202

ИСТОРИ́ЗМ в творчестве Лермонтова. В совр. отечеств. лит-ведении наиболее обоснованной представляется т. з., согласно к-рой И. есть определенное качество идейно-образного строя произв., выражающее образно-эстетич. освоение закономерного, в принципе поступат. развития об-ва и человека. И. как специфич. свойство худож. освоения мира формируется в эпоху романтизма. В. Скотт открыл для европ. лит-р нац. историю как предмет изображения, обогатил их принципом историч. подхода к событиям и характерам. В поэмах Дж. Байрона и П. Б. Шелли черты И. предстают в форме историософских размышлений о путях развития человечества. Романы и драмы В. Гюго выявляют тенденцию эволюции романтич. И. к изображению социальной обусловленности человеческих характеров и взаимоотношений.

Романтич. И. в произв. Л. развивается во взаимодействии с рус. и европ. традициями, обнаруживая то стремление к худож. синтезу, к-рое характерно для эволюции лермонт. творчества в целом. От познания историч. реальности как грани духовной жизни мирообъемлющего лирич. «Я» — через активный интерес к событиям и фактам отечеств. истории — к осознанию однонаправленности вектора историч. времени, его необратимости. От противостояния одинокой души и «существенности хладной» — к осознанию личного деяния как исторического, к чувству единства личностного и общенародного, к пониманию нерасторжимости историч. связи разных звеньев в цепи поколений — такова общая схема эволюции лермонт. романтич. И.

В лермонт. произв. 1829—33 происходит одновременно освоение традиций рус. гражд. романтизма 20-х гг. и их преодоление, связанное с формированием у Л. принципа романтического И. Традиционный для романтич. творчества декабристов «исторический маскарад», принципиально внеисторичная система аллюзий присущи, в частности, таким стих. Л., как «Баллада» («В избушке позднею порою»), «Песнь барда», «Новгород», поэмам «Последний сын вольности» (1831) и «Литвинка» (1832). Гражд. романтизму 20-х гг. Л. обязан интересом к историч. тематике, в особенности к фактам и явлениям отечеств. истории. Однако парадокс процесса формирования принципа романтич. И. в раннем творчестве Л. состоит в том, что осмысление взаимосвязей человеческой личности и ее историч. бытия преобладает в тех произв., к-рые продиктованы авт. волей к самовыражению и в совокупности образуют т. н. «лирический дневник» 1830—32 (см. Автобиографизм); в этих стихах самоанализ и самопознание оказываются средством постижения «через мышления и годы» динамич. связей прошлого, настоящего и будущего [«Любил с начала жизни я», «На жизнь надеяться страшась», «1831-го июня 11 дня», «Опять вы, гордые, восстали», «30 июля. — (Париж). 1830 года»].

Произв. Л. 1-й пол. 30-х гг. свойственна тенденция к синтезу разных форм и проявлений романтич. И.: достоверность фактов из нац. истории и осмысление их взором лирич. или условно объективированного «Я», не совпадающего, однако, полностью с авт. личностью. Тому примеры — стих. «Поле Бородина» (1831) о Бородинском сражении и роман «Вадим» (1832—34), фабула к-рого отнесена ко времени пугачевского восстания и имеет документальную основу. И герой стихотворения, и герой романа охвачены едва ли не самой романтич. страстью — жаждой мести: «Душа от мщения тряслася / И пуля смерти понеслася / Из моего ружья»; «Бог потрясает целый народ для нашего мщения». Идея мести здесь, в отличие от ее традиц. романтич. проявлений, введена в контекст громадных историч. потрясений. Фабула «Вадима» основана на устном предании, достоверность к-рого подтверждена документально (см. работы И. Андроникова, Н. Пиксанова). В романе сделана попытка социальной мотивировки личной жажды мщения, что в дальнейшем получит развитие в поэме «Боярин Орша» (1835—36).

Одновременно с «Вадимом» Л. пишет поэму «Измаил-Бей». Прообраз гл. героя (см. Прототипы) — и это принципиально важно для понимания эволюции лермонт. И. — одновременно историчен и легендарен: Измаил-бей Атажукин, суворовский офицер, и Исмель-псыго, герой кабардинских нар. сказаний. Переплетение истории и легенды осложняется авт. рассуждением

203

в 18-й строфе первой части поэмы, рисующим Измаила сыном нынешнего века, «лишним человеком», предшественником Арбенина и Печорина.

«Измаил-Бей» — первая попытка историч. поэмы нового для Л. типа, поэмы, затрагивающей общие проблемы философии истории. Историч. концепция «восточной повести» Л. глубоко трагична. Противоречия историч. процесса осознаны здесь поэтом как антиномичные, принципиально неразрешимые. Традиц. для романизма антитеза «Европы душной» и патриархального Востока коренным образом переосмыслена. Л. искренне восхищен мужеством и жизнестойкостью горцев («всякий биться рад / За дело чести и свободы), и в то же время «новый грозный Рим» (Россия) и «Кавказ седой» в поэме парадоксально сходны; ср.: «Как хищный зверь, в смиренную обитель / Врывается штыками победитель» и «Бесплодного Кавказа племена / Питаются разбоем и обманом». 3-я строфа второй части поэмы — маленькая энциклопедия политич. цинизма — в равной мере характеризует «царя вселенной», «Августа» на рус. троне, и Росламбека — деспота, братоубийцу, лицемера.

Трагич. судьба Измаила, фатально оказавшегося между жерновами истории, отдаленно предваряет психол. коллизию повести Л. Н. Толстого «Хаджи-Мурат» (о его знакомстве с поэмой см. Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч. в 90 тт., т. 6, 1929, с. 279). Впервые в лермонт. творчестве «история души человеческой» и «история целого народа» накладываются друг на друга и одна из них дополняет и проясняет другую. В «Измаил-Бее» и «Вадиме» завершается первонач. этап эволюции лермонт. И.; обнаружившаяся здесь тенденция к детерминизму, как филос., так и социальному, впоследствии получит развитие в «Герое нашего времени» и «Демоне».

Стремление Л. к худож. осмыслению историч. причинности, вероятно, свидетельствует о расширении владеющего поэтом «круга идей», филос. интересов. Юношеский «волюнтаризм» (В. Асмус), питавшийся философией И. Г. Фихте, увлечение натурфилософией Ф. Шеллинга осложняются размышлениями об историч. и социальной обусловленности судьбы личности, пусть даже самой грандиозной, «мужа рока», как, напр., в стихах наполеоновского цикла.

1832—34-е годы подготовили новый этап в развитии лермонт. И., к-рый можно определить как предреалистический. Идея детерминизма, нашедшая опору в гегельянских увлечениях «молодой России» сер. 30-х гг., получила у Л. достаточно противоречивое воплощение. Общая логич. схема историч. процесса не могла удовлетворить поэта, тяготевшего к конкретности худож. мышления. Нужна была живая плоть и кровь отечеств. истории, прикосновение к ее узловым моментам и болевым точкам. Казалось бы, это уже дано в «Измаил-Бее» и «Вадиме». Однако здесь история являлась неумолимой и непреодолимой стихией, живущей по собств. законам, к-рые обусловливают неизбежное крушение всех надежд и иллюзий индивидуума, его гибель и забвение.

Лермонт. И. последующих лет обретает новые черты: достоверность конкретных историч. деталей прошлого, осознание истории как общенародного дела, а личности — как «дифференциала истории» (Л. Н. Толстой). С наибольшей полнотой они выражены в «Песне про... купца Калашникова» (1837) и «Бородино» (1837); близкие по идейному пафосу, они во многом сходны и в особенностях И. «Здесь поэт от настоящего мира неудовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее», — писал В. Г. Белинский о «Песне...» параллельно с характеристикой «основной идеи» «Бородино»: «Жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел» (IV). В «Песне...» и стих. связь времен показана и осознана с характерной для романтич. мышления парадоксальностью и любовью к контрастам как разительное несходство минувшего и современности. Нравственное и эстетич. сопереживание делает возможным взаимопонимание между старым солдатом-рассказчиком и «нынешним племенем», между гуслярами и слушателями; звучащее слово, рождающее «отзыв мыслей благородных» («Поэт»), лепит форму повествования (см. Сюжет).

В соответствии с историч. истиной, Иван Грозный в поэме убежден в своем праве и власти не только над жизнью и смертью, но и над душами подданных. Степан Калашников не признает этого права, поставив божеский, нравств. закон выше власти царя. Дерзость и бунтарство молодого купца не в том только, что он вышел на смертный поединок с именитым обидчиком своей жены, но в громко, всенародно высказанном убеждении в ограниченности пределов царской власти, в неподсудности ей вопросов совести. В «Бородино», как и в «Песне...», коллизия — историческая и личная — разрешается в частном поединке, требующем безоглядного мужества и незаурядной нравств. силы. И там и тут поединок приобретает характер «страшного», «последнего боя». Л. сознательно избирает для изображения момент единства устремлений индивидуума и нации, «героическое состояние мира» (по формуле Г. Гегеля). Показательно фольклорное, эпич. словоупотребление, сходное в «Песне...» и «Бородино»: Кирибеевич назван «бусурманским сыном», о французах говорится: «и отступили бусурманы»; Калашников многократно именуется «удалым бойцом», а в «Бородино» поэтизируется «русский бой удалый, наш рукопашный бой». В Бородинском сражении решается судьба всего народа, в «Песне...» воспета свобода нравств. выбора перед лицом гибели. Личное деяние в произв. становится историческим, отсюда бессмертие его в нар. памяти: «Недаром помнит вся Россия / Про день Бородина!»; недаром как бы «вся Россия» проходит в финале «Песни...» мимо «безымянной могилки» Калашникова «промеж трех дорог».

Единство личного и общенар. создает в этих произв. сильный предреалистич. импульс, к-рый подкрепляется осознанием историч. неизбежности вызова, брошенного самой историч. необходимости как таковой: «Чему быть суждено, то и сбудется; / Постою за правду до-последнева!». В «Бородино» и в «Песне...» заключены предпосылки сложного и неоднозначного детерминизма «Героя...», лермонт. героического фатализма [ср. у В. Асмуса (1), с. 104: фатализм нефаталистический].

В 1838 Л. пишет «Думу», где прежняя контрастность эпох — героич. прошлого и жалкой современности — переосознана как их историч. преемственность и обусловленность: «ошибки отцов», «добросовестный, ребяческий разврат» предков — истоки и одна из причин гражд. и нравств. бессилия «нашего поколенья». Современность, живущая «без счастья и без славы», слишком ничтожна, чтобы судить и мерить ее мерой грандиозной эсхатологич. утопии, как то было в «лирическом дневнике» нач. 30-х гг. [«30 июля. — (Париж). 1830 года»] и всего год назад в стих. «Смерть поэта» («Но есть и божий суд, наперсники разврата!»). Приговор вынесен от лица иной, «промежуточной» инстанции: «И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, / Потомок оскорбит презрительным стихом, / Насмешкой горькою обманутого сына / Над промотавшимся отцом». Суд над современностью с позиций истории вершит не олицетворенная закономерность («божий суд»), не богатыри героич. эпохи, а потомки, чей облик противоречив: это не люди «золотого века», как то было в стихах из «лирического дневника», а существа, не лишенные человеческих слабостей и все же получившие моральное право проявить «строгость судьи и гражданина». Сближение ценностных

204

параметров современности и будущего делает историзм Л. более зрелым и социально конкретным, рождает одновременно трезвый и гуманный взгляд на мучит. переплетение «беды» и «вины» своего поколения.

В «Герое...» суд над современностью, осознание места «нашего времени» как звена в непрерывной цепи историч. развития (см. Общественно-историческая проблематика в творчестве Лермонтова) совершает от имени автора совр. герой — «составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии», но одновременно способный на «высшее состояние самопознания», в к-ром «человек может оценить правосудие божие». Социальный детерминизм в романе неотделим от размышлений об этом правосудии, о смысле и направленности единичного существования и истории в целом. Контраст героич. состояния мира и ничтожества существования совр. человека составляет, как это показано Б. Эйхенбаумом, второй план повествования. Размышления о взаимосвязи временны́х историч. пластов вписываются в «Герое...» в контекст противостояния двух культур: патриархального Востока и европ. цивилизации (см. работу Л. Ходанен). Многоплановость историч. мотивировок, сочетание социального детерминизма с историософскими раздумьями («Фаталист»), с исследованием взаимодействия разных нац. и культурно-историч. пластов делает роман о современности одним из самых историчных произв. рус. лит-ры и великим прологом неосуществленного замысла Л. (написать историч. роман из трех эпох рус. жизни) и всей реалистич., проникнутой историзмом рус. классики.

Лит.: Белинский, Стихотворения М. Ю. Л., т. 4; Асмус (1); Андреев-Кривич (4); Михайлова Е. (2); Тойбин И. М., Пушкин. Творчество 1830-х гг. и вопросы историзма, Воронеж, 1976; Обручев; Архипов; Пиксанов; Черепнин Л. В., Историч. взгляды классиков рус. лит-ры, М., 1968, гл. М. Ю. Л..; Андроников (3); Гинзбург (2); Кормилов С. И., Худож. историзм как теоретич. проблема, «НДВШ. Филол. науки», 1977, № 4; его же, Иван Грозный и его эпоха в творчестве М. Ю. Л. и А. К. Толстого. (Черты романтич. историзма), «Вестник МГУ», 1977, № 4; Ходанен Л. А., Поэтика времени в рус. филос. романе конца 30-х — нач. 40-х гг. 19 в., М., 1978 (дисс.).

Е. М. Пульхритудова.