43
В. А. ДЕСНИЦКИЙ
ПУШКИН — РОДОНАЧАЛЬНИК НОВОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
I
Для проявления творческих возможностей гениального художника слова нужны соответственные исторические условия, вне которых творческая мощь не найдет нужных форм выражения, вне которых его слово прозвучит глухо, не найдя резонирующей среды. Пушкина — великого национального художника мирового масштаба выдвинула богатая событиями и мыслями историческая эпоха. В обстановке революционных бурь и послереволюционных войн, сотрясавших Западную Европу, в длительной тяжелой борьбе народных масс за свободу рождалась новая Россия. Задушены, но не вымерли воспоминания героической борьбы крепостного крестьянства под знаменами Пугачева, уничтожена гневная и скорбная книга Радищева, своей волею ушел в могилу и надломленный в борьбе с деспотизмом ее автор.
И на европейских языках, и в неуклюжих переводах, сделанных тягучим языком, изуродованные цензурой мысли великих просветителей Запада, предвестников буржуазной революции, медленно, но неуклонно входили в сознание передовых слоев нарождающейся русской интеллигенции, которой не были чужды страдания народа. Крепостные крестьяне, на десятки лет переодетые в солдатские шинели, сотнями тысяч исколесили вдоль и поперек страны Западной Европы, совершая героические подвиги. В городах далекой Италии, во время титанического перехода суворовских отрядов через Альпы, после кровопролитных боев на полях Германии, в оккупированных русскими войсками — после изгнания Наполеона — французских крепостях русские крестьяне вспоминали о своей родине, пели прекрасные песни русского народа, мечтали о свободе. Изгнание наполеоновских войск из пределов России пробуждало естественное законное чувство народной гордости. В стихийном порыве к национальному возрождению, общему для России с другими странами Европы, вырастали лучшие люди века, века разума, просвещения и свободы. Разум — его торжество, свободу, просвещение провозглашали Радищев и его ученики и последователи; в великом уважении к освобождающему разуму, к просвещению Запада вырастали друзья и сверстники Пушкина.
44
Вставали из забвения драгоценные памятники народного творчества, утверждавшие права народа на историческое бытие, предвещавшие великие творческие возможности народа в условиях его возрождения, раскрепощения от физического и духовного порабощения. Воскрешенное после столетий забвения „Слово о полку Игореве“, героические песни народа и его прекрасная лирика, в многочисленных песенниках, в сборнике Кирши Данилова ставшие доступными изучению и творческому усвоению и подражанию, являлись фактами рождения национального сознания и действенными факторами его развития. Настоящее связывалось с прошлым. В прошлом, его прекрасных отзвуках и воспоминаниях, видели — по разному, в меру своих классовых настроений и симпатий — залог и предвестие блестящего будущего.
И в молодой русской литературе были уже свои героические имена. В истории жили Ломоносов, Фонвизин, Радищев; старшими современниками юноши Пушкина были Державин, Карамзин, Дмитриев, Жуковский, Батюшков; до конца дней Пушкина молчаливым соратником его в деле создания национального языка, народной литературы был баснописец Крылов.
Пушкин, гениальный поэт, человек изумительных творческих возможностей и явился для своего времени наиболее ярким и полным выразителем устремлений русского народа к самосознанию, к самоопределению, к возрождению в духе разума, просвещения, свободы. Усвоив лучшие достижения человеческого разума в прошлом и настоящем, вступив в своем творчестве в созвучную перекличку с голосами народов всех времен, Пушкин внес в русскую литературу новое содержание, обогатил русское сознание новыми идеями, выковал могучий русский литературный язык, прекрасный инструмент человеческой мысли, ясный и простой, всем доступный, язык сурового гнева, пророческого восторга, нежной любви и крепкой дружбы.
В отношении русской литературы прошлого Пушкин явился не только законным наследником ее лучших достижений, не только завершителем предшествующего периода ее развития; Пушкин в то же время и отрицание прошлого. То и другое вместе — утверждение и отрицание прошлого — и делает его истинным родоначальником новой русской литературы.
Пушкин многообразно связан со своими и предшественниками и современниками. Связи преемственности и наследования с предшествующим литературным процессом идут у Пушкина очень глубоко. Интерес к народному творчеству — песне, сказке, пословице, поговорке, героическому сказанию — шел у Пушкина рядом с широким знанием древне-русской письменности, с тщательным изучением ее ценнейших памятников — „Слова о полку Игореве“, летописей. Теми же отношениями изучения и преемственности, в большинстве случаев кратковременной, связан он и с представителями русской литературы XVIII века — Богдановичем,
45
Державиным и другими, более органически — в плане направленности творчества — связан с Радищевым. Из старших современников ему наиболее близки Батюшков, Жуковский, быстро им превзойденные, и Крылов, движение которого к народности, к народному языку в литературе в известной мере созвучно пушкинскому.
В то же время Пушкин и его творчество — отрицание предшествующего и начало нового в литературе — в ее содержании и направленности, в формах и языке.
Являясь выразителем тенденций русской культуры к новому содержанию, Пушкин, пламенный борец за свободу личности, за раскрепощение мысли, за просвещение масс, исторически противопоставлен предшествующей русской литературе, является отрицанием ее основных направлений. Литература русского классицизма XVIII века, даже и расшатанного Державиным, в ее классово-сословной ограниченности, в ее бедности содержания, в ее направленности на избранного читатели, с ее пониманием искусства как украшения жизни не отвечала потребностям нового века. Литература должна быть достоянием масс, средством обогащения их сознания, источником их просвещения, а не забавой для сословной черни. Пушкина не удовлетворяла аудитория одописцев XVIII века, он верил, что его читателями — в веках — будут „и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгуз, и друг степей калмык“.
Пушкин внес новое содержание в обветшалые формы классической оды, трагедии, поэмы. Его оды — гимны свободе, манифесты народного гнева, народной гордости, пламенной любви к отечеству, а не панегирики царям и вельможам. Его трагедия выводит на сцену истинного деятеля и творца исторического процесса — народ. Его ранняя поэма, связанная с традициями литературы XVIII века, ориентирована на чуждый XVIII веку источник поэтического вдохновения — на народное творчество, на предания, сохраненные поэтическим сознанием народа. От русского классицизма XVIII века не было пути к развитию литературы. Недаром даже Державин, поэт громадного таланта, в XIX веке уже не был, не мог быть участником нового литературного движения, и лучшее, что он мог сделать, в гроб сходя, это — благословить юного Пушкина.
„Бедная Лиза“ Карамзина не положила начала развитию русской художественной прозы XIX века. Русский карамзинский сентиментализм, лишенный связи с реальными нуждами народных масс, говоривший на слащаво-пухлом языке европеизированных крепостников, уводил литературу от действительности, а не приближал к ней. На линиях сентиментализма Карамзина — Жуковского русская проза не крепла. И эпигоны Карамзина окончательно лишили сентиментальную повесть, сентиментальное путешествие всякого жизненного содержания. Недаром уже в 1805 г. мы слышим такую характеристику прозы карамзинистов: „Одному сентиментальному писателю потребно для сочиненного им романа немалое
46
количество притворной чувствительности, ложного сострадания, любовных вздохов и страстных восклицаний. Желающие вышеозначенные материалы поставить за сходную цену, а у него купить невежества, грубого слога и незнания грамматики благоволят дать знать о сем через ведомости“.1
Начало блестящему расцвету русской художественной прозы XIX века было положено не сентиментальной повестью Карамзина, а повестями Пушкина и Гоголя. Точно так же и поэзия пошла не по пути Державина — с его сословной ограниченностью, не по пути Жуковского — с его романтикой религиозно-меланхолической резиньяции, а по пути Пушкина, бесконечно расширившего и обогатившего содержанием искусство слова.
Бесконечно расширив содержание литературы, сделав ее выражением и средством изображения действительности, насытив свои произведения передовыми идеями века, Пушкин и в области языка, являясь законным наследником достижений прошлого, неизбежно должен был явиться новатором, поскольку язык предшествующей литературы, обедненный сословно-классовой замкнутостью и ограниченностью содержания, не мог быть средством культурного общения и просвещения народа, не был пригоден для полновесного выражения глубоких чувств и высоких мыслей гениального поэта.
Язык литературы до Пушкина был прежде всего ориентирован на сохранение культурной дистанции между господствующим классом, его интеллигенцией и народом, его задачей было не объединение нации, а разъединение, обособление „культурных слоев“ от порабощенного народа. И та борьба за язык литературы, которая развернулась в предпушкинские годы, ни в одной из основных борющихся линий — шишковской и карамзинской — не решала вопроса об основном пути его развития, а только подготовляла возможности его разрешения, блестяще и широко использованные Пушкиным.
В шишковском архаизме были, несомненно, ценные источники поэтической возвышенности и торжественности, поскольку Шишков обращал внимание поэта на богатейшие сокровища образности в древне-славянском языке, на котором создавалась наша древняя письменность. И Пушкин в свое время великолепно использовал эти возможности. Так, Максим Горький всегда с восторгом и удивлением наслаждался торжественным стихом пушкинского „Пророка“, звучащим как богатая серебром бронза старинного колокола.
Но в основных своих идейных устремлениях шишковский языковый архаизм был отравлен реакционными идеями подчинения, порабощения
47
литературного языка ограниченному содержанию, авторитарному мышлению феодального средневековья. Шишков хотел связать язык литературы с религией, с идеологией неограниченной монархии, с моральной проповедью смирения и рабства. Любопытно и показательно для эпохи, что „истинно-русская“ теория Шишкова, неистового врага французского влияния в языке, была пропитана влияниями той же Франции, только не революционной, а реакционной. Я имею в виду не только шишковский „Перевод двух статей из Лагарпа с примечаниями“ (СПб., 1808). Не останавливаясь теперь на сближениях и сопоставлениях, которые увлекли бы нас далеко, я все же полагаю, что ненависть Шишкова к „новому образу мыслей, новым понятиям, возникшим из хаоса чудовищной французской революции“, ненависть к языку революции была навеяна раннему русскому „славянофилу“ памфлетом Ж. Ф. Лагарпа, в котором обнажена связь языкового архаизма с реакцией и языкового новаторства с идеями французской революции. Я имею в виду книжку Лагарпа, вышедшую в Париже в 1797 году, „Du fanatisme dans la langue révolutionnaire“ и, несомненно, дошедшую до русских патриотов-архаистов.1
Русские ученики превосходно усвоили „философию языка“ французского реакционера, и архаист Шишков не скрывал тесных связей церковно-славянского языка с идеологией монархии и клерикализма. По этому пути не мог пойти Пушкин. Это — путь рабства, духовной нищеты, ограждения языка от внесения в него новых свободолюбивых понятий, идей просвещения. В стране нарастали потребности широчайшего культурного общения людей, нарастали предпосылки национального возрождения и шишковский архаистический пуризм был орудием борьбы против идейного и физического раскрепощения народных масс.
Карамзинистская реформа литературного языка, ориентированная на язык французской литературы, хотя и была близка Пушкину — по условиям его воспитания и образования, — не могла удовлетворить его устремления к народности в литературе. Карамзинисты, подобно своим „врагам“ шишковистам, в языке литературы искали обособления, отъединения от народных масс, а не слияния с ними.
И Пушкин, превосходно понимая, что с его деятельностью русская литература вступает в пору зрелости, что она становится общенародным достоянием, писал о языке литературы: „В зрелой словесности приходит время когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства,
48
ограниченным кругом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и странному просторечию, сначала презренному“. Он хвалит произведения английских поэтов за то, что их произведения „исполнены глубоких чувств и мыслей, выраженных языком честного простолюдина“. Русскому языку он хочет привить „прелесть нагой простоты“. Источники этой „простоты“ он ищет в сокровищнице народного творчества, ищет в народном просторечии.
Очень важно отметить в пушкинском понимании исторических судеб русского литературного языка, что наш великий поэт связывает русский язык с традициями столь значимой для всей Европы античной культуры, притом с основным и наиболее богатым и чистым ее истоком. В статье Пушкина „О предисловии господина Лемонте к переводу басен И. А. Крылова“ мы читаем: „...как материал словесности язык славянорусский имеет неоспоримые превосходства пред всеми европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древне-греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон — сокровищницу гармонии, даровав ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заимствует он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились и такова стихия данная нам для сообщения наших мыслей“. (Курсив Пушкина.)
II
Современники литературной деятельности Пушкина не осознали полностью ее великого исторического значения. У живого Пушкина были друзья и враги. В литературной критике шла упорная борьба за содержание литературы, за язык. В печатных отзывах и в частной переписке современников Пушкина мы нередко находим такие суждения и оценки, которые говорят, что они были близки к пониманию места и значения Пушкина в русской литературе.
Но эти отзывы эпизодичны.
Любопытную характеристику состояния русской литературы в начале 30-х годов находим мы в очерке Н. Л., „питомца“ московского университета, — „О составных началах и направлении отечественной словесности в XVIII и XIX столетиях“.1 Автор понимает, что „XVIII век кончился“, что не вернется в литературе то время, когда, как в середине XVIII века, „люди ученые подражают немцам; люди светские силятся пересадить
49
словесность Франции на русскую почву; народ, между тем, поет свои песни, рассказывает сказки, презираемые учеными и светскими людьми, и попрежнему носящие название подлых, данное им Тредьяковским“ (451—452). Для своего времени, для 30-х годов прошлого века Н. Л. утверждает: „Все основные элементы нашей народности нашли выражение в живом слове искусства; язык русский, впервые, со времени появления письменности в нашем отечестве, не разделялся более на книжный и народный, но, сохраняя богатства языка древнего, свободно и ясно отражал все потребности жизни современной: все споспешествовало к приуготовлению нового блестящего периода в отечественной словесности.... Все основные элементы русской народности были уже выражены... в искусстве; надлежало всем им совокупиться, слиться в одно целостное понятие народности, чтобы положить начало новой эпохе самобытной словесности русской“ (469—471).
С именем Пушкина у автора очерка положение об утвердившейся уже „самобытности“ российской словесности не связано. Он говорит только, что уже „с Жуковским окончилась подражательность, как направление общее в нашей литературе“. Но самый факт такого утверждения в обзорной итоговой статье мыслим был только в условиях, хотя бы молчаливого, не до конца осознанного, но несомненного учета поэтической деятельности Пушкина.
Спокойному и полному признанию великого исторического значения деятельности Пушкина его современниками препятствовала атмосфера борьбы, ожиданий, надежд и разочарований, связанная с его именем. Об этом хорошо сказал Н. А. Полевой вскоре после трагической смерти поэта „Пока он был жив, пока он являлся между нами, мы забывали Пушкина настоящего и смотрели в настоящем только на Пушкина будущего“. Всем, продолжает он, было присуще „общее ожидание, что поэт новым, бурным переливом гения через скалы и утесы удовлетворит каждой новой потребности наших умов и сердец“. И в этом „общем ожидании“ Н. А. Полевой видит „меру гения“ Пушкина для его современников.
Осознание исторического значения деятельности Пушкина, величия его творческого гения, понимание неизмеримости утраты, понесенной русской культурой и литературой, пришло только после безвременной смерти поэта.
Вскоре после смерти Пушкина наиболее ясное прямое признание исторической роли поэта, его гения, значения его для русской литературы мы найдем не столько в русских, сколько в зарубежных высказываниях ценителей и поклонников пушкинского таланта. Да это иначе и быть не могло по условиям русской жизни. Высокая оценка погибшего поэта считалась государственным преступлением. Печати было запрещено писать о Пушкине. Гневные, взволнованные стихи Лермонтова на смерть Пушкина повлекли за собой ссылку поэта на Кавказ.
50
Уже в „Очерках русской литературы“ Кенига, написанных в значительной мере по материалам и сведениям, сообщенным русскими, бывшими за границей, особенно Мельгуновым, мы читаем о Пушкине и его значении в истории русской литературы: „Он первый в России, подобно Гете в Германии... стал на твердую почву поэзии и творил не субъективные, а объективно-истинные образы, заимствуя их из прошедшего и настоящего“.1
С большой искренностью и глубоким уважением к русскому поэту высказался другой великий славянский поэт-современник и друг Пушкина — Адам Мицкевич. В газете „Le Globe“ за 25 мая 1837 года Мицкевич напечатал „Биографическое и литературное известие о Пушкине“. Здесь он так говорит о Пушкине: „...только однажды дается стране воспроизвести человека, который в такой великой степени соединяет в себе столь различные и, повидимому, друг друга исключающие качества“.
Но, высоко расценивая гений Пушкина, Мицкевич, сообразно своим философским и политическим воззрениям и сообразно своему пониманию исторической роли России, отрицательно смотрит на дальнейшее развитие русской литературы: он не верит в ее будущее. Для него Пушкин не является залогом, предвестником ее блестящего расцвета. В лекциях, читанных им в „Collège de France“, он говорит: „...конечно, остаются еще великие дарования, пережившие Пушкина; но на деле русская литература с ним кончилась: русская литература надолго заторможена“.
Иначе смотрит на завтрашний день русской литературы после смерти Пушкина — ее немецкий знаток и ценитель Варнгаген фон-Энзе. В своей статье 1841 г. „О новейшей русской литературе“ Варнгаген фон-Энзе находит „мало обоснованными“ жалобы русских на упадок и оскудение русской литературы после смерти Пушкина. Насколько мне известно, его заметка в эрмановском „Архиве“ — „Научные сведения о России“ (1841) не вошла у нас в широкий научный оборот, а потому позволю себе широко процитировать ее в части, относящейся к Пушкину. Заметка В. фон-Энзе, часто встречавшегося с русскими путешественниками за границей, написана как бы в ответ на их жалобы по поводу оскудения русской литературы со смертью Пушкина.
„Правда, — говорит он, — ранняя смерть Пушкина незаменимая утрата и на смену ему не пришел другой гений...“
„Разве, — спрашивает он, — не осиротела Германия после смерти Гете, Англия — после смерти Байрона? Заменил ли того и другого подобный им дух? И все же мы не имеем права говорить, что немецкая или английская поэзия пришла в упадок. Ведь они — и Гете и Байрон — продолжают жить действенно и в современной поэзии Германии. Участие Гете также
51
полновесно, как и двадцать-тридцать лет тому назад. Дары гения действуют длительно и даже действуют как новые, так как чем богаче они истинной молодостью, тем они медленнее стареют“.
Поэтому он называет Пушкина „главой и вождем современной литературы“. И далее немецкий критик говорит о цветущем состоянии русской литературы, из писателей старых выделяя особенно Жуковского, Крылова, Одоевского, Вяземского, Языкова, говорит о „выдающемся таланте“ „вышедшего из народа“ поэта Кольцова. Но пальму первенства в современной ему русской литературе он отдает молодым первоклассным писателям, достойным продолжателям дела Пушкина — „гениальному“ Гоголю и „блестящему многообещающему“ юному поэту Лермонтову; на первое место среди русских критиков он решительно ставит Белинского, в то же время высоко расценивая передовую русскую критику (весьма „осведомленную, вдумчивую“, выполняемую „благородным, самостоятельным“ отрядом русских писателей).
Из русских критиков Белинскому выпала на долю честь, после смерти Пушкина, охарактеризовать „гений“ великого поэта и определить меру исторического значения Пушкина в истории русской литературы и русской общественности. Для Белинского Пушкин великий русский поэт, от него идет гордое начало нового периода уже „народной“ русской литературы. На лучших произведениях современной ему литературы Белинский отмечает действенность пушкинского наследия: „без «Онегина» был бы невозможен «Герой нашего времени», также как без «Онегина» и «Горе от ума» Гоголь не почувствовал бы себя готовым на изображение русской действительности, исполненное такой глубины и истины“. Определив сущность пушкинского гения как „вечно живущего и движущегося явления“, Белинский утверждает действенное значение пушкинского наследия и для грядущих эпох — для культуры, для литературы.
Определение Белинским меры исторического значения для русской литературы деятельности Пушкина, эстетическая оценка его отдельных произведений и оценка особенностей поэтического таланта Пушкина в целом входят надолго в обиход и русской науки, и русской публицистики, являются отправными моментами и популярных обобщений русского историко-литературного процесса.
III
Продолжая линию Белинского, вождь революционной демократии 60-х годов Чернышевский в „Очерках гоголевского периода“ ставит рядом с Пушкиным — Гоголя: „Гоголя должно считать отцом русской прозаической литературы, как Пушкина отцом русской поэзии“. Чернышевский нисколько не умаляет исторического значения Пушкина в развитии литературы. Признавая и высокие достоинства пушкинской прозы, ставя в образец писателям своего времени ее изумительную „сжатость“, Чернышевский
52
неоднократно повторяет, что „до Пушкина не было в России истинных поэтов; русская публика знала поэзию только по слухам из переводов или по слабым опытам, в которых искры поэзии гасли в пучинах риторики или льдах внешней холодной отделки.1
Особенно высоко Чернышевский расценивает культурную роль пушкинского наследия. По мнению Чернышевского, — и в этом мы полностью наследники его мысли, — Пушкин не только создатель новой русской литературы, но и воспитатель новых читателей, приобщивший к литературе широкие демократические круги. Через Пушкина, писал Чернышевский, „разлилось литературное образование на десятки тысяч людей, между тем как до него литературные интересы занимали немногих. Он первый возвел у нас литературу в достоинство национального дела, между тем, как прежде она была, по удачному заглавию одного из старинных журналов «Приятным и полезным препровождением времени» — для тесного кружка дилетантов. Он был первым поэтом, который стал в глазах всей русской публики на то высокое место, какое должен занимать в своей стране великий писатель. Вся возможность дальнейшего развития русской литературы была приготовлена и отчасти еще приготовляется Пушкиным“.2 Обобщающую формулировку отношения Чернышевского к Пушкину можно видеть в следующих словах великого русского просветителя: „Творения Пушкина, создавшие новую русскую литературу, образовавшие новую русскую публику, будут жить вечно и вместе с ними незабвенною навеки останется личность Пушкина“.3
Не нужно забывать, что был длительный момент в истории русской общественности и литературы, когда Гоголь и его критический реализм противопоставлялись Пушкину и его реализму утверждения жизни. Этому противопоставлению положил начало Белинский, который духовным вождем современной ему литературы поставил автора „Ревизора“ и „Мертвых душ“. Мысли Белинского принял и развил Чернышевский, боровшийся за гоголевское „критическое“ направление в литературе. В понятие этого критического направления он вкладывал то же содержание, что и его предшественник Белинский. Выражая основные устремления крестьянства к ликвидации феодализма — с крепостным правом, самодержавной монархией, бюрократическим государственным аппаратом, — великий русский просветитель призывал литературу к борьбе с основным злом русской действительности, призывал литературу к реалистическому изображению пошлой действительности в целях ее разоблачения и конечного уничтожения.
Но ни Белинский, ни Чернышевский, ни Добролюбов, поднимая на щит Гоголя с его бичующим „пошлость“ смехом, не противопоставляли
53
гоголевскую линию развития литературы и пушкинскую линию как взаимоисключающие. Они одержали блестящую победу в борьбе за Пушкина с феодальной реакцией, представители которой, а также и буржуазные либералы — постепеновцы, пытались „эстетизировать“ наследие Пушкина, вывести ценное культурное достояние нации с фронта социальной и политической борьбы. Великие просветители сохранили для народа ценнейшие громадные возможности культурного развития в направлении свободы и истинного просвещения, которые несло в себе пушкинское наследие.
Критическая мысль просветителей, только в плане развития которой они воспринимали и принимали Гоголя, была выкована в пафосе страстного напряжения борьбы, в порывах высочайшего идеализма, в устремлениях истинного гуманизма, в мечтах о грядущем утверждении светлой радостной действительности. И в мечтах об этом светлом будущем они шли не рядом с Гоголем, запутавшимся в мучительных противоречиях; их пафос отношения к действительности — ее отрицания во имя приближения новой истинной — был родственен пушкинскому духу.
Утверждая гоголевский критический реализм, идеологи крестьянской революции никогда не делали ни малейшей уступки писаревскому „радикализму“. Их понимание „пользы“ поэзии было ближе к пушкинскому пониманию общественного значения искусства, чем к писаревскому отказу от „эстетики“ и от пушкинского наследия.
Недаром люди, даже частично только подпавшие влиянию передовой мысли 60-х годов, пародируя произведения Пушкина, одновременно полемизировали с Писаревым и сохраняли полное уважение к личности поэта, понимали непреходящее значение его наследия. Вот, например, как заканчивает Д. Минаев свой роман-пародию „Евгений Онегин нашего времени“.
Прошу прощенья у славян
И у славянского поэта,
Что я классический роман
Подверг цинической поверке,
Перекроил по новой мерке
И порешил на новый лад.
Но я ли в этом виноват?
Пусть устыдится критик бедный,
Что он в бессилии толкал
Поэта гордый пьедестал.
Но от руки его безвредной
И лавр не сдвинулся с чела
И слава та же, что была.1
54
Для нас нет никакого сомнения, что в своей личной художественной практике Чернышевский, создавая такой действенный для ряда поколений образ „аскета“ Рахметова, развертывая волшебные сны Веры Павловны, — в духе Пушкина утверждал желанную ему действительность, был ближе к пушкинскому оптимизму, чем к гоголевскому „смятенному“ постижению путей бешеной русской тройки.
Из русских классиков прошлого, пожалуй, Гончаров наиболее четко осмыслил конечное единство пушкинского и гоголевского начала в развитии русской литературы. Для него „Пушкин — отец, родоначальник русского искусства, как Ломоносов — отец науки в России. В Пушкине кроются все семена и зачатки, из которых развивались потом все роды и виды искусства во всех наших художниках, как в Аристотеле крылись семена, зародыши и намеки почти на все последовавшие ветви знания и науки“. Но и „сам Гоголь, — продолжает он, — объективностью своих образов конечно обязан Пушкину же. Без этого образца и предтечи искусства — Гоголь не был бы тем Гоголем, каким он есть. Прелесть, строгость и чистота формы — те же. Вся разница в духе, быте, обстановке и в сфере действия, а творческий дух один, у Гоголя весь перешедший в отрицание“.
А для наших дней противопоставление гоголевского начала пушкинскому в развитии русской литературы окончательно „снято“, поскольку новой советской действительностью устранены те исторические условия, какие создавали для просветителей 60-х годов необходимость „тактики“ в отношениях к культурному наследию прошлого. Оглядываясь на наше прошлое, мы решительно утверждаем, что влияние Гоголя на русскую литературу, влияние его „критического реализма“ шло в русле общего, Пушкиным данного русской литературе, движения к свободе, к народности, к максимальному раскрытию противоречий действительности, в направлении прорыва к наивысшей форме реализма, реализма социалистического.
В направлении такого пушкинского раскрытия гоголевских начал и раскрывается творческая деятельность лучших русских художников слова. Щедрин — наивысшее, наиболее яркое выражение в русской литературе прошлого века гоголевского „критического реализма“. Но его беспощадное сатирическое отрицание действительности всегда патетически организовано глубочайшею любовью к народу, неугасимым заражающим пушкинским устремлением к утверждению истинной свободной, радостной действительности. Г. И. Успенский близок Гоголю не только в своей неумолимой честности критического отношения к действительности, но и как-то родственен ему тоскующей мятежностью своего духа. Но и беспощадный критицизм, и гоголевская тоска Г. Успенского организованы пушкинскими устремлениями к гармонии, красоте, ясности, моральному здоровью человека. Вспомните, что этот чудесный писатель, ворчавший на Лермонтова за изысканность природы в его стихотворении
55
„Когда волнуется желтеющая нива“, пропел в очерке „Выпрямила“ пушкинский гимн красоте, со слезами благодарности преклонился перед Венерой Милосской, изъеденный временем мрамор которой донес и до сурового демократа чарующую улыбку здорового детства человечества. А в очерке „Не случись“ Г. Успенский радостно рассказывает своему читателю, что Пушкин своими стихами раскрыл глаза на природу крестьянскому мальчику, заставил его впервые почувствовать ее красоту. „Сколько раз я видел зиму, — говорит у Г. Успенского этот мальчик, — и нос отмораживал, и ноги знобил, и в снежки играл, а все не думал, что такое зима. А вот как прочитал стишок сочинения Пушкина про ту же зиму и про тот же снег, — и стала мне зима любопытна“.
IV
Жизнь Пушкина в русской художественной литературе, как организующего руководящего начала, начинается с первых шагов его поэтической деятельности — начинается с пушкинских вольнолюбивых стихов, с „Руслана и Людмилы“. Поэт стал средоточием, вождем целой линии литературного направления, представители которого все прошли школу Пушкина, учась у него языку, постигая тайну прелести его стиха.
В многообразных направлениях развертывается влияние Пушкина на литературу после смерти поэта. Прежде всего, образ поэта как писателя определенных жизненных начал, как выразителя передовых направлений эпохи входит в художественную литературу, и стихи Лермонтова, Кольцова, Тютчева способствовали утверждению общенародной значимости литературы и ее гениального вождя в большей мере, чем целые тома кропотливых научных исследований. Пушкин живет в стихах Некрасова. Поэт-демократ в сознании высокой культурной ценности поэзии Пушкина говорит своему читателю о Пушкине как поэте близком и понятном ему („О погоде“).
В „Декабристках“ Некрасов связывает Пушкина с лучшими людьми, с передовыми идеями прошлого. Пушкин у Некрасова говорит декабристам:
Умрете, но ваших страданий рассказ
Поймется живыми сердцами...
По Некрасову, Пушкин мечтает после „Пугачева“ проехать за Урал, в Сибирь, где томятся декабристы, но —
Поэт написал „Пугачева“,
Но в дальние наши снега не попал.
Как мог он сдержать свое слово?
Новому читателю, читателю из народа, поэт революционной демократии хотел привить те же чувства любви и уважения к Пушкину, какие питал и сам.
56
Все лучшие поэты дореволюционной поры отдали дань любви и уважения великому поэту в своих стихах, в меру своего таланта и гражданского пафоса заклеймили врагов поэта, оборвавших его прекрасную жизнь. И поэтический облик Пушкина, созданный русской художественной литературой, через весь прошлый век проходит как, своего рода, моральное мерило для каждого честного писателя, ибо о Пушкине можно говорить только как о поэте-гражданине. Как с живым, как с современником, как с соучастником нашей борьбы говорят с Пушкиным поэты наших дней — Маяковский, Багрицкий, говорят сотни поэтов из народа, которые на стихах Пушкина врастают в культуру, у него просят товарищеской помощи в своей творческой работе. Жизнь Пушкина рассказывают народу наши прозаики.
Значение языка Пушкина в истории русской литературы прекрасно определил М. Горький. „Пушкин... первый, — писал М. Горький, — показал, как следует пользоваться речевым материалом народа, как надобно обрабатывать его“. „Начиная с Пушкина, наши классики отобрали из речевого хаоса наиболее точные, яркие, веские слова и создали тот «великий, прекрасный язык», служить дальнейшему развитию которого Тургенев умолял Льва Толстого“.
К тому же призывает М. Горький и советских писателей, настойчиво разъясняя им, что „в числе грандиозных задач создания новой социалистической культуры перед нами поставлена и задача организации языка, очищения его от паразитивного хлама“.
И в качестве первоклассного учителя организации языка и его очищения всегда указывал на Пушкина.
Алексей Максимович прекрасно понимал, какую громадную организующую роль язык Пушкина сыграл в первую эру широкой демократизации нашей литературы — в 60-е и следующие годы, когда в литературу хлынули представители демократических слоев народа, выходцы из разных сословий, из разных местностей нашей обширной страны. Все они принесли свой язык с его диалектическими, сословными, профессиональными особенностями; они обогатили язык, расширили его лексику, усилили возможности восприятия литературы начинающими приобщаться к культуре читателями. Но в этом расширении была и опасность проникновения в литературный язык под флагом „народности“ тех или иных элементов чрезмерной этнографичности, опасность засорения языка ненужными, затрудняющими общее понимание диалектизмами. И здесь мудрость Пушкина служила показателем меры и такта, была организующим началом в стихийном процессе обогащения языка.
Ту же услугу, полагал М. Горький, Пушкин может оказать и литературе наших дней. И тем большую, что язык предреволюционной литературы часто сознательно был засоряем буржуазными прозаиками и поэтами языковым „паразитарным хламом“.
57
От Пушкина идет процесс сближения литературы с народным творчеством. На этом пути лежат неисчерпаемые источники ее обогащения. Пушкин был одним из первых поистине строго научных ценителей и собирателей памятников народного творчества.
Вс. Миллер сказал по поводу пушкинского „Жениха“: „...Комбинация народных материалов здесь, как и в других воспроизведениях поэтом народных сюжетов, навсегда останется для нас тайной, как работа творческой мысли гения, но самые материалы — сюжеты, язык — были почерпнуты художником в самом народе, который он изучал с любовью и вниманием этнографа“.1 Постижению этой „тайны“ учился у Пушкина Лермонтов, когда создавал свою „Песню про купца Калашникова“. В школе Пушкина чеканит свою „народную“ и в то же время столь самобытную песню Кольцов. Нет сомнения, что и Некрасов к народности своей Музы пришел не только от народной поэзии, но и от ее восприятия Пушкиным. Вершина движения по этому пушкинскому пути к народности в наши дни — М. Горький. Он не перепевает народных сюжетов, он не подражает языку народного творчества, но он — истинный сын народа — народный язык, народную мысль поднимает на высоту сознания, сам является наилучшим выразителем творческих устремлений народа.
Пролетарский художник великолепно постиг пушкинскую тайну комбинации народных материалов; к этому творческому постижению приглашает он и своих младших товарищей по искусству слова.
Пушкинские вольнолюбивые стихи, как наиболее четкое и ясное, эмоциально-действенное выражение политической мысли его эпохи, эпохи декабристского движения, положили начало русской гражданской поэзии. Показательно, что А. Герцен, основатель первой зарубежной вольной типографии, на ряду с публикацией „Путешествия“ Радищева, этой книги-мученицы, печатает в „Полярной Звезде“ посвященные свободе, запретные для русского читателя, стихи Пушкина, Рылеева, Лермонтова. Эти стихи входят и в сборник потаенной поэзии Огарева и в другие сборники подобного типа, издававшиеся за рубежом.
Ясности политической мысли, страсти гнева и возмущения учатся у Пушкина Лермонтов, Огарев, Некрасов. Школы Пушкина — в стихе, в языке, в меткости сатирического презрения — не миновал и Добролюбов, создатель „Свистка“, не миновали и лучшие поэты „Искры“.
И если в поздней народнической поэзии, а также в стихах символистов, которыми иные из них временно платили дань передовым настроениям своей эпохи, слышится иногда пророческий гнев, то этим они обязаны прежде всего Пушкину как своему учителю, — и П. Я. (Якубович-Мельшин), и Надсон, и Брюсов.
58
Ал. Блок в „Скифах“ непосредственно перекликается с Пушкиным, автором оды „Клеветникам России“. В. Маяковский пафос пушкинского возмущения против деспотизма, замкнутый в строгие чеканные стихи „Кинжала“, „Вольности“, воплотил в новые формы, перевел на язык восставшей „улицы“. Горьковские образы смелого сокола, гордого буревестника, воспринимаются нами в плане какой-то преемственности с пушкинским орлом, зовущим „узника“ к свободе.
С особо убедительной наглядностью пушкинское влияние в новой русской литературе воспринимается в ее тематике, в постоянном обращении художников после-пушкинского периода к тем проблемам, которые или впервые или наиболее ярко поставлены Пушкиным. Здесь в первую очередь должна быть названа тема „молодого человека“, которую М. Горький объявил ведущей для всей буржуазной европейской литературы нового времени.
У Пушкина эта тема, как русский национальный вариант общеевропейской темы, имеющий первостепенное общественное значение, проходит по его творчеству, начиная с „Кавказского Пленника“ и кончая „Евгением Онегиным“. У Пушкина она ставится и разрешается на пути движения его от романтизма к реализму, ставится как проблема развития личности нового времени, в плане решения вопроса о движущих силах русского исторического процесса. Как таковая, она подхвачена и развернута последующей русской литературой. Но ни один из преемников Пушкина не подошел к ее разрешению с такой ясностью сознания, с такой силой критического отношения к своему классу, как это сделал автор „Евгения Онегина“. Ни „Пленника“, ни Алеко, ни Онегина он не утверждает в качестве ведущих деятелей исторического процесса. Он осудил их буржуазно-эгоистический индивидуализм, и это особенно резко сделано им по отношению к Германну, русской разновидности буржуазного арривиста, который особенно прочные позиции занял во французской литературе.
Любопытно, что суровый критик буржуазной либеральной мечтательности русских писателей прошлого века, крепко сросшихся с корнями дворянской культуры, — Салтыков-Щедрин, воскрешая на страницах своих злых сатир героев романов Тургенева, Гончарова, Льва Толстого в качестве чиновников особых поручений при помпадурах или в качестве либеральных земцев, не проделывает этой жестокой операции с пушкинскими молодыми людьми. Да это и понятно. Когда по-пушкински умный Щедрин, изумительно знавший и чувствовавший все винтики дворянского аппарата русской государственности и общественности, выводит на позорище нового соотношения общественных сил Лаврецкого, Рудина, Райского, Адуева, Левина, Марка Волохова, Кирсановых, Базарова, воскрешает грибоедовского Чацкого, он делает это с ясно осознанной целью развенчать их как возможных деятелей исторического процесса. В этом плане
59
беспощадной демократической критики дворянско-буржуазного либерализма, культурнической постепеновщины, с пушкинскими „молодыми людьми“ Щедрину делать нечего, ибо они развенчаны самим Пушкиным.
Продолжая тематическую линию Пушкина, развертывая ее в новой социально-бытовой и культурно-исторической обстановке в направлении гоголевского „критического реализма“, и Тургенев, и Гончаров, и Л. Толстой, не говоря уже о Достоевском, не пошли вперед по сравнению с Пушкиным, а снизили тона его спокойной, но суровой классовой самокритики. Своих героев — и Лаврецкого, и Кирсановых, и Адуевых, и Райского, и Левина — они наградили такими свойствами носителей начал общечеловеческой культуры, что сделали как бы еще подлежащим спору вопрос о их праве решающего руководящего участия в русском историчеческом процессе. Отсюда убийственный саркастический тон Щедрина в отношении к детям и внукам Онегина, Ленского, Печорина.
От пушкинского развенчания буржуазного индивидуализма — прямой путь к поискам иных деятелей, иных творческих сил. На этот путь, путь внимательного изучения русского прошлого, на путь вдумчивого приобщения к стихии всенародности, на путь утверждения исторической действенности народных масс и встал сам Пушкин в своем движении от романтизма к реализму.
Тургенев в „Отцах и детях“ дал Базарова, Гончаров в „Обрыве“ — Марка Волохова, Достоевский в „Бесах“ — Ставрогина, младшего Верховенского. И здесь они не продолжатели Пушкина, не его ученики и последователи. В движении Пушкина к народности не было предвестий, не было и намека на то „непонимание“, выражаясь осторожно, которое проявили в отношении к становлению демократии и демократической культуры даже первоклассные русские художники, клявшиеся в верности заветам Пушкина.
То же произошло и с темой „маленького человека“. В ее сентиментально-гуманистической постановке, в плане пробуждения добрых чувств к униженным, обездоленным людям и Гоголь, и Тургенев, и Достоевский — прямые продолжатели Пушкина как автора „Станционного смотрителя“. Но и только. Пушкин создал Татьяну, Гринева, Белкина, Савельича. Создавая эти образы, Пушкин расширял содержание жизни, доселе входившее в поле зрения художественной литературы. Историю делают не исключительные личности, поставившие себя над массами. История создается и движется побуждениями, действиями широчайших народных масс. Изучение „маленького человека“ для Пушкина было познавательным продвижением к истокам массовых сил, к определению моральных начал исторического процесса. Татьяна, Гринев, Белкин не противопоставлены Пушкиным реальным личностям — декабристам, самому Пушкину. Для Пушкина они не были героями в том смысле, в каком понимала „героя“ буржуазно-индивидуалистическая литература. У Пушкина они только разновидности
60
массового русского человека, в которых при всей их культурной и социальной незначительности яснее проступают черты народности, чем в Онегиных, Германнах. Истинного героя Пушкин ищет в самом коллективе народа, ищет в лице вождей крестьянских восстаний, — в Степане Разине, в Емельяне Пугачеве, ищет в таких выразителях прогрессивных тенденций исторического развития, как Петр.
И в этом смысле особенно Достоевский, шедший вслед за реакционной поздне-славянофильской критикой (Ап. Григорьев, Н. Страхов), угашает дух Пушкина, а не движется им, когда поднимает на щит „смиренных и кротких“, в его понимании, Татьяну, Белкина как носителей истинно народных начал русского исторического процесса, когда заполняет свои романы и повести незаметными маленькими смиренными людьми, противопоставляя их гордым и дерзким Раскольниковым, Ставрогиным. Порой и сам Достоевский, например, в „Бесах“, надевает на себя маску такого маленького человека, якобы объективно повествующего о диком разгуле на Руси разнузданных сил бесовского индивидуализма.
Историко-культурная общественная значимость тем, поставленных в литературе Пушкиным, повторяю, демонстрируется тем, что они снова и снова разрабатываются лучшими нашими художниками, в условиях изменившейся действительности. Руссоистская тема противопоставления „естественности“ и „цивилизации“, свободного сына природы и человека, скованного условностями культуры, развернутая Пушкиным в „байронических“ поэмах, подхватывается Л. Толстым. На раскрытии ее Л. Толстой неоднократно поднимает голос возмущения против фальши, лживости, условности классовой культуры буржуазного общества. И в его возмущении „культурой“ современного общества, в его разоблачении и отрицании буржуазного государства, суда, церкви, в противоречивом и непоследовательном выражении настроений и интересов патриархального крестьянства нашли свое выражение те свойства его таланта, за которые Ленин назвал Л. Толстого „зеркалом“ русской революции.
И снова гордо зазвучала пушкинская тема в „босяцких“ повестях М. Горького, зазвучала как сознательный протест человека новой культуры против мещанской пошлости, духовного убожества, звериной эксплоататорской культуры капиталистического общества.
В ряде тем, завещанных русской литературе Пушкиным, его продолжатели остались далеко позади родоначальника русской литературы. К теме крестьянского восстания, к теме пушкинских „Капитанской дочки“, „Дубровского“, песен о „Степане Разине“ многократно обращались русские писатели, особенно писатели народнической идеологии или писатели с пережиточными народническими настроениями. Пушкин не был идеологом крестьянской революции, но он превосходно понимал историческую ее неизбежность. И разум великого поэта, его историческое мышление, свободное от подчинения узкому классовому эгоизму, дали возможность
61
Пушкину в реалистических повестях о крестьянских восстаниях подняться на высоту понимания исторического развития, максимально — для своего времени — приблизиться к истинной народности.
Ни В. Шкловскому, ни О. Форш, ни даже А. Чапыгину в его „Разине“ не удалось стать на высоту пушкинского историзма. И, пожалуй, из художников нашей эпохи Ал. Блоку в его поэме „Двенадцать“ удалось наиболее близко подойти к пушкинской тональности отношения к крестьянскому восстанию. Ал. Блок изумительно прочувствовал огромный размах крестьянского возмущения и гнева. Но у него „стихия“ побеждена разумом пролетарской революции, пред которой преклонился автор „Стихов о прекрасной даме“. И в этом смысле Ал. Блок был бесконечно счастливее Пушкина, ибо Пушкин мог только напряженно разглядывать будущее, настойчиво призывать к торжеству разума, еще не имея возможности — по историческим условиям — дать вполне конкретное содержание этому лозунгу.
Петр I, в понимании Пушкина бывший носителем начал европейской культуры в новой русской истории, неоднократно привлекал к себе творческое внимание поэта. Развивая и расширяя мысли своего предшественника М. Ломоносова, Пушкин в утверждении дела Петра видит единственно возможный путь нормального развития страны. Время Петра — героическая эпоха русской истории, а сам Петр, в изображении Пушкина, — народный герой, носящий черты былинного богатыря, грозного в битве и добродушного к побежденному врагу.
В длительной идейной борьбе западников и славянофилов героический пушкинский Петр снижен художественной литературой, обеднен классовой ограниченностью и консерваторов-реакционеров, и умеренных либералов. Многочисленные романоделы разменяли богатое содержание сложной противоречивой личности Петра на бесконечное количество анекдотов, в которых совершенно потускнел образ грозного царя-„революционера“, созданный Пушкиным. Л. Толстой задумал роман о Петре, но не написал его. Мережковский окутал образ Петра в мистический туман, и только советская литература вслед за Пушкиным, на его путях, хочет связать порванные нити между первым этапом новой русской истории и нашей эпохой (роман А. Н. Толстого).
До беспредельности расширив содержание литературы, поставив и блестяще разрешив ряд исторически важных, эстетически значимых тем, из которых мы остановились только на немногих, Пушкин в то же время явился и законодателем жанров лирических, драматических, жанров реалистической повести, романа в стихах, исторического романа, поэмы, сказки, в большинстве случаев и до сих пор не превзойденных. Пушкин-прозаик нашел блестящих учеников и последователей, которые подняли русскую литературу на гигантскую высоту. Имена Тургенева, Гончарова, Л. Толстого, Достоевского, Чехова, М. Горького и их великих предшественников
62
— Пушкина, Гоголя, Лермонтова — стали именами мировых писателей, выразителей начал русской национальной культуры.
От пушкинского „Рославлева“ идет „Война и Мир“ Л. Толстого. Придя в восторг от пушкинского отрывка — „Гости съезжались на дачу“ — Л. Толстой начинает писать Анну Каренину.
Женские образы пушкинских стихов — поэм, „Евгения Онегина“, — в их противопоставленности „земной и небесной“ красоты (Татьяна и Ольга, Мария и Зарема) продолжают свою поэтическую жизнь в чудесных романах Тургенева, Гончарова, Л. Толстого. От „Истории села Горюхина“ — прямой путь к щедринской „Истории одного города“. У Пушкина-драматурга, не только у Гоголя, учился Островский. Но если в области комедии, в области бытовой драмы Островский обогатил русскую сцену, дал подлинно народные произведения, то ни он „историческими хрониками“, ни А. Толстой своей „трилогией“ не создали ничего достойного сравнения с единственным пока в русской литературе „Борисом Годуновым“. Непревзойденными остаются изумительные по мастерству композиции, по глубине психологической характеристики, по ясности мысли, по красоте и мудрой простоте языка „маленькие драмы“ Пушкина.
Стиховая пушкинская культура широко освоена поэтами после-пушкинской поры, она стала для них как бы элементом начальной грамотности, легко приобретаемой и применяемой. Но тайна содержательности пушкинской простоты, его выразительной краткости и сжатости, меткости и многосмысленности пушкинского слова утеряны его слепыми учениками и подражателями. И учиться у Пушкина нужно стиху, как это и делают лучшие советские поэты, обогатившись опытом народного песнетворчества и овладев теми достижениями, которые нам оставили поэты, критически и творчески осваивавшие и перерабатывавшие пушкинское наследие, — Маяковский, Блок, Некрасов, Тютчев, Лермонтов.
V
Если мы поставим себе вопрос, исчерпаны ли для русской литературы организующие, творчески движущие сокровища пушкинского гения, то ответ может быть только отрицательный. Пушкин — живой участник нашей литературной современности.
При всей широте влияния Пушкина на русскую литературу времени ее развития в условиях классового общества, это влияние не могло осуществиться в полной мере. Мы знаем, что вокруг Пушкина, как величайшей культурной и эстетической национальной ценности, шла напряженная борьба. В этой борьбе делались попытки искажения, обеднения пушкинского наследия; Пушкину противопоставляли иных вождей литературы как истинных выразителей в ней духа народности.
Тенденция вывода Пушкина за линию общественной борьбы посредством абсолютной эстетизации его творчества, восхваления его как жреца
63
„чистого искусства“ не умирала никогда. Эта тенденция была настолько упорна накануне размежевания русского освободительного движения перед крестьянской реформой, что в качестве одной из форм противодействия вызвала писаревское отрицание эстетики, отрицание Пушкина. Культ „эстетизированного“ Пушкина в первые годы после Октября 1917 года для некоторых слоев русской интеллигенции был своего рода позой, одним из методов противопоставления себя советской власти.
Юбилейная речь Достоевского, произнесенная накануне казни Александра II и провозгласившая Пушкина апостолом всепримиряющего смирения, была подготовлена критикой позднего славянофильства. Ап. Григорьев истолковал Белкина, „маленького человека“, как выразителя основных качеств русского человека. Н. Страхов в 1874 году объявляет музыку „Бориса Годунова“ Мусоргского „уродливой и чудовищной“, — ибо в ней он услышал голос истинного Пушкина-реалиста и не нашел в ней того, что он приписывал своему искаженному Пушкину, не нашел „народности“ с „преданностью государству“, с „идеалом царя“, с „верностью династии“.
Реакционный общественно-политический и культурный смысл речи Достоевского великолепно охарактеризовал Щедрин злой репликой на нее в „Письмах к тетеньке“. „Ведь это только шутки шутят современные Ноздревы, приглашая литературу отдохнуть под сенью памятника Пушкина, — писал Щедрин. — В действительности они столь же охотно пригласили бы Пушкина в участок, как и всякого другого, стремящегося проникнуть в тайны современности. Ибо они отлично понимают, что сущность пушкинского гения... в тех стремлениях к общечеловеческим идеалам, на которые тогдашняя управа благочиния, как и нынешняя, смотрела и смотрит одинаково неприязненно“.
Владимир Соловьев, столь значимый в истории зарождения и оформления мировоззрения символизма как реакционной идеологии империалистической буржуазии, пытается снизить моральный облик поэта, объясняя трагическую смерть Пушкина его „нехристианскою“ гордостью: „Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна“ („Судьба Пушкина“).
Другой, более потаенный, негласный вдохновитель многих „оригинальных“ мыслителей конца прошлого и начала нынешнего века, В. Розанов накануне пушкинского юбилея в 1899 г. заявляет, что „связь Пушкина с последующей литературой вообще проблематична“. Мережковский приглашает своих читателей к защите Пушкина от „демократического варварства“ и в то же время отказывает ему во „всемирно-историческом значении“, поскольку для гения, полагает он, предвосхищая фразеологию фашизма, необходимо „присутствие и в различных степенях гармонии взаимодействие двух начал — нового мистицизма, как отречения от своего Я в боге, и язычества, как обожествления своего Я в героизме“.
64
Андрей Белый в 1910 году, в пору политической реакции, русскую литературу, идущую от Пушкина, считает „глубоко народной“, но „народность“ литературы видит в том, что она „является носительницей религиозных исканий интеллигенции и народа“.
Не следует забывать, что все эти попытки искажения содержания пушкинского наследия шли под знаком лицемерного преклонения перед гением Пушкина, приятия его.
Буржуазно-либеральная интеллигенция в своей защите Пушкина не могла достойно ответить на попытки искажения заветов великого поэта, сама обедняя, опошляя истинно-революционную сущность гения Пушкина.
Неудивительно поэтому, что возведение в духовные вожди новейшей русской литературы Достоевского, упорно подготовлявшееся реакционной славянофильствующей публицистикой, не встретило должного отпора со стороны либеральной буржуазной интеллигенции. И нужен был революционный пафос пролетарского писателя М. Горького, чтобы поставить Достоевского с его проповедью христианского смиренномудрия на надлежащее место, как врага, как гасителя пушкинского подвига, а не его продолжателя.
Следует вспомнить, что отсутствие истинной органической связи с Пушкиным у Достоевского очень правильно подметил П. Мериме, горячий поклонник и пропагандист русского поэта во Франции, называвший Пушкина „величайшим поэтом своей эпохи“, величайшим не только в русском масштабе, а во всеевропейском. Прочитав по настоянию своих русских друзей один из романов Достоевского, он писал А. Д. Логиновой: „Достоевский мне не нравится, в нем есть какая то напряженность и экзальтация чувств, а это вредит ясности художественного созерцания. Он вышел скорее из Виктора Гюго, чем из Пушкина. Можно ли и достойно ли русскому писателю, имеющему такой высокий образец, следовать по стопам Гюго и вдохновляться им?“
Не мог быть полностью и правильно освоен русской литературой Пушкин и потому, что, как сказал Тургенев, „слабость племени или порабощение его вызывает разобщенность с лучшими людьми“.
Народный великий поэт во всей полноте своей гениальности раскрывается только великому свободному народу. Как во времена детства человечества, когда весь народ античной Эллады наслаждался рапсодиями гомеровского эпоса, так и ныне у нас, впервые в новой истории, своего национального поэта любит и читает весь свободный народ.
Гуманизм Пушкина, его ясный разум, дух свободы и просвещения, прелесть его стиха — великий дар далекого прошлого будущему. И это пушкинское будущее — радостная действительность наших дней, строительства социализма, расцвета литературы социалистического реализма, предвестником которого был мудрый пушкинский реализм.
65
Голос свободной радостной пушкинской Музы перекликается с нашей эпохой.
Юный Пушкин, как бы предчувствуя судьбу своих созданий, писал в стихотворении „Возрождение“ о том, как с картины гения
... краски чуждые, с летами
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
„Возрождение“ Пушкина пришло. В творческом общении с гением своего народного поэта советская литература найдет в нем друга и учителя. Этой литературе суждено блестящее будущее. И не может не быть великой литература нашей страны: на заре расцвета ее жил и творил Пушкин, и в условиях советской культуры она стала достоянием масс, творческим и радостным делом всего народа.
————
Сноски к стр. 46
1 Журнал Российской Словесности, изд. Н. Брусиловым, СПб., 1805, № 12, стр. 173. (Курсив журнала).
Сноски к стр. 47
1 Лагарпа, напр., возмущает выражение, созданное революцией для обозначения низшего духовенства, — le bas clergé. Это выражение — „непристойное, введенное распущенностью и надменностью“. Лагарпу дорога латинская архаика (Superior — inferior), великолепно приспособленная для „почтительного“ определения различных степеней церковной иерархии. Эта почтительность („респектабельность“), говорит он, у всех народов, имеющих религию, является „первой и самой прочной основой власти принца“, респектабельность — принцип политический.
Сноски к стр. 48
1 Очерк этот дан в качестве заключительной (21-й) главы русского издания книги профессора Иенского университета Вольфа „Чтения о новейшей изящной словесности“, М., 1835. Очерком Н. Л., переводчика книги, заменена соответственная глава немецкого оригинала.
Сноски к стр. 50
1 На немецком языке книга Кенига вышла в конце 1837 года; мы цитируем ее по русскому переводу, вышедшему в СПб. в 1862 г.
Сноски к стр. 52
1 Соч., т. I, стр. 329.
2 Там же, стр. 290—291.
3 Там же, стр. 248.
Сноски к стр. 53
1 Д. Д. Минаев. „Евгений Онегин нашего времени“, изд. 3-е, СПб. 1877, стр. 75—76.
Сноски к стр. 57
1 Вс. Миллер. „Пушкин как поэт-этнограф“, М., 1899, стр. 47.