275

КОММЕНТАРИИ

 

276

277

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

АРХИВОХРАНИЛИЩА

ГМТ — Государственный музей Л. Н. Толстого. Отдел рукописных фондов (Москва).

ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом). Рукописный отдел (Санкт-Петербург).

РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).

РГБ — Российская государственная библиотека. Отдел рукописей (Москва).

РГВИА — Российский государственный военно-исторический архив (Москва).

РГИА — Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург).

РНБ — Российская национальная библиотека (Санкт-Петербург).

ПЕЧАТНЫЕ ИСТОЧНИКИ

ВР — Военные рассказы графа Л. Н. Толстого. СПб., 1856.

Герцен — Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. М., 1954—1965.

Гольденвейзер — Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. М., 1959.

Гусев, I, II — Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год. М., 1954; Материалы к биографии с 1855 по 1869 год. М., 1957.

Дневники С. А. Толстой — Толстая С. А. Дневники: В 2 т. М., 1978.

Достоевский — Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972—1990.

Летописи ГЛМ — Летописи Государственного Литературного музея. Кн. 3. Декабристы. М., 1938; Кн. 9. Письма к А. В. Дружинину (1850—1863). М., 1948; Кн. 12. Л. Н. Толстой. Т. 2. М., 1948.

Летопись — Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Льва Николаевича Толстого. 1828—1890. М., 1958.

ЛН — «Литературное наследство», т. 37—38. Л. Н. Толстой. М., 1939; т. 51—52.

278

Н. А. Некрасов. II. М., 1949; т. 62. Герцен и Огарев. II. М., 1955; т. 69. Лев Толстой. Кн. 1—2. М., 1961; т. 73. Из парижского архива И. С. Тургенева. Кн. 1—2. М., 1964; т. 75. Толстой и зарубежный мир. Кн. 1—2. М., 1965; т. 90. У Толстого, 1904—1910: «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. Кн. 1—4. М., 1979.

Некрасов — Некрасов Н. А. Полное собрание сочинений и писем: В 15 т. Художественные произведения: т. 1—10; Письма: т. 11—15. Л., 1981—2000. Письма, т. 14. Кн. 1. СПб., 1998; Кн. 2. СПб., 1999.

Описание — Описание рукописей художественных произведений Л. Н. Толстого. Сост. В. А. Жданов, Э. Е. Зайденшнур, Е. С. Серебровская. М., 1955.

Переписка — Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями: В 2 т. Изд. 2-е, доп. М., 1978.

Переписка с сестрой и братьями — Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. М., 1990.

С — журнал «Современник».

Тургенев — Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Письма: В 18 т. Изд. 2-е. М., т. 2, 1987; т. 3, 1987.

Тургенев и круг «Современника» — Тургенев и круг «Современника»: Неизданные материалы. М. — Л., 1930.

Юб. — Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М. — Л., 1928—1958.

 

279

 

Второй том Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого включает художественные произведения 1852—1856 годов; среди них основное место занимают военные рассказы, написанные по живым впечатлениям войны на Кавказе и обороны Севастополя. В 1851—1855 гг. молодой Толстой был непосредственным участником трех военных кампаний, в эти годы складывалось его мировоззрение, формировался литературный талант. «Почти в каждом новом произведении он брал содержание своего рассказа из новой сферы жизни, — писал Н. Г. Чернышевский в январе 1857 г. — За изображением “Детства” и “Отрочества” следовали картины Кавказа и Севастополя, солдатской жизни (в “Рубке леса”), изображение различных типов офицера во время битв и приготовлений к битвам, — потом глубоко драматический рассказ о том, как совершается нравственное падение натуры благородной и сильной (в “Записках маркера”) <...> Как расширяется постепенно круг жизни, обнимаемой произведениями графа Толстого, точно так же постепенно развивается и самое воззрение его на жизнь» (Чернышевский Н. Г. Заметки о журналах. — «Современник», 1857, № 1. Отд. V, с. 167).

Военные годы не ограничивали творчества писателя только военными темами: параллельно с рассказами «Набег», «Рубка леса», «Как умирают русские солдаты» были написаны повести «Детство», «Отрочество», рассказ «Записки маркера», задумана и начата повесть о жизни казаков (будущие «Казаки»); одновременно с севастопольскими рассказами Толстой работал над повестью «Юность» и «Романом русского помещика». Произведениям, появившимся в печати, сопутствовала работа над сочинениями, так и не завершенными писателем: «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай-Юрт», «Святочная ночь», «Характеры и лица», «Дяденька Жданов и кавалер Чернов»; помимо этого Толстой переводил книгу Л. Стерна «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», готовился издавать военный журнал и пробовал свое поэтическое перо: написано несколько стихотворений и сложена севастопольская песня.

Наблюдения и впечатления Толстого, его внутреннее мироощущение и осмысление происходящего отражались на страницах дневников и писем, лично пережитое становилось материалом для художественного творчества — отсюда очевидный автобиографический характер ранних рассказов. В этот период наряду с дневниками письма с Кавказа и из Крыма помогали «добиться того, чтобы управлять своим пером и своими мыслями» (из письма к Т. А. Ергольской 17 августа 1851 г.).

Новое содержание, которым так щедро дарила Толстого окружающая

280

жизнь, искало новых форм художественного воплощения, и потому «форма автобиографии и принужденная связь последующих частей с предыдущею» в повестях «Детство» и «Отрочество» уже «стесняли», заставляя обращаться к иным, столь же близким сознанию и опыту формам выражения себя в слове: не случайно первый кавказский рассказ «Набег» был начат как «Письмо с Кавказа», а первый севастопольский рассказ во многом перекликался с письмами к родным из Севастополя.

Творческие поиски закономерно уводили от узкой субъективности авторского «я» к более объективной позиции рассказчика (волонтера, фейерверкера, юнкера, маркера) и далее к широкому и открытому эпическому повествованию в севастопольских рассказах. В эти годы формировались эстетические принципы Толстого-писателя. В дневнике и записных книжках появлялись мысли и правила для литературного труда, и правила эти претворялись в художественных образах ранних рассказов.

Становление Толстого на литературном поприще совпало с самыми мрачными годами цензурных ограничений и запретов, откровенного цензурного произвола в России. Это не только оставило свой след в журнальных публикациях первых произведений писателя, но и не могло не сказаться на текстах сочинений, которые он готовил к печати: самоцензура порой заставляла Толстого в окончательной редакции смягчать наиболее острые моменты черновых вариантов рассказов.

Рукописей ранних рассказов сохранилось очень мало: ни одно из этих сочинений не имеет полного рукописного фонда, а к рассказам «Севастополь в декабре месяце» и «Метель» нет ни одной рукописи; поэтому отдельные моменты творческой истории произведений можно представить только гипотетически. То же следует сказать и о датировке некоторых неоконченных или не публиковавшихся при жизни Толстого сочинений, например, о времени создания рассказа «Как умирают русские солдаты», который в настоящем издании впервые печатается в числе завершенных произведений. Рассказ был закончен автором, под текстом стояла подпись Толстого, и при жизни писателя это сочинение не публиковалось по иной причине (см. комментарий), которая сейчас уже не может быть основанием для помещения этого рассказа в раздел «Неоконченное». В этот раздел включены только незавершенные художественные произведения кавказского и севастопольского периодов творчества Толстого, начиная с очерка «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай-Юрт» (1852 г.) и кончая «Отрывком из дневника штабс-капитана А. пехотного Л. Л. полка» (1855 г.).

Художественные сочинения, ставшие своеобразными упражнениями для выработки навыков писательского мастерства, опытами для «оттачивания слога» и не предназначавшиеся для публикации, печатаются в разделах «Стихотворения» и «Приложение» (неоконченный перевод книги Л. Стерна «Сентиментальное путешествие»). В раздел «Стихотворения» включена и севастопольская песня «Как четвертого числа...», сложенная в августе 1855 г. Среди сочинений писателя песня занимает особое место: она не предназначалась для печати, авторские рукописи ее неизвестны, возможно, полный текст песни и вовсе не был записан автором. Тем не менее еще при жизни Толстого песня неоднократно публиковалась, была широко известна в России и за ее пределами, переведена на несколько языков.

281

Кавказские и севастопольские рассказы («Набег», «Рубка леса», три севастопольские рассказа) составили книгу «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого», изданную автором в 1856 г. При подготовке этого сборника Толстой внес существенные изменения в тексты произведений, что, безусловно, учтено в настоящем издании. Сведения об истории книги приведены в комментарии к рассказу «Набег». О русских переизданиях всех трех севастопольских рассказов идет речь в комментарии к «Севастополю в декабре месяце». Общие сведения об иностранных изданиях этих сочинений даются в комментарии к «Севастополю в августе 1855 года».

При подготовке текстов произведений, вошедших в том, привлечены новые, не учтенные прежде источники, обнаруженные в архивах. Это текст рассказа «Севастополь в мае», напечатанный в № 8 «Современника» (1855), но изъятый цензурой; фрагмент черновой рукописи и план «Севастополя в августе 1855 года»; автограф двух куплетов песни «Как четвертого числа...», а также еще десять списков этой песни. В комментариях использованы новые архивные документы, связанные с историей писания и печатания сочинений.

Трудная цензурная судьба многих произведений, составивших том, определяет особую значимость проблемы выбора основного источника текста для каждого из них. Эту проблему осложняет отсутствие наборных рукописей и авторизованных корректур (только в рукописном фонде рассказа «Севастополь в августе 1855 года» сохранились эти материалы). «Вообще военные рассказы Л. Н-ча того времени не могут быть восстановлены в полном виде, — писал в примечаниях ко второму тому предпринятого им издания Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого П. И. Бирюков, — так как современная цензура производила над ними страшные вивисекции» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 20 т. М., 1912—1913. Т. 2, с. 354).

В 1856 г. в процессе подготовки книги «Военные рассказы» появились новые тексты пяти военных рассказов, а также рассказа «Записки маркера» (в сборнике «Для легкого чтения»), заметно отличавшиеся от напечатанных в журнале «Современник»: рассказы были исправлены и дополнены автором по сохранившимся рукописям, частично Толстой восстановил то, что прежде вымарали редакторы или цензура, была сделана также стилистическая правка. Эти тексты можно было бы считать окончательными, то есть выражением «последней творческой воли автора», ибо в дальнейшем, на протяжении всей своей жизни, писатель не возвращался к работе над ранними рассказами. Однако такое простое и, казалось бы, безусловное решение нельзя принять для всех рассказов данного тома. Если последние авторизованные тексты «Набега», «Записок маркера», «Рубки леса», «Севастополя в декабре месяце» при всестороннем их изучении (сравнительно со всеми имеющимися на сегодняшний день источниками) действительно являются наиболее авторитетными, то выбор основного источника текста «Севастополя в мае» и «Севастополя в августе 1855 года» потребовал серьезной дополнительной аргументации. Очевидно, что эти два рассказа и в сборнике 1856 г. Толстой вынужден был напечатать в урезанном виде, с учетом цензурных ограничений (см. комментарии).

В 1928 г. в первом томе Полного собрания художественных произведений Л. Н. Толстого (Приложение к журналу «Огонек» за 1928 год) «Севастополь

282

в мае» впервые был напечатан по тексту корректуры (набор для № 8 «Современника»), с исправлениями и дополнениями по сборнику «Военные рассказы». Юбилейное издание (т. 4) предлагало другой основной источник текста рассказа — рукопись (ошибочно, впрочем, полагая, что это рукопись наборная; в действительности она предшествует наборной). Решение об автографе как основном источнике текста «Севастополя в мае» представляется наиболее убедительным и принято в настоящем издании.

В рукописном фонде рассказа «Севастополь в августе 1855 года» сохранились наборная рукопись (автограф) и корректура «Современника», основательно правленная Толстым. Текст корректуры существенно отличался от наборной рукописи: конечно, сюда не попали фрагменты, вычеркнутые в рукописи, однако появилась новая глава (25) и внесено множество изменений в текст. В корректуре еще нет финала, которым Толстой завершит рассказ в сборнике 1856 г., но в этом издании окажется неучтенной авторская правка в декабрьской корректуре и останется много цензурных искажений. В 1932 г. в 4-м томе Юб. изд. «Севастополь в августе 1855 года» был впервые опубликован по наборной рукописи (с учетом некоторых поправок, сделанных автором в корректуре и в издании 1856 г.), хотя комментатор В. И. Срезневский, считая корректуру «не вполне исправной», все же признавал приоритет текста корректуры, а точнее, тех изменений и поправок, которые внес Толстой на последней стадии работы и которые «являются таким образом как бы окончательной обработкой рассказа» (Юб., т. 4, с. 395). В дальнейшем «Севастополь в августе...» почти три десятилетия печатался по тексту Юб. Эту традицию нарушило двадцатитомное издание, в 1960 г. напечатав третий севастопольский рассказ по авторизованной корректуре «Современника». Такой выбор представляется наиболее верным и целесообразным. В настоящем издании в текст корректуры внесены необходимые исправления по автографу и учтена позднейшая авторская правка для сборника «Военные рассказы» (см. комментарии).

Неоконченные произведения, стихотворения и перевод книги Л. Стерна печатаются по автографам.

_________

Тексты и комментарии подготовила Н. И. Бурнашева.

283

ПРОИЗВЕДЕНИЯ 1852—1856 гг.

НАБЕГ

РАССКАЗ ВОЛОНТЕРА

Впервые: «Современник», 1853, № 3, с. 93—116 (ценз. разр. 28 февраля 1853 г.). Подпись: Л. Н.

Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 1—57.

Сохранились 8 автографов и 2 неполные копии (всего 108 л.).

Печатается по тексту сборника «Военные рассказы» со следующими исправлениями:

С. 10, строка 38: садились на каменистый берег — вместо: садились на каменный берег (по А1, А3, К2).

С. 11, строки 3—5: Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, поросший на них, и темно-зеленые, покрытые росой кусты держи-дерева — вместо: Серые и беловатые камни, желто-зеленый мох, покрытые росой, кусты держидерева (по А3, К2, С).

С. 11, строки 6—7: другая сторона и лощина, покрытые густым туманом — вместо: другая сторона и лощина, покрытая густым туманом (по А1, А3, К2 , С).

С. 11, строки 23—24: пятками поталкивал свою лошадку — вместо: пятками поталкивал ногами свою лошадку (вставив слово пятками при подготовке сборника «Военные рассказы», Толстой случайно не зачеркнул слово ногами).

С. 16, строки 8—9: хорошенькая каретка, которую я заметил по дороге, и остановилась у крыльца — вместо: хорошенькая каретка, которую я заметил у крыльца (по С).

С. 17, строка 16: В девять часов вечера — вместо: В десять часов вечера (по А3, А4, С).

С. 17, строки 38—39: мимо меня. Торопливо сев на лошадь, я пустился догонять отряд. — вместо: мимо меня. (по А3).

С. 20, строка 33: наша народ такой!вместо: наши народ такой! (по аналогии: наша все в горах был (С. 21, строка 6); наша видно не будет (строка 8).

С. 21, строка 4: Вот, лева сторонавместо: Вот, левая сторона (по А3, С).

С. 22, строка 26: говорит он — вместо: говорил он (по А1, А3, С).

284

С. 26, строка 1: «Вон он откуда палит — вместо: «он откуда палит (по А3, С).

С. 29, строки 27—28: когда я, подходя к группе — вместо: как я, подходя к группе (по А3, С).

С. 29, строки 41—42: Подголосок шестой роты звучал изо всех — вместо: Подголосок шестой роты звучал изо всех сил (по А3).

Рассказ «Набег» Толстой написал в 1852 г. на Кавказе. Впервые мысль о «кавказском рассказе» появилась в дневнике 31 марта: «После охоты я болтал с Балтой до ужина; он мне рассказал драматическую и занимательную историю семейства Джеми. Вот сюжет для кавказского рассказа». Через неделю, 7 апреля, в дневнике снова запись о желании «начать коротенькую кавказскую повесть», однако, пока продолжалась работа над «Детством», Толстой «не позволял себе этого сделать — не окончив начатого труда». Лишь 17 мая 1852 г. в Пятигорске он все же принялся за новое: «Сейчас начал и изорвал письмо с Кавказа, обдумаю его», — отмечено в дневнике. На следующий день снова «писал п<исьмо> с К<авказа>, кажется, порядочно, но не хорошо, — признавался Толстой на страницах дневника. — Буду продолжать: 1) занятие, 2) привычки работать, 3) усовершенствование слога».

«Письмо с Кавказа» — так называл Толстой в дневнике раннюю редакцию будущего рассказа «Набег», над которой работал во второй половине мая. Почти ежедневные дневниковые записи запечатлели процесс создания этой редакции.

19 мая: «Как-то не пишется п<исьмо> с К<авказа>, хотя мыслей много и, кажется, путные».

20 мая: «...писал п<исьмо> с К<авказа> — и хорошо и дурно. Я убеждаюсь, что невозможно (по крайней мере для меня и теперь) писать без корректур».

21 мая: «...писал не лениво, но небрежно». Правило «привычки работать» выполнялось изрядно: порой два раза в день принимался Толстой за свой труд. В тот же день еще запись в дневнике: «Спал в саду, пил воды, чай, писал опять небрежно. Завтра переписываю эту же часть письма с К<авказа> и продолжаю дальше».

22 мая: «...переписывал письмо, за второй частью которого придется подумать».

23 мая Толстой наконец с удовлетворением записал, что «докончил письмо довольно хорошо».

Таким образом, над первой оконченной редакцией будущего «Набега» работа продолжалась семь дней, с 17 по 23 мая 1852 г. Рукописи «Набега» сохранились не полностью, и от первой редакции уцелел единственный отрывок о пребывании автора «Письма» в крепости. Этот ранний фрагмент (в Описании рук. 4) по содержанию близок к окончательному тексту первой половины шестой главы рассказа.

Неделю в дневнике не было никаких сведений о дальнейшей работе над рассказом. 31 мая Толстой отметил, что «писал о храбрости. Мысли хороши, но от лени и дурной привычки слог не обработан».Трудно сказать, насколько мысли о храбрости на том этапе были сопряжены с «Письмом с Кавказа», вполне возможно, что эти мысли были записаны

285

как самостоятельное, отдельное рассуждение и только в процессе работы над будущим «Набегом» обрели в нем свой смысл и место1.

4 июня 1852 г. Толстой, по его признанию, вел «обыкновенный образ жизни, писал письмо с Кавказа мало, но хорошо». В той же дневниковой записи очень важная мысль по поводу собственной творческой работы: «Я увлекался сначала в генерализацию, потом в мелочность, теперь, ежели не нашел середины, по крайней мере, понимаю ее необходимость и желаю найти ее». Не исключено, что это размышление имело прямое отношение к мыслям о храбрости, записанным четыре дня назад и оказавшимся нужными именно сейчас в начатом рассказе. Поиски «середины» опускали на землю высокие и отвлеченные рассуждения о храбрости, заставляли находить возможные варианты проявления этой «способности души» в конкретных людях.

5 июня Толстой «перечитывал и переправлял п<исьмо> с К<авказа>. Написал немного дальше, но не хорошо», как ему казалось.

Следующие дни отданы «Детству», которое готовилось к отправке в Петербург.

Только 14 июня Толстой вернулся к мысли о кавказском рассказе: «Завтра встаю в 5-м <часу>, принимаю ванны и пишу утром Д<етство>, а вечером новое». 17 июня он «небрежно написал две страницы п<исьма> с Кавк<аза>». А 4 июля, после того как «Детство» было послано в журнал «Современник», Толстой решил «сначала писать пи<сьмо> с К<авказа>». На следующий день опять «писал п<исьмо> с Кавк<аза>, начал хорошо, а кончил небрежно», как отмечено в дневнике.

В первой половине июля работа над рассказом шла почти ежедневно и довольно успешно. Правда, автору не нравился сатирический тон его сочинения и он старался устранить сатирическое начало в рассказе: «Надо торопиться скорее окончить сатиру моего п<исьма> с Кавк<аза>, а то сатира не в моем характере» (7 июля). 8 июля отмечено: «...писал п<исьмо> с К<авказа> порядочно».

В следующие несколько дней рассказ в дневнике не упоминался; Толстой был занят чтением книги А. И. Михайловского-Данилевского «Описание Отечественной войны 1812 года»: «Читал М<ихайловского>-Д<анилевского> — плоско», — такую оценку получил труд историка в

286

дневнике 24-летнего Толстого1. Но, видимо, в эти дни все же продолжалась работа над рассказом; 14 июля записано: «Читал, кончил брульон п<исьма> с К<авказа>. Много надо переделывать, но может быть хорошо. Завтра примусь». 14 июля, таким образом, можно считать датой окончания работы над второй редакцией рассказа.

В этой завершенной черновой редакции «Письма с Кавказа» (в Описании рук. 1) общий характер будущего «Набега» просматривался довольно отчетливо: сложились сюжет и композиция рассказа, определились основные персонажи и их характеристики, но не было еще некоторых сцен и картин природы, появившихся впоследствии, не было деления на главы и, пожалуй, самое важное, весь тон сочинения, как ни старался Толстой быть беспристрастным, носил откровенно сатирическую окраску. В центре внимания автора — фигура капитана А..... (будущего капитана Хлопова), правда, представлен он несколько иначе, чем в окончательном тексте: нет эпизода, связанного с матерью капитана, нет разговора рассказчика с капитаном о молоденьком прапорщике (в окончательном тексте — конец II главы), приведено мнение капитана А... о поручике В... (будущем Розенкранце), о генерале и полковнике, об офицерах-«шелыганах», о военном гении. О самом же капитане говорит генерал, характеризуют его и другие офицеры. Прапорщик Аланин в этой редакции пока не имеет фамилии и назван грузинским князем, отдельные штрихи его поведения почти буквально соответствуют дневниковым записям Толстого о молодом его сослуживце Н. И. Буемском. Облик князя прорисован здесь не достаточно рельефно: нет сцены с козленком в ауле и последних минут жизни смертельно раненного юноши.

Большое внимание автор уделил генералу и офицерам. Именно эти персонажи даны в весьма сатирической манере: например, генерал, который, «увернувшись в шинель с бобровым воротником, стоял на другом берегу на своей тонконогой гнедой лошадке и со всеми окружающими его особами в офицерских и черкесских платьях смотрел на переправу и представлял из себя тоже самую живописную картину». Тот же «генерал, припрыгивая по-английски на седле, чрезвычайно мило шутит по-французски».

287

Еще более язвительно звучит характеристика офицеров из генеральской свиты: «В свите генерала было очень много офицеров; и все офицеры эти были очень довольны находиться в свите генерала. Одни из них были его адъютанты, другие — адъютанты его места, третьи находились при нем, четвертые — кригскомиссары или фельдцех... или квартирмейстеры, пятые командовали артиллерией, кавалерией, пехотой, шестые — адъютанты этих командиров, седьмые командовали арьергардом, авангардом, колонной, восьмые — адъютанты этих командиров; и еще очень много офицеров — человек 30». Не обошел вниманием Толстой и других офицеров: в сцене привала под ротной повозкой сидел проигравшийся офицер, а двое «находились перед песенниками и плясали по-русски». Причем автор не удержался от намека на сущность вседневной офицерской службы: «Но не думайте, чтобы это была бестолковая нелепая пляска пьяных людей, которые не знают, что делают; напротив, видно было, что эти господа не мало практиковались в этом деле и прилагали к нему всё свое старание и усердие».

В «Письме с Кавказа» имелись сцены, не вошедшие в окончательный текст рассказа: в эпизоде ранения грузинского князя старый солдат вылез из-за обрыва с головой чеченца, а во время грабежа в захваченном ауле солдат-карабинер убил молодую чеченку на глазах ее «гололобого детеныша» и капитан А..., свидетель происшедшего, в исступлении стал бить солдата и, увидев, что женщина мертва, «сел верхом и поскакал прочь». «Я видел, что на глазах его были слезы», — писал автор и с гневными словами обращался к карабинеру, взывая к его совести и религиозному чувству.

«Брульон п<исьма> с К<авказа>», как 14 июля назвал эту редакцию Толстой, подлежал серьезной обработке: на некоторых страницах рукописи конспективные пометы, что́ нужно изменить, вставить, дописать. Так, по всей первой странице поперек текста разговора капитана А... с автором «Письма» — размашистая запись: «Просто описание». В сцене, происходящей в приемной генерала, Толстой зачеркнул целый, видимо не удовлетворивший его, кусок («к крыльцу подъехала коляска ~ перед его отъездом в поход»); однако содержание и смысл этого эпизода ему надо было сохранить, лишь сделав его иначе, и потому по вычеркнутому тексту написано: «Дожидаются татар». Автор планировал многое переделать и приняться за эту работу на следующий день, однако 15 июля с укоризной отметил в дневнике: «П<исьмо> с К<авказа> лежит на столе, и я не принимаюсь за него». А еще через несколько дней, 20 июля, появилась новая идея в отношении рассказа: «Завтра начинаю переделывать п<исьмо> с К<авказа>, и себя заменю волонтером». Намерение это в ближайшие месяцы осталось неосуществленным.

Только в середине октября, уже зная, что «Детство» напечатано, Толстой снова обратился к своему незавершенному рассказу. 13 октября он заметил в дневнике, что хочет «писать к<авказские> о<черки> для образования слога и денег». В ожидании письма от Н. А. Некрасова по поводу гонорара за «Детство» и дальнейших отношений с «Современником» Толстой продумал целую «программу» таких очерков, которые готов был писать для публикации в журнале. 19 октября эту «программу» он записал в дневнике: «Ежели п<исьмо> от р<едактора> побудит меня писать оч<ерки> Кавк<аза>, то вот программа их: 1) Нравы народа: a) История

288

Сал<ты?>1, b) Рассказ Балты, c) Поездка в Мамакай-Юрт. 2) Поездка на море: a) История немца, b) Армянское управление, c) Странствование кормилицы. 3) Война: a) Переход, b) Движение, c) Что такое храбрость?». Запись свидетельствует о том, что мысли о храбрости, набросанные еще 31 мая, теперь уже определенно Толстой включал в свой замысел рассказа о войне, будущего «Набега». 21 октября к трем пунктам «программы» кавказских очерков добавился еще один, почерпнутый из рассказов «Япишки», старого казака Епифана Сехина: «Писал мало (¾ л<иста>). Вообще был целый день не в духе; после обеда помешал Яп<ишка>. Но рассказы его удивительны. Оч<ерки> К<авказа>: 4) Рассказы Япишки: a) об охоте, b) о старом житье казаков, c) о его похождениях в горах». После этой записи более месяца в дневнике не было ни слова о работе над кавказскими очерками.

Лишь в конце ноября, ободренный добрыми словами в письме Некрасова, Толстой принялся за новый «рассказ о Кавказе», на несколько дней приковавший его внимание, — «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай-Юрт», сочинение, оставшееся незаконченным. Отдельные его мысли и строки так или иначе отголоском звучат в черновиках и в окончательном тексте «Набега».

27 ноября Толстой писал Некрасову: «Хотя у меня кое-что и написано, я не могу прислать вам теперь ничего; во-первых, потому, что некоторый успех моего первого сочинения развил мое авторское самолюбие и я бы желал, чтобы последующие не были хуже первого, во-вторых, вырезки, сделанные цензурой в Детстве, заставили меня, во избежание подобных, переделывать многое снова». И далее Толстой, не искушенный еще отношениями с цензурой и редакторами, обращался к Некрасову с просьбой: «Я буду просить вас, милостивый государь, дать мне обещание, насчет будущего моего писания, ежели вам будет угодно продолжать принимать его в свой журнал, — не изменять в нем ровно ничего. Надеюсь, что вы не откажете мне в этом. Что до меня касается, то повторяю обещание прислать вам первое, что почту достойным напечатания». Написав письмо редактору «Современника», Толстой «теперь успокоился на этот счет». «Не торопясь примусь за что-нибудь», — решил он (дневник 27 ноября). На следующий день «пробовал писать, нейдет. <...> Писать без цели и надежды на пользу решительно не могу», — признавался он на страницах дневника.

Обдумывались жизненные планы, связанные с мечтами оставить военную службу и вернуться в свою Ясную Поляну. Месяц назад, 28 октября, Толстой писал в дневнике: «С нынешнего дня нужно снова считать время своего изгнания. Бумаги мои возвратили: стало быть, раньше половины,

289

то есть июля месяца 1854 года, я не могу надеяться ехать в Россию, а выйти в отставку раньше 1855 года. Мне будет 27 лет. Ох, много! Еще три года службы. Надо употребить их с пользой. Приучить себя к труду. Написать что-нибудь хорошее и приготовиться, то есть составить правила для жизни в деревне. Боже, помоги мне».

Наконец 29 ноября Толстой определил для себя круг литературных занятий на ближайшее время: «Примусь за отделку описания войны и за Отрочество, — записал он в дневнике. — Книга1 пойдет своим чередом». «Описание войны» — это новое черновое название незаконченного «Письма с Кавказа». На следующий день к «описанию войны» так и не приступил: «много думал, но ничего не делал, — признался Толстой в дневнике. — Завтра утром примусь за переделку оп<исания> в<ойны>, а вечером за Отрочество, к<оторое> окончательно решил продолжать».

Почти весь декабрь 1852 г. шла усердная работа над рассказом. «Писал целый день оп<исание> в<ойны>, — отметил Толстой в дневнике 1 декабря. — Всё сатирическое не нравится мне, а так <как> всё было в сат<ирическом> духе, то всё нужно переделывать». Переделывать пришлось довольно основательно: были сняты портрет батальонного командира и описание офицеров из генеральской свиты; «живописная картина» генерала со свитой, наблюдающих за переправой, заменена не менее живописной, но теперь значительно более развернутой и высокой в художественном отношении картиной самой переправы через горную реку. Убрал автор из третьей редакции эпизод пляски офицеров, упомянув лишь пляску молоденького прапорщика. 2 декабря Толстой «был на охоте с братом2, болтал с ним и читал ему о<писание> в<ойны>. Писал немного». А на следующий день «писал много. Кажется, будет хорошо. И без сатиры, — с удовлетворением отметил он в дневнике. — Какое-то внутреннее чувство сильно говорит против сатиры. Мне даже неприятно описывать дурные стороны целого класса людей, не только личности». Несколько позднее, уже в Севастополе, работая над «Рубкой леса», Толстой сформулировал то, что называл «внутренним чувством»: «Избегай осуждения и пересказов», — а два года спустя заметил в записной книжке: «Евангельское слово: не суди глубоко верно в искусстве: рассказывай, изображай, но не суди».

Работа продолжалась ежедневно. 4 декабря: «Написал ½ листа. Я с каким-то страхом пишу этот рассказ». Назавтра вновь написано только пол-листа, но удовлетворенная запись: «Рассказ будет порядочный». В тот же день Толстой писал брату Сергею Николаевичу: «У меня был уже написан кавказский рассказ, я теперь отделываю его и пошлю в этом месяце; но, несмотря на то, что редактор просит меня прислать ему что бы то ни было моего писанья и за все предлагает 50 р<ублей> сер<ебром> с листа и больше, я думаю, что для журналов больше писать не буду. Мне хотелось испытать себя и только». Это черновой вариант письма, которое будет отправлено из Старогладковской 10 декабря.

Между тем Толстой с усердием отделывал рассказ.

6 декабря: «<...> написал листа 2».

290

7 декабря: «Не мог писать больше ¼ л<иста>. Мне кажется, что все написанное очень скверно. Ежели я еще буду переделывать, то выйдет лучше, но совсем не то, что я сначала задумал».

8 декабря: «Писал немного, без всякой охоты. Решительно так плохо, что я постараюсь завтра кончить, чтобы приняться за другое».

9 декабря: «Писал листа 2. Надеюсь завтра кончить».

10 декабря: «...докончил рассказ», но он не хорош: «Еще раз придется переделывать его».

В письме к С. Н. Толстому в тот же день признание: «...я ничего так не боюсь, как сделаться журнальным писакой и, несмотря на выгодные предложения редакции, пошлю в “Современник” — и то едва ли — один рассказ, который почти готов и который будет очень плох. Не беда! Это будет последнее сочинение г-на Л. Н.».

«Доконченный рассказ» — это третья редакция (в Описании рук. 3) будущего «Набега», которая заметно отличалась от предыдущей не только тем, что были устранены сатирические характеристики и общий сатирический дух рассказа, но и самой формой повествования. Толстой отказался от формы письма и рассказчиком сделал волонтера, человека неопытного, впервые оказавшегося в набеге. «Заменив себя волонтером», автор уходил от личного, субъективного взгляда на войну. В третьей редакции сохранились сюжет, композиция, основные персонажи и их характеристики, написанные прежде, но был введен ряд сцен, описаний, деталей, позволявших глубже проникнуть в такое явление, как война, рельефнее показать лица и ситуации рассказа. Значительно дополнен облик капитана, получившего теперь фамилию Хлапов: Толстой ввел в сюжет фигуру матери капитана, ее рассказ о сыне, ее подарок, образок, и разговор волонтера с капитаном о его службе. Появился здесь и запоминающийся штрих в образе капитана: он курил самброталический табак, т. е. самодельный (видимо, от сам брат).

Несколько изменился в новой редакции и молоденький офицер, погибающий в набеге: это уже не грузинский князь, а прапорщик Аланин с «небольшим вздернутым носом»1. Толстой привел короткий разговор капитана с волонтером об Аланине, сцену с козленком во время грабежа захваченного аула, тщательно проработал эпизод ранения и смерти молоденького прапорщика. В этом эпизоде более характерно был представлен доктор: определение «пьяный» заменено развернутым описанием поведения доктора при осмотре раненого прапорщика. «Приехавший доктор, сколько я мог заметить по нетвердости в ногах и потным глазам, — рассказывал волонтер, — находился не в приличном положении для делания перевязки, однако он принял от фершела бинты, зонд, другие принадлежности и, засучивая рукава, смело подошел к раненому». «Нетрезвый доктор» «неловко щупал рану и без всякой надобности давил ее трясущимися пальцами».

291

Подверглась переделке и фигура Розенкранца, Толстой особенно много работал над этим образом. В рассказ были введены также разговор волонтера с татарским офицером, новые описания природы, авторские отступления, в частности рассуждение о непоказной храбрости капитана Хлапова, о «высокой черте русской храбрости», а также размышление о войне: «Как могли люди среди этой природы не найти мира и счастия, думал я. Война? Какое непонятное явление? Когда рассудок задает себе вопрос: справедливо ли, необходимо ли оно? внутренний голос всегда отвечает: нет. Одно постоянство этого неестественного явления делает его естественным, а чувство самосохранения справедливым». Далее рассуждение о справедливости или несправедливости «войны русских с горцами» Толстой иллюстрировал примерами из жизни «оборванца» Джеми и офицера из генеральской свиты, или адъютанта, сделавшегося «врагом горцев», чтобы поскорее получить «чин капитана и тепленькое местечко», или «молодого немца» Каспара Лаврентьича, «уроженца Саксонии». «Чего же он не поделил с кавказскими горцами? — спрашивал рассказчик. — Какая нелегкая вынесла его из отечества и бросила за тридевять земель? С какой стати саксонец Каспар Лаврентьич вмешался в нашу кровавую ссору с беспокойными соседями?» Сохранившиеся рукописи свидетельствуют, как вдумчиво и тщательно прорабатывал Толстой этот кусок текста. Впервые рассуждение это появилось в черновиках третьей редакции рассказа, хотя «оборванный Джеми», который «махал палкой с зажженной соломой и кричал во все горло», упоминался уже во второй редакции.

В черновом варианте это рассуждение носило еще более резкий характер. Рассматривая вопрос о справедливости или несправедливости войны с горцами, Толстой пытался обнажить истинную побудительную причину, заставившую воевать на Кавказе людей самого разного положения, от генерала до солдата. В первой рукописи этого отрывка очевидна позиция Толстого: чувство самосохранения, а следовательно, и справедливость на стороне оборванца Джеми, у которого «всё отнимут»; генерал же, офицеры, молодой немец, адъютант даны в сатирическом тоне. Первоначально рассуждение, на чьей стороне справедливость, завершал слишком смелый, даже вызывающий пассаж: «Или не на стороне ли того, ко<торый> заставл<яет> всех находить пользу или удовольствие в этой войне?» Несколько позднее Толстой продолжил это рассуждение короткой конспективной записью: «Но разве они тоже виноваты — особенно солдаты? Им велели. Разумеется, на его стороне, на его стороне право. Это могут доказать все ученые». Анализируя черновую редакцию рассуждения, Н. Н. Гусев полагал, что «эти слова могут относиться только к царю, и больше ни к кому», здесь явный «протест Толстого против колониальной политики Николая I» (Гусев, I, с. 415). И замечание о «праве», по мнению Гусева, «тоже может относиться только к царю» (там же). Заканчивая свое рассуждение, Толстой писал иронически про «вину» оборванца Джеми: «Так виноват тот оборванец тем, что он не знает, что такое закон и право».

Работа над этими строками будущего «Набега» фактически совпала по времени с горьким разочарованием от недавно напечатанного «Детства», где были сделаны цензурные замены и вымарки. Уже получив первое представление и наглядный урок о том, что такое цензура, Толстой не

292

умел еще (или не хотел) «едкие истины» облекать в форму, осознанно необходимую для того, чтобы рассказ появился в печати. В первоначальной редакции рассуждения еще мало присутствовала самоцензура, мысли высказывались резко и нелицеприятно. Конечно, Толстой понимал, что в таком виде этот отрывок не мог быть принят ни редактором «Современника», ни цензурой, поэтому дальнейшая переработка его была направлена на устранение откровенно обличительных характеристик, сатирического тона, упоминаний о царе. В новой редакции появились слова о том, что в этой войне справедливость «на нашей стороне», дано посильное оправдание этой войны необходимостью защиты «богатых и просвещенных русских владений» от грабежей и набегов диких воинственных горцев. Сравнивая разные редакции рассуждения о справедливости и несправедливости в этой войне, Н. Н. Гусев считал, что «Толстой отделывал этот отрывок для печати; вероятно, он поместил его в последней редакции в рукопись рассказа, посланную в “Современник”» (Гусев, I, с. 415—416). А дальше рождались вопросы: «Не это ли место рассказа, — писал Гусев, — было одним из тех двух мест, которые Толстой в рукописи, посланной Некрасову, отметил особыми значками, как опасные в цензурном отношении? Не было ли это место в рукописи заменено тем, которым заканчивается описание ночи в тексте “Набега”, вошедшем в отдельное издание “Военных рассказов” Толстого 1856 года?» (Гусев, I, с. 416). Это конец VI главы рассказа: «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете ~ этим непосредственнейшим выражением красоты и добра». По мнению Гусева, «не только по мысли — противопоставлению человека и природы, до Толстого выражавшейся во многих поэтических произведениях, — но и по отдельным выражениям все это заключение шестой главы “Набега” очень напоминает некоторые строки стихотворения Лермонтова “Валерик” ( “Я к вам пишу...”), написанного за двенадцать лет до “Набега” и также изображающего картину нападения на горцев». Исследователь не исключал «прямого воздействия лермонтовского стихотворения на рассказ Толстого» (Гусев, I, с. 416).

Пытаясь объяснить в людях «общую беззаботность и равнодушие к предстоящей опасности» перед набегом, Толстой впервые ввел в третьей редакции рассказа понятие esprit de corps — дух армии, дух войска; этот «могущественный моральный двигатель человеческой природы» позднее играл огромную роль в книге «Война и мир».

Сюжет рассказа заканчивался описанием отряда, подходившего к крепости, разговорами офицеров, возвращавшихся из удачного набега. Автор обращал внимание на задумчивое лицо капитана Хлапова и на то, что «в обозе везли мертвое тело хорошенького прапорщика». Завершали рассказ картина природы и звучание «сильного грудного голоса» «подголоска 6-й роты», близкие к окончательному тексту.

Третья законченная редакция рассказа получила название «Рассказ волонтера»; цифрового обозначения глав еще не было, но автор разделил текст на главы короткими горизонтальными чертами. «Докончив рассказ», Толстой еще раз перечитал его, кое-что поправил и с карандашом в руках оценками от 0 до 5 на полях определил свое отношение к тем или иным фрагментам собственного сочинения. Высшим баллом были отмечены эпизод посещения волонтером матери капитана Хлапова, описание прапорщика Аланина во время привала и сцена его смерти, а также «подголосок

293

6-й роты». Получение капитаном подарка матери, офицеры на привале, переправа через реку были оценены 4. Оценку 3 получили начало рассказа, сцена ожидания волонтером разговора с генералом и др. 2 Толстой поставил рассуждению «как прекрасен Божий мир...». 1 и 0 отмечены отдельные фразы, позднее измененные автором. Но в целом рассказ, видимо, не нравился Толстому: какое-то время он даже колебался, стоит ли вообще на него тратить силы. 11 декабря он рассуждал в дневнике: «Решительно совестно мне заниматься такими глупостями, как мои рассказы, когда у меня начата такая чудная вещь, как роман Помещика. Зачем деньги, дурацкая литературная известность. Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь. За такой работой никогда не устанешь. А когда кончу — только была бы жизнь и добродетель — дело найдется».

Тем не менее работа над рассказом продолжалась. 16 декабря Толстой записал о прошедшем дне: «...я вожусь все с глупым рассказом...». В эти дни автор договорился с двумя своими сослуживцами, Хилковским и Глушковым, о переписывании рассказа. Рукопись сочинения была поделена по нескольку листов между переписчиками. Но, к своему глубокому огорчению, Толстой понял, что «Хилковский, кажется, плох писать», и решил: «Мне нужно самому, по крайней <мере>, еще раз переписать этот рассказ для того, чтобы он был порядочен». 17 декабря в дневнике снова с некоторой досадой замечено об одном из переписчиков: «Хилковский не может переписать, но мне глупо совестно было сказать ему это. Ленюсь, а надо кончить и послать рассказ до похода».

18 декабря Толстой сам взялся переписывать: «Начал было писать, но пришли офиц<еры> и помешали мне», — отметил он в дневнике. И далее: «Переписывал, и все еще раз надо будет переписать. Имел глупость дать Глушкову 5—15 <листы> и не отказать еще Хилковскому». Следующие несколько дней Толстой был занят переписыванием рассказа. 19 декабря «целый день переписывал, отказал Хилковскому»: два раза начинал Хилковский переписывать набело, и обе копии уже с первых листов были неудачны, со множеством ошибок и нелепостей. Глушков как переписчик, видимо, тоже мало устраивал автора, и в тот же день Толстой записал: «Глушков сердит на меня». Но, по-видимому, часть черновой рукописи (с 5 по 15 листы) все же переписал Глушков, потому что сам Толстой переписывал вторую часть, что отметил в дневнике 20 декабря: «Писал, утром помешали Ник<оленька> и Сул<имовский>. <...> Однако переписал всю 2-ю часть. Кажется, хорошо». 22 декабря сам Толстой «переписал начало», вероятно, 1—4 листы. 24 декабря в дневнике о рассказе лаконичная запись: «Сочельник. Окончил рассказ. Он не дурен».

26 декабря Толстой писал в Петербург Н. А. Некрасову: «Милостивый государь! Посылаю небольшой рассказ; ежели вам будет угодно напечатать его на предложенных мне условиях, то будьте так добры, исполните следующие мои просьбы: не выпускайте, не прибавляйте и, главное, не переменяйте в нем ничего. Ежели бы что-нибудь в нем так не понравилось вам, что вы не решитесь печатать без изменения, то лучше подождать печатать и объясниться.

Ежели, против чаяния, цензура вымарает в этом рассказе слишком много, то, пожалуйста, не печатайте его в изувеченном виде, а возвратите мне. На последней странице я означил Х и * два вариянта, которые я сделал

294

в двух местах, за которые я боюсь в этом отношении; просмотрите и вставьте их, ежели найдете это полезным.

Я полагаю, что примечания, которые я сделал на последнем листе, или по крайней мере некоторые из них, необходимы для русских читателей.

Я бы тоже желал, чтобы деления, означенные мною черточкой, так бы и оставались в печати.

Извините, что рукопись уродливо и нечисто написана: и то мне стоило ужасного труда!» В тот же день, 26 декабря, Толстой «отослал с Сулим<овским> рассказ и рассказал ему». Посланная в Петербург рукопись неизвестна. Очевидно, в ней появилось название «Набег» с подзаголовком «Рассказ волонтера»; в сохранившихся автографах и копиях только «Рассказ волонтера».

Опасаясь цензурных вымарок, как видно из письма Некрасову, автор в «двух местах» рассказа предлагал варианты для замены. Что же это за «места»? В сохранившемся автографе (в Описании рук. 3), который можно считать преднаборной рукописью, есть обозначения, похожие на приведенные в письме Некрасову. Знак х, начертанный красным карандашом, стоит в трех местах; поставлен он С. Л. Толстым, старшим сыном писателя, в 1910 г., когда С. А. и С. Л. Толстые, готовя 12-е собрание сочинений Л. Н. Толстого, решили восстановить по имевшимся в их распоряжении рукописям тексты ранних произведений, в свое время пострадавших от цензуры. 18 апреля 1910 г. Д. П. Маковицкий записал: «После обеда Сергей Львович застенчиво, боясь утруждать и отнимать много времени, спросил Льва Николаевича, может ли он пять минут посвятить “Набегу”, и прочел пропущенные цензурой места. Оказалось, — Л. Н. помнил, — что они пропущены не Некрасовым, не по его литературным соображениям, а по цензурным. Например, длинное хорошее рассуждение о том, на чьей стороне справедливость: на стороне ли оборванца-чеченца, защищающего свою семью, саклю, скарб, или русского офицера, метящего в адъютанты, или саксонца-офицера.

Л. Н. помнит, что ему было обидно, что это рассуждение было пропущено. <...>

— Надо вставить, что пропущено, — сказал Л. Н. <...>

На вопрос Софьи Андреевны и Сергея Львовича: “А в печатном есть прибавки (против рукописи), очевидно, твои?” — И Сергей Львович прочел некоторые.

Л. Н.: “Разумеется, мое”.

— Печатать по рукописи с этими прибавками?

Л. Н. согласился, но ответил: “Сделайте, что хотите” (верно, чтобы его оставили).

Л. Н-чу, очевидно, были очень интересны эти воспоминания, рукопись, вставки, но он не хотел им уделять времени в ущерб теперешним писаниям и поэтому предоставляет Софье Андреевне и Сергею Львовичу делать, как они хотят» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 227)1.

295

Около рассуждения о справедливости С. Л. Толстой поставил значок х. (Хотя едва ли можно утверждать, что именно этот текст, неизмененный, перешел из третьей редакции в наборную рукопись.) Некрасов, печатая рассказ, скорее всего, сделал замену на вариант, данный Толстым. Однако цензору даже такой безобидный текст (видимо, фрагмент: «Неужели тесно жить людям ~ этим непосредственнейшим выражением красоты и добра» — или текст, близкий к нему) показался слишком опасным, и этот кусок не был напечатан в «Современнике».

О каком еще месте рассказа мог беспокоиться Толстой в цензурном отношении? Значок х/ начертан и около второй версии финала «Набега» — нельзя исключить, что это место было одним из тех двух, о которых писал Толстой Некрасову: в рукописи одинаково равноправными (не зачеркнуты) выступают два варианта финала. Возможно, оба они, чуть более проработанные, присутствовали в наборной рукописи, посланной в «Современник», причем в качестве основного был дан текст (первый по времени писания), за который, конечно, мог бояться автор. Вот первый вариант финала рассказа в преднаборной рукописи: «Солнце бросало последние багровые лучи на продолговатые и волнистые облака запада, молодой месяц, казавшийся прозрачным облаком, на высокой лазури белел и начинал собственным неярким светом освещать штыки пехоты, когда войска широкой колонной с песнями подходили к крепости. Генерал ехал впереди, и по его веселому лицу можно было заключить, что набег был удачен. (Действительно, мы с небольшой потерей были в тот день в Макай-ауле — месте, в котором с незапамятных времен не была нога русских.) Саксонец Каспар Лаврентьич рассказывал другому офицеру, что он сам видел, как три черкеса целились ему прямо в грудь. В уме поручика Розенкранца слагался пышный рассказ о деле нынешнего дня. Капитан Хлапов с задумчивым лицом шел перед ротой и тянул за повод белую хромавшую лошадку. В обозе везли мертвое тело хорошенького прапорщика»1. Именно эту версию продолжал прорабатывать Толстой, прежде чем окончательно переписать конец рассказа набело: были зачеркнуты несколько строк, первоначально завершавших рассказ («В различных концах отряда звучали [песни] голоса, барабаны и торбаны. Прелестный подголосок 6-й роты слышался изо всех и далеко разносился по свежему вечернему воздуху»), Розенкранц, слагающий «пышный рассказ» об этом деле, появился здесь вместо «офицера генерального штаба», слагавшего «реляцию, которую он должен был написать». Не зачеркивая этот вариант финала, Толстой попробовал даже усилить его, расписав подробнее настроение и выражение лиц генерала, саксонца, Розенкранца, адъютанта, введя их прямую речь. Единственную фразу о «мертвом теле хорошенького прапорщика» теперь заменил целый абзац: «На одной из повозок, составлявших обоз, покрытое солдатской шинелью, ничком лежало

296

мертвое тело хорошенького прапорщика и безжизненно встряхивалось, когда колесо попадало на кочку. В повозке, спустившись с грядок, сидел форштадский ездовой и лениво погонял усталых коней. На ногах трупа лежала припасенная ездовым вязанка сена и порыжевшая солдатская шинель». Картина природы, открывавшая первый вариант финальной сцены, в новом варианте завершала эту сцену, причем была выписана с бо́льшими подробностями и чрезвычайно живописно. Страницы рукописи свидетельствуют, как нелегко давалась Толстому новая версия этого отрывка; но она так и не устроила автора: в результате был зачеркнут весь довольно большой текст нового финала, исключая последнее описание природы и сливавшееся с ним описание движения возвращавшегося отряда. Около этого оставшегося незачеркнутым текста в преднаборной рукописи С. Л. Толстой и поставил значок х/ и в 12-м издании объединил два незачеркнутых финала в один. Трудно сказать, каким оказался финал в наборной рукописи: наверняка Толстой еще раз, переписывая набело, что-то изменил и исправил в заключительной сцене рассказа. Если же и было предложено два варианта, то Некрасов, публикуя «Набег» в «Современнике» в 1853 г., конечно, выбрал менее уязвимый в цензурном отношении вариант финала.

В преднаборной рукописи есть еще одно место, где поставлен знак /х/, — это разговор волонтера с капитаном Хлаповым1 (в конце первой главы) об офицерской службе и житье на Кавказе:

«— Зачем вы здесь служите? — спросил я.

— Надо же служить, — отвечал он с убеждением.

— Вы бы перешли в Россию: там бы вы были ближе.

— В Россию? в Россию? — повторил капитан, недоверчиво качая головой и грустно улыбаясь. — Здесь я все еще на что-нибудь да гожусь, а там я последний офицер буду. Да и то сказать, двойное жалованье для нашего брата, бедного человека, тоже что-нибудь да значит.

— Неужели, Павел Иванович, по вашей жизни вам бы недостало ординарного жалованья? — спросил я.

— А разве двойного достает? — подхватил горячо капитан, — посмотрите-ка на наших офицеров: есть у кого грош медный? Все у маркитанта на книжку живут, все в долгу по уши. Вы говорите — по моей жизни... что ж по моей жизни, вы думаете, у меня остается что-нибудь от жалованья? Ни гроша! Вы не знаете еще здешних цен; здесь все втридорога......». Этот эпизод на полях рукописи был оценен автором «4», довольно высокой оценкой по шкале Толстого, и вряд ли подлежал глубокой переработке или сокращению. Конечно, сцена эта могла вызвать опасения Толстого в цензурном отношении, но в каком виде она предстала в наборной рукописи? Трудно поверить, что сам автор сделал ее такой, какой вышла она на страницах «Современника»: во время рассказа волонтера о «подробностях жизни» старушки Хлаповой «капитан молчал», а потом, в течение всего разговора, произнес только три короткие не очень выразительные фразы. Разговора фактически нет, в печатном тексте остались лишь его следы. Очевидно, что сцена эта была просто механически урезана, но не самим автором (наверное, Толстой проработал бы ее тоньше), а редактором

297

или цензором, отчего и получилась некоторая неувязка в тексте рассказа: возможно, в разговоре, о котором писал Маковицкий, шла речь и об этом эпизоде, в результате чего рядом с ним в рукописи появился значок /х/. В дальнейшем исключенные из этого диалога мысли капитана Хлопова Толстой вложил в уста офицеров и развил в рассказе «Рубка леса»; вот почему, вероятно, в издании «Военных рассказов» 1856 г. эпизод этот в «Набеге» не был восстановлен в своем первоначальном объеме.

«В ожидании» «ответа и мнения о этом рассказе» редактора «Современника» проходили месяцы. 17 апреля 1853 г. Толстой писал из Старогладковской брату С. Н. Толстому: «Литературные мои дела идут плохо. Уж давно послал рассказ в “Соврем<енник>”, и вот три месяца об нем ни слуху ни духу. Писать нового ничего не писал, потому что все это время был в походе; да и как-то охоты не было».

Тем временем «Набег» прошел цензуру: 28 февраля цензор А. Л. Крылов дал разрешение на выпуск мартовской книжки «Современника». 9 марта 1853 г. новый рассказ Л. Н. «Набег» увидел свет в третьем номере журнала «Современник». «Вероятно, Вы недовольны появлением Вашего рассказа в печати, — писал Толстому Некрасов 6 апреля. — Признаюсь, я долго думал над измаранными его корректурами — и наконец решился напечатать, сознавая по убеждению, что хотя он и много испорчен, но в нем осталось еще много хорошего. Это признают и другие. Во всяком случае это для Вас мерка, в какой степени позволительны такие вещи, и впредь я буду поступать уже сообразно с тем, что Вы мне скажете, перечитав Ваш рассказ в напечатанном виде.

При сем прилагаются 75 р<ублей> сер<ебром>, следующие Вам за этот рассказ.

Пожалуйста, не падайте духом от этих неприятностей, общих всем нашим даровитым литераторам. Не шутя, Ваш рассказ еще и теперь очень жив и грациозен, а был он чрезвычайно хорош. Теперь некогда, но при случае я Вам напишу более. Не забудьте “Современника”, который рассчитывает на Ваше сотрудничество» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 177).

Только в конце апреля 1853 г. Толстой прочитал «Набег» в журнале «Современник». «Получил книгу с своим рассказом, приведенным в самое жалкое положение, — записал он в дневнике 28 апреля. — Это расстроило меня». Рассказ показался автору настолько искаженным, что брату С. Н. Толстому в начале июня он с горьким отчаянием писал: «Детство было испорчено, а Набег так и пропал от цензуры. Все, что было хорошего, все выкинуто или изуродовано». За неимением наборной рукописи трудно доподлинно установить, что в тексте рассказа на последней стадии работы было изменено самим Толстым, а что не пропущено или заменено редактором и цензором, но в сравнении с преднаборной рукописью текст «Набега», напечатанный в «Современнике», был заметно урезан. Помимо уже названных эпизодов, в печатном тексте не было в начале рассказа рассуждений о войне и храбрости; подробная характеристика Розенкранца, занимавшая в преднаборной рукописи несколько страниц, в журнальном тексте была сокращена до нескольких строчек («Поручик всегда ходил в азиятском платье и оружии, имел кунаков, не только во всех мирных аулах, но и в горах, по самым опасным местам езжал без оказии, ходил с мирными татарами по ночам засаживаться на дорогу подкарауливать

298

и убивать горцев, был влюблен в татарку и писал свои записки...»); не было в журнале песни «Шамиль начал бунтоваться...»; у Толстого в преднаборной рукописи офицеры во время привала «кутили» — в журнале: «собрались повеселиться». Но, как считал П. И. Бирюков, «больше всего от цензуры пострадало начало, где приведены рассуждения о войне» (Бирюков П. И. К истории произведений Л. Н. Толстого: «Детство», «Отрочество» и «Юность», «Казаки», «Набег», «Севастопольские рассказы» — РГАЛИ, ф. 41, оп. 1, ед. хр. 30, л. 53).

К работе над текстом «Набега» Толстой вернулся весной 1856 г., готовя к изданию сборник «Военные рассказы». Впервые идею отдельного издания своих сочинений он высказал в письме брату С. Н. Толстому 25 марта 1856 г., находясь в Петербурге. Стесненный в деньгах, он обдумывал, как разумнее осуществить этот замысел: «Но дело в том, что издание моих рассказов военных и Дет<ство> и Отр<очество>, которые мне могут принести, ежели я сам их издам, тысячи четыре, не дадут мне больше 1000 р., ежели я их продам...». Конечно, не только материальный интерес руководил Толстым в его предприятии. Восторженная встреча молодого писателя известными литераторами, сама атмосфера, в которую попал он в Петербурге, творческий подъем и желанье славы — все это подвигало его к мысли об издании двух своих первых книг. К тому же в 1856 г. кончились годы «цензурного террора», заметно изменились цензурные условия для журналов и литераторов. Это позволяло Толстому смотреть на отдельное издание рассказов не только (а может быть, не столько) с материальной стороны, сколько с точки зрения возможности напечатать свои произведения неизуродованными, свободными от постороннего вмешательства.

Издание книги военных рассказов Толстой поручил А. И. Давыдову, книгопродавцу, владельцу книжного магазина. В № 11 «Современника» за 1855 год редакция представляла А. И. Давыдова: «На Невском проспекте, против Аничкова моста, в доме Заветнова, открылся новый книжный магазин г-на Давыдова и Ко, куда отныне переводится контора “Современника”. Хозяин нового магазина в течение всего времени существования “Современника” был на глазах редакции, при ее прежней конторе, и мы смело можем поручиться за его аккуратность, добросовестность и старательность». Упоминания в дневнике Толстого о работе над изданием книги очень скупы, но очевидно, что в первые две недели апреля 1856 г. автор готовил тексты сочинений, которые войдут в сборник. Журнальные варианты были серьезно переработаны. В «Набеге» добавлены довольно большие фрагменты, например, упоминание о том, как «в Дарги ходили, на неделю сухарей взяли, а пробыли чуть не месяц!» (гл. I).; рассуждение, что «человека, который под влиянием честного чувства семейной обязанности или просто убеждения откажется от опасности, нельзя назвать трусом» (гл. I); заключительный абзац второй главы, где капитан Хлопов объясняет, что нечему «радоваться», когда «идешь в дело»: ведь «кому-нибудь да убитым или раненым быть — уж это верно». В новом тексте очень существенно была расширена характеристика поручика Розенкранца (гл. III), вернулся на свое место куплет плясовой песни «Шамиль вздумал бунтоваться...» (гл. IV). Пятую главу теперь завершал абзац о «молодом поручике К. полка», который «был глубоко возмущен и огорчен, что ему не позволили идти стрелять в черкесов и находиться под их выстрелами»;

299

в главу VI Толстой ввел фрагмент «Проезжая мимо вытянувшейся в одно орудие артиллерии ~ поручик огня спрашивают» и заключительное размышление «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете ~ этим непосредственнейшим выражением красоты и добра». Глава VIII теперь заканчивалась рассуждением волонтера: «Зрелище было истинно величественное ~ который сплеча топором рубил бы воздух». Все эти фрагменты отсутствовали в журнальной версии «Набега»1. Помимо этого был введен ряд более мелких изменений, которые можно объяснить и восстановлением цензурных изъятий, и обычной для Толстого авторской правкой текста.

Согласно записи в «Реестре сочинениям и статьям, рассмотренным в Военно-цензурном комитете в 1856 году» (РГВИА, ф. 494, оп. 1, д. 6, л. 189 об. — 190), 13 апреля «отдельное сочинение»2 было «лично представлено в комитет графом Толстовым». Рассматривал книгу председатель комитета барон Н. В. Медем. Три недели «сочинение» находилось в комитете, было «одобрено» и возвращено автору 4 мая; в военной цензуре книга Толстого не подверглась никаким искажениям. В «Реестре» нет заглавия книги, но расписано ее содержание. Выглядит это так:

«1. Военная истинна (соч. Гр. Толстаго)

2. Севастополь в Мае

3. —————   в Августе

5. Набег (: рассказ Волонтера)

4. Рубка леса рассказ Юнкера (: посвящено Н. С. Тургеневу)».

Под номером первым — название, нигде ни прежде, ни позднее не появлявшееся у Толстого, но очевидно, что это не заглавие рассказа, известного под именем «Севастополь в декабре месяце», и не заглавие какого-то другого рассказа. Если учесть, что вся эта короткая канцелярская запись изобилует ошибками и неточностями, можно предположить, что чиновник, писавший в «Реестре», ошибся и в первой строчке: из трех названий, начинавшихся словом «Севастополь», машинально записано только второе, в третьем — прочерк. Место же заглавия первого севастопольского рассказа заняло, видимо, общее название сборника. «Военная истина» — может быть, так хотел назвать автор книгу военных рассказов?

4 мая Толстой получил свое сочинение, одобренное военной цензурой, а через три дня А. И. Давыдов представил книгу в Петербургский цензурный комитет — следующую инстанцию для получения разрешения печатать. «Ведомость о рассмотренных С.-Петербургским ценсурным комитетом рукописях и печатных книгах в течение мая месяца 1856 г.» (РГИА, ф. 772, оп. 1, д. 3808, л. 124) в записи за номером 514 сообщала о книге Л. Н. Толстого: «<поступила> 7 мая. Рукоп<ись> Военные рассказы

300

Л. Н. Толстаго (от книгопродавца Давыдова). 346 стр<аниц>. Одобрена 11 мая. Цензор Бекетов». Всего четыре дня книга находилась в комитете: видимо, после военной цензуры прохождение через С.-Петербургский цензурный комитет было определенной формальностью. Автор, получив одобрение в Военно-цензурном комитете, успокоился и передал дела Давыдову.

Два-три дня, с 4 по 7 мая, книга, возможно, находилась еще в руках Толстого, и он внес ряд исправлений. Появилось название сборника, ранее мелькавшее в письмах не как заглавие, а как собирательное обозначение пяти рассказов о войне: «Военные рассказы». Изменился порядок рассказов, выстроенных теперь в хронологической последовательности: в «Ведомости» эти рассказы не расписаны по названиям, но, видимо, до 7 мая Толстой создал новую композицию книги, так как 11 мая из С.-Петербургского цензурного комитета книга отправилась прямо в типографию, о чем свидетельствовал «Реестр рукописей и печатных книг, поступивших в ценсуру в 1856 году» (РГИА, ф. 777, оп. 27, д. 216, л. 82 об.). «Реестр» еще раз удостоверял, что сборник был представлен в рукописи на 346 страницах.

Через несколько дней Толстой уезжал в Ясную Поляну и перед отъездом завершал свои дела с Давыдовым. «Пришел Давыдов. Кончил с ним», — запись в дневнике 14 мая.

Сборник «Военные рассказы» печатался в типографии Главного Штаба его императорского величества по военно-учебным заведениям. Давыдов периодически сообщал Толстому в Ясную Поляну о том, как идет печатание книги. 13 июня он писал: «Что же касается до издания нашего, имею честь уведомить, что до настоящего времени сделано еще немного набору — а впрочем, идет успешно. Я полагаю, что издание ранее выпускать не следует октября, когда соберутся в Петербург наши покупатели» (ГМТ). Ни в дневнике, ни в письмах Толстого этого времени нет упоминаний о том, что автор держал корректуры, хотя спустя два года, в мае 1858 г., в письме Е. Ф. Коршу писатель уверял, что в корректурах «вымарывал» строки, присочиненные Панаевым в конце второго севастопольского рассказа (см. об этом комментарий к «Севастополю в мае»). Впрочем, «корректурой» Толстой называл и правку своих рукописей.

О том, как печаталась книга, известно чрезвычайно мало; сохранились лишь упоминания в письмах Давыдова к Толстому. Упоминал Давыдов и два письма Толстого, отправленные ему в Петербург в конце мая — начале июня и 20 июня1. В этих не дошедших до нас письмах могли быть не только вопросы и распоряжения автора, но и какие-то конкретные поправки к текстам рассказов (что имело место в переписке с Д. Я. Колбасиным по поводу «Детства и отрочества»).

Сообщение Давыдова о том, что печатание «идет успешно», вряд ли соответствовало действительности (книга в итоге вышла страшно небрежной, с огромным количеством опечаток и типографских нелепостей). В конце лета Давыдов извещал Толстого, «что книга “Военные рассказы” на сих днях печатанием окончится, которая будет состоять из 17 печатных

301

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ СБОРНИКА «ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ»

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ СБОРНИКА «ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ»

302

листов, книжка будет очень хорошенькая, однако не толще издания книги “Для легкого чтения”» (ГМТ). Издателя волновал вопрос «продажной цены» книжки: в том же письме он спрашивал, оставить ли цену, назначенную автором при отъезде из С.-Петербурга, т. е. «по два рубля серебром за экземпляр», или согласиться с Некрасовым, что такая «цена слишком высока для продажи» «Военных рассказов», и пустить книгу по 1 р. 50 коп. Толстой прислушался к мнению Некрасова: книжка пошла по полтора рубля.

28 сентября 1856 г. был выдан билет на выпуск из типографии «Военных рассказов графа Л. Н. Толстого». Под этим же числом — магическое для Толстого 28-е число! — и в «Реестре вышедших из печати книг» значится выход в свет первой книги Л. Н. Толстого (РГИА, ф. 777, оп. 27, д. 288, л. 126 об.). Тогда же она поступила в книжный магазин Давыдова. В день выхода книги Д. Я. Колбасин сообщал И. С. Тургеневу: «Печатание “Детства и отрочества” я кончил1 и скоро пущу в продажу, а “Военные рассказы” уже вышли, но идут не очень шибко!» (Тургенев и круг «Современника», с. 268). Брат его, Е. Я. Колбасин, на следующий день тоже уведомил Тургенева, что «Военные рассказы» Толстого уже поступили в продажу (там же, с. 271).

Через неделю, 5 октября, издатель «Детства и отрочества» Д. Я. Колбасин писал Толстому из Петербурга в Ясную Поляну: «Цена осталась 1 р. 50 коп. и у меня и у Давыдова, потому что книжки вышли небольшие — и то некоторые покупатели ропщут, что Давыдова издание пущено дорого — поди ты, сообрази с ними» (ГМТ).

Находясь в Ясной Поляне и узнав о выходе сборника, Толстой распорядился несколько экземпляров отослать своим друзьям писателям. А. В. Дружинин (6 октября), И. И. Панаев (13 октября) в письмах благодарили за полученные книги.

«Книги идут плохо», — записал Толстой в дневнике 9 ноября.

С изданием «Военных рассказов» прочно связана вся дальнейшая судьба текста «Набега»: этот текст перепечатывался во всех прижизненных собраниях сочинений Толстого. В начале 90-х годов, готовя к изданию девятое собрание сочинений в 13 томах, С. А. Толстая попросила у Н. Н. Страхова совета, как «распределить» статьи и рассказы в некоторых томах. Страхов охотно включился в работу, предложив печатать все сочинения в хронологической последовательности и взяв на себя корректорский труд. 19 декабря 1892 г. он писал С. А. Толстой из Петербурга: «Сегодня высылаю “Набег” и начало “Казаков”. Как хорошо читается в хронологическом порядке!

Конечно, Вы просматривали мои поправки. Я делаю их, только когда дело очевидное: галлицизмов не решаюсь исправлять — если раз они явились, то пускай остаются, беда не большая! Но зато какая удивительная серьезность писания! Ну куда Тургеневу, который все прихорашивается и шаркает ножкой» (Л. Н. Толстой и С. А. Толстая. Переписка с Н. Н. Страховым. Оттава, 2000, с. 258).

Единственное отдельное издание «Набега» вышло в 1896 г. в С.-Петербурге тиражом 5000 экземпляров. В 1900 г. фрагменты рассказа были

303

включены в «Книгу для взрослых» (третий год обучения), составленную «учительницами воскресных школ при ближайшем участии Х. Д. Алчевской». В книге сообщались элементарные сведения по многим отраслям знаний, печатались отрывки художественных произведений, в том числе конец второй главы, несколько фрагментов десятой главы и полностью XI глава рассказа «Набег» («Книга для взрослых». М., 1900). В 1904 г. рассказ появился в сборнике «Русские писатели. Книга для чтения в семье и школе» (СПб., 1904), составленном Д. Истоминым.

Сюжет «Набега» основан на автобиографическом материале: в набеге, о котором идет речь в рассказе, принимал участие сам Л. Н. Толстой. Это было первое «дело», в котором он участвовал как волонтер летом 1851 г. «Был в набеге, — отметил он в дневнике 3 июля. — Тоже действовал нехорошо: бессознательно и трусил Б<арятинского>». С. А. Толстая в своем дневнике 26 мая 1904 г. записала рассказ Толстого о том, как он «ходил» в набег и «поступил на военную службу»: «Когда Л. Н., проигравшись в Москве в карты и прокутив много денег, решил ехать на Кавказ к служившему там брату своему, Николаю Николаевичу, он в мыслях не имел поступить в военную службу. Ходил он на Кавказе в штатском платье, и когда ходил в первый раз в набег, то надел фуражку с большим козырьком и простое свое платье. Жили они с Николаем Николаевичем в Старом Юрте, по названию Горячие Воды (там и были серные ключи), а в набег ходили оттуда в Грозную. Набег этот описан Львом Николаевичем.

Раз Л. Н. поехал верхом с старым казаком к знакомым в Хасав-Юрт. <...> По дороге, которая считалась опасной, встретили они ехавшего с оказией графа Илью Андреевича Толстого1 в коляске, окруженного казаками.

Граф Илья Андреевич пригласил Л. Н. ехать с ним к Барятинскому. Барятинский стал уговаривать Льва Николаевича поступить в военную службу. Он хвалил Льва Николаевича за спокойствие и храбрость, которые он выказывал во время набега. Граф Илья Андреевич тоже присоединился к Барятинскому и уговаривал Л. Н. подать прошение. Л. Н. так и сделал: подал прошение бригадному командиру и поступил в артиллерию юнкером. Два года он оставался юнкером без производства, хотя и был в разных опасных делах. <...> Производство задержано было потерей бумаг, документов Льва Николаевича, которые пришлось восстановлять. А Барятинский, обещав многое, просто забыл про Толстого» (Дневники С. А. Толстой, т. 2, с. 102—103).

Князь А. И. Барятинский, командовавший левым флангом русской линии на Кавказе, оказался запечатленным в «Набеге»; в образе генерала отчетливо проступали черты князя. «Я познакомился с ним в набеге, — рассказывал о Барятинском Толстой в письме брату С. Н. Толстому 23 декабря 1851 г., — в котором под его командой участвовал и потом провел с ним один день в одном укреплении вместе с Ильей Толстым, которого я здесь встретил». Генерал Барятинский, видимо, запомнил волонтера графа Л. Н. Толстого. «Князь Барятинский очень хорошо отзывается об

304

тебе, ты, кажется, ему понравился, и ему хочется тебя завербовать, — писал брату вскоре после возвращения из набега Н. Н. Толстой (после 3 августа 1851 г.). — Ежели ты решился, то надобно поступить скорее на службу, чтобы в зимнем походе уже быть определену, тогда действительно можно надеяться получить офицера через год» (Переписка с сестрой и братьями, с. 77). Сам Толстой написал Т. А. Ергольской 17 августа 1851 г.: «Многие мне советуют поступить на службу здесь и в особенности князь Барятинский, которого протекция всемогуща». Таким образом князь Барятинский косвенно был причастен к поступлению Толстого на военную службу. И в период службы генерал удостоивал его своим вниманием. «А между прочим, начиная с кн. Барятинского, который очень добр ко мне, все начальство ко мне очень расположено, — сообщал Толстой 24 марта 1853 г. Т. А. Ергольской. — Ведь представьте себе, бумаги мои до сих пор в Петербурге, и я даже не юнкер, а просто унтер-офицер». Но, несмотря на доброе отношение князя Барятинского, Толстой с тревогой записал в дневнике 30 апреля 1853 г.: «Меня сильно беспокоит то, что Б<арятинский>» узнает себя в р<ассказе> Набег».

Не только генерал Барятинский мог узнать себя в рассказе: некоторые офицеры 20-й полевой артиллерийской бригады, где служил Толстой, стали реальными прототипами персонажей «Набега». Прежде всего это капитан Хилковский <Петр Алексеевич?>, которого писатель запечатлел в образе капитана Хлопова. Характеризуя свое окружение в Старогладковской, Толстой еще 22 июня 1851 г. писал в Ясную Поляну Т. А. Ергольской: «Офицеры все, как вы можете себе представить, совершенно необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку». И далее в нескольких словах описывал некоторых из этих офицеров: «...старый капитан Хилковский, из уральских казаков, старый солдат, простой, но благородный, храбрый и добрый». Капитан все более притягивал к себе Толстого, не раз имя его упоминалось на страницах дневника. 21 марта 1852 г. Толстой записал: «...за обедом говорил о пожарах с Хилковским и довольно хорошо. Славный старик! — Прост (в хорошем значении слова) и храбр. В этих двух качествах я уверен; и притом его наружность не исключает, как наружность С<улимовского>, все хорошее». Через день в дневнике появилась новая запись о капитане: «Х<илковский> мне очень нравится, но он как-то на меня неприятно действует, мне неловко на него смотреть, так, как мне бывало неловко смотреть на людей, в которых я влюблен». И еще короткая запись 5 июля 1852 г.: «Приехал Хилк<овский>, я был очень рад. Я люблю его».

Старый капитан в рассказе, первоначально названный Василием Ивановичем А., наделен многими чертами Хилковского: простота, благородство, доброта и храбрость — эти черты капитана прошли через все редакции рассказа как главные свойства его характера. В окончательном тексте капитан Хлопов показан в основном в диалогах и действиях. Это своего рода идеальный толстовский герой. В ранних же редакциях Толстой уделял больше внимания описанию личности капитана, причем, судя по всему, это описание было ближе к «натуре», к реальной фигуре капитана Хилковского. Вот как, например, представлен этот персонаж во второй редакции «Письма с Кавказа»: «Я привел вам разговор мой с штабс-капитаном А... не для того, чтобы познакомить вас с мнениями этого старого кавказца, — замечал рассказчик после своего диалога с капитаном,

305

— а только для того, чтобы несколько познакомить вас с его личностью — мнения его не могут быть авторитетом вообще и о военных делах в особенности, потому что капитан — человек известный за чудака, вечно всем недовольного, и за страшного спорщика. Мнение его о завале, который будто бы без всякой пользы брали четыре раза сряду, было совершенно ошибочно, как я узнал то впоследствии от людей, близких самому генералу. Когда я стал повторять при них слова капитана, меня совершенно осрамили и очень ясно доказали мне, что это делалось совсем не для того, чтобы иметь случай получать и раздавать награды, а по более основательным и важным причинам. Вообще капитан пользуется не совсем хорошею репутациею в кругу этих господ: они утверждают, будто он не только недалек; но просто дурак набитый и притом грубый, необразованный, злой и неприятный дурак и сверх того горький пьяница, но хороший офицер». Далее в рукописи шла фраза, написанная и тут же зачеркнутая Толстым: «Последнее обвинение — в пьянстве — мне кажется не совсем основательным, потому что, хотя действительно штабс-капитан имеет красное лицо, еще более красный нос и пьет много; но он пьет регулярно и я никогда не видал его пьяным». Подобная характеристика капитана не появится ни в одной из последующих редакций, хотя Толстой и в преднаборной рукописи постарался дать его описание: «Павел Иванович жил скупо: в карты не играл, кутил редко и курил простой табак — тютюн, который, однако, неизвестно почему, называл не тютюн, а самброталический табак.

“Всего бывало, — говаривал капитан, — когда я в 26 году в Польше служил...”. Он рассказывал мне, что в Польше он будто бы был и хорош собой, и волокита, и танцор; но, глядя на него теперь, как-то не верилось». И далее Толстой описывал портрет капитана, над которым работал упорно, подбирая наиболее точные слова, чтобы передать выражение его лица, глаз, улыбки: «Не потому чтобы он был очень дурен: у него было одно из тех простых спокойных русских лиц, которые с первого взгляда не представляют ничего особенного, но потому что небольшие серые глаза его выражали слишком много равнодушия ко всему окружающему и в редкой улыбке, освещавшей его морщинистое загорелое лицо, был заметен постоянный оттенок какой-то насмешливости и презрения». Характерно, что это портретное описание вовсе не исключает прежде отмеченных черт («красное лицо, еще более красный нос»), просто волонтер (новый рассказчик) обращает внимание на другие особенности лица капитана. Заканчивалась характеристика капитана в преднаборной рукописи (в третьей редакции) суждениями о нем офицеров, гораздо более доброжелательными, нежели в предыдущей редакции: «Офицеры одного с ним полка, кажется, уважали его, но считали за человека грубого и чудака». Не может быть сомнений, что и в первом и во втором случае в портрете капитана присутствовали хотя бы некоторые черты лица его прототипа; косвенно это подтверждает деталь, появившаяся во второй редакции, — «красный нос» капитана. Этот штрих больше не фигурировал ни в одной из черновых рукописей, ни в окончательном тексте. Однако эта характерная деталь в лице старого служаки, видимо, надолго запомнилась Толстому и годы спустя нашла свое место в портрете капитана Тимохина в «Войне и мире», такого же скромного и простого, как капитан Хлопов и его прототип.

306

В окончательном тексте это описание капитана, над которым так много трудился Толстой, заняло всего пять с половиной строк («Капитан жил бережливо ~ смотреть прямо в глаза <...>» — глава 1).

«Удаляясь» от своего реального прообраза, герой Толстого становился все более цельным, оставляя в ранних редакциях отрицательные черты или противоречия в характере и поступках. Во второй редакции рассказа в поведении капитана присутствовали моменты, которые трудно определить однозначно; так, во время разрушения захваченного аула рассказчик и капитан стали свидетелями ужасной сцены, когда молодой карабинер, пытаясь вырвать у женщины, бежавшей с ребенком на руках, мешок с деньгами, «схватил ружье обеими руками и из всех сил ударил женщину в спину. Она упала, на рубашке показалась кровь, и ребенок закричал. Капитан бросил на землю папаху, молча схватил солдата за волосы и начал бить его так, что я думал он убьет его, — признавался рассказчик, — потом подошел к женщине, повернул ее и, когда увидал заплаканное лицо гологолового ребенка и прелестное бледное, изо рта которого текла кровь, лицо девятнадцатилетней женщины, бросился бежать к своей лошади, сел верхом и поскакал прочь. Я видел, что на глазах его были слезы». Возможно, сам Толстой был свидетелем подобной сцены.

Не только черты внешности и характера капитана Хлопова, но отчасти, видимо, и судьба его подсказана жизнью Хилковского, и разговор о переводе в Россию — тоже не выдуман писателем. Через несколько месяцев после отъезда с Кавказа Толстой получил письмо из Старогладковской о гибели капитана Хилковского. Бывший командир батареи Н. П. Алексеев 21 сентября 1854 г. писал: «Хилковский и Олифер приказали вам долго жить. Как много хлопотал первый о переходе на родину и для чего же? чтобы там лечь костьми; дай Бог ему царство небесное! Был добрый и благородный человек и прекрасный товарищ» (Письма с Кавказа к Л. Н. Толстому. Махачкала, 1928, с. 2). О капитане Хилковском Толстой помнил всю жизнь. 18 апреля 1910 г. Маковицкий записал в своем дневнике: «Л. Н. хотел вспомнить фамилию капитана из “Набега”: “Ах, капитан батареи, он был старший, спокойный, тихий, прекрасный человек!”» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 227).

Н. Н. Гусев полагал, «что и брат Толстого Николай Николаевич имел много общего с капитаном Хлоповым» (Гусев, I, с. 411), а в книге А. Л. Зиссермана «Двадцать пять лет на Кавказе» (СПб., 1879) приводились имена нескольких офицеров Куринского полка, которые, как считал автор, были похожи на Хлопова (ч. 2, с. 327). Позднее отдельные черты, запечатленные в образе капитана Хлопова, Толстой не раз, в большей или меньшей степени, воспроизводил в других своих персонажах, начиная от капитана Тросенко в «Рубке леса» и кончая капитанами Тушиным, Тимохиным и даже самим Кутузовым в «Войне и мире».

Молодой офицер прапорщик Аланин, погибающий в «Набеге», тоже обязан своим появлением в рассказе реальному лицу — офицеру Николаю Ивановичу Буемскому. 22 июня 1851 г. Толстой писал о нем Т. А. Ергольской: «Бу<емский>, молодой офицер — ребенок и добрый малый, напоминающий Петрушу»1. 30 марта 1852 г. о прапорщике Буемском запись

307

в дневнике: «Мой мальчуган — молод и мил — он жмет руки и готов к сердечным излияниям. Еще опыт пьянства не научил его избегать нежничества, которое так же несносно в пьяном, как и в трезвом. У него нет рутины пьянства». Очень близка эта заметка описанию молоденького прапорщика во время привала в четвертой главе рассказа. Юношеская непосредственность Буемского иногда откровенно раздражала Толстого, уже вышедшего, как он считал, из поры «молодечества», т. е. «детского взгляда на войну»: «Не могу не сердиться на Б<уемского>, он слишком глуп, самоуверен и молод; и притом слишком живо напоминает мне меня в былые времена», — записал он в дневнике 19 мая, в первые дни работы над будущим «Набегом». Похожая характеристика Буемского дана в дневнике и 13 июля: «Жалко, что Б<уемский> так смел и так детски патриотичен, не говоря о том, что ограничен».

Образ молоденького прапорщика появился уже в первых редакциях «Письма с Кавказа», он сложился без усилий, сразу и, пройдя через все редакции, почти не изменился. Изменилась только национальность прапорщика и некоторые детали в его облике.

Возможно, Толстой читал Буемскому ранние черновики рассказа с изображением молодого офицера, о чем упомянул 24 июня: «Прочел Б<уемскому> то, что писал о нем, и он, взбешенный, убежал от меня». Прапорщик Аланин в «Набеге» наделен многими чертами Н. И. Буемского, хотя смерть персонажа никак не связана с судьбой его прототипа.

Офицеры, появляющиеся в «Набеге» в массовых сценах, безусловно, отражение лиц и характерных черт полковых и батарейных офицеров, с которыми служил Толстой на Кавказе. 23 декабря 1851 г. он писал о них С. Н. Толстому: «В батарее офицеров не много, поэтому я со всеми знаком, но очень поверхностно, хотя и пользуюсь общим расположением, потому что у нас с Николенькой всегда есть для посетителей водка, вино и закуски, на тех же самых основаниях составилось и поддерживается мое знакомство с другими полковыми офицерами, с которыми я имел случай познакомиться в Старом Юрте (на водах, где я жил лето) и в набеге, в котором я был». Один из офицеров определенно узнал себя в рассказе Толстого и был недоволен своим литературным изображением, о чем передали автору: «Сулимовский с обыкновенной своей грубостью рассказал мне, как Пистолькорс ругает меня за Розенкранца, — записал Толстой 16 декабря 1853 г.; — это сильно огорчило меня и охладило к литературным занятиям <...>». Пистолькорса узнали в «Набеге» и многие его современники, о чем рассказал военный историк А. Л. Зиссерман в книге «Двадцать пять лет на Кавказе»: «В <...> “Набеге” выведен поручик Розенкранц; до какой степени изображение верно, можно судить по тому, что, когда я в первый раз в Чечне выступил с отрядом и увидел штабс-капитана Пистолькорса, разъезжающего в шикозном черкесском костюме, со всеми ухватками чистокровного джигита, я не мог не подумать: да это Розенкранц, как есть, на чистоту, без прикрас. И некоторые из грозненских старожилов просто мне даже объявили, что Розенкранц Толстого и есть он, Пистолькорс, что с него-то портрет и писан. А таких Пистолькорсов было не мало, и увлекались некоторые до того, что готовы были чуть не перейти в мусульманство и совсем очечениться...» (Зиссерман А. Л. Двадцать пять лет на Кавказе, ч. 2, с. 327).

Не только сослуживцы офицеры стали прототипами персонажей «Набега»,

308

но и сам Толстой предстал в образе волонтера; в рассказе совершенно очевидно автобиографическое начало. Толстой об этом помнил всю жизнь, даже в старости. Д. П. Маковицкий записал короткие диалоги, где писатель вспоминал свою военную молодость на Кавказе: 23 ноября 1909 г. — «Л<ев> Н<иколаевич> (о сегодняшней поездке): “Мне хотелось спать на лошади”. — “Ты никогда не засыпал на лошади?” — спросила Александра Львовна. Л<ев> Н<иколаевич>: “О, сколько раз в походах”» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 112). А в разговоре с женой и сыном С. Л. Толстым 18 апреля 1910 г. сказал: «Да ведь это я в набег ходил, я не служил еще» (там же, с. 227).

Первыми на новое произведение Л. Н. откликнулись братья. С. Н. Толстой 12 апреля 1853 г. писал из Тулы: «Что это значит, что вы, ни тот ни другой1, не пишете. Знаешь ли, что и мне иногда приходят дурные мысли. Вам с Кавказа надо писать почаще, одно, что меня успокаивает, — это то, что Хлопов сказал, что если что случится, то сейчас и без него напишут. Твой Набег просто, как бы его назвать... очень, очень хорош... или я давно не читал ничего, что бы мне так пришлось по сердцу!.. Нет, и этим я не выражаю того, что хочу тебе сказать, да ну просто... малина, да и только. Знаешь ли, что я за месяц перед тем, как получить 3-й № “Современника”, знал по “Ведомостям”, что в “Современнике” напечатан “Набег”. Рассказ волонтера Л. Н., автора “Истории моего детства”. Тут, как нарочно, началась ростепель, и целый месяц я был в ожидании. Знаешь ли, что, зная тебя, кажется мне, довольно хорошо, я боялся, что этот рассказ тебе не удастся, чтобы тут невольно не ввернулось бы какое-нибудь гусарство или, именно как ты говоришь, Мула-Нурство, даже если бы этого и не было, многие порядочные люди могли бы на разные вещи, вовсе не гусарские, смотреть как на гусарские, одним словом, заглавие Набег меня беспокоило. Вдруг в одно прекрасное утро Николай мне принес, покуда я еще был в постели, “Современника”. Я проглотил “Набег”, зачем он так короток, мало ли что мог бы ты еще прибавить, даже и тех офицеров, которые ходят в Пятигорске под музыку на бульваре и пьют чай в семейных домах вприкуску и т. д. Цензура, верно, опять много выкинула. Прочитав “Набег”, я должен был его прочесть вслух тетеньке Татьяне Александровне, потому что я в этот день ехал из Пирогова в Тулу <...>, а с “Современником” мне расстаться не хотелось». Далее С. Н. Толстой пытался объяснить, что и почему в рассказе особенно понравилось: «Набег очень хорош: Хлопов, Розенкранц, молодой прапорщик, татарин, Шамиль — середка будет, подголосок шестой роты, который везде так вовремя является с своим тенором и которого я, кажется, вижу и слышу. Одним словом, все хорошо, и переправа через реку, где артиллерийские ездовые с громким криком рысью пускают лошадей по каменному дну, ящики стучат, но добрые черноморки дружно натягивают уносы и с мокрыми хвостами и гривами выбираются на другой берег, вижу все это и завидую, что я не на Кавказе» (Переписка с сестрой и братьями, с. 133—134).

Придирчиво строго прочитал «Набег» Д. Н. Толстой. В постскриптуме письма 18 апреля из Москвы он писал: «Лёва, я читал твой “Набег”,

309

зачем ты пишешь “неяркие звезды”, разве на Кавказе они неярки? Все очень хорошо, зачем только ты остановился на интересном месте и не привел отряда домой, от этого рассказ не потерял бы своих хороших сторон» (там же, с. 142).

Особую боль и страх за племянников вызвал «Набег» у Т. А. Ергольской. «Единственное, о чем я тебя умоляю, не ходить больше в походы, — просила она Л. Н. Толстого в письме 27 апреля 1853 г., — подвергаясь всем этим опасностям, ты не получил ни выгоды, ни награды. Ах, ежели бы ты знал, какое я переживаю горе, когда я долго без известий, думая, что ты в походе, среди всех ужасов войны, и я содрогаюсь от страха от всего того, что подсказывает мне воображение, особенно с тех пор, как я прочла твое последнее сочинение (Набег, рассказ волонтера). Оно произвело на меня такое впечатление, что я с трудом удерживала слезы, слушая его в чтении Сережи. Ты описываешь все так верно, так натурально этот набег, в котором ты участвовал волонтером, что я вся дрожала, думая о всех опасностях, которым вы с Николенькой подвергались, и усердно благодарила Всевышнего, что он сохранил вас целыми и невредимыми» (перевод с фр., Юб., т. 59, с. 226).

И. С. Тургенев, прочитав «Набег» в «Современнике», писал из Спасского П. В. Анненкову 21 апреля 1853 г., что в сравнении с «Рыбаками» Григоровича ему «гораздо более понравился легкий и беглый рассказец Толстого — “Набег” — из которого» бы он (Тургенев) «только выкинул два-три лишних описаний природы» (Тургенев. Письма, т. 2 с. 221). М. Н. Толстую, сестру Л. Н. Толстого, напротив, особенно покорили картины природы: «...ты так хорошо описываешь природу в “Набеге”, что, вероятно, все чувствуешь, что пишешь», — писала она брату 25 мая 1853 г. (Переписка с сестрой и братьями, с. 145).

В прессе рассказ Толстого прошел почти незамеченным: лишь журнал «Пантеон» да газета «Санкт-Петербургские ведомости» обратили на него благосклонное внимание. В мартовской книжке журнала («Пантеон», 1853, т. VIII, кн. 3, отд. «Петербургский вестник», с. 16) безымянный критик заметил: «Рассказ Н. Л.1, “Набег”, очень хорош, но это анекдот, легкий очерк, а не повесть. Жизнь на Кавказе очерчена в нем очень верно, но содержания нет никакого». «Санкт-Петербургские ведомости» (1854, №№ 14—15, 19—20 января), произнося «похвальное слово» литературе прошедшего года и перечисляя «в хронологическом порядке» все, «что появилось оригинального» в 1853 г. в русских периодических изданиях, называли и «“Набег”, рассказ г. Л. Н. (“Современник”)» (с. 57). Автор фельетона «Русская литература в 1853 году» (без подписи), оговариваясь, что не будет рассматривать «Набег», так как «с нетерпением ждет чего-нибудь более достойного» от писателя, заинтересовавшего публику «первым своим рассказом “История моего детства” и поэзиею детства», тем не менее отмечал, что «и “Набег” читается с удовольствием, и в нем есть картины, с умением нарисованные» (с. 62).

Время и доброжелательные отзывы несколько примирили Толстого с «изуродованным» рассказом. В середине 1854 г. по его просьбе Некрасов

310

послал ему в Дунайскую армию «книжки “Современника”», где были помещены произведения молодого писателя. 16 сентября Толстой записал в дневнике: «Получил Детство и Набег. В первом нашел много слабого». И далее в этой же записи — планы на будущее: «Временная — при теперешних обстоятельствах — цель моей жизни — исправление характера, поправление дел и делание как литературной, так и служебной карьеры». Мысли о литературной карьере здесь очевидно связаны и с только что перечитанным «Набегом».

Тем временем рассказ обретал все новых читателей и поклонников. В Севастополе, как вспоминал сослуживец Толстого К. Н. Боборыкин, офицеры читали «Набег». «...Офицерство в свободные часы собиралось <...> в импровизированном “собрании”, помещавшемся в подвальном сводчатом этаже одного дома; в “собрание” это приносились письма, газеты, журналы и т. п., так что оно было чем-то вроде клуба. Здесь однажды офицеры сидели и читали повесть “Набег”, недавно появившуюся тогда, с подписью “Л. Н.”, в “Современнике”» (1853, кн. 3); слушатели были в восторге от повести и делились своими впечатлениями, когда в “собрание” вошел молодой артиллерист, рекомендовавшийся графом Толстым, переведенным с Кавказа.

“Вот Вы с Кавказа, — обратились к нему читавшие: — не знаете ли, кто это у Вас там так прекрасно пишет?” — Толстой не замедлил признаться, что это он — автор “Набега”, — к немалому восторгу и изумлению присутствовавших» (Кашкин Н. Н. Родословные разведки. СПб., 1913, т. 2, с. 557—558).

Критики, встретившие «Набег» молчанием, при появлении в печати новых сочинений Толстого невольно вспоминали и первый военный рассказ писателя. С. С. Дудышкин в журнале «Отечественные записки» в большой статье «Рассказы г. Л. Н. Т. из военного быта и рассказы, записанные со слов очевидцев гг. Таторским и Кузнецовым и собранные г. Сокальским» (1855, № 12, отд. VI «Журналистика», с. 74—92) признавал, что автор «Набега», «бесспорно, один из первых талантов» современной литературы. «В рассказе было так много нового, и рассказ был так прост и естествен, что на него даже мало обратили внимания, как на вещь, которая не бросается в глаза. В этом рассказе было высказано все, что впоследствии тем же самым автором было подробнее развито в других превосходных военных картинах, каковы “Севастополь в декабре 1854 года” и “Рубка лесу”». Дудышкин называл «Набег» «родоначальником тех прелестных военных эскизов, в которых простота, естественность, истина вступили в полные свои права и совершенно изменили прежнюю литературную манеру рассказов подобного рода». По мнению рецензента, «Набег» стал «истинным и счастливым нововведением в описании военных сцен». Дудышкин уловил, что на «капитане Хлопове сосредоточена <...> вся любовь автора; он — герой рассказа, он же — и нововведение. Однако определить это лицо было крайне трудно автору, потому что в нем нет ничего особенного». «Он не Максим Максимыч Лермонтова, но несколько сродни ему, точно так же, как поручик Розенкранц не Печорин и не Мулла-Нур, хотя с виду и походил на Мулла-Нура. Капитан Хлопов не похож на капитана Миронова в “Капитанской дочке”, но тоже сродни ему». Основную мысль автора, считал Дудышкин, поясняет сцена «Едва мы отступили сажен на триста от аула ~ устарелому французскому рыцарству»

311

(гл. X), хотя «вся сила таланта г. Л. Н. Т» выражается в «поэтических частностях».

Коснулся первого кавказского рассказа Толстого и журнал «Сын отечества» летом 1856 г. (1 июля, № 13, с. 16). Не называя «Набега», но, безусловно, имея его в виду, критик в рецензии на повесть «Два гусара» писал, что кавказские «“сцены” Толстого были прекрасны, потому что самая действительность, которую он воспроизводит с таким искусством и в которой умеет открывать глубоко человеческие и русские черты, — представляла тут богатую пищу и для мыслителя и для художника. Это богатство спасало его оригинальный талант от той пропасти, в которую с неукротимостью дикого коня всадил Марлинский свой блестящий талант и в которой бесплодно для искусства и мысли пропало столько прекрасных и разумных сил у Лермонтова».

Несколько месяцев спустя «Сын отечества» в «Обзоре русских книг» (1856, № 30, 28 октября, с. 75) обратился к только что вышедшим «Военным рассказам» Л. Н. Толстого. Доброжелательный отзыв рецензента (статья без подписи) сводился к тому, что «прекрасный талант» молодого писателя «занял видное место» в современной литературе. И хотя «изданные теперь произведения гр. Толстого прочтены уже в “Современнике”», писал критик, но «изящное не стареет, а произведениям гр. Толстого, по преимуществу, принадлежит эпитет: изящный». «Сколько поэтической истины заключено в “Военных рассказах”, в разнородных типах солдат, в очерках боевой жизни, — восторгался автор рецензии и сетовал: — но как ни изящны эти очерки, нельзя не заметить, что они немножко дороги: маленькие книжки <...> продаются по 1 р. 50 к. сер<ебром> каждая».

С «Военными рассказами» связана и другая рецензия того времени. «В “Отечественных записках”, говорят, обругали меня за В<оенные> р<ассказы>, я еще не читал», — заметил Толстой в письме брату 10 ноября 1856 г. Рецензия эта («Отечественные записки», 1856, № 11, с. 11—18) принадлежала С. С. Дудышкину, в конце 1855 г. опубликовавшему в журнале статью о «рассказах г. Л. Н. Т. из военного быта». Теперь рецензент, направив весь критический запал на «Севастополь в августе», мимоходом напоминал читателям предыдущую статью и подтверждал свой взгляд на военные рассказы Толстого, которые «усвоили русской литературе несколько лиц новых, живых, действительно существующих и поставленных на той твердой почве, с которой трудно их сдвинуть». Эти рассказы «имели столько своеобразного, что решительно не походили на военные повести предшествующего периода», считал Дудышкин.

Свое мнение о сборнике «Военные рассказы» высказала газета «Русский инвалид» (1856, 27 ноября, № 259, с. 1101—1102). В фельетоне рецензент, подписавшийся литерами Я. Т.(Турунов), отмечал достоинства рассказов, составивших книгу. «Не предстояло надобности прибегать к вымыслам, к изображению идеальных героев, к театральным эффектам, рассчитанным на удивление легковерных читателей: надлежало только воспроизводить истину так, как воспроизводит ее писатель, наделенный даром умной наблюдательности и сочувствующий всему человеческому. Оттого, читая рассказы графа Толстого, вы убеждаетесь, что перед вами действуют не призраки, родившиеся под влиянием праздного воображения, но люди, в действительном значении этого слова, с их достоинствами, слабостями и недостатками». Как один из примеров автор статьи приводил

312

фигуру капитана Хлопова из «Набега». Привлекли внимание рецензента и «полные поэзии страницы, посвященные картинам природы. Здесь, как и везде, он <Толстой> не расточителен на слова: несколько метких или симпатичных штрихов, и перед нами является очерк, которого вы не забудете».

«Библиотека для чтения» (1856, № 12) в рубрике «Разные известия» упоминала недавно изданные «две красивые темно-фиолетовые книжки» графа Л. Н. Толстого, «в которых собраны почти все его сочинения, до сих пор являвшиеся в печати» (с. 80—81), и в том же номере (отд. VI, с. 29—46) помещала статью А. В. Дружинина (в журнале без подписи) о «Военных рассказах» графа Льва Николаевича Толстого и «Губернских очерках» Н. Щедрина. Критик отдавал должное труду писателей, «основательно знающих тот мир, который ими изображается». Что касается Толстого, то «помимо великой поэтической силы» Дружинину был дорог в нем, «как в военном рассказчике», «настоящий русский военный человек, знающий и офицера и солдата», который «не только взглянул на быт, им изображаемый, с совершенно самостоятельной стороны, но и воссоздал его, по мере своих сил, рядом сцен и типов истинно новых». Дружинин видел, «какой огромный шаг сделан был графом Толстым как живописцем военных сцен по изучению действительной и вседневной жизни военного русского человека». Он был уверен, что едва ли кто «из новых писателей, после Лермонтова и отчасти Гоголя», «мог бы сочинить хотя одну страницу из “Набега” и “Рубки леса”».

Ретроспективно рассматривая сочинения Толстого, составившие сборник, критик обращался к первому рассказу: «“Набег”, рассказец хорошенький и как будто набросанный с небрежностью, но рассказец до такой степени исполненный поэзии военной жизни, что многие знатоки литературы, наслаждаясь поэзией “Набега”, почти не отдали справедливости другим сторонам произведения». По мнению рецензента, «в “Набеге” есть что-то особенно опьяняющее, волнующее душу и не дающее возможности остановиться на прозаической, вседневной стороне рассказа. Эта картина выступления войск, приготовлений к бою, ночлегов под открытым небом, ощущений под первыми пулями, картина смерти и веселости, рыцарства и беззаботности, удальства и унылых минут после набега, была действительно пленительна, но не менее пленительны и верны были лица военных людей, выведенных в “Набеге”. Розенкранца и капитана Хлопова еще не бывало в нашей повествовательной литературе».

К. С. Аксаков в журнале «Русская беседа» (1857, № 1. Обозрение, с. 33—35) называл «Набег» одним из лучших рассказов Толстого, в которых «первое место занимает окружающий мир природы, люди, события», и замечал, что произведения эти «отличаются наглядностью живою, прямым отношением к предмету, уважением жизни и стремлением восстановить ее в искусстве во всей правде».

Главный персонаж «Набега», капитан Хлопов, стал одним из объектов размышления о «двух типах героев» в русской литературе в статье Ап. Григорьева «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой. Граф Л. Толстой и его сочинения» (статья вторая — «Время», 1862, № 9, отд. 2, с. 1—27). Упорно называя толстовского капитана Хлопова капитаном Храбровым и героем «Рубки леса», Григорьев тем не менее верно уловил суть этого типа. «Капитана Храброва» критик ставил

313

рядом с пушкинским Белкиным и Максимом Максимычем Лермонтова и видел «значение всех этих лиц в том, что они — критические контрасты блестящего и, так сказать, хищного типа, которого величие оказалось на нашу душевную мерку несостоятельным, а блеск фальшивым. Значение их, кроме того, в протесте, — писал Григорьев, — протесте всего смиренного, загнанного, но между тем основанного на почве в нашей природе, — против гордых и страстных до необузданности начал, против широкого размаха сил, оторвавшихся от связи с почвою». Признавая честность, храбрость и естественность Максима Максимыча и капитана у Толстого, автор статьи полагал, что «придать этой стороне души нашей значение исключительное, героическое, значит впасть в другую крайность, ведущую к застою и закиси», что с такими «героями» «немыслима никакая история. Из них не выйдут, конечно, Стеньки Разины, да зато не выйдут и Минины». Григорьев объяснял появление в творчестве Толстого типов, подобных «капитану Храброву», тем, что писатель «анализирует и анализом доходит до положительного неверия во всякое сколько-нибудь приподнятое чувство», его «глубокий анализ довел до сознания исключительной законности типа простого человека перед блестящим, но постоянно поднимающимся на моральные ходули типом, до неверия даже в возможность реального бытия такого ходульного типа», «неверия во все “приподнятые”, “необыденные” чувства души человеческой». В этом видел Григорьев «высокое значение» писателя, «в этом же и его односторонность». Критик замечал, что «в честной и простой храбрости капитана Храброва, явно превосходящей в его <Толстого> глазах несомненную же, но крайне эффектную храбрость одного из кавказских героев à la Марлинский», писатель «следил» «идеал простоты душевных движений».

По мнению Григорьева, при всей «глубокой искренности анализа» Толстой иногда слишком строг к «приподнятым» чувствам. «Не только мы были бы народ, весьма нещедро одаренный природою, если бы мы видели свои идеалы в одних смирных типах — будь это Максим Максимыч или капитан Храбров, — продолжал критик, — <...> у нас в истории были хищные типы <...> Стеньку Разина из мира эпических сказаний народа не выживешь <...>». Григорьев не мог согласиться с тем, что «смирный» тип возводился в идеал, а к сильному, «хищному», «блестящему» Толстой был беспощаден, потому что, как считал критик, русская почва, русская натура дает оба типа. И вместе с тем Григорьев понимал, что «“приподнятые” чувства души человеческой» Толстой «казнил только там, где они напряженно, насильственно приподняты <...>, как в изображении кавказского героя, который действительно герой, и герой нисколько не меньше смирного капитана Храброва, только герой своей эпохи, эпохи Марлинского».

Когда Толстой познакомился со статьей Григорьева, неизвестно, но известно, что он не принял такое деление героев на «хищных» и «смирных». Даже полтора десятилетия спустя он помнил об этой «неудавшейся мысли Григорьева о хищных и смирных типах, которой <...> никогда не понимал». В письме Н. Н. Страхову 1—2 января 1876 г. Толстой объяснял: «Самое деление неправильно. Противуположное смирному есть бунтующий или горящий, но не хищный. Главное же, самая мысль неверна. Тут вы платите дань, несмотря на ваш огромный, независимый ум, дань Петербургу и литературе. Вы говорите: лучшие силы недеятельны, а те деятельны. Да ведь это только в литературе. Т. е. одни знают, что сами ничего

314

не знают, и учатся, а другие, невежды и тупицы, ничего не зная, учат и не учатся. Но это только в литературе. А в (маленькой штучке) в жизни? Кто пашет, сеет, нанимает, торгует, распределяет деньги, ездит, набирает солдат, командует, главное, рожает и воспитывает себе подобных и лучших? Всё недеятельные, пассивные люди. Это совсем, совсем неверно».

В 1864 г. военные рассказы вошли в двухтомник сочинений Л. Н. Толстого, изданный Ф. Стелловским (СПб.). В апрельском номере «Современника» за 1865 г. в отделе «Новые книги» (с. 323—329) рецензент журнала А. Я. Пятковский (в журнале без подписи) писал, что с выходом нового издания сочинений Л. Толстого «физиономия этого писателя очертилась <...> вполне». Говоря о мастерстве Толстого, критик полагал, что «чем скромнее задача, чем больше удаляет от себя автор всякое лукавое мудрование и преднамеренную подтасовку своих художественных изображений — тем лучше и для него, и для публики. К этому разряду произведений, представляющих верную и безыскусственную комбинацию разных житейских фактов» Пятковский относил и кавказские рассказы «Набег» и «Рубку леса».

В журнале «Военный сборник» в 1868 г. (№ 2 и № 4) была опубликована большая статья «Военный роман» (без подписи), в которой уделялось значительное внимание кавказским и севастопольским рассказам Л. Толстого. Отмечая рост мастерства писателя, критик признавал, что все же в первых военных рассказах «описания иногда длинноваты. Автор как бы боится, что выставляемая им личность недостаточно будет им выяснена несколькими чертами, а потому и старается разъяснить эти черты, выказывать их значение при разных положениях описываемой личности»; правда, и в «Набеге» и в «Рубке леса» уже «есть личности, обрисованные кратко, сжато, с свойственною графу Толстому манерою» (с. 255). Вглядываясь в «двух кавказских ротных командиров», капитана Тросенко («Рубка леса») и капитана Хлопова («Набег»), критик обнаруживал в них «много общего», хотя каждый «сохраняет свою индивидуальность» и «очерчены их характеры различно». «Хлопова автор дает подробнее», но оба они «представляют типы спокойного, несуетливого мужества, полнейшего хладнокровия в самые тяжкие минуты: они <...> до того проникнуты этим чувством, так оно усвоено ими, что даже не понимают, чтобы могло быть иначе». В «личности капитана Хлопова» Толстой «выставил» «образчик той спокойной, хладнокровной храбрости, которая так часто встречается в наших войсках и почти может быть названа принадлежностию чисто русского характера» (с. 256). В Хлопове «храбрость была естественным явлением, до того естественным, что он сам не замечал этого» (с. 258). Обращаясь к эпизодам отступления из аула, автор статьи подчеркивал, что здесь Толстой «является не только рассказчиком, но и психологом, который усматривает все мельчайшие движения души и беспощадно выставляет их так, как они есть». «Будучи не только художником, но и философом-психологом», он «не ограничивается описанием одной внешности, но заглядывает в самые затаенные мысли и изображением их дополняет свое описание» (с. 260—261). В персонажах «Набега» критик видел «вовсе не героев, а самых обыкновенных людей, которые, как прилично всем смертным, не любят умирать, хотя бы даже и со славою, но которые, тем не менее, честно исполняют свой долг и, когда того требуют обстоятельства, являются очень и очень храбрыми людьми. Такое изображение

315

их во всей полноте достоинств и недостатков не только не роняет их, напротив, возбуждает к ним еще более сочувствия и уважения» (с. 263). Каждый персонаж у Толстого в кавказских рассказах «имеет свою своеобразную физиономию, которая могла выработаться только на Кавказе. Некоторые из подобных типов перевелись уже». «К числу таких, почти исчезнувших уже, типов принадлежит личность поручика Розенкранца» — и далее в статье шла подробная характеристика Розенкранца, заканчивавшаяся почти лирически: «И этот же самый человек, всегда старавшийся казаться не тем, чем был, а чем хотел быть, дома у себя являлся добрым и кротким существом, по вечерам писал свои записки, сводил счеты на разграфленной бумаге и на коленях молился Богу» (с. 264). «Замирение Кавказа должно, конечно, уничтожить подобные типы, неестественные, выходящие из ряда обыкновенных личностей, — полагал критик; — но к ним, сказать правду, нельзя не отнестись с уважением» (с. 264).

Спустя почти два десятилетия к рассказу «Набег» обратились исследователи творчества Толстого. В середине 80-х годов профессор истории русской литературы О. Ф. Миллер выпустил книгу «Русские писатели после Гоголя. Чтения, речи и статьи Ореста Миллера» (СПб., 1886). Содержание книги составили записи, «обработанные на основании университетских лекций 1882 года». В лекции о Толстом автор рассматривал и рассказ «Набег», где, по мнению Миллера, писатель «простую, неподдельную храбрость русского офицера» «сопоставляет с <...> картинным героизмом» французов, храбрость которых «всегда соединена с известной театральностью, тогда как духу русского “нетронутого” человека эта театральность совершенно чужда». Конечно, таким человеком Миллер считал «личность, весьма первобытную», капитана Хлопова. «Полной противоположностью капитану», по мнению исследователя, являлся молодой офицер Аланин, «представитель барской среды», «полуребенок», воображение которого «настроено французскими книжками». «Кончил этот мальчик печально, — заключал свои рассуждения об Аланине профессор Миллер: — вероятно, увлеченный мыслью о каком-нибудь крестике, он зарвался в битве, и его убили». Единственный, кого можно поставить рядом с Хлоповым, считал Миллер, — это простой солдат: «солдат, заканчивающий рассказ, совершенно соответствует капитану, который открывает его. Одна и та же простота и безыскусственность в обоих» (с. 271—273).

О добродетелях «простого солдата» в рассказе «Набег» размышлял в своей книжке и Евг. Соловьев, один из первых русских биографов Л. Н. Толстого (кн.: Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность. Биографический очерк. СПб., 1894. Серия «Жизнь замечательных людей. Биографическая библиотека Ф. Павленкова»). В кавказских рассказах Толстой «уже предчувствовал» Платона Каратаева и «его наивный, детский, но исполненный глубочайшего смысла фатализм» (с. 47). Особое внимание критик уделил понятию «храбрость», подчеркивая, что, по Толстому, «храбр тот, кто при каких бы то ни было обстоятельствах исполняет свой долг, солдата или офицера — безразлично. Не бояться смерти не значит быть храбрым, потому что нет на свете человека, который бы не боялся смерти; зато есть много таких, которые говорят, что они не боятся, и хвастают этим. Истинно храбрые люди — солдаты на вопрос:

316

“а ты разве боишься?” всегда отвечают у Толстого: “а то как же?” Рваться без толку вперед, нарочно выбирать самые опасные места, когда этого совсем не нужно, гарцевать под неприятельскими пулями — совсем на значит быть храбрым, а только или тщеславным, или отчаянным, т. е. человеком лишь очень и очень относительно полезным, а в большинстве случаев прямо вредным. Солдаты, — продолжал критик, — не считают постыдным или унизительным наклонить голову при летящей бомбе или лечь на землю, когда разрывается граната; но те же солдаты не задумываясь идут в адский огонь, когда это нужно. Вот она, истинная храбрость, без забот о знаках отличия, о мнении других, без ложного стыда и без признака тщеславия». Соловьев называл капитана Хлопова в «Набеге», Тушина и Тимохина в «Войне и мире» «подлинными храбрецами», хотя «ничего эффектного они не производят» (с. 51—52). Неотъемлемым «элементом храброй души» у Толстого считал критик «простодушие, граничащее иногда с наивностью ребенка», — эта черта есть и у капитана Хлопова, и у Тушина, и у Тимохина. «Ведь это все дети, большие, хорошие дети, в чистом сердце которых грязь жизни не оставила ни одного пятна... Эти храбрецы — дети народа, сохранившие непорванными все духовные связи с породившей их почвой» (с. 52—53). В толстовском понятии храбрости Соловьев видел «драгоценное качество» — «мужество жизни», которое, «как и храбрость, принадлежит прежде всего народному (но не интеллигентному) духу и составляет красоту его». «Надо быть большим человеком и обладать проницательным взглядом художника, — писал биограф, — чтобы рассмотреть эту красоту и уметь любоваться ею. Толстой сумел сделать это, и почва для любви к народу и сердечной к нему привязанности была готова». Прежнее отношение и чувство к мужику заменилось «другим, более прочным и высоким чувством — любовью и преклонением перед красотой народной души. Пока эта красота выражалась прежде всего в храбрости» (с. 53).

И еще один «мотив» услышал Соловьев в «кавказских впечатлениях» Толстого. «Всю важность» этого мотива он пытается «представить читателю», цитируя отрывок из поэмы Лермонтова «Валерик» («Уже затихло всё; тела ~ Один враждует он... Зачем?»). «И как странно было видеть среди этой грандиозной могучей природы, — рассуждал критик, — маленьких людей, мучающих себя, убивающих себя, интригующих, завидующих, — и даже любящих и ненавидящих. Странной казалась смерть живого существа от крошечной пульки под суровыми взглядами холодного Казбека, под вековыми чинарами, шептавшими о чем-то вечном, таинственном... Как же не задать себе вопроса “зачем?..” Перечтите кавказские рассказы Толстого и вы увидите этот вопрос на каждой странице. Это вопрос высокой и вместе с тем наивной (с нашей точки зрения) души художника...» (с. 48—50).

Вечные и «тревожные» философские вопросы о «настоящей цели жизни», о жизни и смерти прозвучали в «Набеге» для К. Головина, автора книги «Русский роман и русское общество» (СПб., 1897). Смерть молоденького прапорщика, «смерть даже не в бою, а случайная, пассивная, не громкая смерть» — «вместо славы и блеска», которых ждал он. «Контраст между громкими ожиданиями и быстрым, нелепым, бесцельным концом — этот любимый Толстым контраст здесь уже ярко выступает как злая насмешка над жизнью, со всей жалкой тщетой ее лучших стремлений,

317

— заключал Головин. — И примирить этот контраст может, по мысли Толстого, только одинаковое смирение перед обманом жизни и пред загадкой смерти» (с. 141—142).

Мыслям К. Головина вторил С. Весин в книге «Былое. Из русской жизни и литературы 40—60-х годов» (Житомир, 1889): «В числе первых произведений графа Толстого мы встречаем рассказы, в которых он останавливается на вопросе о смерти, имеющем у него такое выдающееся значение». К этим рассказам критик относил «Набег», где «молодой кавказский офицер, идущий в первое сражение как на праздник, вдруг среди пылких мечтаний о славе наталкивается на смерть, как на нее натолкнулся в пылу увлечения Петр Ростов. Такое сопоставление человеческих стремлений с неожиданно разрушающей их смертью, сопоставление, приводящее на память слова Державина: «Сегодня льстит надежда лестна, а завтра где ты, человек!» — является любимым философским мотивом в произведениях Толстого, начиная с первых произведений и кончая рассказом «Хозяин и работник», — делал вывод С. Весин (с. 113—114).

Одним из первых произведений Толстого «Набег» был переведен на несколько европейских языков.

В 1856 г. французский журналист Анри Ипполит Делаво (H. Delaveau) в журнале «Revue des deux Mondes» (15 août, p. 775—810) опубликовал статью «Литература и военная жизнь в России. 1812. — Кавказ. — Крым» («La littérature et la vie militaire en Russie. 1812. — Le Caucase. — La Crimée»), в которой наряду с произведениями Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Марлинского рассматривал военные рассказы Л. Толстого, причем, говоря о Кавказской и Крымской кампаниях, уделял им главное внимание. «В них русский солдат впервые предстал в мужественной простоте своего характера <...> образы, выведенные Толстым, не имеют ничего общего с напыщенными воинами Марлинского». Французскому критику оказалась близка реалистическая позиция Толстого в изображении военной жизни, он разделял отношение писателя к капитану Хлопову и к офицерам, подражающим романтическим героям Марлинского. Поскольку «Набег» еще был неизвестен французским читателям, Делаво пересказывал рассказ, вставляя в свой пересказ большие отрывки из «Набега» в собственном переводе.

В мае 1862 г. о переводе рассказа на французский язык сообщала из Гиера брату М. Н. Толстая: «...мне много есть что тебе сказать насчет твоих переводов, которые ты так скоро разрешил переводить M-lle Павловой. Она владеет языком, конечно, как француженка, но понять твои сочинения и передать их как следует она не может. Она неглупая, блестящая, светская девушка, которая так отстала от всего русского, что понять все тонкости русской литературы она не в состоянии. Она Гоголя не понимает. Я постараюсь достать ее перевод (“Набег”), который она перевела “L’Invasion” — “Нашествие”, но ни за что не хотела мне показать, и пришлю тебе. Рискую стать в дурных отношениях с M-lle Павловой, но твоя литературная репутация мне дороже» (Переписка с сестрой и братьями, с. 255). Дальнейшая судьба перевода Павловой неизвестна.

Еще один перевод «Набега» на французский язык появился в 1870 г., о чем сообщила газета «Русские ведомости» (1870, № 110, 26 мая). В разделе «Иностранные известия» была дана информация о том, что «в Брюсселе

318

печатается сборник избранных повестей наших русских беллетристов в переводе на французский язык. В первом выпуске будут помещены рассказы “Набег” и “Метель” гр. Л. Н. Толстого». В сообщении говорилось также, что «предприятие имеет главным предметом ознакомление французского общества с русской литературой» (с. 3).

Новый перевод «Набега» был опубликован во Франции в 1887 г. в книге «Scènes de la vie russe» (Paris). Годом позже рассказ вышел в переводе А. Оливье в книге «Le joueur» (Paris) и дважды в переводе И. Д. Гальперина-Каминского в сборнике «Au Caucase». В 1890 г. «Набег» был напечатан в книге «Paysans et soldats, scènes de la vie militaire et de la vie champêtre en Russie» (Paris), а в 1895 г. вышел отдельным изданием в Париже. Три издания за десять лет (1896—1906) выдержала во Франции книга «Pages choisies des auteurs contemporains. Tolstoi», где был помещен сокращенный текст «Набега». В переводе G.d’Ostoïa de Sochinsky рассказ Толстого появился в сборнике «À la hussarde» (Paris, 1898). В 1902 г. «Набег» в переводе Ж.-В. Бинштока, с комментариями и под редакцией П. И. Бирюкова, увидел свет в третьем томе собрания сочинений Л. Н. Толстого (Paris).

В конце 70-х годов «Набег» был впервые переведен на английский язык Ю. Скайлером и вышел в Лондоне в книге «The invaders. — The cossacks» (1878). В конце 80-х годов в США и дважды в Англии был опубликован перевод Н. Х. Доула в книге «The invaders and other stories» (New York, Crowell, 1887; London, 188- и 1888). В том же переводе «Набег» появился в собрании сочинений Толстого, изданном в США в 1899 г. (Vol. 7. The cossacks. New York). Издание произведений Л. Н. Толстого, предпринятое В. Г. Чертковым в 1898 г. во время его вынужденного пребывания в Англии, также включало первый кавказский рассказ («Works». Ed: by V. Tchertkoff. Vol. 6. London). На рубеже веков в США рассказ был напечатан в составе большого издания сочинений Толстого («The novels and other works». Vol. 12. New York, 1899—1902) в переводе И. Хэпгуд, Н. Доула и др. Три раза на английском языке печатался «Набег» в 1904 г. в переводе Л. Винера: в собрании сочинений Толстого в Англии (Vol. 1. London) и дважды в США (Works. Vol. 1. Childhood. Boston). Несколько изданий выдержал рассказ в Англии (переводчики C. Garnett и C. Hogarth): первые два вышли в 1905 и в 1910 гг. в книге «Master and man, and other parables and tales» (London). Тот же перевод в 1910 г. был напечатан в Нью-Йорке в книге «Master and man».

Мимо рассказа «Набег» не прошли американские и английские историки литературы. По мнению Эдварда Штайнера, в образе капитана Хлопова в «Набеге» Толстой «персонифицировал гений русской души, не жалующейся, не хвастающейся и кристально честной» (Steiner Edward A. Tolstoy the man. New York, 1904, p. 64)1.

В своем фундаментальном исследовании о жизни Толстого его английский биограф Эльмер Моод замечал, что «и в ранних рассказах о войне <“Набег”, “Рубка леса”> ужас войны ощущается так же сильно, как и в более поздних описаниях кровавых битв в Севастополе» (Maude A. The Life of Tolstoy. First fifty years. London, 1908, p. 78).

319

Одним из первых по времени можно считать перевод В. Герстенберга на датский язык: в 1880 г. он вошел в книгу «Soldaterliv i Kavkasus...» (Kj›benhavn). В 1886 г. появился новый перевод в сборнике вместе с рассказом «Три смерти» и повестью «Казаки».

На немецкий язык «Набег» был переведен в 1887 г. Г. Роскошным и опубликован в книге «Russische Soldatengeschichten und kleine Erzählungen» (Leipzig, 1887). Через год в новом немецком переводе Л.-А. Гауфа рассказ вышел в книге «Der Gefangene im Kaukasus und andere russische Soldatengeschichten» (Berlin, 1888). На протяжении многих лет «Набег» печатался в Германии в переводе Р. Лёвенфельда и в его же изданиях: в 1891—1893 и 1897 гг. — в собраниях сочинений Толстого; в 1897 и 1901 гг. — в книге «Novellen und kleine Romane» (Bd. 2. Leipzig, 1897; Jena, 1901), в 1901 г. — в «Sämtliche Werke» (Leipzig, Jena). Два раза по-немецки выходил рассказ в переводе Горицкого (C. Goritzky) в книге «Russisches Soldatenleben» (Dresden, 190- и 1902).

Немецкая литературная критика к военным рассказам Толстого обратилась в середине 80-х годов. Ойген Цабель в 1885 г. в газете «National Zeitung» опубликовал статью о творчестве Толстого (в том же году она вошла в книгу очерков о русских писателях: Zabel Eugen. Literarische Streifzüge durch Rußland. Berlin, 1885). В 1886 г. фрагменты этой статьи были напечатаны во второй части книги Ф. И. Булгакова «Граф Л. Н. Толстой и критика его произведений, русская и иностранная» (СПб — М., 1886). В этой статье Цабель касался кавказских рассказов: «При описании Кавказа Толстой следовал по стопам Пушкина и Лермонтова, но при этом так далеко ушел собственной дорогой, словно наблюдал он жизнь горцев впервые не глазами романтика, а разумом реалистического живописца, отыскивающего и находящего в национальных типах характерные признаки. Прежде на Кавказ ездили, чтоб там мечтать о природе и человеке à la Байрон, — писал Цабель, — Толстой же действительно изучал и понял ту и другого» (ч. 2, с. 79—80). Свои мысли о кавказских рассказах критик развил в книге о Толстом (Zabel E. L. N. Tolstoi. Leipzig, Berlin und Wien, 1901), в 1903 г. вышедшей в Киеве в русском переводе В. Григоровича под названием «Граф Лев Николаевич Толстой. Литературно-биографический очерк». «Романтика лорда Байрона» «не нужна была Толстому, чтобы ценить и понимать этих людей и природу так, как они существовали в действительности. Его люди — простые люди. Не они играют своими чувствами, а их чувства играют ими. <...> Вместо благородного и вдохновенного пафоса, в котором изливали свои рифмы вожди романтической школы, образы Толстого дышат правдивостью, ровной, простой, неизменно верной себе. В своих рассказах он перерабатывает богатый запас удачных наблюдений, о которых очень мало заботились прежние описатели Кавказа, и тем сделал эти рассказы предметом восхищения для всех, кто знает жизнь этих племен по собственным наблюдениям» (с. 45). По мнению Цабеля, в то время, когда Толстой был на Кавказе, «лицом к лицу с непрерывными военными действиями, не могло быть и речи о пушкинской романтике <...> хотя все еще находились люди, которые в своем поведении, во всем образе жизни подходили больше к пушкинским стихотворениям» (с. 46), а не к условиям реальной жизни. К таким людям Цабель относил Розенкранца и «других молодых людей, у которых только-только начинают пробиваться усы и которые приходят в восторг при

320

одной только мысли, что они могут принимать участие в схватке с неприятелем; радуются этому до тех пор, пока не поймут всей серьезности положения, когда то один, то другой остаются на месте жертвой этой схватки». Очевидно, что речь идет о прапорщике Аланине. В «Набеге» критик отмечал также «несколько роскошных маленьких картин природы в разные часы дня, вроде такого богатого настроением описания» — далее приводился большой фрагмент из шестой главы рассказа («Большая часть неба ~ выражением красоты и добра»). На заключительный абзац главы («Неужели тесно жить людям ~ красоты и добра») Цабель обращал особое внимание: «В этих последних предложениях Толстой говорит уже не как солдат, а как апостол мира и прощения, друг людей, о котором нам еще придется говорить впоследствии подробно» (с. 47—48).

Еще один немецкий критик, переводчик, издатель Р. Лёвенфельд остановился на кавказских рассказах в книге «Граф Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание» (Löwenfeld R. Leo N. Tolstoy, sein Leben, seine Werke, seine Weltanschauung. Berlin, 1892), переведенной и изданной в России в 1896 г. Лёвенфельд писал, что «Набег» и «Рубка леса» «относятся к “Казакам”, как наброски к настоящей картине, как эскиз к законченному художественному произведению». «“Набег, рассказ волонтера” — это только картинка из военной жизни на границе Европы и Азии, — замечал автор книги. — Толстой умышленно лишает Кавказ, эту, в глазах молодых русских людей, обетованную землю, ее поэтического обаяния». Офицеров, проникнутых «духом русской романтики», жаждущих приключений, «скоро постигает <...> разочарование»: «раны, смерть и резкий контраст между спокойным величием природы и воинственными склонностями человека пробуждают в них мысль и причиняют душевные страдания» (Лёвенфельд приводил в качестве примера состояние рассказчика-волонтера при виде раненого). Критик видел в «Набеге» «изображение типа тех русских офицеров, которые отправляются на Кавказ в надежде на ордена и повышения, т. е. под влиянием крайне низменных мотивов, мотивов, совершенно чуждых простому солдату. Последний отправляется на Кавказ, потому что его туда посылают, не размышляет много о своем назначении и будущем и под чужим небом не только сохраняет свои прежние простые добродетели, но приобретает еще и новые» (СПб., с. 66—68).

В 1899 г. в Берлине в серии «Исследования новой истории литературы», издаваемой профессором Мюнхенского университета Францем Мункером, вышла небольшая книжка А. Эттлингера «Лев Толстой. Эскиз его жизни и творчества» (Ettlinger A. Leo Tolstoj. Eine Skizze seines Lebens und Wirkens), в которой автор «в первую очередь хотел показать, как Толстой связан со всей остальной духовной и культурной жизнью Европы, как она повлияла на его развитие» (S. IV). Критик отмечал романтический (байронический) стиль в изображении «героев и прекрасных женщин» у Пушкина и у Лермонтова в «Герое нашего времени», тогда как Толстой «в своих кавказских солдатских историях иронизирует над юными офицерами-дворянами, которые стараются перенять это романтическое геройство. Ему гораздо симпатичнее простая, лишенная блеска храбрость, само собой разумеющееся исполнение обязанностей, которые он находит у русских солдат и у капитана, выходца из народа» (S. 13).

При жизни Толстого «Набег» дважды печатался на голландском

321

языке под названием «Eene expeditie»: в 1889 — в книге «In der Kaukasus» («На Кавказе») в переводе F. G. J. Scheurleer’a (Almelo) и в 1904 г. в книге «Kaukasische vertellingen. Novellistische meesterwerken» («Кавказские повести. Новеллистические шедевры») в третьем томе 6-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого (без указ. переводчика. Амерсфоорт).

В конце столетия рассказ Толстого появился на чешском языке (Spisy. Sv. 2. Praha, 1889) в переводе O. Ž., на шведском языке (Från Kaukasus jämte flera berättelser. Stockholm, 1891) в переводе Хедберга (W. Hedberg). Два раза уже в начале XX века «Набег» выходил в Испании: в переводе О. Климента (O. Climent) (Barcelona, 1901) и в собрании сочинений Толстого (Barcelona, 1906). В 1906 г. рассказ был напечатан на португальском языке в книге «Os cavalleiros da guarda» (Lisboa) в переводе J. Leitão.

С. 7. В Дарги ходили... — Дарго — чеченский аул, бывший в 1840-х годах резиденцией Шамиля и находившийся в самой лесистой и труднодоступной части Чечни. В Дарго Шамиль устроил склады различных запасов и арсенал. Экспедиция в Дарго под начальством М. С. Воронцова была предпринята летом 1845 г. С 31 мая по 20 июня отряд получил продовольствия на двадцать три дня; следующий транспорт должен был прийти 26 июня. Ожидая прибытия транспорта с продовольствием, войска несколько дней оставались без хлеба, получая только немного водки и мяса и деля один сухарь на десятерых. Эту экспедицию на Кавказе прозвали «сухарной».

С. 8. ...прочтите Михайловского-Данилевского «Описание войны»... — А. И. Михайловский-Данилевский — русский военный историк, автор работ по истории войн России в начале XIX века с Францией, Турцией и Швецией, в том числе «Описания Отечественной войны 1812 года». Участник войны 1812 г, генерал-лейтенант, адъютант М. И. Кутузова, он использовал в своих книгах обширный документальный и мемуарный материал.

...Платон определяет храбрость знанием того, чего нужно и чего не нужно бояться... — Излагается мысль Сократа из диалога Платона «Протагор»: «По сему, знание того, что страшно и нестрашно, есть мужество?» (Соч. Платона. СПб., 1841. Ч. I, с. 158) и мысль о мужестве и мудрости, вложенная Платоном в уста Никиаса в диалоге «Лахес», где Никиас определяет мужество и мудрость как «знание того, чего должно страшиться и на что отваживаться, как на войне, так и во всем другом» (там же, с. 320).

С. 9. ...юнкер... — Унтер-офицер из дворян.

...славным пирогом и полотками... — Полоток — половина копченой или соленой рыбы, птицы.

...довольно большой ладанкой... — Ладанка — сумочка с ладаном или какой-нибудь святыней (иконкой), носили ее вместе с крестом на шее.

Вот это неопалимой купины наша матушка-заступница... — Образ Богоматери с младенцем, вписанный в восьмиугольник, — символ вечности. Купина неопалимая — терновый куст близ горы Хорива, в котором Бог явился Моисею, призывая его к избавлению народа израильского от египетского рабства. Моисей видел, что куст этот горит и не сгорает. Церковь придает этому видению символическое значение: горящая, но не сгорающая купина — это Богородица, «пребывшая нетленной и по воплощении и рождении от нее Сына Божия».

322

С. 10. ...двойное жалованье... — В действующей армии удвоенная плата офицерам за службу.

...белая папашка... — Папаха — высокая мужская меховая шапка, принадлежность национального костюма некоторых народов Кавказа и форменной одежды казаков.

...сажен двести впереди... — Сажень — старая русская мера длины, равная 2,1336 м.

С. 12. ...субалтер-офицер моей роты... — Субалтерн-офицер — в дореволюционной русской армии младший офицер в роте, эскадроне, батарее или команде.

Еще только в прошлом месяце прибыл из корпуса. — То есть по окончании кадетского корпуса.

Троечные ~ повозки... — Повозки, запряженные тройками лошадей.

...бешмет... — Верхняя распашная мужская одежда у некоторых народов Северного Кавказа и Средней Азии, в талии собирается в складки и подпоясывается.

...с галунами... — Галун — плотная лента или тесьма шириной 5—60 мм из хлопчатобумажной пряжи, шелка. Используется при изготовлении знаков различия для форменной одежды и ее отделки.

...ноговицы... — Ноговица — принадлежность обуви из толстого сукна или кожи, закрывающая голень с коленом.

...чувяки... — Мягкие кожаные туфли без каблуков у некоторых народов Кавказа.

...черкеска... — Русское название верхней мужской распашной одежды у народов Кавказа: однобортный суконный кафтан без ворота, со сборками в талии, немного ниже колен. По сторонам груди нашиты гозыри — кожаные гнезда для патронов.

...натруска... — Сосуд, емкость, из которой насыпали порох на полку старинного ружья.

С. 13. ...смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму Героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п. — Имеются в виду Печорин, герой романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» (1839) и Мулла-Нур, герой одноименной повести А. А. Бестужева-Марлинского (1836).

С. 15. ...на погребце играли в дурачки... — Погребец — дорожный сундучок для продуктов и посуды; в дурачки — одна из простейших и наиболее распространенных в России неазартных игр в карты.

...на крыше сакли — Сакля — жилище горцев Кавказа.

По дороге от форштата... — Форштат — пригород, предместье, слобода (нем. Vorstadt).

...звуки какой-то «Лизанька» или «Катенька-польки»... — «Лизанька» или «Катенька-полька» — ироническое обобщающее название модной в середине XIX в. танцевальной музыки, в том числе и произведений австрийского композитора Иоганна Штрауса (сына), автора многочисленных полек: «Annen-Polka», «Aurora-Polka», «Hermann-Polka», «Elisen-Polka», «Ella-Polka», «Marie Taglioni-Polka» и др.

В духане... — Духан — небольшой ресторан, трактир на Кавказе.

...звуки финала из «Лючии». — Опера Г. Доницетти «Лючия ди Ламермур» (1835) в России впервые поставлена в Одессе в 1839 г. итальянской труппой; на русской сцене — в 1840 г. в Петербурге.

С. 17. Стройные раины садов... — Раина — пирамидальный тополь.

323

...долетали звуки шарманки: то виют витры, то какого-нибудь «Aurora-Walzer». — «Виют витры» — украинская народная песня. «Aurora-Walzer» — популярный в 40—50-е годы XIX в. вальс австрийского композитора Иоганна Штрауса (отца); известно стихотворение Н. П. Огарева под этим заглавием (1843).

С. 18. Арьергард... — Часть войск, которая должна охранять от неприятеля тыл главных сил.

...паааальник! — Пальник — длинная палка с клещами, зажимающими горящий фитиль, который вдвигался в гладкостенную пушку для воспламенения пороха при выстреле.

...вой чакалок... — Чакалка — шакал.

...в шитом кобуре... — Кобур (кобура) — кожаный чехол для пистолета.

С. 21. ...Стожары опускаться к горизонту... — Стожары — рассеянное звездное скопление в созвездии Тельца.

...передовой пикет. — Пикет — сторожевое охранение.

...рассыпать цепь... — Цепь — вид построения в бою, при котором воины, стрелки расположены в линию на некотором расстоянии друг от друга.

С. 22. ...натягивали уносы... — Уносы — постромки передней пары лошадей, запряженных четверней.

С. 24. ...драгуны... — Вид кавалерии в русской армии в XVII—XX вв., предназначенной для действий в конном и пешем строю.

С. 25. ...за седлом линейного казака... — Линейные казаки — особое казачье войско, поселенное на пограничной линии.

С. 26. Француз, который при Ватерлоо сказал: «La Garde meurt, mais ne se rend pas»... — Ватерлоо — населенный пункт в Бельгии, южнее Брюсселя. В период «Ста дней» около Ватерлоо 18 июня 1815 г. англо-голландские войска А. Веллингтона и прусские войска Г. Л. Блюхера разбили армию Наполеона I. По легенде, в ответ на предложение англичан сдаться в плен генерал Камбронн, командовавший дивизией старой наполеоновской гвардии, произнес эту фразу. Тяжело раненный, Камбронн все же попал в плен. В 1835 г. Камбронн публично отказался от этой исторической фразы, но на памятнике ему в Нанте (1845) появилось это изречение. Сыновья погибшего при Ватерлоо полковника Мишеля заявили протест, утверждая, что это были предсмертные слова их отца, о чем свидетельствовали и некоторые очевидцы. Французскими историками спор об авторе этого высказывания не был решен. В «Истории консульства и империи» А. Тьер (Adolphe Thiers. Histoire du Consulat et de l’Empire. Paris, 1862, v. XX, p. 248) дает это изречение как приписываемое и Камбронну и Мишелю. Самым ранним источником, где появился приписываемый Камбронну афоризм, считается статья журналиста Ружмона (газета «Indépendant», 1815, 19 juin).

С. 28. ...высокая черта русской храбрости... — Понятие «русская храбрость» встречается в журнале Печорина в романе Лермонтова «Герой нашего времени»: «Грушницкий слывет отличным храбрецом ~ Это что-то не русская храбрость!..» («Княжна Мери», 11-го мая). (Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. М. — Л., 1959, т. 4, с. 360.)

324

ЗАПИСКИ МАРКЕРА

Впервые: «Современник», 1855, № 1, с. 9—26 (ценз. разр. 31 декабря 1854 г.). Подпись: Л. Н. Т.

Рассказ вошел в сборник «Для легкого чтения». СПб., 1856, с. 371—398.

Сохранилось три автографа (14 листов).

Печатается по изданию 1856 г. со следующими исправлениями:

С. 30, строка 12: посмотрел, посмотрел, да и сел на диванчик — вместо: посмотрел, да и сел на диванчик (по С).

С. 33, строки 9—10: алагер, пирамидку — всё узнал — вместо: алагер, пирамиду, — всё узнал (по А1, С).

С 34., строки 11—12: чтобы он, то есть, на дуэль согласие сделал — вместо: чтобы он, то есть, на дуэль согласия не делал (по смыслу).

С. 38, строки 8—9: хоть три тысячи могу заплатить — вместо: хотя три тысячи могу заплатить (по С).

С. 39, строки 15—16: простой, ничего политики не знал — вместо: просто, ничего политики не знал ( по С).

С. 39—40, строки 45—1: Уж такой про́стый барин — вместо: Уж такой простой барин (по А1).

С. 40, строка 29: канапе закусит — вместо: канапе закусить (по С).

С. 42, строка 35: грех с ним случился — вместо: грех с ними случился (по А1,2, С).

С. 44, строка 12: желтый в середнюю — вместо: желтый в середине (по А1,2).

С. 44, строка 46: и хотел забыться — вместо: и не хотел забыться (по А1, С).

Особо следует оговорить несколько исправлений в написании имен числительных. Как известно, в рукописях Толстого практически не встречаются обозначения числительных, выписанные словами, — почти всегда они даются цифрой. Это относится и к рукописям «Записок маркера», где маркер произносит ряд числительных применительно к деньгам, шарам, партиям и пр. В автографах в этих случаях — везде цифры. В печатных же текстах, начиная с журнала «Современник», затем сборника «Для легкого чтения» и др., и по сей день все числительные воспроизводятся словами, т. е. приводятся к абсолютно литературному, грамматически правильному виду, что противоречит самой фактуре образа рассказчика: безграмотный маркер безукоризненно четко, исключительно правильно выговаривает все числительные, безупречно склоняя и употребляя их в разных падежах: например, «по пятидесяти целковых партию играют», «не получить мне семисот рублей» и т. п. Во всех подобных случаях в текст рассказа, согласно авторской традиции, возвращены цифровые обозначения имен числительных.

«Записки маркера» были написаны в Пятигорске всего за четыре дня, с 13 по 16 сентября 1853 г. Слово «Записки» вместо зачеркнутого «Рассказ» появилось уже в первой рукописи: видимо, предполагалось — «Рассказ маркера». (Маркер — человек, прислуживающий при игре в бильярд.)

В рассказе отразилось состояние душевной тревоги и отчаяния, которые переживал Толстой в это время. В дневнике 13 сентября он отметил:

325

«Утром б<ыла> тоска страшная». И в тот же день далее: «Потом пришла мысль З<аписок> м<аркера>, удивительно хорошо. Писал, ходил смотреть Собр<ание> и опять писал З<аписки> м<аркера>. Мне кажется, что теперь только я пишу по вдохновению, от этого хорошо». Уже на следующий день рассказ вчерне был написан, в дневнике 14 сентября отмечено: «Окончил начерно и вечером написал лист набело. Пишу с таким увлечением, что мне тяжело даже: сердце замирает. С трепетом берусь за тетрадь».

Работа продолжалась еще два дня. В дневнике 15 сентября: «Утро писал, не обедал, гулял». И в тот же день вечером: «С 8 писал до 11. Хорошо, но слишком неправилен слог. Больше половины написано». Особенно трудно давалась предсмертная записка Нехлюдова (в черновой рукописи герой назван Козельским): автор переделывал ее несколько раз, тщательно отбирая и взвешивая последние мысли и слова героя. В первоначальной редакции Нехлюдов подробно анализировал то, что ему «Бог дал» и что он, Нехлюдов, сделал с этим природным даром. «Бог дал мне имя», — так начиналась записка, и далее шло горькое признание в том, что имя опозорено. «Бог дал мне богатство» — и раскаяние в разорении и продаже своих крестьян. «Бог дал мне теплую душу» — и сожаление об утрате «благородного чувства». «Бог дал мне ум» — и трагическое осознание «неизмеримой пропасти» между возможным и действительным. Мысль о самоубийстве являлась в первой редакции не столь необратимой, Нехлюдов, казалось, колебался, словно пытался отступить. Самоанализ героя был более рационален и хладнокровен. Нехлюдова еще занимали суетные мысли о том, «что Петрушке скучно, что никто не играет нынче», он желал, чтобы его труп увидел Велтыков и ему стало больно. Наряду с этими упоминались в записке другие имена и люди, конкретные ситуации, эпизоды из жизни героя. Сама трагедия Нехлюдова в первой редакции предсмертного послания выглядела менее глубокой, хотя он не забыл написать, что у него из-за «моральных страданий» «седые волосы и чахотка».

В последующих редакциях предсмертной записки уже нет долгих и обстоятельных объяснений, что «Бог дал» и что сотворил Нехлюдов с этим Божьим даром. «Бог дал мне все, чего может желать человек: богатство, имя [красоту, молодость], свободу [ум], благородные стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь все, что было во мне хорошего», — так начиналась записка в новой редакции. И дальше шли строки, продиктованные отчаянием и безвыходностью, но не в правильной последовательности и завершенности каждой отдельной мысли, а смятенные, нагроможденные и набегающие одна на другую, не вполне законченные и возвращающиеся к одному и тому же предмету. Записка получалась более лаконичной, автор старался уйти от конкретных фактов, находил точные и резкие слова для определения состояния своего героя: Нехлюдов признавался, что он низок, гадок, тщеславен, подл. Но и вторая редакция записки не удовлетворила Толстого: рукопись подверглась значительной правке; перемещая отдельные фразы и целые куски текста, автор создавал новую редакцию записки. Был вставлен большой фрагмент о попытке вырваться из привычной «грязной сферы», начать «опять ездить в свет», «вести франклиновский журнал пороков». Но и эта редакция не была окончательной. Снова правилась рукопись, был вычеркнут большой

326

кусок в самом ее начале, окончательно устранены упоминания о конкретных людях и фактах. Переписывая набело текст записки Нехлюдова, Толстой не мог удержаться, чтобы еще раз не поправить написанное: в результате на протяжении двух-трех дней было создано пять редакций этой части рассказа.

16 сентября работа была завершена и Толстой, довольный сделанным, отметил в дневнике: «Молодец я, работал славно. Кончил».

Многое в «Записках маркера» имело реальную основу и было взято автором из его собственной жизни. Еще 20 марта 1852 г., стараясь заглянуть в себя и размышляя, действительно ли он «стал гораздо лучше прежнего», Толстой записал в дневнике: «Сколько я мог изучить себя, мне кажется, что во мне преобладают три дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие. Я уже давно убедился в том, что добродетель, даже в высшей степени, есть отсутствие дурных страстей; поэтому, ежели действительно я уничтожил в себе хотя сколько-нибудь преобладающие страсти, я смело могу сказать, что я стал лучше». Далее Толстой анализировал «каждую из этих трех страстей». «Страсть к игре проистекает из страсти к деньгам, но большей частью (особенно те люди, которые больше проигрывают, чем выигрывают), раз начавши играть от нечего делать, из подражания и из желания выиграть, не имеют страсти к выигрышу, но получают новую страсть к самой игре — к ощущениям. Источник этой страсти, следовательно, в одной привычке; и средство уничтожить страсть — уничтожить привычку. Я так и сделал. Последний раз я играл в конце августа — следовательно, с лишком 6 мес<яцев>, и теперь не чувствую никакого позыва к игре. В Тифлисе я стал играть с [мошен<ником>] маркером на партии и проиграл ему что-то около 1000 партий; в эту минуту я мог бы проиграть всё. Следовательно, уже раз усвоив эту привычку, она легко может возобновиться; и поэтому, хотя я не чувствую желания играть, но я всегда должен избегать случая играть, что я и делаю, не чувствуя никакого лишения».

Не только в ситуации, но и с точки зрения душевного состояния героя рассказ автобиографичен: на его страницы выплеснулось то, что копилось в душе и долгое время мучило Толстого. «Записки маркера» появились в период, когда писатель работал над «Отрочеством». Не случайно один из персонажей повести и в окончательной редакции герой «Записок маркера» названы одним именем: Нехлюдов. Тяжелый разлад с миром переживал Толстой в это время. «Отчего никто не любит меня? — размышлял он на страницах дневника 18 июля 1853 г. — Я не дурак, не урод, не дурной человек, не невежда. Непостижимо. Или я не для этого круга?» Порой представлялось, что назначено ему в жизни что-то важное и значительное, но он так и не исполнил этого назначения. 28 июля запись в дневнике: «Без мес<яца> 25 лет, а еще ничего!» Строка подчеркнута — как упрек, как напоминание самому себе. Мучительное одиночество и недовольство собой, своей жизнью испытывал Толстой. «Жизнь с постоянным раскаянием — мука», — писал он в дневнике 10 сентября того же года. И еще через день: «Испытал весьма тяжелое чувство».

Работа над «Отрочеством» подвигалась медленно. Сам автор в письме к Некрасову признавался, что форма автобиографии, избранная им для своего сочинения, и «принужденная связь последующих частей с предыдущею» стесняют его. «Я часто чувствую желание бросить их и оставить

327

первую без продолжения», — писал он. Попытка вылить важное для автора содержание в новую форму и была сделана в «Записках маркера».

Некоторые автобиографические черты и детали особенно узнаваемы в черновых рукописях рассказа. В первой редакции у Козельского (будущего Нехлюдова) есть сестра, братья, тетка, а покойную «матушку» его звали «М. Н.» (мать Толстого — Мария Николаевна). Герой рассказа, как и сам Толстой, уже «отроком» «хорошо понимал священную обязанность помещика», но «передал» своих крестьян «Селезневу-тирану». Селезневу, тульскому помещику, продал Толстой свою деревню Малая Воротынка с 22 душами крестьян в 1851 г. В одной из черновых редакций предсмертной записки герой рассказа признавался, что он «пробовал распределение дня, как делывал в старину», «пробовал снова вести франклиновский журнал пороков и каждый вечер рассматривать свои поступки и объяснять себе причины тех, которые были дурны», — то же самое делал Толстой с юношеских лет.

Эпизод, связанный с «посвящением» Нехлюдова, — тоже из жизни самого Толстого. По этому поводу Н. Н. Гусев в книге «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии» приводит слышанный им лично в 1911 г. рассказ близкого друга Толстого М. А. Шмидт о том, как однажды во время работы над «Воскресением» С. А. Толстая «резко напала» на мужа «за сцену соблазнения Катюши Нехлюдовым». «Толстой ничего не ответил на раздраженные нападки жены, — пишет Гусев, — а когда она вышла из комнаты, он, едва сдерживая рыдания, подступившие ему к горлу, обратился к М. А. Шмидт и тихо произнес: “Вот она нападает на меня, а когда меня братья в первый раз привели в публичный дом и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал”.

Этот рассказ Толстого, — считает Гусев, — дает полное основание полагать, что та сцена в “Записках маркера”, где молодые люди уговаривают Нехлюдова поехать с ними туда, где он никогда не был, и, возвратившись, поздравляют его с “посвящением”, а он в ответ на это говорит им: “Вам смешно, а мне грустно. Зачем я это сделал? И тебе, князь, и себе в жизнь свою этого не прощу”, а потом заливается-плачет, — сцена эта, не касаясь деталей, несомненно имеет автобиографический характер» (Гусев, I, с. 168—169). Первая попытка дать такой эпизод в жизни героя была сделана в том же 1853 г. в незавершенном рассказе «Святочная ночь», и отдельные штрихи и моменты из этого неоконченного сочинения перешли в «Записки маркера». Более десяти лет спустя Толстой еще раз обратится к этому факту в черновиках «Войны и мира»: через «посвящение» должен был пройти юный Николай Ростов, служивший в Павлоградском гусарском полку, но сцены эти так и остались в рукописях, не дойдя до окончательного текста книги.

Отдельные имена и детали рассказа также были связаны с жизненными реалиями. Первоначальная фамилия главного героя — Козельский — очевидно восходит к названию уездного городка Козельска близ Оптиной пустыни. Фамилия князя Воротынцева, упоминавшегося камердинером Нехлюдова, происходила от названия деревни Малая Воротынка, которую Толстой продавал в 1849—51 гг., чтобы заплатить карточные и бильярдные долги в Петербурге. Фамилия княгини Ртищевой взята из родовой истории Толстых и Волконских. В фамилии Оливер — явное созвучие с фамилией дивизионного начальника Толстого на Кавказе штабс-капитана

328

Олифера, которого в одной из дневниковых записей (3 декабря 1853 г.) Толстой назвал «в высшей степени антипорядочным человеком».

Посылая только что оконченный рассказ Некрасову в «Современник», Толстой, возмущенный цензурным произволом, испортившим ранние его вещи, опубликованные в журнале, в сопроводительном письме 17 сентября 1853 г. писал: «Посылаю небольшую статью для напечатания в вашем журнале. Я дорожу ею более, чем Детством и Набегом, поэтому в третий раз повторяю условие, которое я полагаю для напечатания, — оставление ее в совершенно том виде, в котором она есть. В последнем письме вашем вы обещали мне сообразоваться с моими желаниями в этом отношении. Ежели бы цензура сделала снова вырезки, то, ради Бога, возвратите мне статью или, по крайней мере, напишите мне прежде печатания». Автор предоставлял Некрасову право самому выбрать название рассказа, хотя посланная рукопись определенно названа: «Записки маркера». «Напечатать эту статью под заглавием, выставленным в начале тетради, или: Самоубийца. Рассказ маркера — будет зависеть совершенно от вашего произвола», — писал Толстой и далее пояснял, что в рукописи знаки «(НС), поставленные над строкой, означают новую строку». «В ожидании вашего ответа и суда об посылаемой вещи, имею честь быть, с совершенным уважением ваш покорнейший слуга. Граф Л. Толстой», — заканчивал письмо редактору автор «Записок маркера».

Непривычная торопливость в работе над рассказом и спешная отправка его в Петербург скоро обернулись для Толстого чувством некоторого сожаления: «Я начинаю жалеть, что слишком поспешно послал Зап<иски> мар<кера>. По содержанию едва ли я много бы нашел изменить или прибавить в них. Но форма не совсем тщательно отделана», — признавался он в дневнике 25 октября 1853 г.

Из Петербурга долго не было ответа, но в сообщении Панаева и Некрасова «Об издании “Современника” в 1854 году» (этим сообщением открывались №№ 11 и 12 «Современника» 1853 г., страницы без нумерации) Толстой 16 декабря прочитал, что «“Рассказ маркера”, повесть Л. Н.» предполагалось напечатать в первом полугодии 1854 г.; причем имя молодого писателя упоминалось в числе имен известных литераторов. Это обрадовало автора и «возбудило» охоту к литературной работе.

Слух о новом рассказе Толстого, вероятно, через Тургенева, знакомого с М. Н. и В. П. Толстыми, дошел и до Ясной Поляны. «Какого ты там сварганил “Самоубийцу”? И так скоро? — спрашивал брата в конце ноября из Покровского, имения М. Н. Толстой, Н. Н. Толстой, вышедший к тому времени в отставку и живший у сестры. — Это на тебя не похоже. Я, признаюсь, лучше бы желал, чтоб ты издал свое “Отрочество” или что-нибудь из тех вещей, над которыми ты больше трудился. Напиши, пожалуйста, как тебе пришла эта идея, и почему ты так скоро ее привел в исполнение, и почему ты предпочел послать это, а не другие твои сочинения. Сережа ужасно интересуется и твоим “Самоубийцей”, и твоим авторством. Он засыпал нас вопросами, и меня, и Машу, и Валериана» (Переписка с сестрой и братьями, с. 152—153).

От Некрасова не было никаких известий. Раздосадованный продолжительным молчанием «Современника», Толстой вечером 13 января 1854 г. написал дерзкое письмо редактору и на следующий день послал

329

его (письмо не сохранилось). Некрасов отвечал Толстому в тот же день, как получил письмо, 6 февраля, оправдываясь, что послал ответ «довольно скоро по получении рукописи (“Записки маркера”)», но по старому адресу на имя Н. Н. Толстого. «Там я излагал и мнение мое об этой вещи, — писал редактор “Современника”, — спрашивал Вас в заключение — печатать ли все-таки эту вещь, или Вы соглашаетесь на мои замечания? Итак, приходится мне теперь повторить эти замечания. “Зап<иски> марк<ера>” очень хороши по мысли и очень слабы по выполнению; этому виной избранная Вами форма; язык Вашего маркера не имеет ничего характерного — это есть рутинный язык, тысячу раз употреблявшийся в наших повестях, когда автор выводит лицо из простого звания; избрав эту форму, Вы без всякой нужды только стеснили себя: рассказ вышел груб, и лучшие вещи в нем пропали. Извините, я тороплюсь и не выбирал выражений, но вот сущность моего мнения об этом рассказе; это я счел долгом сообщить Вам, прежде чем печатать рассказ, так как я считаю себя обязанным Вам откровенностью за то лестное доверие, которым Вы меня удостоили. Притом Ваши первые произведения слишком много обещали, чтобы после того напечатать вещь сколько-нибудь сомнительную. Однако ж я долгом считаю прибавить, что, если Вы все-таки желаете, я напечатаю эту вещь немедленно, мы печатаем много вещей и слабее этой, и если я ждал с этою, то потому только, что ждал Вашего ответа. Жду его и теперь и надеюсь получить скоро вместе с “Отрочеством”...» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 185—186).

Через неделю, 13 февраля, Толстой записал в дневнике: «Получил письмо от Некр<асова>, он недоволен р<ассказом>». Что́ Толстой ответил Некрасову — неизвестно, но «Записки маркера» еще долго не появлялись на страницах журнала. 25 июля 1854 г. С. Н. Толстой писал брату: «Жду с нетерпением появления в “Современнике” твоих статей, особенно “Записок маркера”, которых не читал» (Переписка с сестрой и братьями, с. 169).

Затянувшаяся история с печатанием «Записок маркера», возможно, объяснялась и нечеткой работой почты, и отъездом Толстого с Кавказа в Ясную Поляну, а затем в Дунайскую армию. «Или мои, или Ваши письма, или те и другие — не доходят, — сетовал Толстой в письме Некрасову уже из-под Симферополя, из селения Эски-Орда, 19 декабря 1854 г., — иначе я не могу объяснить себе вашего шестимесячного молчания; а между тем мне бы очень многое было интересно знать от вас. “Современника” тоже с августа я не получаю. Напечатаны ли и когда будут напечатаны Рассказ маркера и Отрочество и почему не получаю я “Современника”? <...> Мне особенно хотелось бы теперь успокоиться насчет этих двух вещей — то есть прочесть их в печати и забыть — для того, чтобы заняться отделкой новых вещей, которые надеюсь поместить в вашем журнале и для которых у меня матерьялов гибель».

Как раз в эти последние дни 1854 г. «Записки маркера» были готовы к печати. И. С. Тургенев 22 декабря оповещал из Петербурга М. Н. и В. П. Толстых: «“Рассказ маркера” — набран и, может быть, будет напечатан в “Современнике”, если ценсура позволит. Сообщайте мне, пожалуйста, известия о Льве Николаевиче... Я его ношу в сердце — так же как и всех вас». (Тургенев. Письма, т. 2, с. 320).

Вместе с другими материалами очередной книжки «Современника»

330

цензура «позволила» рассказ Толстого к печати 31 декабря 1854 г., а 12 января 1855 г. Санкт-Петербургским цензурным комитетом был выдан билет на выход журнала в свет. Рассказ «Записки маркера» появился в печати с подписью «Л. Н. Т.». Некрасов писал Толстому 17 января 1855 г. по поводу вышедшего рассказа: «В 1 № “Совр<еменника>” на 1855 год поместил я Ваш рассказ “Записки маркера”, в котором, кажется, я ошибался, в первом чтении он мне не понравился, о чем я и Вам писал, но, прочитав его недавно, спустя почти год, я нашел, что он очень хорош и в том виде, как написан, по крайней мере, был хорош в рукописи, потому что в печати и его-таки оборвали, — впрочем, существенного ничего не тронуто. Надо еще заметить, что наш цензор — самый лучший. Что скажут об “Зап<исках> марк<ера>”, я Вам напишу...» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 199).

«Самый лучший» цензор, В. Н. Бекетов, статский советник, родственник председателя Петербургского цензурного комитета М. Н. Мусина-Пушкина, стал цензором «Современника» с 1 августа 1853 г. «Присылай, если что-нибудь есть, в “Современник”, — писал Панаев Тургеневу 22 сентября, — теперь, скажу по секрету, — у меня ценсор отличный, умный и благородный. Это может оживить журнал» (Тургенев и круг «Современника», с. 30). Цензор Бекетов в самом деле относительно «пощадил» рассказ Толстого. Наборная рукопись «Записок маркера» не сохранилась, но автографы рассказа позволяют предположить, что были устранены или заменены, видимо, грубоватые фразы и слова маркера, упоминания о дуэли, пьянстве, ругани и рукоприкладстве, о том, что барин «мужичков разорил»1. Правда, записка Нехлюдова была отредактирована с особенным пристрастием.

22 января газета «Северная пчела» (№ 17) в отделе «Библиографических известий» опубликовала объявление редакции журнала «Современник» о том, что «вышла и раздается гг. подписавшимся первая книжка “Современника” на 1855 год, издаваемого И. Панаевым и Н. Некрасовым». В «Содержании» номера в отделе «Словесность» среди прочих произведений были названы «“Записки маркера”. Рассказ Л. Н. Т.». 9 февраля «Северная пчела» (№ 29) еще раз упомянула «Записки маркера»: в объявлении о выходе в свет второй книжки «Современника» приводилось и содержание январского номера, где первой строкой назван был «рассказ Л. Н. Т.».

Едва появился в свет январский номер «Современника», его уже тщательно исследовал чиновник особых поручений надворный советник Н. Родзянко. (Еще в 1848 г. был издан циркуляр «о назначении чиновников особого поручения при Главном управлении цензуры для чтения всего, что выходило из печати в России, и наблюдений таким образом как за направлением литературы, так и за действием цензоров». — Щебальский П. К. Исторические сведения о цензуре в России. СПб., 1862, с. 54—55.) В рапорте министру народного просвещения А. С. Норову 10 февраля

331

1855 г. Родзянко доносил, что в первом номере журнала «Современник» «напечатан неблаговидный рассказ под заглавием “Записки маркера”». Далее чиновник особых поручений излагал содержание рассказа, как он его понимал: «Маркер делает колкие замечания о разных обычных посетителях одного из петербургских трактиров, в котором он служит. Посетители эти — какой-то Князь и товарищи его, которых маркер, в своих записках, представляет в унизительном и неприличном званию их виде. В круг их попадает Нехлюдов1, молодой человек, добрую нравственность которого скоро испортили эти новые трактирные знакомцы его. Сначала между ним и одним из сих последних возникла в трактире ссора, едва не дошедшая до драки и кончившаяся, судя по смыслу рассказа, тем, что Нехлюдов убил на дуэли своего соперника. Потом князь и другие всячески развращают Нехлюдова...». Пересказав до конца «Записки маркера», Родзянко в итоге делал вывод: «Цель автора нельзя назвать иначе как благонамеренною: без сомнения, этим язвительным рассказом, написанным с замечательным дарованием, он хотел представить в поразительном виде печальную картину, в предостережение и назидание для читателей, разврата и гибели, до которых может довести праздная, гулевая, особенно трактирная жизнь в Петербурге. Несмотря, однако же, на такую нравственную цель и даже, может быть, на самую нравственную истину этого рассказа, в нем заключается так много неприличных суждений и язвений, отмеченных мною на стр. 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26 и составляющих бо́льшую половину всего рассказа, что сей последний, как по содержанию, так и по изложению, представляется мне напечатанным в противность ценсурных правил, на том основании, что в отмеченных мною местах, более или менее, нарушается нравственное приличие. Особенно неблаговидно еще то, что этот рассказ выходит из пера трактирного слуги о дворянах, в числе которых главное лицо, по праву его происхождения и состояния, представлено принадлежащим к высшему петербургскому обществу, с придачею ему фамилии, пользующейся в этом обществе известностию и уважением». Реакция министра на рапорт Родзянко была спокойной: на полях карандашом А. С. Норов написал о толстовском рассказе: «Был уж в виду, и признан безвредным». Здесь же рядом резолюция еще одного министерского чиновника: «Министр приказал: оставить без последствий. 17 марта 1855 г.» (РГИА, ф. 772, оп. 1, д. 3491, л. 5—6).

Полтора года спустя «Записки маркера» были напечатаны в сборнике «Для легкого чтения», издававшемся Н. А. Некрасовым и А. И. Давыдовым. Для этой книги Толстой, видимо, подготовил и передал рассказ еще в мае 1856 г., перед отъездом в Ясную Поляну: 18 мая книга, включавшая «Записки маркера», поступила в цензурный комитет и 22 мая была одобрена цензурой. «Ведомость о рассмотренных С.-Петербургским ценсурным комитетом рукописях и печатных книгах в течение мая месяца 1856 года» зафиксировала, что это были «печ<атные> листы» (РГИА, ф. 772, оп. 1, д. 3808, л. 129 об.); следовательно, новый текст «Записок маркера»

332

представлял собой правленные автором оттиски журнального варианта «Современника».

Ни в дневнике, ни в письмах Толстого эта работа над рассказом не упоминается, но она имела место: новый текст стал более полным и значительно отличается от первопечатного. Появились строки и целые абзацы, которых не было в журнале. Так, требование Нехлюдова об «удовлетворении» (во время ссоры с «гостем большим») продолжилось пояснением маркера: «т. е. дуэль хотел с ним иметь. Известно, господа: уж у них такое заведение... нельзя!.. Ну, одно слово, господа!» Обращение Нехлюдова к князю в «Современнике» обрывалось на полуслове: «Поди, — говорит, — ради Бога». Теперь текст стал более понятным: «Поди, — говорит, — ради Бога, уговори его, чтобы он, то есть, на дуэль согласие сделал. Он, — говорит, — пьян был: может, он опомнится. Нельзя, — говорит, — этому так кончиться». «Гость большой» прежде признавался, что «ничего не боится» и не желал «с мальчишкой объясняться» — в новой редакции он заявляет, что «и на дуэли, и на войне дрался», и не собирается «с мальчишкой драться». В сборнике князь и «усатый барин», собираясь «просветить» Нехлюдова, заставляют его «выпить для куражу» и сами пьют «бутылку шампанского». «Выпили, повезли молодчика», — заключал маркер эту маленькую сценку, вместо которой в журнальном тексте было всего два слова: «Поедем. Поехали». Вернувшийся после «просвещения» Нехлюдов «на себя не похож: глаза посоловели ~ его и сшибло» — этого портрета не было в «Современнике», так же как и следующего: «придет взъерошенный, сюртук в пуху, в мелу, руки грязные» — его заменяла короткая фраза: «придет на себя не похож». Появились в новом тексте рассказа дополнительные сведения о Федотке, что «из чиновников или отставных каких он был», что «уж его и ругали-то, и бил <...> гость большой, и на дуэль вызывал...».

Некоторые изменения внес Толстой в рассказ камердинера Нехлюдова. В «Современнике» дважды шла речь о том, что барин «имение разорил» — в сборнике: «мужичков разорил». «Хоть всё пропадай» — было в журнале; «хоть с голоду все помирай» — стало в 1856 г. Появились новое замечание камердинера об управляющем, что тот «дерет с мужика последнюю шкуру, да и шабаш», и короткая реплика маркера: «Такой старик смешной». Заключительная сентенция рассказчика перед текстом записки в «Современнике» была социально нейтральной: «Подлинно уж чего не делается на свете!» — в сборнике «Для легкого чтения» восклицание маркера изменено: «Уж чего не делают господа!.. Сказано, господа... Одно слово — господа».

Наиболее значительные дополнения были сделаны в записке Нехлюдова: она стала в два раза больше журнального варианта. Дописаны фрагменты: «Мне легче бы было ~ и не могу подняться»; «Меня оскорбили — я вызвал на дуэль ~ когда еще не знал женщин!»; «Но и в этом отношении ~ представляются моему уму».

Журнал «Современник» (1856, № 8) в отделе «Библиография» (с. 38), представляя содержание второй книжки «Для легкого чтения», сообщал, что некоторые из произведений, хотя уже и знакомы читателям, ныне «являются в “Легком чтении” в новом виде». Это «особенно должно заметить» о рассказе Тургенева и о «Записках маркера» графа Толстого, где появились «несколько новых прекрасных сцен и оттого они теперь производят

333

впечатление более полное и цельное». «Сын отечества», уведомляя читателей о выходе в свет второй книжки «Для легкого чтения» и перечисляя содержащиеся в ней сочинения, называл и «живой, бойкий рассказ гр. Л. Н. Толстого — “Записки маркера”» («Сын отечества», 1856, № 18, 5 августа, с. 130). О новом сборнике оповещал читающую публику в «Санкт-Петербургских ведомостях» издатель и книгопродавец А. И. Давыдов; в его объявлении, напечатанном 19 августа (№ 184, с. 1013), сообщалось о поступлении в продажу двух томов «Для легкого чтения»: «При этом издатель поставляет еще на вид публике, — подчеркивал Давыдов, — что хотя “Легкое чтение” наполняется большею частию произведениями, уже однажды напечатанными, но произведения эти часто являются в его издании в исправленном и дополненном авторами виде»; как конкретный пример упоминалась «повесть гр. Л. Н. Толстого “Записки маркера”».

При жизни Толстого «Записки маркера» печатались во всех собраниях его сочинений, как ни странно, по тексту журнала «Современник».

М. О. Гершензон в 1905 г. отмечал, что текст рассказа, напечатанный в «Современнике», а затем и во всех собраниях сочинений Толстого, «искажен, явно — по цензурным соображениям; подлинный же и полный текст надо искать в другом месте, в книге, теперь давно забытой» (имелся в виду второй выпуск сборника «Для легкого чтения»). Критик приводил разночтения в «Современнике» и тексте 1856 г. и добавлял: «Все это, конечно, мелочи; гораздо важнее то искажение, которому подвергся в “Современнике”, и доныне подвергается, конец рассказа. <...> Исповедь <Нехлюдова> до сих пор печатается с такими пропусками, которые значительно искажают ее смысл. Пропущенные места в “Современнике”, а вслед за ним и в собр. сочинений заменены многоточиями или знаком —. —; они составляют в совокупности около половины всего письма. Исповедь эта по глубокой ее художественной проникновенности принадлежит, я думаю, к числу замечательнейших страниц, какие написал гр. Толстой». Гершензон приводил эту «исповедь» «вполне, без пропусков, как она напечатана в альманахе», и выражал надежду, «что издатели, очевидно, забывшие об этой подлинной и полной редакции “Записок маркера”, в дальнейших изданиях сочинений гр. Толстого будут воспроизводить уже текст не “Современника” 1855 года, а альманаха 1856-го» (Гершензон М. О. Литературное обозрение. — «Научное слово», 1905, кн. 2, с. 125—126).

Лишь в 12-м издании (том вышел в 1911 г.) С. А. Толстая решила опубликовать более полный текст рассказа по изданию 1856 г., внеся и небольшие (несколько строк) дополнения по сохранившимся рукописям1.

Первые отклики на публикацию «Записок маркера» в «Современнике» появились в прессе в феврале 1855 г., но дошли до автора лишь в конце марта. 27 марта в дневнике Толстой записал: «Приятнее же всего было мне прочесть отзывы журналов о З<аписках> м<аркера>, отзывы самые лестные. Радостно и полезно тем, что, поджигая к самолюбию, побуждает

334

к деятельности». Письма Некрасова с похвалами рассказу и таланту тоже были приятны: «...не принимался еще отвечать на милые письма 2 Некрасова», — в тот же день отметил Толстой. «Милые письма» — первое от 17 января, где Некрасов хвалил опубликованное в № 10 за 1854 год «Отрочество», появившиеся теперь «Записки маркера» и наставлял: «Да пишите побольше — нас всех очень интересует Ваш талант, которого у Вас много»; и второе — от 27 января с еще более лестными словами для молодого писателя: «...вкусу и таланту Вашему верю больше, чем своему...» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 199, 201).

Отзывы журналов о «Записках маркера», так тронувшие Толстого, — это, по-видимому, заметки о рассказе в февральских номерах журналов «Библиотека для чтения» и «Отечественные записки». Соглашаясь с характеристикой таланта Толстого и отличительных черт его произведений, данной П. В. Анненковым в статье «О мысли в произведениях изящной словесности (заметки по поводу последних произведений гг. Тургенева и Л. Н. Т.)», опубликованной в журнале «Современник» в том же номере, что и «Записки маркера»1, рецензент «Библиотеки для чтения» тем не менее писал о новом рассказе Л. Н. Т.: «В “Записках маркера” нас остановило на минуту заглавие — и действительно, из самого рассказа видно, что маркер едва ли мог вести записки. Впрочем, дело не в заглавии, может быть, даже случайном. Дело в том, что коротенький рассказ г. Л. Н. Т. вполне подтверждает все положения г. П. А-ва, и, кажется, большей ему похвалы не придумаешь». Критик (статья не подписана) называл «Записки маркера» «лучшей страницей “Современника”» («Библиотека для чтения», 1855, № 2, отд. VI «Литературная летопись», с. 43—44).

Еще более восторженный отзыв появился в «Отечественных записках» (без подписи). «Небольшой рассказ Л. Н. Т. “Записки маркера” <...> проникнут жизнью и правдою. Тонкая наблюдательность, художническое уменье видны в построении рассказа, в том взгляде, с каким маркер смотрит на постепенное развращение и разорение юноши, явившегося в бильярдную комнату ресторана столь благородным и прекрасным. Характеры Нехлюдова (погибающего юноши) и его приятелей, героев бильярдной, очерчены прекрасно. И как превосходно все это рассказано!» Далее автор приводил фрагмент из «Записок маркера», где идет речь о падении (совращении) Нехлюдова, и восклицал: «Сколько правды, наблюдательности, таланта в этой сцене! Если г. Л. Н. Т. будет продолжать так, как начал, то русская литература приобретет в нем писателя с дарованием истинно замечательным. Да и теперь мы вправе желать не того, чтоб он писал лучше, а только того, чтоб он писал больше. Он обязан пользоваться

335

талантом, которым одарен» («Отечественные записки», 1855, № 2, «Журналистика», с. 119—120).

28 февраля 1855 г., давая в газете «Санкт-Петербургские ведомости» (№. 45, с. 215) обзор первых номеров литературных журналов за 1855 год, не назвавший себя критик значительное место уделил новому рассказу Толстого. «Лучшею повестью в первых двух нумерах “Современника”» называла газета «Записки маркера», «маленький рассказ г. Л. Н. Т., который <...> успел уже занять очень заметное место между нашими беллетристами и возбуждает большие надежды своим прекрасным талантом. Некоторые находят, что мысль заставить маркера вести записки — неправдоподобна, — словно отвечал критик на замечание «Библиотеки для чтения»; — но дело не в заглавии. Если угодно, его можно было бы заменить другим, например “Рассказ маркера”, из “Воспоминаний маркера” и т. д. Дело в том, что маркер рассказывает удивительно хорошо, ни одним словом не изменяя своим понятиям и своему языку; дело в том, что все сцены и разговоры небольшой повести ведены превосходно». И далее автор обзора коротко излагал ситуацию, в которой оказался герой рассказа: «Молодой человек, почти мальчик, благородный и чистый, мало-помалу увлекается привычками трактирного общества, в которое, по несчастию, попал. Сначала по прелести новизны, по неопытности разделяет он некоторые из забав бильярдной комнаты; потом спускается ниже и ниже; наконец, проигравшись, ослабев духом, не имея ни одного человека, который поддержал бы его нерешительные усилия вырваться из веселого кружка, он считает себя потерявшим всякую возможность остановиться на пути падения, а ужаснувшись бездны стыда, в которую неудержимо стремит его привычка, берется за пистолет, чтобы избавиться от нравственных мучений».

Откликнулся на новый рассказ Толстого и журнал «Пантеон», хотя оценка была довольно сдержанной и даже «прохладной». Критик (статья без подписи) обращал особое внимание на язык «Записок маркера», весьма недоверчиво относясь к содержанию рассказа и характеру главного героя: «“Записки маркера”, рассказ Л. Н. Т., замечательны по чрезвычайной простоте языка и совершенной безыскусственности выражений. Содержание рассказа незамысловато и кажется нам даже не совсем вероятным. Один молодой человек, богатый, из хорошей фамилии, повадится ходить в трактир, собьется с кругу, проиграется и потом застрелится. Нам что-то не верится, чтоб игра в бильярд могла увлечь до такой степени порядочного человека, чтобы он проводил целые вечера, играя с маркером и проигрывая ему сто восемьдесят рублей. Главное достоинство рассказа заключается только в его языке» («Пантеон», 1855, № 2, отд. IV, с. 22).

Холодную сдержанность «Пантеона» в оценке «Записок маркера» разделял журнал «Москвитянин» (1855, № 15—16, кн. 1—2). Ап. Григорьев, литературный критик «Москвитянина», откровенно признавался, что удивился «поспешности, с которой критика “Современника” и “Записок” <“Отечественных записок”> придала большое значение этому писателю», причем, как писал Григорьев, «поспешность соединялась тут с неловкостью: выписывались и хвалились такие места, хоть бы, например, из “Записок маркера”, которые совершенно ничтожны» (с. 22).

«Санкт-Петербургские ведомости» в очередном обзоре журналов повторили

336

высокую оценку «Записок маркера», заметив, что они «займут всегда почетное место в нашей литературе» (1855, 8 апреля, № 75, с. 365), а позднее анонимный критик, оспаривая отношение Ап. Григорьева ко многим произведениям современной литературы, и в частности к «Запискам маркера», восклицал: «Между всеми этими отзывами сверкает кое-где и истина, но как поглощается она непониманием дела!» (1855, 12 ноября, № 249, с. 1321). Эта же газета 11 ноября 1855 г. в отделе «Библиографические известия» опубликовала краткий отчет редакторов «Современника» о том, как «исполняла редакция свое дело в 1855 году»: среди произведений, вышедших в журнале в течение года, в первом ряду были названы «“Записки маркера”, рассказ Л. Н. Т.» (№ 248, с. 1317—1318). В начале 1856 года, 26 января, «Санкт-Петербургские ведомости» напечатали фельетон своего литературного критика Вл. Зотова с обзором русских журналов за прошедший год. Сравнивая военные рассказы Толстого и «Записки маркера», рецензент признавал, что «несколько слабее, не по исполнению, но по содержанию», этот рассказ, «цель которого остается темною для читателей». Все остальное, опубликованное «Современником» в 1855 году, представлялось Вл. Зотову весьма посредственным (№ 21, с. 111—114).

Оглядываясь на ушедший год, журнал «Пантеон» в обзоре «Русская литература в 1855 году» не мог не упомянуть «Записки маркера» («Пантеон», 1856, т. XXV, кн. 2. «Петербургский вестник», с. 21). Из 23 повестей и рассказов, помещенных в «Современнике» в 1855 г., «шесть останутся в литературе, — считал автор обзора. — Это — три рассказа графа Толстого: “Ночь весною в Севастополе”, “Рубка леса” и “Записки маркера”; повесть г. Тургенева “Постоялый двор” и его же комедия “Месяц в деревне” и повесть г. Писемского “Виновата ли она?” — Из этих произведений “Записки маркера” и “Месяц в деревне” слабее других четырех, оставляющих самое полное и глубокое впечатление».

Новую волну критических оценок вызвало второе издание рассказа в 1856 г. в сборнике «Для легкого чтения». Отмечая удачный подбор произведений в двух выпусках сборника, «приноровленный к требованиям самых разнообразных читателей», критик «Русского инвалида» Я. Т<урунов> язвительно замечал: «...иной пропустит без внимания милую “Полиньку Сакс” г. Дружинина и весь погрузится в “Записки маркера”, а другой будет того мнения, что этим “Запискам” не следовало бы являться в печати» («Русский инвалид», 1856, 4 сентября, № 193, с. 826).

Сочувственно отнеслась к новому изданию и к рассказу Толстого «Библиотека для чтения». Рецензия Е. Я. Колбасина1 не скупилась на похвалы и «чистосердечные» добрые пожелания автору, однако были высказаны и осторожные замечания по поводу «Записок маркера». В целом рецензент называл этот рассказ в числе «капитальных статей» сборника, «в свое время замеченных русскою публикою». Говоря о таланте Толстого, «оригинальном и самобытном», Колбасин писал: «По своему спокойному стилю, ровному, твердому без грубости и шероховатости, он имеет полное право на титул прекрасного оригинального писателя». «Отличительное свойство» таланта Толстого рецензент видел в том, «что он ни

337

возвышает, ни понижает без очевидной надобности своего тона и описываемое им лицо, как доброе колесо, расходится мало-помалу, медленно, как живой человек, которого чем больше узнаешь, тем более он уясняется».Но «одна вещь», по мнению критика, изменила несколько автору, именно его «Записки маркера». «Стеснительная ли форма рассказа говорить от лица трактирного слуги или другое обстоятельство, но только глубоко драматическая мысль рассказа, представляющая постепенное падение и опошление одного юноши, — развита бледновато. Хотя в конце рассказа и выстрел раздается, но этот выстрел не заставляет вздрогнуть всем телом читателя, оттого что автор не успел художнически подготовить его к этому роковому выстрелу, и выстрел вышел далеко не потрясающ, а из “Записок маркера” — вышел недурной рассказ с выстрелом в конце». И далее Колбасин в качестве сравнения напоминал «глубокий драматизм» гоголевской повести, «когда бедный Пискарев перерезывает себе горло, как страшна и ужасна эта бритва, какое смятение она возбуждает в зрителе!» («Библиотека для чтения», 1856, № 9—10, отд. «Литературная летопись», с. 22—24). Эта рецензия была последним всплеском интереса критики к «Запискам маркера»: более ни одна критическая статья подробно и внимательно не рассматривала этот рассказ, хотя так или иначе некоторые критики касались его в своих статьях о Толстом.

Не обошел вниманием рассказ Толстого и Н. Г. Чернышевский в статье о «Детстве и отрочестве» и «Военных рассказах». В «Записках маркера» он видел «страшную нравственную драму» и, говоря о «непорочности нравственного чувства» писателя, в качестве аргумента приводил и этот рассказ, считая, что «историю падения души, созданной с благородным направлением, мог так поразительно и верно задумать и исполнить только талант, сохранивший первобытную чистоту» («Современник», 1856, № 12, отд. III «Критика», с. 60—61). В январской книжке «Современника» 1857 г. в «Заметках о журналах» Чернышевский вновь упомянул «Записки маркера», заметив, что это «глубоко драматический рассказ о том, как совершается нравственное падение натуры благородной и сильной» (№ 1, отд. V, с. 167).

С «Записками маркера» были связаны воспоминания Толстого об одной из первых встреч с Чернышевским. Об этом он рассказывал в 1905 г.: «Однажды пришел ко мне и начал говорить самоуверенно, что “Записки маркера” — лучшее мое произведение, что в искусстве нужна идея...» (Записи П. А. Сергеенко. Запись 10 сентября 1905 г. — ЛН, т. 37—38, с. 560). Тогда же, в 1905 г., рассказ Толстого об этом визите Чернышевского записал П. И. Бирюков: «Лев Николаевич помнит одно из немногих сношений своих с Чернышевским. Раз в Петербурге он готовился куда-то уезжать. Льву Николаевичу доложили, что его желает видеть господин Чернышевский. После приглашения, в комнату вошел человек с робким видом, который, сев на предложенный ему стул, сильно стесняясь, стал говорить о том, что вот у Льва Николаевича есть талант, уменье, но что он не знает, что́ нужно писать, что вот такая вещь, как “Записки маркера”, это очень хорошо, надо продолжать писать в этом духе, т. е. обличительно. Воодушевляясь более и более, он прочел Льву Николаевичу целую лекцию об искусстве и затем удалился, и больше они уже не видались» (цит. по кн.: Гусев, II, с. 134. В архиве Гусева рукопись П. И. Бирюкова

338

не обнаружена). В тот же день, 11 января 1857 г., Толстой записал в дневнике: «...пришел Чернышевский, умен и горяч».

Довольно холодно отнесся к «Запискам маркера» К. С. Аксаков. В № 1 «Русской беседы» за 1857 г. он писал о Толстом как об одном из самых молодых, но уже «заметных между другими писателями». Называя ряд лучших повестей и рассказов, где «талант его очевиден», Аксаков считал «Записки маркера» и повесть «Два гусара» «слабее других». «Вообще рассказы гр. Толстого изобилуют излишними подробностями; глаз автора разбирает по частям ему представляющийся предмет, так что теряется общая линия, их связующая в одно целое; описание, освещая ярко какой-нибудь волосок на бороде, производит разлад в целом образе, и в воображении читателя неприятно торчит какая-нибудь частица, которую автор облил ярким светом». Аксаков выражал надежду, что Толстой «освободится от этой мелочности» и «микроскопичности взгляда и талант его окрепнет и созреет» (с. 33—35).

Газета «Северная пчела» 1 мая 1857 г. (№ 93) опубликовала статью «О критическом воззрении новой редакции “Библиотеки для чтения” (Письмо к Н. И. Гречу)» за подписью Ростислав, где упоминался рассказ «Записки маркера». Поддерживая «артистическую теорию» А. В. Дружинина, автор говорил о пробуждении в обществе «благотворной реакции» на произведения «чистого идеального искусства», интереса «к возвышенным предметам». Противник «натуральной школы», он полагал, что «прелестная муза» не должна становиться «в уровень с пошлостями жизни» и забывать «свое божественное происхождение». Упомянув некоторые произведения Толстого, критик считал, что «даже в “Записках маркера” элемент идеальный далеко преобладает» «над грубым реализмом» (с. 437—439).

С годами все реже современники вспоминали «Записки маркера», да и то более с негативной оценкой. Живший в Нижнем Новгороде Т. Г. Шевченко 30 сентября 1857 г. в своем дневнике записал: «Придя на квартиру, я, на сон грядущий, прочитал “Рассказ маркера” графа Толстого. Поддельная простота этого рассказа слишком очевидна» (Шевченко Т. Г. Собр. соч.: В 5 т. М., 1949, т. 5, с. 182).

Спустя два года «к неудавшимся произведениям автора» отнесли «Записки маркера» Б. Алмазов («Утро». Литературный сборник. М., 1859, с. 77) и Ап. Григорьев («Русское слово», 1859, № 2, с. 138). Тот же Ап. Григорьев через несколько лет в статье «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой. Граф Л. Толстой и его сочинения» («Время», 1862, № 9, отд. II, с. 1—17) в ряду других произведений Толстого внимательнее взглянул и на «Записки маркера» и увидел в этом рассказе «попытки» «создания самостоятельных типов», «воплощения в образы того, что добыто <...> посредством анализа», правда, «попытки, хотя и удивительные, но несколько голые, догматические». По мнению Григорьева, «образ, преследующий художника во все продолжение его деятельности» (например, Нехлюдов), как бы «раздвояется»: «Нехлюдов — крайняя грань цельного психического процесса и мало того, — жизненное последствие той особенной обстановки так называемого аристократического мирка, в которой он заключен, как в раковине...». Но тем не менее автор статьи делал вывод, что сам «психический процесс не раздвояется, а только доходит до своих крайних граней». Одна из этих граней

339

близка «какому-то пантеистическому отчаянию», и Толстой доходит «в иные минуты до отчаяния анализа»; в качестве примера критик приводил Нехлюдова из «Записок маркера».

В 1864 г. в первом томе двухтомника сочинений Л. Н. Толстого, изданных Ф. Стелловским, был помещен рассказ «Записки маркера». Журнал «Современник» (1865, № 4) в отделе «Новые книги» напечатал статью об этом издании, в которой к «разряду произведений, представляющих верную и безыскусственную комбинацию разных житейских фактов», среди других сочинений Толстого отнесен и рассказ «Записки маркера».

Журнальную критику в последующие годы сменили историко-литературные исследования, где «Запискам маркера» уделялось незначительное внимание. Наиболее подробно этот рассказ проанализировал А. М. Скабичевский в своих статьях (статьи 1-я и 2-я) «Г<раф> Л. Толстой, как художник и мыслитель» («Отечественные записки», 1872, №№ 8—9, отд. II «Современное обозрение»). Говоря о принадлежности Толстого «к школе беллетристов пятидесятых годов» (№ 8, с. 283), критик видел значительное отличие «внешней формы произведений гр. Толстого» «от формы произведений прочих беллетристов» этого периода. Не повести и романы с законченными любовными сюжетами, характерные для беллетристов 50-х годов, стали основой творчества Толстого, а «ряд очерков и частных эпизодов из жизни героев, в которых очень часто любовь не играет ровно никакой роли; есть произведения, обходящиеся и совсем без любви, — каковы “Утро помещика”, “Маркер”» (№ 8, с. 285).

Рассматривая «бесхарактерного героя» (№ 8, с. 286), выведенного Толстым в трилогии, критик обнаруживал его и в «Утре помещика», где показан «первый шаг в жизни» (№ 9, с. 1) этого героя, а также в «Люцерне», «Альберте», «Казаках», в «Записках маркера», представляющих «ряд подобных скитаний и порывов бесхарактерного героя после своего неудачного первого шага» ( № 9, с. 13). «Записки маркера», по мнению автора статьи, — это «последние нравственные судороги бесхарактерного человека после целого ряда всевозможных пертурбаций. Разочарованный во всех своих величавых порывах, во всех своих надеждах на обновление жизни, на счастие, потерявший уважение и ко всей своей среде, и к самому себе, убедившийся, что жизнь, окружающая его, и сам он представляют ряд лжи и несообразностей, и в то же время с презрением отвергнутый всем, что не носит на себе печати этого страшного растления, — Нехлюдов дошел до той странной сердечной пустоты, в которой человек ничего уже не ищет в жизни, как только минутных наслаждений, чтобы уйти от себя, забыться» (№ 9, с. 22). Скабичевский приводил большой фрагмент из предсмертной записки Нехлюдова и восклицал: «Какое страшное сознание, и сколько в то же время правдивости и честности в нем!» Однако, полагал критик, уже «прошли те наивные времена, когда бесхарактерные люди, колотя руками в грудь, всенародно каялись в своей дрянности и несостоятельности» (№ 9, с. 23). «...Мы в сущности те же Нехлюдовы, — если не похуже еще, — признавался он. — По этому всему и такой страшный исход, к какому пришел Нехлюдов, сделался в настоящее время почти невозможен...» (№ 9, с. 24). «Современные Нехлюдовы не вешают более головы, а напротив того, чем ниже падают они нравственно, тем выше ее задирают. Они не оплакивают уже своих юношеских мечтаний облагодетельствовать род человеческий, слиться с народом и пр., и пр., и

340

только посмеиваются над ними с практической точки зрения, как над ребяческими мечтами. Предаваясь оргиям и разврату, они делают это не с тем, чтобы забыться, уйти от своих разъедающих дум; нет, они просто развлекаются в часы досуга, и эти развлечения в свою очередь не могут привести их к исходу Нехлюдова, потому что последний забывался, проживая свое наследие, а они развлекаются, срывая в то же время новые и новые куши...» «Одним словом, — подытоживал Скабичевский, — век лишних людей прошел, лишние люди сменились людьми нужными», но «нужные люди остаются в сущности по-прежнему лишними и нехлюдовщина продолжает разъедать нашу жизнь» (№ 9, с. 24—25).

Анализируя в целом разобранные в статьях произведения (от повести «Детство» до рассказа «Записки маркера»), критик видел «главный, отличительный признак» реализма Толстого в «полном отсутствии всякой идеализации, преувеличения, вымысла», в том, что «произведения гр. Толстого отражают, как чистое и верное зеркало, людей в их натуральный рост, такими, каковы они представляются нам в действительности, со всеми их недостатками и слабостями». «...Стоя на такой реальной почве, — отмечал Скабичевский, — гр. Л. Толстой обращает свое внимание не на первое, что только бросается ему на глаза; его поражает постоянно одно из самых характеристических явлений нашего общества — именно крайняя искусственность, ходульность и призрачность жизни нашей интеллигентной среды» (№ 9, с. 25), и «подобное содержание не искусственно придумывается и проводится писателем, а составляет вполне естественный результат его изучения жизни и непроизвольно отражается в его произведениях, отчего они и производят такое сильное, неотразимое впечатление» (№ 9, с. 26). Позднее о рассказе «Записки маркера» Скабичевский упоминал и в своем фундаментальном труде «История новейшей русской литературы. 1843—1903 гг.» (5-е изд., СПб., 1903); он считал, что в ряде своих ранних произведений Толстой «продолжал казнить все того же своего нравственно несостоятельного героя, князя Нехлюдова, и в 1856 г. были написаны мрачные “Записки маркера”, где эта казнь является буквально смертною» (с. 158).

В 1886 г. к «Запискам маркера» обратился Орест Миллер в книге «Русские писатели после Гоголя» (часть II, СПб.); он рассматривал этот рассказ как продолжение биографии Нехлюдова после событий трилогии, «Люцерна», «Разжалованного». В «Записках маркера» Миллер видел князя Нехлюдова «уже вполне опустившимся и обедневшим» «русским барином», который еще «в юности задался целью искупить вековой грех» барства и «быть благодетелем своих крестьян; но, видя, что его благодетельные затеи не приводят ни к чему, отправился, в качестве туриста, изучать нравы Западной Европы, а затем, когда и тут не повезло, поехал за новыми впечатлениями на Кавказ». Последний этап — это «Записки маркера», «самое тяжелое время его жизни» (с. 252). Миллер, однако, считал «положение молодого князя» «далеко не таким безнадежным», а неудачи Нехлюдова объяснял воспитанием и тем, что он «все же принадлежал к классу тех людей, которые в принципе отрицали труд». Чтобы «вырваться из оков comme il faut’ности», у Нехлюдова не хватило «ни сил, ни умения; убедившись в своей неспособности действовать на трудовом поприще, он решается идти по обычной колее людей своего круга — проводить жизнь человека, ищущего только наслаждения». «Заставить себя работать

341

не хватает силы воли, жить так же широко, как живут окружающие, не хватает средств. Нельзя жить, как хочется, — лучше совсем не жить», — такую цепь умозаключений предлагал профессор О. Миллер (с. 284—285).

В одном из очерков о творчестве Толстого, публиковавшихся в 1886 г. в «Неделе», на «Записках маркера» остановился барон Р. А. Дистерло. В 1887 г. он издал эти очерки «особою книжкою», сделав «довольно значительные исправления и добавления» (Дистерло Р. А. Граф Л. Н. Толстой как художник и моралист. СПб., 1887, с. 4). «Прежде всего оригинальностью формы» привлекли критика «Записки маркера»; в «безыскусственном, простом рассказе» он увидел «целую историю падения жизни, целую драму, разрешающуюся самоубийством. Драма эта чисто внутренняя, рассказ же касается только тех внешних проявлений жизни, которые мог видеть маркер в ресторане и которые были доступны его пониманию. В сопоставлении этого внутреннего сюжета с внешними приемами описания и заключается оригинальность повести. В конце концов оказалось, однако, что слова маркера бессильны передать внутреннюю жизнь» Нехлюдова. «Потребовалась записка самоубийцы» (далее Дистерло приводил текст предсмертной записки героя). «Отчего <...> человек, одаренный всеми благами судьбы, вместо счастья носит в душе неотступную муку» и «избирает добровольную смерть?» — вопрос оставался для критика без ответа, он «не находил в настоящем рассказе той глубокой художественной разработки взятой темы, на которую способен граф Толстой», а видел «только несколько намеков для разрешения поставленного вопроса» (с. 69), сам пытаясь ответить на него: «...он погиб от бессилия осуществить светлые мечты и благородные думы своей молодости, он погиб оттого, что душа его сохранила еще сознание высоких и чистых стремлений, в то время как жизнь его упала в грязь пошлости, ничтожества, презренных интересов и жалких тревог». Князь Нехлюдов — не из числа «неутомимых бойцов за свои идеалы, способных на подвиг и жертву. <...> Нося в душе своей чистый идеал жизни, он лишен воли, необходимой для его осуществления. Из этого внутреннего противоречия и развивается та драма, которую показал нам граф Толстой. Драма эта не есть какое-либо исключительное явление, обусловленное особенностями той или другой эпохи, она постоянно повторяется и в наше время и будет повторяться до тех пор, пока будут существовать высокие порывы рядом с бессильными характерами» (с. 69—70).

В конце века о «Записках маркера» писал К. Головин в книге «Русский роман и русское общество» (СПб., 1897). Рассматривая типы героев Толстого, он обращался к фигуре Нехлюдова, ставшего главным персонажем в ряде повестей и рассказов, но, в отличие от Скабичевского, делал вывод, что Нехлюдов «Утра помещика», «Люцерна», «Разжалованного» — это лишь однофамилец героя из «Записок маркера», что они «коренным образом разнятся по характеру». В «Записках маркера», считал К. Головин, Нехлюдову «произносится немилосердный и при том вполне заслуженный приговор. Судьба героя “Записок”, в самом деле, несмотря на его жалкий конец, не вызывает ни симпатии, ни сожаления. При всей неиспорченности, при всей наивной мягкости характера, Нехлюдов в “Записках” до того слаб и ничтожен, он так легко поддается самым незатейливым и грубым искушениям, что возбуждает, скорее, негодование, чем жалость. Даже раскаяние, даже смерть не могут примирить с ним читателя».

342

В герое «Записок маркера» критик видел «человека с надорванной волею, у которого порывов хватает только на удовлетворение самых дрянных страстишек, а громкое обличение самого себя отзывается риторикой. Не таков Нехлюдов в “Утре помещика”, во “Встрече <в отряде с московским знакомым. Разжалованном>”, в “Люцерне”. <...> Можно поручиться, что на вино и на карты не уйдет его состояние, и что если он даже кончит самоубийством, то будут у него иные, более глубокие мотивы, чем простая жалкая невозможность куда-нибудь девать свою ненужную жизнь». По мнению К. Головина, «в “Записках маркера” представлен другой тип из того же класса» дворянской молодежи, «тип, носящий все признаки вырождения, не в силу своих дурных инстинктов, а просто вследствие бесхарактерности» (с. 139—140).

Первый перевод «Записок маркера» появился в Германии в 1886 г. в книге: Tolstoj L. Kleine Erzählungen und Kriegsbilder. (Berlin) — перевод В.-П. Граффа. Через пять лет, в 1891 г., рассказ был напечатан в переводе Г. Роскошного в книге «Zwei Husaren» (Berlin); сборник выдержал еще два издания. В том же 1891 г. Р. Лёвенфельд включил «Записки маркера» в собственном переводе в собрание сочинений Л. Н. Толстого (Berlin); это собрание сочинений вышло вторым изданием в 1897 г. Тот же перевод Р. Лёвенфельда напечатан в 1901 г. в книгах сочинений Толстого «Novellen und kleine Romane» (Leipzig, Jena) и «Sämtliche Werke» (Ausg. von R. Löwenfeld. Leipzig, Jena). В переводе Г. Рёля рассказ вышел в 1905 г. в книге «Zwei Husaren» (Leipzig). Таким образом за четверть века в Германии «Записки маркера» были переведены четыре раза. В разных переводах на немецкий язык заглавие рассказа звучало различно: Графф и Роскошный назвали произведение Толстого «Erzählungen eines Markörs», что в буквальном переводе значило: «Рассказы маркёра»; Лёвенфельд перевел название рассказа как «Aufzeichnungen eines Marqueurs», т. е. действительно «Записки маркера»; более вольно переведено заглавие Г. Рёлем: «Страницы из дневника маркёра».

В 1885 г. в Берлине вышла небольшая книжка литературного критика Ойгена Цабеля, где были собраны очерки о русских писателях от Пушкина до Тургенева; один из шести очерков посвящен творчеству Толстого. (В 1899 г. появилось второе издание этой книги.) Не называя «Записки маркера», именно этот рассказ имел в виду критик, когда сравнивал «здоровье и силу души» («высший идеал» для Толстого) простых солдат в кавказских и севастопольских рассказах с несостоятельностью людей высшего круга: «Его <Толстого> друг юности князь Нехлюдов, которого он вывел в двух более поздних рассказах <“Записки маркера” и “Из кавказских воспоминаний. Разжалованный”> и создал из него тип такого молодого человека, с которым он вырос, кто, склонный к добру и высокопарности, руководствуется лучшими намерениями, но ничего не достигает и наконец, не в состоянии оправдать свою тяжкую вину, приходит к печальному концу» (Zabel Eugen. Russische Literaturbilder. Berlin, 1899, S. 261).

Годом позднее первого немецкого издания «Записки маркера» были опубликованы на английском языке. В 1887 г. рассказ вышел в Англии и США в переводе Н. Х. Доула в книге «A Russian proprietor and other stories» (London; New York). Тот же перевод напечатан в книге «The snow-storm» (New York, 1887) и еще раз в собрании сочинений Л. Н. Толстого

343

(New York, 1899). Дважды «Записки маркера» издавались в переводе Л. Винера в 1904 г. в собраниях сочинений Л. Н. Толстого в Англии (London) и США (Boston).

В английских и американских историко-литературных работах о Толстом рассказу уделено мало внимания. В 1903 г. англичанин Г. Перрис в очерке «Leo Tolstoy as Writer» коснулся «Записок маркера», в которых уловил своеобразное предчувствие будущей «Исповеди»: «Перечень преступлений, в которых он <Толстой> обвинил себя двадцатью годами позднее во время его спасительного кризиса, не следовало понимать буквально, хотя для этого были некоторые основания, о чем мы можем догадаться по театральному и неглубокому реализму “Записок маркера”» (Chesterton G. K., Perris G. H., etc. Leo Tolstoy. London, 1903, p. 15).

В появившейся через год книге американского литератора Эдварда Штайнера «Толстой как человек» (Steiner E. Tolstoy the man. New York, 1904) упоминался этот рассказ. Анализируя ситуацию в «Записках маркера», Штайнер писал: «Эта история не менее трагична и ужасна, чем любой из его <Толстого> военных рассказов, колорит ее такой же серый и мрачный, как и тот, которым окрашен Севастополь» (p. 97). В гибели Нехлюдова Штайнер обвинял его «просветителей», которые «гордятся тем, что они провели невинного юношу по тропе, называемой ими путь жизни, но на самом деле это дорога к смерти» (p. 96).

Во Франции в 1888 г. были напечатаны перевод И. Гальперина-Каминского под заглавием «La fin» («Конец») в книге «Le prince Nekhludoff» (Paris) и перевод А. Оливье «Le joueur» («Игрок») в книге с одноименным названием (Paris). Под заглавием «Le récit du marqueur, extrait» («Рассказ маркера, отрывки») рассказ был дважды включен в книгу «Pages choisies des auteurs contemporains. Tolstoi» (Paris, 1896 и 1906). Еще раз вышли «Записки маркера» в переводе Ж.-В. Бинштока («Le journal d’un marqueur» <«Дневник маркера»>) в собрании сочинений Л. Н. Толстого под редакцией и с комментариями П. И. Бирюкова (Paris, 1903).

В 1889 г. рассказ Толстого был напечатан на норвежском языке (перевод H. Sinding) под названием «Enden (Af en markørs optegnelser)» в книге «Fyrst Nekliudoff» (Kristiania) и на чешском языке в переводе, подписанном инициалами E. V., в составе книги Л. Н. Толстого «Spisy» (Praha). В 1904 г. с «Записками маркера» познакомились голландские читатели («Novellistishe meesterwerken», IV. Amersfoort).

С. 30. ...с машинкой... — Машинка — один из предметов бильярдного инвентаря, который служит подставкой для кия при выполнении некоторых ударов, облегчает игру на столах больших размеров. Машинка представляет собой дощечку размером 10 х 6 см, толщиной 2 см, с пятью вырезами (три сверху и два по бокам) для установки ударной части кия.

...знай покрикивай да шары вынимай. — Маркер вслух громко ведет счет партий, ударов, шаров, объявляет штрафы, выигрыш и проигрыш, фиксирует характер ударов и количество очков; подносит игрокам нужные предметы для их игры, собирает упавшие шары, вынимает их из «кошельков» — сетчатых карманов луз.

С. 31. ...бутылку макону... — Макон — сорт красного вина.

...в лузу... — Луза — одно из шести отверстий бильярдного стола.

344

...от двадцати пяти угол... — Угол — двойная ставка. Угол от двадцати пяти означает пятьдесят рублей.

...таким фофаном... — Фофан (простореч.) — недалекий, ограниченный человек, простофиля (с оттенком пренебрежения).

Где бы и сделал шара... — Сделать шар — своим шаром положить чужой шар в лузу.

С. 32. Мне вперед сколько пожалуете? — Речь идет о так называемой форе, когда один партнер (более сильный, опытный) дает другому вперед условленное количество очков, шаров, ударов.

...под Синий мост... — Синий мост — самый широкий мост в Петербурге (около 100 метров) через реку Мойку, часть Исаакиевской площади.

С. 33. В три шара, алагер, пирамидку — всё узнал. — Три шара — распространенная в России бильярдная игра. Алагер — известная бильярдная игра, играется двумя шарами, число играющих не ограничено, но не менее двух. Пирамидка (пирамида) — игра на лузном бильярде, имеющая несколько разновидностей (Малая русская пирамида, Большая русская пирамида и др.).

...в грудь турником... — Турник (турняк) — толстый конец кия.

С. 35. ...знай с накатцем сыграет... — Накат — удар, при котором бьющему шару (шару-битку) придается движение вслед за прицельным шаром.

...а те промах, али вовсе на себя. — Промах — положение, когда шар-биток не коснулся других шаров. На себя — штрафное положение при игре в бильярд, когда ни один из шаров не падает в лузу, а только свой, шар-биток.

Федотка вперед взял... — То есть взял фору.

С. 36. ...игру скрыл... — Сделал вид, что плохо играет.

Сначала преферансик, а там глядишь — любишь не любишь пойдет. — Преферанс — карточная игра между 3 или 4 игроками, модная в 40—50-х годах XIX в. Любишь не любишь — азартная карточная игра.

С. 38. Дал я сорок вперед. — То есть дал фору в 40 очков.

Стал он желтого резать, да и положи на себя восемнадцать очков... — Желтый — один из цветных шаров в бильярдной игре; резать — ударить битком, т. е. своим шаром, очень тонко в край прицельного шара.

...он дуплетом и упади. — Дуплет — удар, при котором прицельный шар ударился о борт и отразился от него.

С. 40. ...абсинту сейчас рюмочку... — Абсинт (абсент) — крепкий спиртной напиток, настойка на полыни.

...канапе закусит... — Канапе — маленький бутерброд.

Бутылку клодвужо... — Клодвужо — дорогое французское вино.

С. 44. Семерка, туз, шампанское, желтый в середнюю, мел, серенькие, радужные бумажки... — Семерка — один из нумерованных шаров в бильярдной игре. Туз — в бильярде: шар, обозначенный цифрой «1» (означает 11 очков при игре в «пирамиду»). Желтый в середнюю — в бильярдной игре игрок заказывает, т. е. называет перед ударом лузу, в которую он намеревается положить заказной шар. Серенькие, радужные бумажки — деньги.

345

КАК УМИРАЮТ РУССКИЕ СОЛДАТЫ

Впервые: Л. Н. Толстой. Неизданные рассказы и пьесы. Под ред. С. П. Мельгунова, Т. И. Полнера, А. М. Хирьякова. Предисл. Т. И. Полнера. Париж, изд. Т-ва «Н. П. Карбасниковъ», 1926, с. 95—102 (по копиям, сделанным в Москве с оригиналов, принадлежавших «Задруге», «Товариществом по распространению и изучению творений Л. Н. Толстого»). По автографу: Юб., т. 5, с. 232—236.

Сохранились: полный автограф (4 л.); неполная писарская копия (3 л.).

Печатается по автографу.

Рассказ «Как умирают русские солдаты» был написан Толстым в Дунайской армии, в Кишиневе, для задуманного группой офицеров-артиллеристов «дешевого и популярного» журнала «Военный листок». Сведений о работе над рассказом не сохранилось, потому время его создания можно определить лишь условно.

5 октября 1854 г. Толстой заметил в дневнике, что ему «необходимо написать статью в пробный листок» журнала. 17 октября в письме к Т. А. Ергольской, сообщая о том, что «занят одним начинанием», о котором расскажет, «только ежели оно удастся», он признавался: «Работаю я с большим удовольствием, потому что это вещь действительно полезная». 21 октября снова запись в дневнике: «Пробный листок нынче будет готов». Таким образом, время создания рассказа для задуманного журнала можно ограничить датами: с 5 октября по 21 октября 1854 г.

Проект журнала «Военный листок» был представлен главнокомандующему М. Д. Горчакову 23 октября 1854 г. К проекту прилагался пробный номер журнала, «пробный листок», который Горчаков отправил в Петербург военному министру для представления царю Николаю I. Об этом Толстой сообщал брату С. Н. Толстому в письме 20 ноября 1854 г. из селения Эски-Орда, что под Симферополем. В том же письме он говорил о характере сочинений, которые намеревается писать для нового журнала, — это рассказы о солдатах, «о подвигах этих вшивых и сморщенных героев». «Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких» должны были помещаться в журнале, идея которого очень нравилась Толстому. Однако он предчувствовал неблагоприятный ответ из столицы. «В пробном листке, который послан в Петербург, — писал он далее С. Н. Толстому, — мы неосторожно поместили две статьи, одна моя, другая — Ростовцева1, не совсем православные». Проект журнала был отклонен, и разрешения на издание не последовало. Пробный номер «Военного листка» не найден, но, судя по всему, статья Толстого, о которой он писал брату, и есть рассказ «Как умирают русские солдаты».

В этом небольшом рассказе Толстой воскрешает один из тех реальных эпизодов кавказской войны, которые не раз пережил во время своей военной службы на Кавказе. Смерть на войне — одна из важных тем нравственных

346

и художественных раздумий молодого писателя. «Я равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить ее; поэтому не боюсь смерти, — размышлял Толстой в дневнике 5 февраля 1852 г., отправляясь в поход. — Не боюсь и страданий; но боюсь, что не сумею хорошо перенести страданий и смерти». Эта тема звучит в рассказах «Набег» и «Рубка леса», а позднее в севастопольских рассказах.

«Как умирают русские солдаты» написан в то время, когда шла трудная работа над будущей «Рубкой леса». Толстой не был доволен тем, что выходило из замысла «Рубки леса». Маленький рассказ для «Военного листка» словно подхватил этот замысел и позволил сосредоточиться лишь на одном эпизоде. Отсюда естественная перекличка двух произведений: сходство имен, характеров, ситуации. Это во многом и решило дальнейшую судьбу рассказа о тревоге: при жизни Толстого произведение не печаталось, а позднее его стали публиковать, как правило, среди неоконченных, неотделанных сочинений писателя. Однако, хотя наборная рукопись рассказа не найдена, сохранившиеся материалы свидетельствуют, что это вполне завершенное произведение, причем первое, которое автор подписал не инициалами, как прежние сочинения, а полным именем: Л. Н. Толстой.

Вернувшись из Севастополя, Толстой намеревался печатать этот рассказ, обещал его А. В. Дружинину в журнал «Библиотека для чтения». 15 сентября 1856 г. Дружинин обратился к Толстому с просьбой: «Уделите мне день или два Вашего уединения, — писал он в Ясную Поляну, — и напишите мне хотя самую крошечную статейку, отрывок, эпизодец из севастопольских воспоминаний для последних книжек “Библиотеки”, пока еще Вы не связаны условием1. О том, что Вы меня этим обяжете весьма, Вы сами знаете, а я знаю, что Вы это сделаете, если только время и обстоятельства Вам позволят. Потому-то, не докучая Вам и не требуя от Вас того, что неудобно, заявляю Вам мое прошение. Исполните его, я буду в полной радости, а нет, так я буду знать, что Вам было нельзя» (Переписка, т. 1, с. 264). Толстой не замедлил с ответом; 21 сентября он писал Дружинину: «...для Вас же почти готово, был написан для имевшего издаваться Воен<ного> Ж<урнала>, правда, крошечный эпизодец кавказский, из кот<орого> я взял кое-что в “Руб<ку> леса” и к<оторый> поэтому надо переделать». Но переделывать пока было некогда: Толстой сосредоточенно работал над повестью «Юность», которую тогда же и послал Дружинину на прочтение и суд.

К рассказу о смерти солдата он вернулся уже в Петербурге, куда после долгого отсутствия, захватив с собою рукопись, приехал 7 ноября. Находясь в Петербурге более двух месяцев, Толстой много писал, диктовал переписчику. В ноябрьском дневнике не раз упоминается диктовка рассказа «Разжалованный». Вероятно, к этому времени относится правка в автографе рассказа «Как умирают русские солдаты» и определенно — писарская копия, сделанная почерком того же переписчика. Здесь появилось иное заглавие: «Тревога». Судя по всему, Толстой переделывал свое сочинение, чтобы напечатать его в журнале Дружинина. Но переписка (может быть, диктовка) не доведена до конца; в незавершенной копии имеются

347

ПРОЕКТ ОБЛОЖКИ ЖУРНАЛА «ВОЕННЫЙ ЛИСТОК». 1854 г.

ПРОЕКТ ОБЛОЖКИ ЖУРНАЛА «ВОЕННЫЙ ЛИСТОК». 1854 г.

348

пропуски, отмеченные карандашом, и нет ни одного авторского исправления. Толстой оставил работу над рассказом. В «Библиотеку для чтения» было отдано другое произведение — «Из кавказских воспоминаний. Разжалованный» (напечатано в № 12 за 1856 год).

Помимо «Рубки леса» «кое-что» из рассказа «Как умирают русские солдаты» нашло отзвук и в севастопольских рассказах, и в «Хаджи-Мурате»: в сценах ранения и смерти Петрухи Авдеева узнаваемы отдельные черты и мгновения смерти раненного во время тревоги солдата Бандарчука.

С. 48. ...серебряной ленты Аргуна... — Аргун — река на Северном Кавказе, правый приток Сунжи (бассейн Терека).

С. 49. ...старый фурштат... — Фурштат — фурштатский солдат; солдат, служащий в обозной части.

РУБКА ЛЕСА

РАССКАЗ ЮНКЕРА

Впервые: «Современник», 1855, № 9, с. 35—68 (ценз. разр. 31 августа 1855 г.). Подпись: Л. Н. Т.

Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 59—139.

Сохранился автограф варианта начала (1 л.).

Печатается по тексту сборника «Военные рассказы» со следующими исправлениями:

С. 52, строки 45—46: сквозь туман проглядывала черная полоса опушки густого леса — вместо: сквозь туман проглядывала черная полоса (по С).

С. 54, строки 4—5: рассыпались солдаты, раздувая огни руками и полами — вместо: рассыпались солдаты, раздувая огни руками и ногами (по С).

С. 54, строки 11—12: снизу образовывались угли и помертвелая белесая трава оттаивала кругом костра — вместо: снизу образовывались углы и помертвелая белая трава кругом костра (по С).

С. 54, строки 41—42: Покорные подразделяются на a) покорных хладнокровных, b) покорных пьющих и c) покорных хлопотливых — вместо: Покорные подразделяются на a) покорных хладнокровных, b) покорных хлопотливых (по смыслу: далее в тексте говорится об отличительной черте «покорного пьющего»; ценз.).

С. 55, строки 1—2: Отчаянные подразделяются на a) отчаянных забавников и b) отчаянных развратных — вместо: Отчаянные подразделяются на a) отчаянных забавников и b) отчаянных (по смыслу: далее в тексте говорится об отличительных чертах «отчаянных развратных»; ценз.).

С. 56, строка 2: положил к себе в палатке под головы — вместо: положил к себе в палатке под голову (по С).

С. 56, строки 22—23: Михал Дорофеич — вместо: Михаил Дорофеич (по С).

349

С. 56, строки 24—25: не знал и сам Веленчук — вместо: не знал сам и Веленчук (по С).

С. 57, строка 24: не признавал власти — вместо: не признавая власти (по смыслу и 6 изд.).

С. 59, строка 1: как в солдатстве жить нужно — вместо: как и в солдатстве жить нужно (по С).

С. 60, строка 9: добро уж пьяный бы был — вместо: добро уж пьяный был (по С).

С. 61, строка 10: рука с рукой так и родятся, что ли-ва — вместо: рука с рукой так и родятся, что ли (по С).

С. 61, строка 37: их винтовок и орудия — вместо: из винтовок и орудия (по С).

С. 61, строки 40—41: Командир девятой егерской роты, бывшей у нас в прикрытии, подошел к моим орудиям — вместо: Командир девятой егерской роты, бывший у нас в прикрытии, подошел к своим орудиям (по С).

С. 65, строка 9: ядро, которое вылетело уже из дула — вместо: ядро, которое вылетело уже из дыма (по С).

С. 65, строки 35—36: В опушке леса показывался дымок, слышались выстрел, свист — вместо: В опушке леса показался дымок, слышались выстрел, свист (по С).

С. 66, строки 16—15: и обоз с дровами стал строиться в арьергарде — вместо: и обоз с дровами стал строиться в арьергард (по С).

С. 67, строки 1—2: подумал я, но вместе с тем боялся оглянуться — вместо: подумал я, но вместе с тем боясь оглянуться (по С).

С. 68, строка 12: уж вы их сберегите — вместо: уж вы их сберегете (по С).

С.69, строки 14—15: и взвод 4-й батарейной батареи — вместо: и взвод 4-х-батарейной (по С).

С. 69, строка 30: неумолкаемые движение и говор — вместо: неумолкаемое движение и говор (по С).

С. 71, строка 11: с растянутыми губами и вытянутой шеей — вместо: с натянутыми губами и вытянутой шеей (по С).

С. 71, строка 45: мог только выговорить — вместо: мог только говорить (по С).

С. 72, строка 4: что это неправда — вместо: что эта неправда (по С).

С. 72, строки 17—18: он чуть не пробил головой крышу — вместо: он чуть не пробил головой крыши (по С).

С. 76, строка 25: так мучился — вместо: там мучился (по С).

С. 77, строка 2: кто около костра — вместо: кто около костров (по С).

С. 78, строка 36: После молитвы введено обозначение новой главы: XIV (по С).

С. 79, строки 11—12: трех лошадей у нас убил в орудии, офицера убил — вместо: трех людей у нас убил в орудии, офицера убил (по С: в орудие впрягалось четыре лошади).

С. 79, строки 17—18: Подумали мы, подумали с Аношенкой — вместо: Подумали мы, с Аношенкой (по С).

С. 79, строка 18: старый фирверкин — вместо: старый фейерверкин (по С).

С. 80, строка 30: а когда она замолкала на мгновение — вместо: а когда она замолкла на мгновение (по С).

350

Почти на два года (1853—1855) растянулась работа Толстого над рассказом «Рубка леса». Эти два года вместили в себя частично кавказский и севастопольский периоды военной жизни молодого писателя, за это время были созданы и опубликованы повесть «Отрочество», рассказы «Записки маркера», «Севастополь в декабре месяце», продолжалась работа над замыслом «Казаков» (в ранних вариантах «Беглец») и «Романа русского помещика», начата «Юность».

Первое упоминание о будущей «Рубке леса» — запись в дневнике 25 июня 1853 г.: «Завтра. Встать рано, писать Отрочество до обеда — после обеда <...> писать Дневник к<авказского> о<фицера> или Беглец — до чаю». «Дневник кавказского офицера» — так пока назвал Толстой задуманное сочинение; под этим заглавием (вариант — «Записки кавказского офицера») начатый рассказ ежедневно фигурировал в дневнике в конце июня 1853 г.

26 июня: «После обеда искать доброе дело и писать Беглеца до чаю, после чаю — Дневник к<авказского> о<фицера>».

27 июня: «После обеда до самого вечера читал и обдумывал Записки к<авказского> о<фицера>». И задание на завтра: «Вечером писать З<аписки> к<авказского> о<фицера> или, ежели будет мало мыслей, то продолжать От<рочество>».

28 июня в дневнике появилось еще одно название: «Писал немного Д<невник> к<авказского> о<фицера> и Р<убку> л<еса> и обдумал». И хотя эти два названия соседствуют как самостоятельные и полноправные, очевидно, что речь идет об одном произведении. Это доказывает и единственная сохранившаяся рукопись: фрагмент начала рассказа под заглавием «Рубка леса. Дневник кавказского офицера», где новое название уже выдвинуто на первый план.

Возможно, первоначальный замысел рассказа сосредоточивался исключительно на дневнике офицера, сюжете из офицерской жизни на Кавказе, т. е. на том, что явилось позднее в фигурах офицеров Болхова, Тросенко, Кирсанова и пр., и не был сопряжен с солдатской темой. Скорее всего, Толстой начал «Дневник (Записки) кавказского офицера» как «встречу с Кавказом», о чем он обмолвится чуть позднее, и по содержанию это начало напоминало первые страницы незаконченного сочинения «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай-Юрт», оставленного автором еще в 1852 г. Многое из этих «Записок о Кавказе» перейдет в рассуждения Болхова (VI глава «Рубки леса»). Это позволяет предположить, что сам «Дневник кавказского офицера» Толстой начал от имени офицера, будущего Болхова в «Рубке леса», который должен был стать и главным героем и рассказчиком одновременно.

Запись от 28 июня фиксировала новый поворот в развитии замысла рассказа: появился еще один сюжет, который позволял ввести новые ситуации и лица. Рукописи «Рубки леса» не сохранились, за исключением одного листа перебеленного текста, не вошедшего в окончательную редакцию рассказа, и можно лишь предполагать, в каких соотношениях существовали первоначально эти два сюжета, т. е. «Дневник кавказского офицера» и «Рубка леса». Но для Толстого, безусловно, многое в этом сочетании представлялось важным, интересным, открывающим новые возможности для воплощения художественного замысла. Сопряжение двух

351

сюжетных линий (служба кавказских офицеров и солдатская жизнь на Кавказе), видимо, пока не совсем отчетливо представлялось автору; в этой же дневниковой записи Толстой определил одно из правил для собственной литературной работы и воспитания характера: «Когда во время писанья придут так много неясных мыслей, что захочется встать, не позволять этого себе». «Неясные мысли», скорее всего, связаны именно с поисками оптимальных сюжетных сцеплений, которые помогли бы наиболее естественно соединить два замысла: впервые перед Толстым встала задача, которую он впоследствии столь успешно решал во многих своих произведениях, включая большие романные полотна, — в единой художественной ткани объединялись две ранее самостоятельные сюжетные линии, переплетаясь и перетекая друг в друга.

На 29 июня Толстой наметил опять работать над «Отрочеством» и «после обеда до вечера писать Д<невник кавказского офицера>». Но на следующий день не работалось: «Так хорошо обдуманный план З<аписок> к<авказского> о<фицера> показался мне нехорошим, и я провел все послеобеда с мальчишками и Яп<ишкой>», — записал он в дневнике 29 июня. И вечером в тот же день формулировал новое правило для своей писательской работы: «Хорошо ли или дурно, всегда надо писать. Ежели пишешь, то привыкаешь к труду и образовываешь слог, хотя и без прямой пользы. Ежели же не пишешь, увлекаешься и делаешь глупости. Натощак пишется лучше», — это еще одно наблюдение и руководство к деятельности. Толстой старался следовать установленным им самим правилам и рабочему распорядку, ежедневно «назначая» себе урок «на завтра». В конце июня 1853 г. этот урок — «Отрочество» и будущий рассказ «Рубка леса»: «Завтра <...> писать как обыкновенно назначаю: до обеда Отр<очество>, после обеда К<авказского> о<фицера>» (30 июня).

За несколькими днями усердной июньской работы над рассказом наступил довольно большой перерыв. В это время Толстой читал французские и английские романы, перечитал «Записки охотника» Тургенева. Книга Тургенева, уже читанная прежде, теперь была воспринята по-новому: «Читал “Записки охотника” Тургенева, и как-то трудно писать после него» (27 июля).

Лишь 6 августа в дневнике снова появились записи о начатом рассказе: «Завтра утр<ом> пис<ать> Отр<очество>, после обеда — З<аписки> к<авказского> о<фицера>».

16 августа: «После обеда до бульвара к<авказский> р<ассказ> и вечером р<оман>».

26 августа: «...решился бросить Отрочес<тво>, а продолжать роман и писать рассказы к<авказские>. Причина моей лени та, что я не могу писать с увлечением. <...> До обеда — рассказ. После обеда — роман».

Толстому «жалко бросать Отроч<ество>», но он уверен, что «лучше не докончить дело, чем продолжать делать дурно». Этому своему правилу он последовал и с «Дневником кавказского офицера», надолго оставив начатое сочинение. Только в декабре Толстой вернулся к раздумьям о кавказском рассказе. В этот осенний промежуток был написан рассказ «Записки маркера», возобновилась работа над «Отрочеством», своим чередом шло писание «Романа русского помещика».

2 декабря запись в дневнике: «Я решился, окончив Отрочество, писать теперь небольшие рассказы, настолько короткие, чтобы я сразу мог обдумать

352

их, и настолько высокого и полезного содержания, чтобы они не могли наскучить и опротиветь мне». В тот же день еще одна запись: «Есть два желания, исполнение которых может составить истинное счастие человека, — быть полезным и иметь спокойную совесть». Размышления о «полезном» в эти дни особенно настойчиво и часто появлялись в дневнике Толстого. 16 декабря он приходит к заключению, что «нельзя жить для наслаждения, а должно жить для одной пользы. Наслаждение представится само». «Польза», «полезное содержание» прежде всего были связаны с вопросами нравственными; об этом Толстой тоже рассуждал на страницах дневника. 20 декабря 1853 г. — запись: «Читая философское предисловие Карамзина к журналу “Утренний свет”, <...> я удивлялся тому, как могли мы до такой степени утратить понятие о единственной цели литературы — нравственной, что заговорите теперь о необходимости нравоучения в литературе, никто не поймет вас». «Вот цель благородная и для меня посильная — издавать журнал, целью которого было бы единственно распространение полезных (морально) сочинений», — решил Толстой в тот же день.

В таком настроении писатель вновь обратился к оставленному кавказскому рассказу. 3 декабря в дневнике записан ряд замыслов, среди которых уже знакомое название: «Я был в нерешительности насчет выбора из четырех мыслей рассказов. 1) [Встреча с Кавказ<ом>] Дневник кавказского офицера, 2) Казачья поэма, 3) Венгерка, 4) Пропащий человек». «Все четыре мысли» представлялись «хорошими»: «Начну с самой, по-видимому, несложной, легкой и первой по времени — Д<невника> к<авказского> о<фицера>», — решил Толстой. Скорее всего, в эти дни, с 3 по 10 декабря, и была написана единственная сохранившаяся рукопись («Рубка леса. Дневник кавказского офицера»), представляющая собой вступление к основному содержанию рассказа. В этом вступлении шла речь о «трех родах войны» на Кавказе и, объясняя суть каждого рода, автор говорил в том числе о «рубке леса» как о «продолжительнейшем, труднейшем и полезнейшем занятии здешних войск». Совершенно очевидно, что вступление было написано к уже существующему тексту. Заглавие рукописи зачеркнуто — в дальнейшем в таком сочетании оно уже не встречалось и в дневнике Толстого. Судя по всему, сохранившийся автограф относился к первой редакции рассказа и появился на завершающем этапе ее создания. Зачеркнутое заглавие зафиксировало тот момент, когда Толстой решил отказаться от выбранной им первоначально формы офицерского дневника.

Через несколько дней, в середине декабря 1853 г., писатель вновь подступился к своему сочинению. «Начал вчера З<аписки> Ф<ейерверкера>, но нынче ничего не писал», — отмечено в дневнике 16 декабря. Новое название рассказа, «Записки фейерверкера», свидетельствовало о желании Толстого с иной позиции взглянуть на ситуацию и героев произведения. Рассказчик-фейерверкер (унтер-офицер) в силу своего социального положения получал возможность ближе подойти к солдатам, больше и лучше увидеть их жизнь и службу, изнутри показать солдатский мир. Толстой выбрал эту фигуру в качестве рассказчика, возможно, и потому, что сам все еще был фейерверкером 4-го класса; производство в офицеры, чего так ждал он после зимнего похода, откладывалось, и надо было отступить к правде жизни: смотреть на вещи с той ступени, на которой находился

353

автор не в мечтах, а в реальной действительности. С точки зрения фейерверкера и намеревался писатель вести рассказ о жизни и службе кавказских солдат и офицеров. Но по-прежнему работа над рассказом шла неровно, с перерывами, без увлечения.

28 декабря «начал было писать З<аписки> Ф<ейерверкера>», но отвлекся. 3 января 1854 г. писал «вечером З<аписки> Ф<ейерверкера>», как было назначено накануне, но «принялся поздно, потому что после обеда валялся и перечитывал письма Татьяны Александровны». 4 января «предположено было утром писать Р<оман> Р<усского> П<омещика>, вечером З<аписки фейерверкера>», но до второго сочинения дело в этот день не дошло. 5 января писал «Записки фейерверкера», «и мыслей было много, но писал слишком небрежно».

Параллельно с непосредственным писанием рассказа Толстой собирал материал для него: «Во время чая прочел приказы за 45 год, — записал он в дневнике в тот же день, 5 января. — Первое дело в 45 г. было взятие горы Анчимир, 2. На Андийских высотах, при отступлении на Хубарских высотах», — это тоже «замечания» для рассказа.

6 января снова задание: «Писать З<аписки> Ф<ейерверкера>», — но опять не пошла работа: «Раскрыл тетрадь, но ничего не написал, а до ужина болтал с Чекатовским о солдатиках». И здесь же, в дневнике, «замечания к З<апискам> Ф<ейерверкера>» — характеристики, отдельные черточки, маленькие сюжеты из солдатской жизни: «Солдат Жданов дает бедным рекрутам деньги и рубашки [из одного человеколюбия].Теперешний фейерверкер Рубин, бывши рекрутом и получив от него помощь и наставления, сказал ему: “Когда же я вам отдам, дядинька?” — “Что ж, коли не умру, отдашь, а умру, все равно останется”, — отвечал он ему». Солдатские характеры, эпизоды солдатского бытия, где особенно раскрывались высокие нравственные качества человека, привлекали внимание Толстого. Видимо, в разговоре с Чекатовским услышал он и другой эпизод: «Спевак, строевой ефрейтор, получил от Рубина на сохранение 9 р<ублей> сер<ебром>. Он пошел гулять и вынул их с своими деньгами. Ночью у него украли их; и, несмотря на то, что Р<убин> не упрекал его, он не переставая плакал, убивался от своего несчастия. Рекрутик Захаров просил Рубина успокоить его, предлагая свой единственный целковый. [Солда<ты>] Взвод сделал складчину и выплатил долг». Эти дневниковые записи совершенно определенно предвосхищали отдельные моменты из жизни солдат будущей «Рубки леса», их характерные черты и особенности отношений внутри солдатского мира. И еще одна запись, которая появилась в дневнике тоже как «замечание к З<апискам> Ф<ейерверкера>»: «“Только бы фолейтору возжи держать”, — сказал Черных перед кабаком, продавая краденую шубу». Этого факта нет в рассказе, но не исключено, что он был использован Толстым в не дошедших до нас черновиках при определении типа «отчаянных развратных». Этот факт мог быть и в наборной рукописи, но цензура, сняв в классификации солдатских типов тип «отчаянного развратного», не могла оставить и этот текст.

Разговор «о солдатиках», видимо, придал новые творческие силы Толстому: работа над рассказом пошла заметно продуктивнее; снова ежедневно (7, 8, 9 января) задание самому себе: «писать З<аписки> Ф<ейерверкера>». 7 января в дневнике появилось новое замечание к рассказу:

354

«Русский — или вообще простой — человек в минуту опасности любит показывать, что чувствует, или действительно чувствует больше страха потерять порученные ему или собственные вещи, чем жизнь». Это наблюдение позднее использовано в VIII главе «Рубки леса» (последнее распоряжение Веленчука о монетах и полтиннике).

8 января Толстой в дневнике отметил: «Писал довольно много, но принялся поздно, от холоду». И в тот же день далее определил важное для себя правило: «Нужно писать начерно, не обдумывая места и правильности выражения мыслей. Второй раз переписывать, исключая все лишнее и давая настоящее место каждой мысли. Третий раз переписывать, обрабатывая правильность выражения». И еще одно правило записал Толстой 8 января: «Избегай осуждения и [сплетней] пересказов». Правило это относилось, безусловно, не только к житейским ситуациям, но и к литературному творчеству: строчка в дневнике формулировала важный творческий принцип, к которому интуитивно тяготел Толстой, еще работая над «Набегом» и стремясь избавиться от сатиры. Мысль «не суди» еще не раз будет появляться на страницах дневника, впервые же она определилась и оформилась в период создания рассказа «Рубка леса».

Маленькую, на первый взгляд, несущественную деталь отметил Толстой того же 8 января: «Солдаты носят суконные нагрудники», — это «зам<ечание> к [солд<атским>] военн<ым> рассказам» не вошло ни в один из рассказов, однако сама заметка уже свидетельствовала о том, сколь важны были писателю даже такие, казалось бы, мелочи солдатского быта. Один из творческих принципов Толстого в работе над историческим материалом — «быть до малейших подробностей верным действительности» — формировался и в процессе создания «Рубки леса», где не было исторических событий, но была современность, которую писатель ощущал как часть истории, и потому, работая над рассказом, уже определял для себя степень и критерий исторической правды, выраставшей именно из таких «малейших подробностей».

В следующие несколько дней работа шла вяло и Толстой почти ничего не написал. 9 января, намереваясь «писать З<аписки> Ф<ейерверкера>», ежели успеет, в дневнике отметил: «Не успел вечером, хотя был в духе». 11 января «только ¼ стран<ицы> успел написать З<аписок> Ф<ейерверкера>». 12 января вечером, собираясь заняться рассказом, «раскрыл тетрадь, но вместо дела мечтал о Турецкой войне и Калафате». Это последние записи на Кавказе о работе над «Записками фейерверкера».

В середине января 1854 г. Толстой по его личной просьбе был переведен с Кавказа в действующую Дунайскую армию и получил возможность на короткое время заехать в Ясную Поляну. По дороге в Россию его не оставляла мысль о «Записках фейерверкера»: «Доехал до Щедринской, — записал он в дневнике 19 января. — Перечел Отрочество и решил не смотреть его до приезда домой, а дорогой писать кавк<азские> З<аписки> Ф<ейерверкера>». 21 января, доехав до станции Галюгаевская, отметил: «В Николаев<ской> встретил Чикина и с ним написал записку Ал<ексееву>. Доехал до Галюгая». Далее в тот же день записал «мысль к З<апискам> Ф<ейерверкера>»: «Есть особенный тип молодого солдата с выгнутыми назад ногами», — такая черточка позднее появилась в «Рубке леса» в портрете рекрутика. После этой заметки очень долго ни в дневнике, ни в письмах не было никаких упоминаний о работе над «Записками фейерверкера».

355

И только в середине июня 1854 г., находясь в Дунайской армии, Толстой вернулся к рассказу. 15 июня в дневнике запись: «До обеда пишу письма: Сереже и теткам, Волконской, ежели успею. После обеда продолжаю Записки фейерверкера». Но потом снова две недели о «Записках фейерверкера» ни слова.

В первой половине июля записи о кавказском рассказе идут почти ежедневно.

1 июля: «...живу один, читаю, но за работы не принимаюсь, хотя Зап<иски> Фейер<веркера> сильно искушают меня».

2 июля: «Зап<иски> Фейер<веркера> все более, более определяются, нынче, 3 июля, кажется, займусь».

3 июля: «Целый день читал, работа никак не хочет идти».

5 июля: «Вечером написал с главу Зап<исок> Фейер<веркера> с увлечением и порядочно».

7 июля: «После обеда уже очень поздно начал писать З<аписки> Ф<ейерверкера> и до вечера написал довольно много, несмотря на то, что у меня были Олхин и Андропов».

8 июля: «Утром читал и писал немного. Вечером побольше, но все не только без увлечения, но с какою-то непреодолимой ленью».

9 июля: «Утро и целый день провел, то пиша З<аписки> Ф<ейерверкера>, которые, между прочим, кончил, но которыми так недоволен, что едва ли не придется переделать все заново или вовсе бросить, но бросить не одни З<аписки> Ф<ейерверкера>, но бросить все литераторство; потому что ежели вещь, казавшаяся превосходною в мысли, — выходит ничтожна на деле, то тот, который взялся за нее, не имеет таланта. То читал Гете, Лермонтова и Пушкина».

Так завершилась работа над второй редакцией рассказа, начатой в декабре 1853 г. На следующий день Толстой вновь взялся за рассказ.

10 июля: «...писал набело З<аписки> Ф<ейерверкера> очень мало и лениво, за что и делаю себе упрек».

11 июля: «Перечитывал “Героя нашего времени”, читал Гете и только перед вечером написал очень мало». В тот же день еще одна запись, связанная с рассказом: «Упрекнуть должен себя нынче только за лень, хотя писал и обдумал вперед много хорошего, но слишком мало и лениво».

13 июля: «...писал немного <...>. После обеда должен был принуждать себя, чтобы написать немного и не отчетливо».

Как всегда, переписывание «набело» было продолжением творческого процесса, а беловая рукопись становилась фактически очередным черновиком, где появлялись новые мысли, факты, черты характера и портрета персонажа, иногда менялась композиция, расставлялись иные акценты, уточнялись формулировки, оттачивался стиль.

14 июля Толстой записал в дневнике: «Утром, кроме обыкновенного чтения Гете и подвертывавшихся книжонок, написал Жданова, но насчет личности Велинчука все еще не решился». Характеристики солдат были предметом особого внимания.

15 июля: «...я написал в утро довольно много — все переделывал старое — описание солдат. Вечером тоже пописал немного...».

16 июля: «С 10 часов до 2 писал пристально и окончил описание солдат; зато дальше идет туго». Переделка рассказа, видимо, получалась настолько

356

значительной, что фактически приходилось писать заново и работа шла с трудом, медленно, с перерывами.

В первых числах августа в дневнике снова появились заметки о «Записках фейерверкера».

1 августа: «После обеда, хотя и был в расположении заниматься, от лени написал чрезвычайно мало».

2 августа: «Утро писал немного З<аписки> Ф<ейерверкера>».

3 августа: «Только в первом часу <...> я мог взяться за работу и писал целый день, но невнимательно, непристально и нерешительно, хотя и довольно хорошо».

4 августа: «Утро писал и вел себя хорошо».

5 августа: «Я встал рано и тотчас же принялся писать с удовольствием. И написал хорошо, конец эпизода ядра, потому что писал с удовольствием».

На неделю записи о работе над рассказом прерываются, но начиная с 12 августа Толстой снова ежедневно отчитывался в дневнике.

12 августа: «Утро начал хорошо, поработал...».

13 августа: «Проснулся не поздно и утро работал хорошо...».

14 августа: «Писал так мало, что и упоминать не стоит».

15 августа: «Немного написал и очень плохо...».

16 августа: «Встал часов в 7, писал довольно хорошо, но мало, обедал, опять писал немного».

17 августа: «...написал несколько страниц».

19 августа: «Встал рано, написал довольно много. <...> Всем днем доволен, исключая немного лени во время занятия. Я мог бы заниматься еще меньше и быть довольным, но я недоволен тем, что во время работы позволял себе отдыхать».

20 августа: «Окончил Рубку леса. Schwach <Слабо>», — подведен очередной итог и дана оценка третьей редакции рассказа.

Трудно сказать, когда вновь Толстой приступил к работе над «Рубкой леса». В последних августовских дневниковых записях и на сентябрьских страницах дневника рассказ не упоминался ни разу, хотя, возможно, именно о нем идет речь 27 («утро писанья») и 28 августа: «Написал кое-что и обдумал многое». 4 сентября Толстой «принимался два раза писать, но нейдет». На следующий день то же самое: «Писанье решительно нейдет». И только 19 сентября «утром писал немного».

В это время Толстой занят еще одной идеей — об издании журнала «Военный листок» (см. комментарий к рассказу «Как умирают русские солдаты»). К 23 октября готова и «статья» для журнала. Но «Военный листок» не был разрешен. Смерть солдата Бандарчука, ставшая сюжетным центром маленького рассказа, совершенно очевидно перекликается с сюжетом «Рубки леса», и многое из рассказа о том, как умирают русские солдаты, перейдет на страницы «Рубки леса».

Крушение планов, связанных с военным журналом, заставило Толстого обратиться к Некрасову с предложением «матерьялов современного, военного содержания, набранных и приготовленных» для «Военного листка». «На проект мой государь император всемилостивейше изволил разрешить печатать статьи наши в “Инвалиде”!» — с едва скрываемым возмущением сообщал Толстой редактору «Современника». Он намеревался «заняться отделкой новых вещей», которые надеялся поместить в

357

«Современнике» и для которых у него «матерьялов гибель». Возможно, среди «новых вещей» имелся в виду и рассказ «Рубка леса». Это письмо Некрасову от 19 декабря 1854 г. было написано уже из Крымской армии, из селения Эски-Орда, где Толстой оказался вскоре после приезда в Севастополь.

Севастопольские события отодвинули на задний план кавказский рассказ «Рубка леса». Новые впечатления рождали новые замыслы, связанные непосредственно с происходящим в Севастополе. Анализируя причины неудач русского войска, Толстой по-новому взглянул на то, что происходит в армии, впервые осознав катастрофичность ее положения. Возможно, толчок этому дали встречи и разговоры с ранеными французами и англичанами, о чем есть запись в дневнике 23 ноября.

Зимой 1855 г. начат «проект о переформировании армии» (в Юб. — «Записка об отрицательных сторонах русского солдата и офицера», т. 4). Это было первое «не могу молчать» Льва Толстого. Наиболее откровенно настроение его выразилось в первой редакции «проекта». «По долгу присяги, а еще более по чувству человека, не могу молчать о зле, которое открыто совершается передо мной и очевидно влечет за собой погибель миллионов людей — погибель силы, достоинства и чести отечества. Стоя по своему рождению и образованию выше среды, в которую поставила меня служебная деятельность, я имел случай изучить зло это до малейших грязных и ужасных подробностей. Оно не скрывалось от меня, быв уверено найти во мне сочувствие, — и я способствовал ему своим бездействием и молчанием. Но ныне, когда зло это дошло до последних пределов, последствия его выразились страданиями десятков тысяч несчастн<ых> и оно грозит погибелью отечества, я решился, сколько могу, действовать против него пером, словом и силою», — так начинал Толстой свое обращение. Далее, говоря о солдатах, он разделял их на три рода: «угнетенных, угнетающих и отчаянных» — и давал подробную характеристику каждому из этих родов. В несколько ином виде эта классификация появится во второй главе «Рубки леса».

Столь же пристально Толстой всматривался в офицеров, выделяя среди них тоже три типа: «наемники», «грабители», «безнравственные невежды» (в 1-й редакции проекта) или иначе: «офицеры по необходимости», «офицеры беззаботные» и «офицеры-аферисты» (во 2-й редакции). Описывая бедственное положение солдат в русской армии, автор предлагал меры, по принятии которых «солдат будет счастливее, нравственнее и храбрее». Что же касается офицеров, Толстой более категоричен: «Содержание же офицера нашего было бы недостаточно для офицеров таких, какие должны быть, но для таких, какие есть, оно слишком велико. Ежели бы в половину убавить жалованье офицера и в половину прибавить оным жалова<нье> солдата, войско наше было бы вдвое лучше», — такое решение задачи предлагал Толстой и призывал завести «во всех полках школы, дать солдатам журналы, хороших духовников, офицерам ротные и батарейные библиотеки, учредить экзамены на каждый чин» и другие меры, чтобы «быстро шагнуть вперед, уничтожив телесное наказание». Записка эта не была закончена, но отдельные мысли ее в художественной форме воплотились в рассказе «Рубка леса», где автор так же внимательно вглядывался в русского солдата и офицера, стараясь увидеть наиболее характерное в русском воинстве.

358

На отношении к солдату не могли не сказаться тесное общение с защитниками Севастополя, пребывание на 4-м бастионе, военные лишения и опасности. Настроение Толстого заметно менялось. В апреле 1855 г. написан и отправлен в редакцию «Современника» первый севастопольский рассказ, где героем стал «народ русский». И только 8 мая в дневнике появилась запись о так и не завершенном рассказе «Рубка леса»: «...З<аписки> [Ю<нкера>]> Ф<ейерверкера> кончу на днях». Спустя три недели новое упоминание о рассказе, уже под заглавием «Записки юнкера»: «После обеда пошел в сад, пописал немного За<писки> Юн<кера>» (1 июня). Очевидно, что фигура рассказчика-фейерверкера ограничивала возможности писателя: фейерверкер не мог быть своим в офицерской среде, и многое в жизни армейских офицеров могло быть ему недоступно и непонятно. Иное положение, как правило, занимал юнкер: дворянин по происхождению, добровольно поступивший на службу и готовящийся стать офицером, он был вхож в офицерское общество и в то же время (как унтер-офицер) был не чужд солдатскому миру. Таким образом личность рассказчика-юнкера в четвертой редакции становилась одним из художественных сцеплений, тем «замко́м», который настойчиво искал Толстой, чтобы «свести своды» двух сюжетных линий рассказа.

Всю первую половину июня шла работа над «Рубкой леса. Рассказом юнкера». 14 июня с позиции на реке Бельбек под Севастополем Толстой писал И. И. Панаеву: «Сам я был болен, но, несмотря на то, надеюсь, что дня через три пошлю вам “Рассказ юнкера” — довольно большую статью, но не севастопольскую, а кавказскую, которая поспеет к седьмой книжке. Верьте, что мысль о военных статьях занимает меня теперь столько же, сколько и прежде». Толстой обещал для журнала «Современник» «по статье каждый месяц» и просил Панаева: «Ежели Тургенев в Петербурге, то спросите у него позволения на статье Рассказ юнкера надписать: посвящается И. Тургеневу. Эта мысль пришла мне потому, что, когда я перечел статью, я нашел в ней много невольного подражания его рассказам». В середине июня дело шло особенно споро. «Целый день работал и, несмотря на то, что здоровье хуже, я доволен своим днем и ни в чем не имею упрекнуть себя, — писал Толстой в дневнике 16 июня. — Ура... Окончил З<аписки> Ю<нкера>, нечетко и нехорошо, но послать можно». И в тот же день отметил в записной книжке: «С утра до обеда поправлял и собирал Р<ассказ> Ю<нкера>. <...> Н<а> з<автра> исправить: сделать естественнее разговор с Болховым. После обеда кончил З<аписки> Ю<нкера>». На следующий день снова «работал все над З<аписками> Ю<нкера>». 18 июня — последнее упоминание о рассказе. «Утром окончил поправку З<аписок> Ю<нкера>, написал письмо и отослал», — отмечено в записной книжке и то же самое в дневнике, где Толстой сетовал, что «не переделал разговора в За<писках> Ю<нкера>, к<оторый> нужно было переделать»: «поленился», — признался он в записной книжке.

Авторская дата, помещенная под текстом «Рубки леса» в «Современнике», — «15 июня 1855 года» — выглядит странно, если учесть все приведенные выше записи самого Толстого о работе над рассказом в середине июня. По мнению Н. Н. Гусева, дата эта неверна: «Судя по тому, что в дневнике окончание рассказа указано совершенно определенно под датой 18 июня, полагаем, что та же дата была проставлена и под рукописью

359

рассказа, но так как в то время цифры 5 и 8 Толстой писал очень похоже одна на другую, то в типографии дата была прочитана неправильно: вместо 18 — 15 июня, и с этой неправильной датой рассказ появился в печати» (Гусев, I, с. 552). Предположение Н. Н. Гусева и его аргументы весьма убедительны, однако они не могут быть основанием для исправления датировки «Рубки леса»: иногда в процессе работы Толстой, считая произведение завершенным, мог подписать дату окончания, но на следующий день работа возобновлялась, вновь правилась уже готовая к отправке рукопись, дата же могла остаться неисправленной.

Письмо, о котором упоминал Толстой 18 июня, датировано 16 июня; возможно, это письмо И. И. Панаеву он начал писать именно 16-го, в тот день, когда записал, что окончил рассказ. «Чтобы сдержать свое обещание и прислать Вам Рассказ юнкера для седьмой книжки “Современника”, — писал Толстой, — посылаю его Вам непереписанным в немножко непрезентабельном виде. Вы заметите, однако, что, несмотря на перемарки, все очень четко и ясно. Я очень боюсь, чтобы Вы не приняли небрежность переписки за небрежность сочинения, напротив, ни один рассказ мне не стоил столько труда и времени, поэтому <далее, вероятно, армейская цензура вырезала в письме несколько строк, в которых были названы наиболее важные для автора сцены и эпизоды> <ес>ли бы были исключены, уничтожили бы весь смысл рассказа, хотя то, что он мне стоил много времени, нисколько не доказывает мне его достоинства; напротив, он мне кажется очень сомнительным, и так как я его никому не показывал, то мне очень интересно будет узнать о нем Ваше мнение, которое и прошу Вас очень поскорее сообщить мне и совершенно откровенно. <...> Как бы то ни было, ежели Вы найдете рассказ этот в настоящем виде стоящим печатания, печатайте, ежели нет, пришлите мне его обратно...».

Ожидание ответа из «Современника» затянулось на целый месяц, хотя газета «Северная пчела» 5 июля в отделе «Библиографических известий», сообщая о том, что́ будет напечатано в «Современнике» «в течение нынешнего года», первой строкой среди прочих произведений называла «“Рубку лесу. Рассказ юнкера” Л. Н. Т.».

18 июля Панаев писал из Петербурга, получив уже и второй севастопольский рассказ: «Я удивляюсь, как Вы не получили мое письмо по почте в ответ на присланный Вами рассказ “Рубка лесу” — прелестный рассказ, который будет в сентябрьской книжке. <...> Присылайте рассказы к следующим книжкам. Вы не можете себе представить, с какою жадностию читает их вся Россия. Тургенев Вам кланяется. Он пишет мне, что Ваше посвящение ему и приятно, и лестно. <...> Буквы Л. Н. Т. ждут все в журнале с страшным нетерпением — это не комплимент — а та же голая правда, которая героем в Вашем рассказе, хотя эта правда не нуждается ни в малейшем украшении. Она приятна и голая» (Переписка, т. 1, с. 127).

Что касается посвящения «Рубки леса», И. С. Тургеневу об этом сообщил в письме из Москвы 30 июня Н. А. Некрасов: «Кстати, о посвящениях: Толстой посвятил тебе повесть “Юнкер”, которую прислал в “Современник”» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 204). Панаев 1 июля писал Тургеневу из Петербурга: «Между прочим, он <Толстой> прислал мне рассказ из Кавказской войны — “Рубка лесу” — прелесть. Он просил меня, чтобы я написал к тебе о позволении посвятить этот рассказ тебе» (ЛН, т. 73, кн. 2, с. 112). Тургенев 10 июля отвечал Некрасову, что ему «очень польстило

360

посвящение Толстого» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 45). И в тот же день Панаеву: «Мне очень лестно желанье его посвятить мне свой новый рассказ» (там же, с. 46). Более чем полвека спустя, 15 июля 1908 г., Д. П. Маковицкий записал в Ясной Поляне короткое воспоминание М. Н. Толстой об этом посвящении: «Мария Николаевна спросила Л<ьва> Н<иколаевича>: А ты помнишь, что ты Тургеневу посвятил повесть? Кажется, “Двух гусаров”1.

Л<ев> Н<иколаевич> не помнил.

Мария Николаевна: “Тургенев встал на стол, поднял книгу (“Современник”) до потолка — комната у нас низкая была: “Вот как я вырос теперь! Толстой посвятил мне рассказ”» (ЛН, т. 90, кн. 3, с. 144).

20 июля наконец пришло письмо от Панаева (не сохранилось); в дневнике запись: «Сегодня получил письмо от Панаева, З<аписками> Ю<нкера> довольны, напечатают в VIII книжке».

О новом рассказе Толстого Некрасов писал Тургеневу 18 августа: «В IX № “Совр<еменника>” печатается посвященный тебе рассказ юнкера: “Рубка лесу”. Знаешь ли, что это такое? Это очерки разнообразных солдатских типов (и отчасти офицерских), то есть вещь, доныне небывалая в русской литературе. И как хорошо! Форма в этих очерках совершенно твоя, даже есть выражения, сравнения, напоминающие “З<аписки> ох<отника>”, а один офицер так просто Гамлет Щигровского уезда в армейском мундире. Но все это далеко от подражания, схватывающего одну внешность» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 215).

В конце лета, 28 августа, Панаев сообщал Толстому, как идет его кавказский рассказ: «“Рубка лесу”, с посвящением Тургеневу, — появится также2 в сентябре (Тургенев просил меня очень, очень благодарить Вас за память о нем и внимание к нему)... И в этом рассказе, прошедшем сквозь три цензуры: кавказскую (цензор статс-секретарь Бутков), военную (генерал-майор Стефан)3 и гражданскую, нашу (мой цензор и Пушкин), — тронуты типы офицеров и кое-что повыкинуто, к сожалению» (Переписка, т. 1, с. 130—131). Об этом же 2 сентября извещал Толстого Некрасов: «“Рубка леса” прошла порядочно, хотя и из нее вылетело несколько драгоценных черт. Мое мнение об этой вещи такое: формою она точно напоминает Тургенева, но этим и оканчивается сходство; все остальное принадлежит Вам, и никем, кроме Вас, не могло бы быть написано. В этом очерке множество удивительно метких заметок, и весь он нов, интересен и делен. Не пренебрегайте подобными очерками; о солдате ведь наша литература доныне ничего не сказала, кроме пошлости. Вы только начинаете, и в какой бы форме ни высказали Вы все, что знаете об этом предмете, — все это будет в высшей степени интересно и полезно» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 218—219).

361

Цензурное разрешение сентябрьскому номеру журнала было дано 31 августа. Газета «Северная пчела» (№ 195, с. 1030) 7 сентября 1855 г. уже уведомляла читателей о том, что вышла и раздается подписчикам девятая книжка журнала «Современник». Перечисляя произведения, составившие книжку, газета называла и «“Рубку лесу. Рассказ юнкера” Л. Н. Т.».

13 сентября 1855 г. «Современник» № 9 с рассказом «Рубка лесу» вышел из печати (здесь же был напечатан второй севастопольский рассказ Толстого под заглавием «Ночь весною 1855 года в Севастополе» — без имени автора).

В рапорте товарищу министра народного просвещения П. А. Вяземскому 29 сентября чиновник особых поручений надворный советник Н. Родзянко доносил, что в сентябрьской «книге журнала “Современник”» «никаких отступлений от ценсурных правил не оказалось», однако «счел долгом обратить внимание» товарища министра на некоторые страницы «русской повести “Рубка леса”», в частности цитировал разговор рассказчика юнкера с офицером Болховым о службе на Кавказе («Когда этот отряд кончится ~ всю будущность свою погублю»), подчеркивая отдельные фразы и фрагменты, показавшиеся ему «не совсем уместными в печати». Реакция товарища министра (записанная, видимо, с голоса каким-то чиновником, — почерк не Вяземского) представлена здесь же, на полях рапорта. «Кажется, не вредно», — написано карандашом рядом с текстом диалога двух офицеров. А напротив фразы: «О, в штабе в десять тысяч раз хуже, — сказал он со злостью: — нет, когда всё это совсем кончится?» — удовлетворенное: «Это хорошо». Привел Родзянко и маленький фрагмент из характеристики молодого прапорщика, батальонного адъютанта, эпизод из его отношений с денщиком («Когда пьяный денщик ~ боялся смотреть в глаза своему Чернову»), рядом с которым выведено: «Не предосудительно». И третий фрагмент, встревоживший доносителя, — рассказ капитана Крафта о том, как он брал «завалы» («Главнокомандующий и говорит мне: “Крафт! ~ С русским солдатом, знаете, надо просто»). На полях оценка: «Не предосудительно, потому что здесь выведен лжец и хвастун» (РГАЛИ, ф. 195, Вяземские, оп. 1, ед. хр. 719. Письма к Вяземскому, л. 1—2 об.).

В 1856 г. «Рубка леса» была напечатана в сборнике «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». При подготовке этого издания рассказ подвергся заметной авторской правке: в само́м названии Толстой изменил написание слова «лесу» на «леса»; было снято посвящение И. С. Тургеневу, причем, вероятно, на самом последнем этапе работы над рукописью, между 4 и 7 мая (через военную цензуру рукопись рассказа прошла с этим посвящением — РГВИА, ф. 494, оп. 1, д. 6, л. 189—190). Внесены изменения и в текст рассказа — вставлены отдельные фразы и целые фрагменты, которые при первой публикации вымарала цензура: так, во II главе — «Главные эти типы ~ b) отчаянных развратных»; «Отличительная черта покорного хладнокровного ~ с бесцельным трудолюбием и усердием»; «Второе подразделение составляют ~ как начальствующие первого разряда»; «Он — ехидная его мерзкая душа ~ из души взял». В VI главе — «Знаете, я в нынешний отряд ~ вертя кулак перед своей грудью». В главе VII — «По всему видно было ~ ядра — пехотным»; «И Веленчук ~ он нас даром-то бьет?». В главе X — «до тех пор, пока не получу ~ ехавши сюда»; «Это тоже одно из преданий ~ Гнилокишкину дадут награду, а

362

мне нет». В главе XI — «и даже дерзости ~ адъютантам и бонжурам»; «как флигель-адъютанта ~ так знаете»; «— Да что вы! ~ снова посмотрел на часы»; «— Нет, право, Абрам Ильич ~ что же вы хотите... что?»; «Новый гость ~ подумал я». В главе XII — «— Ну-с, так вот мы считали ~ знаете, просто, по-русски». Правда, монолог майора, рассчитывавшего, «что́ нужно офицеру» (где майор спрашивает и сам себе отвечает), был по рукописи неверно прочтен наборщиком и напечатан как разговор нескольких офицеров.

Готовя «Рубку леса» для сборника «Военные рассказы», Толстой уточнял, усиливал некоторые характеристики персонажей. Так, например, в «Современнике» об офицере Болхове в начале VI главы говорилось всего лишь: «Ротный командир Болхов имел состояние и служил прежде в гвардии. Товарищи любили его: он был довольно умен и имел достаточно такту». В XII главе в «Современнике» капитан Тросенко после расчетов майора делал вывод: «...право, нашему брату на жизнь жаловаться нечего: все живем, и чай пьем, и табак курим... Чего же еще?» — вывод, явно навязанный персонажу цензурой. В тексте «Военных рассказов» слова капитана Тросенко звучат иначе: «...как ни считай, все выходит, что нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чай пьем, и табак курим, и водку пьем». Наряду с этими большими и серьезными изменениями Толстой внес в текст рассказа многочисленные стилистические и синтаксические поправки.

Рассказ «Рубка леса» входил во все собрания сочинений Л. Н. Толстого, где печатался по тексту «Военных рассказов». Занимаясь корректурой девятого издания, Н. Н. Страхов писал из Петербурга С. А. Толстой 26 декабря 1892 г.: «Мне пришло на мысль, что “Рубку леса” (которую высылаю Вам вместе с этим письмом) непременно нужно поместить перед “Севастополем”; ведь она прямо примыкает к “Набегу”.

Если Вы перелистывали мои выправленные листки, то Вы встретите иногда красный карандаш — это знак сомнения, которого я не мог разрешить.

Оказывается, что последнее дешевое издание <имеется в виду 8-е издание 1889 г.> гораздо исправнее того, которое Вы мне прислали для выправки. Однако же и в том и в другом вместо бонжурами стоит бонжуролии!1 Такие открытия меня радуют, но я все боюсь, что пропущу много случаев, где человек более зоркий сделал бы поправку.

<...> Выправлять знаки препинания и опечатки — как раз теперь работа по моим силам2.

Но как я восхищаюсь этим текстом! Напишу потом свои новые впечатления Льву Николаевичу, да и теперь меня постоянно подмывает писать ему о том, какие несравненные качества я открываю в его писаниях» (Л. Н. Толстой и С. А. Толстая. Переписка с Н. Н. Страховым. Оттава, 2000, с. 259).

В 1866 г. три главы из «Рубки леса» (II, III, IV) под заглавием «Из

363

военного быта» были напечатаны в сборнике для юношества «“Между делом”. Рассказы, стихотворения и статьи научного содержания» (СПб.). В 1904 г. рассказ Толстого был включен в сборник «Русские писатели. Книга для чтения в семье и школе» (сост. Д. Истомин. СПб., 1904).

Военная жизнь на Кавказе, открывавшаяся со страниц «Рубки леса», действительно была «нова», «интересна» и прежде недоступна современникам. Все, что явилось в рассказе, самым тесным образом было связано с ежедневной, будничной жизнью русских солдат и офицеров, писалось «с натуры», на живом фактическом материале, подвижном и изменчивом; многое восходит к реальным фактам из жизни самого Толстого: не раз он принимал участие «в походах и делах против неприятеля» («Указ об отставке Л. Н. Толстого от военной службы» — Летописи ГЛМ, кн. 12, с. 186), в том числе и в рубке леса, в феврале 1852 и в январе-марте 1853 гг. (в этом походе он командовал взводом). Много лет спустя, в феврале 1900 г. А. Б. Гольденвейзер записал в своем дневнике эпизод, связанный с экспедицией 1852 г. и рассказанный самим Л. Н. Толстым: «18-го февраля были именины Льва Николаевича.

Лев Николаевич рассказал:

— В этот самый день на Кавказе я наводил пушку, а в это время неприятельская граната ударила в обод колеса этой пушки, вогнула колесо, а мы все остались целы. Это было дело, которое у меня описано в рассказе “Рубка леса”» (Гольденвейзер, с. 61).

Об этом же «деле» 18 февраля 1906 г. Толстой писал своему знакомому Г. А. Русанову: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которого вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я бы был убит, меня бы не было». И в тот же день в письме к другу и биографу П. И. Бирюкову: «Нынче вспомнил, как в этот день 53 года тому назад был в сраженье и ядро попало в колесо пушки, которую я наводил». Н. Н. Гусев считал, что в этих письмах «Толстой ошибочно относит это событие к 1853 году», ибо сохранившееся черновое письмо его к генералу князю А. И. Барятинскому, написанное в июле 1853 г., «не оставляет сомнения в том, что данный случай произошел в 1852 году» (Гусев, I, с. 326). «Я поступил на военную службу 16 месяцев тому назад <...>, — писал Толстой. — Я два года был в походах и оба раза весьма счастливо. 1 год неприятель подбил ядром колесо орудия, которым я командовал, на другой год, наоборот, неприятельское орудие подбито тем взводом, которым я командовал». Датировка этого случая 1852 годом подтверждается и письмом Н. Н. Толстого младшему брату от 18 февраля 1855 г.: «Помнишь ли, где мы были с тобой в день твоих именин, т. е. сегодня, 3 года тому назад? Сегодня утром у тебя подбили орудие, и мы тащились по Чечне под градом пуль и пр., как говорят в книжках...» (Переписка с сестрой и братьями, с 180). Как видно, приведенные документы дают достаточно оснований считать, что «дело», о котором говорил Толстой, происходило в 1852 г.; его участие в этом «деле» отмечалось и в «Указе об отставке Л. Н. Толстого от военной службы»: «...По прошению принят на службу фейерверкером 4 класса 1852 февраля 13 <...> в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады <...>. В походах и делах против неприятеля находился <...> 18 <февраля> — в жарком и блистательном деле отряда

364

против неприятеля в Майортупском лесу; при переправе через р. Гащень, при атаке неприятельской позиции на р. Мичике и поражении неприятеля, при переправе через р. Мичик, после чего прибыл в Куринское укрепление, 20 — возвратился в крепость Грозную...» (Летописи ГЛМ, кн. 12, с. 185—186). И если, как вспоминал сам Толстой, он действительно описал в «Рубке леса» это «дело», то можно с уверенностью заключить, что события в рассказе происходили в Майортупском лесу. Несомненно и то, что участие Толстого в походе 1853 г. также не могло не отразиться в тексте «Рубки леса» и какие-то сцены, ситуации, факты, детали могли появиться в рассказе как результат наблюдений во время этого похода.

Солдатские и офицерские типы в рассказе — тоже во многом плод наблюдений и размышлений Толстого над реальными лицами, судьбами, отдельными чертами его кавказских сослуживцев. Беседы с офицерами, солдатские разговоры, рассказы, характеры, портреты солдат были взяты писателем из той живой военной жизни, которая шла своим чередом в 20-й артиллерийской бригаде и была близка и понятна Толстому, потому что «солдатики» эти были из его батареи. Даже фамилии некоторых «батарейных» появились в рассказе. Под своей фамилией выведен в «Рубке леса» солдат Жданов, тот самый, о котором писал Толстой в дневнике 6 января 1854 г.; и характер его, и теплое и трогательное «дядинька» в обращении к Жданову других солдат — все нашло место в рассказе в образе старого солдата Жданова. Веселому, неунывающему солдату-балагуру автор дал тоже знакомую фамилию Чикин, таким образом запечатлев одного из своих батарейных сослуживцев, о котором упомянул в дневнике 21 января 1854 г. по дороге с Кавказа домой. Возможно, именно тогда пришла мысль назвать весельчака солдата этим именем. Фейерверкер Максимов — тот самый фейерверкер Рубин, о котором тоже шла речь в дневниковой записи 6 января 1854 г. Наставления солдата Жданова Максимову, когда тот был рекрутом, отношение самого Максимова к старику Жданову, история с кражей у Веленчука — все это взято из жизни, о чем и рассказал дневник Толстого. Сам же Веленчук — это, по-видимому, во многом «строевой ефрейтор» Спевак (не случайно сохранена малороссийская фамилия). Даже рекрутик, не главный, но столь выразительный персонаж в рассказе, имеет своего прототипа — по всей вероятности, это рекрутик Захаров, о котором Толстой тоже писал в дневнике после разговора «о солдатиках» 6 января 1854 г.

Перенес писатель в рассказ и живую речь солдатскую: 18 ноября 1853 г. в дневнике отмечено, что «казаки говорят эта ружье», — «та дерево», «чудо такая» говорят в «Рубке леса» солдат Веленчук и капитан Тросенко. В архиве Толстого сохранились записи казачьих и солдатских песен. Одна из них, записанная рукой Толстого, вероятно, и есть «Березушка», которую так любил «дяденька Жданов». Песня без заглавия; неизвестно, когда она записана Толстым; текст ее неполный. Н. Н. Гусев считал ее казачьей песней и полагал, что она была «прислана Толстому в 1862 году по его просьбе бывшим его батарейным командиром Алексеевым» (Гусев, I, с. 557). Но, судя по всему, это солдатская песня (рекрутская), записанная Толстым по памяти в конце лета или осенью 1854 г. для предполагавшегося журнала «Военный листок»: в тексте есть исправление, многоточиями обозначены пропущенные строки (Толстой, видимо,

365

не знал или забыл полный текст песни). Вот эта запись (сохраняем строку Толстого):

«В  поле  при  долинушке  [стояла]
выросла  тут  древа  ............
............................
Оно  древо  березушка  была.....
............................
С корня  корнявастая,  посеред
береза ветлявастая,  поперед
береза кудрявастая.  Под  этой
березой белой  водилася  птица  пава,
Птица  пава запропала,  некруцкая
слава,  худая слава».
(ГМТ.  Материалы  к  повести  «Казаки», оп. 1, л. 1.)

В лексике и стиле песни слышны некоторые характерные черты речи толстовских «солдатиков» из «Рубки леса».

«Забавник» Чикин рассказывал сказку про «английского милорда» — этот факт тоже перешел в «Рубку леса» из живой солдатской жизни: лубочная книжка под названием «Повесть о приключении английского милорда Георга и о бранденбургской маркграфине Фридерике Луизе <...> с присовокуплением к оной Истории бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии» была одной из самых читаемых в солдатской среде. Эту книжицу небольшого формата — одна восьмая доля листа — хранили в солдатских мешках и ранцах, передавали из рук в руки, она переходила от погибших к живым... В Российской государственной библиотеке можно встретить экземпляры этой книги с автографами ее бывших владельцев. Так, на обложке, на форзаце и на обороте титульного листа книжки издания 1847 г. (изд. 10)1 сохранились следы старых, тщательно стертых карандашных надписей, начинавшихся словами: «Сия книга принадлежит...». Последним владельцем книги был «солдатик» Иван Мартынов, о чем сообщает четкая запись черными чернилами на правой стороне форзаца2: «Сия книга принадлижитъ Ридовому и Ван Мартынову. 1854 года маія 20 дня». В книге на полях есть несколько пометок, свидетельствующих о том, что читана она не только солдатами, но, вероятно, и офицерами. Наверняка не раз видел Толстой (а может быть, и сам читал) в руках «солдатиков» такую книжку.

Менее узнаваемы в «Рубке леса» офицерские типы, но и они, безусловно, имеют свою реальную основу: не столько, может быть, конкретных людей, сколько те характерные черты, которые наблюдал Толстой у сослуживцев и, творчески переработав и сгруппировав эти черты, наделил ими своих персонажей-офицеров. В дивизионе, куда входила 4-я батарейная батарея, служили четыре офицера, вместе с которыми Толстой участвовал в экспедиции зимой 1853 г.; скорее всего, эти офицеры отчасти явились

366

прототипами четырех офицеров в «Рубке леса»: некоторые черты капитана Хилковского можно заметить в фигуре капитана Тросенко; молодой прапорщик, батальонный адъютант, «скромный и тихий мальчик, со стыдливым и добродушно-приятным лицом» чем-то напоминал молодого офицера прапорщика и бригадного адъютанта Н. И. Буемского. «Масленые глазки» и весь облик майора Кирсанова стали в известном роде отражением севастопольского командира Толстого капитана В. С. Филимонова, на что косвенно указывало и имя его — Абрам Ильич — некоторая аналогия, проведенная Толстым в «Характерах и лицах» с яснополянским Андреем Ильичом. Кстати, фамилии двух офицеров в рассказе совершенно очевидно близкого к Туле происхождения: Болхов, Кирсанов — названия маленьких уездных городков Орловской и Тамбовской губерний (А. И. Кирсанов, по его рассказам, «в пятьдесят втором году был в Тамбове»), граничащих с Тульской губернией. Поручик Сулимовский, которому Веленчук «шинель работал», упоминался в рассказе со своей настоящей фамилией — это кавказский сослуживец Толстого.

В образе юнкера, от имени которого ведется рассказ, не трудно увидеть характерные черты и мысли самого Толстого: это и отношение юнкера к Кавказу, к солдатам, к службе «в штабе», поведение его во время обстрела. Но некоторые свои черты и взгляды автор передал ротному командиру Болхову, бывшему «в нынешний отряд в первый раз в деле» (глава VI): страх и тревогу перед выступлением дивизиона на рубку леса, мечты и представления о Кавказе и реальное впечатление от знакомства с Кавказом, тщеславные надежды на военную карьеру и награды. «Нынче Оголин сказал мне, что я получу крест, — записал Толстой в дневнике 20 февраля 1853 г., во время похода, который позднее частично запечатлен в “Рубке леса”. — Дай Бог — и только для Тулы». Эти настроения Толстого отголоском звучат в разговоре юнкера с Болховым в VI и X главах, где Болхов говорил: «И потом, как я покажусь на глаза в России своему старосте, купцу Котельникову, которому я хлеб продаю, тетушке московской и всем этим господам после двух лет на Кавказе без всякой награды? Правда, что я этих господ знать не хочу...». Н. Н. Гусев считал, что «иронический тон всего этого разговора <...> заставляет думать, что Толстой написал его в назидание себе самому как одно из средств борьбы с тщеславием, от которого в то время он был далеко не свободен» (Гусев, I, с. 556). Дневниковые записи тому доказательство: «Тщеславие — моральный беспорядок», — определил Толстой 2 декабря 1853 г. «Не тщеславься», — записал он для себя в «Правилах и предположениях» в те же дни и уточнил в «Правилах исправления»: «Бойся лжи и тщеславия, которое производит ее». Мысли о тщеславии будут появляться в дневнике и позднее, в 1854 и в 1855 годах, и найдут отражение в рассказе «Севастополь в мае», написанном сразу вслед за «Рубкой леса», так что и здесь в рассказе заметен автобиографический «след».

Опубликованный в «Современнике» с посвящением И. С. Тургеневу рассказ стал поводом для личного, хотя пока заочного, знакомства двух писателей. 3 (15) октября 1855 г. Тургенев послал Толстому первое письмо, положившее начало их большой переписке. «Во-первых, благодарю Вас душевно за посвящение мне Вашей “Рубки лесу”, — писал Тургенев, — ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему

367

самолюбию. Ваша сестра, вероятно, писала Вам, какого я высокого мнения о Вашем таланте и как много от Вас ожидаю — в последнее время я особенно часто думал о Вас. Жутко мне думать о том, где Вы находитесь. Хотя, с другой стороны, я и рад для Вас всем этим новым ощущениям и испытаниям, — но всему есть мера — и не нужно вводить судьбу в соблазн, — она и так рада повредить нам на каждом шагу. — Очень было бы хорошо, если б Вам удалось выбраться из Крыма — Вы достаточно доказали, что Вы не трус, — а военная карьера все-таки не Ваша. Ваше назначение — быть литератором, художником мысли и слова. <...> Я слишком люблю русскую словесность, чтобы не питать желания знать Вас вне всяких глупых и неразборчивых пуль. Если действительно Вам возможно приехать хотя на время в Тульскую губернию, — я бы нарочно явился сюда из Петербурга, чтобы познакомиться с Вами лично, — это Вам не может служить большой приманкой — но, право, для Вас самих, для литературы — приезжайте. Повторяю Вам — Ваше орудие — перо, а не сабля, — а Музы не только не терпят суеты, — но и ревнивы» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 62—63).

Доброе слово о своем новом рассказе прочитал Толстой в письме к нему сослуживца А. Я. Фриде от 24 октября 1855 г.: «Читал я Вашу “Рубку лесу”; в Кишиневе она подействовала на меня сильнее», — писал Фриде (ГМТ).

Через несколько дней после выхода «Современника» в газете «Санкт-Петербургские ведомости» был опубликован первый отклик на рассказ Л. Н. Т. «Рубка лесу»: 20 сентября (№ 204, с. 1069) в фельетоне о русской журналистике рецензент газеты (статья без подписи), анализируя августовскую и сентябрьскую книжки «Современника», лучшими статьями в этих номерах назвал «два небольшие рассказа: один Л. Н. Т. “Рубка лесу” (т. е. “Рубка леса” <поправлял критик>, неужели автор хочет следовать правописанию “Библиотеки для чтения”?), другой — неизвестного автора, “Ночь весною 1855 года в Севастополе”. Оба рассказа представляют живую картину военной жизни в Крыму и на Кавказе и написаны с одинаковым одушевлением, как будто одним и тем же лицом». По мнению автора рецензии, «в кавказской картине рассказан один из любопытных эпизодов войны с горцами». «Несколько портретов кавказских офицеров и солдат, их разговоры, смерть одного солдата, картины природы — все это очерчено мастерски, искусною и бойкою рукою. Подробности рассказа так живы и рельефны, что рисуются перед глазами читателя, невольно врезываются в памяти. Конечно, вся статья эта не более, как эскиз, который можно предпочесть многим картинам с обширным содержанием и широким планом».

Журнальная критика обратилась к новому рассказу Л. Н. Т. в октябрьских книжках. «Современник» поместил очередной обзор Некрасова «Заметки о журналах за сентябрь 1855 года» (№ 10, отд. V), где редактор журнала, как бы предваряя возможные обвинения в необъективном отношении к произведениям, публикуемым в журнале, писал: «Добросовестный журнал хвалит то или другое произведение не потому, что оно в нем напечатано, а печатает его потому, что оно достойно похвалы». Говоря о том, что «дельное», или «практическое направление» современной русской литературы, «состоящее в стремлении к изучению своего, национального — во всех его проявлениях и сословиях, почти не коснулось сословия военного»,

368

Некрасов пояснял, что «со времени фразистых повестей Марлинского, в которых и офицеры и солдаты являлись в несвойственной им мантии средневековых воинов, — мы не имели ничего о русском солдате». Автор «Рубки леса», считал критик, ввел читателя в этот «совершенно новый» для него мир, представив в своем рассказе «несколько типов русских солдат, типов, которые могут служить ключом к уразумению духа, понятий, привычек и вообще составных элементов военного сословия». По мнению Некрасова, «мастерство рассказа, полное знание изображаемого быта, глубокая истина в понимании и представлении характеров, замечания, исполненные тонкого и проницательного ума, — вот достоинства рассказа г. Л. Н. Т.» (с. 185).

«Отечественные записки» в отделе «Журналистика» (с. 108—110) напечатали статью (без подписи), где рецензент представлял новый рассказ, «подписанный буквами Л. Н. Т., которые читатель встречает с таким удовольствием, хотя и довольно редко, под прекрасными очерками». Критик полагал, что этот рассказ «никто не упрекнет в отсутствии жизни, чувства, поэзии». «С первых же страниц автор широкими, рельефными чертами рисует солдатские типы, которые выходят у него даже лучше и полнее очерченных в предыдущем рассказе1. Типы покорных, начальствующих, суровых, отчаянных, хлопотливых солдат обрисованы мастерски». По мнению рецензента, солдатские разговоры — «верх естественности: важный фейерверкер Максимов, охотник говорить свысока и употреблять в беседе выражения, им самим плохо понимаемые, забавник и привилегированный остряк Чикин, молодец Антонов, сильно беспокойный во хмелю, смирный и недальний старик Жданов, охотник до песен, — всё это лица, выхваченные живьем, с натуры, а разговор их, кажется, только что подслушан и записан. Рассказ Чикина о том, как он говорит мужикам, что “предводительствовал на Кавказе”, заставляет смеяться от души».

Автор статьи находил, что «в беседах солдат и заключается весь рассказ Л. Н. Т.», что «содержания в нем нет никакого», а «драматическую перипетию в нем составляет смерть одного солдата Веленчука, раненного во время нападения татар на отряд, отправившийся уже в обратный путь». Рецензент обращал внимание и на «портреты нескольких офицеров; между ними замечательны: ротный командир Болхов, которому ужасно надоел Кавказ и который все-таки ни за что не хочет с ним расстаться; скромный и бедный прапорщик; капитан Крафт из немцев, хороший офицер, но охотник прихвастнуть; капитан Тросенко, кажется, родившийся на Кавказе и спрашивающий: “Что, хорошо там у вас, в России? А я никогда туда не поеду!”». «Но, — подчеркивал критик, — главные действующие лица рассказа все-таки солдаты».

Очень тепло принял «Рубку леса» журнал «Москвитянин» (1855, № 17—18). В отделе «Внутренние известия» (с. 217) в качестве «октябрьских новостей» было помещено «Письмо из Петербурга» от 18 октября 1855 г. за подписью Z. Z. По мнению автора, «до октября» «в литературе только читались “писанные золотом” статьи Н. В. Б.2 да Л. Н. Т., статьи, по поводу которых изорваны и истреплены в клочки номера журналов, где

369

они напечатаны»; «Москвитянин» и «Современник» «справедливо заняли общее внимание». Обращаясь к «Рубке леса», Z. Z. не скрывал своего восхищения: «А каково перо этого таинственного Л. Н. Т.? — Каковы эти солдатики Веленчук и др.! — это первые здравые и трезвые типы русского солдата в нашей литературе».

В журнале «Библиотека для чтения» (1855, № 10), издававшемся под редакцией О. И. Сенковского и А. В. Старчевского, в отделе VI «Журналистика» безымянный рецензент объяснял читателям, что собой представляют «так называемые рассказы», появившиеся в современной литературе «наряду с повестями психологическими», — это «произведения, в которых нувеллисты предлагают читателям дагерротипные снимки с множества лиц, набросанные на скорую руку, одними тенями, без особенной заботы о передаче разнообразных красок и оттенков, из которых слагаются в одно гармоническое целое избранные характеры. Тут уже лица совершенно не действуют, и автор передает читателю только то, что́ он видел и подметил» (с. 29). В довольно пространной статье, где идет речь о новых произведениях Тургенева, Григоровича, Писемского и других современных писателей, автор уделил всего один небольшой абзац рассказу Л. Н. Т. «Рубка леса», который прочел «с некоторым интересом». «“Рубка лесу” наполнена описаниями типов кавказского войска», — писал критик, признаваясь, что любит в «г. Л. Н. Т. теплоту и, вместе с тем, тонкость очерков, стремление представлять картины в истинном свете». «Все лица выходят у него на сцену непринужденно, в размерах, соответствующих впечатлению, произведенному ими на автора. Некоторые описания боевой кавказской жизни художественны, но в целом рассказ представляет только беглый очерк, который прочтешь не без удовольствия, но и забудешь довольно скоро. Это картина светлая, очень верная в подробностях; недостает в ней только характерности» (с. 37).

На эту рецензию 12 ноября откликнулись «С.-Петербургские ведомости» (№ 249, с. 1321). В фельетоне о русской литературе обозреватель газеты, не назвавший своего имени, заметил по поводу мнения «строгого рецензента» о том, что рассказ «Рубка леса» скоро забудется: «Желали бы мы рецензентам “Библиотеки для чтения” жить столько, сколько будут жить эти превосходные рассказы!» (обозреватель имел в виду и рассказ «Ночь весною 1855 г. в Севастополе»).

Большую статью С. С. Дудышкина о военных рассказах Л. Н. Т., в том числе и о «Рубке леса», напечатал журнал «Отечественные записки» в декабрьском номере 1855 г. (отд. VI, с. 74—92). Статья называлась «Рассказы г. Л. Н. Т. из военного быта и рассказы, записанные со слов очевидцев гг. Таторским и Кузнецовым и собранные г. Сокальским». «Превосходной военной картиной» представлялся критику рассказ «Рубка леса», во многом похожий на первый рассказ Л. Н. Т. «Набег». «Самое описание двух рассказов одинаково; но лица другие, хотя опять выражают совершенно одну и ту же мысль. Здесь главное, хотя и невидимо действующее лицо — русский солдат, у которого довольно метко схвачено много характеристических черт». Противоположностью «простому русскому солдату» виделся Дудышкину капитан Болхов, а его роль в рассказе критик сравнивал с ролью Розенкранца в «Набеге». «Этот капитан Болхов, Бог знает, по каким побуждениям, явился на Кавказе, он совсем уж не Мулла-Нур с виду, но в душе у него очень много печоринского, и поэтому он

370

имеет влияние на кружок. Непременно должно предположить, что он великий губитель женских сердец: он все, кажется, изведал и потому считает долгом везде скучать». «Вся ходульность и мишурность капитана Болхова была поражена», как считал Дудышкин, сценами в шестой главе рассказа (в статье приводилась эта глава).

По мнению автора статьи, благодаря «истинному, дышащему правдой взгляду на вещи», все лица у художника «кажутся живыми, как жива истина, их согревающая. Лишь только заученная маска, однообразная у всех, спала с лица героев, которых рядили чересчур уж монотонно и неестественно, вдруг все они показали свои лица, характерные и настоящие, какими они всегда были». Это свойственно рассказу Л. Н. Т., где писатель представил «много лиц типических из солдатского кружка». Дудышкин считал, что «всех их автор коснулся только вскользь», но лица эти знакомы читателю, потому что здесь чувствуется «влияние современной русской повести на военные рассказы гр. Л. Н. Т.». «Первой чертой этого влияния» критик называл «разоблачение мишурности и вычурности» таких героев, как Розенкранц и Болхов, и «желание противопоставить им лица простые, каковы, например, капитан Хлопов, Тросенко и им подобные». «Второй чертой, заимствованной из современной же» литературы, Дудышкин считал «стремление к типическим лицам из простонародного круга». «В прежней нашей литературе <...> тип русского солдата был однообразен. Не так поступает гр. Л. Н. Т. Там, где он говорит как человек мыслящий, у него русский солдат один, и характеристика его одна; где же он представляет нам лица как художник, там у каждого своя личность; это разнообразие лиц дает ему средства подмечать характеристические черты и создавать типы». В этом критик видел «вторую причину успеха гр. Л. Н. Т.».

Свойства наблюдательности Л. Н. Т. Дудышкин объяснял тем, что «ему, как художнику школы новейшей, нужны типы, и он сначала старается представить эти типы в общих чертах, как программу, не более. В этой программе видна мысль», хотя, как полагал рецензент, «мысль уловить у таких художников, как гр. Л. Н. Т., труднее всего. Редко они обмолвливаются сухою, голою мыслью». Когда же «гр. Л. Н. Т. перешел от общих определений типов к частным, когда у него явились на сцене Максимов, Антонов, Веленчук, рекрут, — перед нами обнаружилась и та мягкая наблюдательность автора, в которой так чудесно слиты и юмор, и добродушие, и веселость, и прямой взгляд на вещи, тот многосторонний талант гр. Л. Н. Т., которым наделены очень, очень немногие». В целом ряде картин и подробностей «Рубки леса» Дудышкин видел «много истинной поэзии». «За один разговор солдат у огня ночью после смерти Веленчука (XIII и XIV гл.), — признавался критик, — мы готовы отдать иной многотомный роман. Эти пять страничек проникнуты такой неподдельной поэзией, что их можно перечитывать по несколько раз». В заключение статьи, сравнивая рассказы Л. Н. Т. с сочинениями из сборника солдатских рассказов г-на Сокальского, Дудышкин писал: «После таких рассказов мы вполне понимаем, как глубоко вникнул г. Л. Н. Т. в описываемый им быт и почему в рассказе его заключалась какая-то прелесть, которую сначала трудно было уловить».

Подводя итог журнальным публикациям уходящего 1855 года, «Библиотека для чтения» (№ 12, отд. VI, с. 14) сетовала, что в течение всего

371

года «Современник» «представил очень, очень мало замечательного в отделе изящной словесности». Из 24 названий лишь «семь небольших произведений принадлежат лучшим нашим писателям», — отмечал журнал и вслед за именами и сочинениями И. А. Гончарова, А. Ф. Писемского и И. С. Тургенева упоминал «три весьма небольшие рассказа даровитого писателя Л. Н. Т.», в числе которых имелся в виду и рассказ «Рубка леса».

Некоторые январские (1856 г.) номера журналов и газет, оглядываясь на прошедший 1855 год, непременно возвращались к «Рубке леса». В первой книжке «Библиотеки для чтения» (1856, № 1, отд. VI) О. Колядин среди лучших произведений прошлого года, наряду с сочинениями Тургенева, Писемского, Григоровича, назвал «“Рубку лесу” г. Л. Н. Т.» (с. 15). «“Рубка лесу”, — писал обозреватель журнала, — представляет живой и полный очерк кавказских типов». Всматриваясь в эти типы, критик видел, что «каждое из этих боевых лиц представлено в настоящем свете, в тех мягких», по выражению О. Колядина, «очерках, которые дают возможность заметить каждую фибру, каждую жилку. Г. Л. Н. Т. воспроизводит каждую из этих личностей с тою же теплотою и художественностью, с которой запечатлены его описания природы, где живописно каждое слово и ни одно не тратится даром, не отличается вычурностью». Рецензент отмечал «обширность» темы рассказа, «интересные и новые» характеры, явившиеся в нем, а в самом таланте г. Л. Н. Т. — «удивительное искусство придавать один общий поэтический колорит всей картине» (с. 17).

«С.-Петербургские ведомости» 26 января (1856, № 21, с. 111—114) напечатали фельетон Вл. Зотова с обзором литературных журналов за 1855 год. Говоря о публикациях «Современника», автор статьи указывал на «солдатские рассказы», помещенные в журнале. Этот «новый род совершенно безыскусственных рассказов, переданных просто, со всеми неправильностями солдатской речи, грамматически неверной, но живой и чисто русской в самых отступлениях от правил, — оставляет по себе сильное впечатление», — писал критик. Этот род рассказов «достигает высшей степени художничества в картинах графа Л. Н. Толстого “Ночь весною в Севастополе” и “Рубка леса”. Его солдаты выражаются так же просто, но там, где автор говорит от себя, он становится на ряду лучших наших писателей верностью, теплотою, рельефностью своих изображений, типическим созданием лиц и характеров».

С обзором «Русская литература в 1855 году» выступил и февральский номер «Пантеона» (1856, т. XXV, кн. 2, отд. «Петербургский вестник»). Напоминая читателям, что «Современник» за прошедший год поместил на своих страницах 23 повести и рассказа, обозреватель «Пантеона» (без подписи) полагал, что из них «шесть останутся в литературе», среди этих шести он называл рассказ «Рубка леса» (с. 21).

«Рубку леса» не раз вспоминали критики в рецензиях и статьях о современной литературе. В конце 1856 г. в журнале «Библиотека для чтения» (№ 11—12, отд. VI) была опубликована рецензия на книгу Е. А. Вердеревского «Плен у Шамиля»; безымянный критик писал: «Нам остается желать, чтобы с легкой руки графа Л. Н. Толстого, автора “Рубки леса на Кавказе”, пошли рассказы и эпизоды из кавказской жизни и русская литература увековечила бы для потомства эпос прошедшей и настоящей борьбы нашей и жизни на Кавказе...» (с. 23). В той же книжке «Библиотека для чтения» поместила рецензию (без подписи) на книгу «“Современные рассказы

372

из военной жизни русских солдат”, составленные под редакциею Н. Сокальского» (СПб., 1856). Анализируя произведения, представленные в книге, критик признавал, что они не имеют «достоинств военных рассказов графа Толстого», а интересны тем, что г-н Сокальский «умел верно и хорошо списать несколько правдивых историй со слов солдат» (с. 7). «Надо сознаться, мы до сих пор еще не знаем русского солдата, и вообще нашему храброму и оригинальному воину как-то не посчастливилось в русской литературе!» Вспоминая солдат в сочинениях Даля, Марлинского, Скобелева, автор рецензии не находил достойного примера и считал, что из современных писателей «ближе всех подступил» к образу солдата Л. Н. Толстой, однако, «не останавливая на нем своего исключительного внимания, он очертил его хотя мастерски, но мимоходом» (с. 8).

Эта позиция критика не осталась без внимания: 25 ноября 1856 г. журнал «Сын отечества» (№ 34) в обзоре последних номеров журналов, говоря о ноябрьской книжке «Библиотеки для чтения», заметил, что в ней «нет ничего замечательного, кроме огромных выписок из книги г. Сокальского “Современные рассказы из военной жизни русских солдат”, <...> что рецензент отнимает у г. Л. Н. Толстого главную его заслугу: мастерское изображение русских солдат, и говорит, что этот автор очертил их мимоходом и что русский солдат пока еще никем не был представлен как должно. Неужели рецензент предпочитает превосходным портретам г. Толстого вычурный и ломаный язык солдат, изображенных г. Сокальским?» (с. 164). Так герои «Рубки леса» прочно утверждались в сознании своих современников.

С выходом в свет «Военных рассказов» в каждой критической статье или рецензии на сборник непременно шла речь и о «Рубке леса». 27 ноября 1856 г. газета «Русский инвалид» напечатала рецензию Я. Т. (Турунов), где автор, говоря о достоинствах рассказов Толстого, в ряду других называл «Рубку леса» и приводил фрагменты из этого рассказа. А. В. Дружинин в статье о «Военных рассказах», помещенной в журнале «Библиотека для чтения» (1856, № 12, отд. VI, с. 29—46. Без подписи), отмечал, что «с появлением “Рубки леса” слава образцового военного рассказчика окончательно утвердилась за графом Толстым».

Сторонники «чистого искусства», полемизируя с представителями «натуральной школы», пытались и в произведениях Толстого увидеть близкие их сердцу черты. В газете «Северная пчела» 1 мая 1857 г. (№ 93, с. 437—439) появилась статья за подписью «Ростислав» «О критическом воззрении новой редакции “Библиотеки для чтения” (Письмо к Н. И. Гречу)», где автор по-своему рассматривал «прелестные, изящные, поэтические» сочинения Толстого, находя, что в них, в том числе и в рассказе «Рубка леса», «элемент идеальный далеко преобладает <...> над грубым реализмом».

Не отрицая в Толстом того, что «прежде всего и паче всего — он поэт», совершенно иначе подошел к сочинениям писателя Ап. Григорьев в статьях «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой. Граф Л. Толстой и его сочинения», напечатанных в журнале «Время» в 1862 г. Во второй статье (№ 9, отд. 2, с. 1—27) критик рассматривал типы героев произведений Толстого с точки зрения их соответствия «народной почве», «русской натуре» и в качестве примера приводил образ Веленчука из «Рубки леса». Отдавая должное честности, храбрости и естественности

373

капитана Хлопова и подобных героев, Григорьев вместе с тем считал, что не они делают историю: «Увы! на одних добрых и смирных людях, умей они даже и умирать так, как умирает солдат Веленчук у Толстого, <...> — далеко не уедешь. Для жизни страстное начало нужно, закваска нужна». По мнению критика, Толстой в русской жизни видит «только отрицательный1 тип простого и смирного человека — и привязался к нему всей душою. Везде следит он идеал простоты душевных движений: в горести няни о смерти матери героя <...>2; в смерти солдата Веленчука...». Толстой не верит «в блестящий и хищный тип», но, как считал Григорьев, наша народная почва взрастила оба эти типа. Критик не сомневался, что вопрос об отношении писателей «к двум типам — вопрос очень важный», и полагал, что «Толстой представляет крайнюю грань одностороннего отношения, грань, замечательную» тем, «что любовь к отрицательному смирному типу родилась» у писателя «не непосредственно», «а вследствие глубокого анализа». Анализ же, в рассуждении Григорьева, «останавливаясь перед всем, что ему не поддается, и переходя тут то в пафос перед всем громадно-грандиозным, как севастопольская эпопея, то в изумление перед всем простым и смиренно-великим, как смерть Веленчука <...>, беспощаден ко всему искусственному и сделанному...». Критик приходил к мысли, что «в простой народной сфере» Толстому «доступны и понятны вполне только смирные типы», в близкой же ему сфере он не находит настоящих сильных, «приподнятых» чувств, но не может отказаться от этих поисков — отсюда несколько пародийное изображение героев из своей среды.

Через год, в сентябре 1863 г., о «Рубке леса» вспомнила газета «Северная пчела» (19 сентября, № 247, с. 1071) в связи с только что вышедшей новой повестью Толстого «Казаки». В статье «Русская критика и художественная этнография», подписанной инициалом А., говорилось о том, что повесть «Казаки» напоминает «первые замечательные произведения Толстого», в том числе и «Рубку леса»: «тот же спокойный джентльменский рассказ, та же кристальная чистота и вместе здоровая, трезвая и скупая простота речи». Автор статьи считал, что «такие произведения, как “Казаки”, “Рубка леса”, “Севастополь в августе месяце” и другие недавние явления художественной этнографии, в нашей литературе не умрут».

О «Рубке леса», наряду с другими военными рассказами, писал в 1868 г. журнал «Военный сборник» (№ 4, отд. II) в пространной статье «Военный роман» (без подписи). Автор статьи сопоставлял двух героев ранних рассказов Толстого, капитана Хлопова из «Набега» и капитана Тросенко из «Рубки леса», находя в них много общих черт, хотя каждый из них индивидуален и «очерчен» по-своему. Как и Хлопов, капитан Тросенко несуетлив и хладнокровен в самые трудные минуты; спокойное мужество — его органическое качество. Рядом с Тросенко критик замечал «пустую, постоянно занятую лишь тем, чтобы не уронить своего начальнического достоинства, фигуру майора Кирсанова», «скромную, тихую личность прапорщика, батальонного адъютанта», и «хвастливого капитана

374

генерального штаба Крафта». В статье отмечалось, что в своих рассказах «граф Толстой по преимуществу очерчивает личности офицеров, весьма редко затрогивая солдатские типы и вообще сцены из чисто солдатской жизни», и лишь в «Рубке леса» он «проводит перед читателем целый ряд артиллерийских солдат, разоблачая эти простые, бесхитростные натуры». «Очерк основных солдатских типов <...> отзывается стремлением к систематичности», и «все эти лица являются как живые», — писал критик, особенно выделяя «тип бомбардира Антонова», «который, несмотря на все очевидные его недостатки, невольно возбуждает к себе уважение». Даже «в самом загуле его» виделось «что-то действительно энергическое, даже до некоторой степени поэтическое». «Легко заметить, — признавал автор статьи, — что этот тип есть совершенное воспроизведение офицерского типа — удалых джигитов Кавказа и забубенных кутил гусарщины, только в более грубой форме. Подобные типы теперь становятся уже редкими, но вряд ли можно предполагать, чтобы они вовсе исчезли, не только в нашей, но и вообще во всех армиях» (с. 265—268).

В 80-е годы к рассказу Толстого обратились исследователи творчества писателя. Профессор Московского университета О. Ф. Миллер в лекциях по истории русской литературы, опубликованных в книге «Русские писатели после Гоголя» (СПб., 1886), анализируя раннее творчество Толстого, вслед за рассказом «Набег» рассматривал «Рубку леса», находя общие в этих произведениях черты «простоты и безыскусственности», характерные для русского солдата. О. Миллер поражался спокойствию, с которым смертельно раненный солдат делал «распоряжение насчет деньжонок, находящихся у него в кармане», и был уверен, что, когда «товарищи» умирающего «говорят о совершенно посторонних предметах», это «никак нельзя принимать за “бессердечие” с их стороны, напротив, это доказывает, что они “слишком сильно чувствуют”, но в виду предстоящего сражения боятся поддаться своему чувству. Люди другой среды в такое время эффектничают и даже с каким-то удовольствием говорят о войне, это не доказывает, конечно, что они не боятся смерти». Миллер считал, что они «рисуются» и хотят «выслужиться, составить себе карьеру» (с. 273).

В книге «Граф Л. Н. Толстой и критика его произведений, русская и иностранная», вышедшей несколькими изданиями в конце 80-х — 90-е годы, Ф. И. Булгаков в биографическом обзоре жизни и творчества Толстого уделил внимание «Рубке леса»: «Нисколько не идеализируя русского солдата, умея тонко различать настоящую моральную силу от поддельной, герой Толстого лицом к лицу становится и с простодушием солдат, своей величественностью совершенно убивающим напускное хладнокровие культурного человека, маскирующего свою трусость разными хитрыми фразами, и с стыдливостью простого человека перед собственным достоинством, и со стойкостью солдата, не падающего духом.

Живя честно и просто, этот солдат спокойно и ясно смотрит в глаза смерти». По мнению Булгакова, «ничтожными кажутся рядом с такой простотой все эти тяготящиеся службой Болховы, по преданиям едущие на Кавказ лишь за получением Анны и майорского чина, эти развращенные Гуськовы <...> эти Калугины <...> эти разочарованные Розенкранцы, сгорающие от тщеславия, от желания блеснуть прелестью риска» (изд. 3-е. СПб., 1899, с. 42—43). Критик уверен, что не только «при осаде

375

Севастополя могли быть наблюдаемы эти черты истинного героизма. Кавказские рассказы Толстого, обрисовывающие более скромную физиономию военных действий, полны фактами, по которым не трудно составить характеристику русского солдата. Недаром один из наиболее характерных рассказов (“Рубка леса”) написан в промежуток между “Севастополем в мае” и “Севастополем в августе”» (там же, с. 43—44).

Рассматривая кавказские и севастопольские рассказы Толстого, Булгаков заключает, что именно в них «впервые русская литература узнала нравы и быт военного сословия, изображенные со всей правдой и с знаньем дела, узнала интересы русского воина, его подвиги, достоинства и слабости. До появления этих рассказов наши писатели знакомились с военной жизнью на парадах или по книжкам. И никто из них не знал “натуры” военного человека. Перед правдивым изображением этой “натуры” у Толстого совершенно разрушились все фантастические понятия о военной жизни» (там же, с. 45—46).

Первые переводы «Рубки леса» появились в Европе и США в 1887 г. На английском языке в Нью-Йорке рассказ был напечатан в переводе Ф. Д. Милле в книге «The cutting of the forest. — Sebastopol» и в переводе Н. Х. Доула в книге «The invaders and other stories». Эта книга через год вышла и в Англии (London, 1888). В переводе И. Хэпгуд «Рубка леса» была опубликована в 1889 г. («The cutting of the forest. — Sebastopol». London), а в начале 1900-х годов свой перевод рассказа представили читателям Л. и Э. Моод в книге «Sevastopol and other military tales» (London, 1901; то же — 1903). Перевод Л. и Э. Моод позднее печатался в книгах «Sevastopol. — Two hussars» (London, 1905) и «The cossacks and other tales of the Caucasus» (London, 1910 — «The World’s classics»).

Для английских и американских историков литературы ранние (кавказские) рассказы Толстого находились словно в тени больших его творений; эти рассказы помнили, называли в статьях и книгах о русском писателе, но не сосредоточивали на них внимание, лишь изредка обращаясь к ним. Американский литератор Эдвард Штайнер в книге «Толстой как человек» коснулся «Рубки леса», заметив, что в рассказе Толстой «не анализирует характер, а показывает нам человека через слово, которое он говорит, или дело, которое он делает» (Steiner E. A. Tolstoy the man. NewYork, 1904, p. 66—67). Желание смертельно раненного солдата Веленчука вернуть долг, по мнению автора книги, очень искренне. «В этом нет лицемерия, это сделано просто, естественно и резко контрастирует с поведением офицеров-аристократов, которые могут говорить на двух языках и не держат слова ни в одном» (p. 68). Читая военные рассказы, Штайнер убедился, что для Толстого «кровь и слезы у всех окрашены одинаково, неважно, под каким флагом они пролиты» (p. 69).

Одновременно с английскими переводами в 1887 г. вышел первый перевод «Рубки леса» на немецкий язык Г. Роскошного (в кн.: «Russische Soldatengeschichten und kleine Erzählungen». Leipzig). Через год рассказ появился в переводе Л.-А. Гауфа в книге «Der Gefangene im Kaukasus und andere russische Soldatengeschichten» (Berlin, 1888). В нескольких изданиях в разные годы публиковалась «Рубка леса» в переводе Р. Лёвенфельда. В 1891 и в 1897 гг. — в собраниях сочинений Л. Н. Толстого, издаваемых самим переводчиком (Bd. 3. Novellen und kleine Romane. Tl. 2. Berlin, 1891

376

и Neue Titelausg. Bd. 3. 1897), и в 1901 году в книгах «Novellen und kleine Romane» (Bd. 2. Leipzig, Jena) и «Sämtliche Werke» (Ser. 3. Bd. 5. Novellen. 3. 3 Aufl. Leipzig, Jena). В 1902 г. рассказ Толстого вышел еще в одном немецком переводе — К. Горицкого — и был напечатан в Дрездене в книге «Russisches Soldatenleben».

За два года до появления первого немецкого перевода к «Рубке леса» и другим военным рассказам обратился Ойген Цабель в очерках о русских писателях. В очерке «Graf Leo Tolstoj» он отмечал, что ранние «новеллы с высокореалистическим содержанием, в которых можно увидеть предтечу обоих больших романов <“Война и мир” и “Анна Каренина”>, имеют для характеристики Толстого значение, какое они представляют для человека в его отношении к природе и естественным условиям жизни. <...>

Его кавказские рассказы должно рассматривать как единое целое, ибо они представляют художественный талант писателя действительно в настоящем выражении. Толстой обладает тем же внутренним чувством природы, что и Тургенев. даже, может быть, оно еще непосредственнее, чем у его великого соперника». Понимая, что ранние рассказы Толстого — это произведения еще молодого писателя, а Тургенев — уже маститый, известный литератор, Цабель замечал: «Только нужно иметь в виду, что Тургенев во всех отношениях более крупный писатель, в высшей степени владеющий пером, чем Толстой, который инструмент своего писания, стиль еще не так отточил и усовершенствовал в школе культурных народов Запада» (Zabel E. Literarische Streifzüge durch Rußland. Berlin, 1885, S. 188—190).

О мастерстве Толстого-художника в «Рубке леса» Цабель упоминал и в своей книге о Толстом, переведенной в России в 1903 г., где подчеркивал «уменье Толстого метко характеризовать людей, выступающих в рассказе, двумя-тремя словами или тем, что он заставляет этих людей говорить». Особенно же привлекли внимание критика страницы рассказа, где «заходит речь о движении на стороне неприятеля, трещат ружейные выстрелы, со свистом и шипеньем проносятся и шлепаются ядра и когда терпение и сила каждого участника отряда ставятся на пробу», — и далее Цабель приводил фрагмент из тринадцатой главы «Рубки леса», в котором шла речь о «духе русского солдата» (Цабель Е. Граф Лев Николаевич Толстой. Литературно-биографический очерк. Киев, 1903, с. 48—49).

В начале 90-х годов о «Рубке леса» писал немецкий переводчик и издатель Толстого, первый его биограф Р. Лёвенфельд, отметивший, что «посылка дивизиона на рубку леса для Толстого только внешний повод для того, чтобы изобразить целый ряд самых разнообразных характеров». «Характер изображенных Толстым солдат развивается под влиянием продолжительной и тяжелой службы и особенностей борьбы с кочевыми горными племенами. Искусство в нескольких ясных, метких и полных тонкой наблюдательности словах охарактеризовать не только отдельных людей, но и целые общественные классы, так что они, дотоле совершенно нам чуждые, становятся близкими и понятными, уменье ни на минуту не упускать из виду связи, существующей между внешним миром, в изображении которого Толстой никогда не изменяет реальной правде, и душевным миром человека, — вот качества, доведенные уже и в первых произведениях нашего писателя до высокой степени совершенства». Лёвенфельд считал, что рассказы «Набег» и «Рубка леса» «проникнуты духом человека, в

377

глазах которого нравственное совершенствование составляет главную жизненную задачу, как для индивида, так и для целого общества. <...> Источник счастья и довольства там, где человек живет в тесном общении с природой. Представителей образованного общества мучит жажда блеска, почестей, богатства, добродетель же для них в одних случаях является предлогом, в других — средством, но никогда не бывает самостоятельною целью. Народ же, напротив, живет бессознательно хорошей, нравственной жизнью. Кто храбр, презирает смерть и поступает благородно без расчета на ордена, богатство и блеск, тем могут руководить только лучшие и чисто гуманные побуждения. Из таких-то хороших людей и состоит народ, и, если культурный человек поймет и узнает недостатки своего общества и пожелает нравственно возвыситься, он должен пойти в народ и у него учиться нравственности». По мнению Лёвенфельда, «эти хорошие качества народа с любовью изображены в кавказских рассказах. Как велик, например, солдат Веленчук, за минуту до смерти заботящийся об уплате мелкого долга, в сравнении с говорящим по-французски благородным офицером, вся храбрость которого обусловлена одним только расчетом на повышение и ордена. Как величественна молчаливая храбрость простых солдат в сравнении с искусственно-романтическою храбростью молодых офицеров, разочарованных тем, что вместо приключений, так заманчиво описанных поэтами, на их долю выпадают одни только лишения боевой жизни». «Толстой восторгается храбростью русского солдата и ставит его в этом отношении гораздо выше солдат южных европейских племен. <...> До Толстого в русской литературе не было правдивого изображения русского солдата», — считал Лёвенфельд, разделяя точку зрения многих современников Толстого, первых читателей «Рубки леса». «Толстой подходит к солдату без предвзятых мнений и с сердцем, полным горячей любви к человечеству. Поэтому-то ему удалось и в однообразной массе усмотреть отдельных живых людей и связь между их основными природными, так сказать, свойствами и солдатской средой, поэтому-то он и рисует этот мир не как предубежденный патриот, а как свободный гражданин вселенной. Мощно, правдиво описав солдатскую жизнь и Кавказ, Толстой обогатил русскую литературу двумя ценными и совершенно оригинальными вкладами» (Лёвенфельд Р. Граф Лев Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание. Перевод с нем. В. Григоровича. СПб., 1896, с. 70—72).

К рассказам Толстого обращались не только литературные критики. Михаэль Вальтер, доктор юриспруденции (Швейцария) в своей книге «Толстой, его социально-экономические, государственно-теоретические и политические взгляды», изданной в Цюрихе в 1907 г., имея в виду, конечно, и «Рубку леса», писал: «При передаче своего впечатления Толстой здесь, однако, воздерживается от идеализации мужика и солдата из народа. В русской критике стало общим местом, что крестьянские типы Тургенева, Гончарова, солдаты Пушкина и Гоголя значительно менее жизненно правдивы, чем у Толстого. <...> Нет, от Толстого не ускользают малейшие недостатки народа, и он их не скрывает» (Walter Michael. Tolstoi nach seinen sozialökonomischen, staatstheoretischen und politischen Anschauungen. Zürich, 1907. S. 15).

Три раза печаталась «Рубка леса» во Франции. Впервые — в переводе И. Гальперина-Каминского в 1888 г. в книге «Au Caucase» (Paris), в

378

1890 г. — в книге «Paysans et soldats, scènes de la vie militaire et de la vie champêtre en Russie» (Paris) и в 1902 г. — в переводе Бинштока под редакцией и с комментариями П. И. Бирюкова в собрании сочинений Толстого (т. 3. Paris). В небольшой книжке французского литератора Эрнеста Дюпюи «Великие мастера русской литературы девятнадцатого века», изданной менее чем за десять лет четыре раза (4-е изд. в 1897 г.), упоминались ранние военные рассказы Толстого. Особенно привлекали Дюпюи «восхитительные сцены», где солдаты, забыв о трудностях военной жизни, «с упоением слушают наивные россказни и волшебные сказки», — без сомнения, критик имел в виду рассказы солдатика Чикина из «Рубки леса» (Dupuy Ernest. Les grands Maitres de la Littérature Russe au dix-neuvième siècle (Nicolas Gogol — Ivan Tourguénef — Comte Léon Tolstoï). Paris, 1897, p. 233).

На чешском языке в переводе, подписанном инициалами J. L. <Лужницкий?>, рассказ увидел свет в книге сочинений Толстого «Spisy» (Sv. 2. Praha, 1889). Тогда же он вышел на голландском языке в книге «In der Kaukasus» (Almelo, 1889. Перевод F. G. J. Scheurleer’a), а через несколько лет — в 6-томном собрании «Новеллистических шедевров» Л. Н. Толстого («Kaucasische vertellingen <Кавказские повести>. Novellistische meesterwerken», III. Amersfoort, 1904). В Дании «Рубка леса» была переведена В. Герстенбергом и напечатана в двух книгах: «Soldaterliv i Kavkasus» (Kjøbenhavn, 1890) и «Fader od søn og andre fortællinger» (Kjøbenhavn, 1906). В 1891 г. рассказ появился в Швеции, в переводе В. Хедберга он вышел в книге «Från Kaukasus jämte flera berättelser» (Stockholm, 1891).

С. 51. ...в Большой Чечне. — Большая Чечня — горный район в северо-восточной части Кавказа, населенный чеченцами.

...пахло дымом, навозом, фитилем... — Фитиль — приспособление в виде долго тлеющего шнура для производства взрывов.

С. 52. ...запряженные передки... — Передки — двухколесная повозка, сцепляемая с лафетом и служащая для перевозки орудий.

...за взводного фейерверкера... — Фейерверкер — унтер-офицер в артиллерии.

...торбами, пыжовниками... — Пыжовник — приспособление для вытаскивания пыжа и самого заряда из орудия.

Взвод снялся с передков. — Сняться с передков — отцепить орудия от передков.

С. 54. ...составила ружья в козлы... — Составить ружья в козлы — установить ружья, винтовки наперекрест штыками вверх.

...распахнул шинель, надетую на нем в виде епанчи, на задней пуговице... — Складки на спине солдатской шинели схватывались на талии двумя небольшими клапанами, застегивавшимися сзади в виде хлястика на одну пуговицу. Епанча — тип накидки.

С. 55. ...мусатов табак... — Табак из магазинов мелочной торговли Д. С. Мусатова.

С. 56. ...и прикинув приклад... — Приклад (в портновском деле) — «всё, кроме верху: подкладка, пуговицы, снурки и пр.» (В. Даль).

...с каптенармусом и артельщиком... — Каптенармус — в армии должностное лицо из хозяйственной части, ведающее хранением и выдачей продовольствия, обмундирования и оружейного инвентаря. Артельщик

379

— участник, товарищ по артели; хозяин, род десятника для присмотра за артельными работами.

...о пропаже партикулярной шинели... — Партикулярная шинель — штатская, гражданская шинель.

...на баклаге, сидел взводный... — Баклага — деревянное ведро, в котором смачивали банник.

Максимов был из однодворцев... — Однодворцы — одна из категорий государственных крестьян в России, владевших собственной землей или поселенных на казенных землях; происходили из низшего разряда служилых людей, владели ничтожным числом крестьян и селились, как правило, с ними одним двором. И однодворцы, и их крестьяне несли перед государством одни и те же повинности.

...в учебной бригаде получил класс... — Речь идет об учебно-артиллерийской бригаде, где готовили из рекрутов унтер-офицеров артиллерии.

С. 56—57. ...стрельбе с квадрантом... — Квадрант — здесь: прибор для наводки артиллерийских орудий.

С. 57. ...что ватерпас... — Ватерпас — простейший прибор для проверки горизонтальности и измерения небольших углов наклона — вертикальная стойка с основанием, к которой прикреплен отвес.

...тот самый бомбардир Антонов... — Бомбардир — солдат, обслуживавший артиллерийские орудия.

...еще в тридцать седьмом году... — В 1837 г. отряд генерала К. К. Фези занял Хунзах (столицу Аварии), Унцукуль и часть аула Тилитль, куда отошли отряды Шамиля, но из-за больших потерь и недостатка продовольствия русские войска оказались в тяжелом положении, и 3 июля 1837 г. Фези заключил с Шамилем перемирие. Это перемирие и отход войск явились фактически их поражением.

...до самого чистого понедельника... — Чистый понедельник — первый понедельник Великого поста.

Третий солдат, с серьгой в ухе... — У казаков был обычай: единственный или последний сын, оставшийся у родителей, носил в левом ухе серьгу, что было знаком для воинских начальников не употреблять его в рискованных операциях.

С. 58. ...ездовой Чикин... — Ездовой — солдат, правящий лошадьми в артиллерийской упряжке, запряжке (орудия с запряженными в них лошадьми).

...сказки про хитрого солдата и английского милорда... — Имеются в виду народные сказки, героем которых был солдат, выходивший победителем из любого положения, и пользовавшаяся в народе огромной популярностью лубочная книжка «Повесть о приключении английского милорда Георга и о бранденбургской маркграфине Фридерике Луизе <...> с присовокуплением к оной Истории бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии» (1782) — книжка М. Комарова, переделка рукописной «гистории» об английском милорде Гереоне. Эта книжка представляет собой сказочный любовно-авантюрный роман о пламенной любви милорда к маркграфине, любви, преодолевшей все препятствия и увенчавшейся добропорядочным браком. «Повесть...» переиздавалась в России десятки раз в XVIII, XIX и даже в начале XX века (последнее издание вышло в 1918 г.). В рецензии на 9-е издание книжки (1839 г.) В. Г. Белинский писал: «Книжица украшена портретом англинского

380

милорда Георга: какая-то рожа в парике и костюме времен Петра Великого. Сверх того, к ней приложены четыре картинки: это уж даже и не рожи, а Бог знает что такое. Вот, например, на первой изображен под чем-то похожим на дерево какой-то болван с поднятыми кверху руками и растопыренными пальцами; подле него нарисована деревянная лошадка, а у ног две фигуры, столько же похожие на собак, сколько и на лягушек, а под картинкою подписано: “Милорд от страшной грозы кроется под дерево и простер руки, просит о утолении бури”. Сличите эти картинки всех изданий — и вы ни в одной черточке не увидите разницы: они оттискиваются на тех же досках, которые были вырезаны еще для первого издания. Вот что называется бессмертием!..» (Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т., М., 1977, т. 2, с. 452). Белинский считал, что читателю «смешон, нелеп, глуп “Милорд англинской”» (там же, с. 450), а Н. А. Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо» мечтал о том времени на Руси, «когда мужик <...> не милорда глупого — Белинского и Гоголя с базара понесет» (Некрасов, т. 5, с. 35). Книжка состояла из трех частей. Формат — 8 д. л. 1-я часть — 105 стр.; 2-я — 68 стр.; 3-я — 128 стр.

...не играл в карты (даже в носки)... — Носки — простонародная картежная игра, в которой проигравшего бьют колодой по носкам, по носу.

С. 59. ...нафабренные черные усы... — Усы, крашенные особой косметической краской — фаброй.

С. 60. Есть такие тавлинцы... — Тавлинцы — не этническое понятие. Словом «тавлинец» грузины и кумыки, а за ними и русские называли горское население Северного Дагестана, преимущественно аварцев. «Тавло» в переводе значит «гора».

...шапочка с красным верхом. — Форменный головной убор рекрута.

С. 61. ...все равно что китаец: шапку с него сними, она кровь пойдет. — Версия, связанная с детскими воспоминаниями Толстого. 6 декабря 1908 г. Д. П. Маковицкий в своем дневнике записал: «Еще был разговор о восточных народах. Л. Н. говорил о том, что теперь с ними гораздо лучше ознакомились и что этому содействовала отчасти Японская война, а раньше о Востоке знали очень мало. Л. Н. вспомнил, как брат Николенька рассказывал, что китаец в такой шапочке, которую если снять с головы — кровь пойдет» (ЛН, т. 90, кн. 3, с. 271).

...выстрелы наших штуцеров... — Штуцер — ружье с нарезами в канале ствола, предшественник винтовок, заряжалось с дула.

Командир девятой егерской роты... — Егерская рота — особая стрелковая рота.

С. 62. ...коли сорок пять линий из единорога дать... — Линия — старая русская мера длины, равная 1/10 дюйма (примерно 2,5 мм). В дюймах и линиях исчислялись калибры орудий в русской артиллерии. 45 линий Ы 4-дюймовое орудие. Единорог — старинное артиллерийское орудие, длинная гаубица (гранатная пушка) с отлитым на ней изображением единорога (клеймо царских оружейных заводов), мифологического животного в виде лошади с одним устремленным вперед рогом посреди лба. Изображения единорога встречались на гербах, монетах, старинных барельефах. В русской армии 4-дюймовые единороги употреблялись в полевой артиллерии (конной).

...граната была распудрена, дослана... — То есть приготовлена для заряда и заряжена в орудие.

381

...командовал хобот вправо и влево... — Хобот — задняя часть станка лафета, которая при движении накладывается на шкворень передка, а при стрельбе находится на земле.

С. 66. ...с развевающимися флюгерами пик... — То есть с флажками на пиках (пика — колющее оружие, род копья).

...подходя с банником к орудию... — Банник — щетка для чистки пушечного дула.

С. 68. Тут три монеты и полтинник... — Монета (монет) — серебряный рубль.

С. 69. ...построить на речке редут... — Редут — сомкнутое полевое фортификационное укрепление (в плане — прямоугольник или многоугольник), окруженное рвом и валом.

С. 70. ...пока не получу Анны и Владимира, Анны на шею и майора... — Орден Св. Анны (Анненский орден) был учрежден владетельным герцогом шлезвиг-гольштинским Карлом Фридрихом в 1736 г., в честь своей супруги цесаревны Анны Петровны (дочери Петра I) и причислен к русским орденам императором Павлом I. Орден Св. Анны имел 4 степени. На шее (на ленте) носили орден 2-й степени (золотой крест, покрытый красной финифтью, с изображением святой Анны в середине). С 1797 г. ордена 1-й и 2-й степени могли быть пожалованы с алмазными украшениями, означавшими «особенную степень награждения». Девиз ордена: «Amantibus justitiam, pietatem, fidem (Любящим правду, благочестие, верность)». Кавалеры ордена имели особое (для торжественных церемоний) орденское одеяние, и им были установлены ежегодные пенсии. Орден Св. Владимира (или: орден Св. равноапостольного князя Владимира) учрежден 22 сентября 1782 г. императрицей Екатериной II. Имел 4 степени. Девиз ордена: «Польза, честь и слава». Кавалерам ордена назначались ежегодные пенсии. С 1855 г. орденом Святого Владимира стала отмечаться выслуга лет в армии (до тех пор отмечавшаяся орденом Святого Георгия). Возможность получения ордена зависела от класса чина представленного к награде. Награждение орденом обычно сокращало срок выслуги следующего чина.

...утвердили Пассек, Слепцов и другие... — Генерал-майор Д. В. Пассек отличился в ряде крупных дел. Погиб во время экспедиции в Дарго летом 1845 г. Генерал-майор Н. П. Слепцов руководил военными действиями в Аварии; в 1845 г. был назначен командиром 1-го линейного Сунженского казачьего полка; основал станицы Троицкую, Сунженскую и др. Погиб 10 декабря 1851 г. в бою на реке Гехи.

С. 72. Мою золотую шашку смотрят... — При Екатерине II стало традицией награждение золотым холодным оружием с надписью «За храбрость» и с темляком из Георгиевской ленты. Награда эта была редкой и с 1807 г. официально приравнивалась к орденской, а награжденные золотым оружием вносились в общий орденский список.

С. 73. ...а помнишь, что Ермолов сказал... — Слова А. П. Ермолова, бытовавшие в офицерской среде на Кавказе, Толстой приводит в письме Оленина, главного героя повести «Казаки» (гл. XXIII): «Недаром, говорят, Ермолов сказал: кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине». Это высказывание Ермолова упомянуто и на страницах дневника, где 30 марта 1852 г. Толстой записал: «...потом поехал верхом к брату — у него компания, пьянствующая.

382

<...> Н<иколенька> насилу говорит и смотрит на меня глазами, которые говорят: я с тобой согласен, что это скверно и что я жалок; но мне это нравится. <...> Предсказание Ермолова сбывается на нем, к несчастию, — Ермолов забыл сказать: или с ума сойдет. Мне кажется, что я от скуки рехнусь». Воможно, помня эти слова Ермолова и пытаясь объяснить их, Толстой записал в дневнике 6 января 1853 г.: «Все, особенно брат, пьют, и мне это очень неприятно. Война такое несправедливое и дурное дело, что те, которые воюют, стараются заглушить в себе голос совести».

Вели же, Болхов, шолфею дать. — Шалфей — травянистое растение или полукустарник; здесь имеется в виду настойка, т. е. водка, настоенная на шалфее.

С. 74. ...каждый день по два абаза... — Абаз — восточная серебряная монета стоимостью около 20 копеек.

С. 75. ...в сорок пятом году... ведь вы изволили быть там... — Летом 1845 г. под командованием М. С. Воронцова была предпринята экспедиция в чеченский аул Дарго.

...ночь с двенадцатого на тринадцатое... — С 12 на 13 июля 1845 г. (во время «сухарной» экспедиции) отряд, со всеми больными и многочисленными ранеными, выступил из Дарго вниз по реке Аксай. Горцы преследовали отряд, обстреливая его со всех сторон.

...пошли на завалы? — Завалы — преграды, препятствия из поваленных деревьев, толстых чинар, устроенные горцами. В некоторых местах, примыкая обоими концами к глубоким и крутым оврагам, завалы представляли непреодолимое препятствие (их невозможно было обойти) и войска должны были их разбирать, подвергаясь жестокому огню неприятеля. Выбить горцев из завалов при помощи ружейного огня было очень трудно, потому нередко при взятии завалов применялась штыковая атака.

С. 77. Кто не помнит случай при осаде Гергебиля... — Гергебиль — аул в Северном Дагестане (включал более 400 дворов), лежит в глубоком ущелье, в малодоступной лесистой местности. Осада Гергебиля была в июне 1847 и в июне 1848 гг.

С. 79. ...под Индейской горой... — Искаженное название Андийского хребта, отрога Главного Кавказского хребта.

А то что идти, когда от двух братьев! — От двух братьев, т. е. из так называемой «двойниковой» семьи, которая поставляла рекрута, а в хозяйстве оставался всего один работник. Такая семья, как правило, была бедной.

СЕВАСТОПОЛЬ В ДЕКАБРЕ МЕСЯЦЕ

Впервые: «Современник», 1855, № 6, с. 333—348 (ценз. разр. 30 апреля 1855 г.). Подпись: Л. Н. Т.

Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 141—174.

Рукописи не сохранились.

Печатается по изданию 1856 г. со следующими исправлениями:

С. 81, строка 5: с бухты несет холодом — вместо: с бухты не несет холодом (по С).

383

С. 81, строка 19: и т. п. — вместо: и т. д. (по С).

С. 82, строки 9—10: равномерные звуки ударов весел, звуки голосов — вместо: равномерные звуки голосов (по С).

С. 84, строка 22: через улицу — вместо: чрез улицу (по С).

С. 84, строка 23: ежели — вместо: если (по С).

С. 88, строки 15—16: один, молодой, с красным воротником и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому, старому — вместо: один, с красным воротником, молодой и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому (по С).

С. 89, строки 40—41: погребами, землянками, платформами, на которых стоят — вместо: погребами, платформами, землянками, на которых стоят (по смыслу).

С. 89, строка 44: посередине площадки — вместо: по середине площади (по С).

С. 90, строка 1: везде, со всех сторон — вместо: Но везде, со всех сторон (по С).

С. 90, строки 16—17: землянки в грязи, в которые, согнувшись, могут влезать только два человека — вместо: землянки, в грязи которых, согнувшись, могут влезать только два человека (по 5 и 6 изданиям сочинений Л. Н. Толстого).

С. 90, строка 18: переобуваются — вместо: перебуваются (по С).

С. 91, строка 1: вспыхивают белые дымки — вместо: вспыхивают белые домики (по 7 изданию сочинений Л. Н. Толстого).

С. 91, строка 26: В самую абразуру попало — вместо: В самую амбразуру попало (по С).

С. 91, строка 27: вот он рассерчает — вместо: вот он рассерчает (по С).

С. 91, строки 31—32: брызги грязи и камни — вместо: брызги и камни (по С).

С. 92, строки 27—28: «Это вот каждый день — вместо: «Это каждый день (по С).

С. 92, строка 41: что называется духом защитников Севастополя — вместо: что называется духом защитников Севастополя (по С).

Первый севастопольский рассказ написан весной 1855 г. в Севастополе, куда Л. Н. Толстой, по его личной просьбе, был переведен осенью 1854 г. из Кишинева, где служил в штабе артиллерии Южной армии. «Я просился в Крым, отчасти для того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы вырваться из штаба Сержпутовского, который мне не нравился, а больше всего из патриотизма, который в то время, признаюсь, сильно нашел на меня», — писал Толстой брату С. Н. Толстому восемь месяцев спустя (письмо от 3 июля 1855 г.). 7 ноября 1854 г. он прибыл в Севастополь и в тот же день записал в дневнике, что «слухи» о тяжелом положении города, «мучившие» его «дорогой, оказались враньем»: «Взять Севастополь нет никакой возможности — в этом убежден, кажется, и неприятель, по моему мнению, он прикрывает отступление». Настроение Толстого в тот период ярко выразилось в первом письме из Крыма 20 ноября С. Н. Толстому. «Столько я переузнал, переиспытал, перечувствовал в этот год, что решительно не знаешь, с чего начать описывать, да и сумеешь ли описать, как хочется. <...> Теперь Силистрия старая песня, теперь

384

Севастополь, про который, я думаю, и вы читаете с замиранием сердца и в котором я был четыре дня тому назад, — писал Толстой из селения Эски-Орда, что в нескольких верстах от Симферополя. — Ну как тебе рассказать все, что я там видел и где я был и что делал, и что говорят пленные и раненые французы и англичане и больно ли им, и очень ли больно им, и какие герои наши моряки и наши солдаты, и какие герои наши враги, особенно англичане. Рассказывать это всё будем в Ясной Поляне или Пирогове; а про многое ты от меня же узнаешь в печати. Каким это образом, расскажу после, теперь же дам тебе понятие о том, в каком положении наши дела в Севастополе. Город осажден с одной стороны, с южной, на которой у нас не было никаких укреплений, когда неприятель подошел к нему. Теперь у нас на этой стороне больше 500 орудий огромного калибра и несколько рядов земляных укреплений, решительно неприступных. Я провел неделю в крепости и до последнего дня блудил, как в лесу, между этими лабиринтами батарей. Неприятель уже более трех недель подошел в одном месте на 80 сажен и нейдет вперед; при малейшем движении его вперед его засыпают градом снарядов. Дух в войсках свыше всякого описания. В времена Древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо: “здорово, ребята!” говорил: “нужно умирать, ребята, умрете?”, и войска кричали: “умрем, В<аше> п<ревосходительство>. Ура!” И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уж 22000 исполнили это обещание.

Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го французскую батарею и их не подкрепили, он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастион для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде 24<-го>1 было 160 человек, которые раненые не вышли из фронта. Чудное время! <...> Мне не удалось ни одного раза быть в деле, но я благодарю Бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время. <...> Ежели, как мне кажется, в России невыгодно смотрят на эту кампанию, то потомство поставит ее выше всех других <...>. Только наше войско может стоять и побеждать (мы еще победим, в этом я убежден) при таких условиях. — Надо видеть пленных французов и англичан <...>: это молодец к молодцу, именно морально и физически, народ бравый. Казаки говорят, что даже рубить жалко, и рядом с ними надо видеть нашего какого-нибудь егеря: маленький, вшивый, сморщенный какой-то. <...> Писать не пишу, но зато испытываю, как меня дразнит тетенька», — признавался Толстой в заключение. В том же письме шла речь о военном журнале, который задумали издавать офицеры-артиллеристы и идеей которого был занят Толстой в это время.

Как предполагал Н. Н. Гусев, тогда же, в ноябре-декабре 1854 г., Толстой по свежим впечатлениям «набросал первую краткую редакцию очерка “Севастополь в декабре”», о чем «говорит не только самое содержание очерка, но и целый ряд деталей. Многие рассуждения автора о мужестве севастопольцев и о моральной силе русского народа почти буквально совпадают

385

с ноябрьскими записями дневника и с отдельными местами из письма к С. Н. Толстому от 20 ноября; заключительный пейзаж “Севастополя в декабре” (“Солнце перед самым закатом вышло из-за серых туч...”) очень напоминает набросок пейзажа в записи дневника от 7 декабря (“Когда я вышел на берег, солнце уже садилось...”). Можно думать также, что очерк “Севастополь в декабре” в его первоначальной редакции предназначался автором для задуманного военного журнала» (Гусев, I, с. 515).

Журнал «Военный листок» не был разрешен Николаем I. «На проект мой государь император всемилостивейше изволил разрешить печатать статьи наши в “Инвалиде”!» — с горьким сарказмом писал Толстой Некрасову 19 декабря 1854 г. Материалы, собранные для этого журнала, Толстой теперь надеялся «поместить» в «Современнике», он хотел «заняться отделкой новых вещей», для которых, как он писал, у него «матерьялов гибель», «матерьялов современного, военного содержания». В следующем письме редактору «Современника» 11 января 1855 г. Толстой подробнее рассказывал о замысле несостоявшегося журнала и о собранных для него материалах, сетовал на то, что в России «нет военной литературы, исключая официальной военной литературы, почему-то не пользующейся доверием публики» и не выражающей «направления» «военного общества». «Мы хотели, — писал Толстой, — основать “Листок”, по цене и по содержанию доступный всем сословиям военного общества, который бы, избегая всякого столкновения с существующими у нас военно-официальными журналами, служил бы только выражением духа войска». Толстой просил Некрасова дать в «Современнике» постоянное место военным материалам, которые он намеревался «доставлять» ежемесячно, потому что «по духу» своему они никак не годились для «Русского инвалида».

Некрасов приветствовал это намерение. «Пришлите нам Ваши солдатские рассказы — мы их напечатаем в “Современнике”, зачем Вам их совать в “Инвалид”? — 17 января 1855 г. отвечал редактор “Современника” на предложение Толстого. — Печатать их в нашем журнале можно, разумеется, если они пройдут гражданскую и военную цензуру. Да пишите побольше — нас всех очень интересует Ваш талант, которого у Вас много». Заканчивал Некрасов свое письмо просьбой: «Пожалуйста, пришлите нам Вашу повесть или рассказ» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 199—200). Через несколько дней, 27 января, в другом письме Некрасов еще раз подтвердил Толстому, что готов напечатать военные материалы, обещанные «Современнику». «Письмо Ваше с предложением военных статей получил и спешу Вас уведомить, что не только готов, но и рад дать Вам полный простор в “Современнике” — вкусу и таланту Вашему верю больше, чем своему, а что касается до других соображений, то в настоящее время литературный журнал не может не желать такого рода материалов и не чаять себе от них пользы» (там же, с. 200—201).

Только 20 марта Толстой получил это письмо; он в тот же день отвечал Некрасову (письмо не сохранилось) и отметил в дневнике, что написал «ответ на полученное он него нынче» письмо с просьбой «присылать ему статьи военные». Но в это время Толстой со своей батареей находился на Бельбеке, да и кружок офицеров, задумавших военный журнал, видимо, уже распался. «Приходится писать мне одному. Напишу Севастополь

386

в различных фазах и идиллию офицерского быта», — решил Толстой в тот же день. Это первое упоминание о замысле будущих севастопольских рассказов. В 20-х числах марта Толстой приступил к работе над этим замыслом. Возможно, все было так, как представил это Н. Н. Гусев: «Он достал написанный им еще в декабре 1854 года набросок севастопольского очерка и занялся его переработкой» (Гусев, I, с. 536). Дневниковая запись 27 марта упоминает новое сочинение, над которым, видимо, писатель работал уже не первый день: «...дней пять я строчки не написал Юности, хотя написал, начал Севас<тополь> днем и ночью...». На следующий день работа продолжалась: «Утром написал страницы четыре Юности, но вечер, исключая нескольких слов С<евастополя>, ничего не делал...».

30 марта с Бельбека, где стояла его батарея, Толстой квартирьером приехал в Севастополь, и уже здесь шла основная работа над рассказом. «Я живу в Севастополе, — запись в дневнике 2 апреля. — Потерь у нас уже до 5 т<ысяч>, но держимся мы не только хорошо, но так, что защита эта должна очевидно доказать неприятелю невозможность когда бы то ни было взять С<евастополь>. Написал вечером две стр<аницы> Севастополя». Параллельно с рассказом о Севастополе подвигалась работа над повестью «Юность», однако не каждый день удавалось выкроить время для писания.

В начале апреля Толстой был назначен на 4-й бастион — самый трудный и опасный участок обороны Севастополя. В дневнике в эти дни появились записи:

«11 апреля. 4-й бастион. Очень, очень мало написал в эти дни Юности и Севастополя, насморк и лихорадочное состояние были тому причиной. Кроме того меня злит — особенно теперь, когда я болен, — то, что никому в голову не придет, что из меня может выйти что-нибудь, кроме chair à canon <пушечного мяса>, и самой бесполезной...».

«12 апреля. 4-й б<астион>. Писал С<евастополь> д<нем> и ночью и, кажется, недурно и надеюсь кончить его завтра. Какой славный дух у матросов! Как много выше они наших солдат! Солдатики мои тоже милы, и мне весело с ними».

«13 апреля. Тот же 4-й бастион, к<оторый> мне начинает очень нравиться, я пишу довольно много. Нынче окончил С<евастополь> д<нем> и н<очью> и немного написал Юности. Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с к<оторыми> живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет».

Это настроение Толстого не могло не отразиться в севастопольском рассказе, первая редакция которого была завершена 13 апреля и, видимо, по содержанию заметно отличалась от окончательной.

На следующий день, 14 апреля, писатель планировал, помимо главы «Юности», «начать отделывать Севаст<ополь> и начать рассказ солдата о том, как его убило». Однако отделка рассказа шла трудно, в боевой обстановке, урывками, и через неделю, 21 апреля, Толстой признавался в дневнике: «Семь дней, в к<оторые> я решительно ничего не сделал, исключая двух перебеленных лист<ов> Сев<астополя> и проекта адреса». В тот же день он с горечью отметил: «Третьего дня у нас отбиты ложменты против 5 бастиона, отбиты со срамом. Дух упадает ежедневно, и

387

мысль о возможности взятия Севастополя начинает проявляться во многом».

Работа над первым севастопольским рассказом, несмотря ни на что, продолжалась. «...В два дня на бастионе отделал только несколько листочков Севаст<ополя>», — записал Толстой 24 апреля. И в эти же дни в письме брату С. Н. Толстому объяснял свое долгое молчание: «Отчего я тебе не пишу — Бог знает; отчасти есть причина, что не хочется и неприятно писать там, где не знаешь нынче, будешь ли жив завтра. <...> Мне очень хорошо здесь, я так спокоен, что пишу понемногу...».

Отделкой рассказа Толстой был занят почти две недели. За неимением рукописей можно только предполагать, в каком направлении шла работа. Из «Севастополя днем и ночью», т. е. из того, что первоначально было задумано как «Севастополь в различных фазах и идиллия офицерского быта», в процессе отделки рукописи все очевиднее вырисовывался Севастополь в одной «фазе» — Севастополь днем. Всего один день, проведенный в Севастополе, давал столько материала, что сама отделка рассказа, по-видимому, сводилась к более тщательной разработке первой части начатого сочинения: Толстой сосредоточился на «Севастополе днем», оставив на время мысли о «Севастополе ночью». Замысел «рассказа солдата о том, как его убило», мелькнувший в дневнике 14 апреля, больше нигде не упоминался, но в окончательном тексте первого севастопольского рассказа «старый исхудалый солдат» в госпитале рассказывал, как его ранило: не исключено, что именно в эту сцену трансформировался замысел рассказа «о том, как его убило».

К этим апрельским дням, возможно, относится рассказ сослуживца Толстого К. Н. Боборыкина о том, «как однажды он и его товарищ, пришед навестить Толстого на батарее в осажденном Севастополе, были изумлены приказом Толстого начать огонь против неприятеля, на который тот сейчас начал, конечно, отвечать. “Я хотел посмотреть, какие у вас будут лица, когда в нас полетят снаряды”, — объяснил им Толстой свой поступок». Этот рассказ записал Н. Н. Кашкин и включил его в свою книгу «Родословные разведки» (СПб., 1913, т. II, с. 557—558). Эпизод напоминает сцену из «Севастополя в декабре», когда на четвертом бастионе «морской офицер, из тщеславия или просто так, чтобы доставить себе удовольствие», решил «пострелять немного».

Более определенно можно установить даты появления в тексте рассказа некоторых других сцен. В самом начале «Севастополя в декабре» рассказчик на ялике переправляется через бухту с Северной стороны собственно в Севастополь (т. е. из северной части в южную часть города, которая в сущности и называлась Севастополем), к Графской пристани. Кроме него в ялике — «старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами». Старик и мальчик обмениваются несколькими репликами; последняя реплика старика начинается короткой фразой: «Это он с новой батареи нынче палит» (он — неприятель). «Новую батарею» упоминал в своих «Записках» Н. В. Берг, участник обороны Севастополя: «19-го апреля явилась на высотах, за Волынским и Селенгинским редутом, как раз против штаба1,

388

новая батарея и стала стрелять навесно по рынку, пристани и кораблям. Впоследствии мы узнали, что эту батарею называют “Мария”. <...> Эта батарея была совершенно особого устройства, каких мы до тех пор не видали. <...> Пение новых странных ядер <...> солдаты прозвали впоследствии “жеребец на водопой”, по их особенному свисту, похожему на ржание, и потому, что они чаще всего падали “в воду”» (Берг Н. В. Записки об осаде Севастополя. М., 1858. Т. 1, с. 109—110). Об этой «новой батарее» шла речь и в письме из Севастополя 29 апреля известного хирурга Н. И. Пирогова: «Когда 20 или 21 числа наши ложементы перед пятым бастионом были взяты <...>, то неприятель, заняв их, мигом выстроил батарею, воспользовавшись нашими же работами, перед носом четвертого бастиона». (Севастопольские письма Н. И. Пирогова (1854—1855). СПб., 1907, с. 132). В тексте «Севастополя в декабре» эта «новая батарея» никак не могла появиться ранее 19—20 апреля, т. е. на последнем этапе работы над рассказом; уже отделывая свое сочинение, Толстой вставил по меньшей мере два абзаца, связанные с этой батареей. Но при внимательном чтении обнаруживается, что, видимо, вставкой является весь разговор старого матроса и мальчика. Рассказчик прибывает в Севастополь как бы дважды: первый раз — в абзаце, предшествующем разговору в ялике, второй раз — в последнем абзаце разговора1. Отдельный абзац: «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...» — вдруг вторгается в сцену переправы через бухту, разбивая эту сцену, хотя рассказчик еще не в Севастополе, а лишь на пути к нему. В свою очередь разговор старика и мальчика тоже вдруг разрушает логическое сцепление приведенного выше абзаца и долженствовавшего следовать сразу за ним: «На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки...». Не исключено, что вставка была сделана непосредственно в наборной рукописи и наборщик не разобрал значок места этой вставки. Наборная же рукопись была закончена 25 апреля 1855 г.

Еще один фрагмент текста «Севастополя в декабре» можно условно датировать, рассматривая его в реально-историческом контексте. От Язоновского редута к 4-му бастиону надо идти по «узкой траншее». «Чтобы идти на четвертый бастион, возьмите направо, по этой узкой траншее, по которой, нагнувшись, побрел пехотный солдатик...». Эта самая траншея появилась на пути к четвертому бастиону только в ночь с 20 на 21 апреля. Э. И. Тотлебен, руководитель военно-инженерных работ во время обороны Севастополя, в своем фундаментальном труде «Описание обороны г. Севастополя» приводит «Часть генерального плана г. Севастополя, с показанием осадных и оборонительных работ» (Тотлебен Э. И. Описание обороны г. Севастополя. СПб., 1872. Ч. 2. Отдел I), где эта траншея представлена в числе оборонительных работ, проведенных силами севастопольского гарнизона с 19 апреля. Так что на свое очередное дежурство 22 или 23 апреля Толстой мог идти на четвертый бастион по только что

389

вырытой траншее, «которая и успела попасть в окончательный текст “Севастополя в декабре”» (Ткачев А. Указ. соч. — Воин. 1995. № 10, с. 42). Запись в дневнике Толстого 24 апреля о «нескольких листочках Севастополя» запечатлела дату включения фрагмента о траншее в текст рассказа: на этих «листочках» и появилась «траншея». Завтра уже будет подписана авторская дата окончания рассказа — «25 апреля 1855 года».

Первый севастопольский рассказ был с курьером отправлен в Петербург. В письме Некрасову 30 апреля Толстой выражал надежду, что «Современник» уже получил «Севастополь в декабре», и просил редактора поместить «статью» в июньской книжке журнала. Рассказ быстро и сравнительно благополучно миновал цензуру (цензурное разрешение шестого номера «Современника» последовало 30 апреля) и был отдан в набор. И. И. Панаев, редактировавший «Современник» в отсутствие Некрасова, сообщал Толстому 19 мая: «Я писал к Вам с месяц назад тому, адресуя мое письмо в штаб главнокомандующего. Не знаю, получили ли Вы его? После того я получил от Вас Ваш превосходный очерк “Севастополь в декабре”, который уже и напечатан в VI книжке “Современника” с небольшими цензурными пропусками. Редакция ничего не изменяет в Ваших статьях — и если они печатаются не совсем так, как присылаются, то это уже вина не наша, а цензуры. Умоляю Вас присылать в “Современник” статьи вроде присланной... Они будут читаться с жадностию. О продолжении такого рода статей я объявил уж в примечании к Вашей статье... <...> Мы все, интересующиеся сколько-нибудь русской литературой, молимся за Вас, да спасет Вас Бог! <...> Пожалуйста, Лев Николаевич, не забывайте русскую литературу и “Современник”, если в Севастополе можно теперь о чем-нибудь помнить» (Переписка, т. 1, с. 120—121). 31 мая Панаев еще раз известил Толстого, что «Севастополь в декабре» напечатан в шестой книжке «Современника», и вместе с письмом послал оттиск рассказа отдельной брошюрой. «Статья эта с жадностию прочлась здесь всеми, — писал Панаев, — от нее все в восторге — и между прочим Плетнев, который отдельный ее оттиск имел счастие представить государю императору на сих днях. Тысячу раз благодарю Вас за эту статью. Мы все здесь молимся, да хранит Вас Бог для чести и славы русской литературы!» (там же, с. 122).

Шестой номер «Современника» вышел из печати 1 июня 1855 г. Публикацию рассказа «Севастополь в декабре месяце» (с подписью Л. Н. Т.) редакция сопроводила небольшим примечанием: «Автор обещает ежемесячно присылать нам картины севастопольской жизни, в роде предлагаемой. Редакция “Современника” считает себя счастливою, что может доставлять своим читателям статьи, исполненные такого высокого современного интереса и притом написанные тем писателем, который возбудил к себе такое живейшее сочувствие и любопытство во всей читающей русской публике своими рассказами “Детство”, “Отрочество”, “Набег” и “Записки маркера”» («Современник», 1855, № 6, отд. 1, с. 333).

В 1856 г. «Севастополь в декабре месяце» был напечатан в сборнике «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». Текст рассказа для этого издания подвергся небольшой авторской правке: были даны уточнения, введены или заменены отдельные слова, выражения, возможно, снятые цензурой при первой публикации. Так, в «Современнике»: «баркас, на котором

390

навалены какие-то кули» — в книге Толстой добавил: «и неровно гребут неловкие солдаты»; в С: «Толпы солдат, матросов, женщин» — в ВР изменено: «толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин»; в С: «следы военного лагеря» — в ВР: «неприятные следы военного лагеря»; в С: «бутылкой так называемого “Бордо”» — в сборнике: «бутылкой кислого крымского вина, называемого “бордо”»; в С: «По остановкам в его рассказе» — в ВР: «Первый уже немного выпил, и по остановкам, которые бывают в его рассказе» и т. п. Снял Толстой в новом тексте слова о «невозможности взять Севастополь» — поражение крепости было уже свершившимся фактом. Определяя чувство любви к родине, «редко проявляющееся», автор добавил очень емкое и сильное: «стыдливое в русском». В самом конце рассказа Толстой отказался от патетических фраз: «Велико, Севастополь, твое значение в истории России! Ты первый служил выражением идеи единства и внутренней силы русского народа»1.

Первый севастопольский рассказ перепечатывался чаще, чем другие военные рассказы. Уже 5 июня 1855 г. «Севастополь в декабре месяце» появился на страницах газеты «Русский инвалид» в разделе «Военный листок» (№ 122). Помещая рассказ Л. Н. Т., газета ссылалась на публикацию «Современника», заметив при этом: «Редакция “Инвалида” считает долгом познакомить нашу военную публику с этою истинно превосходною статьею». Во всех последующих изданиях рассказ печатался по тексту сборника «Военные рассказы». Помимо собраний сочинений Л. Н. Толстого, куда «Севастополь в декабре месяце» входил непременно, при жизни автора он был помещен в нескольких сборниках. В 1860 г. рассказ вошел в «Сборник избранных мест из произведений современных русских писателей» (СПб.), где печатался непосредственно за стихотворением Н. А. Некрасова «Внимая ужасам войны...». Несколько раз «Севастополь в декабре» был напечатан в 70-е годы. В 1874 и 1878 (2-е изд.) гг. появилась книга «“Рассказы о Севастопольской обороне” графа Л. Н. Толстого», изданная Московским комитетом грамотности «для народного чтения», где рассказ дан в сокращении. В 1879 г. «Севастополь в декабре» был включен в книгу «Граф Лев Николаевич Толстой. Детство. Севастополь. Три смерти. <...>», вышедшую девятым томом в серии «Русская библиотека» (СПб.). Наряду с повестями и рассказами в этой книге были представлены отрывки из романов «Война и мир» и «Анна Каренина». В 80-е годы первый севастопольский рассказ дважды (в 1884 и 1890 гг.) открывал книгу «“Рассказы о Севастопольской обороне” гр. Л. Н. Толстого» (с рисунками Н. Н. Каразина), изданную Санкт-Петербургским комитетом грамотности тиражом 20 тысяч экземпляров каждое издание.

«Посредник» в 1886 г. предпринял издание небольшой книжки «по рассказам о севастопольской обороне Льва Толстого». За подготовку текста взялся знакомый и последователь Толстого Н. Л. Озмидов. 4 апреля 1886 г. В. Г. Чертков писал Толстому: «Посылаю Вам, дорогой Л. Н., сокращенные и измененные Озмидовым “Севастопольские рассказы”. Я их перечел в этом виде, и мне кажется, что они производят очень сильное

391

впечатление в желательную сторону. Мне также кажется, что Вам там много изменять не стоит <...>. В этих же очерках желательно было бы только немного связать отрывки и действующих лиц для того, чтобы новые лица не выступали бы неожиданно и без связи. Назвать бы следовало всю книжку “Осада Севастополя”. Если Вы немного измените или вставите, то, пожалуйста, сделайте это на особых листах для того, чтобы мы могли набело переписать на доставленном Вам экземпляре. В цензуру желательно представить в виде такого наклеенного экземпляра — легче пропустят...» (ГМТ). На это письмо Толстой ответил 11 апреля: «Севастопольские рассказы я до отхода из Москвы1 не получал. На Святой сделаю, если нужно, такие изменения, какие придется, и так, чтобы вам не дать лишнего труда». Летом 1886 г. книжка «Осада Севастополя» вышла в С.-Петербурге. «Севастополь в декабре» здесь был напечатан в сокращенном варианте; на обеих обложках книжки рисунки художника М. Малышева. Через год «Осада Севастополя» была издана в Москве, а 15 мая 1889 г. Чертков сообщал Толстому: «...Ваша книжка наша “Осада Севастополя” запрещена» (ГМТ). Однако уже в начале 90-х годов книжка была пропущена цензурой и выходила в Москве в 1890, 1891, 1896, 1900, 1903 и 1906 гг., «одобренная для ученических библиотек, низших и средних учебных заведений».

В 1899 г. первый севастопольский рассказ появился отдельным изданием в серии «Солдатская библиотека» (Толстой Л. «Севастополь в декабре 1854 г.». СПб., изд. В. А. Березовского).

Сокращенный вариант «Севастополя в декабре» вошел в книгу «“Рассказы о Севастопольской обороне” гр. Л. Н. Толстого», изданную Н. С. Аскархановым в 1899 г. в Петербурге и в еще более нелепом виде повторенную в 1900 и 1902 гг. Текст Толстого здесь был дан «с приложением выдержек из сочинений “Севастопольская оборона” А. Погосского и “Оборона Севастополя” А. Зайончковского» и перемежался с текстом этих сочинений, прерываясь или подключаясь к ним зачастую без всякой логической связи.

В 1900 г. отрывок из «Севастополя в декабре» («Вы входите в большую залу ~ в крови, в страданиях, в смерти...») с небольшими купюрами был напечатан в «Книге для взрослых. Третий год обучения», составленной при участии Х. Д. Алчевской (М.).

В первое десятилетие XX века два раза, в 1904 и 1909 гг., «Севастополь в декабре» выходил в Москве в книге «Севастополь в декабре 1854, в мае и августе 1855 года (1854—1856 года)», изданной «Т-вом И. Н. Кушнерев и Ко», и в 1908 г. в сокращении рассказ был включен в книгу «После Гоголя» (Пособие и хрестоматия для старших классов средней школы и для самообразования. Ч. 2. Вып. 1. Лев Толстой. СПб.), составленную Г. Синюхаевым.

Выход в свет «Севастополя в декабре месяце» отметила столичная пресса. «Северная пчела» 3 июня 1855 г. сообщала: «1-го июня вышла и раздается гг. подписавшимся шестая книжка “Современника”». Среди материалов номера газета называла рассказ Л. Н. Т. «Севастополь в декабре

392

месяце» (№ 120, с. 626). В тот же день Панаев писал Тургеневу: «Шестой номер вышел — первого числа. Номер недурен, кажется... “Севастополь” — прелесть. <...> Напиши свое мнение о книжке» (ЛН, т. 73, кн. 2, с. 108).

Появление рассказа в «Русском инвалиде» вызвало широкий резонанс. Эта акция газеты возмутила редакцию «Современника». «Панаев <...> хочет завести процесс с “Инвалидом” за перепечатание статьи Толстого “Севастополь”, — писал 7 июня И. С. Тургеневу Д. Я. Колбасин, — так что в провинции из “Инвалида” она будет раньше известна, чем из “Современника” и проч. и проч. Просто бедовый Иван Иванович...» (Тургенев и круг «Современника», с. 249). Панаев волновался не напрасно: «Современник» рассылался по России значительно медленнее, чем расходилась газета «Русский инвалид», да и тираж его был меньше. В середине июня Тургенев все еще не получал журнала: «...напишите мне, хороша ли статья Толстого — “Севастополь”, — просил он П. В. Анненкова 15 июня, — ибо книжка “Современника”, в которой она помещена, — раньше 8 или 10-го июля не будет. Бог их знает, как они распоряжаются!» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 32). В тот же день Панаев в письме к Тургеневу советовал «обратить внимание на июньскую книжку» «Современника», где помещена «превосходная статья “Севастополь” Толстого». «Севастополь производит сильное впечатление», — писал он (ЛН, т. 73, кн. 2, с. 109). Так и не дождавшись шестой книжки журнала, Тургенев познакомился с новым рассказом Толстого в «Русском инвалиде»: «Я прочел “Севастополь” в “Инвалиде” (“Современника” еще нет) — и пришел в совершенный восторг, — сообщал он Панаеву 27 июня. — Дай Бог таких статей побольше!» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 37).

В «Русском инвалиде» на Кавказе, в далекой станице Старогладковской, прочитал рассказ Толстого бывший его батарейный командир Н. П. Алексеев. 30 июня он написал Толстому в Севастополь: «Номер 122-й “Русского инвалида” завладел статьей “Севастополь в декабре 1854 года” автора Л. Н. Т. Получивши этот номер, я взглянул на подпись автора и сказал: “Здравия желаю Вашему сиятельству, душевно рад — Вы защитник Севастополя, дай Бог Вам отстоять его и истребить врагов отечества”. <...> Номер 122 “Инвалида” указал мне, куда к Вам писать, и спешу поздравить Вас с победами! Душа радуется, читая в “Инвалиде” о победах героев Севастополя, и невольно завидуешь им» (Письма с Кавказа Л. Н. Толстому. Махачкала, 1928, с. 3).

«Русский инвалид» дошел даже до Т. А. Ергольской. «Все с ума сходят от твоих сочинений! — писала она племяннику 3 июля. — Твое описание Севастополя в декабре месяце — великолепно; я прочла эту статью в “Русском инвалиде”. Мне не приходится хвалить тебя; что бы я ни сказала, показалось бы вульгарным в сравнении с оценкой, высказанной этой газетою, где говорится, что хотим познакомить с истинно превосходной статьею. И точно, невозможно ничего лучше этого написать. Я виделась недавно с Николенькой1, — продолжала Т. А. Ергольская, — много говорила с ним об этом описании Севастополя; он тоже и все знакомые в восхищении от твоих сочинений; продолжай, милый Лева, заниматься литературой,

393

ты уже себя очень прославил своими сочинениями, ты одарен удивительными способностями, употребляй их на пользу...» (Юб., т. 59, с. 322—323).

«Все знакомые», о которых писала Т. А. Ергольская, скорее всего, тоже прочитали «Севастополь в декабре месяце» в «Русском инвалиде», так что именно эта газета стяжала «славу», предназначавшуюся «Современнику», чем и был так обеспокоен его редактор.

Помимо спора с «Русским инвалидом» Панаев предпринял еще один решительный шаг: «...Некрасова нет, а Панаев сделался просто деловая бестия! — еще 7 июня писал Тургеневу Д. Я. Колбасин, — <...> убедил Норова, весьма красноречивым письмом, позволить помещать в “Современнике” статьи военного содержания, т. е. описание военного быта, на что Пушкин <М. Н. Мусин-Пушкин> не соблаговолял...» (Тургенев и круг «Современника», с. 249). Письмо министру народного просвещения А. С. Норову о разрешении печатать «статьи литературно-патриотического содержания, подобные статье “Севастополь в декабре”, уже напечатанной в шестом номере “Современника”», Панаев направил в последних числах мая в связи с тем, что цензура не пропустила присланную Толстым статью А. Д. Столыпина «Ночная вылазка в Севастополе» и письма сестер Крестовоздвиженской общины. К письму был приложен уже отпечатанный рассказ Л. Н. Т. «Севастополь в декабре». Панаев доказывал необходимость разрешения печатать военные статьи в литературных журналах, а не только в газетах «Русский инвалид» и «Северная пчела», «ибо патриотизм — чувство неотъемлемое ни у кого, присущее всем и не раздающееся как привилегия. Если литературные журналы будут вовсе лишены права <...> быть проводниками патриотических чувств, которыми живет и движется в сию минуту вся Россия, то <...> оставаться редактором литературного журнала будет постыдно» («Голос минувшего», 1917, № 11—12, с. 248—249).

Реакция министра последовала незамедлительно: 31 мая 1855 г. А. С. Норов обратился к председателю С.-Петербургского цензурного комитета М. Н. Мусину-Пушкину со следующими рекомендациями: «...Я нахожу возможным допускать в нем <“Современнике”> печатание и перепечатку статей, подобных вышеозначенным и разрешенной к напечатанию в шестом номере “Современника”, под заглавием “Севастополь в декабре месяце”, по рассмотрении их, в случае надобности, Военною цензурою. О чем покорнейше прошу Ваше превосходительство предложить С.-Петербургскому цензурному комитету к надлежащему исполнению» (там же, с. 249—250). Так рассказ «Севастополь в декабре месяце» помог сломать неприступную стену цензуры на пути в литературу сочинений о севастопольской кампании.

15 июня Толстой записал в дневнике, что «вчера был в Бахчисарае и получил письмо и статью от Панаева», посланные 31 мая из Петербурга: «Меня польстило, что ее читали государю».

Позднее многих интересовал факт чтения рассказа государем императором. Об этом в своих воспоминаниях о Толстом писал американский консул Ю. Скайлер, побывавший в Ясной Поляне в 1868 г. Там он узнал, что после чтения во дворце «Севастополя в декабре» император (Толстой считал, что Николай I, хотя это был Александр II, замечал Скайлер), «думая об умственной славе своей страны, приказал “следить за жизнью

394

этого молодого человека”», — приводил мемуарист выражение самого Толстого («Русская старина», 1890, № 9, с. 642).

В семье Толстых прочно закрепилось мнение о том, что именно Николай I читал «Севастополь в декабре». 18 июля 1905 г. Д. П. Маковицкий записал разговор Л. Н. и С. А. Толстых с П. И. Бирюковым:

«Софья Андреевна: Николай Павлович, прочитав “Севастополь в декабре”, послал фельдъегеря, чтобы Л<ьва> Н<иколаевича> оттуда отозвать.

Л. Н.: Нет, это так было. “Севастополь в декабре” был читан у императрицы1, тетушки жили во дворце. Мне начальник артиллерии сказал, что <мой перевод состоялся> по приказанию государя. Я написал в декабре, и очень скоро появилось. Но, может быть, он в рукописи читал» (ЛН, т. 90, кн. 1, с. 347).

Работая над биографией Толстого, Бирюков еще раз вернулся к этому вопросу в конце 1905 г. В письме из Женевы 20 декабря он обращался к Толстому: «Хочется раз навсегда решить вопрос о том, читал ли Николай I Ваши “Севастопольские рассказы”; я склонен думать, что нет и вот почему...» — далее Бирюков приводил факты и доказательства, почему этого быть не могло (Николай I скончался 18 февраля 1855 г.; строки из письма И. И. Панаева — от 19 мая 1855 г.). Через два месяца Бирюков снова делился своими соображениями. «Я получил на днях письмо от Стасова, — писал он Толстому 18 февраля 1906 г., — он сообщает мне, что по Вашему указанию он справлялся в Библиотеке и нашел, что “Севастополь в декабре” напечатан в июньской книжке “Современника” 1855 года. Это подтверждает мое предположение. Если бы Вы отослали рассказ в редакцию в феврале, совершенно невероятно, чтобы редакция держала его под спудом четыре месяца. Если же Вы его отослали в апреле, как и пишет Панаев, то совершенно естественно, что он попал в первую июньскую книжку, которая набиралась в мае. Еще одно обстоятельство подтверждает это. Ведь вследствие чтения государем Вашего рассказа, Вы были переведены на Бельбек; в письме к Сергею Николаевичу, в котором Вы перечисляете события севастопольской жизни, Вы говорите о двух пребываниях на Бельбеке. 1) В январе очевидно этот перевод не мог быть следствием прочтения государем рассказа, так как он тогда еще только писался. 2) В мае. Этот перевод не мог быть сделан по приказу Николая, умершего в феврале. Если же предположить, что рассказ Ваш читал Александр II, то все выходит вполне сообразно: в апреле был послан рассказ. В начале мая он был набран и представлен в военную цензуру и был прочитан государем Александром II, который сейчас же и отдал приказ о Вашей командировке, что и было немедленно исполнено. О чтении Александром II “Севастополя в декабре” также Вас уведомляет Панаев.

Не разрешите ли Вы мне, после всего этого доказательства, утверждать, что рассказ “Севастополь в декабре” был прочитан государем Александром II, который и сделал немедленное распоряжение о переводе Вас в менее опасное место. Об Николае же я вовсе не буду упоминать» (ГМТ).

395

«Севастополь в декабре» читали в императорской семье и несколько лет спустя. В Отделе редкой книги библиотеки Государственного музея Л. Н. Толстого сохранился сборник «Военных рассказов» с автографом 14-летнего цесаревича Александра Александровича, будущего императора Александра III: «Читал с удовольствием. Александр. Царское Село. 1 октября 1859 года», — надпись на форзаце книги.

Июньская почта приносила молодому писателю все новые и новые отзывы о его рассказе. 15 июня из Москвы Некрасов отправил Толстому гонорар (50 рублей серебром) за «последнюю статью» и писал: «Статья эта написана мастерски, интерес ее для русского общества не подлежит сомнению, — успех она имела огромный. Еще до выхода VI кн<ижки> “Современника” я имел ее здесь в корректуре и она была читана Грановским при мне в довольно большом обществе — впечатление произвела сильное. Пожалуйста, давайте нам побольше таких статей!» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 203).

В конце июня до Толстого дошли сведения о том, что по приказу Александра II рассказ будет переведен на французский язык, а его как автора «Севастополя в декабре» пригласила для сотрудничества газета «Le Nord», официозная русская газета, издававшаяся в Брюсселе на французском языке. Это «польстило» самолюбию, и 29 июня отмечено в дневнике: «Действительно, я, кажется, начинаю приобретать репутацию в Петербурге. Сев<астополь> в дек<абре> государь приказал перевести по-французски». 1 июля 1855 г. рассказ в сокращении под заглавием «Une journée à Sébastopol» был опубликован в газете «Le Nord» (№ 7).

Похвалы «Севастополю в декабре» не иссякали. «Я испытываю в первый раз ощутительное искушение честолюбия, с статьей», — признался Толстой в записной книжке 4 июля. На следующий день газета «С.-Петербургские ведомости» (1855, № 145, с. 743) в фельетоне о русской журналистике (статья без подписи) коснулась нового рассказа Л. Н. Т., чье дарование «так высоко и оригинально». Обругав одну из бледных повестей, опубликованных в «Современнике», газета писала: «За скуку этой повести нас вознаградил десяток страниц г. Л. Н. Т. “Севастополь в декабре месяце”. Это картины севастопольской жизни, в высшей степени интересные». В тот же день, 5 июля, газета «Северная пчела» в «Библиографических известиях» (1855, № 145, с. 762) напечатала объявление о выходе июльской книжки «Современника». Представляя обновленный отдел внутренних известий, где отныне «Современник» «постоянно будет сообщать известия о подвигах наших воинов», издатели напоминали: «В шестом нумере “Современника” в этом отделе мы поместили уже статью Л. Н. Т. “Севастополь в декабре месяце” — статью, по справедливости обратившую на себя внимание публики живостью, картинностью и благородным патриотизмом».

Неизвестно, дошли ли (и когда?) эти отзывы до Толстого, но того же 5 июля он записал в дневнике: «Теперь только настало для меня время истинных искушений тщеславия. Я много бы мог выиграть в жизни, ежели бы захотел писать не по убеждению». В это время шла работа над новым сочинением — будущим «Севастополем в мае».

Первым журналом, поместившим отзыв о севастопольском рассказе, были «Отечественные записки». Критик, не назвавший своего имени, считал

396

«Севастополь в декабре месяце» «лучшей статьей в июньском номере “Современника”». Он увидел, что автор не ставил своей задачей поведать о «геройских действиях наших войск», которые известны «из официальных донесений». Л. Н. Т. «выбрал для себя другую точку, с которой взглянул на эту удивительную историческую картину. Прежде всего он берет за руку читателя, который не бывал в Севастополе и не имеет понятия о жизни в осажденном городе, и ведет читателя из улицы в улицу, потом из траншеи в траншею и приводит на страшный бастион № 4-й. Он заставляет читателя испытывать, одно за другим, все чувства — от страха до гордости, и в то время, как эти чувства сменяются в читателе, он показывает ему бесстрашных защитников наших редутов, которые смеются, курят, заряжают пушки и наблюдают за неприятелем». По мнению рецензента, «эта-то противоположность и действует сильно на читателя. Нужно отдать справедливость г-ну Л. Н. Т., что во всем этом описании он выказал много такта и знания дела. Он не сказал ни одной восторженной фразы и заставил вас восторгаться; описание его не изобилует восклицательными знаками, и, однако ж, вы удивляетесь на каждом шагу, удивляетесь всем, начиная от матроса и солдата и кончая командующими генералами» («Отечественные записки», 1855, № 7, «Журналистика», с. 65).

В начале июля к «Севастополю в декабре» еще раз обратился И. С. Тургенев: теперь он прочитал рассказ в «Современнике». «Кстати, не правда ли, какая отличная вещь — “Севастополь” Толстого?» — писал он 10 июля из Спасского А. В. Дружинину и Д. В. Григоровичу (Тургенев. Письма, т. 3, с. 42). И в тот же день Н. А. Некрасову: «Какая превосходная вещь — его “Севастополь”!» (там же, с. 45). И Панаеву — снова о толстовском рассказе: «Статья Толстого о Севастополе — чудо! Я прослезился, читая ее, и кричал: ура! <...> Статья Толстого произвела здесь фурор всеобщий» (там же, с. 46—47). Тургенев долго оставался под впечатлением от первого севастопольского рассказа. Почти месяц спустя, 3 августа, он писал С. Т. Аксакову: «Читали ли Вы статью Толстого “Севастополь” в “Современнике”? Я читал ее за столом, кричал “ура!” и выпил бокал шампанского за его здоровье» (там же, с. 305). С. Т. Аксаков разделял восторг Тургенева и отвечал 11 августа из подмосковного Абрамцева: «Статью Толстого я прочел с восхищением и также мысленно кричал ура и сочинителю, и тому, что она напечатана» («Русское обозрение», 1894, № 11, с. 27). В те же дни впечатлением от нового рассказа Толстого делился с отцом И. С. Аксаков: «...прочел в “Современнике” Толстого “Севастополь в декабре месяце”, — писал он 25 августа. — Очень хорошая вещь, после которой хочется в Севастополь — и кажется, что не струсишь и храбриться не станешь. Какой тонкий и в то же время теплый анализ в сочинениях этого Толстого» (И. С. Аксаков в его письмах. М., 1892, т. 3, с. 154).

А. Ф. Писемский 6 августа в письме Тургеневу, говоря о втором севастопольском рассказе Толстого, признавался, что первый ему нравился больше, «по отношению автора к действующим лицам рассказа». «Картина» первого севастопольского рассказа представлялась ему «превосходной» (ЛН, т. 73, кн. 2, с. 145).

«Севастополь в декабре» обсуждался в переписке А. В. Дружинина с М. А. Ливенцовым, офицером, служившим на Кавказе и печатавшим в петербургских журналах свои очерки о Кавказской войне. 23 июля Дружинин, покровительствовавший писателю-дилетанту Ливенцову, писал ему:

397

«Отыщите, любезнейший Михаил Алексеич, в “Современнике” за июнь статью Толстого, бывшего вашего кавказского Толстого, “Севастополь в декабре 1854 ”. Статью эту два раза читала государыня, государь читал ее сам, весь Петербург ее расхваливает, а я знаю, что Вы можете написать подобную вещь, и гораздо лучше. Зачем Вы дали опередить себя, зачем Вы не составили подобного же рода рассказа о ваших экспедициях с Бебутовым?» (Летописи ГЛМ, кн. 9, с. 172. Исправлено по автографу). 20 августа Ливенцов отвечал Дружинину: «Относительно Вашего совета заняться составлением бивачных сцен <...> мне вовсе не хочется спекулировать на эффективность статьями о современных событиях, выдираясь единственно на интересе, в них заключающемся... Впрочем, я уже думал об этого рода сочинении, и у меня кой-что начато, только совершенно не в том духе, как “Севастополь в декабре” — эта вещь мне даже не нравится и от автора “Детства” я ожидал больше. Вот еще доказательство, что успех таких вещей не зависит столько от художественности рассказа, сколько от современного интереса событий» (там же). Дружинин не мог принять точку зрения Ливенцова и, уже познакомившись со вторым севастопольским рассказом, 26 сентября писал об этом своему корреспонденту: «Я не совсем согласен с Вашим отзывом насчет статей Толстого о Севастополе. Мне они кажутся очень хороши и очень просты, фраз в них я не вижу, а некоторая экзальтация, Вами замеченная, становится понятна, если сообразить, что и предмет описывается не совсем обыкновенный. По отзывам людей, бывших в Севастополе, заметки Толстого очень верны» (там же). Спустя полтора года Ливенцов в письме Дружинину от 1 марта 1857 г. все же признал, что «даже и военные статьи графа Толстова» ему нравятся (там же).

Высоко оценили севастопольский рассказ сослуживцы Толстого. Один из них, А. Я. Фриде, 24 октября 1855 г. писал автору о его произведениях: «...хорош, очень хорош Рассказ маркера, но Севастополь в декабре месяце окончательно поразил меня: это верх изящества, этот рассказ неподражаем» (ГМТ). Без сомнения, мысли, настроение и даже стиль рассказа были близки Фриде, за несколько месяцев до появления «Севастополя в декабре» писавшему по возвращении из Севастополя Толстому (письмо не датировано): «...но во всяком случае я никогда не забуду тех минут, когда, переправясь на Южную сторону Севастополя, я очутился в кругу героев и чувствовал, что сам с ними возвысился духом! Не взять союзникам Севастополя! Не попрать им благородное мужество людей, защищающих его! Это будет противуестественно, ибо докажет торжество тщеславия над истинным геройством, торжество хладнокровно обдуманного намерения унизить над желанием защитить то, что естественно дорого сердцу благородному!» (ГМТ).

Продолжали появляться рецензии в журналах и газетах. «Краткую, но замечательную статью г. Л. Н. Т. — “Севастополь в декабре месяце” — в июньской книжке “Современника”» отметила «Библиотека для чтения» (1855, № 8, отд. «Журналистика», с. 21). Ап. Григорьев в «Москвитянине» в «Обозрении наличных литературных деятелей» (1855, № 15—16, отд. «Журналистика», с. 203) писал, что «Севастополь в декабре месяце» «показал дарование молодого писателя в новом свете». «“Севастополь” — картина мастера, строго задуманная, выполненная столь же строго, с энергиею, сжатостью, простирающеюся до скупости в подробностях, произведение

398

истинно поэтическое и по замыслу, т. е. по отзыву на величавые события, и по художественной работе. В русской литературе есть одно только парное этому произведение, известная статья Жуковского “Александровская колонна” — такой же поэтический отзыв на великие воспоминания, как отзыв г. Л. Н. Т. на великие современные события. Кто чувствует, как мудрено спокойно, величаво и вместе просто, без преувеличений и пересолений, одним словом — художнически отозваться на великое, близкое сердцу, так чтобы это великое отразилось в картине во всей силе и во всей простоте величия, тот, конечно, поймет, читая небольшое произведение г. Л. Н. Т., что оно могло быть написано только истинным поэтом. В этом изображении все дышит суровой правдой — но в самой суровости колорита очевиден художественный прием. И с этих пор, конечно, все симпатии наши прикованы к прекрасному поэтическому дарованию...».

Спустя три месяца на статью Ап. Григорьева в «Москвитянине» откликнулась газета «С.-Петербургские ведомости». 12 ноября (1855, № 249) в фельетоне «Русская литература. (Журналистика)» безымянный рецензент не без язвительности замечал: «Не “Детство”, не “Отрочество”, не “Записки маркера”, а одна только картина “Севастополя в декабре месяце” (бесспорно превосходная и в высшей степени замечательная) располагает г. критика в пользу г. Л. Н. Т., и то чуть ли не потому только, что напоминает парное ей произведение, “Александровскую колонну” Жуковского» (с. 1321).

В декабрьском номере за 1855 г. «Отечественные записки» поместили статью С. С. Дудышкина «Рассказы г. Л. Н. Т. из военного быта и рассказы, записанные со слов очевидцев гг. Таторским и Кузнецовым и собранные г. Сокальским» (№ 12, отд. «Журналистика», с. 74—92), где критик упоминал «превосходную военную картину» «Севастополь в декабре месяце». «Без всяких рассуждений <...> в одной простой картине знаменитого 4-го бастиона сказано вам гораздо более, нежели можно сказать отвлеченными рассуждениями. Вглядитесь в физиономию простого солдата, вслушайтесь в его отрывистые фразы, и вы почувствуете, что он <г. Л. Н. Т.> постоянно преследует одну и ту же идею, только как художник выражает ее в картинах...».

Выход книги Толстого «Военные рассказы» стал поводом для новой статьи С. С. Дудышкина. Здесь критик говорил и о первом севастопольском рассказе, который ставил много выше «Севастополя в августе», полагая, что в последнем «нет действия», «происшествий», а «портреты действующих лиц, преимущественно солдат, были уже изображены автором в первом рассказе», где читатели «познакомились с тою хладнокровною стойкостью, с тем пренебрежением опасности, которая составляла силу защитников Севастополя» («Отечественные записки», 1856, № 11, отд. III, с. 11—18).

С появлением сборника «Военные рассказы» критики стали рассматривать «Севастополь в декабре» не как отдельное произведение, а как часть трилогии о Севастополе. «Более зрелым произведением1 <...> являются три отдельные картины, изображающие великую севастопольскую

399

драму, — писал критик журнала “Военный сборник” (1868, № 4, отд. II) в статье “Военный роман” (статья без подписи); — это как бы главы героической эпопеи, представляющие защиту Севастополя в три наиболее замечательные эпохи...» (с. 268). В рассказе «Севастополь в декабре месяце» автор статьи прежде всего видел «это спокойствие, отсутствие суетливости, растерянности или энтузиазма, опять-таки прямое следствие чисто русского характера, в котором нет вовсе восторженности, напыщенности при исполнении какого-либо дела, как бы оно ни было важно» (с. 269).

Почти через два десятилетия профессор Московского университета О. Ф. Миллер в книге «Русские писатели после Гоголя» (1886), рассматривая севастопольские рассказы в целом, отмечал, что в «Севастополе в декабре» Толстой показывает картины осажденного города, сцены в зале Дворянского собрания «со всею силою ничем не прикрытого реализма», «без малейших прикрас и риторизма». По мнению О. Миллера, и «присущий человеку эгоизм», и страх отступают перед высокими побуждениями, которые делали народ русский героем севастопольской эпопеи, «именно народ, в лице своих простых людей и тех не простых, которые близки к народу духом» (с. 275).

Рассуждениям О. Миллера были созвучны мысли Евг. Соловьева в его биографической книге «Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность» (СПб., 1894). Имея в виду в первую очередь «Севастополь в декабре месяце» и приводя из него большие фрагменты, исследователь отмечал, что «молчаливый героизм без эффектных фраз, без всякого тщеславного желания выставить себя и сосредоточить на себе внимание, и вместе с этим милое, нежное добродушие русского солдата, умеющего быть деликатным, как любящая женщина, полностью изображены Толстым в его севастопольских рассказах» (с. 56). Соловьев считал, что писатель «вдохновляется прежде всего этим», «что он любит (а не просто описывает) то, чем вдохновляется». «Толстой первый заглянул в душу старого дореформенного солдата и первый создал его тип или, вернее, целую галерею типов, теперь уже родных и близких каждому русскому читателю. В жизни, полной самоотречения, невыносимой тяготы и лишений, почти нечеловеческих, жизни без тени личного счастья, без семьи, без будущего, с вечным поднятым над головой обухом, с не уходящим ни на шаг призраком смерти — Толстой учуял что-то таинственное, прекрасное и чистое, как звезда на небе. И он склонился перед этим, и вера в народ утвердилась в его сердце раз на всю жизнь. Как ни менялось впоследствии миросозерцание Толстого, как ни глубоко погружался он в безнадежное отрицание — эта вера спасала его и вызывала после каждого падения к новой жизни, новой работе» (с. 56—57).

Рассказ «Севастополь в декабре» в начале XX века был представлен в нескольких изданиях (3, 4, 5, 6-м) учебника литературы В. Ф. Саводника «Очерки по истории русской литературы XIX века» (ч. II). В первых двух изданиях книги севастопольские рассказы только упоминались, но начиная с третьего издания (М., 1907) каждому из этих рассказов автор уделял внимание. В первом рассказе о севастопольской обороне Саводник видел «как бы краткий отчет о том общем впечатлении, какое производит на наблюдателя жизнь Севастополя во время осады». Здесь нет «подробностей» и «частностей»: Толстой «ограничивается лишь самыми общими, как будто беглыми чертами. Но в этих чертах прекрасно схвачен самый

400

“дух” защитников Севастополя, и оттого весь очерк производит такое живое впечатление. Рассказ Толстого проникнут чувством горячего патриотизма и твердой веры в нравственные силы русского народа». По мнению исследователя, «Толстой преклоняется перед героизмом русских солдат, в особенности потому, что этот героизм отличается такой полной простотой, отсутствием чего-либо напускного, эффектно-картинного. В этой простоте героизма он видит истинное величие, “молчаливое и бессознательное”, доходящее до “стыдливости перед собственным достоинством”» (с. 176—177).

«Севастополь в декабре» много переводился на иностранные языки и еще при жизни Толстого издавался в Европе и США.

Первый (сокращенный) перевод на французский язык был сделан в июне 1855 г. и опубликован 1 июля того же года в газете «Le Nord». Через две недели этот же перевод перепечатала в приложении газета «Journal de Francfort» (1855, № 167). Толстой отметил в дневнике 29 июля 1855 г., что «читал свою статью в “Журнал de Francfort”».

Немногим более чем через год «Севастополь в декабре» в виде пересказа, чередующегося с большими цитатами, появился в журнале «Revue des deux Mondes» в статье французского журналиста и переводчика Анри Ипполита Делаво «Литература и военная жизнь в России» (1856, 15 août). Делаво писал о глубоком реализме и человеческой простоте севастопольских рассказов Толстого, но опускал конец «Севастополя в декабре», где автор объясняет, почему невозможно взять Севастополь и поколебать силу духа его защитников. Вероятно, француз Делаво, поклонник русской литературы и вообще России, не смог здесь полностью отрешиться от патриотического чувства.

В дальнейшем «Севастополь в декабре месяце» публиковался на французском языке полностью и в сокращении в переводах М. Делина, Ж.-В. Бинштока, И. Д. Гальперина-Каминского. Рассказ печатался в собрании сочинений Толстого (т. 4. Paris, 1903), выходившем под редакцией и с комментариями П. И. Бирюкова, а также входил в сборники «Севастопольских рассказов» Л. Толстого. Фрагмент «Севастополя в декабре» под названием «Le quatrieme bastion» был опубликован в 1887 г. в книге «Scènes de la vie russe» (Paris).

В 1876 г. газета «Dziennik Warszawski» напечатала первый перевод «Севастополя в декабре месяце» на польском языке (ЛН, т. 75, кн. 2, с. 253).

В середине 80-х годов рассказ появился в Скандинавии на датском, финском и шведском языках в изданиях «Севастопольских рассказов».

В 1886 г. первый севастопольский рассказ вышел на голландском и немецком языках. В Германии «Севастополь в декабре» печатался полностью и в сокращении (в переводах В.-П. Граффа, Г. Роскошного, Р. Лёвенфельда) около десяти раз как в составе собраний сочинений Толстого, так и в сборниках.

Рассматривая севастопольские рассказы, немецкий исследователь Р. Лёвенфельд считал, что здесь Толстой «предпочтение <...> отдает простым солдатам»: «По мнению Толстого, народ страдает из-за того, что мы не видим присущих ему крупных, таящихся в нем душевных сокровищ» (Лёвенфельд Р. Гр. Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание.

401

СПб., 1896, с. 103). Говоря о Толстом, участнике обороны Севастополя, о времени и состоянии, в котором был написан «Севастополь в декабре месяце», Лёвенфельд рассуждал: «Впрочем, кто знает? — быть может, именно благодаря тому нервному возбуждению, в котором находился автор, его произведение и является chef d’oeuvr’ом искусства» (там же, с. 89). Известное пророчество Толстого в конце рассказа: «Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...» — вызвало у Лёвенфельда цепь серьезных философских размышлений: «В этих словах сказался не только патриотизм Толстого, но и глубокое, скорбное убеждение, так как картина смерти в Севастополе выяснила ему, как ничтожна жизнь одного лица в сравнении с страданиями массы, в сравнении с вечными, всемирно-историческими идеями. Или, быть может, война эта плод ошибок народов? — задавал вопрос Лёвенфельд и отвечал: — Нет, народы не питают взаимной ненависти, и только заблуждения ошибающихся вождей заставляют людей, связанных общностью миросозерцания и религии, идти друг против друга» (там же, с. 101).

«Дрожащей от возбуждения рукой, — отмечал другой немецкий литератор, Е. Цабель, — написал Толстой во время осады великолепный рассказ “Севастополь в декабре”, который был принят с горячим одушевлением, как неопровержимое доказательство стойкости русских войск даже в несчастной войне» (Цабель Е. Граф Лев Николаевич Толстой. Литературно-биографический очерк. Перевод с нем. Владимира Григоровича. Киев, 1903, с. 12). Исследователь рассматривал севастопольские рассказы как «три группы воспоминаний», представляющих единую картину войны. «...Стоит только взять в руки рассказы Толстого, — писал он, — как сейчас же почувствуешь себя как бы перенесенным непосредственно в ту самую обстановку, в которой находился этот живописный город с желтыми, окутанными туманом, горами с одной стороны, с широкой, покрытой неприятельским флотом бухтой — с другой; как будто сам слышишь гул выстрелов, видишь белый дым над батареями, испытываешь ту крайнюю степень душевного возбуждения, которое переживалось защитниками Севастополя» (с. 57). Не называя отдельных рассказов, Цабель, цитируя или излагая их, воспроизводил ряд сцен из севастопольских рассказов, в том числе и сцену в зале, где лежат тяжело раненные, из «Севастополя в декабре». Слова старого солдата, с которым беседует рассказчик, о том, что «первое дело» «не думать много», «все больше оттого, что думает человек», привлекли особое внимание критика. «Тут перед нами образ совсем в духе писателя — человек, который бодро принимается за дело, исполняет свои обязанности и не входит ни в какие рассуждения относительно их, который сам справляется с самыми крупными превратностями жизни, потому что никакие излишние рефлексии не ослабили в нем ни стремления к деятельности, ни способности мужественно переносить зло. Создать в себе подобное здоровое состояние и силу души — эта задача носилась перед Толстым, как высший идеал, уже в первый период его литературного творчества», — полагал Е. Цабель (с. 58).

На английском языке рассказ впервые был напечатан в 1887 г. (перевод с франц. Ф. Д. Милле) в Нью-Йорке и в 1888 г. в Лондоне. В переводах Ф. Милле, Л. Кендэл, И. Хэпгуд, Л. Винера он входил в собрания сочинений Толстого и в другие издания. В конце 90-х годов Эльмер Моод, готовя

402

к печати севастопольские рассказы, обратился к Толстому с письмом (письмо не сохранилось), в котором просил разрешить возникший у него вопрос по поводу некоторых фраз (эти фразы он приводил в письме): переводчик почувствовал, что здесь не обошлось без вмешательства цензуры. Толстой отвечал Э. Мооду 5 мая 1901 г.: «Что касается перевода “Севастополя”, то все выписанные Вами места или извращены или прибавлены редактором в видах цензуры и поэтому лучше выпустить их. В особенности же отвратительно последнее выписанное у Вас по-английски изречение, сочиненное редактором и еще тогда особенно бывшее мне неприятным» (ГМТ, микрофильм).

Вдогонку этому письму 21 мая того же года из Ясной Поляны Э. Мооду была отправлена открытка, в которой шла речь об одной фразе из «Севастополя в декабре»1: «Сколько помнится, и эта фраза — очень неясная — есть произведение редактора или цензора, — писал Толстой. — Я сейчас перечел и ясно вижу, что все после слов: “простоты и упрямства” — есть прибавка цензора». Фразы из «Севастополя в декабре», авторство которых смущало Э. Моода2, были следующие: 1) «...но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили еще следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства»; 2) «Главное отрадное убеждение, которое вы вынесли, это — убеждение в невозможности поколебать где бы то ни было силу русского народа»; 3) «...другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине»; 4) «Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...».

Текст «Севастополя в декабре» в английском переводе вышел без этих фраз. Однако, проанализировав исключенный Э. Моодом текст, приходится признать неправомерность такого исключения. Во-первых, потому, что сам Толстой никогда прежде не называл эти строки «прибавкой цензора» и, готовя в 1856 г. новый текст «Севастополя в декабре» для сборника «Военные рассказы», не только оставил их в тексте, но и внес в них очень характерные поправки.

Во-вторых, сопоставляя текст исключенных Э. Моодом фраз с дневником и письмами Толстого 1854—1855 гг., можно убедиться, что фразы эти принадлежат именно Толстому. Дневниковая запись 2 ноября 1854 г. отголоском прозвучит позднее почти в каждой из указанных исключенных Моодом строк: «Велика моральная сила русского народа. Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся

403

из несчастий России, оставит надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, а энтузиазм, возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства». По содержанию, стилю и лексике эта запись очень близка фразам, исключенным из «Севастополя в декабре».

Некоторые мысли и словосочетания в этих фразах почти полностью совпадают с отдельными строками наброска «Докладной записки кн. М. Д. Горчакову»1: «Зародыш геро<ического> чувства готовности к смерти за дело христианства и чести отечества — лежит во всех нас. Дайте ему ход и проявление, и дух этот выразится поступками, достойными человека и русского». Толстой призывал каждого «принять клятвенное обещание, к<оторое> в виде <чувств>а долга таится в душе каждого».

В известном письме С. Н. Толстому от 20 ноября 1854 г. Толстой писал: «Неприятель почти не стреляет, и все убеждены, что он не возьмет города, и это действительно невозможно». Все эти совпадения не случайны, как не случайно и то, что Толстой, спустя 45 лет после выхода в свет севастопольских рассказов, совершенно иначе рассматривая понятия «патриотизм», «любовь к родине», «героическое» и т. п., к тому же плохо помня текст своих ранних сочинений, согласился с сомнениями Э. Моода и поспешил признать его правоту, отрекшись от когда-то им самим написанного в первом севастопольском рассказе2.

Севастопольские рассказы в переводе Л. и Э. Моод («Sevastopol and other military tales») вышли в 1901 г. в Лондоне в первом томе сочинений Л. Н. Толстого. К тексту, с согласия автора, была приложена карта обороны Севастополя. Эту книгу переводчики прислали в Ясную Поляну. 20 ноября 1901 г. по поручению Толстого отвечала О. К. Толстая, жена А. Л. Толстого: «...Пишу Вам вместо Льва Николаевича, который очень извиняется перед Вами, что до сих пор не ответил на Ваши два письма и присланную Вами изданную книгу “Севастополь” <...> Он просит передать Вам его большую благодарность за письма и “Севастополь”. Он находит, что и перевод, и издание превосходны и нельзя желать ничего лучшего. Действительно книга вышла прекрасная» (ГМТ, микрофильм). Сам Толстой заметил в письме Э. Мооду 23 декабря 1901 г.: «Я, кажется, уже писал Вам о том, как мне необыкновенно понравилось Ваше издание первого тома. Все превосходно: и издание, и примечания, и, главное, перевод и, еще главнее, добросовестность, с кот<орой> это все сделано». Для второго издания книги в 1903 г. Моод попросил Толстого написать предисловие

404

или разрешить использовать предисловие, написанное Толстым в 1889 г. для книги А. И. Ершова «Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера», лишь несколько изменив его первые строки. Об этом Моод писал С. Л. Толстому 22 января (н.с.?) 1903 г.: «Если бы мы могли использовать “Вступление” Вашего отца к “Севастопольским воспоминаниям” Ершова, — одобрит ли Л. Н. следующее: изменить первые строчки этого “Вступления”, т.к. здесь мало кто знаком с книгой Ершова, — далее Моод предлагал вариант такого составленного им “Вступления”: — У меня нет времени и сил писать вступление к “Севастополю”, т.к. это вступление я писал более чем 12 лет назад для другой книги. Но оно не было напечатано, т.к. не прошло цензуру, и я был бы рад, если бы нам разрешили использовать исправленный перевод “Севастополя”, который скоро выйдет для английского читателя в популярном издании. Когда я писал это вступление, я заново пережил то, через что я прошел 30 лет тому назад: ужас войны и впечатления, которые она произвела, когда я участвовал в ней» (ГМТ).

Предложение Моода не было принято в Ясной Поляне. «Относительно предисловия, которое Вы просите моего отца подписать, — сообщал переводчику С. Л. Толстой 20 января 1903 г., — к сожалению, я должен ответить Вам, что отец очень не любит возвращаться к своим старым сочинениям и поэтому ему было бы неприятно подписывать к ним предисловие» (ГМТ, микрофильм). Сам Толстой на предложение Э. Моода отвечал 16 февраля того же года (в Юб. — 28 января): «...не считаю нужным adopter предисловие Ершова к моим рассказам или написать от себя какое-либо предисловие. Если Вы находите это нужным, Вы сами от себя можете поставить предисловие к Ершову, сказав, что оно подходит и к моим рассказам...». Моод так и сделал. Книга: Leo Tolstoy. «Sevastopol and other Stories...» — в переводе Луизы и Эльмера Моод вышла в Лондоне в 1903 г. В качестве предисловия было напечатано предисловие Толстого к «Севастопольским воспоминаниям» Ершова.

Моод открыл книгу собственным введением («Introduction»), где сообщил некоторые факты из севастопольской жизни Толстого, коротко рассказал о том, как появилось и было запрещено цензурой предисловие Толстого к воспоминаниям Ершова и почему это предисловие он помещает в книге рассказов Толстого. Здесь же Моод охарактеризовал в целом севастопольские рассказы: «В этих рассказах композиционный центр смещен с внешних данных: имен, чисел, орудий, технического оснащения, побед и поражений, патриотических оправданий или осуждений, которые составляют обычные штампы военных писателей, — к нравственному состоянию описываемого характера или самого автора. Мы понимаем, что думали и чувствовали те люди, которые сражались с нашими отцами. Мы видим скрытые пружины их поступков и ту внутреннюю сущность войны, которая обычно скрывается за ее парадной внешней картиной.

Несмотря на тот факт, что эти рассказы, как и многие другие в русской литературе, пострадали от рук цензора, сила и искренность описаний остается такой, что за ними закрепилось прочное место в мировой литературе, и каждый, кто хочет понять, что такое война на самом деле, должен прочитать их. Они рассказывают настоящую правду о войне лучше, чем громоздкие летописи военных лет, изобилующие именами, датами и техническими терминами» (p. III—IV).

405

Перевод Л. и Э. Моод несколько раз издавался в Англии и США.

На рубеже веков английские и американские русисты в работах о жизни и творчестве Толстого не раз обращались к севастопольским рассказам, анализируя их как целое. Однако некоторые рассуждения были явно ориентированы на «Севастополь в декабре». В 1898 г. английский литератор Г. Перрис в книге «Лев Толстой. Великий мужик» в главе о Севастополе писал: «Стержень всех сочинений Толстого — сам Толстой. Немного узнайте этого человека, и вы поймете, что наше смущение и несогласие вызваны фактом, который мы не приняли, даже если и пытались, — точкой зрения художника. Мы смотрели на незнакомый мир с неверной позиции и через неправильно сфокусированные очки». Перрис давал краткое представление о жизни в России, о Крымской войне и надеялся, что для читателей толстовских рассказов «станет понятным» «тот факт, что молодой солдат никогда даже на секунду не руководствуется лицемерными словами о патриотизме» (Perris G. H. Leo Tolstoy. The Grand Mujik. A Study in Personal Evolution. London, 1898, p. 53).

В биографической книге о Толстом T. Ш. Ноулсон, рассматривая севастопольские рассказы, писал, несомненно имея в виду «Севастополь в декабре месяце»: «В Севастополе он <Толстой> описывает любовь к Родине, жившую в нем и в его друзьях-севастопольцах, с той силой и страстью, которой нельзя не верить» (Knowlson T. Sharper. Leo Tolstoy. A biographical and critical study. London; New York, 1904, p. 40).

В 1889 г. «Севастополь в декабре» вышел на венгерском и чешском, в 1892 г. — на испанском, в 1900 г. — на итальянском языках. В 1909 г. рассказ был опубликован в Румынии, а в 1910 г. — в Греции и Норвегии.

С. 81. ...над Сапун-горою... — Сапун-гора — возвышенность к юго-востоку от Севастополя (сейчас в черте города).

...глухо бьет восьмая стклянка. — Склянка (устар.: стклянка) (морск.) — полчаса времени, которое отбивают удары судового колокола. У моряков сутки делятся на вахты (по четыре часа каждая); восемь склянок — конец очередной вахты, т. е. 4, 8 или 12 часов.

На Северной... — На Северной стороне. Большая Севастопольская бухта делит Севастополь на Северную и Южную стороны. Северная сторона — северный берег бухты, северная часть территории Севастополя.

...тяжелая маджара... — Маджара — крымская большая арба (повозка).

...мясо, туры, мука... — Туры (тур) — большие плетеные корзины, наполненные землей, использовавшиеся при строительстве укрытий от пуль и снарядов противника. Их готовили солдаты в окрестных лесах и перевозили к пристани.

На Графскую... — Графская пристань у северной оконечности Городской стороны Севастополя, у выхода Южной бухты в Большую Севастопольскую бухту. Видный памятник архитектуры (арх. Д. Уптон). Сооружена в 1846 г.

С. 82. ...линию бона... — Бон — плавучее заграждение из бревен, сетей, канатов, защищающих вход в бухту.

...прямо под Кистентина держите... — Кистентин — корабль «Великий князь Константин».

...над Южной бухтой... — Южная бухта — одна из трех больших, глубоко

406

вдающихся в материк (2 км длины) бухт южного берега Большой Севастопольской бухты; хорошо защищена от всех ветров, превосходная естественная гавань, в которой помещался весь черноморский флот. Южная бухта разделяет южную часть Севастополя на Городскую сторону, лежащую к западу от этой бухты, и Корабельную — к востоку от нее.

...сбитень горячий... — Сбитень — горячий напиток с медом и пряностями.

С. 84. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне ... — Имеется в виду здание Дворянского благородного собрания. Фронтон — завершение (обычно треугольное) фасада здания, ограниченное по бокам скатами крыши и карнизом у основания.

Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика... — Фурштатский солдат — солдат из обозной части.

...в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде... — Экипажи затопленных русских кораблей переформировывались в сухопутные батальоны и продолжали сражаться на бастионах, батареях и в других укреплениях Севастополя.

...рабочих солдат, с носилками дожидающихся... — По приказу начальника севастопольского гарнизона Д. Е. Остен-Сакена от 29 ноября (11 декабря) 1854 г. были сформированы особые команды носильщиков для доставления раненых на перевязочные пункты и для переноса умерших из госпиталя в часовню.

...на крыльце бывшего Собрания... — Речь идет о здании Дворянского благородного собрания.

...сходите на бастионы... — Бастион — пятиугольное оборонительное крепостное или полевое укрепление. По проекту строительства оборонных укреплений 1834—1837 гг. предполагалось возвести на высотах в южной части Севастополя восемь земляных бастионов (4 на Корабельной стороне и 4 на Городской), замкнутых со стороны города сводчатыми казармами и соединенных между собой стенами и бойницами. К началу войны ни один бастион не был доведен до проектного уровня, к строительству некоторых так и не приступили.

С. 85. Да вот шестая неделя пошла... — Здесь некоторое хронологическое несоответствие: 6-я неделя после первой бомбардировки (5 октября 1854 г.) — это середина ноября. Действие же рассказа Толстого происходит в декабре. Неточность можно объяснить или неправильным прочтением рукописи (8-я?) при наборе в журнале «Современник» (рукопись не сохранилась), или недели Толстой по ошибке считал от времени своего прибытия в Севастополь — 7 ноября 1854 г.

На пятом баксионе... — 5-й бастион находился на Городской стороне Севастополя.

...как первая бандировка была... — Первая бомбардировка Севастополя с суши и с моря союзными войсками 5 октября 1854 г.

...как великие князья говорили с ним... — Великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич, сыновья императора Николая I, принимали участие в кампании 1854—1855 гг., прибыли в Севастополь 22 октября 1854 г.

...щиплет у себя на подушке корпию... — Щипать корпию — нащипывать из хлопчатобумажной ткани нитки, употреблявшиеся как перевязочный материал (вместо марли, ваты).

407

С. 86. ...пятого числа в ногу задело бомбой... — 5 октября 1854 г. при первой бомбардировке Севастополя.

С. 87. ...отворенной церкви... — В Севастополе в начале 50-х годов XIX в. было шесть православных церквей, кроме того церкви католическая и лютеранская, мечеть, синагога и караимская молельня.

...развевающимися хоругвями... — Хоругвь — вертикально свисающее полотнище с изображением Христа или святых, укрепленное на длинном древке; хоругви носили во время крестных ходов и торжественных религиозных процессий.

...про дело двадцать четвертого... — 24 октября 1854 г. произошло кровопролитное Инкерманское сражение, в котором русская армия потеряла до 12 тысяч человек.

С. 88. ...бретерским настроением духа... — От: бретер — скандалист, задира, дуэлянт.

...плохо оттого, что грязно. — Как отмечает Э. И. Тотлебен в своем фундаментальном труде «Описание обороны г. Севастополя», «во время летних жаров, которые часто бывают свыше 28o по Р., окрестности Севастополя выгорают и представляют мертвый вид; после же дождей и зимою почва сильно растворяется, в особенности в балках, чем весьма затрудняет всякое движение» (ч. 1, 1863, с. 80).

...лучшего комендора убило... — Комендор — матрос, специально подготовленный для стрельбы из корабельных орудий.

...в шести вылазках был». — Вылазка — выход части войск из осажденного укрепления для нападения на осаждающих, чтобы помешать работам неприятеля по строительству укреплений.

...один, молодой, с красным воротником и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому, старому, с черным воротником и без звездочек... — С красным воротником и с двумя звездочками на шинели — подпоручик пехотного полка; с черным воротником и без звездочек — капитан артиллерийских или инженерных войск либо капитан егерского полка.

...про Алминское дело... — Сражение на реке Альме (Алме) 8 сентября 1854 г., окончившееся поражением русских войск.

...на бастионы, именно на четвертый... — Бастион № 4, самый южный в линии обороны, находился на Бульварной высоте, против вершины Южной бухты.

...белобрысенький мичман... — Мичман — младший офицерский чин в русском флоте.

С. 89. ...команды солдат, пластунов... — Пластуны — казаки особой пехотной команды или разведывательной части казачьих войск, передвигающиеся пластом, ползком.

...спустясь под маленький изволок... — Изволок — некрутой длинный подъем, пологий склон горы.

...не идти ли вам по траншее... — Траншея — длинный глубокий ров.

С. 90. Это Язоновский редут... — Язоновский редут — полевое укрепление позади 4-го бастиона. Назван по имени брига «Язон», команда которого принимала участие в его постройке и вооружении.

...увидите проводники мин... — Для предупреждения «минной войны» союзников против 4-го бастиона под руководством Э. И. Тотлебена была устроена целая контрминная система. Для уничтожения (подрыва) 4-го

408

бастиона, в случае занятия его неприятелем, были выкопаны канавки, в которых проложены гальванические проводники от пороховых погребов этого бастиона к католической церкви.

...под бруствером... — Бруствер — насыпь перед окопом или траншеей для удобства стрельбы и для укрытия от огня противника.

...этот белый каменистый вал... — Имеется в виду траншейный вал неприятеля, наведенный из местного материала — крепкого белого известняка.

С. 91. ...часовой, стоящий на бруствере, крикнет: «Пу-у-шка!»... — Чтобы не подвергать напрасно людей опасности, наверху выставляли часовых-сигнальщиков (остальные находились в укрытии, кто где мог). Сигнальщики назначались для предупреждения о неприятельских снарядах, падающих в бастион. Их выбирали из самых опытных матросов, могущих верно определить направление и место падения снаряда. Сигналы подавались громким и протяжным голосом, в условных выражениях, сложившихся на языке матросов.

Мортира... — Артиллерийское орудие с коротким стволом для навесной стрельбы, предназначавшееся, главным образом, для разрушения особо прочных оборонительных сооружений.

С. 92. ...в этом множестве траверсов... — Траверс — поперечная насыпь в окопах, траншеях и ходах сообщения, защищающая от продольного ружейного и артиллерийского огня.

С. 93. Из-за креста... — Имеется в виду орденский крест, награда.

...когда в нем не было укреплений... — К началу военных действий (сентябрь 1854 г.) в Севастополе достаточно надежно была укреплена батареями береговая линия Большой Севастопольской бухты. Это позволяло надеяться, что неприятель не сможет прорваться на рейд. К тому же командование полагало, что если и произойдет высадка союзнического десанта, то это будут весьма незначительные силы, поэтому сухопутных укреплений в Севастополе было мало и они были чрезвычайно слабы и вовсе не рассчитаны на серьезное и длительное сопротивление. Ни один из бастионов еще не был достроен. Город с сухопутной стороны был только на одну треть своей окружности прикрыт каменной стеной, на остальных же двух третях — совершенно открыт и имел только несколько слабых батарей; между ними оставались большие промежутки, сквозь которые неприятель мог легко ворваться в город.

...когда этот герой, достойный Древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил... — Вице-адмирал В. А. Корнилов, со своим штабом объезжая оборонительную линию каждый день по крайней мере один раз, наблюдал лично за ходом инженерных работ, за строгим исполнением аванпостной службы, за порядком в размещении войск, а ночью, при малейшей тревоге или перестрелке, немедленно являлся на линию. Героическое поведение вице-адмирала в первую бомбардировку, его обращение к войскам, защищающим Севастополь, смертельное ранение его на Малаховом кургане сделали имя Корнилова легендарным. Толстой прибыл в Севастополь спустя месяц после смерти В. А. Корнилова, но и для него имя это стало священным, о чем свидетельствовало письмо его к С. Н. Толстому от 20 ноября 1854 г. Э. И. Тотлебен в книге «Описание обороны г. Севастополя» писал о Корнилове, передавая его слова, обращенные к защитникам Севастополя: «Корнилов, объезжая линию, говорил с войсками, обращаясь

409

к каждому батальону и стараясь воодушевить всех: “Ребята, — говорил он, — мы должны драться с неприятелем до последней крайности; мы должны скорее все здесь лечь, чем отступить. Заколите того, кто осмелится говорить об отступлении! Заколите и меня, если бы я приказал вам отступить”» (ч. 1, с. 244).

...играет полковая музыка на бульваре... — В Севастополе было два бульвара: Большой бульвар, на высоте по соседству с 4-м бастионом, и Малый бульвар, или бульвар Казарского, где был воздвигнут памятник Казарскому. Здесь имеется в виду Малый бульвар.

СЕВАСТОПОЛЬ В МАЕ

Впервые: «Современник», 1855, № 9, с. 5—30 (ценз. разр. 31 августа 1855 г.). Под заглавием: «Ночь весною 1855 года в Севастополе». Без подписи.

Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 175—256. Под заглавием: «Севастополь в мае».

Сохранились: полный автограф (43 листа); неавторизованная корректура журнала «Современник» № 8 (5 форм); текст журнала «Современник» № 8, изъятый цензурой; текст главы 16, выправленный в 1907 г. для «Нового круга чтения».

Печатается по автографу с учетом позднейшей авторской правки (по корректуре, текстам журнала «Современник» № 8 и № 9 и сборнику «Военные рассказы»):

С. 94, строка 1: Севастополь в мае — вместо: Весенняя ночь 1855 года в Севастополе (по ВР).

С. 94, строка 14: на желтоватую изрытую землю — вместо: на черную изрытую землю (по кор., С8, С9, ВР).

С. 95, строка 19: солнце вышло — вместо: солнце взошло (по кор., С8, С9, ВР).

С. 95, строка 26: домиков, настроенных — вместо: домиков, нагороженных (по кор., С8, С9, ВР).

С. 95, строка 44: офицер, перешедший из кавалерии — вместо: перешедший из кавалерии (по ВР).

С. 96, строки 7—8: хватает газету и бежит с ней — вместо: хватает газеты и бежит с ними (по ВР).

С. 96, строки 45—46: отрадно-розовом свете — вместо: отрадно-розовом цвете (по ВР).

С. 97, строка 18: И каково будет удивление — вместо: Каково будет удивление (по кор., С8, С9, ВР).

С. 97, строки 19—20: по узенькому переулочку — вместо: по узенькому переулку (по С8, С9, ВР).

С. 97, строки 21—22: Капитана я должен получить — вместо: Капитана же я должен получить (по С8, С9, ВР).

С. 97, строки 30—31: прежним пехотным штабс-капитаном — вместо: пехотным штабс-капитаном (по ВР).

С. 97, строка 42: ни одной не было старой, а замечательно, что все молодые — вместо: ни одной не было старой (по ВР).

410

С. 98, строка 3: капитана Сусликова — вместо: прапорщика Сусликова (по ВР).

С. 98, строка 10: было ему гулять — вместо: ему было гулять (по ВР).

С. 98, строки 15—16: чтобы капитаны Обжогов и Сусликов — вместо: чтобы капитан Обжогов и прапорщик Сусликов (по ВР).

С. 98, строка 20: ежели они вдруг мне не поклонятся — вместо: ежели вдруг он мне не поклонится (по кор., С8, ВР).

С. 98, строки 23—24: Слово аристократы (в смысле высшего, отборного круга, в каком бы то ни было сословии) — вместо: Слово аристократы (по ВР).

С. 98, строка 25: вовсе не должно было быть — вместо: не должно бы было быть (по ВР).

С. 98, строка 43: так принужденно смеется, хотя ничего нет смешного — вместо: так принужденно смеется (по кор., С8).

С. 99, строка 1: лениво-грустным, не своим голосом — вместо: лениво-грустным голосом (по кор., С8).

С. 99, строки 11—24: Тщеславие, тщеславие и тщеславие ~ Штабс-капитан два раза — вместо: Штабс-капитан Михайлов два раза (по кор., С8, ВР).

С. 99, строка 30: в эту кампанию из отставки — вместо: из отставки (по кор., С8, ВР).

С. 99, строки 35—36: из этих ста двадцати двух героев — вместо: из ста двадцати двух героев (по ВР).

С. 100, строка 18: Князь Гальцин — вместо: Гальцин (по кор., С8, С9, ВР).

С. 100, строка 31: развратником — вместо: большим развратником (по ВР).

С. 100, строка 37: он принужден был — вместо: принужден был (по ВР).

С. 100, строка 41: свою мускулистую, честную руку — вместо: мускулистую руку, не раз коловшую французов (по кор., С8, ВР).

С. 100, строки 42—43: известному за не слишком хорошего человека, Праскухину — вместо: известному за не слишком хорошего человека Праскухина (по ВР).

С. 100, строка 43: Когда Праскухин — вместо: Но когда Праскухин (по кор., С8, ВР).

С. 101, строка 5: и про мрачные мысли — вместо: про мрачные мысли (по ВР).

С. 101, строка 6: на бастион — вместо: на бастион и, главное, про то, что в семь часов ему надо было быть дома (по ВР).

С. 101, строки 13—14: не огорчился подозрительно-высокомерным выражением — вместо: не огорчился подозрительно-высокомерному выражению (по ВР).

С. 101, строка 34: непременно убьют — вместо: а непременно убьют (по С9, ВР).

С. 101, строка 38: Владимира наверно — вместо: уж Владимира наверно (по ВР).

С. 101, строка 42: святой долг — вместо: долг (по ВР).

С. 101, строки 43—44: подобное предчувствие — вместо: это предчувствие (по ВР).

411

С. 102, строка 3: понятием долга — вместо: этим понятием долга (по ВР).

С. 102, строка 15: грубый слуга — вместо: грубый денщик-слуга (по кор., С8, ВР).

С. 102, строка 24: Молчи, болван! — вместо: Молчи, скотина! (по кор., С8, С9, ВР).

С. 102, строки 28—29: Болван? болван? — повторял слуга. — И что ругаетесь болваном, сударь? — вместо: Скотина? скотина? — повторял слуга, — и что ругаетесь скотиной, сударь? (по кор., С8, С9, ВР).

С. 102, строка 35: как говорил, «на свои деньги» — вместо: «на свои деньги» (по кор., С8, С9, ВР).

С. 102, строка 44: и что она — вместо: а что она (по кор., С8, С9, ВР).

С. 102, строка 46: ее домишко — вместо: ее домишко на слободке (по кор., С8, С9, ВР).

С. 103, строки 18—19: выпил водки, закусил сыром, закурил папиросу — вместо: закурил папиросу (по кор., ВР).

С. 103, строка 30: князь Гальцин — вместо: Гальцин (по кор., С8, С9, ВР).

С. 103, строка 40: особенно Калугин и князь Гальцин — вместо: особенно Калугин и Гальцин (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104, строка 1: веселыми — вместо: простодушными, веселыми (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104, строка 10: Потом князь Гальцин — вместо: Потом Гальцин (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104, строки 14—15: с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе — вместо: с чаем со сливками и на серебряном подносе (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104, строки 24—25: и не было бы удобств — вместо: и не было удобств (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104, строка 40: от генерала N — вместо: от генерала NN (по кор., С8, С9, ВР).

С. 104—105, строки 43—1: не обращая на него больше внимания — вместо: и не обращая на него больше внимания (по кор., С8, С9, ВР).

С. 105, строка 15: на вылазку — вместо: на первую вылазку (по кор., С8).

С. 105, строка 26: когда Праскухин и Нефердов — вместо: когда Праскухин и Пест (по С9, ВР).

С. 105, строка 29: Топот казачьих лошадей скоро стих — вместо: «Да, немножко», — прокричал юнкер, который не разобрал, что ему говорили, и топот казачьих лошадок скоро стих (по ВР).

С. 105, строки 34—35: он был только раз на четвертом бастионе — вместо: он был только на одном четвертом бастионе (по кор., С8, ВР).

С. 106, строка 6: не различишь звезды от бомбы — вместо: звезды не различишь от бомбы (по кор., С8, С9, ВР).

С. 106, строка 16: да я тебя и не пущу — вместо: да и я тебя не пущу (по ВР).

С. 106, строка 26: Вон и «ура» — вместо: Вот и «ура» (по кор., С8, С9, ВР).

С. 106, строка 32: подскакал ординарец-офицер — вместо: подскакал офицер (по кор., С8, С9).

412

С. 106, строка 43: Нет, — сердито отвечал офицер — вместо: Нет (по ВР).

С. 107, строки 3—4: он с Калугиным прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ними — вместо: он прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ним (по кор., С8, С9, ВР).

С. 107, строка 5: на казачьей лошади — вместо: на казачьей лошадке (по кор., ВР).

С. 107, строка 8: чтобы передать туда — вместо: чтобы по приказанию генерала передать туда (по кор., С8, С9, ВР).

С. 107, строка 16: редко-редко кое-где — вместо: редко-редко где (по кор., С8, С9).

С. 107, строка 19: Изредка слышались — вместо: Изредка слышался (по ВР).

С. 107, строка 27: перелетали с одной стороны на другую — вместо: перелетали из одной стороны на другую (по кор., С8, С9, ВР).

С. 107, строка 31: это дальше — вместо: эта дальше (по кор., ВР).

С. 107, строка 43: подпоручика Угровича — вместо: поручика Угровича (по кор., С8, ВР).

С. 108, строка 14: а тут, ох горе-то, горе — вместо: а тут (по кор., С8, С9).

С. 108, строка 20: вышел в то время на крыльцо посмотреть на стрельбу — вместо: вышел в это время на крыльцо посмотреть на перепалку (по кор., С8).

С. 110, строки 4—5: и, нагнув ее, показал — вместо: и он, нагнув ее, показал (по кор., С8, С9, ВР).

С. 110, строки 27—28: доктора подходили осматривать раненых — вместо: доктора осматривали раненых (по кор., С8, ВР).

С. 110, строка 34: горели свечи — вместо: горели четыре свечи (по кор., С8, ВР).

С. 110, строка 42: стоя на коленях — вместо: стоя на коленах (по кор., С8, ВР).

С. 111, строка 38: Но Калугин был самолюбив — вместо: Но Калугин был не штабс-капитан Михайлов, он был самолюбив (по ВР).

С. 112, строка 9: показалось это очень хорошо — вместо: показалось это прекрасным (по кор., С8, С9, ВР).

С. 112, строки 34—35: не пытался преодолеть — вместо: не покушался преодолеть (по кор., С8, ВР).

С. 113, строки 7—8: на него нашли затмение и этот глупый страх — вместо: на него нашло затмение и этот глупый страх (по ВР).

С. 113, строка 9: кровь хлынула в голову — вместо: кровь хлынула к голове (по ВР).

С. 113, строка 9: нужно было усилие над собою — вместо: нужно было взять на себя (по ВР).

С. 113, строка 17: В блиндаже сидели генерал N — вместо: В блиндаже сидел генерал (по кор., С8, С9, ВР).

С. 114, строка 25: присоединился к своему полку — вместо: присоединился бы к своему полку (по ВР).

С. 114, строка 31: спросил Праскухин — вместо: спросил он (по кор., С8, С9, ВР).

С. 114, строки 32—33: наткнувшись на солдат, которые в мешках носили

413

землю — вместо: наткнувшись на солдата, который в мешке на спине нес землю (по кор., С8, С9, ВР).

С. 114, строка 37: из своей ямки — вместо: из своей ямочки (по ВР).

С. 114, строки 37—38: держа руку у козырька — вместо: руку к козырьку (по кор., С8, С9, ВР).

С. 115, строка 4: не без основания считавший — вместо: считавший (по С9, ВР).

С. 115, строки 7—8: что его непременно убьют и что он уже не принадлежит этому миру — вместо: что ежели так много бомб и ядер пролетело, не задев его, отчего же теперь заденет? (по кор., С8, С9, ВР).

С. 115, строка 8: Несмотря на то — вместо: Несмотря на что (по ВР).

С. 115, строки 11—12: командир другого батальона — вместо: командир батальона (по ВР).

С. 115, строки 20—21: мгновенно освещали — вместо: освещали (по кор., С8, С9, ВР).

С. 115, строки 25—26: слышался стон раненого и крики — вместо: поражал стон раненого и крик (по кор., ВР).

С. 115, строка 39: летит — вместо: еще летит (по ВР).

С. 116, строка 12: больше дела не будет — вместо: больше не будет (по ВР).

С. 116, строка 21: минут через двадцать — вместо: минут через пять (по кор., С8, ВР).

С. 116, строка 25: сведения о деле — вместо: сведения (по кор., С8, С9, ВР).

С. 116, строка 31: как вел свою роту — вместо: как он вел всю роту (по ВР).

С. 116, строки 32—33: и как, если бы не он, дело было бы проиграно — вместо: и что ежели бы не он, то ничего бы не было (по ВР).

С. 116, строка 37: Хвастал он невольно — вместо: Хвастал невольно (по ВР).

С. 117, строки 11—12: странно было подумать — вместо: странно подумать (по кор., С8, ВР).

С. 117, строка 13: сказал что-то — вместо: сказал (по кор., С8, ВР).

С. 117, строки 20—21: а штыками их, каналий — вместо: а штыками, и...... их м... (по ВР).

С. 117, строки 21—22: и не отставать — вместо: и не отставать, и..... вашу м...... (по С8, ВР).

С. 117, строка 30: раздался треск — вместо: раздался ужаснейший треск (по ВР).

С. 117, строка 30: оглушивший всю роту — вместо: оглушил (по кор., С8, ВР).

С. 117, строка 30: высоко — вместо: и высоко (по С8, ВР).

С. 117, строка 35: сукин сын — вместо: сукин сын, и..... твою м.... (по кор.).

С. 117, строка 41: решительно не помнил — вместо: он решительно не помнил (по ВР).

С. 118, строка 4: «Ah, Dieu!» — вместо: «A moi, camarades! Ah, sacré b..... Ah, Dieu!» (по ВР).

С. 118, строка 23: я и жив и цел — вместо: я — жив и цел (по ВР).

414

С. 118, строка 35: излишне было бы намекать — вместо: излишне бы было намекать (по кор., С8, ВР).

С. 118, строка 37: покойного ротмистра Праскухина — вместо: ротмистра Праскухина (по ВР).

С. 118, строка 38: что, бывало, считал за счастье — вместо: что считал за счастье (по кор., С8, ВР).

С. 118, строки 40—42: Одна из тех милых книг, которых развелось такая пропасть в последнее время и которые пользуются особенной популярностью почему-то между нашею молодежью — в А нет (по кор., С8).

С. 119, строки 10—11: нельзя определить ее направление — вместо: нельзя определить ее направления (по ВР).

С. 119, строки 22—23: Михайлов, около самых ног его, недвижимо лежал на земле — вместо: Михайлов, которому он должен 12 рублей с полтиной, гораздо ниже и около самых ног его, недвижимо лежал на брюхе (по ВР).

С. 120, строка 5: глаза его поразил — вместо: его глаза поразил (по кор., С8, С9, ВР).

С. 120, строка 19: напоминало ему — вместо: напоминало (по кор., С8, ВР).

С. 120, строка 29: не видел — вместо: ничего не видел (по кор., С8, С9, ВР).

С. 120, строка 34: как Праскухин — вместо: как и Праскухин (по кор., С8, С9, ВР).

С. 120, строка 42: а в нечет — вместо: в нечет (по кор., С8, С9, ВР).

С. 121, строка 22: а третье — вместо: и третье (по кор.).

С. 121, строка 22: уйти скорей — вместо: уйти поскорей (по кор.).

С. 121, строка 32: я останусь — вместо: а останусь (по ВР).

С. 121, строка 39: в нерешимости — вместо: в нерешительности (по кор., С8, ВР).

С. 122, строка 12: как же это вы, Михаил Иваныч — вместо: как же вы это, Михал Иванович (по кор., С8, С9, ВР).

С. 122, строка 22: Это наш долг, Михайло Иваныч — вместо: это наш долг (по кор., С8, С9).

С. 122, строка 23: Михайло Иваныч не отвечал. — в А нет (по кор., С8, С9, ВР).

С. 122, строки 30—31: так как он ни к кому именно не обращался, никто не вышел — вместо: никто не вышел (по кор., ВР).

С. 122, строки 35—36: напрасной опасности — вместо: напрасно (по ВР).

С. 122, строка 43: Праскухин — вместо: товарищ его (по ВР).

С. 123, строка 1: был уже под горой — вместо: уже был под горой (по кор., С8, С9, ВР).

С. 123, строка 10: Сотни свежих окровавленных тел людей — вместо: Сотни свежих тел, окровавленных людей (по кор., С8, С9, ВР).

С. 123, строка 15: стонали — вместо: стенали (по кор., С8, С9, ВР).

С. 123, строка 22: выплывало — вместо: выплыло (по кор., С8, С9, ВР).

С. 123, строка 27: по нижним аллеям — вместо: по нижним дорожкам (по ВР).

С. 123, строки 36—37: не потерял очень близкого человека — вместо:

415

не потерял очень близкого человека (да и бывают ли в военном быту очень близкие люди?) (по ВР).

С. 125, строка 8: что будто — вместо: как будто бы (по кор., С8, ВР).

С. 125, строка 14: ничего умного — вместо: ничего очень умного (по кор., С8,).

С. 125, строка 14: очень хотелось — вместо: ужасно хотелось (по кор., С8,).

С. 125, строка 31: и которых — вместо: и о которых (по кор.).

С. 126, строки 23—24: не столько собственным произволом, сколько словами — вместо: не собственным произволом, но теми словами (по кор., С8, ВР).

С. 126, строки 31—32: в розовой рубашке и шинели внакидку — вместо: в розовой рубашке и шинелью внакидку (по кор., С8, С9).

С. 126, строки 34—35: расковыривает — вместо: и расковыривает (по кор., С8, С9, ВР).

С. 127, строки 3—4: et chez vous autres — вместо: et chez vous (по кор., С8, С9, ВР).

С. 127, строка 7: говорит солдат в розовой рубашке — вместо: говорит в розовой рубашке (по ВР).

С. 128, строка 16: Постояв — вместо: Постояв недвижно (по ВР).

С. 128, строка 23: мертвыми телами — вместо: смрадными телами (по ВР).

С. 128, строки 23—24: спускается — вместо: спускается с прозрачного неба (по кор., С8, С9, ВР).

С. 128, строка 28: с раскаянием не упадут — вместо: не упадут с раскаянием (по кор., С8, С9, ВР).

С. 128, строки 29—30: любовь к добру и к прекрасному — вместо: любовь к добру и прекрасному (по кор., С8, С9, ВР).

С. 128, строка 32: невинная кровь — вместо: честная, невинная кровь (по кор., ВР).

С. 128, строка 34: хотел сказать на этот раз — вместо: хотел сказать (по кор., ВР).

С. 130, строка 14: будет прекрасен, — правда — вместо: будет прекрасен, есть правда (по кор., ВР).

Польские фразы (конец VI главы) и их перевод, данный Л. Н. Толстым, печатаются по тексту корректуры, ставшей единственным полным источником этого фрагмента (в автографе реплики офицеров-поляков приведены в приблизительной русской транскрипции; в «Современнике» и в сборнике «Военные рассказы» эта сцена не появилась по цензурным условиям). Русские и французские слова, обозначенные в рукописи лишь первой буквой с точками: «во в...», «ces b...» — дополнены «во в<шах>», «ces b<êtes>».

«Севастополь в мае» Толстой написал в Севастополе летом 1855 г. Корни рассказа уходят в замысел, из которого в апреле вырос «Севастополь в декабре месяце». 20 марта 1855 г. в дневнике отмечено намерение «написать Севастополь в различных фазах и идиллию офицерского быта». Тогда же, в 20-х числах марта, Толстой начал рассказ «Севастополь днем и ночью» и работал над ним даже на 4-м бастионе, куда был переведен вместе со своей батареей в самом конце марта. 13 апреля запись

416

в дневнике: «Нынче окончил С<евастополь> д<нем> и н<очью>...». Таким образом, можно считать, что в этот день была завершена самая ранняя редакция сочинения, где шла речь и о Севастополе ночью. Без всякого сомнения, текст этой ранней редакции был еще чрезвычайно далек от будущего «Севастополя в мае», хотя «идиллия офицерского быта», возможно, уже присутствовала в рассказе. Об этой «идиллии» Толстой писал из Севастополя в Ясную Поляну зимой и весной 1854—1855 гг., и отношение к этой стороне офицерской жизни в Севастополе было вполне определенным. Так, еще 20 ноября 1854 г. Толстой извещал брата С. Н. Толстого: «Я, слава Богу, здоров, живу весело и приятно с самых тех пор, как пришел из-за границы». О приятности своей севастопольской жизни в апреле—мае он рассказывал в письме Т. А. Ергольской 7 мая 1855 г.: «Я был на бастионе, но не так страшен черт, как его малюют, и уверяю вас, что бомбардировка не так ужасна, как ее описывают. Скажу, наоборот, лучшее время было то, которое я там провел. Теперь почти стихло, 4 дня я дежурю на бастионе, а затем я свободен на 12 дней, которые провожу очень приятно. У меня очень нарядная квартира, с фортепьяно, она выходит на бульвар, где каждый день гулянье, музыка; у меня много хороших знакомых <...> здесь живется чересчур приятно». О том времени вспоминал Толстой в письме С. Н. Толстому 3 июля 1855 г.: «...весна и погода отличная; впечатлений и народа пропасть, все удобства жизни, и нас собрался прекрасный кружок порядочных людей, так что эти полтора месяца останутся одним из самых моих приятных воспоминаний». Эти строки из писем предвосхищали сцены в квартире Калугина в 5-й и 12-й главах «Севастополя в мае». Возможно, первые наброски этих сцен появились уже в ранней редакции «Севастополя днем и ночью», оконченной 13 апреля.

Трудно определенно сказать, что, помимо «идиллии офицерского быта», могло быть сюжетной основой «Севастополя ночью», но не исключено, что автор описывал одну из ночных вылазок: такие вылазки стали зимой и весной 1855 г. наиболее заметными событиями для защитников города, о чем говорилось в письме Н. Н. Толстому 3 февраля: «...вот уже три месяца, что стражения никакого нет, исключая продолжающейся осады. И та идет вяло. Ежедневно человек 15 потери, беспрерывный штуцерный огонь в передовых траншеях, бросание бомб с той и другой стороны, взрывы мин, перебежчики и пленные <...>. Изредка ночные вылазки, в которых колются штыками и кусаются, вот и всё. Севастополь не может быть взят...». В ночь с 10 на 11 марта Толстой сам принимал участие в такой вылазке, что, возможно, явилось своеобразным творческим импульсом для рождения замысла «Севастополя днем и ночью». Этот сюжет войдет в 11-ю главу «Севастополя в мае», где участником вылазки стал юнкер барон Пест.

Более отчетливо и определенно след ранней редакции просматривается в самом начале второго севастопольского рассказа, в первой его фразе: «Уже шесть месяцев прошло с тех пор, как просвистало первое ядро с бастионов Севастополя и взрыло землю на работах неприятеля...» (глава 1). Почему «шесть месяцев», если речь идет о мае 1855 г.? Ведь оборона Севастополя началась 13 сентября 1854 г. и продолжалась 349 дней, следовательно, в мае с начала обороны города прошло не шесть, а восемь месяцев. Конечно, эту хронологическую неточность можно пытаться объяснить

417

тем, что сам Толстой прибыл в Севастополь 7 ноября 1854 г. и отсюда начинается отсчет «месяцев». Можно предположить также, что автор опирается на читательское впечатление от его первого рассказа о Севастопольской обороне — «Севастополь в декабре месяце». Но и такое объяснение выглядит натяжкой, если учесть постоянное стремление Толстого «быть до малейших подробностей верным действительности». Шесть месяцев с начала обороны Севастополя — это середина марта 1855 г. 20 марта — первое упоминание в дневнике о замысле севастопольского сочинения; первые страницы и наброски будущих двух рассказов были написаны в двадцатых числах марта, как раз через шесть месяцев после начала Севастопольской обороны. Именно оттуда, из самых ранних набросков, перешла в текст «Севастополя в мае» эта фраза, открывающая рассказ; не измененная автором, она сохранилась и в печатных изданиях.

В процессе отделки первого севастопольского рассказа больше и увереннее разрастался «Севастополь днем» и писатель все свое внимание устремил на эту «фазу», временно отодвинув на задний план ночь в Севастополе.

Лишь два месяца спустя, отослав в «Современник» «Севастополь в декабре», а затем «Рубку леса», Толстой вернулся к неосуществленному замыслу «Севастополя ночью». В тот же день, 18 июня 1855 г., когда была отправлена в Петербург «Рубка леса», Толстой отметил в дневнике, что «вечером написал проспектус маленькой 10 мая» — так пока назвал автор свое новое сочинение. В записной книжке «н<а> з<автра>» было запланировано: «Описание дела 10 мая от 3-го лица. Смерть офицера и перемирья». Далее по дневниковым записям выстраивается хронология создания рассказа.

19 июня: «после обеда пописал немного 10 мая, но очень мало»

20 июня: «написал немного 10 мая».

21 июня: «после чаю написал много и с удовольствием».

22 июня: «Каково! В целый день ни в чем не могу упрекнуть себя. Писал много 10 мая и написал письмо Т<атьяне> А<лександровне>».

23 июня: «целый день писал. Окончил начерно и вечером лист набело переписал».

Рукопись, которую автор «окончил начерно», не сохранилась. Трудно представить, как она выглядела: был ли это полный текст рассказа или наброски отдельных сцен (как позднее в ранней рукописи «Севастополя в августе»), но так или иначе ее текст можно считать первой завершенной редакцией будущего «Севастополя в мае». Создана она всего за пять дней, с 19 по 23 июня. Разумеется, работая над этой редакцией, Толстой использовал не только составленный 18 июня «проспектус» (неизвестен), но и черновые наброски «Севастополя днем и ночью». «Лучше пишется, когда скоро», — отметил Толстой в дневнике в день окончания первой редакции и записал задание «н<а> з<автра>: Пересмотреть всю В<есеннюю> н<очь> с точки зрения цензуры и сделать изменения и variantes». Новое название «Весенняя ночь 1855 года в Севастополе», видимо, появилось в тот же день, 23 июня, когда автор начал переписывать набело.

24 июня Толстой сформулировал в дневнике новую «методу» в своих литературных занятиях, определившуюся для него в процессе отделки рассказа: «Беру себе за правило для писанья составлять программу, писать начерно и перебеливать, не отделывая окончательно каждого периода.

418

Сам судишь неверно, невыгодно, ежели часто читаешь, прелесть интереса новизны, неожиданности исчезает и часто вымарываешь то, что хорошо и кажется дурным от частого повторения. Главное же, что с этой методой есть увлечение в работе. Целый день работал и ни в чем не могу упрекнуть себя. Ура!» В тот же день эти мысли занесены в записную книжку: «Нужно переписывать свои сочинения, не перечитывая. При чтении теряется прелесть интереса новизны, неожиданности».

Конечно, в процессе переписывания неизбежно появлялась какая-то попутная правка, но, судя по всему, до самых последних строк Толстой смотрел на эту рукопись как на наборную, намеревался послать ее в Петербург и потому завершил датой «1855 года 26 июня» и подписью «Граф Толстой»: этот рассказ должен был нарушить традицию и раскрыть читателям подлинное имя автора, подписывавшего прежде свои сочинения инициалами «Л. Н.» или «Л. Н. Т.» и поверившего наконец в собственные «талант и значение» в литературе.

Предполагая осложнения с цензурой, Толстой в нескольких местах под строкой давал более удобный вариант или разрешал редактору «выключить» то или иное выражение: например, в первой главе вместо: «политические вопросы между разумными представителями разумных созданий» — автор допускал вариант: «политические вопросы между разумными созданиями»; во второй главе вместо: «к игре на пятирублевый банк» — предлагался вариант: «к игре по ¼ копейки в старые карты»; в третьей главе вместо: «что он флигель-адъютант» — была предложена замена: «что он далеко ушел в почестях»; вместо определения «недалекие» по отношению к таким людям, как штабс-капитан Михайлов, в четвертой главе автор допускал эпитет «простодушные». В пятой главе Толстой позволял, как вариант, «выключить» слова о пехотных офицерах: «правда, по десяти дней (во в<шах>)», а в одиннадцатой к словам: «говорил он, пересыпая свои слова ругательствами и ужасно размахивая руками», — давал вариант: «по-русски». Здесь же выразительное определение состояния ротного командира перед вылазкой: «всегда мертвецки» — допускалось заменить нейтральным: «всегда так». Всего было дано одиннадцать таких вариантов (из них три — «выключить»).

26 июня в записной книжке лаконичная запись: «Кончил». И в дневнике: «Кончил В<есеннюю> н<очь>, уж не так хорошо кажется, как прежде. Упрекать себя не могу ни в чем».

На следующий день Толстой был в Бахчисарае и читал Е. П. Ковалевскому «Весеннюю ночь», которой тот «остался очень доволен» и «очень хвалил», о чем есть записи в дневнике и записной книжке. Несколько дней о рассказе не было никаких упоминаний, но, видимо, в эти дни Толстой все же работал с рукописью, в которой была сделана существенная правка, особенно во второй половине автографа. Были изменены фамилии всех персонажей: фамилию Михайлов получил бывший Белугин, бывший Митюхин стал Праскухиным, Калугин был прежде Ковановым (Кавановым, Кохановым, Кахановым), вместо юнкера графа Рязанова появился юнкер барон Пест и т. д. Значительные коррективы внес автор в рассуждение об аристократах и неаристократах, в картину на перевязочном пункте в зале бывшего Дворянского собрания, в рассказ барона Песта о том, как он вел свою роту и заколол француза, в эпизоды смерти Праскухина

419

и ранения Михайлова, в пейзаж «росистой цветущей долины» после сражения. Цифрами и чертами текст был разделен на главы.

После такой новой правки рукопись трудно уже было назвать беловой — фактически она превратилась в рабочую, которую снова надо было переписать набело. Работа над рассказом продолжалась. 29 июня в записной книжке наряду с другими фактами Толстой отметил: «Н<а> з<аметку>: земля баст<ионов> желт<оватая>»1. Это наблюдение непосредственно касалось текста «Севастополя в мае». В тот же день в дневнике помечено задание на завтра: «<...> 2) Исправить аристократов. 3) Черную землю». В самом начале рассказа «черная изрытая земля бастионов Севастополя» (так в сохранившемся автографе) при переписывании набело была изменена на «желтоватую изрытую землю бастионов Севастополя», о чем свидетельствует корректура «Современника». С мыслями об «аристократах» связана и короткая заметка в записной книжке 2 июля: «Тщеславие есть характер<ная> черта нашего века. 1) Принимайте его, как должно<е>, 2) как болезнь, 3) и всегда бессознательно», — это не что иное, как маленький план-конспект рассуждения о тщеславии («Тщеславие, тщеславие, тщеславие ~ бесконечная повесть снобсов и тщеславия»), которое Толстой вставил в третью главу перебеленной рукописи, что также отразила корректура «Современника».

Своему произведению в новой рукописи автор дал иное название: «Севастополь в мае», — о чем говорит дневниковая запись 4 июля: «С утра пересматривал Сев<астополь> в мае. Тоже и после обеда отчасти и написал письмо Панаеву. Отсылаю завтра с Калошиным».

Письмо, датированное 4 июля, известно, хотя отправлено оно было, по всей видимости, неделю спустя, вместе с рукописью. Наборная рукопись не сохранилась, но из сопроводительного письма Панаеву можно ее представить. «Посылаю Вам Севастопольскую статью, — писал Толстой. — Хотя я убежден, что она без сравненья лучше первой, она не понравится, в этом я уверен. И даже боюсь, как бы ее совсем не пропустили. Насчет того, чтобы ее не изуродовали, как Вы сами увидите, я принял всевозможные предосторожности. Во всех местах, которые показались мне опасными, я сделал варианты с такого рода знаками (в) или скобками означил, что выключить в том случае, ежели не понравятся цензуре. Ежели же сверх того, что я отметил, стали бы вымарывать что-нибудь, решительно не печатайте. В противном случае это очень огорчит меня. Для заглавия я сделал вариант2, потому что “Севастополь в мае” слишком явно указывает на дело 10 мая, а в “Совр<еменнике>” не позволено печатать о военных делах. Напшисецкого я заменил Гнилокишкиным на тот случай, ежели цензура скажет, что офицер не может от флюса отказываться от службы; тогда это два различные офицера. Польскую фразу, ежели можно поместить, то с переводом в выноске, ежели нельзя, то русскую, которая под знаком (+). И еще ругательства русские и французские нельзя ли означить точками, хотя без начальных букв, ежели нельзя, но они необходимы.

Вообще надеюсь, что Вы будете так добры защитить сколько можно

420

мой рассказ — зная лучше взгляд цензуры, вставите уж вперед некоторые варианты, чтобы не рассердить ее, и какие-нибудь незначительные, непредвиденные изменения сделаете так, чтобы не пострадал смысл. Очень ожидая ответа Вашего на два письма моих и еще раз повторяя покорную просьбу покровительствовать и защитить этот последний рассказ, имею честь быть Ваш покорнейший слуга гр. Л. Толстой». В постскриптуме автор просил: «Номера подразделения и черточки, пожалуйста, также оставьте, как они у меня в рукописи».

18 июля Панаев писал Толстому: «Благодарю Вас несказанно, Лев Николаевич, за Ваш рассказ “Ночь весною в Севастополе”. Я сейчас получил его и прочел. Вы правы: рассказ этот несравненно лучше первого, но он меньше понравится, по той причине, что героем его — правда, а правда колет глаза, голой правды не любят, к правде без украшений не привыкли. Сделаю все, что могу, дабы защитить его от цензуры. Впечатление рассказа тяжело (ах, как мы не привыкли к правде!) — и надобно бы было кое-что прибавить в конце, что, дескать, все-таки Севастополь и русский народ и проч. для цензуры, хотя это было бы пошловато; но я кое-что посмягчил и посгладил, не портя сущности рассказа и предвидя за него борьбу с цензурою. Это было необходимо». Призывая Толстого и его сослуживцев присылать свои рассказы в «Современник», Панаев писал: «Буквы Л. Н. Т. ждут все в журнале с страшным нетерпением — это не комплимент — а та же голая правда, которая героем в Вашем рассказе, хотя эта правда не нуждается ни в малейшем украшении. Она приятна и голая» (Переписка, т. 1, с. 127).

В эти дни рассказ прошел набор, и корректура его под названием «Ночь весною 1855 года в Севастополе» 20 июля была направлена цензору В. Бекетову.

Корректура несколько отличается от сохранившейся преднаборной рукописи: она отразила последнюю авторскую правку, сделанную в наборной рукописи, а также и, может быть, в большей мере, редакторскую правку. Изменилось количество глав: их нумерация начиналась с повествования о капитане Михайлове (в окончательном тексте — гл. 2), а рассуждения автора, предваряющие сюжет, шли как своего рода вступление; причем в этих рассуждениях были сняты последние два абзаца («Мне часто приходила странная мысль ~ как у нас почему-то принято думать»), строки «Сколько звездочек надето ~ Владимиров» и вместо «суеверным страхом» напечатано просто «страхом». Далее из текста рассказа были изъяты два небольшие фрагмента: в гл. 15 («Напротив, Калугин и полковник ~ лишнюю звездочку или треть жалованья») и в заключительном рассуждении автора («Но тяжелое раздумье одолевает меня. ~ Все хороши и все дурны») — а также отдельные строки и фразы (всего около двух десятков случаев), к примеру, «Ужасное слово аристократ»; «Чтоб доказать этим, что, хотя он и не аристократ, но все-таки ничуть не хуже их»; «Чтоб показать всем офицерам, что, несмотря на то, что он им шапку снимает, он все-таки аристократ и ему очень весело» (гл. 3); «Подлый народ!» (гл. 7); «Унтер-офицер, как будто не слыша, продолжал идти на своем месте» (гл. 13); некоторые строки, характеризующие офицеров: Нефердова («старый клубный московский холостяк ~ осуждающих все распоряжения начальства» — гл. 3), Михайлова («потому что ему совестно

421

было ~ молиться Богу» — гл. 4; «и несколько раз успевший перецеловать все образа, которые были на нем» — гл. 10; «шепнул ему какой-то голос ~ непременно награда»; «это поможет к представленью» — гл. 13), Гальцина («опять с своим высокомерным выражением» — гл. 15), Песта («ведь это ужасно весело говорить с французами» — гл. 15).

Кроме того были исключены из текста или заменены более нейтральными отдельные слова и фрагменты фраз: так в описании штабс-капитана Михайлова, лицо которого «изобличало тупость умственных способностей», появилось выражение лица, изобличавшее «простодушие» (гл. 2); от «этой гнусной страстишки» осталась лишь «эта страстишка» (гл. 3); слово «развратник» было заменено на «большой шалун» (гл. 3); «чувство, похожее на ужас», стало «чувством тяжелым» (гл. 4); «принужденные рыдания» денщика Никиты оказались просто «рыданиями» (гл. 4); вместо бранного слова «скотина» появилось респектабельное «господин» (гл. 10); «белые тряпки» были названы «белыми флагами» (гл. 16). Исчезли из текста упоминания о «вшах» (гл. 5), окрик князя Гальцина, замерший на полуслове: «Него...» (гл. 7), нецензурная брань, обозначенная в рукописи начальными буквами и точками (гл. 11). В корректуре появился ряд небольших дополнений, среди которых рассуждение о тщеславии — абзац «Тщеславие, тщеславие и тщеславие ~ бесконечная повесть снобсов и тщеславия» (гл. 3) — и подстрочное примечание о книге О. Бальзака «Splendeur et misères des courtisanes» («Одна из тех милых книг ~ между нашею молодежью» — гл. 12); заметна авторская стилистическая правка. К тексту рассказа добавлена и панаевская фраза «но отрадно думать, что не мы начали эту войну, что мы защищаем только родной кров, родную землю» (гл. 16).

Помимо этого, в корректуре польские фразы (гл. 6) были напечатаны польскими буквами, что являлось некоторой смелостью журнала, ибо, по свидетельству А. М. Скабичевского, «распоряжением 7 апреля 1853 г. было запрещено печатание русских статей латино-польскими буквами» (Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700—1863). СПб., 1892, с. 380). Когда появились эти буквы: уже в наборной рукописи или только в корректуре (т. е. по инициативе редакции) — определить невозможно, но не исключено, что латино-польскими буквами эти фразы написал в наборной рукописи сам Толстой1. Завершалась корректура подписью «Л. Н. Т.» — так, видимо, была подписана наборная рукопись.

Внеся незначительные изменения и сокращения, цензор Бекетов подписал корректуру в печать вместе с другими материалами августовской

422

книжки «Современника»: 31 июля дано цензурное разрешение номеру журнала.

Второй севастопольский рассказ Толстого 25 июля был прочитан в кружке литераторов в Петербурге, о чем на следующий день А. Ф. Писемский сообщал А. Н. Островскому: «Вчера вечером слушал я новый очерк Толстого “Июльская ночь в Севастополе1 (т. е. Штурм). Ужас овладевает, волосы становятся дыбом от одного только воображения того, что делается там. Статья написана до такой степени безжалостно-честно, что тяжело [даже] становится читать. Прочти ее непременно!» (А. Ф. Писемский. Материалы и исследования. Письма. М. — Л., 1936, с. 82). Через несколько дней, 6 августа, Писемский о толстовском рассказе писал Тургеневу: «На днях я слышал новый очерк Толстого из севастопольской жизни. Он мне понравился меньше того2, по отношению автора к действующим лицам рассказа. Это какое-то озлобление: он всех выставляет и трусами, и хвастунами и как будто бы всем ставит в вину простое естественное чувство самосохранения... Общая же картина, как и там, превосходна, хотя и составляет повторение!» (ЛН, т. 73, кн. 2, с. 145). Мнение Писемского о рассказе Тургенев 9 августа сообщал Е. Я. Колбасину и просил сказать графине М. Н. Толстой, что «Писемский пишет <...> о новом севастопольском отрывке Льва Ник<олаевича> с большими похвалами» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 54).

В начале августа Панаев с новым толстовским рассказом отправился в Москву, где в это время находился Некрасов. «Третьего дня приехал сюда Панаев и завтра опять уезжает, — писал А. В. Дружинину В. П. Боткин 6 августа. — Вторая статья Толстого о Севастополе — превосходна; но напечатается она с некоторыми изменениями» (Летописи ГЛМ, кн. 9, с. 37).

Получив от Панаева письмо с благодарностью за «Ночь весною в Севастополе» и обещаниями «защитить» рассказ от цензурных нападок, Толстой был смущен намерением редактора (который уже «кое-что посмягчил и посгладил») еще «кое-что прибавить в конце» рассказа. 26 июля в записной книжке намечено: «Написать <...> П<анаеву> <...>. Исправл<ения> С<евастополя> в м<ае> и напечат<ать>, когда я хочу». 8 августа Толстой отвечал редактору «Современника»: «Очень благодарю Вас за старание защитить “Ночь весною” от цензуры, пожалуйста, вымарывайте, даже смягчайте, но ради Бога не прибавляйте ничего; это бы очень меня огорчило. Л. Н. Т. не имеет, могу Вас уверить, ни на волос авторского самолюбия, но ему бы хотелось оставаться верным всегда одному направлению и взгляду в литературе».

В первые дни августа восьмая книжка «Современника» была уже сверстана и отпечатана; текст рассказа, видимо, был выверен корректором по рукописи, так как вернулись на свои места некоторые утраченные при наборе характерные, толстовские, особенности словоупотребления, например: «которые с горячностью пожали ему руки» (гл. 3), «лежа в постеле» (гл. 12), «солдат в розовой рубашке и шинелью внакидку» (гл. 16). Но, по сравнению с корректурой, рассказ был напечатан с многочисленными

423

изменениями и сокращениями. Фамилии Гальцина и Непшитшетского печатались как Гальцын и Непшишетский. Были исключены несколько фрагментов (например, «и действительно, так как он ~ на своем месте» — гл. 14; «как будто потери вчерашнего дня ~ или треть жалованья» — гл. 15; «Он очень сконфузился ~ как они сходились» — гл. 15). Устранены фразы и отдельные слова, которые, по мнению цензоров, могли принизить достоинства или опорочить русского офицера: так, к примеру, штабс-капитан Михайлов не мог «согнувшись» или «сгибаясь», или «почти ползком и дрожа от страха» пробираться по траншее и «с чувством тяжелым» думать о предстоящей ночи; лишним оказалось и его размышление «И зачем я пошел в военную службу ~ а теперь вот что!»; офицеры Нефердов и Праскухин тоже освобождались от «тяжелого чувства страха»; из характеристики князя Гальцина были изъяты строки: «содрогаясь при одной мысли ~ не могут послать туда ночью», «очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что не пойдет туда» (гл. 5); из высказываний поручика Непшитшетского исчезли пассажи: «я вам скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни чувства лучше не спрашивайте» и «мерзавец!» (все это в отношении солдат) — гл. 7. Адъютанту Калугину нельзя было «чуть-чуть не ползком» идти по траншее или испытывать «этот глупый страх» (гл. 9), а юнкер барон Пест не мог «хвастать» — он лишь «прихвастнул»; Праскухин не «струсил», а «потревожился». Слова «испугался», «тяжелый», «страх», «робкий», «ужасный» и т. п. тоже почти все были заменены или исключены из текста. В финале рассказа был добавлен большой кусок текста: «Но не мы начали эту войну, не мы вызвали это страшное кровопролитие. Мы защищаем только родной кров, родную землю и будем защищать ее до последней капли крови.

Это чувство, превратившееся в несокрушимое убеждение, движет здесь всеми... В Севастополе так же, как и везде, проявляются различные человеческие недостатки и слабости в иных отдельных личностях: в каком-нибудь Калугине, Михайлове, Праскухине, ребенке Песте и других, потому что люди везде люди; но все эти защитники Севастополя в своей массе без преувеличения — герои. Слова Корнилова и Нахимова: “Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя!” — в сердце каждого — и у каждого в ответ на эти слова один крик от сердца: “Умрем!”». Рассказ здесь подписан несколько иначе, чем все ранее печатавшиеся произведения Толстого: «Л. Н. Т-й».

Тем временем председатель С.-Петербургского цензурного комитета М. Н. Мусин-Пушкин потребовал представить лично ему севастопольскую статью. Ознакомившись с первой корректурой рассказа, цензор пришел в ярость. С карандашом в руках он прошелся по корректуре, вычеркнув целую главу (на перевязочном пункте), большие куски, отдельные фразы, строчки, делая на полях многочисленные отчеркивания, пометы NB и желчные замечания. «Можно ли дозволить печатать такое <1 нрзб> на наших храбрых офицеров?» — вопрошал карандаш Мусина-Пушкина на полях рядом с разговором офицеров на квартире у Калугина о том, что едва ли «люди в грязном белье» и «с неумытыми руками» могут быть храбры (гл. 5). «Вздор!» — заключил цензор рядом с рассуждениями Непшитшетского об «этом ужасном народе» (гл. 7). Около описания перевязочного пункта Мусин-Пушкин вывел: «Невероятно, к чему эта картина». Порой он восклицал: «И все это г. цензор пропустил!» — что относилось

424

к третьей форме (листу) корректуры. Читая четвертый лист, снова негодовал: «Как весь этот вздор <1 нрзб> г. цензор пропустил!» Расправившись с корректурой, председатель цензурного комитета начертал на обороте первого листа своим экстравагантным неразборчивым почерком: «Читал эту статью и удивлялся, что редакция решилась оную представить, а г. цензор дозволить к напечатанию. — Вся статья — насмешка над нашими храбрыми офицерами, храбрыми защитниками Севастополя. Запретить и оставить к<орректуру> при деле». На этом же листе чиновник комитета записал распоряжение председателя: «Статью эту “Ночь весною 1855 г. в Севастополе”, назначавшуюся для “Современника”, г. председатель приказал, 5 августа 1855 г., оставить при деле и не дозволять печатать» (РГИА, ф. 777, оп. 25, № 760).

Распоряжение Мусина-Пушкина заставило редакцию «Современника» уже из готовой восьмой книжки журнала срочно изымать листы с рассказом Толстого, в результате чего в номере после 244 теперь шла сразу 286 страница1. Все эти осложнения задержали выход в свет августовского «Современника». «Вы были правы в том, что говорили о политических известиях, — писал Некрасов Д. В. Григоровичу 18 августа: — по этому поводу 8-я книжка “Современника” задержана до 18-го числа...» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 212). В тот же день в письме Тургеневу Некрасов сокрушался: «...“Современник” в плачевном положении <...> Материалу нет! Толстой прислал статью о Севастополе — но эта статья исполнена такой трезвой и глубокой правды, что нечего и думать ее печатать, да и на будущие его статьи об Сев<астополе> нельзя рассчитывать, хотя он и будет присылать их, ибо вряд ли он способен (т. е. наверное неспособен) изменить взгляд» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 214).

Обо всем, что произошло с «Севастополем в мае», Панаев подробно рассказал Толстому в письме от 28 августа: «Милостивый государь граф Лев Николаевич. В письме моем к Вам, через Столыпина доставленном, я писал к Вам, что статья Ваша пропущена цензурой с незначительными изменениями, — напоминал он, — и просил Вас не сердиться на меня за то, что надо было прибавить несколько слов в конце для смягчения выражения... Статья “Ночь в Севастополе” была уже совсем отпечатана в числе 3000 экземпляров, как вдруг цензор потребовал ее из типографии, остановил выход № (августовская книжка явилась поэтому в Петербурге 18 августа) и в отсутствие мое из Петербурга (я на несколько дней ездил в Москву) представил ее на прочтение председателю цензурного комитета — известному Вам по Казани2 Пушкину. Если Вы знаете Пушкина, Вы можете отчасти вообразить, что последовало. Пушкин пришел в ярость, напал не только на цензора и на меня — за то, что я представляю в цензуру такие статьи, и собственноручно переделал ее. Я между тем вернулся в Петербург и, увидев эту переделку, пришел в ужас — и статью вовсе хотел не печатать, — но Пушкин в объяснении со мною сказал, что я обязан напечатать

425

так, как она им переделана. — Делать было нечего — и статья Ваша изуродованная явится в сентябрьской книжке, но без букв Л. Н. Т., которые я уже не мог видеть под ней после этого... Но статья эта была так хороша, что даже после совершенного уничтожения ее колорита я давал ее читать Милютину, Краснокутскому и другим. Всем она нравится очень — и Милютин пишет мне, что грех, если я лишу читателей этой статьи и не напечатаю ее даже в таком виде.

Не вините же меня, во всяком случае, за то, что статья Ваша напечатана в таком виде. — Я вынужден был это сделать. Если Бог приведет нас когда-нибудь свидеться (чего я очень желаю), я объясню Вам эту историю яснее. — Теперь я скажу Вам два слова — о впечатлении, которое Ваш рассказ (“Ночь”) производит вообще в его первобытном виде на нас, на всех, которым я читал его... О цензуре уж тут речи нет...

Все находят этот рассказ действительно выше первого по тонкому и глубокому анализу внутренних движений и ощущений в людях, у которых беспрестанно смерть на носу; по той верности, с которою схвачены типы армейских офицеров, столкновения их с аристократами и взаимные их отношения друг к другу, — словом, все превосходно, все очерчено мастерски; но все до такой степени облито горечью и злостью, все так резко и ядовито, беспощадно и безотрадно, что в настоящую минуту, когда место действия рассказа — чуть не святыня, особенно для людей, которые в отдалении от этого места, — рассказ мог бы произвести даже весьма неприятное впечатление. <...>

Все это для Вас должно быть неприятно, но я не могу не утешить Вас несколькими строчками. Скорбя и терзаясь за искажения, которым подверглись Ваши статьи только потому, что мой цензор обратился к Пушкину, — я принял следующие меры в отношении к будущим Вашим статьям, за которые я буду драться до истощения сил, как у Вас в Севастополе... Я показывал все места, выкинутые Пушкиным из Ваших рассказов1, князю Вяземскому2 — товарищу министра просвещения — и самому министру, которые были приведены по поводу некоторых вымарок в совершенное удивление, — и теперь я буду представлять все Ваши рассказы министру и печатать с его разрешения. Норов — человек образованный и горячий. Он любит литературу... Не бойтесь же за следующие Ваши труды и не охлаждайтесь некоторыми цензурными неудачами, особенно с рассказом “Ночь”, — ободрял Панаев Толстого. — Ко всему этому я должен прибавить, что в цензуре вообще готовятся великие изменения — к облегчению» (Переписка, т. 1, с. 129—131).

Свое отношение к случившемуся высказал и Некрасов. «Я прибыл в Петербург в половине августа, на самые плачевные для “Современника” обстоятельства, — писал он 2 сентября Толстому. — Возмутительное безобразие,

426

в которое приведена Ваша статья, испортило во мне последнюю кровь. До сей поры не могу думать об этом без тоски и бешенства. Труд-то Ваш, конечно, не пропадет... он всегда будет свидетельствовать о силе, сохранившей способность к такой глубокой и трезвой правде, среди обстоятельств, в которых не всякий бы сохранил ее. Не хочу говорить, как высоко я ставлю эту статью и вообще направление Вашего таланта и то, чем он вообще силен и нов. Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда — правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе. Вы правы, дорожа всего более этою стороною в Вашем даровании. Эта правда в том виде, в каком вносите Вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое. Я не знаю писателя теперь, который бы так заставлял любить себя и так горячо себе сочувствовать, как тот, к которому пишу, и боюсь одного, чтобы время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с Вами того, что с большою частью из нас: не убили в Вас энергии, без которой нет писателя, по крайней мере такого, какие теперь нужны России. Вы молоды; идут какие-то перемены, которые — будем надеяться — кончатся добром, и, может быть, Вам предстоит широкое поприще. Вы начинаете так, что заставляете самых осмотрительных людей заноситься в надеждах очень далеко. Однако я отвлекся от цели письма. Не буду Вас утешать тем, что и напечатанные обрывки Вашей статьи многие находят превосходными; для людей, знающих статью в настоящем виде, — это не более как набор слов без смысла и внутреннего значения. Но нечего делать! Скажу одно, что статья не была бы напечатана, если б это не было необходимо. Но имени Вашего под нею нет» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 217—218).

13—14 августа севастопольский рассказ Толстого, «отредактированный» Мусиным-Пушкиным, благополучно прошел военную цензуру и получил одобрение. В «Реестре сочинениям и статьям, рассмотренным в Военно-цензурном комитете в 1855 году», рассказ записан (корректура — 4 формы) под названием «Севастополь в мае месяце», рассматривал его военный цензор генерал-майор Стефан. «Севастополь в мае» проходил цензуру вместе с «Рубкой леса» (РГВИА, ф. 494, оп. 1, № 6, л. 378). 31 августа дано разрешение гражданской цензуры.

«Сентябрьская книжка будет очень хороша <...> — писал Панаев Тургеневу 2 сентября. — Августовская вышла здесь только 18 — задержанная ценсурою. Эту историю я тебе расскажу при свидании» (Тургенев и круг «Современника», с. 43—44).

7 сентября газета «Северная пчела» напечатала объявление «Современника» о том, что вышла и раздается подписчикам девятая книжка журнала; представляя содержание номера, редакция в первой строке называла рассказ «Ночь весною 1855 года в Севастополе» (1855, № 195, с. 1030).

Этот рассказ открывал номер. Многое изменено здесь было до неузнаваемости. Из 16 глав рассказа в публикации «Современника» осталось 13: из первой главы была напечатана лишь первая ее половина, которая шла без номера, в виде небольшого вступления; от восьмой главы осталось всего несколько строк, и те были присоединены к предыдущей главе; глава 11, о «подвигах» юнкера барона Песта, вовсе была исключена, как полностью удалена из рассказа и сама фигура Песта. В остальных главах изъяты или переделаны большие фрагменты. Так, из текста третьей главы

427

исключен кусок «но первый был в верблюжьих штанах ~ повесть снобсов и тщеславия», а следующий большой абзац («Штабс-капитан два раза ~ слегка поклонился ему») заменен одной фразой: «Штабс-капитан подошел к одному кружку, который составляли четыре офицера: адъютант Калугин — знакомый Михайлова, адъютант князь Гальцын, полковник Нефердов и ротмистр Праскухин». Далее в этой же главе был снят большой фрагмент с упоминанием «известно храброго морского офицера Сервягина» («Праскухин шел сзади ~ не обратил на Сервягина никакого внимания»), а текст последнего абзаца («про мрачные мысли, осаждавшие его ~ снял перед ним фуражку») превратился в три строки: «про близкое отправление на бастион, и, главное, про то, что в семь часов ему надо было быть дома. Но, вдруг вспомнив свою обязанность, он оставил приятное общество и немедленно отправился к себе». Следующие три главы подверглись меньшему искажению: в главе 4 исключен предпоследний абзац («А может быть, только ранят ~ сюда да осколком — кончено!»); в 5 главе — фрагмент разговора офицеров («Вот этого я не понимаю ~ хоть, правда, во в<шах>»), чуть далее — абзац «Калугин встал ~ которые висели перед ним» и часть разговора Калугина с князем Гальциным («содрогаясь при одной мысли ~ что не надо ходить? а?»); в шестой главе полностью был снят ее конец со словами поляков Непшитшетского и Жвадческого. Поручик Непшитшетский был исключен и из седьмой главы. Заметно пострадала глава 9, где исчезли короткий диалог Калугина с солдатами («Что вы здесь делаете ~ полковому командиру скажу») и бо́льшая часть эпизода, связанного с командиром батареи («Все-таки пойдемте посмотрим. ~ казался в десять раз храбрее капитана»). Два небольших куска (мысли Праскухина, Михайлова, Калугина) выпали из десятой главы: «Черт возьми! ~ летит прямо сюда, кажется» и «“А мне, по-настоящему, непременно ~ тут подожду”, — сказал он». Значительные изменения внесены в главу 12: изъяты строки о том, как Калугин рассказывал Гальцину «подробности дела» («передавая их — весьма естественно ~ не любит ходить на бастионы»); исковерканы некоторые фразы (вместо: «Михайлов упал ~ зажмурился» — стало: «Михайлов и Праскухин прилегли к земле»; вместо: «Ужас — холодный ~ упал на колена» — «Современник» напечатал: «Он упал на колена!»); искажен самый момент умирания Праскухина — исключены строки: «В глазах его мелькали солдаты ~ давили его больше и больше». В тринадцатой главе исчезли сожаления Михайлова о том, что он «пошел в военную службу» («И зачем я пошел в военную службу ~ А теперь вот что!»), и его мысли о награде, если он, раненый, останется с ротой, а также воспоминания об эпизоде на перевязочном пункте («Михайлов остановился на минуту ~ подумал штабс-капитан»). В конце главы, после абзаца, где Михайлов «рысью побежал по траншее», чтобы справиться о Праскухине, была вставлена патетическая фраза: «И в эту ночь много совершилось подобных и, может быть, еще более великих и навсегда осужденных остаться безвестными подвигов!» — а чуть далее снято: «(осколком одной в эту ночь ~ это поможет к представленью». Сильному искажению подверглась 15 глава: в первой ее половине были изъяты фрагменты «как будто потери вчерашнего дела ~ звездочку или треть жалованья» и «Он очень сконфузился ~ в то время, как они сходились», а вторая половина главы фактически исключена. 16 глава была напечатана без большого куска в самом начале разговора

428

«молоденького офицера» с французами («Вот в кружке собравшихся ~ кажутся очень довольными и улыбаются») и без очень важного эпизода с «десятилетним мальчишкой, который <...> ходил по лощине <...> и набирал полевые голубые цветы». В конце этой главы, после слов: «не обнимутся, как братья? Нет!» — была вставлена панаевская фраза (см. с. 421).

Осенью 1856 г. под названием «Севастополь в мае» рассказ был напечатан в сборнике «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». Для этого издания текст рассказа автор переработал по сохранившимся у него рукописям, но с учетом печального опыта цензурных ограничений первой публикации и, конечно, новых условий весьма относительной свободы. Восстановив отдельные сцены, эпизоды и описания, Толстой не решился, однако, воспроизвести весь текст рассказа в его доцензурном виде. Поэтому так и не появилась в тексте 1856 г. вторая половина первой главы с рассуждениями о том, чтобы «выслать из каждой армии по одному солдату...» и что «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания». Во второй главе не были включены в рассказ строки, характеризующие штабс-капитана Михайлова и «его прежний круг», а в третьей главе — рассуждение об аристократах. Из пятой главы выпали фрагменты разговора офицеров-«аристократов» в квартире у Калугина о пехотных офицерах. Не попал из рукописи в новый текст «Севастополя в мае» самый конец шестой главы — разговор поручика Непшитшетского и юнкера Жвадческого во время канонады. Почти ничего не осталось от разговора князя Гальцина и Непшитшетского с ранеными солдатами, идущими «с дела» (гл. 7). Из пятнадцатой главы выпали кусок, описывающий внутреннее состояние Михайлова при встрече с офицерами-«аристократами» «на другой день» после ночного дела, и самый конец главы — сцена уборки трупов. Вернув в рассказ юнкера барона Песта, Толстой заметно изменил его образ, подчеркнув разницу в положении между юнкером и офицерами; снял автор отдельные фразы, характеристики, определения, смягчил некоторые выражения и ситуации. Так, по сравнению с рукописью, исчезли из описания Михайлова «низкий лоб» и «стоптанные сапоги», определение «недалекий» и «чувство, похожее на ужас», «мыльный сыр» и «лиловатая» шинель. Калугин не «упал», а «прилег на землю», «робкий солдатик» стал просто «солдатиком» и т. д. Второй севастопольский рассказ в составе книги «Военные рассказы» в мае 1856 г. беспрепятственно прошел военную и гражданскую цензуру.

Вышедший сборник Толстой, видимо, тогда же, осенью 1856 г., внимательно прочитал и прямо в книге в текст «Севастополя в мае» внес две поправки: в конце рассказа вычеркнул сочиненную Панаевым фразу («Но отрадно думать, что не мы начали эту войну, что мы защищаем только родной край1, родную землю») и к предыдущему предложению («Нет!») добавил союз «но». Такой исправленный автором экземпляр «Военных рассказов» хранится в Музее книги Российской государственной библиотеки. На титульном листе сборника — автограф Толстого: «Любезной и дорогой тетушке Пелагее Ильиничне от автора». Возможно, и в некоторых

429

других экземплярах книги «Военные рассказы», подаренных своим современникам, автор вычеркивал панаевскую фразу, особенно раздражавшую его в тексте «Севастополя в мае», о чем он писал Е. Ф. Коршу 12 мая 1858 г. в связи с намерением С. А. Рачинского переводить «Военные рассказы»: «Передайте ему <Рачинскому> от меня следующую просьбу. Он хотел переводить “Военные расск<азы>”. Я умоляю его не забыть, что на стр. 255, в рассказе “Севаст<ополь> в мае”, на лин<ии> 17, слова, — но отрадно думать, что не мы начали эту войну, что мы защищаем только родной край, родную землю, — принадлежат г-ну Панаеву, а не мне, и что прошу их выкинуть. Эти слова в книжку попали, кажется, именно потому, что я в трех рукописях и корректурах вымарывал их и согласился бы всякий раз, как читаю их, лучше получить 100 палок, чем видеть их». Корш отвечал Толстому 18 мая того же года: «Я лично передал Ваше желание Рачинскому и оставил ему копию с фразы Ивана Иваныча, которой Вы так справедливо предпочитаете 100 палок. Вполне сочувствую Вам в этом предпочтении»1 (Письма Толстого и к Толстому. М., 1928, с. 58).

Фраза, добавленная Панаевым, по невниманию Толстого к своим старым сочинениям, еще несколько раз печаталась в тексте «Севастополя в мае», и только в пятом издании сочинений (1886) рассказ впервые вышел без этой панаевской сентенции. О панаевской фразе и прочих искажениях «Севастополя в мае» Толстой помнил всю жизнь. Маковицкий записал разговор с П. И. Бирюковым 31 декабря 1904 г.: «Вечером П. И. Бирюков опять расспрашивал Л<ьва> Н<иколаевича> о некоторых фактах из его жизни.

— Некрасов писал Вам, — сказал П. И. Бирюков, — что один какой-то из Ваших “Севастопольских рассказов” был искажен цензурой до неузнаваемости.

— “Севастополь — май” был напечатан в искаженном виде, — сказал Л. Н. — Оригинал не знаю, есть ли. “Записки маркера” тоже были искажены цензурой.

— Чертков и Моод, — продолжал П. И. Бирюков, — раскопали, что там, в “Севастополе в мае”, были патриотические фразы, которые были вставлены туда Панаевым ради цензуры. Кто читал Вашу рукопись, говорили, что из нее остались только отдельные выражения.

— Да, это верно, — подтвердил Л. Н.

— Панаев ограниченный был человек, — сказал П. И. Бирюков.

— Да, ограниченный, — согласился Л. Н.» (ЛН, т. 90, кн. 1, с. 119).

«Севастополь в мае» печатался во всех собраниях сочинений Л. Н. Толстого; последнее полностью вышло при жизни писателя в 1903 г. Во втором томе этого издания напечатаны севастопольские рассказы. Как известно, Толстой не любил возвращаться к своим старым опубликованным сочинениям, но в этом томе он разре́зал несколько страниц «Севастополя в мае» (с. 336—339, глава XVI) и на книжных страницах карандашом написал новую редакцию 16-й главы2. В новом тексте было маленькое вступление и бросалось в глаза почти полное отсутствие фраз на

430

французском языке (осталось единственное высказывание француза): автор заменил их своим пересказом речи французов. Все повествование стало сжатым, лаконичным, более точным и простым; были сняты некоторые детали и определения, критические и эмоциональные оценки, значительно упрощено строение фраз: почти исчезли придаточные предложения и обособленные определения. Эта новая редакция главы о перемирии на войне, вероятно, предназначалась для «Нового круга чтения», над которым Толстой работал в середине 1900-х годов. 30 апреля 1907 г. он в дневнике «записал шесть тем рассказов для детей»; замысел пятой темы «Перемирие на войне», видимо, и был воплощен на страницах «Севастополя в мае» в издании 1903 г. Однако при жизни Толстого этот маленький рассказ о перемирии не публиковался, и в книге «На каждый день» (1909), выросшей из «Нового круга чтения», эта тема прозвучала лишь отголоском, почти дословно повторившимся в книге «Путь жизни» (1910): «Не раз видел я под Севастополем, когда во время перемирия сходились солдаты русские и французские, как они, не понимая слов друг друга, все-таки дружески, братски улыбались, делая знаки, похлопывая друг друга по плечу или брюху. Насколько люди эти были выше тех людей, которые устраивали войны и во время войны прекращали перемирие и, внушая добрым людям, что они не братья, а враждебные члены разных народов, опять заставляли их убивать друг друга».

Полностью или в сокращении «Севастополь в мае» печатался в сборниках «Рассказы о Севастопольской обороне», «Осада Севастополя» и в хрестоматии «После Гоголя», изданной преподавателем Павловского военного училища Г. Синюхаевым в 1908 г. Отдельным изданием рассказ вышел единственный раз в 1899 г. в серии «Солдатская библиотека» (СПб.).

Основой сюжета второго севастопольского рассказа стали события в ночь с 10 на 11 мая в Севастополе и перемирие 12 мая 1855 г., свидетелем чего был Толстой; отсюда и первоначальное название сочинения: «10 мая». Реальны в рассказе не только главные события, но и отдельные эпизоды, характеры, описания, материалом для которых явились личные наблюдения и размышления писателя. В первые дни работы над рассказом, 19 июня, в записной книжке Толстой отметил: «Н<а> з<аметку>: Как бабы смотрят на падающие звезды». Из этой записи выросла сценка в шестой главе со старухой матроской и ее десятилетней дочерью. Здесь писатель использовал и более раннюю заметку в дневнике от 7 апреля: «Девочка — дочь матроски. Каждый день ходит на квартиру под ядра и бомбы».

Еще в 1852 г. в письме С. Н. Толстому 24 июня Толстой делился впечатлениями о Пятигорске и рассказывал, «как под музыку ходят по бульвару», как его сослуживец, офицер Н. И. Буемский, «надел голубые панталоны с ужасно натянутыми штрипками, сапоги с огромными шпорами, эполеты, обчистился и пошел под музыку ходить по бульвару», в надежде познакомиться «с семейными домами», «с аристократией». «Но, сколько мне известно, — замечал Толстой, — вместо ожидаемых знакомств <...> он в целый месяц познакомился только с тремя оборванными офицерами, которые обыграли его дотла...». Отдельные черты и детали ситуации, рассказанной в письме, нашли отражение в «Севастополе в мае» (фигура Михайлова и сцены на бульваре).

431

В рассуждениях автора об аристократах и тщеславии очевидно автобиографическое начало: дневниковые записи на Кавказе и в Крыму изобиловали размышлениями о «дурных страстях», которые Толстой хотел «уничтожить в себе», одна из этих «страстей» — тщеславие. Более полувека спустя, найдя однажды свое письмо из Севастополя к Т. А. Ергольской, Толстой вспоминал о том времени: «Я помню, что по-русски писать было что-то низкое. Аристократический круг выделялся: “Мы — что-то особенное”. И даже вопроса не было, почему я сижу здесь, а они там» (ЛН, т. 90, кн. 3, с. 380. Запись 4 апреля 1909 г.).

Автобиографический «след» просматривается и в описании ночной вылазки, участником которой стал юнкер барон Пест. Не исключено, что не только современный севастопольский опыт, но и воспоминания о первом своем участии в «деле» (еще на Кавказе), где, как определил сам Толстой, он «действовал нехорошо: бессознательно», стали отчасти материалом для изображения юнкера Песта в первой его вылазке. Эпизод вылазки, переданный через восприятие юнкера, — это в какой-то мере ирония автора по отношению к самому себе, к тому наивному волонтеру, каким он был четыре года назад, когда впервые участвовал в набеге.

Некоторые другие факты из своей жизни и собственные мысли передал Толстой персонажам рассказа. В дневниковой записи 11 апреля 1855 г. он признавался: «...меня злит <...> то, что никому в голову не придет, что из меня может выйти что-нибудь, кроме chair à canon <пушечного мяса>, и самой бесполезной...». Та же мысль о «пушечном мясе», правда, в ином контексте, возникает в сознании офицера Калугина, когда он во время «дела» задерживается в блиндаже, рассуждая, что он «нужен не для одной chair à canon» (гл. 10). Из круга чтения молодого Толстого перешли в круг чтения Калугина небольшая книжечка историй о Наполеоне, рассказанных французским писателем Марко де Сент-Илером («Anecdotes du temps de Napoléon 1-er recueillies par Marco de Saint-Hilaire». Paris, 1854), и роман О. Бальзака «Splendeur et misères des courtisanes» («Блеск и нищета куртизанок»). Мечты и грезы штабс-капитана Михайлова о том, как он становится генералом, сродни, безусловно автобиографическим, отроческим мечтам Николеньки Иртеньева в повести «Отрочество» (гл. XV) и воспоминаниям волонтера в преднаборной рукописи «Набега» о давно прошедшем времени, когда он, «один, расхаживая по комнате и размахивая руками, воображал себя героем, сразу убивающим бесчисленное множество людей и получающим за это чин генерала и бессмертную славу». Михайлову грезится «генерал» — «бессмертная слава» чуть позднее будет грезиться семнадцатилетнему Володе Козельцову, герою «Севастополя в августе 1855 года».

Из реальной севастопольской жизни взяты конкретные типы, отдельные черты и фамилии персонажей. Через много лет в разговоре с А. Мошиным Толстой признавался, что «часто пишет с натуры», и добавлял: «Прежде даже и фамилии героев писал в черновых работах настоящие, чтобы яснее представлять себе то лицо, с которого я писал. И переменял фамилии, уже заканчивая отделку рассказа» (Мошин Алексей. Ясная Поляна и Васильевка. СПб., 1904, с. 29). Так, в рукописи «Севастополя в мае» Толстой однажды оговорился, назвав будущего Михайлова «Броневским». До нас не дошли ранние черновики рассказа, и неизвестно, какую фамилию носил Михайлов, прежде чем под фамилией Белугин появился

432

в единственной сохранившейся рукописи. Возможно, какие-то качества севастопольского сослуживца Толстого штабс-капитана Е. А. Броневского отразились в облике штабс-капитана Михайлова.

К Евгению Алексеевичу Броневскому у Толстого было неизменно доброе отношение: в дневнике и в письмах не раз упоминалось это имя. 11 марта 1855 г. в дневнике запись: «Броневский один из милейших людей, которых я встречал когда-либо». 13 марта в письме к Т. А. Ергольской: «Я не встречал еще человека с таким горячим сердцем и благородством натуры». Подобная оценка Броневского звучала и в письме к С. Н. Толстому 3 июля: «В марте стало теплей, и приехал в батарею милый, отличный человек Броневский, я стал опоминаться...».

Севастопольское окружение Толстого представлено в рассказе довольно разнообразно. В эпизоде на перевязочном пункте упоминался раненый рядовой Севастьян Середа — реальный солдат Середа служил в одной батарее с Толстым. На 4-м бастионе в одно время с Толстым находился офицер П. В. Преснухин — явное созвучие слышится в фамилии Праскухин. Столь же прозрачна фамилия князя Гальцина, возможно, произведенная от фамилии севастопольского сослуживца и приятеля Толстого князя М. П. Голицына (Галицына). В единственной дневниковой записи декабря 1854 г. Толстой упоминал его при описании Севастополя: «...на Графской играла музыка и долетали звуки труб какого-то знакомого мотива, Голицын и еще какие-то господа, облокотясь на перила, стояли около набережной [и слушали]. Славно!». Н. Н. Гусев полагал, что «при известной манере Толстого давать своим героям фамилии, близкие по смыслу к фамилиям тех действительных лиц, которые служили для них прототипами», не исключено, что прототипом Калугина с его «блестящей храбростью» послужил «близкий знакомый Толстого Николай Яковлевич Ростовцев, которого Толстой впоследствии называл “одним из самых блестящих офицеров в Севастополе”» (Гусев, I, с. 566).

Более очевидно сходство со своим реальным прототипом другого персонажа — поручика Непшитшетского. В одной батарее с Толстым служил поляк поручик Ю. И. Одаховский. В дневнике 23 января 1855 г. даны характеристики новым сослуживцам по 3-й легкой батарее 11-й артиллерийской бригады, куда Толстой был переведен и прибыл в середине января. Среди прочих — «Одаховс<кий>, старший офицер, гнусный и подлый полячишка». Об этом новом окружении через полгода упоминалось в письме брату С. Н. Толстому (3 июля 1855 г.): «В январе опять была тасовка офицеров, и меня перевели в батарею, которая стояла лагерем в 20 в<ерстах> от Севастополя, на Бельбеке. Там j’ai fait la connaissance de la mère de Кузьма <я узнал кузькину мать>, самый гадкий кружок полячишек в батарее...». Отношения с этими новыми сослуживцами складывались не просто. «И я связан и даже завишу от этих людей!» — с досадой писал Толстой в дневнике (23 января). Конфликты случались часто, что позднее в своих воспоминаниях отмечал и Одаховский: «В Севастополе начались у графа Толстого вечные столкновения с начальством1. Это был

433

человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1978, т. 1, с. 63). Толстой «с начальством вечно находился в оппозиции» (там же, с. 60). Плохо скрываемая антипатия к подпоручику Толстому сквозит в этих воспоминаниях: и «наружность Толстого была некрасивой» (с. 60), он «имел мало понятия о службе», «никуда не годился как командир отдельной части» (с. 63); «Толстой был бременем для батарейных командиров <...> его никуда нельзя было командировать. В траншеи его не назначали; в минном деле он не участвовал» (с. 64). В воспоминаниях Одаховского, записанных в 1898 г. А. В. Жиркевичем, много ошибок памяти, на что Толстой обратил внимание, читая рукопись. «Удивительно, как он мог все так забыть, — писал Толстой Жиркевичу 6 октября 1903 г., — но еще удивительнее, что мог уверить себя, что было то, чего не было. Я отметил на полях его ошибки». Одной из ошибок, отмеченных Толстым, было утверждение Одаховского, что в Севастополе он «и граф Толстой очутились в резерве, то есть в бездействии» (с. 61). Но известно, что «в бездействии» был лишь Одаховский, а Толстой, как он сам заметил на полях рукописи воспоминаний, «ставил орудия на 4-й бастион и чередовался на нем с другими офицерами» (ГМТ), об этом говорят и дневники Толстого. «Бездействие» же поручика Одаховского, да и вся эта фигура, неприятная писателю, запечатлелись в образе поручика Непшитшетского в рассказе «Севастополь в мае»1.

Только в середине сентября 1855 г. Толстой узнал о печальной судьбе своего рассказа. «Вчера получил известие, что Ночь изуродована и напечатана, — записал он в дневнике 17 сентября. — Я, кажется, сильно на примете у синих. За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее — без мысли и, главное, без цели. Несмотря на первую минуту злобы, в которую я обещался не брать пера в руки, все-таки единственное, главное и преобладающее над всеми другими наклонностями и занятиями должна быть литература». И далее Толстой делал очень важный для себя и для своего будущего вывод: «Моя цель — литературная слава. Добро, которое я могу сделать своими сочиненьями». Он даже хотел срочно проситься в отставку. Дневниковые записи этих дней настойчиво повторяли мысли о добре и о славе. «...Для меня нет середины, или блестящая, или жалкая будущность», — писал Толстой 21 сентября и главной целью в жизни называл «добро ближнего», а целью «условной» — «славу литературную, основанную на пользе, добре ближнему». В это время писатель начинал работу над рассказом о последнем штурме Севастополя.

В эти же дни появились в печати первые отклики на рассказ «Ночь весною 1855 года в Севастополе». Газета «С.-Петербургские ведомости»

434

20 сентября (1855, № 204, с. 1069) в фельетоне о русской журналистике (статья без подписи) называла «Рубку леса» Л. Н. Т. и «Ночь весною 1855 года в Севастополе», неизвестного автора, «лучшими статьями» двух последних книжек «Современника». «Оба рассказа представляют живую картину военной жизни в Крыму и на Кавказе, — отмечал критик, — и написаны с одинаковым одушевлением, как будто одним и тем же лицом». Говоря о достоинствах кавказского рассказа Л. Н. Т. (живости, рельефности подробностей, мастерстве в изображении портретов, разговоров, смерти солдата, картин природы), он замечал, что «такими же достоинствами языка и яркостью изображений отличается и второй рассказ “Ночь в Севастополе”. Здесь картина становится только шире, грандиознее, здесь война принимает более важный характер, очерки — более темный колорит». С тяжелым чувством читал рецензент «описание упорной ночной атаки французов на наши ложементы и еще более упорной защиты их». «Эта бессонная ночь в осажденном городе, эти бомбы, загорающиеся, как звезды, на темном небе, канонада бастионов, трескотня ружейной пальбы, толпы раненых, приносимых и приводимых в город, ординарцы и адъютанты, скачущие от бастиона к бастиону с приказаниями, толки солдат, беседы офицеров — все это оставляет на душе сильное впечатление», — признавался он. Высоко оценивая «прекрасно очерченные» фигуры офицеров и «трогательно рассказанную смерть одного из них, Праскухина», критик пересказывал и цитировал небольшой фрагмент из предсмертных мыслей Праскухина («Впрочем, может быть, не лопнет ~ убит на месте осколком в середину груди») и рассуждал: «Эту картину портят, к сожалению, несколько недосмотров. Праскухин не мог быть убит осколком в средину груди, если лежал на земле: не на спину же ложатся, опасаясь от бомбы; он не мог быть убит на месте, если пробежал несколько шагов и рассуждал сам с собою о том, не контужен ли он; наконец, если он тут же умер, кто рассказывал автору о том, что покойный думал о двенадцати рублях и даме в чепце с лиловыми лентами?»

В октябре о рассказе «Ночь весною 1855 года в Севастополе» заговорили журналы. Сам «Современник» в очередных «Заметках о журналах» несколько застенчиво напомнил об этой своей публикации, полагая, что читатели «прочли не без интереса “Ночь весною 1855 года в Севастополе”, рассказ, так просто, верно и картинно передающий до мельчайших подробностей жизнь в осажденном городе» (1855, № 10, отд. V, с. 185).

«Отечественные записки», рассматривая севастопольский рассказ наряду с «Рубкой леса» Л. Н. Т., сумели уловить в нем «жизнь, чувство, поэзию». Безымянный рецензент, излагая рассказ, особо заострил внимание на одной из последних сцен: «Рассказ оканчивается удивительною сценою разговора русских и неприятелей во время короткого перемирия, когда солдаты обеих наций убирают тела своих падших товарищей; но сцена эта, написанная, как мы уже сказали, превосходно, оставляет тяжелое, даже неприятное впечатление неуместной веселостью беседующих, вздорной болтовней французов, и мы предпочитаем ей следующую коротенькую картину рассвета над местом ночной битвы», — заключал критик «Отечественных записок» и цитировал всю 14 главу рассказа («Сотни свежих окровавленных тел ~ прекрасное светило») (1855, № 10, «Журналистика», с. 108—110).

Бегло упомянула рассказ о Севастополе в статье без подписи «Библиотека

435

для чтения» (1855, № 10, отд. VI, с. 37): «В “Современнике” мы прочли с некоторым интересом “Рубку лесу”, г. Л. Н. Т., и еще с большим интересом “Ночь весною в Севастополе”, как нам кажется, того же автора. К сожалению, последний рассказ состоит из отрывков».

В литературных кругах обеих столиц интерес к новому севастопольскому рассказу Толстого не остывал. П. Я. Чаадаев писал своему знакомому, сенатору А. Я. Булгакову: «А Вас прошу прочитать очаровательную статью в “Современнике” под названием “Ночь в Севастополе”. Вот это добротный патриотизм, из тех, что действительно делают честь стране, а не загоняют ее еще дальше в тупик, в котором она оказалась» (сентябрь 1855) (Чаадаев П. Я. Полн. собр. соч. и избранные письма в 2-х т., т. 2. М., 1991, с. 275). А. В. Дружинин в переписке с М. А. Ливенцовым, не соглашаясь с его оценкой первого севастопольского рассказа, полагал, что рассказы Толстого «очень хороши и очень просты», «фраз» в них он не видел, а «некоторую экзальтацию», замеченную Ливенцовым, прощал, объясняя тем, «что и предмет описывается не совсем обыкновенный». «По отзывам людей, бывших в Севастополе, заметки Толстого очень верны», — писал Дружинин своему корреспонденту 26 сентября 1855 г. (Летописи ГЛМ, кн. 9, с. 172). 17 (29) октября Тургенев сообщал М. Н. и В. П. Толстым: «Я достал в целости статью Льва Николаевича — и уже велел списать ее для вас. Страшная вещь!» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 65).

Подводя итоги прошлогодних журнальных публикаций, пресса снова обратилась ко второму севастопольскому рассказу Толстого в начале 1856 г. «СПб. ведомости» 1 января в фельетоне «Петербургская летопись» (с. 2), рассуждая о севастопольской кампании, замечали, что «рассказы Л. Н. Т. <...> заслуживают внимания не только как летопись занимательных для каждого русского событий, но и как произведения литературные», имея в виду, конечно, оба севастопольские рассказа Толстого. 26 января Вл. Зотов в той же газете признавал, что последние месяцы прошедшего года, «без сомнения, порадовали каждого любителя литературы появлением произведений в роде севастопольских и кавказских очерков Л. Н. Т.» и называл Л. Н. Толстого1, автора «Рубки леса» и «Ночи весною 1855 года в Севастополе», одним из лучших современных писателей, отличающихся «верностью, теплотою, рельефностью своих изображений, типическим созданием лиц и характеров» (1856, № 21, с. 111—114). Журнал «Пантеон» в февральском номере писал, что из двадцати трех повестей и рассказов, помещенных в «Современнике» в 1855 г., «шесть останутся в литературе». В числе этих произведений, «оставляющих самое полное и глубокое впечатление», был отмечен и рассказ «Ночь весною в Севастополе» (1856, т. XXV, кн. 2, «Петербургский вестник», с. 21).

В конце года с выходом сборника «Военные рассказы» в печати появились новые критические заметки о рассказах Толстого. В ноябрьском номере «Отечественных записок» за 1856 год в статье, которая так и называлась «“Военные рассказы” графа Толстого», С. С. Дудышкин едва коснулся «Севастополя в мае», разочарованно заметив, что вопреки ожиданиям

436

критиков здесь Толстой снова «явился тем же психологом-наблюдателем, от которого не ускользает ни одна мелочь... Мелочь действительно не ускользнула, но общая картина исчезла, пропала; ее не было» (1856, № 11, отд. III, с. 11—18).

Глубокий анализ всего сборника появился в «Современнике». Пытаясь определить «отличительную физиономию» таланта Толстого, Н. Г. Чернышевский в статье «Детство и отрочество. Сочинение графа Л. Н. Толстого. Военные рассказы графа Л. Н. Толстого», помещенной в декабрьской книжке журнала, в своих рассуждениях во многом опирался на «Севастополь в мае». «Внимание графа Толстого, — писал критик, — более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем». Как полагал Чернышевский, своеобразие психологического анализа у Толстого заключается прежде всего в том, что его занимает более всего «сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души». «Полумечтательные, полурефлективные сцепления понятий и чувств, которые растут, движутся, изменяются» в произведениях Толстого, вовсе не похожи, по мнению Чернышевского, на размышления лермонтовского Печорина, которые «наблюдены вовсе не с той точки зрения, как различные минуты душевной жизни лиц, выводимых графом Толстым». Как пример автор статьи приводил большой фрагмент из рассказа «Севастополь в мае» — сцену смерти Праскухина («Только что Праскухин, идя рядом с Михайловым ~ осколком в середину груди»): «Это изображение внутреннего монолога надобно, без преувеличения, назвать удивительным. Ни у кого другого из наших писателей не найдете вы психических сцен, подмеченных с этой точки зрения». Чернышевский считал, что «та сторона таланта графа Толстого, которая дает ему возможность уловлять эти психические монологи, составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу» и эта особенность позволяет ему «не ограничиваться изображением результатов психического процесса: его интересует самый процесс, — и едва уловимые явления этой внутренней жизни, сменяющиеся одно другим с чрезвычайною быстротою и неистощимым разнообразием, мастерски изображаются графом Толстым». В этом умении Толстого уловить и воспроизвести в своих сочинениях «таинственнейшие движения психической жизни» видел Чернышевский «совершенно оригинальную черту его таланта», благодаря которой «из всех замечательных русских писателей он один мастер на это дело» («Современник», 1856, № 12, отд. III, с. 53—64).

Особенность таланта Толстого, отмеченную Чернышевским в 1856 г., не раз в дальнейшем подчеркивали другие критики. В январе 1858 г. «Библиотека для чтения» в рецензии (без подписи) на книгу «Рассказов Н. Основского» напомнила читателям некоторые сцены из произведений Толстого, в том числе сцену смерти Праскухина из второго севастопольского

437

рассказа, где «изображено положение человека, размышляющего в ожидании, когда разорвет бомбу, близ него упавшую». Рецензент упоминал о «мастерских подробностях, которыми талантливые писатели умеют оживлять даже избитые уже и пошлые предметы», что позволяет выразить «глубокие психологические черты» (№ 1, отд. VI, с. 40).

В статье «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой» Ап. Григорьев, говоря о глубоком толстовском анализе, замечал, что этот анализ, «останавливаясь перед всем, что ему не поддается», оказывается «беспощадным ко всему искусственному и сделанному, является ли оно в буржуазном штабс-капитане Михайлове, в кавказском ли герое à la Марлинский...» («Время», 1862, № 9, отд. II, с. 1—27).

В 1866 г. «Севастополя в мае» коснулся Н. Н. Страхов в статьях о Толстом, опубликованных журналом «Отечественные записки» (1866, № 12). «Глубочайшим мотивом» творчества писателя представлялась Страхову мысль, прозвучавшая в заключение второго севастопольского рассказа («Герой же моей повести ~ правда»). «Тут разом высказывается и то, что поэт ищет героя, ищет прекрасных явлений жизни, и то, что он приступает к жизни с требованиями неподкупной правды, и то, что в своем строгом искании он не находит героя, не находит прекрасной жизни. Ему остается одно — признать свое искание за прекрасную черту, свои требования за нормальное явление. Так он и сделал, восхваляя свою правдивость». В своих поисках, по мнению Страхова, писатель «за жизнью и красотою приходил на бастионы Севастополя во время его обороны», но, «по-видимому, он и тут не нашел героических черт», о чем свидетельствовало заключение «Севастополя в мае» с вопросами и рассуждениями о «выражении зла» и «выражении добра», о том, что «все хороши и все дурны» (с. 796).

Своеобразным «исследованием», в котором «современное общество» «получает более данных для ознакомления с самою действительностию войны, вернее может оценить все ужасы и бедствия ее» и, следовательно, «уменьшать эти бедствия», считал рассказ «Севастополь в мае» автор статьи «Военный роман» (статья без подписи), опубликованной в журнале «Военный сборник» в 1868 г. (№ 4, отд. II, с. 251—280). Критик внимательно всматривался в персонажей рассказа; прежде всего в его поле зрения оказывался Калугин, «тип личных адъютантов при начальниках войск». «Личность Калугина выдержана как нельзя лучше в течение всего рассказа; это образец в высшей степени самолюбивого, далеко не глупого, но по преимуществу ловкого на все штуки офицера, считающего себя необыкновенно важною особою по своему положению, полного самоуверенности и почти презрения к строевым офицерам. Говорит он в обществе как-то таинственно, желая тем показать, что знает все секреты высшего начальства; он не лишен храбрости, хотя крепко не любит ходить на бастионы; о делах с неприятелем судит лишь на столько, на сколько можно надеяться получить за дело награду». Характеристика Калугина завершалась эмоциональным выводом: «дай Бог, чтобы тип Калугиных пореже встречался в нашей армии».

«Простая, скромная натура» Михайлов, по мнению критика, «испорчен уже настолько, что чуждается своих товарищей, ходящих без перчаток, в верблюжьих штанах, в обношенной шинели и говорящих громко». Соглашаясь с замечанием Толстого, что «вообще тщеславие составляет

438

отличительную черту и особенную болезнь» века, автор видит, «как неуместно оно между такими людьми, которые, как защитники Севастополя, должны быть почти ежеминутно готовы к смерти». Зная, что дело всегда определяется «мелочными неуловимыми обстоятельствами», а вовсе не так, как назавтра будет изображено в реляциях, критик отдавал должное Толстому, сумевшему верно понять эту «беспорядочность дела» и уйти от «описания собственно самого дела»: здесь «представлены лишь эпизоды его и притом преимущественно в рассказах участников» — раненых, бывших в деле, ординарцев, «приезжающих с бастионов», «введен и хвастливый рассказ юнкера, немца Песта, который выставляет себя героем, между тем как в сущности он растерялся и в суматохе кого-то или что-то кольнул штыком». В рассказе «нет ничего лишнего, — продолжал автор статьи, — все имеет значение, все необходимо для полноты. Калугин, Михайлов, Праскухин, Гальцин, даже денщик Никита и матроска, хозяйка Михайлова, — все служат обстановкою и необходимым дополнением картины ночного дела». Все «изображено так живо, так естественно, что невольно увлекает и переносит на самый театр действий, как бы ставит самого читателя непосредственным зрителем событий». Толстой «неподражаем в изображении чисто боевых сцен, и в этом отношении как в нашей, так и в иностранных литературах у него нет соперников», — считал критик. В картине же «уборки тел» он видел «как бы протест автора против неестественности отношений, создаваемых войною». «Подобные протесты невольно возникают в душе каждого мыслящего человека, который видит в войне не одну славу <...>, но который способен изучить войну всесторонне, со всеми ее разнообразными проявлениями, со всеми ее тяжкими страданиями, с пролитою кровью», — делал вывод автор статьи, увидевший в «Севастополе в мае» правду войны.

О правде жизни в севастопольских рассказах Толстого почти два десятилетия спустя говорил в своих университетских лекциях и писал в книге «Русские писатели после Гоголя» профессор О. Ф. Миллер. «Показать жизнь, как она есть, поставить ее на настоящую почву, дать почувствовать, как даже и в такие великие исключительные минуты будничная жизнь продолжает течь своим обычным течением», — вот, по мнению Миллера, «задача этого произведения». Главное же, что увидел ученый в «Севастополе в мае», — это подчеркнутое противопоставление «между простыми людьми и культурными» в офицерской среде, между офицерами «аристократами» и «неаристократами». «Comme il faut‘ность», по выражению Миллера, показанная в рассказе, обращает «такую войну, как Севастопольская, в почетное ремесло, которое открывает верный доступ к чинам и орденам. Вся та мелочность, которая присуща людям этого сорта, сохраняется и продолжает проявляться и здесь, в такое тяжелое и великое время», — писал автор книги. Он уверен, что выражение «всякий из нас маленький Наполеон» Толстой адресовал прежде всего своему классу, но никак не солдату: «солдат не таков, он совершенно иначе относится к войне». Но тем не менее, полагал Миллер, писатель «отказывается от того, чтобы признать героем этой повести народ русский» («Русские писатели после Гоголя». СПб., 1886. Ч. II, с. 274—277).

Некоторым позициям О. Миллера созвучны рассуждения барона Р. А. Дистерло, высказанные в его книге «Граф Л. Н. Толстой как художник и моралист» (СПб., 1887). Мысль, связывающая все военные рассказы

439

Толстого «единством содержания», «открывается нам из постоянного сопоставления, в одних и тех же положениях войны, культурного человека, члена цивилизованного, городского общества, и простого солдата, первобытного сына деревни» (с. 86). Анализируя в военных рассказах «ощущение страха» и храбрость «образованного человека» и «простого человека», Дистерло подчеркивал «глубокое различие в душевном строе культурного и простого человека, прекрасно подмеченное графом Толстым» (с. 87). Критик сравнивал храбрость адъютанта Калугина («Севастополь в мае») и спокойствие, бесстрашие простых солдат из третьего севастопольского рассказа: «Невероятным кажется, что это существа одной породы: до такой степени велика бездна, их разделяющая, до такой степени ничтожно сходство их отношений к одной и той же возможности смерти! Аффектированная храбрость Калугина, вызванная красивыми мечтами и тщеславным чувством, глубоко чужда душе этих солдат, точно так же, как их изумительное спокойствие и наивная покорность судьбе совершенно недоступны душе светского адъютанта» (с. 91).

Типу Калугина и «родственных ему по духу Гальциных, Праскухиных, Болховых, Розенкранцев, Михайловых» противопоставлен «тип душевной простоты и спокойствия», который «обнимает огромный солдатский мир, захватывая в него и многих, преимущественно армейских офицеров, вроде капитана Хлопова» (с. 91). По мнению критика, Толстой показывает, что такое различие, такую «бездну» между его героями проложила «цивилизация». «Это она создала Калугиных, Болховых, Розенкранцев и, оторвав их от естественности и правды, которая сохранилась еще в нашем народе, унесла на ту сторону бездны, где царит ложь и тщеславие. Мысль, приведшая автора к такому воззрению на жизнь, не укладывается ни в одну из ходячих доктрин; мысль эта несравненно глубже и радикальнее: она отправляется не от противоположения западной и славянской культур, не от предпочтения основ народной жизни, — она берет цивилизацию вообще и видит в ней какую-то роковую и колоссальную ошибку человечества, какое-то злое начало, нарушившее правду и гармонию природы» (с. 92).

Несколько усомнился в «правде» Толстого в «Севастополе в мае» К. Леонтьев на страницах своего «критического этюда» «Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого», опубликованного в трех книжках «Русского вестника» в 1890 г. (№№ 6—8). Рассматривая Толстого как мастера «психического анализа болезненных и предсмертных состояний», «душевного анализа» героев, Леонтьев (врач по профессии, служивший военным врачом во время Крымской кампании) считал, что описание смерти Андрея Болконского «гораздо выше» описания «внезапной смерти офицера Праскухина под Севастополем» и смерти Ивана Ильича. В изображении смерти Праскухина и Ивана Ильича, по мнению Леонтьева, «гораздо меньше и поэзии, и правды, чем в изображении последних дней и минут князя Андрея» (№ 6, с. 271). Сопоставляя три картины смерти, Леонтьев признавал, что в этих изображениях смерти «превосходно и со всей возможной, доступной человеческому уму, точностью соблюдены все те оттенки и различия, из которых одни зависят от рода болезни или вообще поражения организма, а другие от характера самого умирающего и от идеалов, которыми он жил». Далее Леонтьев выстраивал свою систему доказательств относительной неправдоподобности описания смерти

440

Праскухина. «Праскухин ничем не болен, смерть его внезапная, в тревоге и смятении битвы. У него, конечно, есть постоянная мысль о смерти потому, что кругом его бьют людей, но нет никакой подготовки чувств к разлуке с жизнью. Праскухин к тому же вовсе не идеален ни в каком смысле, он и ни религиозен, ни православен по чувствам, как другой офицер Михайлов...». Михайлов «думает, что он убит, и восклицает мысленно: “Господи! приими дух мой!” Праскухин, напротив того, воображает, что он только контужен, и о Боге и душе своей вовсе не вспоминает.

Можно вообразить с приблизительной удачей смятение мыслей и чувств во время сражения у дюжинного человека <...>, — продолжал Леонтьев. — Но мы решительно не знаем, что чувствует и думает человек, переходя эту неуловимую черту, которая зовется смертью. Изобразить смену чувств и мыслей у раненого или контуженного человека — есть художественная смелость; изобразить же посмертное состояние души есть уже не смелость, а бессильная претензия — и больше ничего». Потому и полагал критик, что в смерти Андрея Болконского больше правды, чем в смерти Праскухина, где «гр. Толстой решительнее позволяет себе заглядывать за страшную и таинственную завесу, отделяющую жизнь земную от загробной, а в описании кн. Андрея он очень искусно избегает этого».

В смерти Ивана Ильича К. Леонтьев также уловил «изворот в художественном смысле несравненно умнее, глубже и тоньше, чем решительные уверения, что Праскухин ничего не думал и не видел». По мнению критика, в повести «Смерть Ивана Ильича» Толстой «постарался избежать своей прежней грубой решительности», и это понятно: ведь «между Севастопольскими очерками и смертью Ивана Ильича прошло для гр. Толстого целых тридцать лет умственной работы и разнородного житейского опыта». «Иван Ильич просто “умер” и только. Это лучше и с точки зрения научной точности. Мы не имеем никакого рационального права утверждать, что душа не бессмертна и что после того онемения, оцепенения и охлаждения тела, которое мы зовем смертью, душа тоже ничего не чувствует». И «в этом смысле полунаучной, или даже и совсем научной, точности самая смерть Ивана Ильича лучше, вернее смерти Праскухина. Умер и только». Как считал Леонтьев, смерть Ивана Ильича, его бред и полусознание лучше, чем «решительное и грубое определение посмертного состояния Праскухина» (№ 7, с. 234—236).

«Еще один особый род душевного анализа» в произведениях Толстого привлекал внимание К. Леонтьева, он называл его «анализом подозрительности или излишнего подглядывания». С этой точки зрения в «Севастополе в мае» ему бросалась в глаза «потребность разыскивать у всех людей и при всяком случае тщеславие». Критик не находил ничего предосудительного в этом свойстве человеческой натуры. «Это опять те же микроскопические нервные волокна, которые рисовальщик изобразил в виде крупных, настоящих нервов и выставил их в неправильной перспективе на перед» (№ 8, с. 227). Такой анализ чуть позднее автор статьи называл «ломаным, ненужным, делающим из мухи слона».

«Да к тому же и то сказать, почему гр. Толстой знал наверное в 55 году, что чувствовали разные офицеры? — спрашивал Леонтьев. — Ведь это одно лишь подозрительное предположение ума еще незрелого и болезненным отрицанием 50-х годов в одну сторону сбитого. Наконец, <...> если гр. Толстой, смолоду и не устоявшись внутренно, сам был таков, — то мы

441

не обязаны верить, что он через это знал твердо, верно и душу всех других». Леонтьев упрекал Толстого в том, что писатель находил тщеславие «только у людей образованного класса. О самолюбии и тщеславии солдат и мужиков он везде молчит», хотя во многом «эти русские простолюдины еще самолюбивее и тщеславнее нас», — полагал Леонтьев (№ 7, с. 259—266). «Неужели гр. Толстой ничего этого не знает?» — задавал он вопрос, упрекая Толстого в «чрезмерном поклонении мужику, солдату армейскому и простому Максиму Максимычу» (№ 8, с. 215).

О «противоречии народного и интеллигентного духа», «поразившем Толстого» и отраженном в рассказе «Севастополь в мае», размышлял и один из первых биографов писателя Евг. Соловьев в книге «Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность» (СПб., 1894). «Молчаливый героизм народа и тщеславная суетливость интеллигента никогда еще до той поры так резко не противопоставлялись друг другу», — писал он, полагая, что «впоследствии Толстой построил» на этом противопоставлении «свою эпопею “Война и мир”, но впервые оно было уже постигнуто им под стенами Севастополя. Интеллигент носится со своим я, не может ни на минуту отделаться от забот о нем. Это маленькое требовательное я суетится, беспокоится, страдает и радуется, смотря по тому, хорошо ли ему или дурно, тепло ему или холодно. Желание выставить себя с самой выгодной стороны, выдвинуться в первый ряд — это тщеславное суетливое желание ни на минуту не исчезает из интеллигентной души, и бесконечные интриги, разнузданная игра себялюбия — иногда совершенно невинная, детская, иногда скверная — потому что корыстолюбивая, постоянно происходит на почве молчаливого народного героизма. Идти на бастион значит идти почти на верную смерть, и вот по дороге туда культурный человек штабс-капитан Михайлов думает: “и каково будет удивление и радость Наташи” <...> и в мечтах своих ш.-к. Михайлов добрался уже до генеральского чина... Тот же штабс-капитан Михайлов на музыке в саду весь поглощен соображениями о том, как и с кем ему поздороваться, к кому подойти, с кем заговорить <...>». Эти «соображения» Михайлова Соловьев называл «ребячеством», которое «вызывает лишь улыбку, как вызывают улыбку и его ненужные мысли». Однако «можно не только улыбаться, а и задуматься, видя поразительное и странное сочетание культурной ярмарки тщеславия и эгоизма с молчаливым героизмом простого народа, — продолжал автор. — В культурном человеке слишком сильно чувство личности: это-то и портит все дело. Лишь в минуты нравственного прозрения спрашивает он себя: “что значат смерть и страдания такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и страданиями...” Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города опять приводит культурную душу в обычное состояние маленьких себялюбивых забот, опасений, мечтаний... Быть лучше, сильнее, красивее другого — вот нерв культурного бытия и в этом же его главное противоречие с народным духом». «Ярмарка тщеславия с одной стороны, молчаливый героизм с другой — ежеминутно были на глазах у графа Толстого под стенами Севастополя. Но по самой жизни своей, по практическим целям, он принадлежал еще ярмарке тщеславия и был глубоко огорчен, когда убедился, что не получит флигель-адъютантских аксельбантов», — делал вывод Соловьев.

И еще одно противоречие, увиденное Толстым и запечатленное во

442

втором севастопольском рассказе, отмечал автор книги: «Если в кавказских рассказах Толстого на первый план выступает противоречие между природой и человеком, миром одной и суетливостью и кровожадностью другого, то в севастопольских рассказах почва этих противоречий шире, разнообразнее и глубже». Соловьев приводил сцену разговора солдат во время перемирия («Вот пехотный бойкий солдат ~ и солдаты с видимым неудовольствием расходятся».) и далее размышлял: «Не странно ли будет видеть потом, всего через несколько часов, этих добродушных людей, так весело разговаривающих друг с другом, с ожесточенными и освирепевшими лицами прокалывающих друг друга штыками. Вражды между ними нет никакой; если бы не странная стихийная сила, руководящая ими, они долго бы еще продолжали беседовать и смеяться, а потом вместе и дружно принялись бы за работу. Но “белые флаги спрятаны <...> снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия”».

«Гете заметил как-то, — продолжал исследователь, — что истинный художник всегда ребенок. <...> В узком ущелье Валерика великий и наивный ребенок Лермонтов, видя перед собой окровавленные трупы так недавно еще веселых и полных жизни людей, спрашивает: “зачем?”; под стенами Севастополя тот же вопрос не дает ни минуты покоя другой великой наивной душе — душе Толстого. Он, как художник, не понимает и не может понять того, что как будто понимаем мы, что, пожалуй, сам он понимает, как офицер, как командир дивизиона, как защитник Севастополя, мечтающий о флигель-адъютантстве. Но художник “наивен”, его чуткое сердце не может успокоиться на тех объяснениях и ответах, на которых успокаивается обыденный смертный; цветущая долина, заваленная мертвыми телами, для него не просто поле сражения, где победили мы или французы, где было столько-то стычек, где столько-то убито, столько-то ранено; эта цветущая долина для него что-то страшное, таинственное, преступное, вызывающее один и тот же роковой вопрос: “зачем?”» (с. 57—60).

В 1902 г. отмечалось 50-летие творческой деятельности Толстого; в связи с этим вспомнили и о «Севастополе в мае». 31 августа газета «Русские ведомости» в статье «Пятидесятилетие литературной деятельности Л. Н. Толстого» (подпись: И), стремясь «найти ответ на вопрос, почему Толстой достиг такой небывалой для романиста славы», обращалась к заключительным строкам второго севастопольского рассказа («Герой моей повести ~ правда!»). «В течение всей литературной деятельности автора правда была предметом его энергических исканий», — отмечалось в статье (№ 240, с. 2). В тот же день, 31 августа, «Биржевые ведомости» (№ 236) поместили за подписью «А. И.» статью «Первое произведение графа Л. Н. Толстого», где шла речь и о цензурных препятствиях на пути молодого писателя. Автор статьи в качестве примера цензурных осложнений приводил рассказ «Севастополь в мае»: достаточно сравнить два текста этого рассказа (в «Современнике» и в собрании сочинений писателя), считал А. И., «чтобы увидеть первое огненное крещение Толстого».

В начале нового века В. Ф. Саводник в книге (учебнике литературы) «Очерки по истории русской литературы XIX века» (М., 1907 и последующие издания) писал, что Толстой, «изображая самоотвержение и героизм защитников Севастополя», «очень далек от какой-либо идеализации их», «он остается трезвым реалистом, для которого всего важнее жизненная

443

правда его изображения, полное соответствие с действительностью», что особенно ярко проявилось в рассказе «Севастополь в мае». «Здесь выведен целый ряд военных типов, изображенных немногими, но резкими чертами. Толстой показывает своих героев и в их будничной обстановке, и в “деле”, во время боя. Он обнаруживает скрытые черты их характера, тайные пружины их действий, их мелкие и крупные недостатки, каковы: честолюбие, тщеславие, притворство, хвастливость». Рассматривая «типы военных», Саводник увидел в Михайлове «храброго офицера, добросовестного служаку, с сильно развитым чувством долга, ради которого он готов подвергнуться смертельной опасности». «Но тот же Михайлов не чужд и мелочного тщеславия...» Тщеславием «заражены» и некоторые другие персонажи, например, Калугин: «в основе его холодной, блестящей храбрости лежит честолюбие, жажда отличий и наград, и Толстой показывает, как он из самолюбивой гордости так же подвергает свою жизнь опасности, как другие из патриотизма или чувства долга». Автор учебника подчеркивал, что персонажи Толстого представлены не «исключительно с героической стороны», а «со всех сторон», с их «человеческими слабостями, страстями и недостатками». «Оттого выведенные им лица лишаются части своей привлекательности, но зато изображение их отличается большой полнотой и верностью. Эта жизненная верность изображения является для Толстого высшею целью искусства» (с. 177—178).

Второй севастопольский рассказ переводился на многие европейские языки. Одна из ранних попыток перевода фрагмента «Севастополя в мае» на английский язык была предпринята немецкой писательницей Мальвидой Мейзенбуг1 в конце 50-х годов. Выбор произведений Л. Толстого был сделан не без помощи А. И. Герцена, хотя именно он в марте-апреле 1858 г. предупреждал М. Мейзенбуг о трудностях, ожидающих ее при переводе толстовского рассказа: «Отрывок из Толстого чрезвычайно труден для перевода. Будьте осторожны» (Герцен, т. 26, с. 169—170). 28 (16) апреля 1858 г., видимо, уже познакомившись с переводом, Герцен в письме к переводчице сообщал свои замечания: «Маркел — мортира — слово, искаженное солдатами. Шедших... Преступление Чернецкого2 и Вас самой. Как же не знать глагола идти? <...> Такие страницы не легко переводить, даже очень трудно. Другие произведения Толстого легче; жаль также, что это лишь отрывок. Вероятно, что весь характер правдоподобен и верно изображен», — добавлял Герцен (там же, с. 173). Перевод фрагмента из «Севастополя в мае» оказался для М. Мейзенбуг, видимо, не по силам и не был завершен.

В 1869 г. второй севастопольский рассказ был переведен на английский язык американским консулом в России Ю. Скайлером и опубликован в журнале «Hours at Home»3 (New York, 1869, т. 8, № 4 (февраль) и № 6

444

(апрель). Дважды рассказ вышел в США в 1887 г. и в собрании сочинений Л. Н. Толстого в 1899 г. В Англии «Севастополь в мае» впервые появился почти на двадцать лет позднее, чем в США, в 1888 г. Отдельным изданием рассказ вышел в Лондоне в 1899 г. («New Order»).

Перевод рассказа был сделан и Э. Моодом (изд. 1901 и 1903 гг.). Для работы переводчик использовал русский текст, опубликованный во втором томе собрания сочинений Толстого в 1897 г. В отличие от «Севастополя в декабре» из текста «Севастополя в мае» не было сделано никаких исключений, хотя П. И. Бирюков писал, что Моод спрашивал Толстого и об известной панаевской фразе в конце рассказа (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 20 т. Т. 2. М., 1912, с. 278). Однако в письме Э. Моода к С. Л. Толстому, где он приводил фразы, вызвавшие у него сомнение, этой фразы нет. Ее и не могло быть, так как начиная с издания 1886 г. эта фраза в тексте рассказа не печаталась, а Моод работал по изданию 1897 г. Так что сведение, приведенное П. И. Бирюковым, не соответствует действительности.

В работах английских литераторов о Толстом на рубеже веков не раз упоминался «Севастополь в мае». Эдмунд Госс, обращая внимание на реализм рассказа, предполагал, что «чувства Михайлова, когда взорвалась бомба и он был ранен, могли быть испытаны и Толстым». Что касается смерти Праскухина, «назвать это реализмом в обычном смысле — значит лишить этот эпизод половины его ценности», т. е. увидеть в нем «своеобразное возвышенное занятие для воображения», тогда как здесь «очевидная способность к гипотетическому анализу, когда представляется случай для разоблачения честолюбия» (Tolstoi Lyof. Work while ye Have the Light. London, 1890. Introduction — без пагинации).

В книге «Лев Толстой. Великий мужик» Г. Перрис, отмечая в севастопольских рассказах «всеобщие признаки войны», приходил к заключению, что «философия истории Толстого, и особенно военной истории, есть философия правды. Это особая правда, однако в духе его времени и его страны, где героизм может проявляться только массово, потому что человек как человек не признан официально, а отдельный человек, если он не служит правящим интересам, недопустим. И эта точка зрения и всемирные гуманитарные интересы ясно выразились в этих рассказах. Но не в меньшей степени они стали достижением повествовательного искусства. Волнующие эффекты зависят здесь не от манеры писателя, его словарного запаса, драматургического мастерства, а от его авторской способности убеждать читателя, во-первых, в его абсолютной правдивости и, во-вторых, в значимости с первого взгляда незначительных эпизодов» (Perris G. H. Leo Tolstoy. The Grand Mujik. London, 1898, p. 54).

Спустя пять лет в очерке «Лев Толстой как писатель» Перрис, касаясь Крымской войны и участия в ней Толстого, писал, что «с того времени Толстой, стремящийся к совершенствованию, знал и говорил ненавистную правду о войне и бездумном псевдопатриотизме, который сталкивает народы в братоубийственной бойне. С того времени из его сознания был вычеркнут весь дешевый романтизм, рожденный преклонением перед дикой стороной человеческой натуры. Описание этих величественных картин на полях сражений определило его положение как писателя в России и позднее на Западе оставило впечатление как от полотен Верещагина» (Chesterton G. K., Perris G. H. etc. Leo Tolstoy. London, 1903, p. 14).

445

Эльмер Моод, переводчик и издатель Толстого, в своей первой биографической книге о русском писателе сравнивал автора «Севастополя в мае», показавшего правду войны, с ребенком, героем сказки Андерсена, который первым сказал, что «король голый» (Maude A. The Life of Tolstoy. First fifty years. London, 1908, p. 134).

Т. Ноулсон увидел во втором севастопольском рассказе ростки будущего Толстого: «Это зарождающийся сегодняшний Толстой. Толстой, создавший “Царство Божие внутри вас” и “Патриотизм и правительство”» — писал он в 1904 г. в книге «Лев Толстой» (Knowlson T. Sharper. Leo Tolstoy. A biographical and critical study. London; New York, 1904, p. 41).

Первый перевод «Севастополя в мае» на польский язык появился в газете «Dziennik Warszawski» в 1877 г. (ЛН, т. 75, кн. 2, с. 253).

В 80-е годы рассказ был опубликован в составе сборников военных и севастопольских рассказов Толстого в Скандинавии на датском (впервые в 1884 г.), финском (1886) и шведском (1886) языках. В 1886 г. он вышел в сборниках рассказов Толстого о Севастопольской обороне на голландском, немецком и французском языках.

Заключительные строки «Севастополя в мае» о правде произвели очень большое впечатление на молодого Р. Роллана. В книге своих студенческих дневников «Монастырь на улице Ульм» в записи 16 декабря 1887 г. он рассказал о своей первой реакции на эти строки: «...Миль, одолживший мне книгу, и Дальмейда со своим тупым верхоглядством заявили <...>, что им кажется очень слабой страница, которой заканчивается рассказ “Севастополь в мае”: “Герой же моей повести <...> — правда”. — Она меня как обухом ударила, — сказал Дальмейда, превзойдя в резкости Миля. А я отношу эту страницу Толстого к тем, — продолжал Р. Роллан, — которые доставили мне наибольшее наслаждение. Я хорошо понимаю, что те, кто ее не любит, видят в этом слове “Правда” абстракцию на французский манер. В то время как для Толстого (как и для меня) Правда — это Бытие, самое Бытие, и провозглашение ее есть исповедание веры в буквальном смысле этого слова. Что бы там ни было, но из-за Толстого я около часа находился в сильном нервном волнении» (цит. по кн.: ЛН, т. 75, кн. 1, с. 71).

10 ноября 1902 г. в газете «Царицынский вестник» (№ 1413) появилась заметка «Лекция о Л. Н. Толстом в Париже». Перед спектаклем по роману «Воскресение» в театре «Одеон» была прочитана лекция о Толстом. Лектор А. Беранже рассказал об участии Толстого в севастопольской кампании и о севастопольских рассказах. «Обыкновенно романисты описывают ужасы войны понаслышке, Толстой же сам пережил и изведал их лично, и потому разница в описании получается огромная», — говорил он. Вслед за тем артист «Одеона» Кост читал описание смерти Праскухина.

В Германии одним из первых обратился к рассказу Толстого Ойген Цабель, в 1885 г. сначала в газете, а затем в книге опубликовавший очерк о творчестве русского писателя. Свои мысли о севастопольских рассказах он включил в биографическую книгу о Толстом, изданную в Берлине, Лейпциге и Вене в 1901 г. и переведенную в России в 1903 г. Цабель обращал особое внимание на достоверность изображенного: «Как художник, он <Толстой> стремится в своих рассказах прежде всего к правдивости.

446

Он выставляет русские войска в самом лучшем свете, как и в других повестях, где речь заходит о солдатах; но он отнюдь не хвастает их хорошими качествами и великими подвигами; у него нет героя, к прославлению которого клонилось бы все...», — и далее критик приводил заключительные слова «Севастополя в мае» («Где выражение зла ~ правда»). В отличие от других писателей, создавших романтические военные картины, Толстой, уверен Цабель, «рассказывает только то, что сам видел; но делает это с такою объективностью, что тут смело можно говорить о “Documents humains” Золя. Когда он говорит о раненых и их страданиях, о солдатах на бастионах, когда он воссоздает настроение каждого из присутствующих во время бомбардировки, то можно подумать, что все это совершается у читателя на глазах». Но Толстой «нигде не выдает своих личных ощущений и впечатлений. Он хочет быть настоящим художником. И только два-три момента выдают, как глубоко взволновано было его сердце состраданием при виде всех этих сцен, какие мысли и чувства возбуждала в нем лично эта ужасная действительность». Доказательством тому, по мнению критика, служат сцены перемирия и заключительный абзац главы 16 второго севастопольского рассказа («Да, на бастионе и на траншее ~ не обнимутся, как братья?»). Цабель приводил эти фрагменты и замечал: «Ясно видимые нити связывают эти описания военных сцен с картинами сражений, которые развертывает перед читателем автор в “Войне и мире”» (Цабель Е. Граф Лев Николаевич Толстой. Киев, 1903, с. 57—58).

В 1899 г. о севастопольских рассказах писал А. Эттлингер в биографическом очерке «Лев Толстой. Эскиз его жизни и творчества» (Ettlinger A. Leo Tolstoy. Eine Skizze seines Lebens und Wirkens. Berlin, 1899). Он находил, что в рассказах «манера» Толстого «обнаруживает некоторое родство с изображением битвы при Ватерлоо в романе Стендаля “Пармская обитель”, появившемся в 1839 г. Стендаль, как и Толстой, был офицером и, как и он, знал войну по собственному опыту, но Толстой — величайший мастер в художественном воспроизведении военной жизни» (S. 13). «Ученик Шеллинга и Гегеля», как считал Эттлингер, Толстой в заключение второго севастопольского рассказа сопоставляет «правду и красоту», но для него они имеют «не равную силу, как для этих философов. Толстой делает весь упор на “правду”. Он воодушевлен ею, как Золя, который недавно назвал ее единственной страстью своей жизни» (S. 14). Вместе с тем «теплая патриотическая идея пронизывает севастопольские очерки. Но уже здесь звучит тон, который будет иметь особое значение для дальнейшего развития Толстого. Глубокий скорбный тон в изображении страданий, которые несет с собой война. Возникает вопрос: как это возможно, что люди, христиане, которые исповедуют любовь и самоотречение, убивают друг друга?» (S. 14).

В «Истории русской литературы», изданной в 1905 г. берлинским профессором доктором А. Брюкнером в серии «Литературы Востока, представленные как отдельные явления» («Die Literaturen des Ostens in Einzeldarstellungen». Bd 2), в статье о Толстом, упоминавшей севастопольские рассказы, говорилось, без сомнения, о «Севастополе в мае»: «Как и в ранних рассказах, здесь повторяется противопоставление между народом, простыми солдатами, безропотно, без хвастовства, со степенно уверенным спокойствием исполняющими свою тяжелую обязанность, и интеллигенцией,

447

офицерами, их позерством, их театральным героизмом» (Brückner A. Geschichte der russischen Literatur. Leipzig, 1905, S. 344).

Близкая мысль по поводу севастопольского рассказа высказана в книге швейцарского юриста доктора М. Вальтера: «Человек высшего общества всегда думает только о собственной персоне, он не может оторваться от мыслей о своем личном благополучии; потому умирает он жалко и в позе, а не с гордым несгибаемым спокойствием» (Walter M. Tolstoi nach seinen sozialökonomischen, staatstheoretischen und politischen Anschauungen. Zürich, 1907, S. 15).

В 1889 г. «Севастополь в мае» был напечатан в сборнике севастопольских рассказов на венгерском и во втором томе «Сочинений» Толстого на чешском языках. Сокращенный перевод рассказа вышел в 1892 г. на испанском языке и полный перевод в 1900 г. на итальянском. На румынском языке «Севастополь в мае» вместе с другими севастопольскими рассказами появился в 1909 г. в составе сборника военных повестей; в 1910 г. рассказ в сокращении был опубликован на греческом и норвежском языках.

С. 94. ...на работах неприятеля... — Во время военных действий как защитники Севастополя, так и неприятельские войска, продолжали вести работы по строительству укреплений, оборонительных линий и сооружений.

С. ...рассматривает с вышки телеграфа... — Телеграф — семафорный телеграф. Для наблюдения за движением неприятельских судов вдоль морского берега на южном берегу Крыма была устроена линия семафорных телеграфов. Такой телеграф был сооружен и в самом Севастополе на Малаховом кургане.

...штурманский унтер-офицер... — То есть унтер-офицер, связанный с навигацией, с вождением судов.

...движущиеся по Зеленой горе... — Зеленая гора — круглая высота на южной стороне Большой Севастопольской бухты (в юго-восточной части Севастополя). Здесь находились английские войска, их батареи и укрепления.

С. 95. ...против одного представителя союзников... — Союзники — Франция, Великобритания, Турция и (с 1855 г.) Сардиния.

...на бульваре, около павильона... — Имеется в виду Малый бульвар.

...на Николаевскую казарму... — Оборонительная казарма береговой Николаевской батареи, находившейся на Южной стороне Севастополя, была расположена вдоль северо-западного берега мыса, отделяющего Артиллерийскую бухту от Южной.

...на левой стороне Морской улицы... — Большая Морская, одна из двух главных улиц Севастополя, выходила южным концом на Театральную, а северным — на Николаевскую площади. Довольно широкая и покрытая щебнем, она являлась (наряду с Екатерининской) главной артерией сообщения города и была, по свидетельству Э. И. Тотлебена, обстроена лучшими зданиями.

...опойковые сапоги... — Кожаные сапоги; опоек — кожа, выделанная из шкуры молодого теленка.

...или квартермистр полковой... — Квартермистр (квартирмейстер) — офицер, ведающий снабжением и расквартированием части.

448

С. 96. ...приносят нам «Инвалид»... — Имеется в виду газета «Русский инвалид».

...отставной улан... — Улан — в дореволюционной русской армии служащий в легкой кавалерии.

...на эс в беседку... — Эс — скамейка в виде латинской буквы S, на которой сидят, обернувшись друг к другу.

...получит Георгиевский крест... — Георгиевский крест — военный орден Святого великомученика и победоносца Георгия, учрежден в России в 1769 г. для награждения «отличных» военных подвигов и в поощрение в военном искусстве офицеров и генералов. Орден Святого Георгия имел 4 степени. Знаками ордена были белый эмалевый крест с изображением в центре святого Георгия на коне, лента из трех черных и двух оранжевых полос и четырехконечная (ромбовидная) вызолоченная звезда с изображением Георгия в центре и девизом («За службу и верность») вокруг. Первая степень Георгиевского ордена была наградой чрезвычайной, которую имели всего 25 человек. С 1849 г. имена георгиевских кавалеров отмечались на мраморных досках в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца в Москве.

...уж будто Наполеон пойман... — Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт), французский император в 1852—1870 гг.

...такая для нас рисурс... — Ресурс (муж. род) — запас, средство, к которому обращаются в необходимом случае.

...что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уж сообщения с Балаклавой... — Евпатория — уездный приморский город в Крыму в 50 км по морю на северо-запад от Севастополя — была занята 7 сентября 1854 г. небольшим десантным отрядом союзников и оставалась в их руках до конца войны. Балаклава — небольшой городок в нескольких верстах юго-восточнее Севастополя (в настоящее время один из районов Севастополя) — занята англичанами 24 сентября 1854 г.; здесь был устроен главный склад английского десантного корпуса. «Сообщение с Балаклавой» французов никак не могло зависеть от положения в Евпатории.

...о самом штабс-капитане... — Штабс-капитан — обер-офицерский чин в пехоте, артиллерии и инженерных войсках.

...как он сердился и ремизился... — Ремизиться — проигрывать в карты из-за ремиза, т. е. из-за недобора установленного числа взяток, и платить штраф за такой недобор.

...составляли пульку по копейке... — То есть игроки клали в кон (казну, ставку) по копейке. Пулька — партия преферанса, виста, бриджа и т. п.

С. 97. ...у него были свои дрожки... — Дрожки — легкий открытый рессорный экипаж на 1—2 человек.

...играл в карты с штатским генералом... — Штатский генерал — крупный чиновник гражданской службы, приравненный по чину в табели о рангах к военным генералам.

...я должен получить по старому представлению... — То есть по старому представлению к повышению в чин или к награде.

...получить майора по линии... — То есть получить очередное воинское звание (майора) и повышение по службе.

...офицеры в старых шинелях... — С первых дней своего царствования Александр II издал ряд указов (начиная с 14 марта 1855 г.) о перемене

449

обмундирования всех войск, о коренных изменениях покроя и цвета одежды чинов военного ведомства. Не всем офицерам было по карману в короткий срок приобрести новое обмундирование.

С. 98. ...что он флигель-адъютант... — Флигель-адъютант — в XIX в. почетное звание, присваивавшееся офицерам, состоящим в свите русских императоров.

...подпоручик Зобов... — Подпоручик — воинское звание (чин) младшего офицерского состава в русской армии.

...сидит с штаб-офицером... — Штаб-офицер — в дореволюционной русской армии общее название старших офицерских чинов (майора, подполковника, полковника).

С. 99. ...с добродушным ординарцем... — Ординарец — военнослужащий, состоящий при командире или штабе для выполнения их поручений, главным образом для связи и передачи приказаний.

...бесконечная повесть снобсов и тщеславия? — Метафорическое упоминание произведений английского писателя У. Теккерея «Ярмарка тщеславия» (1848) и «Книга снобов» (1847). Толстой читал «Ярмарку тщеславия» в июне 1855 г. Возможно, имелся в виду и очерк А. Ф. Писемского «Фанфарон» с подзаголовком «Один из наших снобсов» («Современник», 1854, № 8). В подстрочном примечании к очерку говорилось, что под общим названием «Наши снобсы» автор «предполагает привести несколько биографических очерков» (с. 191).

...старый клубный московский холостяк... — В 40—50-х годах XIX в. в Москве были клубы: Английский, Дворянский, Купеческий и Немецкий, все очень посещаемые.

...и ротмистр Праскухин... — Ротмистр — офицерский чин в кавалерии, соответствующий чину капитана в пехоте.

С. 100. ...встретились на Шварцовском редуте... — Шварцовский редут — редут № 1 (Шварца), был расположен на Городской стороне Севастополя, на левом фланге первой оборонной линии; его строительство и вооружение к началу войны было закончено. Редут № 1 имел важное значение для обороны Севастополя с запада. Командовал редутом М. П. Шварц.

С. 101. ... в первый раз провел в блиндаже... — Блиндаж — полевое укрытие от снарядов. В конце декабря 1854 г. для предохранения гарнизона от навесного огня по всей оборонительной линии начали устраивать прочные блиндажи, для чего употребляли лес. Блиндажи высекались большей частью в скале и были расположены в наиболее безопасных местах.

...окнами, залепленными бумагой... — Стекла окон заклеивали крест-накрест полосками бумаги для предохранения их при бомбардировках.

...два тульские пистолета... — Пистолеты, сделанные на оружейном заводе в Туле.

...идти с ротой в ложементы... — Ложемент — стрелковый орудийный окоп. Севастопольские ложементы состояли из небольших отдельных участков траншей, закладываемых впереди оборонительной линии, на таком расстоянии от неприятеля, чтобы из них можно было тщательно следить за всеми ночными неприятельскими работами и ближайшим ружейным огнем препятствовать успеху этих работ. Для расположения ложементов избирались особенно выгодные места. Ложементы устраивались

450

из особых материалов и особыми рабочими так, чтобы были удобны для огнестрельного действия, могли бы сопротивляться артиллерийским выстрелам и, в случае занятия их неприятелем, не стали бы ему укрытиями от огня с нашей оборонительной линии. Ложементы располагались, как правило, в две линии в шахматном порядке.

...нельзя с прапорщиком роте идти... — Согласно приказу начальника севастопольского гарнизона Д. Е. Остен-Сакена, во время работ офицеры должны были находиться непременно при солдатах-рабочих, которых посылали на работы не командами, а целыми ротами, с тем чтобы сами ротные командиры могли быть при своих ротах.

...святой долг... — В Приказе генерал-адъютанта князя Меншикова, от 29 октября 1854 г., о монаршей благодарности чинам черноморского флота за оборону Севастополя говорилось: «Достойным ответом нашим на все милости царя может быть только непоколебимое до конца исполнение нашего святого долга царю, вере и отечеству. Исполним же его!» Приказ этот предписано было «прочесть всем нижним чинам, во всех ротах, эскадронах и батареях». (Материалы для истории Крымской войны и обороны Севастополя. Вып. IV. СПб., 1872, с. 286.)

С. 102. ...образок Митрофания... — Митрофаний (святой Митрофан) — первый воронежский епископ, прославлял царя Петра I за намерение завести флот, за войну с турками, помогал ему и жертвовал на это свои сбережения. Известны слова Петра I после смерти и погребения Митрофания: «Не осталось у меня такого другого святого старца».

С. 103. ...с саперным офицером... — Саперный офицер — офицер, служащий в инженерной, военно-строительной части.

...светящаяся трубка бомбы... — Во время осады Севастополя союзники для бомбардирования города использовали так называемые «ланкастерские» бомбы, эти железные бомбы имели ударную трубку.

С. 104. ...лейб-улан или конногвардеец? — Лейб-улан — служащий в царской легкой кавалерии. Конногвардеец — солдат, офицер, служащий в конном лейб-гвардии полку.

...стал вторить... — То есть исполнять партию вто́ры (второго голоса).

С. 105. И мой принципал на бастионе... — Принципал — глава, начальник, хозяин.

...нагнувшись на луки казачьих седел... — Лука — выступающий изгиб переднего или заднего края седла.

...против нашего люнета... — Люнет — открытое с тыла полевое укрепление, состоявшее, как правило, из 1—2 фронтальных валов со рвом впереди и боковых валов. Применялось до начала XX в.

...перевирая фортификационные выражения... — Фортификация — наука о строительстве оборонительных сооружений, укреплений.

С. 109. ...а сикурсу не подают... — Не дают подкрепления.

...а то всё асистенты... — Ассистент — помощник, помогающий.

С. 110. Стуцер французской... — То есть штуцер.

...пошел на перевязочный пункт. — Главный перевязочный пункт находился в здании Дворянского собрания. На Корабельной стороне перевязочный пункт был сначала в Александровских казармах, позже — на Павловской батарее. Во время пребывания в Совестополе Толстой, вероятно, не раз бывал на перевязочном пункте и в госпитале, хотя ни в дневнике,

451

ни в письмах не описывал этих своих впечатлений. Единственное беглое упоминание о таком посещении сохранилось в дневнике 11 апреля 1855 г., где Толстой признавался самому себе, что хочет «влюбиться в сестру милосердия, к<оторую> видел на перевязочном пункте».  Из этой короткой записи можно заключить, что сцены на перевязочном пункте, интерьеры, запечатленные в первом и втором севастопольских рассказах, над общим замыслом которых («Севастополь днем и ночью») в то время работал Толстой, писались по свежим впечатлениям.

Большая, высокая темная зала... — Большая танцевальная зала в здании Дворянского собрания.

С. 111. ...дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь... — С перевязочных пунктов раненых отправляли на Николаевскую батарею, где был устроен временный госпиталь на 600 человек, и на Северную сторону, где были два постоянные госпиталя. Ампутированные, особенно тяжелые, помещались в Инженерном доме, а гангренозные и безнадежные — в домах Гущина и Орловского, недалеко от Артиллерийской бухты. В Екатерининском дворце, у пристани, было устроено отделение для раненых офицеров.

С. 112. Вспомнил про одного адъютанта, кажется, Наполеона ~ и умер на месте. — Калугин вспомнил одну из 99 историй (анекдотов), составивших небольшую книжку «Истории времен Наполеона I, рассказанные Марко де Сент-Илером» («Anecdotes du temps de Napoléon 1-er recueillies par Marco de Saint-Hilaire». Paris, 1854), под названием «Высокое изречение» <«Un mot sublime»>. Здесь речь идет о случае, согласно легенде произошедшем в апреле 1809 г. при взятии Ратисбонна (совр. Регенсбург на берегу Дуная на юге Германии). Вспомнившийся Калугину фрагмент диалога Наполеона со смертельно раненным офицером штаба в книге звучит так:

«— Monsieur, vous êtes blessé? — interrompt l’Empereur.

— Non, sire, je suis tué! — répond l’héroique soldat.

Et en prononçant ces derniers mots, il tombe mort» (p. 160).

<«— Вы ранены? — прервал его император.

— Нет, государь, я убит! — ответил доблестный воин.

И, произнеся эти последние слова, он упал замертво».>

С. 114. ...вылезали на банкеты... — Банкет — небольшое возвышение, приступок у крепостного вала или у окон, устроенное для удобства стрельбы из ружей.

С. 117. ...стоял около какой-то стенки... — Стенка — оборонительная стена, высотой 1—1,5 метра, толщиной 0,5—0,9 метра, соединявшая некоторые бастионы в одну линию обороны. Эти стены прикрывали лишь небольшую часть окружности города.

...бомба с элевационного станка... — Элевационный станок — орудийный станок, приспособленный для стрельбы под большими углами возвышения.

С. 118. ...читая «Splendeur et misères des courtisanes»... — Роман О. Бальзака «Блеск и нищета куртизанок» (1838—1847).

С. 119. ...в аршине от него... — Аршин — старая русская мера длины, равная 0,711 метра.

...чтобы непременно с хлороформом... — Хлороформ — бесцветная летучая жидкость с резким запахом, употреблялась для наркоза. В российской

452

медицине применение наркоза при хирургических операциях впервые стало внедряться в практику хирургом академиком Н. И. Пироговым во время Крымской войны 1853—1856 гг. Пирогов находился в Крыму в первый свой приезд с ноября 1854 до конца мая 1855 г.

С. 123. ...это поможет к представленью... — То есть для представления к награде.

...на ровном полу часовни мертвых в Севастополе... — Тела умерших переносили из госпиталя в часовню, где происходило отпевание перед погребением.

...егерская музыка играла на бульваре... — То есть играли музыканты егерского пехотного полка.

С. 124. Потери только, потери ужасные... — В ночном сражении с 10 на 11 мая русские войска потеряли 2600 человек убитыми.

С. 125. ...сел около памятника Казарского. — А. И. Казарский — герой русско-турецкой войны 1828—1829 гг., капитан I ранга. Командир брига «Меркурий», выдержавшего бой с двумя турецкими линейными кораблями (1829). Памятник воздвигнут в 1834 г. На пьедестале надпись: «Казарскому. Потомству в пример». Автор памятника — архитектор А. Брюллов.

С. 126. ...деревянную желтую сигарочницу... — Сигарочница — здесь: мундштук.

С. 127. ...говорит один зуав... — Зуавы — французские колониальные войска, организованные в 30-е годы XIX в. в Северной Африке из местного коренного населения и добровольцев французов. Н. Берг в «Записках об осаде Севастополя» цитирует французский журнал «Voleur»: «Батальоны зуавов состояли первоначально из кабилов, племени зуауа <...> Мало-помалу к зуавам стали прибавлять лучших солдат французской армии, усвоивших себе жизнь туземцев. Ныне в зуавских полках собраны самые разнообразные стихии. Большинство представителей приходится на долю Парижа. На роту (125 ч.) полагают: десять медицинских студентов, не кончивших курса; пять докторов прав, возлюбивших военное ремесло, десяток всякого сброда из Антуанского предместья, притона парижской сволочи; от восьми до двенадцати разжалованных унтер-офицеров; полдюжины разорившихся промышленников; остальные — блудные сыны всех восьмидесяти шести департаментов» (т. 1, с. 19).

...говорит другой черный... — Черный — зуав из африканцев.

...шитые полы зуава... — Имеется в виду своеобразная форма зуавов: распахнутая куртка из синего сукна, вышитая разноцветными шнурками.

...французский капрал... — Младший командир во французской армии.

...французский офицер с одним эполетом... — Эполет — погон особой формы, украшенный бахромой и тесьмой, шитой серебром или золотом. Один эполет носили младшие офицерские чины французской армии.

С. 128. ...и нанковых штанишках... — Нанка — хлопчатобумажная ткань из толстой пряжи, обычно желтого цвета.

...около кучки снесенных тел... — Во время перемирия специально назначенные рабочие сносили и складывали трупы погибших в одно место.

С. 130. Кто злодей, кто герой ее? — Мысли о «герое», возможно, навеяны романом У. Теккерея «Ярмарка тщеславия», который автор назвал «романом без героя» («A novel without a hero»).

...хотя и павший на брани за веру, престол и отечество... — Цитируется строка из молитвы при отпевании погибших.

453

СЕВАСТОПОЛЬ В АВГУСТЕ 1855 ГОДА

Впервые: «Современник», 1856, № 1, с. 71—122 (ценз. разр. 31 декабря 1855 г.). Подпись: Граф Л. Толстой.

Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 257—382.

Сохранились: автографы — запись солдатского разговора, фрагмент черновика, план и наборная рукопись (всего 41 л.), а также выправленная автором корректура журнала «Современник».

Печатается по корректуре журнала «Современник», 1856, № 1 с учетом позднейшей авторской правки в издании «Военных рассказов» и с исправлениями по автографу:

С. 132, строка 10: Навстречу — вместо: Навстречу ему (по ВР).

С. 132, строка 32: облокотившись — вместо: облокотясь (по А).

С. 132, строки 39—40: он, видимо, узнал своего офицера — в кор. зач. (по ВР).

С. 133, строки 9—10: живут так-то и делают то-то, потому что так живут и делают другие — вместо: живут так-то, потому что так живут другие (по ВР).

С. 133, строка 11: делали то же, что и он — вместо: делали то же самое (по ВР).

С. 133, строка 32: повозка — вместо: повозочка (по ВР).

С. 133, строка 34: нынче же — вместо: нынче вечером (по ВР).

С. 134, строка 14: с полдён — вместо: с полдня (по А).

С. 134, строки 22—23: не накладывая ее, расковырял пригорелый табак — вместо: не накладывая, расковырял прижженный табак (по А, ВР).

С. 135, строка 3: генералу Крамперу — вместо: генералу (по А).

С. 135, строки 6—7: и потерял уважение... — вместо: потерял уважение (по А, ВР).

С. 135, строка 15: как хотят, когда такие распоряжения — вместо: как хотят (по А).

С. 135, строка 23: Введено обозначение главы 4 (по А). Далее нумерация глав меняется соответственно.

С. 136, строки 12—13: не только не любил, но был возмущен против штабныхвместо: не любил «штабных» (по А).

С. 137, строки 11—12: ходил там в канцелярию — вместо: ходил там в канцелярию в одну (по ВР).

С. 137, строка 34: Так дадут так? — вместо: Так дадут там? (по А).

С. 137, строка 36: может быть, так дадут — вместо: может быть, там дадут (по А).

С. 137—140: Введена глава 6 (по А). Далее нумерация глав меняется соответственно.

С. 140, строка 27: Офицер, ехавший из П. — вместо: Офицер, ехавший из Петербурга (по А).

С. 140, строка 35: сказал он доктору — вместо: сказал он серебристым звучным голосом доктору (по ВР).

С. 141, строка 23: да уж я не хотел — вместо: да уж не хотел (по А).

С. 141, строка 42: потом привыкаешь — вместо: потом привыкнешь (по А).

454

С. 142, строка 8: распускающийся розан — вместо: распускающий розан (по А, ВР).

С. 142, строка 9: те же русые — вместо: тоже русые (по А).

С. 142, строка 14: открытее и светлее — вместо: открытые и светлые (по А, ВР).

С. 142, строка 22: так и смотрел на него — вместо: так и смотрели на него (по А, ВР).

С. 142, строка 28: даже надеялся, ежели можно, образовать его — вместо: даже хотел образовать его (по ВР).

С. 143, строка 1: под бомбы — вместо: в этот ад (по ВР).

С. 143, строки 7—8: смутился при одной мысли о близости ее — вместо: смутился одной мысли о близкой опасности (по ВР).

С. 143, строки 10—11: в положении провинившегося школьника, говорил о чем-то — вместо: говорил о чем-то (по ВР).

С. 143, строка 21: штабс-капитану, что́ ты там видел — вместо: штабс-капитану, который из П. едет (по ВР).

С. 143, строка 43: должен только восемь рублей — вместо: должен только восемь рублей офицеру из П. (по ВР).

С. 144, строки 23—24: вырастут к тому времени, — и он ущипнул себя за пушок, показавшийся у краев рта — вместо: вырастут к тому времени (по ВР).

С. 144, строка 29: и делает вид — вместо: и делает (по ВР).

С. 145, строка 28: открылись — вместо: открылась (по ВР).

С. 146, строка 5: стакан холодного чаю — вместо: стакан холодного чаю, с папиросной золой (по ВР).

С. 146, строка 8: пристальнее — вместо: попристальнее (по ВР).

С. 146, строка 23: бутылки под кроватью — вместо: бутылки портеру под кроватью (по ВР).

С. 146, строки 38—39: офицер, как будто пойманный на воровстве, весь покоробился — вместо: офицер покоробился (по А).

С. 146, строка 42: укладывая деньги — вместо: упрятывая деньги (по ВР).

С. 146, строка 43: глядя — вместо: прямо глядя (по ВР).

С. 147, строка 7: простой, но гостеприимный и храбрый — вместо: простой, очень храбрый и гостеприимный (по ВР).

С. 147, строка 18: из палатки — вместо: из-за палатки (по А).

С 147., строка 24: голосок — вместо: голосок, приятно картавя на буквах л и р (по ВР).

С. 147, строка 29: толкнув Володю, достал портер из-под лавки — вместо: из-под него, даже толкнув офицера, достал портер (по ВР).

С. 147, строка 35: Такой же скряга будет — вместо: Таким же будет (по А).

С. 148, строка 9: эта жизнь проклятая! — вместо: эта жизнь (по ВР).

С. 148, строка 40: называл — вместо: называет (по ВР).

С. 148, строка 44: подъехав к Михайловской батарее, вышли из повозки — вместо: подъехали к Михайловской батарее, выйдя из повозки (по А).

С. 150, строки 1—2: Огонь разорвавшейся около него бомбы — вместо: Огонь разорвавшей около него бомбы (по ВР).

455

С. 150, строка 5: какой-то человек — вместо: какой-то матрос (по А, ВР).

С. 150, строка 6: чинил что-то в понтоне — вместо: топором рубил что-то (по ВР).

С. 150, строка 17: а по пяти патронов — вместо: по пяти патронов (по А).

С. 151, строки 23—24: чепчика, руки в карманах передничка, шла подле старшей — вместо: чепчика, обкладывавшего ей лицо, шла, руки в карманах передничка, подле старшей (по ВР).

С. 151, строка 30: Проводите их — вместо: Гм! Проводите их (по ВР).

С. 151, строка 31: а сама подошла — вместо: И сама подошла (по А).

С. 152, строка 15: без всякого выражения удовольствия, вопросительно — вместо: вопросительно (по ВР).

С. 152, строка 23: решили идти вместе — вместо: решили идти (по А).

С. 152, строки 25—26: и, ничего не говоря об этом предмете, решили идти — вместо: и идти (по ВР).

С. 152, строки 30—31: Слов: Больше ничего не было сказано в это последнее прощанье между двумя братьями — в кор. нет (по ВР).

С. 152, строка 38: по левой стороне улицы — вместо: по левой стороне (по ВР).

С. 152, строка 43: сестра милосердия — вместо: сестра (по ВР).

С. 153, строка 6: жизни героя — вместо: героической жизни (по ВР).

С. 153, строки 7—8: не нарушал молчания — вместо: не нарушая молчания (по А).

С. 153, строка 8: через мост, ведущий на Корабельную — вместо: через малый Корабельный мост (по ВР).

С. 153, строка 26: блаородный чуаек — вместо: благородный чуаек (по А).

С. 153, строка 27: ваш-благородие офицер — вместо: ваше благородие, офицер (по А).

С. 153, строка 30: вздохнул — вместо: глубоко вздохнул (по ВР).

С. 153, строки 31—32: испуганно-сдержанным голосом — вместо: гробовым голосом (по ВР).

С. 154, строка 1: должон сполнять — вместо: должон сполнить (по А).

С. 154, строка 1: ведь повозку — вместо: ведь, главное, повозку (по ВР).

С. 154, строка 20: пошел по указанному направлению — вместо: подошел к нему (по ВР).

С. 155, строка 3: и приятными — вместо: и большими, приятными (по ВР).

С. 155, строка 45: принял его — вместо: принял его было (по ВР).

С. 156, строки 1—2: прибавил он, обращаясь к прапорщику — вместо: прибавил он (по ВР).

С. 156, строка 13: закрылся ею с головою — вместо: закрылся с головою (по ВР).

С. 156, строки 14—15: еще с детства был подвержен — вместо: еще был подвергнут (по ВР).

С. 156, строки 25—26: к тяжелому чувству — вместо: к тяжкому чувству (по А).

С. 157, строка 2: увидала — вместо: увидела (по А).

456

С. 157, строка 5: продолжавшегося гула — вместо: продолжавшегося треска, гула (по ВР).

С. 157, строка 20: аж через несеть — вместо: уж через несет (по А).

С. 157, строки 20—22: Слов: сказал солдат, прислушиваясь к звуку просвистевшего ядра, ударившегося о сухую дорогу по той стороне улицы — в кор. нет (по ВР).

С. 157, строка 26: весною, когда он был в Севастополе — вместо: весною (по ВР).

С. 157, строки 26—27: почему-то было теперь — вместо: почему-то теперь (по ВР).

С. 157, строки 34—35: изредка на мгновение освещаемый — вместо: на мгновение освещаемый (по ВР).

С. 157, строка 42: просвечивал огонь — вместо: просвечивал свет (по ВР).

С. 158, строка 6: никогда не был — вместо: никогда не был прежде (по ВР).

С. 158, строки 16—17: этот полковник — вместо: этот (по ВР).

С. 158, строки 24—26: Слов: эта власть, основанная не столько на летах, на старшинстве службы, на военном достоинстве, сколько на богатстве полкового командира — в кор. нет (по А).

С. 158, строки 29—32: Слов: голландская рубашка уж торчит из-под драпового с широкими рукавами сюртука. Десятирублевая сигара в руке, на столе шестирублевый лафит — все это закупленное по невероятным ценам через квартермейстра в Симферополе — в кор. нет (по А).

С. 158, строки 35—36: Слов: не забывай ~ проходят через руки, и — в кор. нет (по А).

С. 159, строки 11—25: Слов: Дисциплина ~ не предполагают ничего хорошего. — в кор. нет (по А).

С. 160, строки 2—3: Входя в блиндаж, Козельцов услышал следующее — вместо: входя в блиндажи, слышалось следующее (по ВР).

С. 160, строка 9: застегиваясь — вместо: застегивая (по ВР).

С. 160, строки 35—36: что в этих словах ничего не было хвастливого — вместо: что в них ничего нет хвастливого (по ВР).

С. 160, строка 43: составляя — вместо: составляли (по А).

С. 161, строка 8: сухими пальцами — вместо: красивыми пальцами (по ВР).

С. 161, строка 9: перстень с гербом — вместо: перстень (по ВР).

С. 161, строка 11: облокотившись — вместо: облокотясь (по А).

С. 161, строка 19: с огромным злым ртом — вместо: с огромным ртом (по А).

С. 161, строки 19—20: безусый офицер — вместо: офицер (по А).

С. 162, строка 22: Слова: Подлец! — в кор. нет (по А).

С. 162, строка 25: и умрет — вместо: умрет (по ВР).

С. 162, строки 42—43: и будто бы ученый — вместо: и ученый (по ВР).

С. 163, строка 3: говоривший хохлацким выговором — вместо: говоривший на о и хохлацким выговором (по ВР).

С. 163, строка 10: Черновицкий — вместо: Чернавицкий (по ВР). Далее везде так.

С. 163, строка 19: неприятным — вместо: заученным (по ВР).

457

С. 163, строка 24: подавал водку — вместо: приказывал подать водку (по ВР).

С. 164, строка 1: покамест — вместо: покаместь (по А).

С. 164, строка 11: Слов: Вдребезги разбили станину. — в кор. нет (по ВР).

С. 164, строки 13—14: только что вышедшего — вместо: вышедшего (по ВР).

С. 165, строка 5: ему нет расчета отказать — вместо: у него нет расчета (по ВР).

С. 165, строки 11—12: засмеялся — вместо: заметил (по А).

С. 165, строки 21—22: будете брать доход — вместо: будете так же поступать (по А).

С. 165, строки 22—23: тоже будут остатки в карман класть — вместо: тоже (по А).

С. 165, строки 29—30: Слов: Дослужитесь до капитана, не то будете говорить — в кор. нет (по А).

С. 165, строки 35—37: то у вас ~ и от одних лошадей — вместо: то вы, если хорошо поведете дела, ну и ладно (по А).

С. 165, строки 41—42: Слов: на канцелярию — три — в кор. нет (по ВР).

С. 165, строки 43—44: а ремонтная цена пятьдесят, и требуют, — это четыре — вместо: это три (по А, ВР).

С. 165, строка 44: Вы должны, против положения — вместо: Вы должны (по А).

С. 165, строка 45: лишнее выходит — вместо: выйдет (по А).

С. 166, строки 5—6: сперва на двух, а потом на трехстах рублях — вместо: на двухстах рублях (по ВР).

С. 166, строка 7: в недели — вместо: в неделю (по А).

С. 166, строка 18: застегиваясь, капитану — вместо: застегиваясь (по А, ВР).

С. 166, строка 28: прибавил он, улыбаясь Володе — вместо: прибавил, улыбаясь, Володя (по А).

С. 166, строка 31: и старшего товарища между офицерами — вместо: старшего товарища (по ВР).

С. 166, строка 32: до спорщика — вместо: до прапорщика (по А).

С. 166, строка 34: робко подходили друг за другом пить водку — вместо: подходили друг за другом пить водку, придерживаясь стенки (по ВР).

С. 166, строка 35: большое уважение — вместо: уважение (по ВР).

С. 166, строка 39: жестяные и деревянные — вместо: деревянные (по ВР).

С. 167, строка 1: естественно — вместо: явственно (по ВР).

С. 167, строка 6: еще говорить — вместо: говорить (по ВР).

С. 167, строка 11: упала бомба — вместо: попала бомба (по ВР).

С. 167, строка 21: офицеры — вместо: офицеры невольно (по ВР).

С. 167, строка 23: достававшие — вместо: достававшие оттуда (по ВР).

С. 167, строки 32—33: Слов: а тут требуют еще — в кор. нет (по ВР).

С. 168, строка 18: таблицы — вместо: таблицу углов возвышения (по ВР).

С. 168, строка 21: еще его немного — вместо: еще его (по ВР).

С. 168, строка 33: Да и отчего ж — вместо: Да отчего ж (по ВР).

458

С. 168, строка 34: И он смело — вместо: и вдруг он смело (по ВР).

С. 168, строка 35: голоском — вместо: голосом (по А, ВР).

С. 168, строка 36: свежий голос — вместо: тонкий голосок (по ВР).

С. 168, строка 38: впереди солдат — вместо: вперед солдат (по А).

С. 168, строка 41: Прим. Л. Н. Толстого: «Руководство для артиллерийских офицеров», изданное Безаком — в кор. зач. (по ВР).

С. 169, строка 10: и трушу — вместо: и труша (по С, ВР).

С. 169, строка 11: и даже некоторым восторгом — вместо: и восторгом (по ВР).

С. 169, строка 13: чувство — вместо: чувство бесстрашия и самодовольства (по ВР).

С. 169, строка 17: без сапог — вместо: без сапогов (по А).

С. 169, строка 17: раскачивали — вместо: раскачивали его (по ВР).

С. 169, строка 18: не везде успевали — вместо: не успевали (по ВР).

С. 169, строка 24: Не буду — вместо: Не будем (по А).

С. 169, строка 28: две разбитые мортирки — вместо: две мортирки без прицелов (по ВР).

С. 169, строки 43—44: уже не выходил — вместо: не выходил (по ВР).

С. 169, строка 45: некоторые закурили — вместо: закурили (по ВР).

С. 170, строка 6: или Вланг — вместо: и Вланг (по А, ВР).

С. 170, строка 32: Двадцать четвертого числа — вместо: Двадцать четвертого (по ВР).

С. 170, строки 32—33: а то что ж дурно-то на говне убьет — вместо: а то что ж дурно-то даром убьет (по А).

С. 170, строка 35: Слова: При этих словах Васина все засмеялись — в кор. зач. (по А).

С. 171, строка 1: медлительный голос — вместо: медленный голос (по ВР).

С. 171, строка 6: не боишься — вместо: боишься (по А).

С. 171, строка 25: потому что ему — вместо: что ему (по ВР).

С. 171, строка 26: к нам — вместо: нам (по ВР).

С. 171, строка 27: и еще — вместо: еще (по ВР).

С. 171, строки 44—45: за полу шинели — вместо: за полы шинели (по ВР).

С. 172, строка 6: слышались — вместо: слышался (по ВР).

С. 172, строка 20: в том же положении — вместо: в той же позе (по ВР).

С. 172, строка 25: недвижно — вместо: недвижимо (по ВР).

С. 173, строка 18: хрест — вместо: крест (по А).

С. 173, строка 22: бисприменно по замиреньи исделают — вместо: безприменно по замиреньи сделают (по А).

С. 173, строки 24—25: над самыми головами разговаривающих — вместо: над самыми головами (по ВР).

С. 173, строка 28: Все засмеялись — вместо: И все засмеялись (по ВР).

С. 173, строка 36: незаметно было — вместо: незаметно (по А, ВР).

С. 173, строки 38—39: потерял несколько — вместо: потерял (по ВР).

С. 173, строка 40: в чрезвычайном восторге — вместо: в совершенном восторге (по ВР).

С. 173, строка 41: исполняет хорошо — вместо: исполняет (по А).

С. 174, строка 2: как ни привык — вместо: как он ни привык (по ВР).

459

С. 174, строка 2: ко всем родам — вместо: ко всяким родам (по ВР).

С. 174, строка 4: видна была — вместо: видна (по ВР).

С. 174, строка 5: с разгоревшимися — вместо: с разгоревшимся (по А).

С. 174, строка 19: теплым блеском — вместо: темным блеском (по ВР).

С. 174, строка 22: колоннадой — вместо: колонной (по смыслу; см. с. 504).

С. 175, строки 5—6: лучше завтракать... нас ждут уж теперь... — вместо: вместе завтракать: уж теперь (по ВР).

С. 175, строка 8: глядя на Севастополь — вместо: глядевший на Севастополь (по ВР).

С. 175, строка 25: звуки соединились — вместо: звуки (по ВР).

С. 175, строка 34: французское — вместо: французское знамя (по ВР).

С. 175, строка 38: даже и зашитые в обшлаге золотые — вместо: даже золотые, зашитые в обшлаге (по ВР).

С. 176, строка 4: не веря еще — вместо: не веря (по А).

С. 176, строка 5: офицера — вместо: одного офицера (по ВР).

С. 176, строка 6: с таким бледным, испуганным лицом — вместо: с таким бледным лицом (по А).

С. 176, строка 21: сказал Козельцов — вместо: сказал он (по 12 изд. Сочинений).

С. 176, строка 26: Он выбежал — вместо: Когда они выбежали (по ВР).

С. 176, строки 35—36: Слов: убегая от него назад к своим траншеям — в кор. нет (по ВР).

С. 176, строка 37: все смешались в глазах Козельцова, и он — вместо: все смешались, Козельцов (по ВР).

С. 177, строка 5: и, вспомнив — вместо: вспомнив (по ВР).

С. 177, строки 5—6: на пятом бастионе — вместо: на пятом бастионе, он (по ВР).

С. 177, строка 6: самодовольства — вместо: самодовольствия (по А).

С. 177, строки 9—10: другого раненого офицера — вместо: раненого (по ВР).

С. 177, строка 22: по его щекам — вместо: по его щекам, и испытывая невыразимый восторг сознания того, что он сделал геройское дело (по ВР).

С. 177, строка 40: мортиры — вместо: мортирки (по ВР).

С. 177, строки 40—41: бежали прямо на него по чистому месту — вместо: бежали к бастиону по чистому полю (по ВР).

С. 178, строка 14: на бруствере были — вместо: были на бруствере (по ВР).

С. 178, строки 14—15: даже два француза, в десяти шагах от него, заклепывали пушку — вместо: и даже один, спустившись, заклепывал пушку (по ВР).

С. 178, строка 16: рядом с ним — вместо: подле него (по ВР).

С. 178, строки 17—18: и опущенными зрачками — вместо: опущенными зрачками (по А).

С. 178, строка 19: За мной! Пропали! — вместо: За мной! (по А).

460

С. 178, строка 42: с Николаевской батареи — вместо: в Николаевской батарее (по ВР).

С. 180, строка 1: дерзкие, далекие — вместо: дерзкие (по ВР).

С. 180, строка 2: на неприятельском флоте — вместо: на далеком неприятельском флоте (по ВР).

С. 180, строки 5—6: разрезаемых — вместо: разрезанных (по А).

С. 180, строка 7: слышны были командные слова — вместо: командные слова (по ВР).

С. 180, строка 22: амператор — вместо: император (по А).

С. 180—181, строки 28—41: Слов: По всей линии севастопольских бастионов ~ и грозился врагам. — в кор. нет (по ВР).

«Севастополь в августе 1855 года» был начат Толстым в Крыму, в действующей армии; первое упоминание в дневнике — 19 сентября 1855 г.: «Перешел в Керменчуг, стою у секретного — шпиона. Очень интересно <...> Пописал немного С<евастополь> в а<вгусте> <...> Мне нужно, во что бы то ни стало, приобрести славу». Рассказ назван как что-то уже определенное, находящееся в работе.

Среди материалов, относящихся к «Севастополю в августе», самый ранний автограф — набросок солдатского разговора, написанный, скорее всего, по горячим следам, под непосредственным впечатлением от услышанного. В начальных строках наброска Толстой давал примерный план того, о чем поведут разговор солдаты: «Разговор духовно-поэтический — о мертвецах — о 24-м — о политике — этнография и география — шуточный с Васиным». До конца этот короткий план не выполнен. Толстой торопливо записал высказывания и реплики солдат, изредка прерывая их своими ремарками (поэтому по форме записи напоминали драматическое произведение). Эскиз еще далек от той сцены, которая из него выросла позднее, но будущий текст просматривается в автографе довольно отчетливо. Здесь появились персонажи будущей 24-й главы «Севастополя в августе»: «молодой и красивый солдат с немного жидовской физиономией», старый солдат, упоминается шутник Васин. В разговоре уже слышались темы, которые зазвучат в окончательном тексте: об отпуске и «замиренье», о том, что «месяц за год» скоро все отслужат, что «еще до вечера чистая выйдет». Солдатский разговор в этом наброске заметно обширнее тех нескольких строк, что вышли из него в рассказе: «солдатики» говорили о снах и полетах во сне, о том, что «душа летает», а «коли какие глупости, всё телеса ведь»; говорили об арестантах, как кладут они погибших на возы, чтобы переправить на Северную сторону, как «насмехаются» над солдатами; вспоминали «про 24-е». Последние реплики записаны отрывочно и наскоро, словно для памяти.

Набросок солдатской беседы носит явно документальный характер, он не датирован, в дневнике никаких сведений о нем нет: правда, с 26 августа по 2 сентября вообще нет дневниковых записей. Из содержания разговора можно заключить, что записан он не ранее 26 августа, поскольку речь идет о сильнейшей бомбардировке Севастополя 24 августа и ни разу не появилось слово «вчера». Но Толстой не мог услышать и записать солдатские толки 26 августа, потому что приехал в Севастополь в самый день штурма, утром 27 августа. Не мог он записать эти разговоры и на следующий день после штурма, 28 августа; хотя 28-го он еще оставался в

461

Севастополе, но после штурма разговоры наверняка были другие. Единственной возможной датой появления этой торопливой записи солдатского разговора с большой долей вероятности можно считать утро 27 августа, до начала штурма, т. е. до 12 часов. Начало штурма и могло помешать Толстому дописать разговор до конца. И вовсе не случайно в «Севастополе в августе» разговор «солдатиков» происходит именно в это утро перед штурмом. Запись солдатской беседы стала одним из первых подступов к будущему рассказу, замысел которого только начинал формироваться и контуры пока еще вырисовывались неясно.

Основным материалом для третьего севастопольского рассказа послужили события, связанные со штурмом Севастополя 27 августа 1855 г. Толстой оказался непосредственным очевидцем и участником происходящего во время штурма и отступления русской армии. 4 сентября 1855 г. он писал Т. А. Ергольской: «27-го в Севастополе произошло большое и главное дело. Я имел счастье или несчастье прибыть в город как раз в день штурма; так что я присутствовал при этом и даже принял некоторое участие, как волонтер. Не пугайтесь: я почти не подвергался никакой опасности. 28-е, день моего рождения, второй раз в моей жизни было для меня памятным и печальным днем: в первый раз, 18 лет тому назад, это была смерть тетушки Александры Ильиничны1; теперь — потеря Севастополя. Я плакал, когда увидел город в огне и французские знамена на наших бастионах; и вообще во многих отношениях это был день очень печальный» (перевод с фр.).

Во время штурма Толстой, по поручению полковника П. Н. Глебова, командовал пятью батарейными орудиями. Всей панорамы сражающегося города видеть он не мог, но на себе и своих «солдатиках» мог почувствовать одушевление и отчаяние, охватившие защитников Севастополя; собственными глазами видел он ту «несокрушимость» духа, с которой покидало пылающий город русское войско.

В первые дни после падения Севастополя, 1 и 2 сентября, подпоручик Л. Н. Толстой, выполняя поручение начальника штаба артиллерии генерала Н. А. Крыжановского, работал над составлением «Донесения о последней бомбардировке и взятии Севастополя союзными войсками». Спустя тринадцать лет, заканчивая работу над «Войной и миром», в статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”» (1868) он вспоминал эти дни: «После потери Севастополя начальник артиллерии Крыжановский прислал мне донесения артиллерийских офицеров со всех бастионов и просил, чтобы я составил из этих более чем 20-ти донесений — одно. Я жалею, что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной, необходимой военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они, по приказанию начальства, писали то, чего не могли знать. Все, испытавшие войну, знают, как способны русские делать свое дело на войне и как мало способны к тому, чтобы его описывать с необходимой в этом деле хвастливой ложью. Все знают, что в наших армиях должность эту,

462

составления реляций и донесений, исполняют большей частью наши инородцы».

Сведения, полученные из официальных рапортов, оказались противоречивыми и для автора «Донесения...» явно недостаточными, потому он решил воспользоваться и другими источниками. 3 сентября, закончив работу над документом и посылая его Крыжановскому, Толстой в сопроводительном письме признавался: «...несмотря на усердную двухдневную работу, то, что я сделал, кажется мне из рук вон плохим и недостаточным. Впрочем, сведения о бомбардировании очень недостаточны, особенно с левого фланга, а о ходе приступа часто противоречат друг другу. Мне много помогли рассказы очевидцев (полевых же артиллеристов), так что в описании хода приступа собственно на Малахов курган, мне кажется, что я не ошибаюсь».

«Рассказы очевидцев» помогли Толстому не только при составлении «Донесения...», а стали очень важным и серьезным подспорьем для формирования художественного замысла будущего «Севастополя в августе». Некоторые из этих «рассказов» Толстой надолго сохранил в памяти. 25 мая 1905 г. Д. П. Маковицкий записал в своей тетради: «Л<ев> Н<иколаевич> <...> Обстоятельно рассказал, как он в Севастополе поехал к месту, где происходило сражение (отразили атаку французов). В палатке были трое его знакомых: Голицын, Урусов и... (третьего не запомнил). Приехал Ильинский. Увидев поваров, спросил пообедать. У него были медвежьи, обросшие руки, и он был страшный силач. За обедом молчал. Когда мы вышли из палатки, увидели его в ближней яме, где прежде тоже палатка была, спавшим. Урусов сказал мне: “Знаешь, что он только что сделал? Взорвал подминированный мыс, чтобы не достался французам”. А на мысе лежало 500 самых тяжелораненых» (ЛН, т. 90, кн. 1, с. 295). О том же рассказывал Толстой в 1907 г. (записал А. Б. Гольденвейзер 10 июля): «Нынче Лев Николаевич вспоминал про Севастополь. Между прочим он рассказал: “Когда Малахов курган был взят и войска спешно переправлялись на Северную сторону, — тяжелораненых оставили на Павловском мыске, где была батарея. Это сильная батарея, с которой можно было обстрелять весь город. Когда сообразили, что нельзя ее так отдавать французам, то решили ее взорвать. Я был у Голицына, там еще Урусов сидел, и тут же крепко спал добродушный, здоровый офицер Ильин<ский>. Мне сказали, что он только что вернулся из опасного поручения — взорвать Павловский мысок. Мысок был взорван с батареей и со всеми ранеными, которых нельзя было увезти, а батарею отдать неприятелю нельзя было... Потом пытались отрицать это, но я знаю, что это было так”» (Гольденвейзер, с. 200). Этот факт отразился в нескольких строках третьего севастопольского рассказа: в финале его, говоря о настроении и чувствах защитников Севастополя, покидающих город, Толстой заметил: «Чувство самосохранения и желание выбраться как можно скорее из этого страшного места смерти присутствовало в душе каждого. Это чувство было и у смертельно раненного солдата, лежащего между пятьюстами такими же ранеными на каменном полу Павловской набережной и просящего Бога о смерти, и у ополченца, из последних сил втиснувшегося в плотную толпу, чтобы дать дорогу верхом проезжающему генералу, и у генерала <...>, и у матроса <...>, и у раненого офицера <...>, и у артиллериста <...>, и у флотских <...>».

463

В течение первой половины сентября работа над рассказом подвигалась, хотя никаких упоминаний о нем ни в дневнике, ни в письмах нет. 16 сентября Толстой получил письмо от Некрасова, в котором тот, возмущаясь «безобразием» цензуры в отношении второго севастопольского рассказа, давал очень высокую оценку творчеству и таланту молодого писателя, ставя его имя рядом с именем Гоголя. Реакция Толстого на следующий день выплеснулась на страницы уже две недели не открывавшегося дневника: ему казалось, что из-за своих рассказов он «сильно на примете у синих», однако главное его желание, «чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей». Письмо Некрасова вызвало у Толстого и негодование, и новый прилив творческой энергии, он все больше и определеннее осознавал себя на поприще литературном. Мысль о «литературной славе» повторялась в эти дни в дневнике и 17, и 19 сентября, где впервые упомянут «Севастополь в августе», и 21 сентября, когда Толстой, формулируя свои жизненные цели, писал, что его «главная цель в жизни есть добро ближнего» и первая из целей «условных» — «слава литературная, основанная на пользе, добре ближнему». Для этой «славы» — задание на завтра: «Завтра <...> составляю план статьи и пишу ее (или “Юность”)....». Речь шла о плане нового севастопольского рассказа, о котором 23 сентября Толстой записал в дневнике: «Для 2) <т. е. для “славы литературной”> составил план С<евастополя> в ав<густе>».

В частично сохранившейся ранней рукописи план «Севастополя в августе» следует непосредственно за фрагментом чернового наброска двух заключительных эпизодов рассказа: следовательно, набросок написан до 22 сентября; он позволяет представить, в каком направлении развивался замысел Толстого. Один эпизод — последние мгновения жизни и гибель Володи. В отличие от окончательной редакции рассказа, в этой рукописи Володя погибает не на батарее, которой командовал и не оставил ее до последней минуты, а в блиндаже. Иначе представлена и сама гибель Володи: не мгновенная, незаметная, как в окончательном тексте, а мучительно-протяженная во времени. Володя понимает, что это конец, хочет броситься на «красного толстого зуава», «бросает в него шпагой», но мимо, хватается за нацеленный в него штык, но француз выдергивает штык из рук Володи и направляет ему в грудь. С криком: «Ах, за что?» — Володя бросался на штык. Даны некоторые мелкие детали и подробности: Володя успевал заметить, как «пот катит» «со лба из-под фески» француза и «слюня запеклась во рту». В плане этот эпизод был обозначен: «33) Убийство в блиндаже».

Вторая сцена в этой черновой рукописи — конспект финала рассказа. Беглым взглядом окинув горящий Севастополь и Северную сторону, автор сосредоточивал свое внимание на юнкере М. (далее в плане в пунктах 39—40 литера расшифровывалась: Мезенцов). Это будущий юнкер Вланг, в окончательном тексте сопровождавший Володю на батарею и бывший рядом с ним вплоть до момента его гибели, а потом переправляющийся на пароходе на Северную сторону. В конспекте финала юнкер Мезенцов уже на Северной, забрался в мину (неглубокий окоп). Его мысли о Володе и о Севастополе незаметно переходили в рассуждение о нашей непобедимости. В сохранившемся фрагменте раннего наброска не было характерных черточек юнкера, столь ярких в окончательном тексте, но некоторые особенности его поведения уже найдены: Мезенцов «достал

464

хлеб и ест — то, чего он еще не делал с утра»; вспомнив о Володе, он «заплачет ужасно». Мезенцов вспоминал о Володе, «что с ним было»: «Володя на штык ассассина!» — но в момент гибели в блиндаже Толстой показывал Володю один на один с французами, не упоминая Мезенцова. Очевидно, что в процессе работы над конспектом финала рассказа у автора уже возникла мысль сделать Мезенцова свидетелем последних мгновений жизни Володи.

Фамилия Мезенцов, видимо, была дана юнкеру не случайно. Н. В. Мезенцов — севастопольский сослуживец Толстого. «Мезенцов был мой знакомый, друг, пел тонким голосом...» — рассказывал Толстой спустя полвека (ЛН, т. 90, кн. 2, с. 154 — 3 июня 1906 г.). В конце жизни не раз вспоминал он Мезенцова. Маковицкий записал в тетради 5 марта 1905 г.: «Л<ев> Н<иколаевич> знал Мезенцова, был с ним на ты.

— Это был добродушнейший малый, — сказал Л. Н. — Был добр к друзьям, наверное, к прислуге, а по службе был строг...» (ЛН, т. 90, кн. 1, с. 201). Имя севастопольского товарища Мезенцова неизменно сопровождалось в памяти Толстого добрыми чувствами: «Я его очень любил, был милый человек, а занимал такое отвратительное, мерзкое место», — заметил он 15 марта 1910 г. (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 199). Если принять во внимание уже тогда складывавшуюся манеру работы Толстого — писать с натуры, иногда и фамилии персонажам давать настоящие, чтобы яснее представлять те лица, с которых писал, — то не исключено, что некоторые черты характера и облика Н. В. Мезенцова были воплощены в фигуре юнкера Вланга. И не только доброта, добродушие, которые запомнились Толстому как характерные черты Мезенцова, но и свирепость Вланга, размахивающего хандшпугом, — это тоже, может быть, не осознанное, внесенное в образ Вланга только благодаря художественной интуиции Толстого, свойство натуры Мезенцова, будущего шефа жандармов.

Сохранившийся фрагмент черновика «Севастополя в августе» позволяет предположить, что одна из ранних рукописей сочинения представляла собой ряд эскизов если не всех, то по крайней мере самых важных, узловых сцен рассказа. На том же листе вслед за конспектом финальной сцены «Севастополя в августе» записан 41 пункт плана. В плане сравнительно мало поправок и фактически нет перестановок пунктов: видимо, содержание и композиция рассказа уже определились в творческом сознании Толстого.

План открывался характеристикой главного героя по фамилии Чернищев: в плане он так и назван — «герой». Это будущий Михаил Козельцов. Как и в окончательном тексте, «герой» сталкивался с «солдатами, прохожими и ранеными», затем попадал на «станцию», где слышал разговоры проезжающих, в том числе «корпусных» молодых офицеров. Отдельный пункт в плане — «Штабный». Видимо, автор намеревался уделить бо́льшее внимание штабному офицеру, чем получилось в окончательной редакции, где двое «штабных» фактически никак себя не проявляли, вызывая лишь скрытое раздражение Козельцова-старшего.

Далее развитие событий в плане во многом совпадает с окончательным сюжетом, лишь незначительно от него отступая. Так, в шестом пункте плана предполагался эпизод: «Женщина и скромный прорывается». От этого замысла осталась в окончательном тексте лишь одна фраза: когда харчевница с миской щей вошла в комнату, «офицер, ехавший из

465

П., даже подмигнул на нее молодому офицеру». Замысел, обозначенный в пункте 11 после сцены у обозного офицера: «Братья ссорятся. Мечты», — переместился в тексте ближе к началу (гл. 8—9). В соответствии с планом, Володю к месту его назначения сопровождал Никита (в окончательном тексте — Николаев) и первое, куда попадал Чернищев-младший, была казарма — только потом в плане следовало: «Батарейный командир» (пункт 20).

Несколько иначе строилась картина и на пятом бастионе. От полкового командира Чернищев-старший, по плану, направлялся сначала к офицерам в казарму, затем к солдатам своей роты. Пункт 21 был назван: «Буйство». Этот сюжет не получил воплощения в рассказе, так же как и следующий, названный в плане: «Тяжесть положения». В окончательном тексте Михаил Козельцов сразу от командира идет к «солдатикам» и только потом в «оборонительную казарму к товарищам-офицерам», где участвует в карточной игре и становится невольным свидетелем ссоры офицеров, своего рода офицерского «буйства». Причем Толстой, не желая долго задерживать внимание на этой сцене, обратился к читателю с небольшим авторским отступлением («Но опустим скорее завесу...»), где говорил о «тяжести положения», словно оправдывая этих людей, каждый из которых «весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно». Следующие девять пунктов плана (23—31) связаны с Володей и полностью соответствуют окончательной композиции этих глав. Правда, в плане обозначена деталь поведения Володи, которой нет в позднейшем тексте, — в пункте 28 «Солдатские толки» Толстой отмечал: «он поет». Петь в рассказе Володя не станет, но эта характеристическая черточка общей «даровитости» братьев Козельцовых перешла к Михаилу: представляя его читателю, автор говорил, что он «хорошо пел, играл на гитаре».

Несколько колебался Толстой по поводу двух следующих пунктов плана, где местом действия выбран телеграф. Этого эпизода нет в наборной рукописи: он появился в корректуре. Два моряка, наблюдающие с холма телеграфа за бомбардированием и штурмом Севастополя, не знакомы читателю и как бы со стороны смотрят на погибающий Севастополь; однако в раннем замысле, судя по плану, это должны были быть «зна<комые>» персонажи. Вполне возможно, что сцена эта была навеяна рассказом Н. Я. Ростовцева, о котором в своих «Записках» 17 сентября 1855 г. упоминал П. Н. Глебов: «Мило очень он <Ростовцев> рассказывал, как главнокомандующий 4-го августа сидел на камне на Телеграфической горе и как Коцебу, позади его, смотря в зрительную трубу, докладывал ему монотонным и апатичным голосом о движении наших колонн, о приближении их к высотам, о занятии ими некоторых частей этих высот, потом об отступлении, о поражении, о бегстве, — и все одним и тем же голосом, — словно маркер, считающий шары в лузах: <...> между тем как прогулка наших стоила нам много жертв» ( «Записки Порфирия Николаевича Глебова» — «Русская старина», 1905, март, с. 35).

Значительному пересмотру в рассказе были подвергнуты последние восемь пунктов плана — как по содержанию, так и композиционно. По плану вслед за эпизодом на телеграфе шел «Штурм на телеграфе», затем «Штурм на Корабельной» и «Убийство в блиндаже», т. е. сцена, частично

466

сохранившаяся в черновом наброске. И уже потом следовали «Штурм на 5 <бастионе>» и «Рана и восторг» Чернищева-старшего.

Только в 39 пункте плана появлялся персонаж под фамилией Мезенцов, тот, что в черновом наброске финала рассказа обозначен как «Юн<кер> М.». Видимо, автору показалась не вполне достаточной эпизодическая роль юнкера: Мезенцов представился ему необходимым в ряде эпизодов, связанных с Володей. Вернувшись к моменту прибытия Володи на батарею, к пункту 23 «Батарейный кружок», Толстой, по тексту пунктов 23—29, размашистыми полупечатными буквами написал по диагонали: Мезенцов. В конце же рассказа, судя по плану, юнкеру должно было быть уделено больше внимания, чем получилось в окончательном тексте: автор намеревался показать его и в мине, и выходящим на вал, и «солдатски<е> тол<ки>» были связаны в плане с именем Мезенцова.

Завершался план 41-м пунктом «Несокрушимость». Но замысел эпического финала, на который настраивало это слово, при первом появлении рассказа в печати не был осуществлен и воплотился лишь во втором издании, в книге «Военные рассказы».

Составив план, Толстой записал задание на 24 сентября: «Завтра: <...> для 2) пишу Юн<ость> и С<евастополь> в а<вгусте>». Однако на следующий день он за рассказ не принимался. Планы на 25 сентября «писать С<евастополь> в а<вгусте>» тоже не состоялись. Военная жизнь вносила свои поправки: батарея, которой командовал Толстой, перемещалась на другую позицию. 26 сентября он отметил в дневнике: «Позиция у Фоциалы. Вторые сутки, как я здесь. <...> Ничего не исполнил, потому что не было бумаг». И снова наказ самому себе на завтра: «пишу два листа больших Юн<ости> или С<евастополя>». А назавтра, 27 сентября, «решительно не мог написать двух листов, но мог бы написать немного». Попытки заставить себя писать «Юность» и «Севастополь в августе» в конце сентября и в начале октября были тщетны; и даже строгий наказ 1 октября писать «С<евастополь> в а<вгусте> во что бы то ни стало» — не исполнен, а 2 октября короткое признание: «ничего» — и снова задание на завтра писать «Севастополь в августе». Это последние крымские упоминания третьего севастопольского рассказа.

Спустя пять дней после приезда Толстого в Петербург, 24 ноября 1855 г., Н. А. Некрасов писал В. П. Боткину о личном знакомстве с Толстым: «Что это за милый человек, а уж какой умница! И мне приятно сказать, что, явясь прямо с железной дороги к Тургеневу, он объявил, что желает еще видеть меня. И тот день мы провели вместе и уж наговорились! <...> Обещал засесть и написать для 1-го № “Современника” “Севастополь в августе”. Он рассказывает чудесные вещи» (Некрасов, т. 14, кн. 1, с. 234).

В Петербурге работа над рассказом пошла успешнее; и хотя пылающий Севастополь остался позади, еще свежи были впечатления от последнего штурма, память хранила события, лица, мысли, ощущения, все передуманное и перечувствованное в последние трагические часы обороны города. Все, лично пережитое Толстым, входило в художественный мир рассказа: своими взглядами, чувствами, переживаниями наделял автор близких ему персонажей. 3 июля 1855 г. Толстой писал брату С. Н. Толстому, что «просился в Крым», «чтобы видеть эту войну», а «больше всего из

467

патриотизма». Именно эти чувства переживают в «Севастополе в августе» молодые офицеры (среди них и Володя), едущие в Севастополь из Дворянского полка. Уже в глубокой старости 5 февраля 1905 г. Толстой в разговоре о сдаче Порт-Артура говорил: «Я сам был военным. В наше время этого не было бы. Умереть всем, но не сдать» (ЛН, т. 90, кн. 1, с. 163). А 28 января 1909 г., вспоминая себя в Севастополе, заметил, что «хотя имел самобытные мысли, но на войну смотрел, как на должное, гордился своим положением сражающегося» (ЛН, т. 90, кн. 3, с. 312). Подобной гордостью преисполнены и оба брата Козельцовы, сражающиеся и погибающие на бастионах Севастополя. Но наряду с чувством гордости каждый из братьев испытывал и другое чувство, скрытое глубоко внутри. На вопрос Володи, был ли брат «в схватке», Козельцов-старший отвечал: «Война совсем не так делается, как ты думаешь, Володя!» Сам же Володя, попав наконец в Севастополь, переживает отчаяние и ужас при виде всего, что совершалось вокруг. Это состояние было знакомо и Толстому. 6 ноября 1909 г. Маковицкий записал в своей тетради, что «Л. Н. <...> читал свои “Севастопольские рассказы”» и говорил о них. «На замечание чье-то, что он в то время не чувствовал ужас войны, Л. Н. сказал: “Как же не чувствовал? Тут умирают. Пошел в солдаты и должен был оправдывать свое положение”» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 98).

Вспоминая о своих севастопольских впечатлениях, Толстой рассказывал, что «он не мог смотреть на раненых» (Танеев С. И. Дневники: В 3 кн. Кн. I. М., 1981, с. 107. — Запись 24 июня 1894 г.). Это состояние переживает и Володя, с «страдальческим выражением» смотрящий на раненых на перевязочном пункте. «Отрадное чувство», которое испытывает Володя при мысли о Боге и во время молитвы, — тоже чувство, пережитое самим Толстым, впервые столкнувшимся с войной на Кавказе: «Вчера я почти всю ночь не спал, — писал он в дневнике 12 июня 1851 г., — пописавши дневник, я стал молиться Богу. Сладость чувства, которое испытал я на молитве, передать невозможно. Я прочел молитвы, которые обыкновенно творю: Отче, Богородицу, Троицу, Милосердия Двери, воззвание к Ангелу хранителю и потом остался еще на молитве. Ежели определяют молитву просьбою или благодарностью, то я не молился. Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу, хотя и ясно сознавал, чего я желаю. Мне хотелось слиться с Существом всеобъемлющим. Я просил его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели Оно дало мне эту блаженную минуту, то Оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить, и что я не могу и не умею просить. Я благодарил, да, но не словами, не мыслями. Я в одном чувст<<ве>> соединял все, и мольбу, и благодарность. Чувство страха совершенно исчезло».

В третьем севастопольском рассказе именно Володя Козельцов стал персонажем, вобравшим в себя многое из личного опыта самого Толстого, и в этом смысле образ Козельцова-младшего можно считать автобиографическим. Так, в 22 главе, отправляясь на батарею и подходя к дожидающимся его солдатам, Володя думает, сказать ли им «маленькую речь или просто сказать: “Здорово, ребята!” или ничего не сказать». То же смущение, видимо, испытал Толстой, когда 17 января 1854 г. записал в дневнике об «отступлениях» от своих правил: «Нерешительно подошел к солдатам». Из своей кавказской жизни взял писатель и сцену обеда у батарейного

468

командира. М. А. Янжул, служивший на Кавказе в 20-й артиллерийской бригаде позднее Толстого, рассказывал о жизни и людях этой бригады: «К странностям Никиты Петровича <батарейного командира Н. П. Алексеева> нужно отнести и то еще, что он не мог спокойно видеть, когда офицеры пили водку, в особенности же, когда это делала молодежь. Между тем, по обычаю того доброго старого времени, все офицеры ежедневно обедали у батарейного командира. И тут Лев Николаевич нередко школьничал, делая вид, что он собирается пить водку. Тогда Никита Петрович серьезнейшим образом начинал убеждать его не делать этого и, по своему обыкновению, предлагал вместо водки конфекты» («Русская старина», 1900, № 2, с. 355). Так что слова: «Прапорщики не пьют», — обращенные к Володе, возможно, когда-то были обращены к самому Толстому. Володя становится свидетелем сцены, поразившей Толстого и среди других «фактов» отмеченной в дневнике 29 июня 1855 г.: «...мертвых раскачивали за ноги и за руки и бросали за бруствер». Это наблюдение Толстого появилось в рассказе в 22-й главе: Володя Козельцов «в сумерках на Корниловской батарее, отыскивая начальника бастиона», «наткнулся» на это «зрелище» и «с минуту остолбенел, увидав, как труп ударился на вершину бруствера и потом медленно скатился оттуда в канаву». И еще одна запись того же дня связана с Володей. «Покойный Тертюковский был, говорят, чисто русский хорошенький молодой офицерик. Стоя на батарее, похлопывая ногой и в ладони, кричал, бывало: 1-е, 2-е, 3-е...». Не только внешность Володи («этого хорошенького мальчика»), но и его манера командовать, детали пластики угадываются в этих скупых дневниковых строчках.

30 июня Толстой записал в дневнике: «...заехал к штабным, которые более и более мне становятся противны...». Это неприятие «штабных» тоже отразилось в рассказе: столь же не любил «штабных» Михаил Козельцов.

Несколькими днями ранее, 25 июня, в дневнике «в числе фактов» появился и такой: «Путешествие фин<ляндских> 186 стрелков, отправленных Ник<олаем> 4 января и прибывших в Крымскую армию 16 июня в числе 92 человек». Этот факт не нашел места в рассказе, но почти полгода мытарств на пути в Севастополь «офицера из П.» звучат отголоском той июньской дневниковой записи. Историю многомесячного ожидания офицером-добровольцем (который «подал еще в феврале в действующую армию») решения своей судьбы подсказало Толстому и письмо старшего брата. 21 августа 1855 г. Н. Н. Толстой писал из Покровского: «Я все лето провел в таком глупом положении, что ужас. Представь себе, я в феврале подал на службу на Кавказ, потому что в действующую армию в силу указа мне нельзя или, по крайней мере, трудно было поступить, а мне хотелось поступить поскорей, потому что ждать и не знать, когда и что, — это ужасное положение. А вышло, что я в этом положении нахожусь март, апрель, май, июнь, июль, август и могу еще пробыть Бог знает сколько времени. <...> Теперь, пока не выйдет мое определение, я решительно не только ни на что решиться не могу, но даже думать о своей судьбе разучился. Шутка ли, 6 месяцев ожидания, всякое терпение лопнет!» (Переписка с сестрой и братьями, с. 185—186). Похожее состояние пережил и «офицер из П.», и «энтузиазм уже трудно бы было воскресить в нем».

469

В середине декабря работа над рассказом близилась к завершению, и в понедельник 19 декабря Толстой знакомил с ним в доме А. М. Тургенева некоторых петербургских литераторов: «Ввечеру Толстой читал начало “Севастополя в августе”», — отметил Дружинин в дневнике 20 декабря (Дружинин А. В. Повести. Дневник. М., 1986, с. 365). Возможно, это чтение упоминал внук А. М. Тургенева А. С. Сомов в очерке жизни своего деда, предваряющем публикацию его «Записок»: «...в 1850 годах на квартире его <А. М. Тургенева> на Миллионной собирались молодые литераторы и читали свои произведения». Среди них он называл графа Л. Н. Толстого, читавшего «свои “Военные рассказы”» («Русская старина», 1885, № 9, с. 372—373). Новое чтение состоялось на квартире у Некрасова 27 декабря, в тот же день, когда Толстой закончил рассказ. Среди слушателей были братья А. М. и В. М. Жемчужниковы и Дружинин, записавший на следующий день в дневнике: «На вечере у Некрасова видел братьев Жемчужниковых и слышал еще частичку “Севастополя в августе”. Наш милейший баши-бузук Толстой есть талант первоклассный» (Дружинин А. В. Указ. соч., с. 366).

Сохранилась наборная рукопись третьего севастопольского рассказа; ее завершают авторская дата: 27 декабря. Петербург, — и подпись автора: Граф Л. Н. Толстой. Текст заканчивался разговором солдат о том, что будет еще расчет с неприятелем; не было в автографе и главы, где «два моряка» с Северной стороны смотрят на Севастополь («По сю сторону бухты ~ Не может быть!»), в окончательном тексте — глава 25. В творческой жизни Толстого это была первая наборная рукопись, над подготовкой которой к печати автор работал вместе с редактором. В автографе наряду с авторской правкой есть исправления и зачеркивания, последовавшие, без сомнения, в результате редакторских советов, указаний, предостережений: об этом свидетельствуют и многочисленные знаки О и Ц на полях, предупреждавшие о недопустимости или нежелательности (для цензуры) тех или иных мыслей, фраз, слов. Некоторые строки, фрагменты, отмеченные знаком О, автор переделывал или зачеркивал вовсе. Этот знак стоял и около 6-й главы (история офицера из П.): вся глава была отчеркнута карандашом на полях, а потом зачеркнута. Знаком Ц отмечены размышления Козельцова-старшего о власти полкового командира, авторское рассуждение о дисциплине и субординации, последняя реплика: «Подлец!» — во время ссоры игравших в карты офицеров — в рукописи карандашом редактора (а возможно, и самим автором по совету редактора) эти фрагменты были вычеркнуты, как и отдельные фразы, имена, определения. В нескольких случаях Толстой еще раз поправил рукопись уже после редакторской правки (например, разговор офицеров о доходах и расходах батарейного командира — глава 20). В конце рукописи рядом с подписью Толстого в скобках карандашом было дано пояснение редактора: (Л. Н. Т.).

Чтобы успеть к январской книжке «Современника» на 1856 год, Некрасов торопился с набором рассказа: рукопись Толстого была распределена между восемью наборщиками (на полях карандашом написаны их фамилии) по нескольку листов, а самые последние листы даже пришлось разрезать на части. О первой корректуре сведений нет, но расхождения в наборной рукописи и сохранившейся второй корректуре позволяют предположить,

470

что 28—29 декабря Толстой держал первую корректуру и внес некоторые поправки и дополнения: тогда появилась и 25 глава («По сю сторону бухты ~ Не может быть!») — взгляд на штурм Севастополя двух моряков с холма телеграфа. Видимо, на этом этапе по ошибке наборщика четвертая глава была присоединена к главе третьей: наборщик не разглядел цифру 4, в рукописи густо записанную текстом, добавленным к предыдущей главе, и далее нумерация глав была соответственно изменена. Все это перешло и во вторую корректуру, где, разумеется, отсутствовала глава 6 с историей «офицера из П.», были сняты рассуждения о власти и богатстве полкового командира, о дисциплине и субординации, заметно смягчены резкие формулировки в разговоре офицеров о доходах и расходах батарейного командира, убраны такие определения офицера, как «скряга» и т. п.

30 декабря автор работал со второй корректурой, внося многочисленные поправки1, делая вставки нового текста, вычеркивая отдельные фразы. Большие изменения были сделаны в эпизодах ранения Михаила Козельцова и его смерти, взятия Малахова кургана и гибели Володи, в последней главе рассказа серьезной правке подверглась картина переправы через бухту. Как и в наборной рукописи, в корректуре еще не было нескольких заключительных абзацев «Севастополя в августе» («По всей линии севастопольских бастионов ~ грозился врагам»), которые появились лишь в сборнике «Военные рассказы». Подписана корректура полным именем автора: Граф Л. Н. Толстой.

31 декабря в записке Некрасову Толстой обещал: «Корректуру кончу завтра». Экземпляры второй корректуры были представлены редакцией «Современника» в Петербургский цензурный комитет и в военную цензуру. Общей цензурой рассказ был одобрен (цензор В. Бекетов): 31 декабря Петербургским цензурным комитетом дано цензурное разрешение для печатания в типографии. В военной цензуре рассказ задержался еще на несколько дней. В «Реестре сочинениям и статьям, рассмотренным в Военно-цензурном комитете в 1855 году», отмечено, что из редакции «Современника» 30 декабря поступил «Севастополь в августе 1855 года» (из 7 форм); рассматривал рассказ сам председатель комитета барон Н. В. Медем. Сочинение было одобрено военной цензурой и 8 января 1856 г. возвращено редакции (РГВИА, ф. 494, оп. 1, № 6, л. 414 об — 415).

При формальном «одобрении» цензуры рассказ Толстого все же подвергся грубому вмешательству и искажению: были исключены не только отдельные негативные определения и характеристики всего, что касалось армии и офицерства, но исчезли из текста целые сцены, диалоги, рассуждения автора. В рассказе осталось 25 глав, но и из них были изъяты, например, описание штабных офицеров в главе 3 и рассказ Володи о том, почему он не попал в гвардию; значительно сокращена сцена в балагане у обозного офицера и снят разговор братьев, «когда они уже в сумерках вышли из балагана». Почти полностью исчезла глава 18, от которой остались три абзаца, и те были присоединены к предыдущей главе. Целиком был исключен спор о доходах и расходах батарейного командира. Строгий

471

глаз цензора не прошел даже мимо, казалось бы, вполне невинных определений: так, «чрезвычайно бойкие, даже наглые» глаза Михаила Козельцова в «Современнике» превратились в просто «чрезвычайно бойкие глаза»; в корректуре: «две исхудалые руки» раненого — в журнальном тексте: «две руки»; в корректуре: «молодой губастый доктор» — в журнале: «молодой доктор» и т. п.

9 января 1856 г. первый номер «Современника» с рассказом «Севастополь в августе 1855 года» вышел из печати («Реестр вышедших из печати книг» (1856 г.) — РГИА, ф. 777, оп. 27, ед. хр. 288, л. 4 об.). Под рассказом впервые стояла полная подпись автора: Граф Л. Толстой.

Но и после выхода в свет цензура не оставила рассказ Толстого без внимания. Чиновник особых поручений надворный советник Н. Родзянко, приставленный следить за исполнением журналами цензурных правил, в рапорте министру народного просвещения А. С. Норову, давая отчет о просмотренном им январском номере «Современника» за 1856 г., доносил 23 февраля, что, хотя и не нашел цензурных отступлений в этой книжке журнала, «считает необходимым присовокупить» некоторые замечания. Далее, наряду со своими соображениями по поводу романа Тургенева «Рудин» и поэмы Некрасова «Саша», Родзянко сообщал замечания к рассказу Л. Н. Толстого «Севастополь в августе 1855 года»: «...на страницах 78, 82, 84, 87, 88 невыгодные намеки насчет военной службы, особенно же военных комиссионеров; на страницах 79, 81 выражения, несколько двухсмысленные в отношении нравственном». Норов спокойно отреагировал на рапорт чиновника: «Этот рассказ, вероятно, напечатан с одобрения Военной цензуры», — заметил он на полях по поводу «Севастополя в августе» (РГИА, ф. 772, оп. 1, ед. хр. 3491, л. 35).

12 января 1856 г. газеты «Русский инвалид» (№ 9, с. 38) и «Северная пчела» (№ 9, с. 50), 13 января «С.-Петербургские ведомости» (№ 10, с. 54) и 14 января «Московские ведомости» («Прибавление» к № 6, с. 47) оповестили читателей, что «вышла и раздается гг. подписавшимся первая книжка “Современника” на 1856 год», и среди опубликованных в ней произведений называли «”Севастополь в августе 1855 года” графа Л. Н. Толстого (печатавшего первые свои повести “Детство”, “Отрочество”, “Севастополь в декабре месяце” и другие под литерами Л. Н. Т.)». Через несколько дней «Русский инвалид» и «Московские ведомости» еще раз напомнили о новом рассказе Толстого.

В конце сентября 1856 г. «Севастополь в августе» вышел вторым изданием в сборнике «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». При подготовке текста для этой книги Толстой использовал рукопись рассказа, а также старую журнальную корректуру, но не правленный им прежде, а чистый экземпляр. Многое из того, что заметил и исправил автор в декабрьской корректуре, теперь было упущено из виду, что-то правилось заново и добавлялось. В книге появился новый финал рассказа: «По всей линии севастопольских бастионов ~ вздыхал и грозился врагам». Новые цензурные условия позволили автору включить в текст некоторые сцены и фрагменты, изъятые при публикации в «Современнике». Так в третьей главе появилось упоминание о «штабных»: «Вообще как истый фронтовой и хороший офицер, не любил он “штабных”»; вернулись на свое место строки о впечатлении Володи от обозного офицера («Володя был поражен ~ робко садясь на диван») и разговор братьев об этом офицере ( «Что, он хороший

472

человек ~ тысяч двенадцать вывез») в 10 главе; частично восстановлены размышления Михаила Козельцова о полковом командире в главе 16. В новом тексте «Севастополя в августе» почти полностью Толстой восстановил 18 главу (в издании 1856 г. она шла под номером XVI) и многое из разговора Володи с офицерами о расходах и доходах батарейного командира в главе 20. Но так и не была напечатана в рассказе 6 глава (история офицера из П.); по-прежнему по цензурным соображениям нельзя было полностью восстановить некоторые фрагменты, искаженные редактором и цензором еще в декабре 1855 г. в наборной рукописи и в корректуре. Над новым текстом «Севастополя в августе» Толстой работал в апреле—мае 1856 г. В дальнейшем во всех изданиях «Сочинений гр. Л. Н. Толстого» рассказ печатался без изменений: незначительные разночтения были вызваны не правкой автора, а невнимательностью наборщиков и корректоров.

Особое место среди всех изданий рассказа занимала публикация 1911 г. в двенадцатом собрании сочинений. Готовилось это издание С. А. и С. Л. Толстыми при жизни Толстого. «Севастополь в августе» сопровождало примечание под строкой: «Для настоящего издания исправлено и значительно дополнено по рукописи». Эту работу сделал С. Л. Толстой, сверяя печатные тексты с автографом, который еще в 1884 г. автор подарил Румянцевскому музею (Отчет МПРМ за 1883—1885 гг. М., 1886, с. 73). 14 мая 1909 г. Маковицкий записал в своем дневнике: «Приехал Сергей Львович, рассказал, что занимается сравнением “Севастопольских рассказов” печатных с рукописными, которые хранятся в Румянцевском музее. Многое пропущено цензурой, многое редактором пропущено или самовольно изменено. Рассказал интересные примеры: слово “генерал” заменено “начальником”, подобно как в “Шинели” “директор департамента” — “значительным лицом” по цензурным соображениям.

— Какие были времена! — заметил Л. Н.» (ЛН, т. 90, кн. 3, с. 412—413).

К осени 1909 г. работа эта была в основном закончена. 28 октября О. К. Толстая писала сестре А. К. Чертковой из Ясной Поляны: «Сережа привез “Севастопольские рассказы” с поправками, которые он внес по старым рукописям, измененным цензурой, и Л. Н. удивительно живо вспоминал мельчайшие эпизоды» (ГМТ. РВГЧ). В конце лета 1910 г. С. А. Толстая держала корректуру тома с военными рассказами. «Какая красота многих мест из севастопольских рассказов! — отметила она в своем дневнике 22 августа. — Я очень восхищалась и наслаждалась, читая их! Да, это художник настоящий, гениальный — мой муж! И если б не Чертков и его влияние — науськиванье на такие брошюры, как “Единое на потребу” и другие, — совсем другая была бы литература Льва Толстого за последние годы» (Дневники С. А. Толстой, т. 2, с. 185).

Помимо собраний сочинений Толстого «Севастополь в августе 1855 года» входил полностью или в сокращенном варианте во все сборники «Севастопольских рассказов» («Рассказов о Севастопольской обороне»). Неоднократно в адаптированном виде печатался рассказ в книжке «Посредника» «Осада Севастополя» (см. комментарий к рассказу «Севастополь в декабре месяце»). С большими сокращениями «Севастополь в августе» в 1896 г. был напечатан в хрестоматии «Русские писатели в выборе и обработке» (т. 2, Тифлис) и в 1908 г. в книге «После Гоголя», составленной Г. Синюхаевым. Отдельным изданием (в сокращении) рассказ

473

вышел в 1903 г. в Петербурге в серии «Солдатская библиотека» (изд. В. А. Березовского).

Первые отклики на «Севастополь в августе» появились в печати уже в конце января 1856 г. 24 января в «Литературном отделе» «Московских ведомостей» (№ 10, с. 40) промелькнуло короткое сообщение о том, что «в январской книжке “Современника” читатель найдет <...> “Севастополь в августе 1855 года”, графа Л. Н. Толстого, которого повести “Детство” и “Отрочество” уже давно обратили на себя общее внимание». 28 января «Русский инвалид» (№ 23, с. 98) в фельетоне, подписанном литерами Я. Т.<Турунов>, обращал «внимание читателей на военные очерки графа Л. Н. Толстого под названием “Севастополь в августе 1855 года”. Они дышат истиною, — писал рецензент. — Как верно переданы автором мысли, чувства и ощущения, волновавшие душу семнадцатилетнего артиллерийского прапорщика Володи, только что выпущенного из корпуса и приехавшего в Севастополь к кровавой развязке бессмертной обороны! Что перечувствовал юноша в первую ночь, проведенную им в осажденном городе!» «Настало 27-е августа, и Володя явил себя молодцом», — продолжал Я. Т. и цитировал некоторые фрагменты рассказа. «Володя пал христолюбивым воином в самый критический момент штурма», — заключал свои рассуждения о «Севастополе в августе» критик «Русского инвалида».

Современники Толстого очень высоко оценили новый севастопольский рассказ. «Этот офицеришка всех нас заклюет. Хоть бросай перо», — воскликнул А. Ф. Писемский, прочитав «Севастополь в августе» (Кони А. Ф. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968, т. 6, с. 243).

Полвека спустя сам Толстой рассказывал: «Когда я жил в Петербурге после Севастополя, Тютчев, тогда знаменитый, сделал мне, молодому писателю, честь и пришел ко мне. И тогда, я помню, меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, — он был другом императрицы Марии Александровны в самом чистом смысле, — говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих “Севастопольских рассказов”, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно» (Гольденвейзер, с. 191—192).

3 февраля 1856 г. В. П. Боткин писал Некрасову из Москвы о произведениях, появившихся в январской книжке «Современника»: «”Саша” твоя — здесь всем очень понравилась, даже больше чем понравилась: об ней отзываются с восторгом. “Рудин” вообще не понравился. От Толстого статьи — все в восхищении» (Переписка Н. А. Некрасова: В 2 т. М., 1987, т. 1, с. 214).

Сам Некрасов был одним из первых критиков, посвятивших новому рассказу Толстого большой раздел в своей статье «Заметки о журналах за декабрь 1855 и январь 1856 года», опубликованной в февральском номере «Современника». «Новым блестящим дарованием», «на котором останавливаются теперь лучшие надежды русской литературы», называл Некрасов графа Л. Н. Толстого, чья «последняя повесть как своими достоинствами, так и недостатками окончательно убеждает, что автор наделен талантом необыкновенным». Недостатки рассказа Некрасов видел, «кроме некоторой небрежности изложения, — в отсутствии строгого плана, в котором

474

частности сводились бы к общему и единому, представляя соразмерное, замкнутое целое». «Отсюда, — полагал критик, — некоторая неполнота впечатления», что исходит и из «самого названия повести, настраивающего читателя к ожиданию колоссальной картины разрушения осажденного города — картины, общее изображение которой не входило в план автора». Некрасов не сожалел об этом: «Как истинный художник, автор понял, что едва ли возможна такая картина: воображение читателя, настроенное целым годом страшной действительности, едва ли подчинилось бы самому широкому, мастерски набросанному изображению».

Далее от рассуждений о недостатках Некрасов переходил к определению достоинств «Севастополя в августе»: «Достоинства повести первоклассные: меткая, своеобразная наблюдательность, глубокое проникновение в сущность вещей и характеров, строгая, ни перед чем не отступающая правда, избыток мимолетных заметок, сверкающих умом и удивляющих зоркостью глаза, богатство поэзии, всегда свободной, вспыхивающей внезапно и всегда умеренно, и, наконец, сила — сила, всюду разлитая, присутствие которой слышится в каждой строке, в каждом небрежно оброненном слове, — вот достоинства повести». «В самой мысли провести ощущения последних дней Севастополя и показать их читателю сквозь призму молодой, благородной, младенчески прекрасной души, не успевшей еще засориться дрянью жизни», видел редактор «Современника» «тот поэтический такт, который дается только художникам». Некрасов верил, что «Володе Козельцову суждено долго жить в русской литературе, может быть, столько же, сколько суждено жить памяти о великих, печальных и грозных днях севастопольской осады. И сколько слез будет пролито и уже льется теперь над бедным Володею!» Рассуждения о юном герое Толстого переходили в статье в прямое обращение к читателям, матерям погибших героев: «Бедные, бедные старушки, затерянные в неведомых уголках обширной Руси, несчастные матери героев, погибших в славной обороне! вот как пали ваши милые дети, — по крайней мере, многие пали так, — и слава Богу, что воспоминание о дорогих потерях будет сливаться в вашем воображении с таким чистым, светлым, поэтическим представлением, как смерть Володи! Счастлив писатель, которому дано трогать такие струны в человеческом сердце!» Это обращение поэта живо перекликалось с его собственным стихотворением «Внимая ужасам войны...», опубликованным в том же втором номере «Современника»; существовало мнение, что эти стихи Некрасова были написаны под непосредственным впечатлением от рассказа «Севастополь в августе 1855 года». В заключение своего разбора Некрасов называл новое произведение Толстого, наряду с тургеневским «Рудиным», «самым живым литературным явлением настоящего времени» («Современник», 1856, № 2, отд. V, с. 203—205).

В феврале того же 1856 г. в обзоре первых книг журналов упомянула новый рассказ Л. Н. Толстого «Библиотека для чтения». Критик О. Колядин писал, что в «Севастополе в августе», «как и в прежних произведениях своих, обративших на себя всеобщее внимание, граф Толстой, свойствами таланта своего, вводит в новейшую литературу <...> новое начало — поэтического спокойствия в анализе, который, в севастопольских и кавказских очерках молодого автора, переходит уже в спокойное, разумное творчество» (№ 2, отд. VI, с. 75).

475

«Пантеон» в своей третьей книжке не обошел вниманием «”Севастополь в августе 1855 года”, прекрасный рассказ графа Л. Толстого, хотя и не соответствующий своему заглавию и не дающий не только полного, но даже общего понятия о том, что происходило в Севастополе в этот страшный месяц» (1856, т. XXVI, кн. 3, «Петербургский вестник», с. 18).

Высокую оценку третьему севастопольскому рассказу Толстого дала газета «С.-Петербургские ведомости» (1856, № 52, 6 марта, с. 295). Критик газеты Вл. Зотов «первое место в двух первых книжках “Современника”» отдавал «новому рассказу графа Л. Н. Толстого “Севастополь в августе 1855 года”»: «Это один из тех рассказов, которые, сохранив для потомства характеристические стороны нынешней войны, в то же время останутся образцом литературных произведений по простоте и безыскусственности языка, по художнической обработке, по уменью автора возбуждать и приковывать к себе интерес читателя изображением происшествий и типов, по-видимому, весьма обыкновенных, но в сущности обличающих в писателе замечательное дарование выбирать и передавать такие типы и происшествия». Третий рассказ Толстого о Севастополе произвел на рецензента еще более сильное впечатление, нежели первый: «Не касаясь всей исторической, стратегической и официальной части осады, автор изображает внутренний, вседневный, закулисный быт защитников города, их чувства и положения. Он не прибегает ни к каким запутанным интригам или романическим изобретениям в своем рассказе; лица, действующие в нем, не отличаются необыкновенными подвигами, изумительною храбростью, — они просто и спокойно исполняют то, что считают своим долгом, не рискуя из хвастовства жизнью, но и не жалея об ней, не думая о смерти, не заботясь об опасности, но и не фанфароня перед смертью и опасностью». Володя, по мнению Вл. Зотова, «занят только одною мыслью в страшный день приступа: он боится струсить». Говоря о «незатейливом, немногосложном содержании нового рассказа», критик полагал, что «рассказ этот замечателен не своим содержанием, а подробностями и типическими изображениями русских солдат и офицеров», что здесь «прекрасно обрисованы обозный офицер и комиссионер, командир пятого бастиона, юнкер Вланг, с своей добродушной физиономией, бессознательной храбростью и привязанностью к Володе Козельцову», что «типы солдат очерчены также художнически: Васин, Мельников, их разговоры и шутки — все это дышит истинною жизнью, неподдельною натурою».

Третий севастопольский рассказ Толстого обсуждался и в переписке современников. И. В. Киреевский, прочитав «Севастополь в августе», спрашивал свою тетку, известную детскую писательницу А. П. Зонтаг: «Как Вам нравится “Севастополь” Толстого (Л. Н. Т.)? Я от этого Толстого жду чего-нибудь необыкновенного. Ему, кажется, Бог дал самородного таланту больше всех наших писателей. Если только он не собьется школой Краевского и Никитенки, то будет выше всех Тургеневых и Писемских» (конец февраля — март 1856 г.; РГБ, ф. 99. Елагины, оп. 7, ед. хр. 42, л. 3 об.).

Летом, 19 июня, А. В. Дружинин писал на Кавказ М. А. Ливенцову о впечатлении от рассказа «Севастополь в августе 1855 года»: «Берите пример с Толстого и торопитесь — его военные рассказы имеют успех страшный»,

476

— призывал он своего армейского корреспондента к «составлению очерков и сцен из прошлой кампании» (Летописи ГЛМ, кн. 9, с. 172).

В сентябре 1856 г. «Библиотека для чтения» напечатала статью Дружинина «”Метель”. — “Два гусара”. Повести графа Л. Н. Толстого», где автор давал объяснение небывалому успеху военных рассказов молодого писателя, литературная деятельность которого, как считал Дружинин, началась «так счастливо, правильно и разумно». «Полный, неоспоримый, завидный успех нового повествователя начался с его очерков Севастополя, при начале, в самом разгаре и при конце его знаменитой осады, — писал критик. — Тут уже каждое слово, каждая мастерская подробность, каждое замечание талантливого писателя, свидетеля великих сцен великой драмы, было оценено и встречено общею симпатиею. Вся читающая Россия восхищалась Севастополем в ноябре, Севастополем весною1, Севастополем в августе месяце», потому что «видела в поэтических рассказах графа Толстого не одни любопытные факты, сообщаемые очевидцем, не одни восторженные рассказы о подвигах <...>. Всякий читатель, одаренный здравым смыслом, видел и знал», что в сражающемся Севастополе «находился настоящий русский военный писатель, одаренный зорким глазом, слогом истинного художника, писатель, готовый делиться с публикою историею всего им виденного и пережитого во время осады Севастополя».

Дружинин был уверен, что ни одна «из числа всех неприязненных держав» «не имела у себя хроникера осады, который мог бы соперничать» с Толстым. И французская литература, и даже «отличные корреспонденты» английских газет «гнались за красотой слога», «были фразерами, сами того не ведая». Рассказы же Толстого о Севастополе Дружинин считал «произведением несравненно высшим», поражающим «правдою и отсутствием фразы». В сравнении с «великолепными, поразительными» картинами корреспондента «Times» Росселя, с его «блистательнейшими пассажами», «во сколько раз вернее и трогательнее в заметках графа Толстого изображение Графской пристани, звездной ночи во время бомбардировки, перемирия для уборки тел, наконец, Володи Козельцова, семнадцатилетнего артиллерийского прапорщика, в первую ночь после приезда в Севастополь». Силу Толстого Дружинин видел не только в «картинности изображений», но в «мысли и поэзии» — в «мысли человека высоконравственного», в поэзии, которая «не может назваться театральною поэзиею». В противовес «дагерротипным очеркам» английского литератора, «воздержность» Толстого «может служить уроком всякому писателю, особенно начинающему. Изображая нам перемирие во время уборки трупов, он не станет изображать нам положений, в каких лежали жертвы недавнего боя, но он заставит читателя почувствовать то, что чувствовал сам во время сказанного зрелища». В отличие от английского корреспондента Толстой, по мнению Дружинина, «скуп на великолепные описания, ибо хорошо знает, что война кажется великолепным делом только для поверхностных зрителей, дилетантов». У Толстого же — «великолепие нравственное».

«Превосходства» Толстого «над многими хроникерами Крымской

477

кампании» Дружинин видел не только «в складе его дарования, преисполненного правды и разумности», но и в том, что он «человек военный», что «попал в Крым не в виде зрителя и живописца по приглашению, не в виде туриста, любящего сильные ощущения, даже не в виде литератора, явившегося на поле борьбы за новым вдохновением», а это — «русский офицер, начавший свою службу на Кавказе, много ночей спавший у костра, рядом с артиллерийскими солдатами, видавший в свою жизнь военные дела и уже присмотревшийся к той картинности военного быта, которая всегда неотразимо поражает людей, не знакомых с жизнью воина. Для него русский солдат занимателен не в одних массах и не в одной полной парадной форме, так драгоценной английским корреспондентам: граф Толстой знает и любит солдата во всех видах и во всех случаях солдатской жизни. Для его ума, изощренного ранним наблюдением, известное число военных людей уже не представляется какою-то безразличною массою одинаково одетого народа, сходного между собой по нравам, как и по костюму. Все общее, случайное даже, давно уже отброшено нашим нравоописателем военного быта; все типическое, оригинальное, самостоятельное, прямо вытекающее из характера русского человека, предназначенного на военную деятельность, дает пищу графу Толстому как поэту и как простому рассказчику». Этим и объяснял критик «завидную популярность» молодого писателя, чьими произведениями «горячо интересуются», читают «с жадностью», «с наслаждением», «зачитываются» современники, «и, может быть, недалеко <...> пора, когда они будут гордиться его дальнейшею деятельностью». Дружинин предрекал несомненный успех книге военных рассказов, которая скоро должна выйти в свет.

Подводя итог размышлениям о даровании Толстого, критик делал вывод, что «по независимости своего таланта, по разумности своего направления, по отвращению ко всякой фразе» Толстой — «один из бессознательных представителей той теории свободного творчества, которая одна кажется <...> истинною теориею всякого искусства. <...> Натурам, блистательно одаренным, писателям, исполненным истинно поэтического чутья, понимание правды дается вместе с самим талантом». Дружинин признавался, что уже «по первым произведениям Л. Н. Т. в нем не трудно было распознать писателя вполне независимого», не желающего «увлекаться подражанием кому бы то ни было». «Веря в себя и в свое призвание, он отшатнулся от всех преходящих воззрений и пошел по той дороге, куда влекла его сила таланта». Дружинин уверен, что Толстой «навсегда останется независимым и свободным творцом своих произведений. <...> Он будет прям и искренен в проявлениях своей поэтической фантазии». «Независимость и литературная самостоятельность» Толстого, в творчестве которого «все твердо и свободно», «строго и соразмерено с своей целью», ведет его «в ту сторону, куда зовет его загадочная и талантливая сила, называемая вдохновением» (отд. VI, с. 1—9).

О впечатлении, которое производили на читателей один за другим появившиеся в печати севастопольские рассказы, вспоминала более полувека спустя Е. Ф. Юнге, троюродная сестра Толстого, дочь вице-президента Академии художеств Ф. П. Толстого, в доме которого на знаменитые «среды», художественные вечера собирался цвет петербургской творческой интеллигенции: «После войны приезжал в Петербург и явился к нам Л. Н. Толстой; он тогда был еще очень молод, но его произведения читались

478

нарасхват; он уже стоял наряду с лучшими писателями, а наш кружок ставил его выше многих; в его “Детстве” и “Севастопольских рассказах” веяло чем-то совсем новым, но таким, что находило отголосок во многих сердцах» (Юнге Е. Ф. Воспоминания (1843—1860 гг.). М., изд. «Сфинкс». Историческая библиотека, т. X, 1914, с. 68). О том же отношении к произведениям молодого Толстого писал один из первых его биографов Евг. Соловьев, заметивший, что по возвращении после Крымской кампании в Петербург «среди аристократов литературы гр. Толстой был своим. Его “Севастопольские рассказы” были по заслугам оценены публикой <...>» (Соловьев Евг. Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность. Биографический очерк. СПб., 1894, с. 61). В своей книге о Некрасове говорил об этом А. Н. Пыпин, вспоминая, что, когда Толстой приехал в Петербург, «его приняли с распростертыми объятиями». Трилогия и «вскоре затем “Севастопольские рассказы” поставили гр. Л. Н. Толстого в первом ряду русских писателей» (Пыпин А. Н. Н. А. Некрасов. СПб., 1905, с. 20).

Севастопольские рассказы, видимо, не прошли мимо внимания сосланных декабристов. Жадно следили они по газетам за «крымскими известиями», «бойней крымской» (из письма И. И. Пущина Г. С. Батенькову 13 сентября 1855 г. — Пущин И. И. Записки о Пушкине. Письма. М., 1989, с. 316), храня «веру в судьбы России» (там же, с. 314). В «Русском инвалиде» они могли познакомиться с первым севастопольским рассказом; доходил до Сибири и журнал «Современник» (см. письмо к Н. Д. Фонвизиной от 15—20 апреля 1856 г. — там же, с. 329). Так или иначе, Михаил Пущин весной 1857 г. в письме к брату И. И. Пущину как известное, читанное произведение упоминал севастопольские рассказы, назвав графа Льва Толстого «милым сочинителем Севастопольских ночей» (Летописи ГЛМ, кн. 3, с. 278).

Замечательный успех своего третьего севастопольского рассказа видел и сам Толстой. Через несколько лет, оглядываясь на то время, когда появился «Севастополь в августе», в романе «Декабристы» он писал, правда, с некоторой иронией: «...кто не жил в 56-м году в России, тот не знает, что такое жизнь. Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочинение, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и пожал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно приглашали его к себе и, для того чтоб узнать от него подробности войны, рассказывали ему свои чувствования».

Осенью 1856 г., когда вышли две первые книги Толстого, в Париже их с нетерпением ждал Тургенев, просил Д. Я. Колбасина: «Выслать мне вместе с экземпляром моих повестей “Отрочество” и “Детство” Толстого, его “Военные рассказы” и “Стихотворения” Некрасова — и тотчас написать мне, когда Вы все это вышлете?» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 143). И, еще не

479

получив книг, в письме к Л. Н. Толстому от 16/28 ноября 1856 г. словно подводил итог периоду «ученичества» своего младшего собрата по перу: «Мои вещи могли Вам нравиться — и, может быть, имели некоторое влияние на Вас — только до тех пор, пока Вы сами сделались самостоятельны. Теперь Вам меня изучать нечего, Вы видите только разность манеры, видите промахи и недомолвки: Вам остается изучать человека, свое сердце — и действительно великих писателей. А я писатель переходного времени — и гожусь только для людей, находящихся в переходном состоянии» (там же, с. 150).

Появление сборника «Военные рассказы» вызвало новые критические суждения и о «Севастополе в августе», но теперь его рассматривали как завершающую часть трилогии о севастопольской обороне. Одним из первых журналов, заговоривших о книге Л. Толстого, были «Отечественные записки», где в ноябрьском номере печаталась статья С. С. Дудышкина о «Военных рассказах» (1856, № 11, отд. 3 «Библиографическая хроника», с. 11—18). Критик откровенно признавался, что «Севастополь в августе» представлялся ему «слабее», «ниже предыдущего: “Севастополь в декабре”». По мнению Дудышкина, в военных рассказах, «несмотря на мастерство таланта, однообразие статей делалось поразительным и интерес исчезал...». «Севастополь в августе» «именно и слаб потому», что не было в нем «величавых размеров» военных действий, «драмы, разыгрывавшейся сильнее и сильнее, когда оба войска употребляли уже последние усилия и оба полководца истощали последние военные соображения», что не было в нем «картин, способных поразить воображение». «Слабость рассказа» рецензент объяснял «двумя причинами, одинаково важными, двумя ошибками, одинаково содействовавшими слабости картины». «Первую ошибку» Дудышкин видел в том, что «весь интерес обращен на молодого мальчика Володю Козельцова». «Мальчик этот — полнейшее, олицетворенное неведение и неопытность, как и следует быть человеку, не видавшему жизни. Чувства, которые он испытывает, видя огонь, пули, бомбы и товарищей, привыкших к огню, пулям и бомбам, — чувства эти для нас не новы. Мы знаем их уже из прежних рассказов автора...». «Вторую ошибку» критик находил «в сущности самого таланта гр. Толстого, в рассказах которого нет действия, а есть картины и портреты». Толстой «явился тем же психологом-наблюдателем, от которого не ускользает ни одна мелочь...». За мелочами «общая картина исчезла, пропала, ее не было. Под Севастополем, как и в простом, обыденном набеге на горцев, автор вздумал снова приковать нас к своим наблюдениям над психологическими явлениями в душе юноши! Можно ли сделать подобный промах! Действие происходит громадное, а мы сидим с юношей в одном уголку картины и смотрим не на общую картину приступа, сражения и отступления — нет, мы смотрим, как чувства испуга, гордости и отчаянной храбрости меняются в душе благородного юноши! Автору следовало бы назвать свой рассказ: “Прапорщик Володя Козельцов под Севастополем” <...> — поучал Дудышкин, — и тогда Володя Козельцов был бы еще одним прекрасным портретом в числе нарисованных талантливою рукою автора; мы были бы им довольны, а теперь на него мы сердимся, зачем он отвлекает наше внимание от картины ужасной, потрясающей».

«Очевидно, — размышлял критик далее, — автор не совладел с этою картиною, в которой смешивались чувства личной храбрости и народной

480

гордости, которая волновала не одних юношей, но и престарелых вождей. Каждый испытывал свои особенные чувства: где же они? Где же этот мастерский взмах кисти, который двумя-тремя словами рисует то, на описание чего понадобились бы длинные страницы?» Образцом в этом отношении представлялись строки Пушкина из «Медного всадника», открывающие поэму. «Неужели вы думаете, — вопрошал Дудышкин, — что целый том истории объяснит лучше величие минуты, в которую Петр выбирал место для новой столицы? Вот это-то и называется истинный поэтический прием, дающий нам чувствовать немногими словами картины и события, на описание которых человек, не обладающий талантом, употребит понапрасну целые томы. Такой прием, такой выбор минуты и места нужен был и для того решительного дня, когда наконец определено было оставить южную часть Севастополя». И не в масштабности картины видел критик главную «беду» автора, а в неуменье «найти пункт, с которого творческая фантазия вдруг может обозреть картину и дать ее почувствовать трепещущему от изумления сердцу читателя. Здесь нужна не мелкая наблюдательность, здесь нужен взмах орлиный», — резюмировал Дудышкин; он полагал, что Толстой после повести «Детство» «не сделал ни шага вперед на поприще искусства», но «силы в этом таланте <...> много».

Рецензия Дудышкина не прошла мимо внимания Толстого. 11 ноября он отметил в дневнике: «...прочел рецензию на “С<евастополь> в а<вгусте>“ и “М<етель>“, умно и дельно...».

27 ноября газета «Русский инвалид» (1856, № 259, с. 1101—1102) снова обратилась к творчеству Толстого, посвятив целый фельетон книге «Военные рассказы». Критик газеты Я. Т<урунов>, возвращая читателей к своей январской статье, напоминал им о «Севастополе в августе» — «очерке великих дней, запечатленном такою осязательною истиною, переданном с таким одушевлением, что читатель сам переносится на место события». Рассматривая разные типы героев Толстого, рецензент вспоминал «Володю, молоденького офицера <...> приехавшего в Севастополь накануне великого события», и Михаила Козельцова, «уже обстрелянного служаку, который, оправившись от ран, вторично явился к своему посту, чтобы сложить голову в кровавом бою». «Так же ли удачно, как начал, будет продолжать автор “Военных рассказов” свое литературное поприще, покажет время, — замечал Я. Т. — То, что написано им до сих пор, свидетельствует, что военный быт, хорошо ему знакомый, есть его действительное призвание. Поле обширное и далеко еще не разработанное».

К военным рассказам Толстого вновь обратился А. В. Дружинин в статье, напечатанной в декабрьском номере «Библиотеки для чтения» (1856, № 12, отд. VI, с. 29—46, без подписи). «Знатоком поэзии военного быта» называл критик автора «Севастополя в августе». Он считал, что «последний очерк Севастополя вышел едва ли не лучше двух первых. После братьев Козельцовых, Вланга совестно вспомнить о военных типах, когда-то выводимых в нашей литературе. Перед знанием дела совершенно разрушились все фантастические понятия о военной жизни...». Но, что особенно важно было для Дружинина, в военных рассказах Толстого «знание дела всегда идет об руку с несомненной поэзиею» (с. 34—38).

Не называя «Севастополь в августе», без сомнения, и этот рассказ

481

имел в виду Н. Г. Чернышевский в статье о военных рассказах Л. Н. Толстого, опубликованной в «Современнике» (1856, № 12, отд. III, с. 53—64). «Знание человеческого сердца» критик считал «основной силой» таланта Толстого. Но помимо этой «силы» в таланте графа Толстого Чернышевский видел и «другую силу, сообщающую его произведениям совершенно особенное достоинство своею чрезвычайно замечательной свежестью». Это — «чистота нравственного чувства». У Толстого, по мнению Чернышевского, «нравственное чувство не восстановлено только рефлексиею и опытом жизни, оно никогда не колебалось, сохранилось во всей юношеской непосредственности и свежести», «во всей непорочности от чистой поры юношества». «От этого качества», считал рецензент, «во многом зависит прелесть рассказов графа Толстого».

«Сын отечества», подводя итог журнальным публикациям за прошедший год, в «Очерке истории русской словесности в 1856 году» (статья вторая — 1857, № 4, с. 91) к «лучшим беллетристическим произведениям», вышедшим в «Современнике», относил «замечательные рассказы гр. Толстого» «Севастополь в августе 1855 года», «Метель» и «Два гусара». А «Русский художественный листок» (СПб., 1857, 1 декабря, № 34), посвящая отдельную страницу Толстому и публикуя его портрет, замечал, что «”Военные рассказы” его, писанные в Севастополе, вносили, так сказать, с пушечным ядром интерес в русскую литературу и имели большой вполне заслуженный успех».

«Севастополь в августе» и в целом все севастопольские рассказы Толстого со временем становились своеобразным эталоном военной литературы, в сравнении с которым определялось качество и ценность того или иного беллетристического или даже мемуарного сочинения о войне. В мае 1858 г. «Библиотека для чтения» опубликовала рецензию на книгу Н. Берга «Записки об осаде Севастополя» (отд. V, с. 18—26, без подписи), в которой только что вышедшее сочинение Берга рассматривалось словно сквозь призму севастопольских рассказов Толстого. Так, фигура маркитанта, в которой рецензент видел, «благодаря севастопольским очеркам графа Толстого (где выведен подобный тип)», «возмутительную пошлость», «в г. Берге возбуждает только добродушный и мягкий юмор», — отмечал автор статьи (с. 18). В картине осадной севастопольской жизни у Берга он обнаруживал «более любопытства и изумления, нежели уважения, участия и даже сострадания», и не видел «ни идеала, ни нравственного урока», словом, того, «чего так много в севастопольских очерках графа Толстого». И это потому, полагал рецензент, «что г. Толстой принял за основание внутреннюю, психологическую, человеческую сторону севастопольской жизни, и быт публичный, военный за ее внешнюю форму, а г. Берг, напротив, не только избрал эту последнюю сторону главным предметом своего изложения <...>, но он принял ее также за существенную, черты же психологические, чисто человечные за оттенок, за “аксессуар”. От этого более, нежели от разницы таланта, происходит огромная разница нравственного влияния того и другого произведений, независимо от удовольствия, которое они могут доставить».

В обоих произведениях автор статьи отмечал «одинаковое стремление к верному и полному воспроизведению действительности», но в сравнении с «полными бесстрастно-воинственного, национального и эгоистического чувства» «Записками» Берга «”Очерки” г. Толстого одушевлены

482

чувством человечности». Из-за «бесстрастного и добродушного оптимизма» Берга все черты и явления у него «сливались»; у Толстого же «явления резко отделяются друг от друга, оцениваются, объясняются — возбуждают нравственную реакцию или нравственное сочувствие». У Берга — «коллективная, удалая и бессознательная жизнь казарм, артели, улицы»; у Толстого — «жизнь людей с их слабостями, недостатками, с нравственной борьбой (в которой есть свои победы и поражения), со всею игрою мелких страстей и благородных побуждений». «Словом, в “Записках” г. Берга, — делал вывод рецензент, — защитники Севастополя — добродушные, беспечные и бессмысленные дети, играющие порохом, а в “Очерках” г. Толстого они — взрослые люди, в которых есть еще много детского и благородные инстинкты которых не выкупают вкоренившихся в них с детства недостатков; но выкупаются ореолом беспрерывных страданий, мучительной борьбы и самопожертвований, составляющих нравственное обязательство, нравственный урок для тех, кто пожинает плоды этой кровавой жатвы» (с. 25—26).

Столь же высокая оценка севастопольских рассказов прозвучала со страниц журнала «Русское слово» (1859, № 9, с. 18) в письме Р. Орбинского из Дрездена 15 июня 1859 г.: «Что, например, может быть безобразнее, бессмысленнее и нелепее тех романов и повестей, которые вышли из-под пера немецких беллетристов, по поводу Крымской войны, — писал корреспондент журнала. — У нас отразилась она почти в одном только собственно литературном произведении — в “Севастопольских очерках” графа Толстого; но это одно представляет бесконечно более цены, чем те чудовищные рассказы, для которых она послужила материалом в руках немецких, французских и английских писателей».

Пережив в середине 50-х годов бурный интерес читателей, критики, прессы, на рубеже 50—60-х годов севастопольские рассказы уже прочно заняли свое место в русской литературе, стали фактом отечественной культуры, своего рода «классикой». Ап. Григорьев, анализируя романы Загоскина, вспоминал сцены «смерти севастопольцев» в рассказах Толстого. Смерть «идеального добродетельного человека» в романе Загоскина «Рославлев», другие сцены и образы его, как писал Григорьев, «побледнели» в сравнении с изображением смерти севастопольцев у Толстого («Время», 1861, № 5, отд. II, с. 5).

Тогда же, в 1861 г., впервые упоминал севастопольские рассказы Толстого Ф. М. Достоевский. В «Ряде статей о русской литературе», обращаясь к «господам европейцам» и говоря об особенностях русского национального характера, он писал: «Вот вы, например, откуда-то взяли, что мы фанатики, то есть что нашего солдата у нас возбуждают фанатизмом. Господи Боже! Если б вы знали, как это смешно! Если есть на свете существо вполне не причастное никакому фанатизму, так это именно русский солдат. Те из нас, кто бывал и живал с солдатами, знают это до точности. Если б вы знали, какие это милые, симпатичные, родные типы! О, если бы вам удалось прочесть хоть рассказы Толстого, там кое-что так верно, так симпатично схвачено! Да что! неужели Севастополь русские защищали из религиозного фанатизма? Я думаю, ваши храбрые зуавы хорошо познакомились с нашими солдатами и знают их. Много ли они от них видели ненависти?» (Достоевский, т. 18, с. 57).

Отрывки из военных рассказов Толстого наряду с фрагментами из

483

произведений других писателей в 1861 г. Н. Ф. Щербина включил в проект пятого отдела книги для народного чтения («Читальника»). Полемизируя с Щербиной по поводу «Читальника», Достоевский в статье «Книжность и грамотность» (статья 2-я) назвал этот пятый отдел «самым лучшим отделом во всей книге, хотя бы по тому одному, что всех занимательнее» (Достоевский, т. 19, с. 41). Не давая оценки рассказам Толстого в этой статье, Достоевский вернулся к вопросу о чтении для народа в «Дневнике писателя» в 1876 г. (январь), но уже заметил: «...в нашей литературе совершенно нет никаких книг, понятных народу. Ни Пушкин, ни севастопольские рассказы, ни “Вечера на хуторе”, ни сказка про Калашникова, ни Кольцов (Кольцов даже особенно) непонятны совсем народу» (Достоевский, т. 22, с. 23).

Интерес литературной критики к творчеству Толстого в 1863 г. всколыхнула публикация в «Русском вестнике» повести «Казаки»: в некоторых статьях о новом произведении писателя упоминались и севастопольские рассказы. Мартовская книжка «Библиотеки для чтения» в разделе «Современная летопись» печатала пространную статью Е. Н. Эдельсона о «Казаках» (статья без названия), где автор отмечал «характер деятельности» Толстого «какой-то особенный, еще не подошедший под определения нашей критики». Потому и «произведения его кажутся как будто случайно зародившимися, как бы приготовлениями» на пути к определенной цели, «пробами таланта» в поисках подлинного призвания. Пророчествуя Толстому «яркую деятельность», критик считал, что некоторые его сочинения «действительно порождены случайными обстоятельствами, например, записки о Севастополе» (с. 3).

19 сентября 1863 г. газета «Северная пчела» (№ 247, с. 1071) в статье «Русская критика и художественная этнография», подписанной литерой А., относила рассказ «Севастополь в августе» к «недавним явлениям художественной этнографии», которые «в нашей литературе не умрут». Н. Н. Страхов в одной из своих статей в 1866 г. писал, что Толстой рассказал о севастопольской обороне «если не вполне, то все же в некоторых чертах, достойных самого события» («Отечественные записки», № 12, кн. 1, с. 530).

Появление в печати первых томов «Войны и мира» в конце 60-х годов привлекло новое внимание критики к севастопольским рассказам. В нескольких номерах журнала «Военный сборник» (1868) была опубликована большая статья под названием «Военный роман» (статья без подписи), где автор вспоминал «успех, какой имели севастопольские рассказы графа Л. Н. Толстого; с какою жадностию общество читало их именно потому, что рассказы эти знакомили с мелочами внутреннего быта достославных севастопольских защитников. Конечно, то была эпоха совершенно исключительного настроения нашего общества», — замечал автор, полагая, что рассказы Толстого «гораздо более содействовали упрочению» в сознании читателей «надлежащей оценки героизма севастопольских защитников, чем официальные донесения» (№ 2, отд. II, с. 292).

Наряду с другими военными рассказами в статье подробно анализировался «Севастополь в августе 1855 года», значительное внимание уделялось главным персонажам рассказа, особенно Володе Козельцову, которого Толстой «чрезвычайно искусно выводит на сцену», «чтобы ярче выказать тогдашнее положение обороны». «Увлекающийся юноша вместе

484

с своим братом, опытным, понатертым уже служакою, — главные действующие лица, около которых сгруппирован весь рассказ и все другие выводимые автором личности», — писал критик. Очевидно, что к Козельцову-младшему Толстой «относится с особенною любовью и сочувствием». Мечты семнадцатилетнего прапорщика «об отличиях, о том, как его все тотчас же заметят, как он станет каким-то небывалым героем», «рассеялись перед действительностью»: «прибыв в Севастополь с понятиями о войне, заимствованными из учебников, он думал увидеть здесь что-то стройное, красивое, эффектное, найти во всех полное героизма настроение», но «все его юношеские радужные мечты разом рушились; на сердце налегла невыносимая тяжесть...». И далее автор статьи пересказывал последние часы из жизни Володи Козельцова. В рассказе, по мнению критика, Толстой «с удивительной полнотою привязывает целый ряд картин, мастерски обрисовывающих положение Севастополя и его защитников в последние дни перед очищением Южной стороны. Ничто не забыто: рельефно выставлено и то общее утомление, и та безнадежность, которые невольно овладели всеми к этому времени <...> и та покойная, почти вошедшая в привычку, стойкость и храбрость, которые составляют неувядаемую славу севастопольцев. Положение города, укреплений, солдат, общества офицеров разных частей, начальников этих частей — все очерчено с такой полнотою, которой нельзя не удивляться.

Только с манерою рассказа, лично принадлежащей графу Толстому, только с его сжатым, но выразительным и определительным слогом можно было так ясно и полно изобразить столь обширную картину, не упустив в ней ничего из тех мелочей, которые незаметны для простого зрителя, но важны для общей характеристики. <...> Бесспорно, из всех военных рассказов графа Толстого это самый лучший: тут видна уже полнота богатого и своеобразного таланта, столь широко развившегося в последнем его капитальном произведении “Война и мир”».

Автор статьи находил, что в «Севастополе в августе» Толстой «не только повествователь, но и глубокий психолог, проникающий во все сокровенные тайники сердец описываемых им лиц», «самых простых, обыкновенных». В рассказе критик видел «так много хорошего, что затруднялся в выборе тех мест, на которые можно было бы указать преимущественно»: «Сколько поразительной картинности, — восклицал он, — сколько полноты чувства в изображении оставления нашими войсками южной стороны и перехода их на северную! Автор превосходно оценил и мастерски выразил те ощущения, которые волновали в эту минуту каждого, от генерала до последнего солдата». В заключение своих рассуждений о «Севастополе в августе» автор статьи «вместо всяких похвал таланту графа Толстого» приводил «в высшей степени поэтическое и поразительно верное описание последнего эпизода достопамятной обороны» — финал рассказа (№ 4, отд. II, с. 276—279).

В одной из своих первых статей о Толстом «Г<раф> Л. Толстой, как художник и мыслитель» (ст. 2-я), опубликованной в журнале «Отечественные записки» в 1872 г. (№ 9, отд. II «Современное обозрение»), уделил внимание военным рассказам, в том числе и севастопольским, А. М. Скабичевский. «В очерках севастопольской и кавказской войн, — писал он, — <...> рядом с напускною аффектациею мишурного героизма, под внешнею оболочкою которого скрывается часто самая не героическая трусость,

485

рядом с тщеславным хвастовством, с каким мнимые герои рассказывают о своих небывалых подвигах, искажая и преувеличивая дела, в которых они участвовали, вас поражает простое, непритворно-спокойное и в то же время серьезное отношение к своему делу нижних чинов. Не напрашиваясь на героизм и не помышляя о нем, последние являются в сущности перед вами истинными героями: от них зависит исход всякого сражения, они всегда находятся ближе к смерти, их более падает, и в то же время они спокойнее самых отчаянных храбрецов встречают смерть, и вместе с тем им не приходит и в голову хвастаться и тщеславиться своим мужеством» (с. 26—27). Скабичевский уверен, что, «сопоставляя интеллигентную среду с иными слоями общества, гр. Л. Толстой в такой же мере чужд идеализации этих слоев, как чужд он идеализации интеллигентного слоя» (с. 26). В севастопольских рассказах критик видел «первое вполне реальное отношение искусства к военным действиям», которые «впервые представляются во всей своей прозаичности, так, как они совершаются на самом деле, разоблаченные от того ореола бранных ужасов и героических аффектаций, в каком эти действия представляются в рассказах хвастливых очевидцев и в произведениях художников романтического периода нашей литературы. Чтобы понять, какой громадный шаг сделало в этом отношении искусство, — продолжал автор статьи, — следует рядом с очерками гр. Л. Толстого припомнить хотя бы описание Полтавской битвы Пушкина или Бородино Лермонтова... У гр. Толстого вы не найдете и следа таких ужасающих батальных картин, чтобы рука бойцов колоть устала и ядрам пролетать мешала гора кровавых тел. Читая очерки гр. Толстого <...>, вы сразу чувствуете всю ходульность и риторичность вышеупомянутых картин Пушкина и Лермонтова...» (с. 27).

В разные годы к севастопольским рассказам обращались многие современники Толстого. Очень любил рассказы о Севастополе В. В. Стасов: «...я давно уже просто до страсти влюблен и в “Войну и мир”, и в “Севастополь” и т. д. и т. д.», — признавался он в письме Толстому 31 марта 1878 г. (Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906. Л., 1929, с. 27). И через несколько дней, 12 апреля, почти то же писал об отношении И. Е. Репина к сочинениям Толстого: «...мы с Репиным просто до страсти любим и “Войну и мир”, и “Детство и отрочество”, и “Севастополь” <...> Даже я ему послал в 74 году все Ваши 8 томов в Париж, и он в то время только ими одними из всего русского объедался, как и я незадолго перед тем» (там же, с. 34). Спустя почти год, 8 февраля 1879 г., Стасов рассказывал в письме Толстому об отношении В. В. Верещагина к его севастопольским рассказам: «...Верещагин от Ваших вещей без ума и, рисуя теперь кистью громадные (не по размерам) картины из Плевны и Шипки, поминутно читает Ваш “Севастополь”, — которого я имел честь ему указать. “Казаков” и “Войну и мир” он прежде знал; но многое другое из Вашего у него ускользнуло вследствие его вечно бродячей жизни» (там же, с. 38). Толстого, видимо, заинтересовали работы Верещагина, и Стасов 4 марта того же года писал о нем в Ясную Поляну: «Лев Николаевич, Вам хочется знать про В. В. Верещагина <...> я крепко приставал к нему, чтоб он все оставил и писал скорее свою русско-турецкую войну (совершенный pendant к Вашему “Севастополю”), — и он, кажется, согласился. Тут будут удивительные вещи, в том числе и картины многих безобразий на войне и нелепостей высшего начальства и всякой поганой военной аристократии,

486

— все это рядом со всем чудесным, что делал сам русский народ, под видом солдат и офицеров, — одним словом, многое такое, что не могло появиться в печатном рассказе, как у Вас: чего бы ему не позволили выставить здесь, то он всегда может выставить в Париже и Лондоне» (там же, с. 41).

В 80-е годы севастопольские рассказы постепенно становились предметом исследования историков литературы. «Русская старина» в апрельской книжке 1880 г. поместила статью писателя А. П. Милюкова, «рассматривавшего» известную фотографию С. Л. Левицкого (1856 г.), где запечатлены писатели, печатавшиеся в те годы в «Современнике». «К портрету шести русских писателей» — так озаглавил автор свою статью, давая в ней шесть очерков жизни и творчества изображенных на фотографии литераторов. Среди них — Л. Н. Толстой. «Великой эпохой борьбы под стенами нашей современной Трои» назвал Милюков время, описываемое в севастопольских рассказах, к которому Толстой отнесся «без малейшей фальши, без всякого уклонения к идеализации», с «художественным беспристрастием». «Он смотрел на эту эпическую борьбу трезвым взглядом наблюдателя, одинаково чуждого и напускного патриотизма, и обличительной критики. В его военных рассказах та же действительность, как и в его анализе человеческого сердца: никого не возводит он на искусственный пьедестал и никого не унижает. С равным беспристрастием открывает он темную черту в человеке доблестном и находит струю доброго чувства в самом злодее». «Правду», о которой говорится во втором севастопольском рассказе, Милюков считал «идеалом» Толстого, стремясь к которому «художник снимает драпировку с самых славных дел и показывает людей без малейшего следа румян и пудры, чего не чуждаются иногда и самые правдивые таланты. При всем том это исключительное, можно сказать — напряженное стремление к правде не везде послужило к выгоде поэта: нервически боясь всего искусственного, он самую правдивость свою доводил иногда до некоторой искусственности» («Русская старина», 1880, апрель, с. 865).

С иной позиции смотрел на рассказы о Севастополе профессор О. Ф. Миллер: в своих университетских лекциях в 1882 г. и позднее в книге «Русские писатели после Гоголя» (ч. 2. СПб., 1886) он утверждал, что в этих рассказах «исторические события интересуют Толстого лишь настолько, насколько они соприкасаются с его обычной темой — проведением параллели между двумя мирами; <...> его занимает <...> что́ такое героизм русского офицера из среды интеллигентной и что́ такое героизм простого солдата?» (с. 274). Володя Козельцов явился для Миллера одним из тех толстовских типов, которые встречаются у писателя довольно часто. Юный офицер едет на войну «с обычным намерением отличиться»; его чувство одиночества и страха мало-помалу «сглаживается под влиянием сознания общей беды, общей опасности <...> он заражается общим настроением, и прежняя трусость заменяется какою-то припадочною храбростью» (с. 277). В персонажах третьего севастопольского рассказа ученый отмечал наряду с героическим началом и проявление «человеческих страстей» (например, азартная игра). Героизм же в них «является <...> только в виде искры, которая вспыхивает по временам, но как нечто постоянное и вечно живущее в человеке он не существует. Такой героизм есть создание воображения, дававшее немало пищи риторике, а

487

наш автор, — полагал Миллер, — риторики не признает, он признает лишь реализм, но тот, который относится к человеческой природе не односторонне, а видит в ней также и высокое, и прекрасное» (с. 278).

К концу века в России севастопольские рассказы продолжали жить в сознании читателей своей, уже, казалось, отдельной от их автора жизнью: перелом «миросозерцания» Толстого, его новая жизненная и творческая позиция отдалили от писателя некоторых его прежних почитателей, оставив, однако, в душах и памяти восхищение и любовь к его произведениям, в том числе и к рассказам о военном Севастополе. «Господи, до чего может договориться человек, возгордясь и самовознесясь до роли пророка <...>, — раздраженно писал известный военный историк А. Л. Зиссерман П. И. Бартеневу 21 марта 1892 г. по поводу публикации в газете «Московские ведомости» отрывков из статьи Толстого «О голоде». — Какой славы, какого еще венка, какого больше права на памятник нужно было автору бесподобных произведений — “Войны и мира”, “Анны Карениной”, “Казаков”, “Севастополя” и кавказских очерков...» (Летописи ГЛМ, кн. 12, т. 2, с. 167—168).

Столь же восторженная оценка севастопольских рассказов звучала в письме композитора А. К. Лядова к О. А. Корсакевич 25 июля 1893 г.: «Теперь снова упиваюсь Толстым (“Казаки”, “Детство”, “Отрочество” и “Юность”, “Севастопольские рассказы”). До чего божественно прекрасно!» (там же, с. 169). И почти те же чувства в письме художника М. В. Нестерова к своему ближайшему другу А. А. Турыгину 7 марта 1896 г.: «Перечитываю Толстого — “Севастопольские воспоминания” — эко прелесть какая — много простишь старику за них...» (Нестеров М. В. Письма. Л., 1988, с. 141).

В 1902 г. отмечалось 50-летие начала литературной деятельности Толстого; в ряде статей по этому поводу взоры критиков и публицистов обратились и к ранним произведениям писателя. «Журнал для всех» напечатал большую статью В. Мирского «Л. Н. Толстой» (№ 11), где автор, опираясь на повесть «Казаки», доказывал, что идеи и мысли, высказанные в этой ранней повести, стали основой и сутью всего как раннего, так и «позднего» миросозерцания Толстого. Не были забыты в этой статье и севастопольские рассказы, в которых Мирский уловил отчасти то, что в большей мере ему виделось в «Казаках»: «Толстой уже как первое и самое важное выдвигает на сцену самого себя, свое гордое “я”. И это “я”, хотя одинокое, но могучее, полное необыкновенных сил, восстает против общепринятого, против того, что дает удовлетворение и счастье другим» (стлб. 1334).

В первое десятилетие XX века несколькими изданиями (первое — в 1906 г.) вышла книга В. Ф. Саводника «Очерки по истории русской литературы XIX-го века». Книга была допущена Ученым комитетом Министерства народного просвещения «к употреблению в качестве руководства в старших классах средних учебных заведений». Начиная с третьего издания 1907 г. автор учебника довольно подробно анализировал севастопольские рассказы, отмечал, что «непосредственность и полнота наблюдений» Толстого во время обороны Севастополя «придает его рассказам особенную ценность и увеличивает силу производимого ими впечатления» (с. 176). Говоря о «Севастополе в августе», Саводник находил, что здесь «главный интерес сосредоточивается на характеристике двух

488

братьев Козельцовых», старший из которых, Михаил, «несколько напоминает Володю из автобиографической трилогии. Это натура спокойная, уравновешенная, чуждая всякой раздвоенности и рефлексии, самобытная во всех своих проявлениях и потому совершенно независимая от мнения других, не подверженная влиянию с их стороны, — одна из тех простых и цельных натур, к которым Толстой всегда относился с большою симпатией (таков, например, в “Войне и мире” Николай Ростов)». Володя Козельцов «обрисован столь же симпатичными чертами», это «наивный и чистосердечный юноша, с открытой благородной душою, полный светлой жизнерадостности и смутных, но радостных ожиданий, с богатым запасом любви к людям (в “Войне и мире” ему соответствует Петя Ростов)», — считал Саводник (ч. II, с. 179). Далее он подчеркивал, что Толстой «картины войны» изображает «с таким же реализмом, с каким он рисует характеры своих героев», и «показывает нам войну не в виде красивого, блестящего зрелища», а «в крови, в страданиях, в смерти». Впечатление, производимое реалистическим «изображением войны у Толстого», в учебнике сравнивалось с впечатлением от «военных картин Верещагина». «Но Толстой не ограничивается одним правдивым, объективно-бесстрастным изображением: он вкладывает в него мысль и чувство, делает лирические отступления, показывающие его собственный взгляд на войну и отношение к ней. В его рассказах еще не развита, но ясно выражена мысль о непримиримом противоречии между войной и основными требованиями христианской морали и человеческой совести» (с. 179). В отличие от «официальных реляций, описаний войны и воспоминаний участников», признавал автор книги, писателю «удалось разрешить гораздо более трудную задачу: удалось изобразить самый дух защитников Севастополя, тот дух, благодаря которому севастопольская оборона только и получила то значение, которое она имеет в русской военной истории» (с. 176).

Размышляя о величии духа России и ее героев в эпоху Крымской войны, к рассказам Толстого о севастопольской обороне обращался историк Б. Б. Глинский в статье «Из истории революционного движения в России», опубликованной в первом номере журнала «Исторический вестник» в 1907 г. «В своих дивных севастопольских рассказах, — писал Глинский, — великий писатель земли русской дал нам картины проявления этого духа и выражения сил, а также ответил на существенный вопрос: кто же был героем тогдашней кровавой эпопеи, где безропотно и с полным сознанием своего долга перед родиной гибли войска и шел ко дну флот?» Ответ на этот вопрос историк находил в рассказах Толстого, где «героем был народ русский». «Дав в этих рассказах ряд портретов этого народа-героя, для которого Николай Павлович не находил в себе нравственной силы что-нибудь сделать, чтобы облегчить его крепостную участь, — отмечал Глинский, — гр. Л. Толстой нарисовал немало портретов тех тщеславных, пустых и трусливых сынов николаевского режима, которые командовали этим народом-героем и являлись вершителями его судеб» (с. 280—283).

Севастопольские рассказы в 1908 г. упоминал Д. Н. Овсянико-Куликовский: в книге «Лев Николаевич Толстой. К 80-летию великого писателя. Очерк его деятельности, характеристика его гения и призвания» (СПб.) он писал, что наряду с другими своими произведениями в «Севастополе»

489

Толстой «отдал дань духу времени и отозвался на очередные, злободневные вопросы». Ученый видел и в этих рассказах «яркий отпечаток времени», где «отразились те “веяния” и настроения, которые были связаны с крушением дореформенных порядков и возвещали наступление эпохи реформ и прежде всего — величайшей из них — реформы 19 февраля 1861 г.» (с. 9).

Севастопольские рассказы, в том числе и «Севастополь в августе», при жизни Толстого были переведены на английский, венгерский, голландский, греческий, датский, испанский, итальянский, немецкий, норвежский, польский, румынский, финский, французский, чешский, шведский, японский языки.

Первыми иностранными читателями «Севастополя в августе» стали французы: Анри Ипполит Делаво познакомил своих соотечественников с этим рассказом в 1856 г. в статье «Литература и военная жизнь в России. 1812. — Кавказ. — Крым», вышедшей в «Revue des deux Mondes». Как и рассказы «Набег» и «Севастополь в декабре», третий севастопольский рассказ Делаво давал в пересказе, цитируя большие фрагменты текста в собственном переводе. Тогда же, возможно, предполагая заняться переводом сочинений Толстого, первыми книгами молодого русского писателя заинтересовался известный французский писатель и переводчик Ксавье Мармье. П. А. Плетнев из Парижа в письме Я. К. Гроту 19 января 1857 г. просил «купить неотлагательно» и «немедленно» прислать для К. Мармье книги «Детство и Отрочество» и «Военные рассказы» (26 февраля он повторил эту просьбу). 20 марта Плетнев «книги для Мармье получил» и сообщал Гроту, что «Мармье очень благодарен» (Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. СПб., 1886, т. 3, с. 648—651). Однако в переводах К. Мармье рассказы так и не появились. Впервые все три севастопольские рассказа были изданы во Франции в 1886 г. в книге «Les cosaques. — Souvenirs de Sébastopol» (Paris) и в дальнейшем неоднократно печатались в переводах М. Делина, Ж. Бинштока, И. Гальперина-Каминского.

«Поразительными» назвал севастопольские рассказы известный французский литературный критик Мельхиор де Вогюэ в статье «Граф Лев Толстой», вышедшей в «Revue des deux Mondes» 15 июля 1884 г. (vol. 64) и в русском переводе — в 1892 г. (Граф Л. Н. Толстой. Критические статьи Вогюэ и Геннекена. М., 1892, с. 5). Вогюэ считал, что «писатель выполняет двойное назначение зеркала, которое отражает свет и возвращает его в десять раз сильнейшим, вспыхивающим и возжигающим пламя» (с. 5).

Его соотечественник, молодой Ромен Роллан, в книге своих студенческих дневников «Монастырь на улице Ульм» 2—10 апреля 1889 г. отмечал: «Я прохожу стаж преподавателя в лицее Людовика Великого <...>. Я пропагандирую русскую литературу. В конце занятий я читал Толстого ученикам. В третьем классе “Севастопольские рассказы”. Мы беседовали о Толстом: некоторые смутно знали, что это русский писатель, и лишь один слыхал про «Детство» и «Отрочество». (Я читал им также из Огюстена Тьерри — о сражении при Гастингсе.) На уроках риторики, — продолжал Р. Роллан, — я прочел отрывки из “Холстомера”, “Войны и мира”, “Севастопольских рассказов”. На уроках философии — отрывки из “Обломова”

490

Гончарова (и смерть Талейрана из Сент-Бева). Больше всего увлекли моих слушателей “Севастопольские рассказы”...» (цит. по кн.: «Лев Толстой и зарубежный мир». — ЛН, т. 75, кн. 1, с. 73).

В том же 1889 г. в Париже вышла статья французского литератора Эмиля Геннекена «Граф Л. Н. Толстой» (на русском языке в кн.: Граф Л. Н. Толстой. Критические статьи Вогюэ и Геннекена. М., 1892). Касаясь севастопольских рассказов, критик обращал внимание на то, что «у Толстого нет чистых описаний. Природа служит для него только театром для действий человека, ограниченного средою, где сменяются его впечатления, определяются желания, обусловливаются действия. Когда же в рассказе перестают господствовать вышеописанные сцены и он переходит к фактам, то описание совершенно исчезает и нельзя ясно уловить черты, разграничивающие отдельные и цельные сцены, из которых состоит повествование». По мнению автора статьи, «сцены эти, воспроизведенные с такою еще небывалою, поразительною точностью, с такою единственною в своем роде ясностью, приковывают к себе внимание читателя не ораторскими приемами, не стилем, которые в них отсутствуют, но наблюдательностью, образностью, выражениями, так близкими к действительности, как только это можно себе представить» (с. 92—93). Э. Геннекен считал, что «Рассказы о Севастопольской обороне» (как он их называл), так же как «Война и мир» и «Анна Каренина», «несмотря на богатство их содержания, не предназначены для изучения читателем эпохи, страны и людей, о которых в них говорится; и не в приумножении его познаний их главная цель. Настоящими причинами, побуждающими к чтению этих книг и не дозволяющими до конца оторваться от них, являются возбуждаемые ими удивление, размышление, интерес, участие к судьбам действующих лиц, болезненная забота о волнующих их задачах, сочувствие к их ненависти и любви и, наконец, личность автора, сквозящая» в этих сочинениях «благодаря духу, в котором они задуманы, и выбору составных частей». «Конечную цель, которая руководит автором этих реалистических произведений, в которых так неуклонно и ясно воспроизведена действительность», критик видел в «желании заставить понять сущность человеческой жизни, описанную им с таким жаром и преданностью к делу, очертить несколько личностей, заставить одних полюбить, других возненавидеть, наконец, побудить всматриваться в эту жизнь во всех ее мельчайших проявлениях с тем скрытым волнением, какое испытывал автор при воплощении образов и мыслей, вначале неясно, в виде призраков, явившихся ему: эта конечная цель выполнена величественно» (с. 122—123).

Эрнест Дюпюи в книге «Великие мастера русской литературы девятнадцатого века» в очерке о Л. Н. Толстом, упоминая сборник «Военные рассказы», отмечал, что эти произведения уже были представлены в «Современнике», но очень пострадали от рук военной цензуры. «Эти подозрительные и недалекие критики были шокированы самыми художественными страницами», хотя, как считал Дюпюи, рассказы о Севастополе снова и снова демонстрируют «энергию сопротивления французскому нашествию» и в них «однообразие осады выглядит даже более жестоким, чем ее опасность». Толстой показывает «солдат в блиндаже, полностью поглощенных чтением», он тонко дает почувствовать, «как хорошо это для их морального состояния, для их дисциплины»: ведь книга — как отдушина

491

в военной мясорубке, потому «вызывает восторг русской публики», т. е. солдат (Dupuy E. Les grands Maitres de la Littérature Russe au dix-neuvième siècle. Paris, 1897, p. 233).

«Три маленькие шедевра» — так назвал севастопольские рассказы Казимир Валишевский, польско-французский писатель (поляк по происхождению), в книге «Русская литература», вышедшей несколькими изданиями в Париже в серии «Истории литератур». «Мастерство писателя здесь уже совершенно, картина проработана тщательно в фактических деталях, скрупулезный анализ психологических мотивов в кровавой схватке достигает совершенства. Никто, ни до, ни после него <Толстого>, и даже сам Стендаль, на поле битвы не делал столь проницательных наблюдений», «чтобы увидеть и показать, например, каким образом один и тот же человек, который в огне сражения производил впечатление героя, минутой позже может стать мелким себялюбцем». В картине Севастополя, воспроизведенной «с большой достоверностью», Валишевский видел, «однако, уже поровну фантазии и спорного мировоззрения» писателя, но, говоря о «современных русских», замечал, что это «их слава» (Waliszewski K. Littérature Russe. Paris, 1900, p. 365—366).

Польские читатели первый положительный отзыв о севастопольских рассказах прочли еще в 1858 г. в энциклопедическом справочнике «Księga Šwiata» (Варшава), перепечатавшем сведения о рассказах и их авторе из периодического сборника литографий В. Ф. Тимма «Русский художественный листок» (1857, № 34), и только в середине 70-х годов познакомились с самими произведениями: «Севастополь в августе» в отрывках был опубликован на польском языке в официальной правительственной газете «Dziennik Warszawski» в 1877 г. (ЛН, т. 75, кн. 2, с. 253).

В Англии сведения о севастопольских рассказах появились задолго до первых изданий на английском языке. Уильям Ролстон, английский писатель, литературный критик и переводчик, намереваясь познакомить своих соотечественников с книгой Толстого «Война и мир», в 1878 г. писал в Ясную Поляну о том, что, «кажется, в Америке переведены “Военные рассказы”», но сам Ролстон к тому времени «никогда их на английском не видел» (ЛН, т. 75, кн. 1, с. 306). Тем не менее, представляя английским читателям «Войну и мир» в собственном пересказе в журнале «Nineteenth Century» (1879, апрель), он во вступлении коснулся севастопольских рассказов, «обративших на себя всеобщее внимание необыкновенно жизненным и правдивым воспроизведением сцен из житья-бытья доблестных защитников Севастополя. Благодаря этим рассказам, — писал Ролстон, — тогдашнее общество получило до очевидности наглядное представление о событиях, совершившихся в осажденном городе, за перипетиями судьбы которого с надеждой и душевным трепетом следила вся Россия, о томительном однообразии осады, чередовавшемся с минутами сильного возбуждения и отчаянной храбрости людей, напрягавших все свои силы для дружного отпора сплотившимся врагам отечества». Далее Ролстон сообщал историю цензурных мытарств рассказов Толстого, вполне возможно, слышанную им от И. С. Тургенева, с которым он был «приятелем», Тургеневу же эту историю, конечно, поведал сам Панаев. «Как бы то ни было, — заключал переводчик свой рассказ о севастопольской трилогии Толстого, — но в конце концов труд автора, благополучно миновав подводные камни цензуры, нашел себе убежище в гавани популярности»

492

(цит. по кн.: Булгаков Ф. И. Граф Л. Н. Толстой и критика его произведений, русская и иностранная. СПб — М., 1886, ч. 2, с. 97—98).

С конца 80-х годов все три рассказа неоднократно издавались в Англии; первое издание появилось в Лондоне в 1888 г. в книге «The cossacks and other stories». Очень высоко оценил Толстой книгу Э. Моода (1901 и 1903 гг. — см. комментарий к «Севастополю в декабре месяце»). Севастопольские рассказы печатались и в собраниях сочинений писателя, выходивших в Англии в 1898 (изд. В. Г. Черткова) и в 1904 гг.

«Никогда ранее не было нарисовано более живописных картин войны, — писал о севастопольских рассказах английский критик, журналист Г. Перрис; — но если они сразу определили место их автора в интеллектуальных слоях его собственной страны, то гораздо более глубоко и всесторонне должны повлиять на народы, которые, чрезмерно восхваляя свои высокие достижения в образовании и самоуправлении, превратили Европу в огромный военный лагерь и распространили примеры ненависти и насилия на все концы земли» (Perris G. H. Leo Tolstoy. The Grand Mujik. London, 1898, p. 55).

В своей книге «Пророки XIX столетия (Томас Карлейль. Джон Рёскин. Лев Толстой)» упоминал севастопольские рассказы английский литератор М. Ольден-Уард (Alden Ward May. The Prophets of the XIX Century). Написанная в конце 90-х годов, эта книга в 1900 г. в переводе с английского И. С. Дурново была издана в Москве под названием, данным переводчиком, — «Три биографии». В 1903 г. в Одессе отдельной книжкой вышла глава о Льве Толстом в другом переводе и с иным заглавием: «Жизнь Л. Н. Толстого». Говоря об участии Толстого в севастопольской кампании, М. Ольден-Уард отмечал, что «картины грозной осады содержатся в трех изумительных очерках Толстого. Это близкое знакомство с ужасами войны, — считал автор, — несомненно, легло впоследствии в основание того отвращения к войне и военной славе, которое так настойчиво высказывается Толстым в его позднейших произведениях» (М., 1900, с. 105).

В США севастопольские рассказы впервые были изданы в переводе с французского Франка Д. Милле, с предисловием американского писателя Уильяма Дина Хоуэлса в книге «The cutting of the forest. — Sebastopol». (N. Y., 1887) и отдельной книгой «Sebastopol» (N. Y., 1887). Чтение сочинений Толстого, в том числе севастопольских рассказов, считал У. Д. Хоуэлс, «составляет целую эпоху в жизни каждого мыслящего читателя», потому что «книги Толстого всегда воспринимаются как сама правда жизни». По мнению Хоуэлса, севастопольские рассказы, как и крупнейший роман Толстого «Война и мир», пронизаны мыслью, «утверждающей силу и стойкость простых людей при всех потрясениях и несостоятельность так называемых героев» (ЛН, т. 75, кн. 1, с. 85—86).

Севастопольские рассказы, переведенные Ф. Д. Милле, высоко оценил Уолт Уитмен; его биограф и секретарь Гораций Тробель записал в своем дневнике 24 декабря 1888 г. мнение Уитмена о книге Толстого: «Уитмен считал, что Толстому не повезло с переводчиками, делая исключение для “Севастопольских рассказов”». Далее Тробель приводил слова Уитмена: «Стиль книги — четкий, ясный, книга чудесно правдива, кроме того, она поразила меня своей честностью, прямотой, реализмом». Сам У. Уитмен 25—26 декабря того же года писал Морису Буку: «Я читаю “Севастопольские

493

рассказы” Толстого, переведенные очень хорошо на английский язык Франком Милле с французского перевода. Я нашел рассказы очень увлекательными, острыми и сильными, с панегирическим предисловием У. Д. Хоуэлса» (цит. по: Алексеева Г. В. Л. Н. Толстой и У. Уитмен: ретроспектива типологических схождений и генетических контактов. — Толстовский сборник 2000. Материалы XXVI Международных Толстовских чтений. Тула, 2000. Ч. I, с. 340).

В 1888 г. рассказы о севастопольской кампании были переведены Изабеллой Хэпгуд, ранее переводившей трилогию «Детство», «Отрочество», «Юность». А. А. Толстая 15 марта 1888 г. из Петербурга писала в Ясную Поляну Т. Л. Толстой: «В начале зимы я познакомилась с американкой Hapgaud, с которой ты была в переписке. Мы с ней очень сошлись — это истая русофилка и, по-моему, с большим талантом переводчицы. Вчера мы провели утро за “Севастополем” папа́. Она читала мне по-английски, а я следовала за ней по оригиналу и была поражена верностью и даже эстетичностью ее перевода. Думаю, что и папа был бы им доволен» (ГМТ). Переводы И. Хэпгуд были напечатаны как в собрании сочинений Толстого, издававшемся Н. Х. Доулом, так и отдельным изданием.

Севастопольские рассказы печатались во всех собраниях сочинений Л. Н. Толстого, выходивших в США в 1899, в 1899—1902 и в 1904 гг. В том же 1904 г. в книге «Толстой как человек» американский литератор Э. Штайнер по поводу рассказов о Севастополе заметил, что Толстой «открыл России истории солдатских страданий и необыкновенной солдатской храбрости» (Steiner E. A. Tolstoy the man. New York, 1904, p. 77).

В Дании в 1884 г. вышел сборник «Fortællinger og Skildringer fra Sebastopol»; он включал все три севастопольские рассказа в переводе В. Герстенберга. Двумя годами позднее «Севастополь в августе» в переводе на финский язык W. Groundstroem’a был напечатан в книге «Kuvaelmia Sevastopolin piirityksestä» (Helsingissä — Porvoo, 1886) вместе с другими севастопольскими рассказами. В том же году все три рассказа были впервые опубликованы в Швеции: «Skildringer från Sevastopols belägring» (Stockholm, 1886) — и в Голландии в книге «De Kozakken. Tafereelen uit het Beleg van Sebastopol» (переводчик — F. van Burchvliet; Amsterdam, 1886; второй и третий рассказы — в сокращении). На голландском языке рассказы о севастопольской обороне были напечатаны еще раз без имени переводчика в 1904 г. в 6-томном собрании «Новеллистических шедевров» Толстого ( «Sebastopol». Novellistische Meesterwerken. Amsterdam) и в 1908 г. в серии «Голубая библиотека», издававшейся «Обществом для хорошей и дешевой литературы» («Sebastopol». Amsterdam, Blauwe Bibliotheek, № 5—6): в этом издании в рассказе «Севастополь в декабре месяце» анонимный переводчик заменил форму обращения к читателю (2-е лицо множ. числа) на повествование от первого лица множественного числа.

О только что переведенных в Голландии севастопольских рассказах писал в 1886 г. литературный критик Фредерик Линцей (Frédéric Lyncée — псевдоним; наст. имя F. Lapidoth) в этюде «De Ontwikkelingsgeschiedenis van Tolstoï» («История развития Толстого»), напечатанном в журнале «Los en Vast». Упоминая личный опыт Толстого как защитника Севастополя, главное достоинство севастопольских сочинений критик видел в мастерстве описаний, интрига же, по его мнению, служит здесь

494

лишь связующей нитью между отдельными сценами. Эти рассказы «уже обнаруживают как все замечательные, так и менее положительные качества, которые впоследствии будут отличать большие романы Толстого». Автор этюда отмечал «стремление писателя быть правдивым в ущерб художественному эффекту», а также «чрезвычайно детальное описание» событий, сцен, ситуаций «при раздробленности, отсутствии большого целого, единого великолепного впечатления», своеобразную «ненависть к генерализации». Более чем через двадцать лет другой голландский критик, подписавшийся только инициалами R. L., во введении к изданию нового перевода севастопольских рассказов на голландский язык (1908) отмечал «сочувствие страданиям русского народа, восхищение Толстого его непоколебимой храбростью, великую скорбь о призраках, приводящих народы к войне, презрение к поведению, неестественному, но принятому и привычному, — словом, все основные принципы этики Толстого, которые обнаруживаются в его других произведениях и которые, когда писателю было 60 лет», слились «в системное видение мира» («Sebastopol». Amsterdam, 1908 — Blauwe Bibliotheek, № 5—6). (Сообщено Эриком де Хаардом.)

На немецком языке первое издание севастопольских рассказов вышло тоже в 1886 г. в переводе В.-П. Граффа в книге «Kleine Erzählungen und Kriegsbilder» (Berlin). В дальнейшем рассказы печатались в Германии в различных переводах и изданиях, а также входили в собрания сочинений Толстого, издаваемые Р. Лёвенфельдом (Bd. 3. Berlin, 1891; то же — 1897).

Первая оценка севастопольских рассказов в Германии прозвучала в середине 80-х годов в книге немецкого литератора Ойгена Цабеля «Очерки литературной России» (1885): «Описания из осады Севастополя (1854 и 1855 гг.) обнаруживают новую сторону таланта Толстого, живописность его, которая раскрывается широко в великолепных и ярких картинах лагерной жизни» (цит. по кн.: Булгаков Ф. И. Граф Л. Н. Толстой и критика его произведений, русская и иностранная. СПб., 1886, с. 79). О севастопольских рассказах через несколько лет Цабель писал и в своей книге о Л. Н. Толстом, которая была переведена на русский язык и в 1903 г. напечатана в Киеве (Цабель Е. Граф Лев Николаевич Толстой. Литературно-биографический очерк. Киев, 1903). Автор отмечал в рассказах Толстого «все богатство непосредственно виденного и пережитого» писателем, «высокохудожественные картины сцен, сопровождавших занятие Малахова кургана французами». «Тут нет никакой определенной фабулы, развитием которой служили бы эти рассказы», — размышлял критик, анализируя все три произведения как единое целое. «Одно поспешно брошенное слово раненого, ногу которого равнодушно осматривает врач в операционной зале, или умирающего, которому священник дает целовать крест, различные выражения душевного напряжения, ожидания, которые самый момент подсказывает в подобных положениях, дают живые и яркие характеристики. Все воспринято автором необыкновенно точно и естественно, горячо прочувствовано и человечно пережито, и воспроизведено без малейшего намека на фальшивый пафос», — считал Цабель. В самом же авторе севастопольских рассказов он «ценил последовательно солдата, писателя, человека: первого — за его мужественное настроение, второго — за его повествовательный талант, третьего — за его сердце». Критик замечал также, что в рассказах Толстого «русский язык проявляет всю силу своей пластичности: в самых звуках слов слышится то глухой

495

гул лагерной жизни, то гром выстрелов». Цабель обнаруживал в описаниях военных сцен и картин Севастополя заметные «нити», связывающие севастопольские рассказы с «Войной и миром»; то же наблюдал он в изображении смерти персонажей: «И при осаде Севастополя смерть настигает людей в самых разнообразных видах; и каждый по-своему склоняется перед ее всепобеждающей силой. Молодую жизнь Володи, жаждущего подвигов, прямо с радостью идущего навстречу опасности, потому что не знает ее еще, она скашивает одним взмахом, как косарь траву, так что от прекрасного, блестящего, смелого молодого человека остается одна только неподвижная, лежащая лицом к земле, куча человеческого мяса, в груди которой сидит осколок гранаты» (с. 57—58).

В изданном в 1899 г. очерке жизни и творчества Л. Н. Толстого его немецкий биограф А. Эттлингер писал, что в севастопольских рассказах нашли отражение «и внешний мир с его быстро сменяющимися картинами, и тысяча тонких оттенков внутренней жизни во время военной акции, бесчисленные разнообразные смешения и степени героизма и трусости, хвастовства и подлинного презрения к смерти, великих ощущений и мелочных поступков, вспыхивающего героизма и наивного эгоизма». По мнению критика, три рассказа о севастопольской обороне — «это описания, которые в тонком различии настроений и в чрезвычайном обострении ситуации запечатлели главные моменты того времени. Они полностью свободны от традиционного взгляда на военную жизнь. Непосредственно, свежим глазом увидено все...» — и далее перечислялись некоторые сюжеты и образы севастопольской трилогии (Ettlinger A. Leo Tolstoj. Eine Skizze seines Lebens und Wirkens. Berlin, 1899, S. 13).

В 1889 г. «Севастополь в августе» в числе других севастопольских рассказов был впервые издан на чешском языке (перевод J. D. Lužnicky) и вошел во второй том сочинений Толстого (Praha). В этом же году с севастопольскими рассказами познакомились венгерские читатели в книге: «Szebasztopol 1854—1856» (Budapest); имя переводчика подписано только начальными буквами: K. Cs.

Первые испанские издания севастопольских рассказов появились в Мадриде в 1892 г. («El sitio de Sebastopol» и в книге «Lo que debe hacerse»), а в 1905 г. все три рассказа вошли во второй том собрания сочинений писателя.

В сборнике «Sebastopoli», изданном в Милане в 1900 г., впервые познакомились с севастопольскими рассказами Толстого итальянцы. На румынском языке рассказы были напечатаны в Бухаресте в 1909 г. в книге «Amintiri din Sevastopol. Scene din asediul de la 1854» (перевод N. Cadioschi); в 1910 г. «Севастополь в августе» завершал сборники, изданные в Греции («Entipossis tou Krimaïcou polemou») и в Норвегии («Sebastopols beleiring». Kristiania. — Overs. av A. Kaaran).

В Японии в 1889 г. журнал «Мэдзамасисо» («Будильная трава»), № 11 напечатал статью «Толстой», в которой известный писатель, литературный критик, переводчик Мори Огай уделил внимание и севастопольским рассказам. Главную особенность изображения войны во всех трех рассказах автор статьи видел в том, что Толстой, в отличие от современных европейских писателей, описывает не развевающиеся знамена и звенящие трубы, не вообще «войско» или «сражение», а «описывает каждого офицера и каждого солдата» (с. 31): ведь каждый из них — человек, чей-то

496

отец, сын, брат. По мнению критика, в изображении солдат и офицеров, в часы отдыха и в пылу боя, Толстой достигает совершенства и небывалого мастерства.

Близкая мысль высказана в книге о Толстом другого японского литератора — Токутоми Кэндзиро (Рока); первое издание книги вышло в 1897 г., следующее в 1905 г. в издательстве «Минюся». Панорама Севастополя в декабре и зарисовки Севастополя в мае, жизнь офицеров и солдат, «чувство каждого человека» (с. 78), переданные через восприятие братьев Козельцовых в третьем севастопольском рассказе, картина которого постепенно становится все более страшной и жестокой, воспроизведены в рассказах оригинально и достоверно, что объясняется, как уверен автор книги, пребыванием самого Толстого, артиллерийского офицера, под огнем на бастионе в Севастополе.

На рубеже веков на японский язык перевел севастопольские рассказы Саганоя Омуро (псевд. Ядзаки Синсиро), один из самых ранних русистов в Японии. В статье о рассказах Толстого «Огни Севастополя», опубликованной в журнале «Тайё» («Солнце») в 1901 г. (№ 7), он находил основное достоинство и преимущество этих рассказов перед разного рода военными фактами и записками в живых наблюдениях и впечатлениях молодого артиллерийского офицера Толстого. Это, полагал О. Саганоя, много «занимательнее, чем факты. Потому что это своего рода суть фактов», особенно интересная, ибо здесь «ясно выражается русский характер во время войны» (с. 181). И хотя его смущал собственный, как ему казалось, плохой перевод и он боялся «потерять тонкость оригинала» (с. 181), интерес к сочинениям Толстого побудил писателя перевести севастопольские рассказы на японский язык. (Сообщила Янаги Томико.)

С. 131. ...по большой ущелистой севастопольской дороге, между Дуванкой и Бахчисараем... — Главный путь из Симферополя в Севастополь через Бахчисарай шел на селение Дуванкой и далее по правому берегу реки Бельбек, протекающей севернее Большой Севастопольской бухты, параллельно ей, и впадающей в море. От бельбекской почтовой станции тракт разделялся на две ветви: одна вела на Северную сторону, другая спускалась к Севастополю. Бахчисарай — заштатный городок Таврической губернии в 32 км к северо-западу от Симферополя, бывшая резиденция крымских ханов. В Крымскую войну в Бахчисарае размещался госпиталь.

...в густой и жаркой пыли... — Дорога на Севастополь, по свидетельству Э. И. Тотлебена, «находилась почти в первобытном, естественном виде» (Тотлебен. Описание обороны г. Севастополя, т. I, с. 57).

Офицер был ранен 10 мая... — В ночь с 10 на 11 мая две французские дивизии захватили траншеи перед 5-м и 6-м бастионами на Городской стороне Севастополя. Защитники города понесли большие потери. Одно из первоначальных названий рассказа Толстого «Севастополь в мае» — «10 мая».

...на Инкермане... — Инкерман — местность к востоку от Севастополя (в настоящее время один из районов Севастополя), урочище при впадении речки Черной в Большую Севастопольскую бухту, с развалинами древней крепости и остатками пещерного города.

497

С. 132. ...слышно было, что бомбардирование идет ужасное. — 24—27 августа Севастополь подвергся разрушительной шестой бомбардировке.

...греческими волонтерами... — Во время Крымской войны был сформирован греческий батальон, сражавшийся на стороне России и отличившийся в ходе кампании. Он состоял из греков, поселенных в Балаклаве после присоединения Крыма к России (1783 г.).

...в поярковой шляпе... — Шляпа из поярка, то есть из шерсти первой стрижки ягненка.

...держался за грядки повозки... — Грядки в телеге — две продольные жерди, сверху и снизу, образующие боковые края кузова и соединенные с концов вязками.

С. 134. ...на Корабельную заступили наши... — Корабельная сторона — юго-восточная часть Севастополя, расположенная к югу от Большой Севастопольской бухты.

...смотритель, который перебранивался... — Смотритель — должностное лицо, выполняющее административно-хозяйственные обязанности по надзору, присмотру, охранению почтовой станции.

С. 135. ...на Малахов курган пойду... — Малахов курган — господствующая высота юго-восточнее Севастополя (в настоящее время в черте города). Во время Крымской войны — один из самых важных и опасных пунктов севастопольской оборонительной позиции.

...в новом стеганом архалуке... — Архалук — легкий кафтан из цветной шерстяной или шелковой ткани, собранный у талии.

...из женского капота... — Капот — домашняя женская распашная одежда широкого покроя.

С. 136. ...в Симферополе... — Симферополь — центральный город Таврической губернии (ныне центр Крыма). Средоточие всех крымских дорог.

С. 137. Мы теперь из Дворянского полка... — Дворянский полк — военно-учебное заведение (1807—1855) в Петербурге для юношей-дворян. В Дворянский полк принимались со стороны молодые люди в возрасте 13—15 лет и переводились «отличнейшие» кадеты из губернских кадетских корпусов. С 1851 г. прием в Дворянский полк со стороны был прекращен. В 1855 г. Дворянский полк переименован в Константиновский кадетский корпус (в память его основателя великого князя Константина Павловича).

...кофейник спиртовой... — Кофейник с нагревательным устройством по типу спиртовки.

...не получили подъемных денег? — Подъемные деньги выдавались для расходов на переезд к новому месту службы.

А свидетельство у вас есть?.. — Свидетельство — здесь: официальный документ, удостоверяющий служебное поручение.

...сенатор один... — Сенатор — член Российского Правительствующего Сената.

С. 138. ...кроме прогонов от П.... — Прогоны — плата за проезд на почтовых лошадях.

...одних курьерских подорожных вот сколько лежит... — Подорожная — проездное свидетельство, проездной документ.

...в которых есть кадетские корпуса... — Кадетский корпус — закрытое

498

среднее военно-учебное заведение для подготовки сыновей дворян к офицерской службе.

...он по команде получил запрос... — То есть официальный запрос.

...не принадлежит ли он к масонским ложам... — Масонские ложи — отделения масонской организации, место собрания масонов, участников религиозно-мистического движения, масонства, возникшего в странах Европы в XVIII в. Масонство проповедовало нравственное самосовершенствование, «объединение людей на началах братства, любви, равенства и взаимопомощи». Русское масонство начала XIX в. было связано с декабристским движением на самом раннем его этапе. Масонские ложи были запрещены в России в 1822 г.

С. 140. ...разбирал кровать, погребец... — Погребец — небольшой дорожный сундучок с едой и посудой.

С. 141. ...вышел не в гвардию... — По окончании выпускных годичных экзаменов в Дворянском полку воспитательный комитет обсуждал успехи в науках и нравственные качества каждого из выпускников и определял право его на производство в тот или другой род службы. «Отличнейшие» могли поступать в гвардию (отборные, элитные войска) прапорщиками; затем следовали артиллеристы, за ними саперы, пионеры и т. д.

...неполные баллы в поведении... — То есть снижена оценка по поведению.

...только в механике двенадцать... — В Дворянском полку для оценки успехов воспитанников была принята двенадцатибалльная система (12 — высший балл).

...Тотлебен так в 2 года из подполковников в генералы. — Э. И. Тотлебен, русский военный инженер, генерал с 10 апреля 1855 г.

С. 142. ...у меня в нем кивер был... — Кивер — высокий с плоским дном военный головной убор из твердой кожи.

...как я буду являться... — То есть как официально представлюсь начальству.

С. 145. ...сам Пелиссье... — Э. Ж.-Ж. Пелисье, маршал Франции (с 1855 г.), во время Крымской войны участвовал в осаде Севастополя, с января 1855 г. командовал 1-м корпусом, с мая 1855 г. — французской армией в Крыму и руководил последним штурмом Севастополя.

Горчаков придет... — М. Д. Горчаков, князь, русский генерал-от-артиллерии, в начале Крымской кампании командовал войсками на Дунае (1854). В 1855 — главнокомандующий войсками в Крыму.

...у нас две тысячи человек из полка выбыло, всё на работах... — Для сооружения севастопольских укреплений во время осады выходило ежедневно на работы от 5 до 10 тысяч человек. «На работах» русские войска несли значительные потери.

...белые приморские батареи... — Береговые каменные батареи, построенные из местного известняка.

...водопроводы, доки... — Док — портовое сооружение для ремонта или постройки судов. Сухие доки (бетонированные бассейны) были расположены на Южной стороне и представляли собой самое замечательное и ценное сооружение в Севастополе. Постройка их, начатая при адмирале М. П. Лазареве в 1836 г., была окончена в 1852 г. Все сооружение состояло из обширного бассейна, пяти доков, трехкамерного шлюза, соединявшего бассейн с Корабельной бухтой, и мачтового бассейна. Большой бассейн

499

наполнялся водой, проведенной из Черной речки при помощи водопроводного канала, который был столь же замечателен и представлял собой произведение искусства. Протяженностью 19 верст, он местами был вырублен в скале, проходил по тоннелям, пробитым в утесах, а через овраги был перекинут по красивым акведукам (мостам с трубопроводами). Общая протяженность трех тоннелей была более 500 метров, а пяти акведуков — более 400 метров.

С. 146. ...огромную кипу ассигнаций... — Ассигнация — бумажный денежный знак в России (с 1769 по 1849 гг.). Здесь: видимо, государственные кредитные билеты, введенные в результате денежной реформы в 40-е годы.

...его большой приятель, комиссионер... — Комиссионер — чиновник, назначаемый для исполнения заготовительных (коммерческих) операций, снабженец.

...был налит портером... — Портер — темное английское пиво, сильно пенящееся и отличающееся значительным содержанием спирта.

С. 148. Заведи-ка из «Лучии»... — Опера итальянского композитора Г. Доницетти «Лючия ди Ламермур» (1835).

...указывая на коробочку с музыкой... — Коробочка с музыкой — музыкальная шкатулка с механическим заводом.

...к большому мосту через бухту... — Мост понтонный (плотовый), построенный к середине августа для связи Северной и Южной сторон города и в предвидении отступления армии из Севастополя. Проект моста, представленный генерал-лейтенантом Бухмейером, утвержден 23 июня (5 июля) 1855 г. Для постройки моста было избрано место между Михайловской и Николаевской батареями, там, где ширина бухты не превышала 900 метров. Работы производились под личным руководством генерала Бухмейера. 15 августа мост был освящен и открыт для сообщения.

...любимый царь... — В Дворянском полку намеренно формировали и культивировали восторженное поклонение царю и царствующим особам, обожание царя было естественным для воспитанников полка, будущих офицеров. Здесь речь идет о Николае I, русском императоре в 1825—1855 гг.

...которого он семь лет привык видеть... — В Дворянском полку будущие офицеры четыре года проходили общий курс обучения, затем два года (класса) — высший, или специальный, курс, причем выпуск в офицеры производился только из старшего класса. В 1852 г. был образован третий специальный класс, куда принимали «особенно отличных» из второго специального класса.

...который, прощаясь с ними... — Выпуск 1855 г., так называемый «усиленный», состоялся не «по окончании лагерей» (Гольмдорф М. Г. Материалы для истории бывшего Дворянского полка — 1807—59 гг. СПб., 1882, с. 126), а, как исключение, перед лагерем; потому государь Николай I (скончался 18 февраля 1855 г.) успел проститься с выпускниками Дворянского полка 1855 г..

...называл их детьми своими... — Император и великие князья, не раз посещавшие Дворянский полк, обращаясь к воспитанникам, называли их своими «детьми». С 1850 г. каждый из выпускников-офицеров получал текст «Прощания с моими детьми военно-учебных заведений», написанного

500

незадолго до смерти (28 августа 1845 г.) великим князем Михаилом Павловичем. «Дети, отпуская вас на службу, я обращаюсь к вам не так, как ваш начальник, но как отец, вас душевно любящий, который следил за вами с юных ваших лет, который радовался вашим успехам, вашему постепенному развитию», — так начиналось это «Прощание...» (Гольмдорф М. Г. Указ. соч., с. 132).

...подъехав к Михайловской батарее... — Михайловская батарея — береговая батарея, была расположена на Северной стороне, напротив Николаевской батареи, предназначалась для обороны входа в Южную бухту и для защиты сухого пути.

С. 149. Спускаясь на первый понтон... — Понтон — особого устройства плоскодонное судно, служащее опорой плавучего моста.

Когда он амунишные получил... — Амуничные деньги выдавались военнослужащим на ремонт обмундирования.

С. 151. ...придерживаясь стенки Николаевской батареи... — Николаевская батарея — одна из самых мощных береговых батарей, была расположена на Южной стороне, вдоль северо-западного берега мыса, отделявшего Артиллерийскую бухту от Южной, имела три яруса оборонительных казематов.

...пришли к тому месту батареи, где образ. — Имеется в виду так называемый батарейный образ, икона, непременно бывшая на каждой батарее.

...пришли на перевязочный пункт. — Речь идет о госпитале в Николаевских казармах (на Николаевской батарее).

С. 152. А я-то вот и полный выслужил... — Полный пенсион, полагавшийся инвалидам.

...Екатерининская улица... — Одна из двух главных улиц Севастополя. На этой улице жил Толстой, когда находился в Севастополе.

С. 154. ...в тесаке и шинели... — Тесак — рубящее и колющее холодное оружие с широким обоюдоострым прямым или кривым клинком (длиной 64—72 см) и крестообразной рукояткой, составлявшее вооружение нижних чинов пехоты, артиллерии и инженерных войск.

...висели крест и венгерская медаль... — Крест — солдатский Георгиевский крест. Венгерская медаль — награда, полученная в венгерскую кампанию 1848—1849 гг., когда русские войска численностью более 100 тысяч человек были направлены на помощь австрийскому императору для подавления восстания венгров против австрийского владычества.

...прапорщик Козельцов-второй... — В русской армии братья или однофамильцы официально имели порядковое определение.

С. 155. ...ножки очень вывернутые... — То есть развернутые под большим углом друг к другу, носки врозь.

...ящичным надо будет с завтрашнего дня еще по гарнцу прибавить... — Ящичные — лошади, впряженные в повозки с артиллерийскими снарядами в зарядных ящиках. Гарнец — мера сыпучих тел, употреблявшаяся в России до введения метрической системы мер, равная 3,28 литра.

А еще фуражир наш... — Фуражир — солдат, ведающий заготовкой, хранением и выдачей фуража, корма для лошадей.

С. 157. ...и Георгии на шею... — На шее носили знак (крест) ордена Святого Георгия 3-й степени.

...исключая Кущина дома (госпиталя)... — Имеется в виду дом Гущина,

501

где размещался госпиталь для гангренозных и безнадежных раненых; находился близ Малого бульвара, между Екатерининской и Большой Морской улицами.

С. 158. ...на столе шестирублевый лафит... — Лафит — сорт красного виноградного вина.

С. 159. ...субординация — только приятна... Субординация — система строгого служебного подчинения.

Рота была расположена по оборонительной стенке к шестому бастиону. — Оборонительная стенка — стена, соединяющая несколько бастионов в первую оборонительную линию.

С. 160. — Мо-ли-тва после уче-ния. — Первоначально было: «Страх... смер-ти врожден-ное чувствие чело-веку», — такой строки не обнаружено ни в одной азбуке. Почти все азбуки середины XIX в. (просмотрено более 50 азбук) содержали «Молитву после учения».

...бьет из-за шанцев... — Шанцы — название полевых укреплений различного вида в России в XVII—XIX веках.

...а в поле не выходит. — То есть не выходит за пределы укреплений, на открытое пространство.

...перешел в оборонительную казарму... — Оборонительная казарма — казарма, одновременно выполняющая функцию укрепления, с бойницами и пр.; каменное одноэтажное здание, где помещались офицеры и часть орудийной прислуги.

С. 161. ...метал банк... — Метать банк — вскрывать карты при игре в банк (род азартной карточной игры), уплачивая проигранные суммы по карте, выпавшей направо, и получая выигрыш по карте, выпавшей налево.

...понтировал по полтиннику... — Понтировать — играть против банкомета.

...играл большой маркой... — Марка — ставка в карточной игре.

...дометал талию... — То есть прометал всю колоду.

...мы играли на чистые, а не на мелок... — Играть на мелок — играть не на наличные деньги, а в долг, с записью (мелом) выигрыша и проигрыша.

С. 164. ...что не так написали реляцию. — Реляция — описание боевого подвига при представлении к награде.

...покуда я не получу фуражных... — Фуражные деньги, деньги на фураж, корм для лошади.

С. 165. ...так зачем же они станут пользоваться? — Этот диалог отражает ситуацию, происшедшую с самим Толстым во время его пребывания в Севастополе. По воспоминаниям Ю. И. Одаховского, «во время командования горною батареей» у Толстого «произошло первое серьезное столкновение с начальством. Дело в том, что, по обычаю того времени, батарея была доходной статьею и командиры батарей все остатки от фуража клали себе в карман. Толстой же, сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт: ранее никаких остатков никогда не бывало и их не должно было оставаться... Принялись за Толстого. Генерал Крыжановский вызвал его и сделал ему замечание. “Что же это Вы, граф, выдумали? — сказал он Толстому. — Правительство устроило так для Вашей же пользы. Вы ведь живете на жалованье. В случае недостачи по батарее

502

чем же Вы пополните? Вот для чего у каждого командира должны быть остатки... Вы всех подвели!” — “Не нахожу нужным оставлять эти остатки у себя! — резко ответил Толстой. — Это — не мои деньги, а казенные!”» Воспоминания Одаховского (в записи А. В. Жиркевича, 1898 г.) читал Л. Н. Толстой, по ходу делая пометы на полях. На странице около этого эпизода он отметил: «Справедливо» (ГМТ. Фонд Л. Н. Толстого)1. Об этой характерной черте Толстого вспоминал и Н. А. Крылов, уже после Толстого служивший в 3-й легкой батарее 14-й артиллерийской бригады: «...он себя заявил выдающимся писателем и обличителем наживы из казны. Офицеры говорили, что батарейные командиры, которые вообще наживались от казенных лошадей, заметно стыдились его, как будто им жгли ладони остатки от овса и сена. Рассказывали, что он до такой степени был брезглив к казенным деньгам, что проповедовал офицерам возвращать в казну даже те остатки фуражных денег, когда офицерская лошадь не съест положенного ей по штату» (Крылов Н. Очерки из далекого прошлого. — «Вестник Европы», 1900, № 5, с. 145). Сам Толстой по поводу остатков казенных денег записал в дневнике 8 июля 1855 г.: «Насчет остатков от командования: частию я решительно беру их себе и ни с кем не говорю об этом. Ежели же спросят — скажу, что взял, и знаю, что честно». Но уже через четыре дня, 12 июля, запись иного рода: «И решил, что денег казенных у меня ничего не останется. Даже удивляюсь, как могла мне приходить мысль взять даже совершенно лишние. Я очень рад, что выдумал ящики, которые будут стоить целковых 100 с лишком».

...а ремонтная цена... — Стоимость ремонта, то есть новых строевых лошадей, которых покупали на конезаводах.

С. 166. ...и колдунов... — Колдуны — блюдо типа пельменей.

...речь шла об Инкерманском сражении... — Инкерманское сражение — см. комментарий к «Севастополю в декабре месяце».

С. 167. Требуют офицера с прислугой... — Прислуга — солдаты, обслуживающие орудия.

...быть на рогатке... — Рогатка — застава, заграждение на линии, соединяющей Малахов курган с 2-м бастионом.

С. 168. ...старые «Отечественные записки»... — В артиллерийских бригадах имелись библиотеки, на содержание которых делались вычеты из жалованья штаб- и обер-офицеров. В этих библиотеках дозволялось содержать книги по военному и инженерному искусству, по артиллерии и военной истории, по математике и истории, по географии и словесности и пр. Сверх того позволялось выписывать и журналы.

...прочесть сначала по «Руководству» о стрельбе из мортир и выписать тотчас же оттуда таблицы. — Речь идет о книге А. П. Безака «Руководство для артиллерийской службы». Издана по высочайшему повелению (СПб., 1853). Приведенные в книге таблицы для стрельбы из мортир вычислены по формулам баллистической теории.

...в тесаках без принадлежности... — То есть с тесаками обнаженными, без портупеи: по указу от 28 мая 1850 г., когда артиллерийские роты

503

выводились в строй, то нижние чины должны были иметь ружья на перевязи за спиной, а в руках обнаженные тесаки.

С. 169. ...на Корниловской батарее... — Батарея (бастион) на Малаховом кургане, где вице-адмирал В. А. Корнилов был смертельно ранен ядром. В его память император Николай I повелел укрепления Малахова кургана именовать Корниловским бастионом.

...вместо такой стрельбы, которую он видел на Волковом поле... — Волково поле находилось в Александро-Невской части Петербурга, там размещались учебный полигон и Петербургское ракетное заведение (создано в 1826 г.). По возвращении из Севастополя Толстой был прикомандирован к этому заведению.

С. 170. ...другой — молодой, из кантонистов... — Кантонист — до середины XIX в. в России — солдатский сын, с самого рождения числившийся за солдатским ведомством и подготовляемый к военной службе в особой, низшей военной школе.

Бомбардиры и кавалеры сидели поближе... — Кавалер — здесь: солдат, награжденный за храбрость Георгиевским крестом.

...поместились покорные... — Покорные — один из типов солдат, о которых писал Толстой в рассказе «Рубка леса».

Двадцать четвертого числа так палили по крайности... — 24 августа 1855 г. началась шестая и самая сильная бомбардировка Севастополя из 807 орудий. Выпустив 150 тысяч снарядов (втрое больше, чем русские из 540 орудий), артиллерия союзников сравняла русские укрепления с землей. Потери русских составили 2—3 тысячи человек.

С. 171. ...как Кистентин, царев брат, с мериканским флотом идет к нам на выручку... — Имеется в виду Константин Николаевич, великий князь, брат Александра II. С 1855 г. управлял флотом и морским ведомством на правах министра.

С. 172. ...работающих на пороховом погребе. — Пороховые погреба и погребки закладывались на некоторых бастионах и батареях, но строительство их было очень трудным делом из-за скалистого грунта, который не позволял делать их углубленными: приходилось строить их большей частью над землей. Постройка погребов была гораздо более трудоемкой, чем постройка батарей. На Малаховом кургане, на склоне его, обращенном к 2-му бастиону, были сооружены два большие погреба. Прочность и надежность пороховых погребов были предметом особого внимания при строительстве севастопольских батарей и бастионов.

Это погребной... — Погребной — матрос, служащий при пороховом погребе.

С. 173. ...тут, значит, месяц за год ко всему считается — на то приказ был... — В награду за уже совершенные подвиги и в поощрение будущих император Николай I повелел каждый месяц службы в Севастополе считать за год.

...в Аршаве... — В Варшаве, столице Царства Польского.

...и коли не отставка, так в бессрочные выпустят... — Бессрочный или бессрочно-отпускной, то есть состоящий в отпуску от военной службы, но без определенного срока, а впредь до призыва.

С. 174. По сю сторону бухты... — Имеется в виду Северная сторона.

...подъехавший к большой вехе... — Веха — значковый шест для указания направления, границы, расстояния при метании бомб.

504

...с своей недостроенной церковью, колоннадой... — В Севастополе было две недостроенных церкви; одна из них — храм Святого Владимира (место, где были погребены М. П. Лазарев и В. А. Корнилов, а позже В. И. Истомин и П. С. Нахимов), другая — Михайловская церковь. Колоннада — колоннада Графской пристани, построенная в 1846 г. по проекту арх. Д. Уптона (ныне памятник архитектуры).

...изящным строением библиотеки... — Морская библиотека, основанная адмиралом С. К. Грейгом и помещавшаяся в красивом здании, на самом возвышенном месте города (на Городской стороне), продолжала работать в течение всей осады Севастополя.

...живописными арками водопроводов... — Имеются в виду аркады акведуков водопроводного канала.

...второй бастион уж совсем не отвечает... — Второй бастион находился на Корабельной стороне, недалеко от Малахова кургана.

С. 176. ...прижавшуюся к стенке... — То есть к оборонительной стене.

Заняли Шварца... — То есть заняли Шварцовский люнет или, как называли его в официальных документах, люнет № 1 (Шварца). В апреле 1855 г. он был перестроен из редута с одноименным названием.

С. 177. Стрелять картечью! — Картечь — вид артиллерийских снарядов для поражения живой силы противника на близких расстояниях. Представляла собой снаряд со сферическими чугунными или свинцовыми пулями в металлическом корпусе или картонной упаковке.

С. 178. ...заклепывали пушку... — То есть забивали наглухо отверстие запала.

...схватившего в руки хандшпуг... — Хандшпуг — рычаг для перемещения орудия и поднятия грузов.

...на второй оборонительной линии. — Первая оборонительная линия состояла из бастионов, вторая — из редутов, батарей, в том числе и батарей Малахова кургана.

Мост, наполненный народом... — Речь идет о понтонном мосте.

...на далеком мыску Александровской батареи... — Береговая Александровская батарея находилась на южном мысу при входе в Большую Севастопольскую бухту.

С. 180. ...наших утопающих кораблей... — Чтобы корабли, остатки разгромленного русского флота, не достались неприятелю, был отдан приказ затопить их в Большой Севастопольской бухте.

...топали ногами на шаланде... — Шаланда — небольшая барка для погрузки и разгрузки крупнотоннажных судов на рейде, перевозки земли и т. п.

...свой значок на кургане поставил... — Значок — флаг, флажок.

...валялись исковерканные лафеты... — Лафет — станок артиллерийского орудия.

С. 181. ...на каменном полу Павловской набережной... — На гранитных плитах Павловского мыска, набережной у Павловской батареи, где находился один из перевязочных пунктов.

...выбивших закладки в кораблях... — Закладки — специальные пробки в днище корабля.

505

МЕТЕЛЬ

Впервые: «Современник», 1856, № 3, с. 85—113 (ценз. разр. 29 февраля 1856 г.). Подпись: Граф Л. Толстой.

Рукописи не сохранились.

Печатается по тексту «Современника» со следующими исправлениями:

С. 183, строка 29: что было холодно — вместо: что было не холодно (по смыслу).

С. 185, строка 20: охотницкий колокольчик — вместо: охотничий колокольчик (ср. определения на с. 184, строка 17 и на с. 185, строка 24).

С. 196: номер главы VII — вместо: VIII (опечатка); далее нумерация глав меняется соответственно.

На пути с Кавказа в Россию Толстой записал в дневнике 27 января 1854 г.: «Был в дороге. 24 в Белогородцевск<ой>, 100 <верст> от Черк<асска>, плутал целую ночь. И мне пришла мысль написать рассказ Метель». 2 февраля, уже в Ясной Поляне, появилась новая запись о дорожных впечатлениях: «Ровно две недели был в дороге. Поразительного случилось со мной только метель».

Два года спустя, вернувшись из Севастополя, Толстой обратился к замыслу, возникшему тогда в дороге. Непосредственная работа над рассказом была начата в Петербурге в конце января 1856 г. 2 февраля в дневнике запись — задание на следующий день: «Я в Петербурге. <...> Завтра привожу в порядок бумаги, пишу письма П<елагее> И<льиничне> и старосте и набело метель, обедаю в шахмат<ном> клубе и все пишу еще метель...». Через день в дневнике Толстой отметил, что «утром писал немного».

Новый толстовский рассказ чрезвычайно обрадовал Некрасова, который ждал «Метель» в мартовский номер «Современника», о чем писал В. П. Боткину 7 февраля 1856 г.: «Вернулся Толстой и порадовал меня: уж он написал рассказ — и отдает его мне на 3-ью книжку. Это с его стороны так мило, что я и не ожидал» (Некрасов, т. 14, кн. 2, с. 8). 9 февраля газета «Северная пчела» (№ 32) опубликовала объявление И. И. Панаева и Н. А. Некрасова о выходе в свет второй книжки «Современника» за 1856 год; в этом объявлении сообщалось также, что «для следующих книжек “Современника” в редакцию поступили» новые произведения, среди которых «“Метель”, рассказ графа Л. Н. Толстого (Л. Н. Т.)». Та же информация появилась на страницах газет «Московские ведомости» («Прибавление к № 18» — 11 февраля) и «Русский инвалид» (№ 35, 12 февраля).

Работа над рассказом продолжалась всю первую декаду февраля; 11 февраля рассказ окончен (подписана авторская дата). «Окончил метель, ей очень довольны», — записал Толстой в дневнике 12 февраля. Очевидно, что речь идет о редакции «Современника».

В конце февраля князь П. А. Вяземский устроил у себя литературный вечер, пригласив Толстого. «Я передал графу Толстому приглашение Вашего сиятельства, — писал Вяземскому 24 февраля И. С. Тургенев, — и он просил меня сообщить Вам, что с удовольствием явится к Вам в субботу, в 10-м часу вечера. Я приду вместе с ним» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 82). На следующий день в доме князя Вяземского Толстой читал «Метель».

506

Известный литератор, профессор Петербургского университета А. В. Никитенко в своем дневнике 29 февраля отметил, что «на днях был на двух литературных чтениях», в том числе и «у князя Вяземского, где читал свое произведение граф Толстой» (Никитенко А. В. Дневники: В 3 т. Л., 1955—1956, т. 1, с. 431). 27 февраля Тургенев сообщал С. Т. Аксакову о Толстом: «Он написал превосходный рассказ, под названием “Метель”. Вы увидите его в мартовской книжке “Совр<еменник>а”» (Тургенев. Письма, т. 3, с. 83). Сам Толстой много лет спустя вспоминал о чтении у князя Вяземского, о том, как «он стеснялся и читал плохо», что на другой день в ресторане у Дюссо, куда он зашел с приятелем бароном Ферзеном, услышал, как один офицер говорил, «что вчера было плохое чтение Толстого» («Толстой о литературе и искусстве. Записи П. А. Сергеенко» — ЛН, т. 37—38, с. 540 — запись от 13 января 1899 г.).

В эти последние февральские дни Толстой окончательно отделывал рассказ. Отправляя рукопись Некрасову, он заметил в сопроводительной записке: «Кое-что я переделал, переписал и сократил, но признаюсь, еще переписывать бы не хотелось. Ежели не слишком дурно написано, особенно последний лист, то отдавайте в типографию. Я постараюсь зайти к вам утром». В самых последних числах февраля «Метель» среди других материалов «Современника» была рассмотрена в Петербургском цензурном комитете, и 29 февраля получено цензурное одобрение. 9 марта газета «Русский инвалид» (№ 55) напечатала объявление о выходе из печати третьего номера журнала «Современник»; перечисляя материалы, составившие номер, газета рядом с фамилией автора «Метели» Толстого в скобках напомнила знакомые читателям литеры «Л. Н. Т.». То же объявление 10 марта напечатали «Северная пчела» (№ 56) и «Прибавление к № 30 “Московских ведомостей”». Билет на выпуск из типографии третьей книжки «Современника» цензор В. Н. Бекетов подписал 10 марта 1856 г. («Ведомость о рассмотренных С.-Петербургским ценсурным комитетом рукописях и печатных книгах в течение марта месяца 1856 г.» — РГИА, ф. 772, оп. 1, № 3808).

В рассказе «Метель» очевидно отразились впечатления и воспоминания Толстого о метели, в которую он попал 24 января 1854 г. Портреты и характеристики ямщиков тоже почерпнуты из памяти об этом «поразительном» случае. В грезах седока, безусловно, появляется Ясная Поляна: сад, пруд, березовая аллея, дворовый люд, отдельные черточки и штрихи портретов, даже имена (Федор Филиппыч, Яков Иванов) — всё это знакомые яснополянские места и люди. И в «доброй старой тетушке в шелковом платье» с «лиловым зонтиком с бахромой» узнаваема Татьяна Александровна Ергольская.

Гонорар за «Метель» должен был покрыть долг Толстого «Современнику» в 400 рублей. Однако из-за стесненных материальных обстоятельств Толстой просил Некрасова в записке 29—30 марта заплатить «деньги за “Метель” теперь, а чтоб долг 400 р. оставался до следующего писанья». Просьба Толстого была исполнена: на этой же записке неизвестной рукой написано: «За “Метель” заплачено. 30 марта произведен счет, — за Толстым осталось: 400 рублей ... 500: Итого к 1-му апреля за Толстым 900».

При жизни Толстого рассказ входил во все собрания сочинений писателя, отдельно же или в составе других сочинений почти не печатался.

507

В 1857 г. Некрасов готовил к изданию книжки «Для легкого чтения» и обратился к Толстому с предложением дать для этих сборников несколько произведений за вполне хорошую плату. «Еще имею к Вам следующее предложение, наперед оговариваясь, что если не найдете удобным или выгодным, то можете отказаться, нимало не огорчив меня, — писал издатель Толстому 27 июля 1857 г. — Дайте мне три Ваши повести — “Двух гусаров”, “Метель” и “Утро помещика” — для “Легкого чтения”, а я Вам дам тысячу франков. Уведомьте о Вашем решении поскорее — издание это остановилось за недостатком хороших материалов. Ежели не найдете удобным дать мне эти три повести на предложенном условии, то дайте хоть одну (небольшую, “Метель” или “Утро”, за 75 р. сер.) для VI книжки, которая уже печатается и которую мне хотелось бы скрасить» (Некрасов, т. 14, кн. 2, с. 85). Но в эту некрасовскую книжку «Метель» не попала. Не суждено было рассказу открыть и задуманное автором отдельное издание своих сочинений, которое он предлагал графу Г. А. Кушелеву-Безбородко в письме 26 марта 1859 г.: «Из печатанных в журналах моих сочинений есть большая половина не напечатанных отдельным изданием, — писал Толстой графу, перечисляя далее все произведения, вышедшие после “Севастополя в августе”, начиная с “Метели” и кончая рассказом “Три смерти”. — Предполагая, что перепечатка этих сочинений может мне принести что-нибудь, и зная, что Вы берете на себя издания некоторых русских авторов, я предлагаю Вашему сиятельству эти вещи, предоставляя Вам назначить время, форму и условия издания». Письмо осталось неотправленным, а издание неосуществленным.

Второй раз «Метель» вышла в свет в двухтомнике Л. Н. Толстого, изданном Ф. Стелловским. Толстой не готовил текст рассказа к этому изданию, но по инициативе издателя и по вине наборщиков в рассказе появились некоторые разночтения. В дальнейшем «Метель» печаталась по этому изданию, без правки автора.

Тогда же, в 1864 г., фрагмент рассказа был использован педагогом А. Н. Острогорским в его книге «На досуге. Этюды по естествознанию А. Острогорского» (СПб., вып. 1, 1864). В разделе «Четыре времени года» под заголовком «“Мятель” (Л. Н. Толстого)» была напечатана бо́льшая часть пятой главы, начиная со слов: «Долго после этого мы ехали...». Текст Толстого сопровождался пояснениями Острогорского, откуда и куда дует холодный ветер и какой при этом бывает мороз.

Рассказ Толстого был тепло принят читающей публикой и писателями, хотя находили в нем и недостатки. С. Т. Аксаков уже через день после выхода в свет «Современника» писал Тургеневу: «Скажите, пожалуйста, графу Толстому, что “Метель” — превосходный рассказ. Я могу об этом судить лучше многих: не один раз испытал я ужас зимних буранов и однажды потому только остался жив, что попал на стог сена и в нем ночевал. Скажите ему, что подробностей слишком много, однообразие их несколько утомительно. Хотя я мало с ним знаком, но не боюсь сказать ему голую правду» («Русское обозрение», 1894, № 11, с. 583). В. П. Боткин сообщал Некрасову из Москвы 24 марта, что «Метель» «находят растянутой, но превосходной» (Переписка Н. А. Некрасова: В 2 т. М., 1987, т. 1, с. 217). Нравилась «Метель» А. Н. Островскому (Новский Л. Воспоминания

508

об А. Н. Островском — «Русские ведомости», 1887, 18 мая, № 134, с. 3).

Сам Толстой в письме 25 марта спрашивал брата С. Н. Толстого: «Как понравилась тебе “Метель”? Я ей недоволен — серьезно. А теперь писать многое хочется, но решительно некогда в этом проклятом Петербурге». Мнение сестры тоже было важно Толстому: «Как ты нашла “Метель”? — писал он М. Н. Толстой 14 апреля 1856 г. — Боюсь, что она тебе не понравилась, и ждал и жду твоего суда. Хотел ее тебе посвятить, да не стоило».

Прочитав «Метель», А. В. Сухово-Кобылин, только что закончивший и теперь готовивший к печати комедию «Свадьба Кречинского», записал в своем дневнике 31 марта: «Получил “Современник”. “Метель” Толстого — превосходная вещь. Художественная живость типов. Меня разобрало, — пришлось еще пробежать комедию...» (ЛН, т. 51—52, кн. 2, с. 519).

Первые оценки журнальной критики появились уже в марте. Безымянный рецензент журнала «Пантеон», давая краткий обзор первых книг литературных журналов за 1856 год, назвал «Метель» «хорошенькой картинкой, но без всякой мысли и содержания» («Пантеон», 1856, т. XXVI, кн. 3, «Петербургский вестник», с. 18). Более обстоятельный, но столь же нелестный отзыв о новом рассказе Толстого опубликовала газета «Санкт-Петербургские ведомости» (1856, 1 апреля, № 75, с. 424). Рецензент газеты Вл. Зотов, представляя третий номер «Современника», сообщал, что в мартовской книжке журнала «встречаются несколько имен, любимых публикою», однако знакомство с этим номером породило в его душе «тяжелое чувство несбывшегося ожидания». Рассматривая произведения «гр. Л. Н. Толстого (Л. Н. Т.)» и Д. В. Григоровича, критик отмечал, что опубликованные в этой книжке их вещи «принадлежат к далеко не лучшим и напоминают даровитых писателей только некоторыми подробностями, а не общим впечатлением их труда». «Так рассказ графа Л. Н. Толстого “Метель” заключает в себе превосходные картины зимней вьюги и двенадцатичасовой поездки ночью по снежным пустыням Земли Войска Донского, но картины эти не оживлены никакою мыслью, никаким содержанием; даже портреты ямщиков, главных действующих лиц этого рассказа, как-то неясны и оставляют сбивчивое впечатление». «Лучшим эпизодом рассказа» рецензент считал «сон автора», в котором все «рассказано чрезвычайно живо, рельефно, как обыкновенно рассказывает гр. Толстой; но от недостатка содержания даже эти двадцать страниц с небольшим кажутся длинными». «Еще неудовлетворительнее и незанимательнее» представлялась рецензенту повесть Григоровича «Пахарь».

Высоко оценил «Метель» А. И. Герцен. «Получил новые журналы русские — много интересного, — писал он М. К. Рейхель 18 (6) июня 1856 г. — Маленький рассказ гр. Толстого (“Метель”) — чудо, вообще движение огромное» (Герцен, т. 26, с. 11).

В сентябре 1856 г. журнал «Библиотека для чтения» опубликовал рецензию А. В. Дружинина «“Метель”. — “Два гусара”. Повести графа Л. Н. Толстого» (№ 9, отд. V, с. 1—30, без подписи). Статью открывал тезис, что Толстой «счастливо, правильно и разумно» начал свою деятельность литератора. «В самой литературной карьере графа Толстого, в порядке его произведений, в приеме, им сделанном», Дружинин видел «правильное, многообещающее развитие, необходимое всякому сильному таланту». И «известность, начавшаяся так разумно, с каждым годом увеличивалась

509

в самой правильной постепенности». Дружинин говорил о «независимости и литературной самостоятельности» Толстого, о «несокрушимой стойкости направления» его творчества, в котором все твердо и свободно, «все строго и соразмерно с своей целью, все стороны мира равны перед поэтическим взглядом писателя». «У него одна вещь беспрестанно дополняет другую, вяжется с общей массой повестей».

Переходя к «подробной оценке» рассказа «Метель», Дружинин сразу определил, что эта «вещь полна тонкой, почти неуловимой поэзии». «В “Метели” даровитый автор создает целую фантастическую картину из предмета, о котором прозаичный человек не способен сказать десяти слов к ряду». «Там — русская проза под пером художника по временам достигает тех пределов, к которым и хороший стих не всегда подходит»; «автор раскрывает перед нами область неуловимых личных ощущений, испытанных им в данный момент его дорожной жизни». Дружинин видел, что «Метель» — одно из «прямых последствий тех разнообразных задатков, которыми так богаты первые произведения графа Толстого». «Обладая в одно время и поэтическим инстинктом, и твердым взглядом на жизнь, и даром могучего анализа, и самобытной силой фантазии, наш автор, — писал рецензент, — будет постоянно дарить своих читателей творениями самого многостороннего значения, творениями, из которых, как мы надеемся, каждое будет представлять собою новую степень полного обладания своим завидным талантом».

Дружинин понимал, что в рассказе «Метель» Толстой поставил перед собой задачу, которая «принадлежит к числу труднейших задач искусства». «Вещи вроде “Метели”, но от начала до конца проникнутые поэзиею самых тяжких моментов человеческого существования, до сих пор удавались у нас лишь Пушкину и Гоголю», — писал автор рецензии, наряду с этими писателями упоминая Тургенева и Фета. «Но ни Фет, ни Тургенев не давали своим вещам того размера, который придан “Метели”. Их прекрасные опыты выигрывали от своей краткости, ибо в вещах, преисполненных тонкого поэтического интереса, одна страница, не достигающая цели, предположенной автором, есть пятно на всем произведении». В связи с этим Дружинин упоминал пушкинское стихотворение «Бесы», которое «потеряло бы половину своей изумительной прелести, если б в нем было хотя два стиха без поэзии». «С прозой, вроде “Метели”, ее автор должен обращаться как с стихотворением», — считал критик. Автора рассказа Дружинин прямо называл «поэтом» и полагал, что «всякое истинное и сильное впечатление поэта имеет право быть переданным, ибо в основании его всегда лежит целый мир поэтических ощущений, тем более неуловимых и тонких, чем предмет их немногосложнее». Толстой ведет рассказ «мастерски. Зорко подмечает он все мельчайшие поэтические подробности внешнего и внутреннего мира, с бесконечной правдой рисует он нам картину за картиною и местами, как, например, в описании своего тревожного сна, возвышается до поэзии поистине изумительной. Начало вьюги, описание обоза, сон, наконец, рассвет и прибытие на станцию — все это способно привести в сумасшедший восторг всякого читателя, чующего поэзию».

Вместе с тем Дружинин видел и слабые моменты в «Метели», когда автор «выказывает свое собственное утомление», когда появляются «подробности ненужные и места, не обработанные достаточно». «Цель не достигнута

510

с одного разу, — писал критик, — тогда как по сущности задачи без этого нельзя было обойтись. С той минуты, как читатель находит первую длинноту в “Метели”, — все произведение уже становится замечательным эпизодом, но никак не оконченным созданием». Дружинин смотрит на него «как на этюд даровитого писателя», но «не может им не наслаждаться» и, хотя не видит «стройности», отмечает, что в рассказе «есть жизнь, есть слог, есть то редкое слияние могучего анализа с тонкой поэзиею, которое само по себе, без всяких посторонних примесей, ставит графа Толстого прямо в ряды первоклассных русских писателей».

В «Метели» Дружинин не находил «ни одного выражения “для красоты слога”». А если автор рассказа и «ошибается», то это лишь из-за «обилия подробностей». «Его собственные впечатления не смутны и не сбивчивы, но часто чересчур изобильны, во вред общему ходу рассказа. Описание лошадей с их спинами, физиономиями, кисточками на сбруе, колокольчиками, изображение извозчиков со всеми частями их наряда совершенно верны, но местами излишни», потому что Толстой «не сделал надлежащего выбора из своих впечатлений». А именно «выбор поэтический», по Дружинину, есть «последняя ступень» «художественного совершенства».

На рецензию Дружинина отозвался журнал «Сын отечества», упомянув ее в обзоре публикаций сентябрьской книжки «Библиотеки для чтения» и напомнив читателям о «повестях графа Л. Н. Толстого “Метель” и “Два гусара”, с таким удовольствием прочитанных многими в “Современнике” нынешнего года» («Сын отечества», 1856, 16 сентября, № 24, с. 262).

В отличие от Дружинина критик «Отечественных записок» С. С. Дудышкин не увидел подлинной поэзии в рассказе «Метель». В № 11 за 1856 год журнал поместил его статью о двух первых только что вышедших сборниках Л. Н. Толстого (с. 11—18). Здесь Дудышкин не преминул поговорить и о «Метели», заметив, что в рассказе «автор до того пристрастился к мелкой наблюдательности, что забыл о существовании главного художественного правила, по которому отделка мелочей есть дело второстепенное». Анализируя военные рассказы и пытаясь разобраться, чего же «недостает в таланте гр. Толстого», критик предлагал взглянуть пристальнее на «другую его прекрасную картину» — рассказ «Метель». Противопоставляя «Метель» стихотворению Пушкина «Бесы», он писал, что поэт не выдвигает «на первый план свою личность» и «наблюдениями над картиной» не «старается опоэтизировать ее», тогда как Толстой «не забывает путешественника и его личности ни на минуту, он на ней старается сосредоточить интерес, как в картине “Севастополь в августе” старался соединить его на Володе Козельцове. Отсюда картина имеет совершенно особый характер. Путешественник наблюдает все мелочи; видит, которая ресница у ямщика побелена, которое ухо занесено снегом у лошади, чрезвычайно тонко анализирует свою собственную дремоту и свой собственный переход от наблюдений ко сну». Критик считал, что в «Метели» «подмечено превосходно» «самое начало возникновения сновидений» и «сон необыкновенно хорош». Однако, любуясь всей этой картиной, Дудышкин ощущал какую-то тесноту, «точно надел узкое платье, точно фантазия привязана к какому-то довольно мелкому предмету и оттого она не может разгуляться на просторе». Виной этому «та мелкая наблюдательность,

511

которая может, наконец, произвести картину, но картина эта не всегда будет одно и то же значить, что поэзия. <...> Поэзия выше картинности, выше картин, особенно если в этих картинах играет главную роль одна фантазия автора, основанная на личном его чувстве, на ощущениях, до него лично касающихся, когда из-под этих ощущений не проглядывает нечто более общее, принадлежащее целому народу, а не одному лицу».

Далее Дудышкин рассуждал о взаимоотношениях «поэзии» и «истины» и задавал вопрос: «Что в самом деле несправедливого, неистинного в картине гр. Толстого?» И отвечал: «Строгость отделки доведена у него здесь до последних пределов: нет черты, которая не была бы взята прямо из жизни, из наблюдений необыкновенно верных и тонких, а между тем, все эти черты, вся эта наблюдательность, как они холодны кажутся, когда сравнишь их с широкой картиной, нарисованной Пушкиным, от которой в одно и то же время и воображение далеко улетает, и сердце бьется шибко, и ум говорит вам: это истина, неподдельная, непреувеличенная!» «Такая наблюдательность над частями, которой недостает широкого взгляда на целое, — продолжал Дудышкин, — такие картины, которыми невольно любуешься, но которые неглубоко черпают содержание жизни, составляют главный недостаток произведений гр. Толстого. Эта наблюдательность, всегда меткая, не всегда порождает поэзию. Для поэзии нужно чувство шире, многообъемлющее. Поэтому в произведениях разбираемого нами автора тонко обрисованные характеры стоят как-то уединенно».

Толстой, прочитав критику Дудышкина, отметил в дневнике 11 ноября 1856 г.: «умно и дельно».

В декабрьском номере «Современника» за 1856 год была опубликована статья Н. Г. Чернышевского о «Детстве», «Отрочестве» и «Военных рассказах» Толстого (№ 12, отд. III, с. 53—64), где критик обращал внимание на удивительное мастерство молодого писателя в «изображении внутреннего монолога». «...Та сторона таланта графа Толстого, которая дает ему возможность уловлять эти психические монологи, — писал Чернышевский, — составляет в его таланте особенную, только ему свойственную силу». «Метель», отмечал критик, «вся состоит из ряда подобных внутренних сцен» (с. 57). И в этом же номере в «Заметках о журналах» (№ 12, отд. V) среди замечательных и «даже блестящих явлений» уходящего 1856 года Чернышевский наряду с «Севастополем в августе 1855 года» и повестью «Два гусара» называл «“Метель” графа Толстого» (с. 297).

Представляя журнал «Современник» за истекший год, в начале 1857 г. «Сын отечества» в «Очерке истории русской словесности в 1856 году» называл «лучшие беллетристические произведения», опубликованные в этом журнале: небольшой список открывали все три «замечательные» произведения Толстого, увидевшие свет на страницах «Современника», среди них была упомянута и «Метель» («Сын отечества», 1857, № 4, с. 91).

О рассказе «Метель» критики не забывали и впоследствии. Д. И. Писарев, рассматривая рассказ Толстого «Три смерти», не мог в своей статье не коснуться «Метели». Говоря о «личной, характеристической особенности» Толстого-писателя, он отмечал, что «никто далее его <Толстого> не простирает анализа, никто так глубоко не заглядывает в душу человека, никто с таким упорным вниманием, с такой неумолимой последовательностью

512

не разбирает самых сокровенных побуждений, самых мимолетных и, по-видимому, случайных движений души. Как развивается и постепенно формируется в уме человека мысль, через какие видоизменения она проходит, как накипает в груди чувство, как играет воображение, увлекающее человека из мира действительности в мир фантазии, как, в самом разгаре мечтаний, грубо и материально напоминает о себе действительность и какое первое впечатление производит на человека это грубое столкновение между двумя разнородными мирами, — вот мотивы, которые с особенной любовью и с блестящим успехом разрабатывает Толстой». Приводя в качестве примеров некоторые моменты из произведений Толстого, первым в этом ряду критик называл «описание сна и пробуждения в “Метели”» («Рассвет», 1859, № 12, отд. II «Библиография», с. 63—64).

Мимоходом упомянул «Метель» и Ап. Григорьев во второй статье о сочинениях Толстого, самокритично названной «Явления современной литературы, пропущенные нашей критикой» («Время», 1862, № 9, отд. II, с. 1—27). Для Григорьева этот рассказ — «художественный этюд, свидетельствующий о необыкновенной силе и особенности таланта» Толстого, «но имеющий <...> характер чисто внешний». Критик пытался определить своеобразие мастерства Толстого в раскрытии психического процесса и видел его прежде всего в «анализе необыкновенно новом и смелом, анализе таких душевных движений, которых никто еще не анализировал»: «Особенность его в том, что он роется глубже всех других», «руководимый своим необычайным анализом». Ап. Григорьев отчетливо запомнил, казалось бы, несущественную, мимолетную деталь в VI главе «Метели»: «Мудрено ли, что при огромном таланте анализ изощрился до того, что в “Метели” способен влезть в существо воробья, который “притворился, что клюнул”».

Иного рода «этюд» увидел в «Метели» Е. Н. Эдельсон, в 1863 г. опубликовавший в «Библиотеке для чтения» большую статью о только что вышедшей повести «Казаки» (№ 3, раздел «Современная летопись»). «Приготовлениями к какой-то определенной и яркой деятельности, пробами таланта, еще не определившего своего настоящего призвания», казались критику некоторые ранние сочинения Толстого, явившие собой «как бы этюды, не имея глубокого внутреннего содержания, какова “Метель”» (с. 3).

В журнале «Отечественные записки», № 11—12 за 1863 год, безымянный рецензент, представляя читателям книгу рассказов Николая Успенского и стараясь защитить автора от обвинений в «бесцельной наблюдательности», в изображении «одних внешних черт», ссылался на рассказ «Метель»: «Но ведь и “Метель”, гр. Толстого, тоже внешняя картинка, однако же она постоит за себя» (с. 116).

Мастерство Толстого в рассказе «Метель» очень высоко ценил В. В. Стасов. Об этом он писал из Петербурга автору 20 января 1882 г. Восхищаясь «внутренними монологами», или, как их называл Стасов, «этими разговорами — solo, с самим собою», в только что вышедшем рассказе «Чем люди живы», критик писал: «Почти у всех разговор действующего лица с самим собою является чем-то искусственным, условным и невероятным по форме. У вас же — это одна из высших ваших сил по правде и истинности. Разговоры solo, с самим собою, неправильное и капризное

513

течение мыслей у человека являлись у вас chef d’oeuvre’ами всегда...», — и далее в числе других произведений Стасов называл рассказ «Метель» (Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1906. Л., 1929, с. 61).

Почти каждый, кто писал о раннем творчестве Толстого, обращался и к рассказу «Метель». О. Миллер в книге «Русские писатели после Гоголя» (Ч. 2. СПб., 1886) отмечал, что в этом рассказе мы «непосредственно с народом знакомимся». Известные черточки народного характера видел он в том, что рассказчик с ямщиком «пристали к другим путникам не потому, чтобы рассчитывали вслед за ними выбраться на настоящую дорогу, а в силу того, что, как говорит русская пословица, “на людях и смерть красна”». «Нерисующееся присутствие духа» в этих «людях не культурных, работниках разного рода» обнаруживал О. Миллер. Как в кавказских рассказах «солдаты стараются ободрить себя различными рассказами о вещах совершенно посторонних, так и тут сбившиеся с пути извозчики <...> занимают себя рассказыванием сказок». А то, что «ямщик, выбившись совершенно из сил», передает барина в другую повозку, т. е. «сдает его на руки другим», расценивалось как чувство долга «даже в эту минуту общей опасности» (с. 279). «В высшей степени художественным» представлялся автору книги «удивительный сон, прямо переносящий нашего путешественника из зимы в лето: то утопание в снегу, которое, может быть, предстоит ему наяву, во сне принимает образ утопания в реке». «Но главный интерес рассказа» ученый видел «в характеристике народа, так же мало рисующегося и мало думающего о себе в минуту какой бы то ни было опасности, как и во время похода или осады» (с. 280).

По-своему взглянул на «Метель» журналист, писатель Ф. И. Булгаков. В его книге «Граф Толстой и критика его произведений, русская и иностранная» (СПб., 1886) основное внимание уделено не художественной стороне рассказа, а безысходности самой ситуации, в которой оказался путник. «Драматичностью отличается и положение героя рассказа “Метель”, — писал Булгаков. — Тут нет смерти; тут поэтически воспроизведены тяжкие минуты человеческого существования: страх гибели при полной беспомощности и ни для кого неведомой, среди снежной пустыни. И картина метели, когда кругом все бело, светло, снежно и неподвижно, когда не видно ни столба, ни жилья, ничего живого, когда коченеют постепенно все члены, подкрадывается усыпляющая смерть, возбуждает целую вереницу ощущений. Описание тревожного сна возвышается до изумительной поэзии. Драматизм в положении путника заключается в самом его психическом состоянии, которое вызвано изнуреньем от холода, от нескончаемо-длинной дороги и мыслью о неизвестности конца». Булгакову слышался и социальный мотив рассказа; находя «различие между человеком культурным и простым тружеником», он обращался к фигурам ямщиков: «Русскому человеку нередко приходится быть в таком трагическом положении в зимнее время, и кому, как ямщикам в “Метели”, испытывать это не в новинку, тем привычна трагичность подобного положения, и в них оно не возбуждает ни страха, ни фантастических опасений. Они покоряются всем неприятностям этого положения и поддерживают в себе бодрость настроения добродушной иронией» (с. 60).

В 1891 г. вышла книга литературно-критических очерков поэта С. А. Андреевского «Литературные чтения», где в очерке о Л. Н. Толстом автор касался и рассказа «Метель». Зоркость поэта-художника позволила

514

Андреевскому увидеть в «Метели» то, мимо чего скользил обычно поверхностный взгляд критиков: «Там, где у другого останется в памяти лишь тусклое сплошное пятно без оттенков, у Толстого остается пестрый, многоцветный спектр. Так, у него есть рассказ “Метель”, содержание которого состоит только в том, что целую ночь мело и путник с ямщиком чуть не заблудились, но эта мутная ночь, этот падающий снег и ничего более — дали Толстому обширный матерьял: чуть заметные перемены в температуре воздуха, освещении неба и направлении ветра, все переходы возрастающего обсыпания снегом ямщика, лошадей и дороги, все движения колеблющегося, падающего и крутящегося снега, — все это воспроизведено с такою полнотою правды, что “Метель” нисколько не скучна, потому что это повторение самой жизни...» (Андреевский С. Литературные чтения. СПб., 1891, с. 259—260).

В год 75-летнего юбилея Толстого, в 1903 г., в Петербурге вышел альбом «Гр. Лев Толстой. Великий писатель земли русской в портретах, гравюрах, живописи, скульптуре, карикатурах и т. д.» (сост. П. Н. Краснов и Л. М. Вольф). В этом альбоме было отведено место и рассказу «Метель»: составители опубликовали страницу рукописи Толстого под названием «Вечерние повести. М. Главитина. Мятель 12 февраля 18..1 года», сопроводив ее подписью: «Автограф начала рассказа “Мятель” гр. Л. Н. Толстого» (с. 21). Однако это была ошибка: опубликованный автограф не имел отношения к названному рассказу, а являлся рукописью более позднего незавершенного сочинения2. Воспроизводя автограф другого произведения, авторы здесь же давали краткую характеристику рассказу «Метель», отмечая, что «описание езды отличается особенной пластичностью». «В свое время, — сообщалось в альбоме, — эта повесть прошла незамеченною, как и большинство произведений гр. Л. Н. Толстого этого периода, когда литература наша была занята вопросами современными — гр. Л. Н. Толстой затрагивал вопросы, имеющие общий, постоянный характер» (с. 21).

В Европе первыми познакомились с рассказом французы: 26 мая 1870 г. газета «Русские ведомости» (№ 110) сообщала о печатании в Брюсселе на французском языке сборника избранных повестей русских писателей-беллетристов. В первый выпуск этого сборника был включен и рассказ «Метель». Через шестнадцать лет второй раз на французском языке он появился в книге избранных произведений Толстого в переводе И. Д. Гальперина-Каминского («Polikouchka». Paris, 1886). Как указывалось в книге, перевод был сделан с разрешения автора. Второе и третье издания этой книги вышли в 1896 г. Еще раз во Франции «Метель» была напечатана в собрании сочинений Толстого в 1903 г. (Т. 5. Paris). Для этого издания рассказ перевел французский литератор, переводчик Ж.-В. Биншток, а редактировал и комментировал текст П. И. Бирюков.

Отдельной книжечкой «Метель» вышла на словацком языке в 1883 г. («Metel. Poviedka». Turč. Sv. Martin, Izak, 1883 — в серии «Románová

515

biblioteka») в переводе Й. Шкультеты. Через год это издание было повторено.

Первый английский перевод рассказа был опубликован в книге «My husband and I and other stories» (London, 1887 — Vizetelly’s Russian stories). Тогда же, в 1887 г., «Метель» дважды вышла в США: отдельным изданием в переводе Н. Х. Доула («The snow-storm», New-York) и в том же переводе в составе книги «The invaders and other stories» (New York). Эта книга через год была напечатана и в Англии (London, 1888). Новый перевод «Метели», сделанный К. Гарнетт, был издан в Англии в 1902 г. в книге «The death of Ivan Ilyitch and other stories» (London). В 1904 г. рассказ появился сразу в трех изданиях в переводе Л. С. Винера: в Англии и США в собраниях сочинений Толстого (vol. 3. London; vol. 2. Boston) и в книге «A Moscow acquaintance» (Boston). Тогда же в Нью-Йорке вышла большая книга о Толстом Эдварда Штайнера, где была упомянута «Метель»: критик замечал, что «чувство природы — одно из толстовских художественных качеств», которое проявилось в рассказе, но во всей своей полноте оно раскроется в «Войне и мире» (Steiner Edward A. Tolstoy the man. New York, 1904, p. 98). Через год в Англии рассказ был опубликован (переводчики: C. Garnett и C. Hogarth) в книге «Master and man, and other parables and tales» (London, 1905). Эта книга вторым изданием вышла в 1910 г. в Англии и тогда же была напечатана в США (New York). В последний год жизни Толстого на английском языке вышел еще один перевод «Метели» в книге «More tales from Tolstoy» (London, 1910. Transl. by R. N. Bain).

Одновременно с первым англоязычным изданием в 1887 г. появился в печати первый немецкий перевод «Метели», сделанный Г. Роскошным (в книге «Russische Soldatengeschichten und kleine Erzählungen». Leipzig). Через год «Метель» была дважды издана в Берлине: в книге «Zwei Erzählungen» (Berlin, 1888) и в книге рассказов Толстого в переводе Л.-А. Гауфа «Der Schneesturm» (Berlin, Steinitz, 1888). В 1890 г. рассказ Толстого вошел в сборник «Realistische Novellen von L. Tolstoj und W. Korolenko» в переводе А. Шольца (изд. Фишера). Все следующие издания «Метели» на немецком языке при жизни Толстого выходили в переводе Р. Лёвенфельда. В 1891, 1897, 1901, 1910 гг. рассказ был представлен в собраниях сочинений Толстого и других книгах, изданных самим переводчиком в Берлине, Лейпциге, Йене.

«Метель» стала известна в Германии раньше, чем была переведена на немецкий язык. Уже в книге очерков о русских писателях немецкого литератора Ойгена Цабеля, изданной в 1885 г. (Zabel E. Literarische Streifzüge durch Rußland. Berlin, 1885), в очерке о Л. Н. Толстом шла речь и о рассказе «Метель». Более подробно критик анализировал рассказ в книге о Толстом (Zabel E. L. N. Tolstoi. Leipzig, Berlin, Wien, 1901), переведенной и изданной в России (Цабель Е. Граф Лев Николаевич Толстой. Киев, 1903. Перевод В. Григоровича). «Блестяще написанным очерком» представлялась «Метель» Цабелю; он отмечал, что «картина природы, которую развертывает перед нами Толстой, <...> отличается очаровательной игрой красок». «И все-таки не природа, — с какой бы силой ни проявляла она себя, — составляет конечную цель этого рассказа, а характеристика людей, которым угрожает это сильное явление природы», — полагал Цабель и прежде всего обращал внимание на «типы кучеров-ямщиков, оригинального,

516

характерного для России класса людей, у которых как-то странно перемешиваются одно с другим добродушие и лукавство и наблюдение которых, благодаря порядочной дозе то природного ума и находчивости, то замкнутости и строптивого своенравия, всегда представляет значительный интерес». В числе «представителей этого класса» критик видел и «подвижных почтовых ямщиков», и «неповоротливых обозных возчиков», и «кучера рассказчика, тяжелого, угрюмого человека», и «насмешливого, ловкого ямщика, который и приводит к благополучному концу это опасное путешествие». Рассуждения о «Метели» в книге Цабеля близки по форме к аналитическому пересказу; особенно старательно пересказывал автор сон путника, замечая при этом, что «так перепутываются действительность и фантастическое одно с другим». «Ночное путешествие под беспрерывный вой метели» представлялось Цабелю «тяжелым кошмаром, который исчезает только утром, когда путники добрались до первого попавшегося кабака и крепким напитком оживили свои окоченелые члены. Пассажир оказывается беспомощным перед бушующей стихией, а простой человек и здесь неизменно сохраняет свое превосходство. Подобную же тему Толстой разработал позднее в “Хозяине и работнике”: богатый крестьянин и лошадь замерзают во время вьюги, а работник остается в живых» (с. 66—68).

В один год с первыми английским и немецким изданиями «Метель» в 1887 г. была напечатана в Швеции в книге «Bilder ur ryska samhällslivet» (Stockholm), а через год вышла на датском языке в переводе В. Герстенберга («Udvalgte fortællinger». Kjøbenhavn, 1888). В 1889 г. рассказ появился на чешском языке, в переводе Я. Яначека он был опубликован в книге «Spisy» (Sv. 2. Praha). Один раз «Метель» была издана в Испании, в книге «El ahorcado» (Madrid, 1892. — Colección de libros escogidos), и дважды на голландском языке: в 1904 и в 1908 гг. («De sneeuwstorm». Amersfoort, 1904. — Novellistische meesterwerken. 6.; и под тем же заглавием изд.: Amsterdam, 1908. — Blauwe bibliotheek № 9).

С. 183. ...уже очевидно целиком... — Целик — место без дорог, целина.

...обратные с той станции поехали... — Обратные — ямщицкие лошади, возвращающиеся со станции назначения домой, порожняком. Обратными называли и ямщиков.

С. 184. Звук этой терции и дребезжащей квинты... — Терция — третья ступень диатонической гаммы. Квинта — тончайшая, самая высокая струна у некоторых смычковых инструментов.

С. 186. ...взлез по шлее на одну из лошадей... — Шлея — часть конской упряжи, состоит из продольного ободового и поперечных ремней.

Мы тоже езжали с рядою... — Ряда — извоз, обозный промысел.

С. 188. ...сделав себе из армяка... — Армяк — крестьянский кафтан из толстого сукна.

С. 190. ...и вальком, изредка постукивающим о лубок саней. — Здесь: валёк — толстая палка у передка экипажа, к которой прикреплялись постромки пристяжной лошади.

С. 192. ...удары валька по мокрому белью... — Здесь: валёк — плоский деревянный брусок с рукояткой для выколачивания белья при полоскании.

517

...держась за посконную юбку... — Посконный, то есть из поскони — домотканого холста из волокна тонкой конопли.

С. 194. Показываются комола, облитые водой. — Комола — палки, к которым прикрепляются концы невода (бредня).

...употребить арнику... — Арника — лекарственное растение.

С. 197. ...спускала постромки... — Постромка — ремень (веревка), соединяющий валёк с хомутом при дышловой запряжке или у пристяжной.

С. 202. Целовальник, должно быть... — Целовальник — торговец («сиделец») в винной лавке, кабатчик.

...с полуштофом в руке... — Полуштоф — старая русская мера водки, бутыль, равная 1/20 ведра.

518

НЕОКОНЧЕННОЕ

ЗАПИСКИ О КАВКАЗЕ. ПОЕЗДКА В МАМАКАЙ-ЮРТ

Впервые: Юб., т. 3, с. 215—217.

Сохранился автограф (4 л.).

Печатается по автографу.

Осенью 1852 г. Толстой задумал писать небольшие произведения о Кавказе. Только что в «Современнике» напечатано «Детство», почти закончен, но на время оставлен «Набег», а в дневнике 13 октября появилась запись: «Хочу писать к<авказские> о<черки> для образования слога и денег». 19 октября новый замысел представлен на страницах дневника более конкретно и развернуто: готова «программа» «очерков Кавказа» и, хотя работу над ними Толстой связывал с ожидаемым письмом от Некрасова, основные сюжеты уже определены (см. выше с. 287—288), среди них — «Поездка в Мамакай-Юрт», входящая в первый раздел, названный «Нравы народа».

26 ноября, получив долгожданное письмо, где редактор «Современника» разъяснял вопрос о гонораре за первую публикацию и предлагал молодому писателю «50 р<ублей> сер<ебром> за лист» его будущих сочинений, Толстой «хочет, не отлагая, писать рассказы о К<авказе>». «Начал сегодня», — отмечено в дневнике. Здесь же появилось тревожное сомнение: «Я слишком самолюбив, чтобы написать дурно, а написать еще хорошую вещь едва ли меня хватит». На следующий день в дневнике запись: «Нейдет кавказский рассказ».

Написав ответ Некрасову с обещанием прислать в «Современник» первое, «что почтет достойным напечатания», Толстой решил «не торопясь приняться за что-нибудь». Но работа над начатым сочинением не подвигалась. «Пробовал писать, нейдет», — отмечена в дневнике 28 ноября последняя попытка продолжить очерк о поездке в Мамакай-Юрт. Далее для себя Толстой объяснял, почему «нейдет»: «Видно, прошло время для меня переливать из пустого в порожнее. Писать без цели и надежды на пользу решительно не могу». Очерк остался незаконченным, больше к работе над ним Толстой не возвращался. В декабре 1852 г. Некрасову был отправлен другой рассказ — «Набег».

Автограф на четырех листах небольшого формата — единственная рукопись сочинения. Исправлений не много (см. вторую серию наст. изд.), в частности в заглавии: первоначальное название очерка — «Записки о Кавказе». Несколько раз Толстой изменял фразы, где описывал «то чувство,

519

которое испытывал при чтении» Марлинского и кавказских сочинений Лермонтова, или предупреждал читателя, что «от многих <...> звучных слов и поэтических образов» должно будет отказаться при чтении его рассказов. Трудно оказалось определить «пространство, занимаемое Чечней по ту сторону Терской линии». Первоначальный вариант этого фрагмента фразы («[место] [то] пространство [за Т<ерской>] по ту сторону Терской линии, из кот<орого> изгнанные подданные Шамиля и в котором в крепостях [или] и аулах живут одни мирные горцы или русские солдаты») был заменен более лаконичным: «пространство, из которого изгнаны подданные Шамиля по ту сторону Терской линии», — и только третий вариант окончательно остался в тексте рукописи.

Место действия, указанное в незавершенном сочинении, — Старый Юрт и его окрестности, где находились «воды Старого Юрта», — Большая Чечня, «за Тереком». Старый Юрт — «один из самых больших и богатых мирных аулов», как писал Толстой. В лагере близ Старого Юрта прожил Толстой со старшим братом несколько недель летом 1851 г., едва очутившись на Кавказе. Это было его первое знакомство собственно с Кавказом, с Чечней, с горцами, их обычаями и нравами. Вот почему замысел о «поездке в Мамакай-Юрт» вошел в общий большой замысел рассказать о «нравах народа». Сама «поездка» состоялась, видимо, 5 июля, о чем есть упоминание в дневнике 4 июля 1851 г. Записи в дневнике после 4 июля надолго прервались и возобновились лишь 10 августа, по возвращении в станицу Старогладковскую.

Что произошло во время поездки в Мамакай-Юрт, столь запомнившееся Толстому? В каком из аулов с этим названием был он?1 «Тетеньке» Т. А. Ергольской в Ясную Поляну Толстой писал 22 июня о лагере под Старым Юртом и о своих первых впечатлениях: «Едва приехав, Николенька получил приказ ехать в Староюртовское укрепление для прикрытия больных в Горячеводском лагере. Недавно открылись горячие и минеральные источники различных качеств, целебные, говорят, для простудных болезней, для ран и, в особенности, для болезней... Говорят даже, что эти воды лучше Пятигорских. Николенька уехал через неделю после своего приезда, я поехал вслед за ним, и вот уже почти три недели, как мы здесь, живем в палатке, но, так как погода прекрасная и я понемногу привыкаю к этим условиям, — мне хорошо. Здесь чудесные виды, начиная с той местности, где самые источники: огромная гора камней, громоздящихся друг на друга; иные, оторвавшись, составляют как бы гроты, другие висят на большой высоте, пересекаемые потоками горячей воды, которые с шумом срываются в иных местах и застилают, особенно по утрам, верхнюю часть горы белым паром, непрерывно подымающимся от этой кипящей воды. Вода до такой степени горяча, что яйца свариваются (вкрутую) в три минуты. В овраге на главном потоке стоят три мельницы одна над другой. Они строятся здесь совсем особенным образом и очень живописны. Весь день татарки приходят стирать белье выше и ниже мельниц. Нужно вам сказать, что стирают они ногами. Точно копошащийся

520

муравейник. Женщины в большинстве красивы и хорошо сложены. Восточный их наряд прелестен, хотя и беден. Живописные группы женщин и дикая красота местности — поистине очаровательная картина, и я часто часами любуюсь ею. А сверху горы вид в другом роде и еще прекраснее; боюсь, однако, наскучить вам своими описаниями. Я рад, что я на водах и пользуюсь ими. <...> Офицеры здесь в том же роде, как те, о которых я вам говорил; их много. Я знаком со всеми, и наши отношения тоже такие, какие я вам описывал».

Судя по сохранившемуся наброску, Толстой намеревался дать описание того, что произвело на него особое впечатление, как в лагере, так и за его пределами, и нельзя исключить, что впечатления, сообщенные в письме тетке летом 1851 г., появились бы в тексте «Записок...». Но Толстой увлекся описанием лагерной жизни, описанием «дам», офицерских и не офицерских жен; сатира, которая не давала ему покоя в работе с рассказом «Набег», в новом сочинении зазвучала так же откровенно, и очерк остался незавершенным. Не только сатирический тон «Записок о Кавказе» определил их судьбу: то, что выходило из-под пера автора, никак не соответствовало самому замыслу показать «нравы народа», т. е. горцев, чеченцев, населяющих эти места.

«Записки о Кавказе» тесно связаны с рассказом «Набег». Более двух месяцев, с мая по июль, Толстой усердно трудился над своим первым кавказским рассказом, но в конце июля работа над будущим «Набегом» остановилась и только спустя четыре месяца была возобновлена. В это время, в перерыве между двумя этапами создания «Набега», Толстой и посвятил три дня увлекшему его было замыслу очерка о поездке в Мамакай-Юрт. Довольно отчетливо вырисовываются черты сходства некоторых описаний в «Набеге» и в начатом кавказском очерке: следы «цивилизации» в описании дам, жен военных, в очерке и обитательниц крепости — в рассказе; спор с Марлинским и Лермонтовым в очерке — и портрет Розенкранца в третьей главе «Набега», где Толстой заметил, что этот молодой офицер — один из «удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и Лермонтову». То, что в «Записках о Кавказе» осталось для автора воспоминанием «детства или первой юности», становится характеристической чертой Розенкранца в «Набеге».

Еще более очевидны переклички «Записок о Кавказе» с отдельными моментами «Рубки леса», в частности, с рассуждениями ротного командира Болхова о том, почему он служит на Кавказе и что такое для него этот Кавказ: свои мысли о Кавказе, высказанные в незаконченном очерке, Толстой вложил в уста офицера Болхова в шестой главе «Рубки леса».

С. 207. ...на водах Старого Юрта... — Старый Юрт (ныне: Толстой-Юрт) — большой чеченский аул недалеко от Грозного; в само́м Старом Юрте и его окрестностях есть несколько целебных минеральных источников. Толстой не раз бывал в Старом Юрте.

С. 208. ...с водами Баден-Бадена или Емса... — Баден-Баден — курорт на юге Германии в горах Шварцвальд. Эмс — Бад-Эмс (Bad-Ems) — курорт в Германии (земля Рейнланд-Пфальц).

...по ту сторону Терской линии... — Терская линия — цепь казачьих станиц по реке Терек, отделявшая земли терского казачества от территории, населенной в основном чеченцами.

521

СВЯТОЧНАЯ НОЧЬ

Впервые: Л. Н. Толстой. Неизданные рассказы и пьесы. Под ред. С. П. Мельгунова, Т. И. Полнера, А. М. Хирьякова. Предисл. Т. И. Полнера. Париж, изд. Т-ва «Н. П. Карбасниковъ», 1926, с. 37—75. Под названием: Как гибнет любовь (по копиям, сделанным в Москве с оригиналов, принадлежавших «Задруге», «Товариществом по распространению и изучению творений Л. Н. Толстого»). По автографу: Юб., т. 3, с. 241—265.

Рукописный фонд составляет 50 л.

Печатается по автографу.

Замысел рассказа «Святочная ночь» впервые упомянут в дневнике 12 января 1853 г. «Задумал — очерк: Бал и бордель», — записал Толстой, находясь в крепости Грозной. С 1 января дивизион, в котором служил Толстой, был в походе, и на некоторое время командующий левым флангом Кавказской армии князь А. И. Барятинский приказал войскам оставаться в Грозной. Лагерная военная жизнь текла однообразно и праздно. Толстому «совестно так жить», и он даже среди этой «безалаберной жизни» (дневник, 20 января) пробовал как-то сосредоточиться на новом замысле, хотя получалось это с трудом. «Писал немного», — отметил он в дневнике 17 января. А дальше пытался объяснить, почему не идет задуманное сочинение: «Странно, что, задумав вещь, я долго не могу писать. Или это так случается?» Объяснения никакого не получилось, а работа шла по-прежнему вяло. «Писал немного, но так неаккуратно, неосновательно и мало, что ни на что не похоже», — запись в дневнике 21 января. И снова попытка найти причины такого нерабочего состояния: «Умственные способности до того притупляются от этой бесцельной и беспорядочной жизни и общества людей, которые не хотят и не могут понимать ничего немного серьезного, или благородного», — в отчаянии записал Толстой в тот же день.

В конце января батарейная № 4 батарея выступила из Грозной, лагерная жизнь сменилась боевой походной обстановкой. Толстой принимал участие в нескольких военных операциях и только в конце марта возвратился в станицу Старогладковскую. Поход расстроил его налаженную, сосредоточенную на литературных занятиях жизнь, но задуманный рассказ не был забыт. 17 апреля в дневнике запись: «Встал рано, хотел писать, но поленился, да и начатый рассказ не увлекает меня. В нем нет лица благородного, которое бы я любил; однако мыслей больше». В тот же день в письме к брату С. Н. Толстому: «Писать нового ничего не писал, потому что все это время был в походе; да и как-то охоты не было. Теперь опять принимаюсь». На следующий день работа пошла более успешно — 18 апреля в дневнике Толстой отметил: «Встал рано <...> писал не дурно. План рассказа только теперь начинает обозначаться с ясностью. Кажется, что рассказ может быть хорош, ежели сумею искусно обойти грубую сторону его». Возможно, именно в этот день был составлен план «Святочной ночи», который имел два варианта и предполагал в рассказе 11—12 глав. «От непривычки работать» Толстому все же нелегко было втянуться в систематические литературные занятия: житейские будничные соблазны отвлекали недавно вернувшегося из похода молодого офицера. Но работа над рассказом продолжалась и к 25 апреля Толстой закончил

522

первую черновую его редакцию, о чем свидетельствует запись в дневнике: «Окончил начерно С<вяточную> н<очь>. Примусь за корректуру». Он снова сетует, что «очень отвык от работы», но тем не менее одно из «теперешних желаний», чтобы начатый рассказ «удался».

От первой оконченной редакции «Святочной ночи» сохранилось всего три фрагмента; один из них, самый большой по объему, финал рассказа (начиная с середины главы IX «Веселье»), включающий моменты, «грубую сторону» которых Толстому удалось-таки «искусно обойти», перейдет в следующую редакцию.

В первой редакции главный герой восемнадцатилетний Alexandre, князь, иногда назван лишь инициалом К., что можно прочитать как первую букву фамилии (например, К<орнаков>) или как К<нязь>; будущий князь Корнаков здесь значился как «Н. Н.», толстый генерал Н. Н. Долгов представлен просто как «толстый генерал» и в возгласе старой цыганки дано его имя: «Мих. Ник». Аталов поименован в этой редакции «гвардеец», а графиня Шёфинг первоначально носила имя Nathalie. Присоединив последний фрагмент первой редакции рассказа к тексту, написанному позднее, Толстой не исправил имена персонажей (разночтения сохранены и в наст. изд.).

Еще один фрагмент, оставшийся от первой редакции, — сцена, рисующая графиню Шёфинг дома и ее отношения с мужем, что впоследствии представлено в главе VII под названием «А она могла бы быть счастлива». В целом характер этой сцены соответствовал более поздней редакции, однако здесь в мечтах графини Nathalie пока не было объяснения, чем же этот «милый мальчик» «так мало похож на всех окружавших ее», не было столь резко обозначенной грани между мечтами Nathalie и «действительностью», «неестественной сферой, называемой светом», в котором она вынуждена жить. В диалоге графини с мужем звучали только реплики собеседников (без авторского комментария), речь шла лишь о выигрыше графа и о возможности теперь «выкупить подмосковную». В этом разговоре никак не были выявлены характеры персонажей и отношения между супругами. В первой редакции финал сцены не содержал нравоучения, а показывал плачущую утром графиню и давал короткое объяснение ее чувствам.

Третий фрагмент, дошедший из первой редакции, — отрывок, по содержанию соответствующий большей части главы VIII «Знакомство со всеми уважаемым барином». Правда, здесь нет характеристики «толстого генерала», будущего Н. Н. Долгова, действие происходило не в Новотроицком трактире, а «на бале за ужином»; композиционно материал главы организован несколько иначе, чем в следующей редакции, нет авторского отступления о «мыслях и чувствах влюбленного», но есть рассуждения о том, как скоро «делаются» «знакомства на бале за ужином».

26 апреля Толстой продолжил работать над рассказом, но написанное ему не нравилось: «Почти целый день, исключая игры в бары, провел над бумагой; но ничего почти не написал и что написал, то дурно». То же настроение отразилось в дневнике и на следующий день, 27 апреля: «Встал рано, писал мало <...>. Кунаки помешали писать после обеда. Вечером писал немного. Рассказ будет плох». Спустя два дня: «Написал очень мало, а был в духе. Нет привычки работать». Работа шла трудно и без увлечения. 1 мая Толстой утром «писал немного», но признался в дневнике:

523

«Пишу только с тем, чтобы кончить начатое». Вечером снова продолжал писать. Видимо, и в последующие дни автор трудился над своим сочинением. В дневниковой записи за четыре дня, «4, 5, 6, 7 мая», отмечено: «Нынче писал довольно много, изменил, сократил кое-что и придал окончательную форму рассказу». Так, по всей вероятности, Толстой определил процесс соединения вновь написанного с тем последним куском первой редакции, который перешел в новый текст рассказа. Эта вторая редакция, самая полная из сохранившихся черновиков, первоначально названная «Святочная ночь», получила новое заглавие — «Как гибнет любовь». Главный герой рассказа — Сережа Ивин (очевидная перекличка с повестью «Детство»). Текст второй редакции, за исключением первых двух и частично третьей глав, вошел в сводный текст рассказа в настоящем издании.

В середине мая 1853 г. Толстой все еще не оставлял мысли о «Святочной ночи». Получив в письмах Некрасова, а также С. Н. и М. Н. Толстых «льстящие самолюбию» отзывы о рассказе «Набег», он с новой энергией пытался взяться за работу над неоконченным сочинением. «Р<ассказ> Свят<очная> Н<очь> совершенно обдумал, — записал он в дневнике 15 мая. — Хочу приняться и вступить опять в колею порядочной жизни — чтение, писание, порядок и воздержание». Вероятно, в эти дни автор начал переписывать рассказ, окончательно отделывая его: было возвращено название «Святочная ночь», внесена стилистическая правка, появились некоторые новые мысли и подробности, отсутствовавшие во второй редакции рассказа. Более циничными стали рассуждения князя Корнакова; Сережа уже окончил курс в Училище и «приехал в Москву к своей матери» — этого не было ранее (во второй редакции в главе «Мечты» упоминалась «покойная матушка»). Не было в предыдущей редакции авторского рассуждения о московском свете и укоризненных замечаний по поводу Сережиного «тщеславия молодости». Заметно отличалось описание отношений мужа и жены Шёфинг в конце 2-й главы: теперь менее подробно были даны история замужества графини Шёфинг, характеристика ее мужа и взаимоотношений супругов. В третьей главе значительно изменена картина бала, представленная прежде только в восприятии князя Корнакова. Сама же глава не доведена даже до середины — работа оборвалась (сводный текст незавершенной «Святочной ночи», таким образом, формируется из первых двух с половиной глав третьей, последней, редакции и соответствующего дальнейшего текста второй редакции, составленной самим Толстым из текста собственно второй редакции и последних глав первой редакции рассказа).

В дневнике после некоторого перерыва запись 22 мая 1853 г.: «Я очень опустился. Бросил рассказ и пишу Отрочество с такой же охотой, как писал Детство». Полностью переключившись на повесть «Отрочество», работа над которой шла параллельно с «Набегом» и со «Святочной ночью», Толстой расстался с незавершенным рассказом. Мысли же, факты и образы, появившиеся в «Святочной ночи», нашли себе место в других произведениях. В сентябре того же 1853 г. в рассказе «Записки маркера» Толстой использовал историю падения невинного юноши: Нехлюдов, как и герой «Святочной ночи», чрезвычайно болезненно переживает этот эпизод в своей жизни. Спустя годы к подобной ситуации Толстой обратился, работая над «Войной и миром»: в черновиках первого

524

тома книги Николай Ростов, находясь в армии, близ Ольмюца, едет с Денисовым в город, где «наступает та решительная минута, о которой он думал, колебаясь, тысячу тысяч раз». «Слезами стыда и раскаяния о своем падении, навеки отделившем его от Сони», плакал Николай после всего случившегося (Юб., т. 13, с. 497, 499 — варианты к I тому «Войны и мира», № 69 — рук. № 85. Т. I, ч. 3, гл. III, IV).

Ситуация, описанная в «Святочной ночи», носит отчасти автобиографический характер (см. об этом: Гусев, I, с. 168—169; комментарий к рассказу «Записки маркера» в наст. томе), хотя сама фигура Сережи Ивина, как и ранее в повести «Детство», видимо, была навеяна воспоминаниями о приятеле детства Александре Мусине-Пушкине и отдельные характеристические черты его отразились в облике героя рассказа. Некоторые черты Зинаиды Молоствовой воплотились в образе графини Шёфинг: «Умный, открытый, веселый и влюбленный» взгляд З. Молоствовой, упоминавшийся в июньском дневнике 1851 г., взгляд девушки, о котором с такой любовью написаны строки в стихотворении «Давно позабыл я о счастьи...», наивность и милая простота графини Шёфинг — все эти детали представляются звеньями одной цепи, связующей в творческом сознании Толстого художественный образ и его прототип. Недавнее замужество З. Молоствовой (июнь 1852 г.) отозвалось и в судьбе графини Шёфинг: «(еще не прошло года, как он женился)», — писал Толстой в черновой редакции о графе Шёфинге. И хотя, как признавался сам Толстой, его «мало встревожило», что «Зинаида выходит за Тиле», нотки ревности заметно звучали в описании фигуры мужа графини Шёфинг, воображение рисовало несчастную ее судьбу, слезы, рыдания и мечты об «этом милом мальчике, так мало похожем на всех окружавших ее».

Автобиографическое начало присутствует и в описании «положения молодого человека в московском свете» (в дневнике Толстого в июне 1850 г. были начаты «Записки» именно об этом), и в описании Сережи Ивина на балу, и в отношении его к графине Шёфинг, в его сильном и свежем чувстве любви. Душевное состояние, переживаемое Сережей, видимо, испытал сам Толстой по отношению к Зинаиде Молоствовой. Последний раз он танцевал с ней на балу в ночь на 10 мая 1851 г., в Казани, по пути на Кавказ. Чувство это отразилось на страницах дневника молодого Толстого (июнь 1851 г.) и в стихотворении «Давно позабыл я о счастьи...», написанном за две недели до замысла «Святочной ночи». Подобное состояние души влюбленного юноши переживут в молодости и Нехлюдов из романа «Воскресение», и Иван Васильевич, герой рассказа «После бала», написанного в 1903 г., через 50 лет после «Святочной ночи». Очевидны прямые сюжетные параллели между этими рассказами: изображение бала, сердце, полное любви, — и горький финал после бала. Совпадают даже отдельные детали и образы: веточка из букета графини Шёфинг, спрятанная Сережей в перчатку, — и перышко из веера Вареньки Б., спрятанное в перчатку Иваном Васильевичем; чувство любви, испытываемое Сережей, «разливалось на всех и на всё» — герой «После бала» «обнимал в то время весь мир своей любовью».

Не лишены автобиографического элемента сцены у цыган, где отразилось увлечение молодого Толстого цыганами, цыганской музыкой и песнями. В этих сценах — и дань раннему неосуществленному замыслу написать

525

повесть из цыганского быта, и прообраз цыганских сцен в пьесе «Живой труп».

В рассуждениях о цыганской и немецкой музыке упоминается некий Р., «немец по музыкальному направлению и происхождению». Это, видимо, немец Рудольф, неплохой пианист и композитор, отчаянный кутила и прожигатель жизни, с которым Толстой в 1849 г. познакомился у своих московских друзей Перфильевых и которого привез на некоторое время в Ясную Поляну. Этот Рудольф послужил впоследствии одним из прототипов музыканта Альберта в одноименном рассказе.

В «Святочной ночи» появляется целый ряд лиц, второстепенных, даже третьестепенных, словно мелькающих, представляющих сценический антураж; их прообразы, живые модели вряд ли были интересны Толстому, и в рассказе от них остались лишь неопределенные размытые силуэты, сведенные в совокупный портрет: «вечные недоросли, молодые по летам, но состаревшиеся на московском паркете, — Негичев, Губков, Тамарин». В этой характеристике довольно отчетливо просматриваются реальные имена (фамилии) знакомых Толстого по московскому свету: Бегичев, Зубков, Самарин. Уже в первых своих произведениях писатель, давая персонажу имя или фамилию, старался, чтобы звучали они «не фальшивыми для уха», о чем позднее писал, заканчивая работу над «Войной и миром», в статье «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”». «Знакомыми русскому уху» представляются и фамилии Корнаков (от: Горчаков), Ивин — возможно, от названия имения Ивицы, принадлежавшего друзьям Толстого Иславиным.

Особый интерес и особенную неприязнь в рассказе вызывает «отставной генерал» Н. Н. Долгов, которому Толстой дал настолько уничтожающую характеристику, что трудно поверить в ее вымышленное происхождение. Очевидно близкое знакомство автора с человеком, который послужил прототипом Долгова; причем для Толстого фигура эта была определенно негативной, средоточием всех и всяческих пороков. По всей вероятности, какие-то серьезные столкновения стали тому причиной. Знакомство с этим человеком могло относиться к довоенной жизни Толстого и, скорее всего, к периоду его московской жизни, когда двадцатилетний Толстой, подобно герою в «Святочной ночи», делал первые шаги в московском свете и завязывал первые светские знакомства. Упомянутые выше имена Бегичева и Зубкова в переписке Толстого с братьями встречаются исключительно в связи с посылкой денег и уплатой долгов. С. Н. Толстой обеспокоенно спрашивал брата: «Зачем ты велишь посылать деньги князю Бегичеву, не играешь ли ты опять в карты, ради Бога не играй» (Переписка с сестрой и братьями, с. 134—135). Сама фамилия отставного генерала Долгова наводит на мысль, что и эта фигура может быть связана с каким-то московским долгом молодого Толстого. С. Н. Толстому 13 февраля 1849 г. младший брат писал из Петербурга, ожидая присылки денег: «Деньги мне нужны не для житья моего здесь, но для уплаты долгов в Москве и здесь, которых с орловским проклятым долгом оказалось 1200 р. сер.». «Орловский проклятый долг» упоминался и в письме В. С. Перфильева Л. Н. Толстому 3 апреля 1849 г.: «Из твоих должников беспокоит меня Орлов, которого я привел немножко в себя тем, что дал ему 15 руб. серебром, для примеру посылаю тебе его записку под № 1227; на следующей почте, ежели хочешь, и остальные 1226, с тем,

526

чтобы ты заплатил за посылку» (Юб., т. 59, с. 37). О проигрыше Орлову писал брату С. Н. Толстой 9 марта 1849 г.: «Живи же себе в Петербурге, служи, это будет еще лучше, но одно страшно мне, как бы тебя не поддели бы там в картишки; старик Перфильев говорит, что насчет этого Петербург очень опасен. Смотри же, там станут с тобой играть не Орловы и Ивановские, а действительно так называемые порядочные люди. Я этого ужасно для тебя боюсь. С твоим презрением к деньгам ты, пожалуй, там проиграешь что-нибудь значительное» (Переписка с сестрой и братьями, с. 43). Видимо, этот Орлов и стал прототипом Н. Н. Долгова в рассказе «Святочная ночь», а фамилия его как раз и образована от слова «долг», воспоминание о котором было тяжело и мучительно.

Автобиографические черты в рассказе проступают и в мечтах Сережи (глава «Мечты»): деревня Семеновское, где он родился и провел детство, березовая аллея, прямые липовые темные аллеи, пруд и в саду любимое место покойной матушки — все это знакомые места в Ясной Поляне (прешпект, парк Клины, пруды, любимая беседка матери).

С. 209. ...январских ночей святок... — Святки — праздничные дни, промежуток времени от Рождества до Крещения.

...вниз по Кузнецкому мосту... — Кузнецкий мост — улица в центре Москвы.

...засаленный будочник... — Будочник — в XIX в. в российских городах полицейский, наблюдавший за порядком на улицах и находившийся в будке.

С. 210. ...куаферское искусство... — Парикмахерское искусство.

...в помадных руках... — То есть руки в мази для умащения волос.

...без малейшей аффектации. — Аффектация — преувеличенность в изъявлении чувств, искусственность в жестах, манерах, выспренность речи.

С. 212. ...на перекладных... — То есть в повозке с лошадьми, сменяемыми на почтовых станциях.

...ни накладки... — Накладка — полупарик, паричок, накладываемый на лысину.

...к милому дебардёру... — Дебардёр — (от фр. débordier — выходить из берегов, выдаваться) раскованная, вольных нравов.

С. 213. ...попасть в скучную партию — по полтине... — То есть играть в карты с маленькой ставкой, коном.

С. 215. ...с простой зеленой куафюркой на голове... — Куафюра — украшение на голове.

С. 216. ...барон со стеклушком... — То есть с моноклем, круглым оптическим стеклом для одного глаза, употребляемым вместо очков.

С. 217. ...вечные недоросли... — Недорослями в XVIII в. официально называли молодых дворян, не достигших совершеннолетия и не поступивших еще на государственную службу.

С. 224. ...чем все ум, красота, кандидатство... — Кандидат — младшая ученая степень, присваивавшаяся в дореволюционной России после окончания учебного заведения с отличием; бакалавр.

С. 226. Отпханьте, чавалы! — То есть отоприте, откройте дверь. Чавалы (чавалэ) — традиционное обращение к цыганскому хору.

527

С. 228. ...казакины, шаровары в сапоги... — Казакин — полукафтан на крючках со стоячим воротником и со сборками сзади.

С. 229. ...ну ладно, ладно, сабаньте... — Сабанить — сильно дуть, орать.

...для публики, которая сбирается в пассаже... — Пассаж — крытая галерея с рядом магазинов по обеим сторонам, соединяющая две улицы.

...каждый лазарони понимает арию Доницетти и Россини... — (от итал. lazzaróne — нищий, босяк, бездельник), то есть каждый итальянец, любой, понимает оперную музыку.

...в «Оскольдовой могиле» и «Жизни за царя»... — Оперы А. Н. Верстовского (1835) и М. И. Глинки (1836).

...русских абонеров... — Абонер (от фр. abonner — абонировать) — здесь: абонент.

С. 230. Я писал порядочно, он очень хорошо... — То есть записывал мелодию графическими знаками.

...мы нашли ходы квинтами... — Квинта — пятая ступень гаммы, а также интервал между первой и пятой ступенями.

...что-то вроде фуги... — Фуга — одна из основных музыкальных форм многоголосного стиля, построена на принципе повторения мелодии, прозвучавшей в каком-либо голосе, другими голосами в точном или неточном воспроизведении, в иных разнообразных вариантах.

С. 231. ...история дамы камелий... — В воображении героя проходит история о «благородной и страдающей куртизанке», рассказанная французским писателем А. Дюма-сыном в популярном романе «Дама с камелиями» (1848).

ХАРАКТЕРЫ И ЛИЦА

Впервые: Юб., т. 4, с. 377—380.

Сохранился автограф (4 л.).

Печатается по автографу.

«Характеры и лица» — общее название замысла, возникшего у Толстого в феврале 1855 г. Во второй половине января Толстой был переведен на новое место службы в легкую № 3 батарею 11-й артиллерийской бригады, которая стояла в нескольких верстах от Севастополя в гористой местности на реке Бельбек. Трудности службы (зима, холодная землянка, отсутствие элементарных бытовых удобств) усугублялись тем, что в батарее не было книг, и еще более тем, что круг батарейных офицеров пришелся не по душе Толстому. Летом, 3 июля 1855 г., в письме брату С. Н. Толстому он вспоминал о том времени: «Ни одной книги, ни одного человека, с которым бы можно поговорить». Еще более жесткие характеристики в январском дневнике: о командире батареи капитане В. С. Филимонове Толстой писал, что это «самое сальное создание, которое можно себе представить», о старшем офицере Ю. И. Одаховском — «гнусный и подлый полячишка», «остальные офицеры под их влиянием и без направления». Более всего возмущало молодого подпоручика, что он связан с этими людьми и даже зависит от них.

Условия службы на батарее мало способствовали литературным занятиям.

528

В январе—феврале Толстой почти ничего не писал, хотя 8 февраля в дневнике задание: «Завтра непременно писать и много». Неделю спустя в дневнике 15—16 февраля появилась первая запись о литературной работе: «Начал писать Характеры, и кажется, что эта мысль очень хороша, и как мысль и как практика». Это единственная дневниковая запись, относящаяся к «Характерам и лицам». Замысел предполагал, по всей вероятности, ряд характеристик, но написан был всего один очерк «Командир части — хороший человек».

Очерк, с точки зрения содержания, — вполне законченное произведение, хотя не совсем отделанное. В облике капитана Белоногова узнаваемы черты батарейного командира капитана Филимонова. В очерке Толстой сравнивает Белоногова с Андреем Ильиным (или Андреем Ильичом). Андрей Ильич Соболев — вольноотпущенный крестьянин, сначала был приказчиком, а затем управляющим имением Ясная Поляна. Он не раз упоминается в дневнике и в переписке Толстого в связи с материальными и хозяйственными проблемами яснополянской жизни, а также в повестях «Утро помещика», «Казаки», в «Воспоминаниях».

Замысел «Характеры и лица» не получил дальнейшего воплощения. Автограф на четырех листах небольшого формата — единственная рукопись.

При первой публикации очерк ошибочно был отнесен к материалам «Романа русского помещика», видимо, потому, что на обложке, в которую была вложена рукопись, надпись неизвестной рукой: «№ 15. Характеры и лица и кой-что к роману Р. П.».

С. 235. ...о царском смотре... — Царские смотры не раз устраивались в Южной армии по случаю приезда великих князей.

Он считает обязанностью брать с лошадей и едва ли удерживается от пользования с людей... — Присваивает часть денег, предназначенных на фураж и уход за лошадьми, а также для нужд подчиненных офицеров и солдат.

...всписать 300... — То есть наказать, выпороть, дать 300 розог.

ДЯДЕНЬКА ЖДАНОВ И КАВАЛЕР ЧЕРНОВ

Впервые: Юб., т. 3, с. 271—273.

Сохранился автограф (2 л.).

Печатается по автографу.

Единственная рукопись рассказа «Дяденька Жданов и кавалер Чернов» представляет собой двойной лист большого формата, согнутый пополам по горизонтали и вертикали. Запись текста условно делит страницы вертикально пополам — манера, обычная для Толстого на самой ранней стадии работы над сочинением (чистая правая половина страницы оставалась для исправлений, вставок). Текст записан на трех страницах (третья — до середины). Первая страница заполнена как слева (текст зачеркнут), так и справа: здесь соседствуют две редакции начала сочинения. И в той, и в другой редакции остались те же герои и обстоятельства, место и время действия (1828 год, Кавказ).

529

Ни в дневнике, ни в письмах Толстого не сохранилось сведений о работе над произведением, названным первоначально «Дяденька Жданов», а затем, в процессе писания, «Дяденька Жданов и кавалер Чернов». Рукопись его была вложена вместе с другими материалами в белую бумажную обложку с надписью на наклейке, сделанной неизвестной рукой в архивохранилище Румянцевского музея: «№ XXVIII. Бумаги относительно журнала». Это единственный факт, который дал повод считать, что «Дяденьку Жданова...» Толстой начал писать осенью 1854 г. для задуманного офицерами-артиллеристами журнала «Военный листок»1.

При тщательном исследовании всех обстоятельств открывается, однако, несколько иная картина, позволяющая назвать более позднюю дату создания этого произведения.

Вместе с «Дяденькой Ждановым...» в белой бумажной обложке находились сочинения К. Боборыкина «Находчивость и презрение к смерти русского солдата», Н. Ростовцева «Песни Журжинского отряда», неизвестных авторов «Молдавия и Валахия», «Слава и честь, благосостояние, независимость и целость России...», «Взоры России устремлены на Севастополь» и др., а также рукописи небольшого рассказа Толстого «Как умирают русские солдаты» (действительно предназначенного для журнала), причем и копия этого рассказа под названием «Тревога», писанная осенью 1856 г. (следовательно, материалы сюда складывались или могли быть доложены позднее осени 1854 г.). Все сочинения, за исключением «Дяденьки Жданова...», — законченные произведения. И главное: по своему критическому настрою «Дяденька Жданов...» никак не согласуется с общим пафосом остальных сочинений.

Папки с рукописями разного времени формировались при передаче в 1887 г. бумаг в архивохранилище Румянцевского музея в Москве2. Делом этим занималась С. А. Толстая. В дневнике 25 августа 1887 г. она записала: «Весь день отбирала и разбирала рукописи Левочки, хочу свезти их в Румянцевский музей на хранение. Мучительно разбирать путаницу, которую, наверное, ни разобрать, ни наполнить нельзя» (Дневники С. А. Толстой, т. 1, с. 123). Известны случаи обнаружения рукописей того или иного сочинения Толстого (и особенно из ранних произведений) среди материалов, вовсе к нему не относящихся3.

Предположение, что «Дяденьку Жданова...» Толстой начал писать для журнала «Военный листок», т. е. в октябре (между 5 и 23) 1854 г., становится весьма зыбким. Изучение связанных с историей журнала документов делает эту версию вовсе безосновательной.

530

В «Докладной записке <...> М. Д. Горчакову о желании издавать журнал “Военный листок” от 23 октября 1854 г.» авторы ее, в том числе и «подпоручик Л. Н. Толстой», писали: «Недостаток средств распространения сведений о современных военных событиях часто порождает между войсками ложные и зловредные толки.

Блестящие подвиги храбрости и преданности престолу и отечеству, которыми так богато русское воинство и которые так сильно возбуждают каждого русского примером и соревнованием, по недостатку тех же сведений для большинства войска остаются в неизвестности». Далее говорилось о недостатке в войсках «полезного чтения» и сведений по «специальным предметам военного искусства». «Сознавая сии потребности войска и с единственной целью по мере сил быть полезным царю и отечеству, — продолжали офицеры, — мы с помощью всех русских просвещенных офицеров предположили при Главной квартире Южной армии основать журнал под заглавием “Военный листок”». Затем они обращались «с просьбой исходатайствовать высочайшего государя императора соизволения: 1) На издание <...>; 2) На представление сему журналу права <...> печатать военные события, а равно и частные подвиги, совершающиеся в кругу расположения войск Южной армии, одновременно с донесениями государю императору <...>». Едва ли обличительные строки «Дяденьки Жданова...» могли быть созвучны благим намерениям задуманного издания. В «Проекте» журнала с первоначальным названием «Солдатский вестник» определялась цель этого издания: «1) Распространение между воинами правил военных добродетелей, преданности престолу и отечеству и святого исполнения воинских обязанностей. 2) Распространение между офицерами и нижними чинами положительных сведений о современных военных событиях, неведение которых часто порождает в войсках ложные и зловредные толки, и распространение сведений о подвигах храбрости и доблестных поступках отдельных отрядов и лиц на всех театрах настоящей войны». Журнал собирался также писать «о специальных предметах военного искусства» и «о достоинстве военных сочинений». Кроме того, одним из пунктов цели издания было «доставление занимательного, доступного и понятного чтения всем чинам войска», а также «улучшение поэзии солдата» (имелись в виду солдатские песни и т. п.) (см. Поликарпов В. Д. Военный журнал Л. Н. Толстого. — Яснополянский сборник. 1960. Тула, 1960, с. 212—214).

Ни одному пункту названной цели не соответствовало начатое Толстым сочинение о тяжелой доле солдата-рекрута.

Трудно представить, что практически одновременно Толстой писал рассказ «Как умирают русские солдаты», заканчивающийся очень искренним восхищением «моральной силой» народа («Велики судьбы славянского народа! Недаром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!..»), и мрачную историю «дяденьки Жданова». Состояние, в котором находился Толстой в Кишиневе, готовя первый, «пробный», номер журнала, заявленного как издание, долженствующее отражать «блестящие подвиги храбрости и преданности престолу и отечеству», никак не соответствовало тому горькому содержанию, которое появилось в наброске «Дяденька Жданов...». Осень 1854 г. для Толстого — время наивысшего подъема патриотизма, веры в «великую моральную силу русского народа». Штабной офицер Дунайской армии,

531

он «просился» в Севастополь и тяжело переживал проигранное Инкерманское сражение. И даже это «ужасное убийство», «дело предательское, возмутительное», не поколебало в нем уверенности в силе России: «Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся из несчастий России, оставит надолго следы в ней, — записал Толстой в дневнике 2 ноября 1854 г. — Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, а энтузиазм, возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства». Однако всего через три дня, 5 ноября, в дневнике появилась запись, где впервые звучали горечь и обеспокоенность: «Видел франц<узских> и англиц<ких> пленных, но не успел разговориться с ними. Один вид и походка этих людей почему-то [убедили меня в том] внушили в меня грустное убеждение, что они гораздо выше стоят нашего войска. Впрочем, для сравнения у меня были фурштаты, провожавшие их».

Первые дни в Севастополе были для Толстого временем воодушевления и гордости тем, что увидел он в осажденном городе (см. комментарий к рассказу «Севастополь в декабре месяце»). В письме от 20 ноября брату С. Н. Толстому подробный рассказ об этом и о замысле «издавать военный журнал с целью поддерживать хороший дух в войске, журнал дешевый (по 3 р.) и популярный, чтобы его читали солдаты». «В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах, — писал Толстой. — Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. д. Штука эта мне очень нравится: во-первых, я люблю эти занятия, а во-вторых, надеюсь, что журнал будет полезный и не совсем скверный». С такими мыслями и в таком настроении вряд ли могла быть начата столь горькая история солдатской службы «дяденьки Жданова».

Восторг и гордость русским войском вскоре сменились у Толстого возмущением и негодованием. В дневнике 23 ноября он записал, что «больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть или совершенно преобразоваться. Все идет навыворот <...> Грустное положение и войска, и государства <...> У нас бессмысленные учения о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища убивают внимание, последнюю искру гордости...». Видимо, тогда же у Толстого появилась мысль серьезно обдумать и описать состояние русской армии, хотя мысль эта в творческом сознании писателя еще не оформилась в замысел сочинения о несчастной доле солдата-рекрута.

11 января 1855 г., рассказывая в письме Н. А. Некрасову о неудаче «журнала, который предполагалось издавать при армии», и намереваясь прислать в «Современник» материалы, «набравшиеся <...> для военного журнала», Толстой добавлял: «Я бы ежемесячно взялся доставлять от 2 до 5 и более печатных статей военного содержания литературного достоинства никак не ниже статей, печатаемых в вашем журнале (я смело говорю это — ибо статьи эти будут принадлежать не мне), и направления такого,

532

что они не доставят вам никакого затруднения в отношении цензуры. <...> Ежели ответ ваш будет благоприятен, то на 1-й месяц пришлю я вам “Письмо о сестрах милосердия”, “Воспоминания о осаде Силистрии”, “Письмо солдата из Севастополя”». Среди названных статей нет ни одного материала из составивших позднее содержание белой бумажной обложки, переданной в Румянцевский музей. Намерение «доставлять» в «Современник» статьи, которые не вызовут «никакого затруднения в отношении цензуры», также говорит о том, что среди намеченных материалов не было «Дяденьки Жданова...», откровенно обличительного произведения, сама идея которого не могла не вызвать опасений «в отношении цензуры».

Переведенный в середине января на другое место службы (позиция на реке Бельбек), Толстой все яснее различал «ужасы и мерзости, которые делаются на театре войны», о чем писал брату Н. Н. Толстому 3 февраля 1855 г. (письмо сохранилось не полностью: часть текста утрачена. Н. Н. Толстой цитирует эти слова в ответном письме от 18 февраля 1855 г. — Переписка с сестрой и братьями, с. 181).

В середине февраля было начато резко критическое сочинение «Характеры и лица» (см. с. 233 и 527). Возможно, в русле этого замысла возник интерес к «характерам и лицам» солдат — «дяденьки Жданова» и «кавалера Чернова», — оставшимся в памяти со времен Кавказа.

В те же февральские дни Толстой начал еще одно произведение — проект о переформировании армии: 20 февраля 1855 г., через два дня после внезапной смерти Николая I, этот проект впервые упоминался в дневнике, а 1 марта в дневнике запись: «18 февраля скончался государь, и нынче мы принимали присягу новому императору». Сам торжественный акт присяги вызвал серьезные и глубокие раздумья о судьбе отечества. «Великие перемены ожидают Россию, — продолжал Толстой свои размышления в дневнике. — Нужно трудиться и мужаться, чтобы участвовать в этих важных минутах в жизни России». «По долгу присяги, а еще более по чувству человека» Толстой не может молчать о зле, которое, как он видит, «открыто совершается» перед ним и «влечет за собой погибель миллионов людей — погибель силы, достоинства и чести отечества», — таким признанием начинался текст первой редакции проекта о переформировании армии1, над которым Толстой начал работать на следующий день. 4 марта в дневнике он отметил: «2, 3, 4 марта. В эти дни я два раза по нескольку часов писал свой проект о перефор<мировании> армии. Подвигается туго, но я не оставляю этой мысли». «Зло», о котором не мог молчать Толстой, по его мнению, «дошло до последних пределов» и «грозит погибелью отечества», — вот почему он «решился» взяться за перо. «Зло это есть разврат, пороки и упадок духа русского войска», уверен Толстой. В России, считает он, «нет войска», а «есть толпы угнетенных рабов, повинующихся ворам, угнетающим наемникам и грабителям, и в этой толпе нет ни преданности к царю, ни любви к отечеству <...>, ни рыцарской

533

чести и отваги, есть, с одной стороны, дух терпения и подавленного ропота, с другой — дух угнетения и лихоимства». Причину «сих печальных явлений» Толстой видел в «нравственном растлении войска».

В первой редакции проекта речь шла в основном о солдатах, причем об «армейских»: «которых знаю», — подчеркивал автор. В солдатской массе Толстой выделял солдат «трех родов»: «угнетенных, угнетающих и отчаянных» — и, давая развернутые характеристики каждому роду, в итоге делал вывод: «Угнетенный страдает, терпит и ждет конца. Угнетающий улучшает свой быт в солдатской сфере, в которой он освоился. Отчаянный презирает все и наслаждается». Говоря о «скудности содержания», «главном пороке» русского войска, причину его Толстой видел в «злоупотребленном доверии правительства к начальникам частей». Солдат же, «не получая необходимого, или чахнет и уничтожает<ся> от лишений, или считает себя принужденным и правым делать беззакония. Солдат крадет, грабит, обманывает без малейшего укора совести; дух молодечества русского солдата состоит в пороке».

Вторая редакция проекта о переформировании армии, в частности характеристика солдат, существенно отличалась от его первой редакции, и прежде всего более лаконичным рассуждением о трех родах солдат и менее резкими, даже оскорбительными в первой редакции, определениями и формулировками: самоцензура заставляла автора искать более лояльные выражения, но общий обличительный пафос проекта оставался прежним. Вторая редакция, как и первая, не была завершена, и желание «беспристрастно написать настоящую жалкую моральную картину» русского войска осталось неисполненным.

В те дни, когда писался проект о переформировании армии (конец февраля — начало марта 1855 г.), Толстой получил письмо из Никольского, датированное 18 февраля 1855 г., где Н. Н. Толстой, разделяя возмущение брата армейскими мерзостями, рассуждал, чего «сто́ят» русской деревне и самим помещикам «эти подвиги, которые так глупо и пошло описывают в газетах. С тех пор как я в отставке, — писал Николай Толстой, — я уже поставил 8 рекрутов. Сегодня назначил еще 4-х, да через месяц надобно поставить 8-х в милицию. Не знаю, что лучше видеть, как умирает солдат в деле или как провожают гожих, как у нас их называют. Бедный наш добрый русский мужик!

И когда поймешь, что никак не можешь облегчить его участи, то сделается как-то гадко и досадно за себя. Что такое помещики — се sont les boucs d’expiations <это козлы отпущения>, на которых падают слезы и проклятия народа, а за что? За здорово живешь!» (Переписка с сестрой и братьями, с. 181). Этим размышлением о рекрутах заканчивалось письмо старшего брата, находившегося (временно) в отставке, но до того семь лет прослужившего на Кавказе.

Проект, как признавался сам Толстой, «подвигался туго»; возможно, и потому, что в творческом сознании писателя уже зрела мысль о художественном воплощении «настоящей жалкой моральной картины» русского войска; побудительным толчком этой мысли могло стать и письмо Н. Н. Толстого о рекрутах. Художественная форма была привычнее, нежели обращение с «проектом» к государю императору, давала больше простора высказать все прямо и честно. Сам факт попытки Толстого, уже достаточно выученного цензурой, выплеснуть в «проекте», адресованном

534

новому царю, или в художественном произведении накопившиеся негодование и возмущение тем, что совершается вокруг, стал возможен именно в первые дни после смерти Николая I, дни, породившие иллюзии и надежды на то, что кончилось время «молчания»; и вместе с первым вздохом облегчения вырвались у Толстого первое «не могу молчать!» и первые страницы нового художественного сочинения, писанные без оглядки на цензуру.

Замысел рассказа о солдатской судьбе мог быть особенно близок Толстому и потому, что уже полтора года с переменным увлечением и успехом шла работа над «Рубкой леса», где «солдатики» были главными персонажами и где автор хотел показать различные типы русских солдат, служивших на Кавказе. «Характеры» и «лица» солдатские, материал, накопленный для «Рубки леса», как нельзя лучше подходили и для нового замысла. Совершенно очевидно, что Жданов в «Рубке леса» и в «Дяденьке Жданове...» — одно и то же лицо. Время, о котором шла речь и в том, и в другом произведении, тоже одно: Жданов уже «дяденька». В «Рубке леса», однако, Толстой не намеревался дать историю солдатской жизни Жданова. Новый замысел открывал возможность внимательнее вглядеться в судьбу и душу «солдатика», на примере этой судьбы показать «настоящую жалкую моральную картину» русского войска.

В сохранившемся фрагменте начала «Дяденьки Жданова...» (автограф писан точно на такой же бумаге, что и вторая редакция «проекта») — два главных персонажа, два рекрута, «пригнанных» на кавказскую линию в 1828 г. Один из них, Жданов, по классификации Толстого в «проекте», принадлежал к роду солдат «угнетенных». Весь облик Жданова, его поведение словно иллюстрировали характеристику, данную Толстым этому роду солдат в проекте о переформировании армии. «Единственное наслаждение его есть забвение — вино, — писал автор в первой редакции «проекта», — и три раза в год, получая жалованье 70 к. — эту горькую насмешку над его нищетой, — он приходит в это состояние, несмотря ни на какие угрозы, — проздравляет, т. е. пропивает жалованье». «Он <Жданов> не мог поить товарищей, — вторило «проекту» новое сочинение, — но так же, как и они, старался отуманиться вином и весельем. Веселье его, однако, было как-то неловко и жалко. Раз его напоили, и он тоже пошел плясать на цыпочках по-солдатски, но вдруг расплакался, бросился на шею к Чернову и <начал> приговаривать такую дичь, что всем смешно стало. На другой день он поставил косуху и опять плакал».

В «проекте» Толстой писал о том, как бьют «угнетенного» и за что бьют. В наброске начала художественного сочинения «Жданову битья много было. Его били на ученье, били на работе, били в казармах». «Угнетенный солдат морщится и ожидает удара, когда при нем кто-нибудь поднимает руку; он боится каждого своего слова и поступка: каждый солдат, годом старше его, имеет право и истязает его» — это о солдате в «проекте». «...У рекрутов начальников много: каждый солдат годом старше его мыкает им, куда и как угодно», — это уже о Жданове; и о нем же: «Когда старший солдат подходил к нему, он снимал шапку, вытягивался в струнку и готов был со всех ног броситься, куда бы ни приказали ему, и, ежели солдат поднимал руку, чтоб почесать в затылке, он уже ожидал, что его будут бить, жмурился и морщился». Сравнивая последовательно некоторые положения, лексику и стиль первой и второй редакций

535

«проекта» с текстом «Дяденьки Жданова...», можно наглядно убедиться в том, что между этими двумя произведениями существует самая тесная связь, и увидеть, как постепенно оформлялась и оттачивалась нужная Толстому мысль.

I редакция «проекта»:

«Угнетенные — люди, сроднившиеся с мыслью, что они рождены для страдания, что одно качество, возможное и полезное для него, есть терпение, что в общественном быту нет существа ниже и несчастнее его».

II редакция «проекта»:

«Угнетенный солдат убежден и сроднился с мыслью, что в общественном быту нет существа ниже и несчастнее его, что единственная обязанность его есть страдание и терпение».

«Дяденька Жданов и кавалер Чернов»:

Он <Жданов> вообразил, что он очень дурен и что ему нужно стараться быть лучшим, и начал стараться. Он сделался усердным — до глупости, но положение его от этого становилось еще хуже. <...> Одно оставалось — терпеть. И он терпел не только безропотно, но с убеждением, что одна обязанность его терпеть и терпеть».

Еще пример. 1 редакция «проекта»:

<«Угнетенного» солдата> «бьют за то, что он смел заметить, как офицер крадет у него, за то, что на нем вши, — и за то, что он чешется, и за то, что он не чешется, и за то, что у него есть лишние штаны; его бьют и гнетут всегда и за все, потому что он — угнетенный, и потому что власть имеют над ним бывшие угнетенные — самые жестокие угнетающие».

II редакция «проекта»:

«Он знает, что его бьют не за то, что он виноват, а для поддержания духа угнетения...».

«Дяденька Жданов и кавалер Чернов»:

«<...> Его били — он терпел. Его били не затем, чтобы он делал лучше, но затем, что он солдат, а солдата нужно бить. Выгоняли его на работу, он шел и работал, и его били, его били опять не затем, чтобы он больше или лучше работал, но затем, что так нужно. Он понимал это».

Сопоставление текста «Дяденьки Жданова...» с обеими редакциями проекта о переформировании армии доказывает, что художественный текст чрезвычайно близок тексту «проекта» и, скорее всего, создавался на основе уже определившихся в нем мыслей и формулировок, многие из которых почти дословно перенесены в «Дяденьку Жданова...».

Таким образом, учитывая все имеющиеся на сегодняшний день факты, можно с большой долей уверенности заключить, что неоконченное произведение Толстого «Дяденька Жданов и кавалер Чернов» появилось в марте 1855 г., непосредственно вслед за так и не завершенным проектом о переформировании армии, а рукопись с началом рассказа оказалась среди материалов военного журнала случайно.

По автографу «Дяденьки Жданова...» можно определить, что текст сочинения написан в три приема. В первой редакции повествование шло от третьего лица, не было рассказчика юнкера и его отношения к героям рассказа. И Жданов, и Чернов представлены более описательно, внешне; неизвестно их происхождение; нет некоторых характерных черт (например, что Чернов «пил водку и угащивал товарищей»). Иначе, чем во второй редакции, даны портреты: Чернов здесь «с русыми усами и ловкими

536

самоуверенными движениями» и нет пока его «бойких, разбегавшихся глаз». Нет в первой редакции и «больших круглых голубых глаз и белого стриженого затылка» Жданова — это пока просто «белоголовый парень», а упоминание о «больших голубых глазах» зачеркнуто автором. В первой редакции есть детали, которые исчезнут впоследствии: Жданов вечно своим складным ножиком строгал какую-нибудь палочку. Эта деталь, однако, останется в «Рубке леса».

Первоначальный замысел предполагал рассказ о незатейливой и тяжелой жизни Жданова «в солдатстве»; Жданов должен был стать основным героем этой истории, о чем говорило первое заглавие начатого сочинения: «Дяденька Жданов». Но в процессе писания Толстой изменил главное направление рассказа: понадобилась сюжетная линия и для второго персонажа, своеобразного антипода Жданова, — Чернова. Не случайно и сопоставление: Жданов — «дяденька», Чернов — «кавалер». Имя Чернова также упоминалось в «Рубке леса», причем дважды: в связи с кражей сукна на шинель фельдфебелю, и это — денщик-пьяница; в рассказе Толстой причислял Чернова к «отчаянным развратным» солдатам. Возможно, сюжет нового сочинения о Жданове и Чернове должен был опираться на какой-то неприглядный поступок «кавалера». Тем более, что сама фигура Чернова не была вызвана писательским воображением, а взята из живой солдатской жизни: в батарее служил некий Черных, о котором есть запись в дневнике Толстого. Это замечание к «Запискам фейерверкера» (будущей «Рубке леса»): «“Только бы фолейтору возжи держать”, — сказал Черных перед кабаком, продавая краденую шубу». Факт этот, видимо, прочно врезался в память Толстому, да и сам тип «отчаянного» солдата, увиденный еще на Кавказе, теперь, в Севастополе, стал предметом для размышления. Даже в проекте о переформировании армии прозвучал отголоском случай с «краденой шубой»: говоря об «угнетающих солдатах», Толстой уверен, что этот солдат «не украдет тулупа у товарища, но украдет порцию водки». Для «отчаянного» же солдата «нет ничего невозможного, ничего святого; он украдет у товарища, ограбит церковь, убежит с поля <боя?>, перебежит к врагу, убьет начальника и никогда не раскается». Какой из этих сюжетов мог выбрать Толстой для начатого рассказа о «кавалере Чернове»? «Отчаянного солдата» во второй редакции проекта Толстой характеризовал как существо «неверующее, порочное и развратное». «Отчаянный презирает все и наслаждается в пороке».

Упомянув тип «отчаянного развратного» солдата в «Рубке леса», Толстой не показал, однако, ни одного такого солдата, хотя обозначил это «подразделение» типа «отчаянных», считая его «ужасно дурным». И далее, говоря об этом «подразделении», замечал, что, «к чести русского войска», «отчаянные развратные» «встречаются весьма редко, и если встречаются, то бывают удаляемы от товарищества самим обществом солдатским». Возможно, именно в таком направлении должен был развиваться сюжет начатого произведения о Жданове и Чернове. Главные черты характера «отчаянного развратного» Толстой определяет в «Рубке леса»: «Неверие и какое-то удальство в пороке». Сам же Чернов как действующее лицо в «Рубке леса» не появляется.

Дяденьке Жданову в «Рубке леса» отведено много места — это один из главных персонажей. Неизвестно, как сложился бы образ Жданова в

537

этом рассказе, если бы Толстой написал историю его солдатства в отдельном сочинении. Но история солдатской жизни Жданова как самостоятельное произведение не состоялась, хотя эта фигура привлекала особое внимание Толстого. Солдат Жданов служил с ним в одной батарее, и писатель в своих сочинениях использовал настоящую его фамилию. В дневнике 6 января 1854 г., в один день с записью о воре Черных, появилась очень теплая запись о Жданове, о том, что он «дает бедным рекрутам деньги и рубашки», о помощи Жданова фейерверкеру Рубину, когда тот был рекрутом; обращение «солдатиков» к Жданову — «дядинька» — особенно понравилось: Толстой его даже подчеркнул в своем дневнике, а потом взял в заглавие начатой истории.

Сочинение не было доведено до конца, полагал Н. Н. Гусев, потому что слишком тяжелой и горькой оказывалась история солдата и никакая цензура этого не пропустила бы в печать (Гусев, I, с. 504). И еще, что могло остановить Толстого в работе над «Дяденькой Ждановым...», — это новые литературные замыслы (в двадцатых числах марта 1855 г. уже был начат первый севастопольский рассказ) и новые впечатления от общения с солдатами в Севастополе, на 4-м бастионе. Здесь, на самом опасном участке обороны города, Толстой особенно близко сошелся с «солдатиками», увидел нравственную силу и стойкость русских воинов, и мысли о «жалкой моральной картине» русской армии заслонились новыми картинами и оценками.

ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА ШТАБС-КАПИТАНА А.
ПЕХОТНОГО Л. Л. ПОЛКА

Впервые: Юб., т. 4, с. 296.

Сохранился автограф (1 л.).

Печатается по автографу.

Замысел дневника офицера, участника Севастопольской кампании, возник в период окончательной отделки «Севастополя в мае». 6 июля 1855 г. Толстой записал в дневнике: «М<ысли>: Писать дневник офицера в Севастополе — различные стороны, фазы и моменты военной жизни. И печатать его в какой-нибудь газете. Я думаю остановиться на этой мысли, хотя главное мое занятие должно быть Юность и Молодость, но это для денег, практики слога и разнообразия». На следующий день, 7 июля: «Прекрасные были мысли касательно Дн<евника> Оф<ицера>». 16 июля снова в дневнике упоминалось задуманное сочинение, но мысль о нем уже не так горяча, как прежде: «Хочу написать Дн<евник> офиц<ера>». Намерение писать офицерский дневник пока так и оставалось в планах Толстого: ни в дневниковых записях, ни в письмах нет ни одного упоминания о непосредственной работе над новым произведением.

Лишь спустя четыре месяца, в первые же дни по возвращении из Севастополя в Петербург, Толстой в дневнике говорил не просто о замысле дневника офицера, а 21 ноября 1855 г. давал себе задание на следующий день: «Завтра пишу Юность и отрывок из дневника». «Отрывок из дневника» упомянут здесь очевидно как уже начатое сочинение. Следовательно, «Отрывок из дневника штабс-капитана А. пехотного Л. Л. полка»

538

написан между 16 июля и 21 ноября 1855 г. Содержание же «Отрывка» позволяет предположить, что произведение было начато до падения Севастополя, т. е. до дня последнего штурма 27 августа. Одна из «новостей», упоминающаяся в «Отрывке», «что великий князь Константин идет с американским флотом нам на выручку», позднее перейдет в солдатский разговор в «Севастополе в августе 1855 года» (гл. 23). Что касается заглавия сочинения, то, как считал В. И. Срезневский, «обозначение в заглавии Л. Л. полка намеренно неверное, так как в Крымской армии не было ни одного полка, в названии которого находились обе эти буквы» (Юб., т. 4, с. 417).

С. 238. ...великий князь приедет сюда... — Великий князь Константин Николаевич.

...Наполеон убит... — Наполеон III, французский император в 1852—1870 гг.

...Виктория приняла личное начальство над войском... — Виктория, королева Великобритании с 1837 г.

539

СТИХОТВОРЕНИЯ

К ЗАПАДНЕ

Впервые: Юб., т. 1, с. 298.

Печатается по автографу.

Отправив 26 декабря 1852 г. рукопись рассказа «Набег» в Петербург Некрасову, Толстой на следующий день, 27 декабря, записал в дневнике: «Ездил верхом и, приехавши, читал и писал стихи. Идет довольно легко».

Сохранился единственный автограф стихотворения на отдельном листе тетрадного формата; лист вложен в качестве первого листа в самодельную сшитую тетрадь, на обложке которой — белая наклейка с надписью неизвестной рукой: «Стихи». На первой странице этой тетради — автограф стихотворения «Давно позабыл я о счастьи...», датированный автором: «30 декабря 1852». На основании дневниковой записи Толстого и даты написания стихотворения «Давно позабыл я о счастьи...» стихи «К западне» можно условно датировать 27—30 декабря 1852 г.

В рукописи совсем немного исправлений. В дневнике Толстой заметил, что писание стихов ему «будет очень полезно, для образования слога».

<«ДАВНО ПОЗАБЫЛ Я О СЧАСТЬИ...»>

Впервые: Юб., т. 1, с. 299.

Печатается по автографу.

Стихи написаны 30 декабря 1852 г., за день до выступления в поход дивизиона, в котором служил Толстой. Об этом сочинении короткая запись в дневнике: «Вечером написал стишков 30 порядочно». Стихотворение открывает самодельную сшитую тетрадь с надписью «Стихи»; подписаны дата и место создания произведения: «30 декабря 1852. Старогладковская»; однако слово «стишки» говорит о сдержанном отношении Толстого к этому своему стихотворному опыту.

По содержанию стихотворение напоминает дневниковую запись и несомненно имеет автобиографическую основу, некоторые строки перекликаются с мыслями на страницах дневника 1851—1852 годов. Судя по всему, эти стихи — грустное воспоминание о прошедшем юношеском увлечении Зинаидой Модестовной Молоствовой, с которой последний

540

раз Толстой виделся в Казани, по пути на Кавказ, в середине мая 1851 г. Толстой был «так опьянен Зинаидой», что тогда же в мае, покинув Казань, как признавался 26 мая в письме сестре М. Н. Толстой, «возымел смелость написать стихи:

Лишь подъехавши к Сызрану1,
Я ощупал свою рану и т. д.».

Видимо, в первые дни пребывания на Кавказе были написаны и другие стихи в письме казанскому знакомому «молодому прокурору, правоведу» А. С. Оголину, близкому семье Молоствовых:

«Господин
Оголин!
Поспешите,
Напишите
Про всех вас
На Кавказ,
И здорова ль
Молоствова?
Одолжите
Льва Толстова» (Юб., т. 59, с. 101).

Эти несколько ироничные стихотворные строчки сохранились в памяти родственников З. М. Молоствовой (см. об этом: Гусев, I, с. 292—295).

Получив письмо от Оголина, Толстой 22 июня отвечал ему из Старого Юрта, и все о том же: «Нет, только один Сызран действовал на меня стихотворно. Сколько ни старался, не мог здесь склеить и двух стихов. Впрочем, и требовать нельзя. Я имею привычку начинать с рифмы к собственному имени. Прошу найти рифму “Старый юрт”, Старогладковка, и т. д. <...> Зачем вам было нарушать мое спокойствие, зачем писали вы мне не про дядюшку, не про галстук, а про “некоторых” <так условно между собой Толстой и Оголин называли Зинаиду Молоствову — ср. в первой рукописи задуманного романа, названной в комментарии 1-го тома настоящего издания «Четыре эпохи развития», «условленный язык» Володи и его товарища З., с. 330>. А впрочем, нет, ваше письмо и именно то место, где вы мне говорите о некоторых, доставило мне большое удовольствие.

Вы шутите, а я, читая ваше письмо, бледнел и краснел, мне хотелось и смеяться и плакать. Как я ясно представил себе всю милую сторону Казани; хотя маленькая сторона, но очень миленькая». Через несколько строк — опять о «некоторых»: «Александр Степанович2, приподымается будто за шляпой, подходит к некоторым. Некоторые смотрят на него таким добрым, открытым, умным, ласкательным взглядом, как будто говорят: “Говорите, я вас люблю слушать”». Узнав из письма, что о нем помнят в Казани, Толстой надеется, что «может еще быть счастлив». Молоствовы, видимо, на лето уехали из города, и «в Казани скучно», как писал Оголин. «Верю и соболезную, — откликается Толстой. — Завидуйте теперь

541

мне; вы имеете полное право; когда же воротятся, о, как я буду вам завидовать». И далее, коротко, в одной фразе, рассказав о своей жизни в Чечне: «Нашел-таки я ощущения. Но поверите ли, какое главное ощущение? Жалею о том, что скоро уехал из Казани; хотя и стараюсь утешать себя мыслью, что и без того бы они уехали, что все приедается и что не надо собой роскошничать. Грустно». Завершалось письмо снова мыслью о З. Молоствовой: «...ежели не найдете неприличным, лучше скажите Зинаиде Молоствовой, que je me rappelle à son souvenir <что я прошу вспомнить обо мне>».

О своем «чистом, высоком» чувстве Толстой писал в дневнике 8 июня 1851 г. Эта запись по содержанию очень близка к стихам «Давно позабыл я о счастьи...»: «Я видал прежде Зинаиду институточкой, она мне нравилась; но я мало знал ее (фу! какая грубая вещь слово! — как площадно, глупо выходят переданные чувства). Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив? Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого. Мне кажется, что это-то незнание и есть главная черта любви и составляет всю прелесть ее. Как морально легко мне было в это время. Я не чувствовал этой тяжести всех мелочных страстей, которая портит все наслаждения жизни. Я ни слова не сказал ей о любви, но я так уверен, что она знает мои чувства, что ежели она меня любит, то я приписываю это только тому, что она меня поняла. Все порывы души чисты, возвышенны в своем начале. Действительность уничтожает невинность и прелесть всех порывов. Мои отношения с Зинаидой остались на ступени чистого стремления двух душ друг к другу. Но, может быть, ты сомневаешься, что я тебя люблю, Зинаида, прости меня, ежели это так, я виновен, одним словом мог бы я тебя уверить.

Неужели никогда я не увижу ее? Неужели узнаю когда-нибудь, что она вышла замуж за какого-нибудь Бекетова? Или, что еще жалче, увижу ее в чепце веселенькой и с тем же умным, открытым, веселым и влюбленным глазом. Я не оставлю своих планов, чтобы ехать жениться на ней, я не довольно убежден, что она может составить мое счастие; но все-таки я влюблен. Иначе что же эти отрадные воспоминания, которые оживляют меня, что этот взгляд, в который я всегда смотрю, когда только я вижу, чувствую что-нибудь прекрасное». И далее в той же записи: «Теперь Бог знает, что меня ждет. Предаюсь в волю его. Я сам не знаю, что нужно для моего счастия и что такое счастие. Помнишь Архирейский сад, Зинаида, боковую дорожку. На языке висело у меня признание, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но, знаешь, отчего, мне кажется, я ничего не сказал. Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое... не свое, а наше счастие. Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время».

В автобиографических записях для книги П. И. Бирюкова1 уже спустя более полувека, в 1904 г., Толстой вспоминал, что в Казани испытал к З. Молоствовой «поэтическое чувство влюбления, которое он, как всегда, по своей застенчивости, не решился выразить и которое он увез с собой

542

на Кавказ». А чуть ранее, в письме Бирюкову 27 ноября 1903 г., отвечая на вопрос о своих «любвях», упомянул и Зинаиду Молоствову, заметив: «Любовь эта была в моем воображении. Она едва ли знала что-нибудь про это».

Н. Н. Гусев полагал, что воспоминания о З. Молоствовой Толстой «хранил в первые месяцы своей кавказской жизни», а в 1852 г., «по-видимому, она уже не занимала никакого места в его сердце», и приводил запись в дневнике Толстого от 22 июня 1852 г.: «Зинаида выходит за Тиле. Мне досадно, и еще более то, что это мало встревожило меня» (Гусев, I, с. 323). Однако «картины былого» «следила» память Толстого. В черновой редакции стихотворения есть строки о взгляде любимой девушки:

«Дитя так невольно сказало
Всю душу во взгляде одном,
Что слов бы никак недостало
Сказать то, что сказано в нем».

В первоначальном тексте стихотворения Толстой писал и о своем «сладостном трепете счастья», и о готовом в душе, но не произнесенном «слове любви и участья», и вообще о словах, которые «так ничтожны в сравненье с Божественным чувством любви». То же возвышенное, светлое чувство и ощущение счастья переживает Сережа Ивин, герой незавершенного рассказа «Святочная ночь» (январь—май 1853 г.). И «простодушно-любопытный взгляд» графини Шёфинг, который так поразил Сережу и «доставил столько наслаждения», и «совершенно детское личико, дышащее кротостью и веселием», и «очарование простоты», «милой наивной простоты», и не раз явившееся сравнение с ребенком (одна из глав рассказа первоначально в плане называлась «Два ребенка», т. е. Сережа Ивин и графиня Шёфинг) — все роднит «Святочную ночь» со строками стихотворения, навеянного еще не остывшими воспоминаниями Толстого о «Божественном чувстве любви» к Зинаиде Молоствовой.

Поэтическое чувство влюбленности, пережитое Толстым в молодости и отразившееся в строках стихотворения «Давно позабыл я о счастьи...», восторг и «опьянение» этим чувством на какое-то мгновение захватили и Андрея Болконского в «Войне и мире», когда он на балу предложил Наташе тур вальса, «обнял этот тонкий, подвижный, трепещущий стан и она зашевелилась так близко от него и улыбнулась так близко от него, вино ее прелести ударило ему в голову» («Война и мир», т. 2, ч. 3, гл. XVI).

О чистой, безгрешной минуте любви напишет Толстой и в романе «Воскресение». В главе XV первой части книги Нехлюдов, «сидя у окна в комнате присяжных», вспоминает, как в «ночь Светло-Христова Воскресения» при виде Катюши ощутил в себе это великое и чистое чувство любви: «В любви между мужчиной и женщиной бывает всегда одна минута, когда любовь эта доходит до своего зенита, когда нет в ней ничего сознательного, рассудочного и нет ничего чувственного. Такой минутой была для Нехлюдова эта ночь Светло-Христова Воскресения. Когда он теперь вспоминал Катюшу, <...> эта минута застилала все другие».

В рассказе «После бала» (1903) главная его героиня Варенька Б., танцующая на балу, отчасти напомнит З. Молоствову, а Иван Васильевич, от имени которого ведется рассказ, уже стариком вспоминает, как был молод и влюблен, «без вина был пьян любовью» к Вареньке.

543

<«КОГДА ЖЕ, КОГДА НАКОНЕЦ ПЕРЕСТАНУ...»>

Впервые: Бирюков П. И. Лев Николаевич Толстой. Биография. М., «Посредник», 1906, т. I, с. 246.

Печатается по автографу.

Два четверостишия без названия Толстой записал в своем дневнике 20 ноября 1854 г. Мысли, высказанные в этих стихах, не раз появлялись в дневниковых записях. Еще 29 марта 1852 г. Толстой размышлял на страницах дневника: «С некоторого времени меня сильно начинает мучать раскаяние в утрате лучших годов жизни. И это с тех пор, как я начал чувствовать, что я бы мог сделать что-нибудь хорошее. Меня мучит мелочность моей жизни — я чувствую, что это потому, что я сам мелочен; а все-таки имею силу презирать и себя, и свою жизнь». 28 августа того же года снова запись в дневнике: «Мне 24 года, а я еще ничего не сделал. Я чувствую, что недаром вот уже восемь лет, что я борюсь с сомнением и страстями. Но на что я назначен? Это откроет будущность». Далее дневниковые строки периодически говорят то о «чувстве чрезвычайно грустном и тяжелом — сожалении о пропащей без пользы и наслаждения молодости» (16 апреля 1853 г.), то содержат признания: «...живу здесь и убиваю лучшие года своей жизни. Глупо!» (15 мая 1853 г.); «тяжело и грустно, как всегда бывает, когда недоволен собою» (23 июня 1853 г.). 8 июля Толстой «недоволен своей бесцельной, беспорядочной жизнью», а 10 сентября записал, что «жизнь с постоянным раскаянием — мука!». Эти настроения отразились в рассказе «Записки маркера», написанном в середине сентября 1853 г. 27 декабря о подобном состоянии Толстой рассказывал в письме к Т. А. Ергольской: «С некоторого времени я очень грустен и не могу в себе этого преодолеть: без друзей, без занятий, без интереса ко всему, что меня окружает, лучшие годы моей жизни уходят бесплодно, для себя и для других; мое положение, может быть, сносное для иных, становится для меня с моей чувствительностью все более и более тягостным...».

Между тем как раз в эти годы на Кавказе произошло рождение Толстого-писателя: к ноябрю 1854 г. уже были напечатаны «Детство», «Набег», «Отрочество»; в работе находились многие другие сочинения. Творческий труд в это время, как и позднее, отмечен необычайной взыскательностью: многократные переделки, переписывание — известная судьба всех произведений. Но суд над собой и своей деятельностью — необходимое условие творчества.

Переведенный в начале 1854 г. в Дунайскую армию, Толстой значительно реже испытывал душевные муки. Записи в дневнике ведутся с большими перерывами, но тем не менее иногда вдруг Толстой ужасается, до какой степени он «испортился». «Ежели пройдет три дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя. Помоги мне, Господи», — запись 15 июня 1854 г.

В начале ноября Толстой был переведен в Севастополь и, прожив там чуть более недели, 15 ноября прибыл на позицию в татарскую деревню Эски-Орда, что в нескольких верстах от Симферополя. Настроение его в то время наиболее ярко отразилось в большом письме брату С. Н. Толстому:

544

здесь шла речь о положении Севастополя, о духе войска, звучала уверенность в победе, восхищение мужеством русских солдат. Письмо написано 20 ноября в Эски-Орда. В тот же день Толстой отправился в Симферополь, где и появились два грустные четверостишия «Когда же, когда наконец перестану...» — единственная запись, с пометой «Симферополь», сделанная в дневнике 20 ноября. Резкую перемену настроения объясняет дневниковая запись 23 ноября, рассказывающая о том, что увидел и понял Толстой, когда «из Севастополя ехал на позицию»: «Все идет на выворот...» А завершает эту запись горькое признание: «В Симферополе я проиграл последние деньги в карты...».

Более полувека спустя, в 1906 г., стихи были опубликованы П. И. Бирюковым в первом томе «Биографии» Л. Н. Толстого. В 1908 г. за три дня до 80-летнего юбилея Толстого напечатала эти стихи газета «Биржевые ведомости»: в подборке, озаглавленной «Накануне праздника русской мысли (к 80-летию Л. Н. Толстого)», была помещена небольшая заметка без подписи «Писал ли когда Л. Н. стихи?». «...Было время, когда и Л. Н., подобно Гоголю, Салтыкову и Тургеневу, пробовал свои силы в стихе, — писал автор заметки. — Едва ли не единственным сохранившимся для нас лирическим стихотворением его является восьмистишие, относящееся ко времени пребывания Толстого на Кавказе1. Вот эти строки, дающие довольно бледную и со стороны стиха не вполне выдержанную каплю задумчивой лирики Лермонтова», — далее приведены эти два четверостишия из ноябрьского дневника 1854 г. и стихи, обращенные к А. А. Фету («Как стыдно луку перед розой...»). Публикацию стихотворных строк автор заметки сопровождал выдержкой из письма Толстого С. В. Гаврилову от 14 января 1908 г.: «Я вообще считаю, что слово, служащее выражением мысли, истины, проявления духа, есть такое важное дело, что примешивать к нему соображения о размере, ритме и рифме и жертвовать для них ясностью и простотой есть кощунство и такой же неразумный поступок, каким был бы поступок пахаря, к<отор>ый, идя за плугом, выделывал бы танцевальные па, нарушая этим прямоту и правильность борозды.

Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие. Когда же оно еще плохое и бессодержательное, как у теперешних стихотворцев, — самое праздное, бесполезное и смешное занятие».

<«КАК ЧЕТВЕРТОГО ЧИСЛА...»>

Впервые: альманах «Полярная звезда» на 1857. Кн. третья. Лондон, с. 286—287. Без подписи (в заглавии и в комментарии именуется «песней русских солдат»).

Печатается по тексту в кн.: Бирюков П. И. Лев Николаевич Толстой. Биография. М., «Посредник», 1906, т. I, с. 258—259 — со следующими исправлениями:

545

С. 242, строки 36—42:

       «Нет, уж пусть идут». (bis).

Генерал же Ушаков,
Тот уж вовсе не таков,
       Все чего-то ждал! (bis).

Долго ждал он, дожидался,
Пока с духом он собрался

       Речку перейти (bis) — вместо: «Нет, уж пусть идут». (bis). (По списку Н. С. Милошевича.) Это исправление требует пояснения. Сравнивая два авторизованных списка, правленных Толстым в один и тот же год, но в разное время, можно заключить, что, исправляя текст песни для первого тома «Биографии», составленной П. И. Бирюковым, Толстой забыл вставить два куплета о генерале Ушакове, хотя в списке Милошевича оставил и согласился с ними. Но надлежит сделать одну небольшую поправку в начальной строке первого включенного куплета: «Енарал же Ушаков» на «Генерал же Ушаков» — именно так это слово звучит в других куплетах песни. Место включенных в текст двух куплетов определено по спискам Милошевича, Глебова, Добролюбова, РГБ, Сысоева, Тихонравова, Успенского, а также по реальной хронологии событий.

С. 242, строка 44: Да резервы не поспели — вместо: Да лезерты не поспели (поправка П. И. Бирюкова, сообщенная В. И. Срезневскому, — Юб., т. 4, с. 420, а также ср. куплет 12, строка 2).

С. 242, строка 58: А Белевцев-генерал — вместо: Тетеревкин-генерал (по спискам Аносова, Мансурова, Одного из участников, Добролюбова, Менькова, «Полярной звезды», РГБ, Семевского, Сысоева, Тихонравова, Успенского, Шереметева, а также в соответствии с исторической правдой: в действительности факт, происшедший с генералом Белевцевым).

Песню «Как четвертого числа...» Л. Н. Толстой сочинил по горячим следам кровопролитного сражения, произошедшего 4 августа 1855 г. на Черной речке, под Севастополем. Он сам был участником этого дела и в тот же день, 4 августа, писал из Севастополя Т. А. Ергольской в Ясную Поляну: «Сегодня, 4 числа, было большое сражение. Я там был, но мало участвовал. Я жив и здоров, но в душевном отношении никогда себя хуже не чувствовал, сражение было проиграно. Ужасный день: лучшие наши генералы и офицеры почти все ранены или убиты». На следующий день короткая запись в дневнике: «3 и 4 был в походе и в неудачном, ужасном деле...». Об этом же сражении писал Толстой из Бахчисарая брату С. Н. Толстому 7 августа: «...я все-таки пишу тебе несколько строк, чтобы успокоить за себя по случаю сражения 4-го, в котором я был и остался цел; — впрочем, я ничего не делал, потому что моей горной артиллерии не пришлось стрелять». И. И. Панаеву 8 августа Толстой сообщал, что, может быть, напишет рассказ о «бывшем деле». Рассказ о 4 августа Толстой не написал, а запечатлел это сражение в сочинении иного рода.

11 сентября 1855 г. подполковник П. Н. Глебов отметил в своих записках: «Говорят, сложена новая песенка на 4-е августа. Между прочим, в ней барон Вревский оченно просит князя — взять горы, чтобы не было с французом ссоры, князь посылает Липранди, а он говорит: “Атанде, я не пойду:

546

для этого ума не надо, пошлите генерала Реада, а я посмотрю”. И в таком роде написана вся песня» («Записки Порфирия Николаевича Глебова» — «Русская старина», 1905, март, с. 525). 13 сентября Глебов в записках вспомнил о графе Толстом: «4-го августа примкнул он ко мне, но я не мог употребить его пистолетиков в дело, так как занимал позицию батарейными орудиями <...> Говорят про него также, будто он, от нечего делать, и песенки пописывает, и будто бы на 4-е августа песенка его сочинения» (там же, с. 528—529).

О самом «сочинении» песни существует несколько версий; одна из них, наиболее вероятная, приведена в работах немецкого писателя Р. Лёвенфельда «Гр. Л. Н. Толстой. Его жизнь, произведения и миросозерцание» и «Разговоры о Толстом и с Толстым». Лёвенфельд дважды посещал Ясную Поляну, беседовал с Толстым, и сам Толстой поведал ему историю появления песни, которую «несколько дней спустя» после сражения 4 августа «распевали» «севастопольские воины». В песне «осмеивалось поведение начальников, — пишет Р. Лёвенфельд, — и шепотом (громко говорить об этом, конечно, боялись) передавали друг другу, что автор песни — Лев Николаевич Толстой. И действительно, эту песню-сатиру написал Толстой. Идея песни возникла в лагере. Батарейные офицеры сидели все вместе у костра и задумали петь круговую песню. Каждый по очереди должен был сочинить строфу. Но дело как-то не шло на лад; то, что приходило в голову, не стоило удерживать в памяти. На следующий день Толстой принес товарищам свое стихотворение. Песня была восторженно принята товарищами Толстого, и через несколько дней ее распевала вся севастопольская армия» (Лёвенфельд Р. Гр. Л. Н. Толстой. Его жизнь, произведения и миросозерцание. Перевод с нем. С. Шклявера. СПб., изд. Б. Вольфа, 1896, с. 91—92)1.

Иную версию сочинения песни предложил анонимный автор, назвавшийся «одним из участников в составлении “Севастопольской песни”». Его воспоминания вместе с текстом песни были опубликованы в феврале 1884 г. в журнале «Русская старина» (с. 455—457). «Граф Л. Н. Толстой был действительно одним из участников в составлении этой песни, но не автором всех куплетов, в нее вошедших. Таким образом не совсем справедливо приписывать ему все это остроумное произведение», — замечал рассказчик и «в видах исторической правды» сообщал читателям «историю происхождения этой песни как очевидец»: «Во время Крымской войны часто, почти ежедневно, по вечерам собирались у начальника штаба артиллерии, Крыжановского, чины его штаба и некоторые другие офицеры <...>. Обыкновенно подполковник Балюзек садился за фортепиано, прочие

547

становились кругом и куплеты импровизировались. Каждый вносил свою мысль и слово. Граф Л. Н. Толстой также вносил свое, но не всё. Поэтому можно сказать, что эта импровизация было дело общее, выражавшее настроение военных кружков». «Очевидец» перечислял фамилии «участников в составлении» песни; это «чины штаба артиллерии: подполковник Балюзек <...>, капитан Ал. Як. Фриде <...>, штабс-капитан1 граф Лев Николаевич Толстой, поручик Вл. Лугинин, поручик Шубин, шт<абс>-капитан Сержпутовский, поручик Шклярский; из посторонних штабу лиц бывали по вечерам у г. Крыжановского Ольвиопольского уланского полка Н. Ф. Козлянинов 2, Белорусского гусарского полка Н. С. Мусин-Пушкин». Достоверность этого сообщения вызывает некоторое сомнение, так как один из упоминаемых авторов песни, поручик В. Ф. Лугинин, позднее профессор Московского университета, в 1894 г. рассказал эпизод, связанный с песней, которую сам он назвал «толстовской» (рассказ Лугинина был записан А. В. Цингером). «Уже к концу осады» Севастополя Лугинин, тогда «молоденький офицерик», прибыл с донесением к командиру полка. Командир оказался в палатке у графа Л. Н. Толстого. «Иду туда, — вспоминал рассказчик, — и застаю компанию совершенно пьяных офицеров, все хором поют толстовскую солдатскую песню про четвертое августа, а сам Толстой, тоже пьяный, дирижирует и запевает, присочиняя новые совершенно непечатные куплеты» (Цингер А. В. Мелочи о Толстом. — ГМТ, фонд Н. Н. Гусева, с. 10—11).

Есть и еще одна версия сочинения песни, записанная в 1898 г. А. В. Жиркевичем со слов севастопольского сослуживца Толстого, Ю. И. Одаховского, который считал Толстого автором ряда стихотворений и сатирических песен, ходивших в военной среде. «Начальство знало о том, что шутовские солдатские песни (в которых были высмеяны все генералы) пишет Толстой, но не трогало его», — вспоминал Одаховский. О песне про 4-е число воспоминания скупые: «Стихотворение “Как 20-го числа2 нас нелегкая несла горы занимать” гр. Толстой сочинил в Севастополе, принес нам и затем раз пять, при мне, читал его всем присутствовавшим». На неточность первой строки песни обратил внимание сам Толстой, когда просматривал эту запись, привезенную Жиркевичем в Ясную Поляну: слова «20-го числа» подчеркнуты и рядом стоит вопросительный знак. На полях воспоминаний — заметки, опровергающие ряд фактов, изложенных Одаховским. По поводу своего стихотворства Толстой на полях отметил: «Стихотворений никаких, кроме песни “Как 4-го ч<исла>”, не сочинял» (ГМТ, фонд Л. Н. Толстого, № 2557, с. 425).

Противоречивые сведения об авторстве песни встречаются в нескольких источниках. Т. А. Кузминская вспоминала слова, сказанные Толстым после веселого домашнего исполнения: «Многое из этой песни сложено и пето солдатами, не я один автор ее» (Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М., 1986, с. 68).

Несогласие мемуаристов в вопросе об авторской принадлежности песни вызвало в 1904 г. дискуссию на страницах газеты «Новое время». 26 апреля (№ 10110) в статье «По обычаю предков» К. А. Скальковский,

548

рассуждая о неудачах русской армии в войне с японцами, упомянул вскользь Крымскую кампанию и песню «Как восьмого сентября...», назвав ее песней П. Менькова. Эта неосторожная фраза вызвала резкий протест у читателей газеты. 15 мая (№ 10129) П. Д. Драганов высказал свои соображения о происхождении этой и других севастопольских песен, считая их автором графа Л. Н. Толстого. На следующий день газета «Новое время» (№ 10130) опубликовала еще одну заметку К. Скальковского «Севастопольские песни», где публицист оправдывался в своей позиции, ссылаясь на авторитет издателя «Записок» П. К. Менькова.

Однако в большинстве источников приводятся достоверные факты, подтверждающие принадлежность песни «Как четвертого числа...» именно Толстому. Это прежде всего высказывания самого писателя, считавшего песню своим произведением, а также свидетельства людей, близких ему, в чьих воспоминаниях песня называлась без всяких сомнений произведением Толстого. Это и «Биография» П. И. Бирюкова, и «Воспоминания о графе Л. Н. Толстом» С. А. Берса, шурина Толстого (обе книги еще в рукописи просматривал сам Толстой), и «Воспоминания» В. И. Алексеева, домашнего учителя детей Толстых, и «Очерки былого» С. Л. Толстого, где старший сын писателя рассказывал: «В 1855 году, находясь в осажденном Севастополе, Лев Николаевич сочинил сатирическую песню, в которой осмеял нераспорядительность начальства, приведшую к поражению в сражении при Черной речке. Офицеры и, вероятно, солдаты распевали эту песню на мелодию одной цыганской песни: “Я цыганка молодая, цыганка не простая, знаю ворожить”» (Толстой С. Л. Очерки былого. Тула, 1975, с. 377). К. Скальковский сам в статье «Севастопольские песни» приводил свидетельство князя Д. Д. Оболенского, познакомившегося с Л. Н. Толстым в конце 1850-х годов, «вскоре после Крымской кампании, когда севастопольская песня очень была в моде и всюду напевалась». Песня «была положена на музыку одним общим нашим знакомым, — вспоминал Оболенский. — Мне не раз приходилось говорить про эту песню с самим Львом Николаевичем Толстым, и он никогда не отрицал, что именно он автор севастопольской песни...». Оболенский полагал, что Толстой «не спешил себя выставлять автором песни, столь многих огорчившей», так как «многие деятели той эпохи были еще сравнительно недавно живы и были довольно зло осмеяны» (Скальковский К. За год. СПб., 1905, с. 300).

Толстовской считали песню многие современники. Именем Толстого подписаны некоторые сохранившиеся ее списки (Краевского, Семевского, Успенского). Т. Г. Шевченко, живший в конце 50-х годов в Петербурге, в дневнике прямо называл Толстого «автором солдатской севастопольской песни» (запись 8 апреля 1858 г. — Шевченко Т. Г. Дневник. М., 1954, с. 269—270). Находившийся в 1855 г. в Крыму Д. И. Менделеев в письме в Москву упоминал «веселого батарейного командира Льва Николаевича Толстого: и песни писал веселые, и начальства не боялся» (цит. по: Надинский Л. Н. Л. Н. Толстой в Крыму. Симферополь, 1948, с. 57—58). О принадлежности песни (даже двух) Л. Н. Толстому знал Н. А. Некрасов (косвенно говорится об этом в «Воспоминаниях Григорьева», опубликованных В. Евгеньевым-Максимовым в кн.: «Звенья». М., 1934, т. 3—4, с. 655). Севастопольскую песню цитировал в своих воспоминаниях Л. М. Жемчужников, объединяя куплет этой песни с песней «Как восьмого сентября...», и называл это сочинение «песней графа Л. Н. Толстого», которую

549

он вместе с севастопольскими офицерами распевал в Севастополе. «Песня графа Л. Толстого нравилась всем, вызывала смех, негодование и тяжелое чувство беспомощности» (Жемчужников Л. М. Мои воспоминания из прошлого. Л., 1971, с. 190).

Интересное свидетельство оставил в своих воспоминаниях американский консул в России Юджин Скайлер, посетивший Толстого в Ясной Поляне в 1868 г. По поводу сражения на речке Черной и сложенной об этом песни Скайлер писал: «Это сражение, которое было так несчастно для России, было последствием ряда ошибок, начавшихся с того, что представитель военного министерства, барон Вревский, требовал подобного рода военных действий, совершенно забыв, что военные топографы должны были нанести на карты известные рытвины и овраги, что доказало бы их важность, — так буквально понял американец, видимо, строки песни о «топогра́фах» и куплет «Чисто вписано в бумаги...». — Прения военного совета и происшедшее в сражении было очень хорошо обрисовано в сатирической песне, которая служит прекрасною иллюстрациею народного духа русских, способных шутить и смеяться в самые трудные моменты, что и поддерживает их дух. Песня эта была очень популярна в Крыму и в короткое время распространена в рукописи по всей России. Голос армии приписывал ее Льву Толстому, но, конечно, в этом нельзя было сознаться» («Граф Лев Николаевич Толстой. Воспоминания Евгения Скайлера». Перев. и сообщ. А. Ф. Г. — «Русская старина», 1890, т. 67, № 9, с. 642).

В журнале «Исторический архив» (1907, № 1) была опубликована статья известного историка Б. Б. Глинского «Из истории революционного движения в России»; вспоминая о величии народного духа во время Крымской войны, автор обращался к севастопольским рассказам, в которых выведен ряд офицерских портретов, олицетворяющих николаевский режим. Глинский полагал, что «наиболее сильно» Толстой «представил всех этих господ в приписываемых его перу двух севастопольских военных песнях, где поставил точки над их именами и вывел их напоказ всей России». «Автор, так высоко вознесший простой народ в своих рассказах, — писал Глинский, — метко и правдиво очертил в стихах изнанку севастопольской драмы, с указанием ее главного виновника и исполнителей его высочайшей воли» (с. 280—283).

Несомненное авторство Л. Н. Толстого подтверждается и в письмах его к М. Н. Милошевич, и в дневниковых записях о неприятных моментах, пережитых в связи с этим произведением. Песня, сочиненная по следам сражения, скорее всего, в первой половине августа 1855 г., очень быстро распространилась в действующей армии, о чем свидетельствовали участники севастопольской кампании Глебов, Аносов, артиллерийский офицер Б., писавший в 1856 г. в своих «заметках» о севастопольской обороне, что «в Крыму песня графа Л. Н. Толстого получила громкую известность» («Русская старина», 1875, № 12, с. 566). Это вызвало недовольство властей. Спустя десятилетия, в начале 90-х годов в разговоре с Р. Лёвенфельдом Толстой вспоминал: «Эта песня была даже роковою в моей жизни. Я имел счастье1 сделаться флигель-адъютантом великого князя Михаила

550

Николаевича и был тогда в большом фаворе у начальства1». Далее Толстой рассказал, как его вызвали к великому князю: «Я был страшно польщен этим и думал, что уже достиг высшей цели моего честолюбия. Великий князь объявил мне, что я должен отказаться от моей должности, потому что все узнали, что именно я автор песни, где осмеивались действия князя Горчакова и других начальников. Теперь я об этом не жалею, но тогда я чувствовал себя крайне несчастным...» («Звезда», 1978, № 8, с. 118). О том же рассказывал Толстой и французскому писателю Полю Деруледу: «Этой песне я много обязан: если бы не она, моя вся жизнь пошла бы иначе. Меня хотели послать адъютантом к государю, но между тем вышло как-то наружу, что это я написал, ну и неловко было назначить» (ЛН, т. 75, кн. 1, с. 538).

Об этой ситуации есть упоминания в дневнике. 7 ноября 1856 г. Толстой записал: «Приехал, б<ыл> у Констант<инова>, он славный, в<еликий> к<нязь> знает про песню. Ездил объясняться с Екимахом молодцом...». А. А. Якимах — помощник начальника штаба генерал-фельдцехмейстера (т. е. вел. кн. Михаила Николаевича); как и Толстой, он участвовал в сражении при речке Черной. Об этом объяснении через три дня, 10 ноября, Толстой писал брату С. Н. Толстому: «...но, главное, Константинов объявил мне, только что я приехал, что вел. князь Михаил, узнав, что я, будто бы, сочинил песню, недоволен особенно тем, что, будто бы, я учил ее солдат. Это грустно, я объяснялся по этому случаю с нач<альником> штаба». 5 декабря 1856 г., сообщая С. Н. Толстому о новости, которую узнал на днях, «что государь читал вслух своей жене» повесть «Детство» и плакал, Толстой признавался: «Кроме того, что это мне лестно, я рад, что это исправляет ту клевету, которую на меня выпустили доброжелатели и довели до величеств и высочеств, что я, сочинив Севастопольскую песню, ходил по полкам и учил солдат ее петь. Эта штука в прошлое царствованье пахла крепостью, да и теперь, может быть, я записан в 3-е Отделенье и меня не пустят за границу». За границу Толстого «пустили», однако его репутация при дворе, видимо, пошатнулась. Почти через пять лет, летом 1862 г., в Ясной Поляне был произведен обыск, непосредственно с сочинением песни не связанный. Но, отвечая на возмущенное письмо Толстого и советуя, как теперь поступить, А. А. Толстая, двоюродная тетка, фрейлина императорского двора, прямо связывала случившееся с этой песней: «...насколько мне известно, — писала она из Либавы 18 августа 1862 г., — мнение о вас осталось плохое, благодаря той несчастной песенке, и очень может быть, что как раз ей вы обязаны всей этой гнусной несправедливостью» (Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. СПб., 1911, с. 172).

Взгляд на севастопольскую песню как на главное препятствие в военной карьере Толстого оказался устойчив: его приводят и один из первых биографов Евг. Соловьев в книге «Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность» (СПб., 1894, с. 54), и даже «Энциклопедический словарь» (изд. Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона, СПб., т. XXXIII, 1901, с. 451), где С. А. Венгеров писал: «Окруженный блеском известности и пользуясь

551

репутациею очень храброго офицера, Толстой имел все шансы на карьеру, но сам себе “испортил” ее. Едва ли не единственный раз в жизни <...> он побаловался стихами: написал сатирическую песенку, на манер солдатских, по поводу несчастного дела 4 августа 1855 г., когда генерал Реад, неправильно поняв приказание главнокомандующего, неблагоразумно атаковал Федюхинские высоты. Песенка (“Как четвертого числа нас нелегкая несла горы забирать” и т. д.), задевавшая целый ряд важных генералов, имела огромный успех и, конечно, повредила автору».

На протяжении всей жизни, и вскоре по возвращении с войны, и в глубокой старости, Толстой не раз вспоминал свою песню. Т. А. Кузминская, описывая один из визитов Толстого в семью Берсов (26 мая 1856 г.), отмечала, что из всех рассказов и разговоров о войне она, десятилетняя девочка, больше всего запомнила, «как зашла речь о песне “Как 8-го сентября...”1» и как все просили гостя напеть ее, но «Лев Николаевич отказывался. Конечно, ему казалось дико сесть за рояль и запеть. Мы все чувствовали, что это надо было обставить как-нибудь иначе. Дядя Костя <К. А. Иславин> сел за рояль и наиграл ритурнель этой песни. Мотив был всем нам известен. Дядя Костя так играл, что трудно было молчать.

— Спойте с Таней, — сказал папа́, — она поет и вам подтянет. Таня, подойди, пой вместе со Львом Николаевичем.

— Мотив я знаю, а слов не знаю, — сказала я.

— Ничего, мы тебя научим, — говорил дядя Костя, — становись. — Он сказал мне два первых куплета. — Я буду тебе подсказывать дальше.

— Ну давайте петь вместе, — смеясь обратился ко мне Лев Николаевич. Он сел возле дяди Кости и начал почти говорком. Пропев с ним два куплета, я отстала и с интересом слушала его, а Лев Николаевич с одушевлением продолжал уже один; дядя Костя своим аккомпанементом прямо подносил ему песню. Я взглянула на отца. Веселая, довольная улыбка не сходила с лица его. Да и всех нас развеселила эта песня.

— Как остроумно, лихо, ладно сложена эта песня, — говорил отец. — Я знавал этого Остен-Сакена. Так это он “акафисты читал”, как этот куплет-то? — говорил отец, смеясь.

“Остен-Сакен, генерал, все акафисты читал Богоро́дице!” — продекламировал дядя Костя. И тут стали перебирать все слова песни» (Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М., 1986, с. 67—68).

По воспоминаниям Н. А. Тучковой-Огаревой, у Герцена в Лондоне (март 1861 г.) Толстой, когда был в хорошем настроении, «пел, аккомпанируя себе на фортепиано, солдатские песни, сочиненные им в Крыму во время войны:

“Как восьмого сентября2
Нас нелегкая несла
Горы занимать...” —

и другие подобные песни. Слушая его, — писала она, — мы много смеялись, но, в сущности, было тяжело слушать о всем, что делалось тогда в Крыму, — как бездарным генералам вручалась так легкомысленно участь

552

многих тысяч солдат, как невообразимое воровство достигло высших пределов. Воровали даже корпию и продавали ее врагам, а наши солдаты терпеливо умирали» (Тучкова-Огарева Н. А. Воспоминания. М., 1959, с. 179).

Об исполнении песни вспоминал С. Л. Толстой: «Лев Николаевич не раз игрывал аккомпанемент к этому напеву или он и еще кто-нибудь играли вдвоем, в четыре руки, мелодию вместе с аккомпанементом. Обыкновенно песня игралась в d-dur» (Толстовский ежегодник 1912 г. М., 1912, с. 299).

Весной 1889 г. Н. С. Лесков, готовя к печати свой небольшой рассказ «Фигура», обратился к Толстому с просьбой помочь «выправить и дополнить» живыми чертами облик Сакена, который у него «вышел бесхарактерен и бледен»: «Не могу ли я попросить Вас посолить этот ломоть Вашею рукою и из Вашей солонки? Не укажете ли в корректуре: где и что уместно припустить для вкуса и ясности о Сакене, которого Вы, я думаю, знали и помните» (Переписка, т. 2, с. 220—221). Толстой выполнил просьбу Лескова, но, к сожалению, его письмо с характеристикой генерала Д. Е. Остен-Сакена, посланное из Ясной Поляны в середине мая 1889 г., не сохранилось. В рассказе «Фигура» упоминается «Ерофеич, что и теперь еще все акафисты читает», — прямая цитата из севастопольской песни звучала в устах героя как намек на эту песню, которая была у всех на слуху. Возможно, именно этой строкой из песни «посолил» Толстой лесковского Сакена в майском письме 1889 г.

В 1904 г., в связи с работой Бирюкова над «Биографией», газетной полемикой вокруг вопроса об авторстве песен, Толстой памятью возвращался к событиям полувековой давности. Д. П. Маковицкий 17 января 1905 г. записал в своей тетради, что Толстой, слушая какого-то мужика, «сердечно улыбнулся при этом, как на днях, когда рассказывал Бирюкову о “Севастопольской песне” (“Как четвертого числа”), — и далее Маковицкий привел коротенький эпизод, рассказанный Толстым. — Шел он раз с каким-то капитаном, и тот говорил ему про автора песни (конечно, не зная того, что автор ее стоит перед ним): “Как он это ловко подобрал, сукин сын!”» (ЛН, т. 90, кн. I, с. 138).

Песня распространялась различными способами: ее заучивали наизусть, и тогда она неизменно приобретала фольклорные черты; она ходила в списках в Крыму и по всей России. На сегодняшний день этих списков (опубликованных и неопубликованных) найдено более двух десятков, многие из них далеко не полные, в некоторых объединены куплеты толстовской песни с куплетами других севастопольских песен. Такая ошибка появилась даже в единственном автографе двух куплетов песни, написанных Толстым в альбоме Т. А. Берс в 1861 г., где первый куплет начинается строкой «Как восьмого сентября...», а вторым идет восьмой куплет песни (ГМТ).

Самыми важными материалами для определения основного источника текста песни представляются полные1 списки: в настоящее время обнаружено

553

шестнадцать таких списков. Они записаны как во время Крымской кампании, так и позднее. Все списки имеют большее или меньшее количество разночтений. Списков, не опубликованных при жизни Толстого, — девять; из них наиболее интересен список Н. С. Милошевича, участника севастопольской кампании, переписанный, вероятно, еще в Крыму.

Со списком Милошевича Толстой был знаком. В конце января 1904 г. он получил из Петербурга письмо от дочери своего севастопольского сослуживца М. Н. Милошевич, где она сообщала, что в «записках о Севастопольской обороне» своего покойного отца Н. С. Милошевича «нашла переписанные его рукой стихи и озаглавленные: “Солдатские песни, сочинения графа Л. Н. Толстого, распевавшиеся в Крымской армии”». К письму были приложены «копии этих стихов1, известных в некоторой части публики», как полагала Милошевич, «более по рукописным спискам, довольно редким в наше время». М. Н. Милошевич задавала Толстому вопросы, действительно ли это его стихи и нет ли в них «искажений против подлинника». «Не разрешите ли Вы мне напечатать их при записках моего отца или отдельно с неизбежными, конечно, в этом случае, в силу цензурных условий, пропусками?» — спрашивала автор письма (ГМТ).

Толстой 19 февраля 1904 г. отвечал: «На 1-й вопрос: действительно ли солдатские песни, кот<орые> вы присылаете, сочинены мною? отвечаю, что песни эти точно сочинены мною.

На 2-й вопрос: нет ли в них неверностей против оригинала, отвечаю, что песни эти, сколько мне помнится, никогда не были мною написаны, а заучивались со слов и изменялись и добавлялись». По просьбе Милошевич Толстой просмотрел и исправил присланные списки песен. Таким образом появился авторизованный текст песни «Как четвертого числа...».

В апреле 1904 г. в газете «Новое время» началась дискуссия по поводу принадлежности севастопольских песен Толстому. И в Петербург к М. Н. Милошевич 18 мая было отправлено из Ясной Поляны еще одно письмо, дополняющее и уточняющее предыдущее: «Возникшая в “Нов<ом> вр<емени>” полемика о том, кому принадлежит авторство севастопольских песен, — писал Толстой, — заставила меня вспомнить и прочесть мой ответ вам2 по этому же вопросу.

Я отвечал вам, что обе песни принадлежат мне, теперь же статья “Нов<ого> вр<емени>” напомнила мне, что первая песня сочинена не мною одним, а что в сочинении ее принимали участие несколько человек. Сообщая об этом вам, присовокупляю еще несколько поправок, исключений не моего, и прибавлений пропущенного во второй песне, сочиненной мною одним...». В черновом варианте письма Толстой признавался: «Я так мало приписываю значения этим песням, что, отвечая вам, признал обе песни своими, тогда как, для того чтобы быть точным, я бы должен бы<л> упомянуть, что в первой песне принимали участие товари<щи>».

Желание М. Н. Милошевич поместить севастопольские песни в книгу записок отца не осуществилось, и 30 мая 1904 г. она сообщала Толстому: «Теперь я намереваюсь печатать песни отдельным изданием и непременно

554

с благотворительной целью...». Цензурные условия во время русско-японской войны 1904 г. заставляли ее «выждать более благоприятный момент»: «когда наши дела на войне поправятся и первые неудачи забудутся, — писала Милошевич, — я приступлю к изданию севастопольских песен даже и с значительными пропусками, если иначе нельзя будет сделать...» (ГМТ).

Однако при жизни Толстого список Милошевича так и не был опубликован, и только годы спустя, 25 ноября 1923 г., в петроградском еженедельнике «Зори» (№ 3) был напечатан текст севастопольской песни «Как четвертого числа...» по списку, возможно, правленному и возвращенному Толстым в 1904 г. М. Н. Милошевич. Этот список, безусловно, один из важнейших источников текста севастопольской песни. Но самого подлинника списка нет в распоряжении исследователей, и потому возникают вопросы: во-первых, можно ли гарантировать, что М. Н. Милошевич в «Зорях» опубликовала именно тот текст, который авторизовал Толстой, и во-вторых, насколько точно при печатании был воспроизведен текст списка-оригинала? Вот почему текст списка Милошевича должен быть непременно учтен при определении текста песни, но все же не может стать основным его источником.

В середине 50-х годов севастопольская песня появилась в Петербурге. Предположительно 1855—1856 гг. можно датировать список, сохранившийся в архиве известного литератора А. А. Краевского, редактора и издателя журнала «Отечественные записки». Написанный писарским почерком, текст песни подписан карандашом рукой самого А. А. Краевского: «Граф Л. Толстой» (РНБ, ф. 391, Краевский; ед. хр. 64. Толстой Лев Николаевич. Солдатская песня на голос: «За горами, за долами»; л. 1—2). В списке Краевского 19 трехстиший: пропущены второй куплет про генерала Ушакова и куплет о генерале Белевцеве; несколько сбивчив порядок строф, есть некоторые разночтения в сравнении с основным текстом.

Н. А. Добролюбов 23 января 1856 г. писал в своем дневнике: «Несмотря на официальные уверения, не многие верят нашим подвигам в Крыму, особенно, где замешаются стратегические соображения наших военачальников. Между самыми солдатами вот какие песни ходят...» — и далее Добролюбов приводил две песни, заметив при этом, что в Петербурге они «имеют большой успех. Их читают и списывают. Мне случалось встречать офицеров, — писал автор дневника, — которые знают их наизусть...» (Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч., М., 1939, т. 6, с. 418—420). Список Добролюбова насчитывает 18 куплетов; пропущены три куплета: «Долго думали, гадали...», «Мартенау умолял...», «Наше войско небольшое...». На своих местах остались первые пять и последний куплеты: остальные идут не по порядку. Почти во всех куплетах есть менее или более значительные расхождения с основным текстом песни.

В «Сборнике рукописных прозаических и поэтических произведений» (ч. I) 1856 г. известного писателя, общественного деятеля, будущего издателя «Русской старины» М. И. Семевского севастопольская песня значилась как произведение Льва Толстого (ИРЛИ, ф. 274, Архив М. И. Семевского, оп. 1, № 437, л. 96—97). В списке 18 куплетов: нет трехстишия «Выезжали князья-графы...» и двух куплетов о генерале Ушакове. Заканчивается список девятнадцатым куплетом, присочиненным другим автором, на что указывает сам Семевский.

555

В архиве журнала «Русская старина» сохранилось письмо от 28 марта 1884 г. некоего Мансурова Александра Порфирьевича (ИРЛИ, ф. 265, оп. 2, № 1522), где автор давал сравнительный анализ публикации песни в февральском номере журнала за 1884 год и собственного списка. Мансуров не прислал этот список, но добросовестно сообщил все разночтения. В списке Мансурова «песнь эта озаглавлена: “На Черную речку — 4 августа 1855 года. Солдатская песня”». Имя автора не указано, а в конце текста подписано: «Общество артиллеристов». После заключительного толстовского куплета в списке шли «еще два куплета, не вполне удобные для напечатания, — писал Мансуров, — даже и в настоящее время, и наконец последний:

Если бы старый царь узнал,
Кто сию песню написал, —
Далеко б послал!».

Еще один список был прислан в журнал «Русская старина» Дмитрием Ивановичем Успенским из Москвы, где песня также бытовала в списках (ИРЛИ, ф. 265, оп. 2, № 2837; письмо без даты, но, вероятнее всего, отправлено не ранее 1884 г.). Успенский, сообщая и текст песни «Как восьмого сентября...», дал общее заглавие своим спискам: «Две песни Л. Н. Толстого», заметив, что в песнях «размер стихов напоминает собою севастопольскую матросскую песню про Синопский бой:

Турки наши лиходеи,
Христианских душ злодеи
За морем живут».

В списке Успенского после заключительного «...кто туда водил» было еще два куплета, досочиненные кем-то, видимо, после 15 августа 1855 г., т. е. по окончании строительства понтонного моста через Большую Севастопольскую бухту.

В отделе рукописей Российской государственной библиотеки имеется три полных списка песни. Все они без подписи; условно можно их датировать второй половиной 50-х годов. Один из них, хранящийся в фонде академика Н. С. Тихонравова (РГБ, ф. 298/IV, Н. С. Тихонравов, картон № 2, ед. хр. 54, л. 1—2), имеет 20 куплетов и озаглавлен: «На 4-е августа». В списке пропущено восьмое трехстишие («Выезжали князья-графы...») и есть разночтения в сравнении с основным текстом. Среди материалов графа Б. С. Шереметева находится список, сделанный его рукой (несколько куплетов — неизвестной рукой), под названием «Солдатская песня» (РГБ, ф. 817, Шереметевы, картон № 2, ед. хр. 13, л. 3—4). Здесь 20 строф (нет второй строфы про генерала Ушакова), много разночтений, отчасти нарушен порядок куплетов. В первых четырех — существенные исправления карандашом. Почти полностью схож со списком Д. Успенского третий московский список из РГБ, озаглавленный «4-е августа» (РГБ, ф. 218, Собрание отдела рукописей, картон № 1099, ед. хр. 2. Сатирические песни Крымской войны 1853—1856 гг., л. 1 об — 2). Как и в списке Успенского, здесь пропущен второй куплет про генерала Ушакова; завершают текст песни, как и у Успенского, два трехстишия о «енерале» Бухмейере, строившем мосты, и «дежурном енерале, что уж с ним поворовал», — строки, не относящиеся к сражению на р. Черной и сочиненные позднее.

556

Все рукописные списки, в отличие от опубликованных, сохранили полностью или частично вторую строку последнего куплета с острым словцом по поводу тех, «кто туда водил».

Сохранился также список севастопольской песни на французском языке (РГАЛИ, ф. 508, оп. 5, ед. хр. 11): «Chanson des soldats de Sebastopol». Нет ни даты, ни имени автора, ни сведений о переводчике. Можно предположить, что перевод был сделан П. И. Бирюковым в 1904 г. для французского издания первого тома «Биографии Льва Николаевича Толстого»: единственная поправка на полях сделана по-русски; почерк идентичен почерку Бирюкова; текст написан на бланке редакции издававшегося в Женеве русского ежемесячного журнала «Вольная мысль» («Pensée libre»), где в начале 1900-х годов сотрудничал П. И. Бирюков. Не исключено, что перевод этот готовился и для публикации в журнале.

Семь списков песни были опубликованы при жизни Толстого. Во всех публикациях вторая строка последнего (21-го или 19-го в разных списках) куплета, с крепким ругательством во многих рукописных вариантах, при печатании была заменена строкой точек.

Впервые песня была напечатана в 1857 г. в альманахе «Полярная звезда» (кн. третья, с. 283—285), издававшемся в Лондоне А. И. Герценом и Н. П. Огаревым. Под общим заглавием «Две песни крымских солдат» «Полярная звезда» предлагала читателям севастопольские песни «Как восьмого сентября...» и «Как четвертого числа...». Имя автора указано не было, но дано небольшое примечание от редакции: «Эти две песни списаны со слов солдат. Они не произведения какого-нибудь особого автора, и в их складе нетрудно узнать выражение чисто народного юмора». В тексте песни 23 куплета, два последние присочинены явно позднее. Писатель Н. А. Мельгунов, прочитав в «Полярной звезде» севастопольские песни, благодарил издателей «за стихи», как он назвал эти сочинения, и писал Герцену из Парижа 28 марта 1857 г.: «Но с чего ж ты взял, что они сложены солдатами? Напротив, их сложили грамотеи-офицеры, между прочим и граф Толстой, который теперь здесь. Ему даже за это чуть не досталось в Петербурге. Правда, что песенки сложены так, что, говорят, все солдаты их знали наизусть и, разумеется, кое-что и от себя приладили» (ЛН, т. 62, кн. 2, с. 353). Сведения эти, видимо, не стали для Герцена откровением, и умолчание имени автора было намеренным, что не сразу уловил Мельгунов. В следующем письме 3 апреля 1857 г. он признавал свою непроницательность: «О песенках мне потом растолковали. Что ж прикажешь делать? Я страх как туп на отгадыванье хитростей, ребусов и пр.» (там же, с. 356).

Через год, в 1858 г., песня из «Полярной звезды» была перепечатана в небольшом сборнике «Собрание стихотворений Пушкина, Рылеева, Лермонтова и других лучших авторов». (На обложке: «Русская библиотека, т. 1».) Книжка вышла в Лейпциге в издательстве В. Гергарда. Сборник открывался одой А. С. Пушкина «Вольность», а завершался песней «крымских солдат» «4 августа» (с. 269—272).

В 1863 г. вышел маленький сборник «Свободные русские песни». Местом издания значился Кронштадт, хотя на самом деле издана книга, видимо, в Европе. В песеннике помещены песни декабристов, послание Пушкина декабристам «Во глубине сибирских руд...», песня «4 августа» — на голос:

557

«Бонапарту не до пляски,
Растерял свои подвязки
И кричит пардон...» (с. 55—59).

Имя автора не указано, текст печатался по публикации в «Полярной звезде». В предисловии к сборнику издатели сообщали, что «имели в виду соединить в нем песни наиболее знакомые, наиболее любимые и чаще других раздающиеся в русских свободных кружках». Издатели называли этот сборник «первым на Руси свободным песенником», в котором «песни не все одинакового достоинства в литературном отношении, но во всех них более или менее слышится один и тот же мотив наболевшего русского сердца». Песенник был обращен ко «всем друзьям русской свободы». Отсюда песню перепечатали в сборнике «Лютня. Собрание свободных русских песен и стихотворений» (Лейпциг, 1869, с. 29—32), под заглавием «4 августа», где она помещена среди произведений Рылеева, Кюхельбекера, Огарева, Некрасова и других русских поэтов; автором песни назван А. А. Бестужев.

В России небольшой фрагмент песни впервые был опубликован в 1872 г. в журнале «Русская старина» (№ 4, с. 682). Н. П. Барсуков, публикуя письмо генерала П. П. Липранди периода Крымской кампании, во вступительном комментарии объяснял, о каком генерале идет речь, и в качестве общеизвестного факта приводил строки о Липранди из двух севастопольских песен (считая их одной), в том числе два куплета из песни «Как четвертого числа...», «приписываемой Л. Н. Толстому», которую назвал «шуткой-сатирой над действиями наших генералов в Крымской кампании».

Полная публикация песни появилась в России только в феврале 1875 г. в журнале «Русская старина» (с. 441). Песне предшествовал псалом о Севастополе, и произведения шли под общим заглавием: «Псалом и песня о Севастополе». В коротком редакционном предисловии говорилось о «шутке-песенке, сложившейся еще бок о бок со смертью и разрушением на бастионах того же Севастополя в 1855 г.: эта песенка известна всей России, облетела ее во множестве списков, да едва ли ни была ли уже и напечатана; кто ее автор — мы не знаем, да это и неважно, но любопытно, что в ней высказалась прямо народная черта русского человека — его способность в самые тяжкие минуты шутить, смеяться». Текст песни из 19 куплетов печатался по списку, «сообщенному известным писателем и ученым М. И. Венюковым». К песне давалось примечание М. И. Венюкова, где он рассказывал, что в 1854—1856 гг., находясь «в Академии Генерального Штаба для слушания военных наук», получил из Крыма, «с театра военных действий», от своего прежнего товарища по батарее, офицера 14-й артиллерийской бригады Ив. Вас. Аносова, список песни. «Об авторе этой остроумной шутки-песни, — вспоминал Венюков, — Аносов мне писал, что общий голос армии приписывает ее нашему талантливому писателю графу Льву Николаевичу Толстому (гр. Л. Н. Толстой, если не ошибаюсь, действительно служил в 14-й бригаде — прим. М. Венюкова); “но ты понимаешь, — писал Аносов, — что об этом предмете говорить с точностью невозможно, хотя бы для того, чтобы не наделать беды Толстому, если сочинитель действительно он”». В тексте песни наряду с незначительными разночтениями отсутствовали два куплета о генерале Ушакове.

Вслед за списком Аносова через месяц в той же «Русской старине»

558

(с. 653) был напечатан еще один список, принадлежавший С. П. Сысоеву, под заглавием «Песня о сражении при Федюхиных горах». В тексте 21 куплет, в двадцатом куплете генерал Остен-Сакен назван «NN енарал».

В февральском номере 1884 г. «Русская старина» опубликовала новый список, сообщенный анонимным автором, который представился как «один из участников в составлении “Севастопольской песни”». Тексту предшествовал комментарий мемуарного характера, где автор пояснял, что решил опубликовать «Севастопольские куплеты», потому что, на его взгляд, они «имеют уже только историческое значение, обрисовывая настроение умов севастопольцев, с горечью и присущим русским людям юмором видевших неумелость некоторых из своих вождей», а также «потому, что “Русская старина”, изд. 1875 г., в которой они были впервые напечатаны, давно уже составляет полную библиографическую редкость». В публикации 1884 г. 19 куплетов: нет двух куплетов об Ушакове.

В нескольких изданиях полностью или частично песня о сражении на Черной речке была опубликована в 90-е годы. В книге Евг. Соловьева «Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность» (1894) 14 куплетов перепечатаны из «Русской старины» 1884 г. В 1896 г. песня появилась в книге немецкого писателя Рафаила Лёвенфельда «Гр. Л. Н. Толстой. Его жизнь, произведения и миросозерцание»; текст ее, без всякого сомнения, полученный в Ясной Поляне в 1890 г., напечатан не полностью — следы цензурного вмешательства (куплеты «Выезжали князья-графы ~ А я посмотрю» заменила строка точек; нет куплета «Мартенау умолял...», двух куплетов про Ушакова и куплета про Белевцева; в трехстишии об Остен-Сакене вместо строки: «Богородице» — многоточие; последние две строки песни тоже означены многоточием). Напечатанные же куплеты полностью совпадали со списком Аносова. Почти в том же виде песня вышла во втором и третьем русских изданиях книги Р. Лёвенфельда (СПб., 1897, с. 105—106; СПб., 1904, с. 97—98 — здесь был добавлен куплет «Выезжали князья-графы...» и третья строка куплета про Остен-Сакена, названного в книгах Лёвенфельда «NN генерал»). Этот же текст перепечатала газета «Биржевые ведомости» в одном из номеров, посвященных семидесятилетнему юбилею Толстого (1898, 8 (20) сентября). В обширной «биографической справке» о творчестве писателя, составленной по книгам Евг. Соловьева и Р. Лёвенфельда, рассказывалось об истории возникновения этого сочинения.

В 1898 г. песня появилась в книге «Записки Петра Кононовича Менькова» (СПб., т. I, с. 460—462) под заглавием «4 августа». В коротком редакционном вступлении сообщалось, что «песнь крымских солдат, касающаяся сражения на Черной речке», приложена к запискам Менькова, имя автора не упомянуто и потому издатели «склонны считать таковым П. К. Менькова или целый кружок лиц главной квартиры князя Горчакова». В тексте 21 куплет, налицо значительные разночтения. Вместо третьей строки второго и второй строки последнего куплетов — ряды точек. Имя «Плац-Бекок» обозначено как «П... Б...».

Четыре куплета песни привел в своей книге «Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории...» (СПб., 1904) Владимир Соловьев: в «Разговоре третьем» генерал, один из пяти собеседников, вспоминал строки из севастопольской песни, называя ее солдатской (с. 126).

Еще одно появление песни при жизни Толстого — снова в журнале «Русская старина», № 3 за 1905 год (с. 542—543) в «Записках Порфирия

559

Николаевича Глебова», участника сражения на Черной речке. В его списке 19 куплетов: нет второго трехстишия про Ушакова и куплета про Белевцева. Значительные разночтения, несколько иной порядок строф. Из заключительного куплета приведена только первая строка — далее два ряда точек. Текст списка П. Н. Глебова почти полностью совпадает с текстом рукописного списка А. А. Краевского.

Год спустя севастопольская песня была напечатана в «Биографии» Л. Н. Толстого, составленной П. И. Бирюковым (с. 258—259). Еще в 1904 г., готовя первый том «Биографии», Бирюков, за отсутствием авторского варианта, обратился к тексту песни, опубликованному в 1875 г. в журнале «Русская старина» (т. XII, № 2, с. 441—443) по списку участника обороны Севастополя И. В. Аносова. В то же время он узнал, что «одна дама» (М. Н. Милошевич) прислала две песни Толстому, и через Черткова получил копию ответа Толстого Милошевич. На просьбу Бирюкова прислать ему в Женеву текст песни Толстой отвечал: «Я пришлю вам то, что мне прислала дама». 31 мая Бирюков напомнил об этом, и 10 июня Толстой еще раз обещал прислать песни. Однако и в конце июля биограф все еще не получал обещанного текста.

Тем временем рукопись первого тома «Биографии» уже была доставлена в Ясную Поляну; Толстой внимательно прочитал ее, исправил, в том числе и севастопольскую песню, и отослал Бирюкову в Швейцарию. 6 ноября 1904 г. Бирюков написал в Ясную Поляну: «На днях я отправляюсь повидаться с Чертковым, чтобы переговорить с ним об издании первого тома биографии, который я закончил, приняв во внимание все сделанные вами поправки и дополнения» (ГМТ).

В итоге в список Аносова было внесено 12 поправок, три из которых совпадают с текстом списка «дамы» и, возможно, по этому списку сделаны Бирюковым1. Остальные же исправления свидетельствуют о том, что текст списка Аносова был авторизован Толстым2. Этот авторизованный текст севастопольской песни (условно назовем его «Толстовский список») и был опубликован в первом томе «Биографии» в 1906 г. Именно этот список принят в настоящем издании за основной источник текста севастопольской песни «Как четвертого числа...».

В «Биографии» была напечатана и песня «Как восьмого сентября...». «Если вспомнить те обстоятельства, при которых слагались эти песни, — писал Бирюков, — все эти ужасы смерти, стоны раненых, кровь, пожары, убийства, наполнявшие собою атмосферу Севастополя, невольно приходишь в удивление перед той силой духа, которая оставляла место для добродушных шуток над самим собой под постоянной угрозой страданий и смерти» (с. 263).

В 1907 г. обе песни по тексту «Биографии» перепечатал петербургский «Иллюстрированный еженедельник» (№ 32) в номере, посвященном 55-летию литературной деятельности Л. Н. Толстого.

560

Три издания выдержала при жизни Толстого своеобразная публикация песни «Как четвертого числа...» в Германии. В 1892 г. в Берлине вышла книга Р. Лёвенфельда о Толстом (Löwenfeld R. Leo N. Tolstoj, sein Leben, seine Werke, seine Weltanschauung), где рядом с немецким переводом дан русский текст в немецкой транскрипции (S. 78—80). Впервые же Лёвенфельд напечатал песню в книге «Gespräche über und mit Tolstoj» (Berlin, 1891); спустя десять лет вышло третье издание книги (Leipzig, 1901). Таким образом, за десять лет (1891—1901) в Германии на немецком языке в книгах Р. Лёвенфельда севастопольская песня Толстого печаталась шесть раз.

Немецкий литературный критик А. Эттлингер в своей небольшой книжке о Толстом заметил по поводу севастопольской песни: «Из севастопольского времени происходит единственное известное стихотворение Толстого, сатира на поражение, причиной которому стал недостаток благоразумных генералов. Это легко набросанные строфы в народном стиле, рожденные моментом и на него рассчитанные» (Ettlinger A. Leo Tolstoj. Eine Skizze seines Lebens und Wirkens. Berlin, 1899, S. 13).

На английском языке 17 куплетов песни были опубликованы в 1904 г. в книге Эдварда Штайнера «Толстой как человек» (Steiner E. A. Tolstoy the man. N. Y., 1904, p. 78—80). Автор признавался, что перевел эти строки, потому что они характеризуют Толстого, хотя «это простые созвучия и не очень высокого качества» (р. 78). Полный перевод, сделанный Луизой Моод, был напечатан через четыре года в Англии в книге Э. Моода «Жизнь Толстого» (Maude A. The Life of Tolstoy. First fifty years. London, 1908).

В 1906 г. (немного раньше, чем в России) первый том «Биографии» Л. Н. Толстого, составленной П. И. Бирюковым, появился на немецком, английском, французском (перевел Ж.-В. Биншток), норвежском (перевел Е. Норденштрём), чешском (перевел Ян Ваня) языках. В английском и французском изданиях текст песни сопровождала нотная запись ее мелодии.

Литературная судьба севастопольской песни — это не только многочисленные и разнообразные ее публикации. Песня Толстого не раз служила основой для создания злободневных фольклорных произведений. Осенью 1855 г. в севастопольской армии появилась песня, приписываемая П. Менькову:

«А как первого числа
Ожидали в фоц-Сала
     Батюшку-царя!

Коцебу просил Толстова
Написать хотя два слова
     На этот предмет!» («Записки П. К. Менькова», с. 425).

Последний куплет говорил о популярности Толстого как сочинителя севастопольской песни.

В 1861 г. в студенческой среде родилась песня о том, как 12 ноября полиция пресекла выступления студентов Московского университета, протестовавших против новых университетских правил. Песня начиналась словами:

561

«Как двенадцатого числа
Нас нелегкая несла
Просьбу подавать...»

Казанские студенты и гимназисты в 1862 г. сложили песню:

«Как двадцатого числа
Нас нелегкая несла
Песни распевать...»

В песне тоже шла речь о столкновении молодежи с полицией.

Спустя почти три десятилетия, в 1901 г., в Петербурге была распространена листовка с песней о разгоне 4 марта демонстрации у Казанского собора:

«Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Смуту унимать...»

Так начиналась песня, сочиненная студентами Петербургского университета от имени простых солдат, принимавших участие в этой полицейской акции. Эта студенческая песня стала в начале 1900-х годов довольно популярной и среди рабочих. (Фрагменты песен приводятся по статье А. М. Новиковой «Севастопольские песни Л. Н. Толстого» — Ученые записки Московского областного педагогического института им. Крупской, т. 122. Русская литература. Вып. 8. М., 1963, с. 3—47.)

Песню Л. Н. Толстого часто цитировали и упоминали писатели, публицисты, ученые и политики.

Сражение на речке Черной состоялось 4 августа 1855 г. Главной задачей, поставленной военным командованием, было овладеть Федюхиными высотами, высотами Телеграфной и Гасфортовой и Сапун-горою, занимаемыми союзными неприятельскими войсками с 13 мая.

Пассивность и нерешительность главнокомандующего Крымской армией князя М. Д. Горчакова давно вызывали недовольство и раздражение Петербурга. С миссией побудить Горчакова к активным наступательным действиям из столицы в Севастополь в середине июня 1855 г. прибыл генерал барон П. А. Вревский. Едва ознакомившись на месте с положением дел, генерал Вревский стал настаивать на необходимости предпринять решительные действия, о чем он в письмах доносил военному министру князю В. А. Долгорукову. М. Д. Горчаков медлил с принятием решения, понимая, что наступление не может быть удачным ввиду реального положения вещей, так как у армии недостаточно сил для этого. «Было бы просто сумасшествием начать наступление против превосходного в числе неприятеля, главные силы которого занимают, кроме того, недоступные позиции», — писал он военному министру 5 июля 1855 г. (цит. по кн.: Богданович М. И. Восточная война 1853—1856 годов. СПб., 1877, т. IV, с. 2). Однако сам государь император предложил Горчакову собрать военный совет для решения вопроса о наступательных действиях русской армии. 28 июля военный совет состоялся, на нем помимо князя М. Д. Горчакова присутствовали высшие чины Крымской армии: генерал-адъютанты граф Д. Е. Остен-Сакен и П. Е. Коцебу, генерал-лейтенанты А. О. Сержпутовский, П. П. Липранди, А. Е. Бухмейер, С. П. Бутурлин, С. А. Хрулев, Н. И. Ушаков, К. Р. Семякин. На совет прибыли также генерал-адъютант барон

562

П. А. Вревский, начальники штабов генерал-майоры Н. А. Крыжановский, князь В. И. Васильчиков и другие генералы. Видя неготовность некоторых членов военного совета принять столь важное решение, Горчаков потребовал от них представить на следующий день их мнение в письменной форме. В результате большинство военачальников высказалось за наступление русских войск со стороны речки Черной.

Был разработан и выверен план наступления. Еще до рассвета главнокомандующий князь Горчаков в сопровождении ближайшего окружения прибыл на свой наблюдательный пункт, который находился на склоне Мекензиевой горы рядом с новым редутом (в песне: большой редут). По плану командования, наступление на высоты Телеграфную и Федюхины должно было начаться с двух флангов, которыми командовали генералы Липранди и Реад. В диспозиции было сказано, что войска должны быть на месте к четырем часам по полуночи. Генерал Липранди атакует Телеграфную гору, а генерал Реад в это время открывает артиллерийский огонь по Федюхиным высотам, давая тем самым возможность удержаться атакующим на Телеграфной горе. Обоим начальникам флангов, Реаду и Липранди, Горчаков предписывал начинать атаку только по особому его приказанию.

Сражение начал корпус генерала Липранди. Телеграфная высота была взята довольно скоро, и Горчаков отдал распоряжение атаковать Гасфортову гору. Резерв пехоты должен был поддержать атаку Липранди. Атака на Гасфортову гору началась, как вдруг генерал Реад неожиданно повел свои войска на взятие Федюхиных высот. Сильный ружейный огонь сопровождался громким «ура!». Войска Реада направились к мосту через речку Черную, заняли предмостное укрепление, перешли через мост, а кто и вброд, по шею погружаясь в воду, и начали взбираться на занятые неприятелем довольно крутые склоны средней горы. Позднее выяснилось, что генерал Реад, опасаясь пропустить удобный момент для атаки, без специального приказания, едва заслышав стрельбу в стороне Липранди, начал артиллерийский обстрел Федюхиных высот, и, когда адъютант главнокомандующего передал ему приказ «время начинать», что и значило начинать канонаду, генерал воспринял это как сигнал к началу атаки. «Я не могу ждать: я имею приказание от князя», — со всей решительностью заявил Реад в ответ на доводы его окружения о том, что войска еще не заняли позицию и не подошли резервные части.

Первыми были посланы в атаку три полка 12-й пехотной дивизии под начальством генерал-майора Мартенау. Его неожиданное нападение на Федюхины высоты должен был поддержать генерал Ушаков со своей 7-й пехотной дивизией. Но и здесь случилась неувязка: получив от генерала Реада приказ «начинать», Ушаков не понял, что́ конкретно он должен предпринять, и послал адъютанта к Реаду с просьбой разъяснить приказание. Так и не получив внятного распоряжения, генерал Ушаков двинул свои войска через речку вброд, так как мосты навести не успели, перешел Черную речку и атаковал Федюхины высоты с западной стороны, где французам из ложементов было удобно в упор стрелять в наших солдат. Положение усугубилось еще и тем, что не смогли переправить через речку артиллерию и она осталась на том берегу. Французы тем временем успели получить подкрепление, и успешно было начатая атака дивизии генерала Мартенау захлебнулась.

Узнав о случившемся, Горчаков, не имея достаточного количества резервных

563

войск для ведения атак одновременно на Федюхиных высотах и на Гасфортовой горе, отменил атаку на Гасфортову гору и направил подкрепления войскам генерала Реада. Но спасти положение дивизий правого фланга было уже невозможно: подкрепления вовремя не успели; французы, опомнившись от неожиданной атаки, подкрепленные свежими резервными войсками, отбросили и разгромили атакующих. Результатом всей этой неразберихи были огромные потери среди офицерского и рядового состава русской армии. Убиты были генерал Реад, барон Вревский и многие другие офицеры и генералы. После гибели генерала Реада Горчаков, видя бедственное положение войск правого фланга, поручил генералу Белевцеву по возможности собрать в беспорядке отступающие, разгромленные полки. Белевцев прискакал на поле сражения к отступающим остаткам наших войск. Приблизившись к кучке солдат, в руках у которых он увидел полковое знамя, генерал высоко поднял это знамя и, крича: «Ребята, вы не знаете меня, но знаете это знамя!» (с. 374) — собрал вокруг себя остатки полка, и отступление было остановлено (по кн.: Дубровин Н. Ф. История Крымской войны и обороны Севастополя: В 3 т. СПб., 1900, т. 3, с. 344—381).

В день сражения на речке Черной наши войска потеряли около восьми тысяч человек.

Л. Н. Толстой участвовал в сражении в корпусе генерала Липранди. «За отличную храбрость и мужество, оказанные в деле 4 августа у Черной речки» 26 марта 1856 г., уже находясь в Петербурге, Толстой был произведен в поручики (Летопись, с. 111).

С. 241. ...Горы отбирать... — Имеются в виду высоты в окрестностях Севастополя в районе Черной речки: Телеграфная, Гасфортова, Федюхины высоты и Сапун-гора.

Барон Вревский-генерал... — Вревский Павел Александрович — барон, генерал-адъютант, убит во время сражения на р. Черной ядром в голову. Толстой был знаком с Вревским. 18 июня 1855 г. он в дневнике записал: «Получил от В. Перфильева письмо через Вревского, к<оторый>, верно, хочет познакомиться со мною». 27 июня в дневнике снова о Вревском: «Хорош Вревской! Он, говорят, пьяница». 30 июня знакомство состоялось; в дневнике Толстой заметил: «Вревской, у которого был уже нынче, 30 июня, кажется, пустой человек».

...Даже Плац-Бекок... — Искаженное произношение фамилии генерал-полицмейстера главного штаба Южной армии А. П. Плац-бек-Кокума.

...«Ступай, Липранди»... — Липранди Павел Петрович — генерал-от-инфантерии, участник кампании 1813—1814 гг. (был в 17 сражениях), турецкой (1828—1829) и польской (1830—1831) войн. В 1853—1854 гг. командовал особым отрядом в Валахии. В Крымской кампании особо отличился в сражении под Балаклавой 13 октября 1854 г. Имел большой военный опыт и прекрасное военное образование. Заботился о солдатах и пользовался популярностью в армии. 26 ноября 1854 г. Толстой записал в дневнике: «Липранди назначен командующим войск в Севастополе1. Слава

564

Богу! Исключая успехов, которые он имел в этой кампании, он любим и популярен, не е<.....> матерью, а распорядительностью и умом».

...Ты пошли туда Реада... — Реад Николай Андреевич — генерал-адъютант, командир третьего пехотного корпуса русской армии. Участвовал во многих сражениях в 1812—1814 гг.; в 1854 г. временно управлял Кавказом. В Крымской армии был человеком новым, хотя имел репутацию воина «храбрости несомненной» (оценка Д. А. Столыпина — в журнале: «Русский архив», 1874, кн. I, с. 1364).

...И повел нас прямо к мосту... — Речь идет о так называемом Трактирном мосте (до конца 1854 г. на правом берегу реки Черной существовал трактир помещицы Резильотти).

С. 242. Мартенау умолял... — Мартенау (Мартинау) Карл-Мауриц Алексеевич — в 1855 г. генерал-майор, начальник штаба 4-го пехотного корпуса, позднее начальник 12-й пехотной дивизии. Участвовал в кампаниях 1828—1829 гг., 1831 г., 1849 г. и 1853—1854 гг. За 4-е августа награжден золотой саблей с бриллиантами.

Генерал же Ушаков... — Ушаков Александр Клеоникович — генерал-лейтенант, начальник 7-й пехотной дивизии. В составе севастопольского гарнизона находился с 23 июля по 3 августа. За 4-е августа награжден золотой шпагой с бриллиантами и с надписью «За храбрость». Участвовал во многих военных кампаниях.

На Федюхины высоты... — Федюхины высоты — три отдельные возвышенности у левого берега речки Черной, разделенные между собой седловинами.

Ждали — выйдет с гарнизона нам на выручку колонна, подали сигнал... — Одновременно с наступлением со стороны речки Черной командованием предполагалось осуществить вылазку из Севастополя, со стороны Корабельной, силами севастопольского гарнизона. Но, видя безнадежность положения, Горчаков отказался от этого замысла, чтобы сохранить силы севастопольцев: сигнала на выступление колонны от князя не последовало. Толстой, сочиняя песню, еще не знал всех обстоятельств случившегося, так как сам во время сражения находился на левом фланге в войсках под командованием генерала Липранди.

...Сакен-генерал... — Барон Остен-Сакен Дмитрий Ерофеевич, генерал-адъютант, 28 ноября 1854 г. назначен начальником севастопольского гарнизона. На пасху в 1855 г. ему пожалован графский титул. Участвовал в войнах с Наполеоном и в других военных кампаниях. После Крымской войны был членом Государственного совета.

...Всё акафисты читал... — В данной ситуации незаслуженный упрек Д. Е. Остен-Сакену, который не слышал сигнала не потому, что «акафисты читал», а потому, что Горчаков не подал этого сигнала. Известная набожность Остен-Сакена нередко становилась предметом скрытой или даже явной насмешки офицеров. Акафист — в христианском богослужении церковное хвалебное песнопение, исполняемое всеми присутствующими стоя.

А Белевцев-генерал... — Белевцев Дмитрий Николаевич — генерал-майор, начальник Курского ополчения.

565

ПРИЛОЖЕНИЕ

САНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
ЧЕРЕЗ ФРАНЦИЮ И ИТАЛИЮ

Впервые: Юб., т. 1, с. 249—278.

Печатается по автографу.

Книгу английского писателя Лоренса Стерна «A sentimental journey through France and Italy» (1768) Толстой начал переводить в марте 1851 г. Это было уже не первое знакомство с произведением. Впервые «Сентиментальное путешествие» Толстой прочитал в юном возрасте: в составленном позднее списке книг, которые произвели на него большое впечатление в юности (с 14 до 20 лет), книга Л. Стерна названа во второй строке, а «степень впечатления» определена как «оч<ень> большое». С чтением «Сентиментального путешествия» отчасти связано и пробуждение мыслей о собственном литературном творчестве. С. А. Толстая в «Материалах к биографии Л. Н. Толстого и сведениях о семействе Толстых» писала 24 октября 1876 г., разумеется, со слов самого Толстого: «В первый раз, живши в Москве1, ему пришло в голову описать что-нибудь. Прочитав “Voyage Sentimental” par Sterne, он, взволнованный и увлеченный этим чтением, сидел раз у окна, задумавшись, и смотрел на все происходящее на улице. “Вот ходит будочник, кто он такой, какая его жизнь; а вот карета проехала — кто там и куда едет, и о чем думает, и кто живет в этом доме, какая внутренняя жизнь их... Как интересно бы было все это описать, какую можно бы было из этого сочинить интересную книгу”» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1978, т. 1, с. 36).

К «Сентиментальному путешествию» Стерна молодой Толстой обратился и в связи с тем, что ему была «необходима гимнастика для развития всех способностей», в особенности «гимнастика памяти», чему, по его мнению, может помочь изучение английского языка. В Ясной Поляне 24 марта 1851 г. в числе прочих заданий на следующий день он записал: «С 12 до 1 английский язык». И далее: «Переводить что-нибудь с иностранного языка на русский для развития памяти и слога». 2 июня, уже в Старогладковской, Толстой в дневнике цитировал Стерна по-французски. И в эти же дни началась систематическая работа над переводом:

566

11 июня в дневнике определен распорядок следующего дня, где четыре часа отведено «переводу с английского». Задание на завтра «переводить» отмечено в дневнике и 3 июля. Работа над переводом шла на фоне собственного художественного творчества: Толстой писал повесть «Детство», и перевод позволял несколько со стороны и критически взглянуть на то, что выходит из-под собственного пера. 10 августа в дневнике признание: «Я замечаю, что у меня дурная привычка к отступлениям; и именно, что это привычка, а не обильность мыслей, как я прежде думал, часто мешают мне писать и заставляют меня встать от письменного стола и задуматься совсем о другом, чем то, что я писал. Пагубная привычка. Несмотря на огромный талант рассказывать и умно болтать моего любимого писателя Стерна, отступления тяжелы даже и у него».

Толстой продолжал переводить книгу Стерна в сентябре (дневниковая запись 20 марта 1852 г.). На несколько месяцев дневник прерывается, и трудно определить, как подвигался перевод с сентября 1851 по конец марта 1852 г. Но 21 марта снова в дневнике появились записи о переводе «Сентиментального путешествия»: «переводил до обеда»; «порядок занятий», принятый Толстым в это время, предполагал каждое утро заниматься переводом.

22 марта: «продолжал переводить».

24 марта: «переводил до 11 часов».

8 апреля: «утром перевел одну главу Стерна».

Переводил 12 и 13 апреля, а 14 апреля, находясь в Кизляре, записал в дневнике: «Читал Стерна. Восхитительно». И далее приводил цитату по-английски: «If nature has so wove<n>his web of Kindeness, that some threads of love and desire are entangled in the piece — must the whole piece be rent in drawing them out» <«Если природа так сплела свою паутину доброты, что некоторые нити любви и некоторые нити вожделения вплетены в один и тот же кусок, следует ли разрушать весь кусок, выдергивая эти нити»>.

Этой записью упоминания в дневнике о переводе «Сентиментального путешествия» кончаются. Но выписанное рассуждение Стерна из главы «Победа» Толстой позднее поставил эпиграфом к черновой редакции главы «Девичья» в повести «Отрочество» — см. т. 1 (19) наст. изд., с. 346. Художественный образ «паутины любви» появился и в дневнике в известной записи 12 мая 1856 г.: «Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни — это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального». Почти так же рассуждает герой повести «Казаки» Оленин на страницах своего дневника, используя стерновский образ «паутины любви» («Казаки», гл. XXVIII).

Перевод книги Стерна не был завершен, остановившись примерно на трети произведения. В дальнейшем Толстой не раз вспоминал об этой своей работе, говоря о том, что «лучший способ изучить какой-нибудь язык — это читать какую-нибудь известную книгу; <...> потом заняться грамматическим анализом некоторых предложений, затем прочитать еще раз. Он изучил таким образом английский, италианский и в 45 лет греческий», — записал в своем дневнике композитор С. И. Танеев 9 июля 1894 г. в Ясной Поляне (Танеев С. И. Дневники. Кн. I. 1894—1898. М., 1981, с. 101). Подобные рекомендации давал Толстой и другим своим знакомым.

567

Значительно более серьезной виделась Толстому роль «Сентиментального путешествия» в его творческой жизни. Помогая П. И. Бирюкову готовить первый том «Биографии» и вспоминая о работе над повестью «Детство», Толстой заметил: «...во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей: Stern’a (его “Sentimental journey”) и Töpffer’a “Bibliothèque de mon oncle” <Тёпфера “Библиотека моего дядюшки”>». Следы влияния книги Стерна в большей или меньшей степени присутствуют и в ранних рассказах Толстого «Набег», «Рубка леса».

В библиотеке яснополянского дома сохранился томик «Сентиментального путешествия» Л. Стерна (A Sentimental Journey through France and Italy. By Laurence Sterne. Paris, 1835. 178 p.). Возможно, именно с этого экземпляра делался перевод.

Эту небольшую книжку читал Толстой и в глубокой старости, что отметил в своих записках Д. П. Маковицкий 9 ноября 1909 г.: «<Л. Н.> прочел что-то о Лоренсе Стерне и спросил: “А у нас есть что-нибудь его?” В библиотеке нашлось его “A Sentimental Journey through France and Italy” старого издания. Я ее принес. Л. Н. взял ее в кабинет и через некоторое время пришел с ней в руке и прочел несколько строк о Париже и дал Софье Александровне1 прочесть. Софья Андреевна вспомнила, что Л. Н. переводил эту книгу молодым человеком, но никогда не печатал.

Л. Н.: Стерн — это самобытный (остроумный)» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 95).

Через полтора месяца, 25 декабря 1909 г., Толстой снова «принес старое издание Лоренса Стерна “A Sentimental Journey through France and Italy”. Л. Н. перелистывал книгу, что-то в ней искал, и потом дал прочесть вслух. Л. Н.: “Я, когда мне было 15 лет2, переводил это. Удивительно, до чего это смешно!” Софья Андреевна: “Рукопись перевода сохранилась в Музее3”. Ольге Константиновне4 она стала читать по-английски: “Что же, это английская, а не французская книга? Я думала, ты перевел ее с французского. Ты знал тогда по-английски?” Л. Н.: “Я тогда на этом самом учился по-английски”» (ЛН, т. 90, кн. 4, с. 142). В дневнике своем в тот же день Толстой отметил: «Странное чувство. Испытываю нечто особенное, новое, сложное, которое хочется выразить. И скорее художественное, образное. Читал “Sentimental Journey”. Напоминает юность и художественные требования. Сейчас вечер. На душе хорошо».

Сноски

Сноски к стр. 285

1 Дневниковая запись 12 июня 1851 г. свидетельствует, что мысли о храбрости и о конкретных ее проявлениях возникали в сознании Толстого уже в первые дни пребывания на Кавказе: «Меня поразили 3 вещи: 1) разговоры офицеров о храбрости. Как заговорят о ком-нибудь. Храбр ли? Да так. Все храбры. Такого рода понятия о храбрости можно объяснить вот как: храбрость есть такое состояние души, при котором силы душевные действуют одинаково [при каких бы то ни было обстоятельствах. Или напряжение деятельности, лишающее сознания опасностей. Или есть два рода храбрости: моральная и физическая. Моральная храбрость, которая происходит от сознания долга и вообще от моральных влечений, а не от сознания опасности. Физическая та, которая происходит от физической необходимости, не лишая сознания опасности, и та, которая лишает этого сознания. Примеры: 1-ой — человек, добровольно жертвующий собой для спасения отечества или лица. 2) Офицер, служащий для выгод. 3) В турецкой кампании бросились в руки неприятеля, чтобы только напиться, русские солдаты]». Мысли эти найдут отражение в рассказе «Набег».

Сноски к стр. 286

1 22 сентября того же 1852 г. Толстой отметил в дневнике, что читал «Описание войны 1813 года» А. И. Михайловского-Данилевского, и в той же записи продолжал: «Составить истинную правдивую историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь». Невысокая оценка трудов известного историка была вызвана тем, что, несмотря на обширный документальный и мемуарный материал, автор ограничился лишь описанием военных действий, без попыток проникнуть в истинную суть и причины событий. Отношение Толстого к сочинениям Михайловского-Данилевского прозвучало и в «Набеге», на первых его страницах, в разговоре капитана Хлопова с волонтером, для которого важно было узнать, не «какие сражения бывают» и «где какой корпус стоял», а «что такое храбрость» и, как было сказано в преднаборной рукописи, «каким образом и под влиянием какого чувства убил один солдат другого?» Это для волонтера «интереснее знать», «чем расположение войск при Аустерлицкой или Бородинской битве». Так в тексте рассказа Толстой продолжал оппонировать сочинениям Михайловского-Данилевского, заявляя собственную позицию в таком важном вопросе, как «самый факт войны — убийство». Отталкиваясь от трудов историка, Толстой создает свое «описание войны» — под таким наименованием некоторое время фигурировал в дневнике будущий «Набег».

Сноски к стр. 288

1 Салты — один из самых укрепленных аулов в Среднем Дагестане. Под командованием кн. Воронцова летом и осенью 1847 г. была предпринята его осада. Защищать Салты Шамиль поручил лучшему из своих наибов Омар-Дебиру. Осада длилась 52 дня; аул был почти полностью разрушен, но не сдавался. 14 сентября начался штурм; горцы оказывали отчаянное сопротивление, защищая каждую саклю. К ночи русскому гарнизону удалось овладеть лишь половиной аула. Омар-Дебир намерен был продолжать обороняться, но его соратники бежали. Аул Салты пал. Эта операция стоила русской армии жизни сотни офицеров и более двух тысяч «нижних чинов».

Сноски к стр. 289

1 «Роман русского помещика».

2 Н. Н. Толстым.

Сноски к стр. 290

1 Первоначально: с «небольшим орлиным носом» — деталь, перешедшая из предыдущей редакции (ср. запись в дневнике 10 мая 1852 г.: «Орлиные носы сводят меня с ума; мне кажется, что в них заключается вся сила характера и счастье жизни»). В окончательном тексте — «тонкий носик» (глава II), что отметил рассказчик-волонтер, любуясь прапорщиком Аланиным.

Сноски к стр. 294

1 В томе, вышедшем в 1911 г., был напечатан контаминированный, сводный текст «Набега», включивший фрагменты из третьей редакции. В таком виде рассказ выдержал несколько изданий, как дореволюционных, так и ряд изданий в двадцатые годы.

Сноски к стр. 295

1 Н. Н. Гусев считал, что из-за «сатирического тона» «такое окончание рассказа не удовлетворило Толстого. Ему не хотелось заканчивать рассказ ни сатирой, ни картиной смерти. Ему хотелось показать торжество жизни над смертью» ( Гусев, I, с. 417). Однако в рукописи рядом с этим фрагментом на полях Толстой, просматривая и оценивая те или иные места по пятибалльной системе, сам себе поставил оценку «5».

Сноски к стр. 296

1 В окончательном тексте — капитан Хлопов.

Сноски к стр. 299

1 В Юб. (т. 3, с. 201—203) все названные фрагменты причислены к цензурным вымаркам в тексте «Современника». Однако, сопоставляя текст «Набега» в изд. 1856 г. с преднаборной рукописью, следует заметить, что определенно цензурными изъятиями можно считать только куски, вставленные во второй, третьей и четвертой главах. Что же касается остальных новых кусков текста, то их следы или слабо просматриваются в рукописи, или вовсе отсутствуют, и поэтому нельзя безоговорочно причислять их к цензурным выкидкам: это может быть новый текст, дописанный автором для сборника.

2 Т. е. книга.

Сноски к стр. 300

1 Эти письма не зафиксированы в Юб. в списке писем, не имеющихся в распоряжении редакции.

Сноски к стр. 302

1 Книга вышла из печати 3 октября.

Сноски к стр. 303

1 И. А. Толстой, двоюродный дядя Л. Н. Толстого, выведен в «Набеге» в образе адъютанта генерала.

Сноски к стр. 306

1 Вероятно, П. А. Воейков, сын опекуна Толстых А. С. Воейкова.

Сноски к стр. 308

1 Л. Н. и Н. Н. Толстые.

Сноски к стр. 309

1 Так ошибочно были напечатаны инициалы автора в оглавлении «Современника».

Сноски к стр. 318

1 Перевод с английского здесь и далее О. В. Липатовой.

Сноски к стр. 330

1 «По всей вероятности, поправки эти сделаны не цензурою, а редактором журнала»,— предполагал М. О. Гершензон, упоминая о «цензурных обрезках нашей литературы» (Гершензон М. О. Литературное обозрение.— «Научное слово», 1905, кн. 2, с. 124).

Сноски к стр. 331

1 Здесь Родзянко сделал поясняющую сноску:«Неклюдов у нас довольно известная фамилия, члены которой, сколько мне известно, принадлежат к высшему петербургскому обществу. В рассказе только вместо К поставлено Х».

Сноски к стр. 333

1 В Юб. издании (т. 3, с. 100—117) «Записки маркера» напечатаны по сб. «Для легкого чтения» с пятью поправками по рукописям и «Современнику» (подготовка текста С. Л. Толстого).

Сноски к стр. 334

1 В статье П. В. А-ва (так подписана статья) отмечались «строгость психического наблюдения, полнота выражения в лицах и предметах, замечательная деятельность мысли, отсутствие противуэстетического смешения целей», характерные для Л. Н. Т.; критик писал также, что каждое произведение Л. Н. Т. имеет «существенные качества исследования, не имея ни малейших внешних признаков его и оставаясь, по преимуществу, произведением изящной словесности». В таланте молодого писателя П. В. А-в находил редкую логическую последовательность, верность своим идеям и убежденность «в единстве мысли и поступка». Критик причислял Л. Н. Т. «к лучшим нашим рассказчикам» («Современник», 1855, № 1, отд. «Критика», с. 22—26).

Сноски к стр. 336

1 В журнале не назван автор рецензии, и ее приписывали А. В. Дружинину.

Сноски к стр. 345

1 Одна из статей Н. Я. Ростовцева: «Письмо к редактору» или «Песни Журжинского отряда» (ГМТ).

Сноски к стр. 346

1 Имелось в виду «обязательное соглашение» с «Современником» на 1857 год.

Сноски к стр. 360

1 Ошибка памяти: повесть «Два гусара» была посвящена самой М. Н. Толстой.

2 В этом же письме Панаев писал о втором севастопольском рассказе, который должен был появиться в сентябрьском номере журнала.

3 Согласно «Реестру сочинениям и статьям, рассмотренным в Военно-цензурном комитете в 1855 году», в военную цензуру «Рубка лесу» поступила в корректуре (5 форм) 13 августа. 14 августа сочинение было «одобрено» (РГВИА, ф. 494, оп. 1, № 6, л. 378).

Сноски к стр. 362

1 Эта ошибка появилась в сборнике «Военные рассказы» (с. 91), переходила из издания в издание и была исправлена только в 6-м и 7-м изданиях, выпущенных С. А. Толстой в 1886 и 1887 гг.

2 Страхов был болен в это время.

Сноски к стр. 365

1 РГБ. Шифр книги: И 267/41.

2 Орфографию оригинала сохраняем.

Сноски к стр. 368

1 Имелся в виду рассказ «Ночь весною 1855 года в Севастополе».

2 Н. В. Берг, сочинения его публиковались в самом «Москвитянине».

Сноски к стр. 373

1 Григорьев употребляет это слово как антоним понятиям «страстный», «сильный духом», «блестящий» и т.п.

2 Имелась в виду повесть «Детство».

Сноски к стр. 384

1 Речь идет об Инкерманском сражении 24 сентября 1854 г.

Сноски к стр. 387

1 Главный штаб Крымской армии находился на Северной стороне.

Сноски к стр. 388

1 Впервые на это обращено внимание в работе: Ткачев А. Подпоручик севастопольский. Мистерия войны.— Воин. 1995. №№ 9—12. 1996. №№ 1—6. Здесь: Воин. 1995. № 10, с. 43.

Сноски к стр. 390

1 Возможно, первоначально, в наборной рукописи, эти фразы звучали иначе (ср. дневниковую запись от 2 ноября 1854 г.: «Велика моральная сила русского народа...»), но были «отредактированы» Панаевым.

Сноски к стр. 391

1 Вечером 4 апреля Толстой отправился пешком из Москвы в Ясную Поляну.

Сноски к стр. 392

1 Н. Н. Толстой.

Сноски к стр. 394

1 Евг. Соловьев в книге «Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность» (СПб., 1894) отметил: «Рассказывают, что императрица Александра Федоровна плакала, читая первый севастопольский очерк Толстого...» (с. 54—55).

Сноски к стр. 398

1 По сравнению с кавказскими рассказами.

Сноски к стр. 402

1 Видимо, ответ на еще одно письмо Э. Моода по поводу этой фразы.

2 Полтора года спустя С. Л. Толстой обратился к Э. Мооду с просьбой: «В настоящее время готовится новое издание сочинений Л. Н., между тем рукопись его “Севастопольских рассказов” не сохранилась. Я знаю, что он послал Вам несколько исправлений текста этих рассказов, искаженного цензурой,— писал С. Л. Толстой 21 января 1903 г.— Не можете ли Вы сообщить мне (или моей матери) эти исправления. Если же нет, то не укажете ли Вы те места, которые были исправлены...» (ГМТ). На это письмо Моод ответил 22 января (н. с.?) 1903 г., сообщив те несколько фраз, о которых шла речь в его переписке с Л. Н. Толстым (ГМТ).

Сноски к стр. 403

1 Этот набросок (заглавие по Юб., т. 4, с. 295), вероятно, и есть «проект адреса», о котором упомянул Толстой в дневнике 21 апреля 1855 г. рядом с «перебеленными лист<ами> “Севастополя”».

2 По поводу фраз, исключенных Э. Моодом, с согласия Толстого, из текста «Севастополя в декабре», Н. Н. Гусев писал: «...мы можем вполне определенно утверждать, что места эти принадлежат самому Толстому, так как они тесно связаны с контекстом очерка и нисколько не противоречат общему тону». Исключение этих фрагментов из текста рассказа, по мнению Гусева, «ничем не может быть оправдано» (Гусев, I, с. 542).

Сноски к стр. 419

1 В Юб. эта запись не разобрана (т. 47, с. 171).

2 Видимо, «Ночь весною 1855 года в Севастополе».

Сноски к стр. 421

1 Д. П. Маковицкий 1 марта 1906 г. записал в своем дневнике: «Я спросил Л. Н., занимался ли он когда-нибудь каким-либо из славянских языков, польским, может быть.

Л. Н.: Польским — нет, чешским немного».

И далее Маковицкий заметил: «Л. Н., кроме славянского (церковно-славян-ского) языка, знает немного малорусский и польский языки. В “Казаках”, “Двух стариках” есть малорусские фразы, в “За что?” — польские, которые Л. Н. сам написал по-польски. Для проверки я их посылал Бодуэну де Куртенэ. Л. Н. мог выучиться по-польски в армии. Интересно было бы знать, на каком языке беседовал Л. Н. с Лелевелем, на русском и на польском или на одном польском?» (ЛН, т. 90, кн. 2, с. 65).

Сноски к стр. 422

1 Так ошибочно назвал Писемский «Ночь весною 1855 года в Севастополе».

2 Имеется в виду «Севастополь в декабре месяце».

Сноски к стр. 424

1 Страницы 245—285 с рассказом Л. Н. Т-го не исчезли бесследно, а, вероятно, разошлись по рукам. Один такой экземпляр хранится в ГМТ. Между страницами вклеены две рукописные вставки, видимо, скопированные с наборной рукописи.

2 М. Н. Мусин-Пушкин по 1845 г. был попечителем Казанского учебного округа и Казанского университета.

Сноски к стр. 425

1 Речь идет и о рассказе «Рубка леса».

2 Возможно, познакомившись с рассказами Л. Н. Толстого, под впечатлением от них П. А. Вяземский, отвечая на поздравление в связи с его назначением товарищем министра народного просвещения, 11 августа 1855 г. писал М. П. Погодину: «Теперь не наша речь впереди, а речь пушек. Все наше просвещение — в зареве Севастопольском. Наши мужественные мученики сущие профессора наши на это время: они учат нас, как жить и умирать» (РГБ, Пог. / II; к. 7, ед. хр. 81, л. 22).

Сноски к стр. 428

1 Опечатка в «Военных рассказах»: в тексте корректуры и «Современника» — «родной кров».

Сноски к стр. 429

1 Дальнейшая судьба перевода Рачинского неизвестна.

2 Книга находится в Библиотеке Л. Н. Толстого в Ясной Поляне.

Сноски к стр. 432

1 Сам Ю. И. Одаховский в то время, по его словам, «был назначен старшим над <...>орудиями, офицерами и людьми (нижними чинами)» вместо капитана Филимонова, командира батареи, переведенного на Северную сторону.

Сноски к стр. 433

1 Даже фамилию Непшитшетский можно перевести как Непришедший, Непошедший.

Сноски к стр. 435

1 «Современник» (1855, № 12, с. 1—12 — особой пагинации) в перечне произведений, опубликованных в журнале в 1855 г., упоминал «Ночь весною в Севастополе» как рассказ Л. Н. Толстого.

Сноски к стр. 443

1 Мальвида фон Мейзенбуг, воспитательница дочерей А. И. Герцена, подруга Р. Роллана.

2 Польский эмигрант, работавший в типографии Герцена, плохо говоривший по-русски.

3 «Часы досуга» (два номера журнала, видимо, подаренные автору переводчиком, сохранились в личной библиотеке Л. Н. Толстого в Ясной Поляне).

Сноски к стр. 461

1 Ошибка памяти: А. И. Остен-Сакен (урожд. Толстая) умерла 30 августа 1841 г.

Сноски к стр. 470

1 Несколько исправлений сделано не почерком Толстого (предположительно, рука И. С. Тургенева и Н. Г. Чернышевского — Описание, с. 47).

Сноски к стр. 476

1 Имеются в виду «Севастополь в декабре месяце» и «Севастополь в мае».

Сноски к стр. 502

1 В публикации Жиркевича («Исторический вестник», 1908, № 1) этот фрагмент и пометы Толстого приведены неточно.

Сноски к стр. 514

1 В рук.: 18[69] [79] 00

2 В Юб. опубликовано под заглавием «Вечерние повести М. Главитина» (т. 90, с. 115—117).

Сноски к стр. 519

1 В Большой Чечне по крайней мере два аула носили название Мамакай-Юрт: один (ближе к Старому Юрту) — несколькими верстами северо-западнее крепости Грозной, второй — чуть южнее этой крепости.

Сноски к стр. 529

1 Комментарий Юб. признавал, что «точной датировке отрывок не поддается» (т. 3, с. 335) и вовсе не называл дату появления этого сочинения. В Описании датируется концом (октябрь) 1854 г. Н. Н. Гусев временем работы над «Дяденькой Ждановым...» считал октябрь-ноябрь 1854 г. (Летопись, 1, с. 82).

2 В настоящее время находятся в ГМТ.

3 В Юб. незавершенное произведение «Характеры и лица» было напечатано в составе материалов к «Роману русского помещика (т. 4, с. 377—380), так как находилось в папке с рукописями этого произведения. План и фрагмент черновой рукописи «Севастополя в августе 1855 года» и вовсе был найден уже в наше время: он оказался среди старых каталогов Румянцевского музея, заложенный во 2-м томе «Catalogue des Livres de la Bibliothéque de S. E. Le Chancelier de L’Empire».

Сноски к стр. 532

1 В Юб. заглавие дано редактором — «Записка об отрицательных сторонах русского солдата и офицера» (т. 4). Н. Н. Гусев считал, что при публикации должно быть принято название, данное этому сочинению самим Толстым в дневнике: «проект о переформировании армии» (Гусев, 1, с. 528).

Сноски к стр. 540

1 Сызрань — уездный город в Симбирской губернии.

2 А. С. Оголин, адресат Толстого.

Сноски к стр. 541

1 В Юб.— «Вставки и замечания к рукописи “Биографии Л. Н. Толстого”, составленной П. И. Бирюковым» (т. 34, с. 394—400).

Сноски к стр. 544

1 Ошибка газеты.

Сноски к стр. 546

1 Рассказ самого Толстого о том, как была сочинена песня, Лёвенфельд воспроизвел в книге «Разговоры о Толстом и с Толстым» (1891): «В нашем разговоре мы дошли до одного юмористического стихотворения, написанного графом под стенами Севастополя.

— Да, автор ее <песни>я,— подтвердил граф <...>— Она написана мною в Севастополе после штурма 4-го августа. Мы все лежали вокруг костра, и кто-то предложил затянуть круговую песню. Каждый офицер должен был экспромтом придумать по одной строчке куплета, но это не удалось. На другой день я прочел товарищам свою песню и, немного спустя, ее распевал весь лагерь» (перевод А. В. Перелыгиной, цит. по: «Звезда», 1978, № 8, с. 118).

Сноски к стр. 547

1 Допущена неточность: в то время Л. Н. Толстой был подпоручиком.

2 Ошибка Одаховского.

Сноски к стр. 549

1 В нем. оригинале: Ehrgeiz — честолюбие (Löwenfeld R. Gespräche über und mit Tolstoj. Berlin, 1891, S. 49).

Сноски к стр. 550

1 Толстой считал, что этому способствовал понравившийся государю рассказ «Севастополь в декабре месяце».

Сноски к стр. 551

1 Имеется в виду песня «Как четвертого числа...».

2 Автор мемуаров первую строку ошибочно взяла из другой севастопольской песни.

Сноски к стр. 552

1 Полным списком условно называем список песни, имеющий не менее 18 куплетов.

Сноски к стр. 553

1 Списки двух песен: «Как 8-го сентября...» и «Как 4-го числа...».

2 Копию письма в копировальной книге.

Сноски к стр. 559

1 В примечании к списку Аносова Бирюков отметил: «Кроме того, мы исправили этот текст еще по списку, доставленному нам Львом Николаевичем» (с. 257). Вероятно, это и был список «дамы».

2 Одно исправление было сделано, видимо, в устной беседе с Бирюковым, о чем он сообщил В. И. Срезневскому (Юб., т. 4, с. 420).

Сноски к стр. 563

1 П. П. Липранди был назначен командующим 6-м пехотным корпусом.

Сноски к стр. 565

1 Речь идет о зиме 1850—51 г.

Сноски к стр. 567

1 Софья Александровна Стахович.

2 Ошибка памяти: Толстой переводил «Сентиментальное путешествие» в возрасте 23—24 лет. В 15 лет, видимо, состоялось первое знакомство с книгой (в Казани).

3 В Румянцевском музее в Москве.

4 О. К. Толстая-Дитерихс, жена А. Л. Толстого.