Толстой Л. Н. Анна Каренина: Первая редакция гл. XVII четвертой части; Вторая редакция гл. I—VI пятой части; Рукописные фрагменты глав VIII—XIX восьмой части // Донсков А. А., Галаган Г. Я., Громова Л. Д. Единение людей в творчестве Л. Н. Толстого: Фрагменты рукописей / Группа славянских исследователей при Оттавском ун-те. — [М.; СПб.; Оттава], 2002. — С. 173—203.

http://feb-web.ru/feb/tolstoy/critics/ts5/ts52173-.htm

- 173 -

АННА КАРЕНИНА

Первая редакция гл. XVII четвертой части

С этой мыслью Алексей Александрович вошел в дверь, отворяемую швейцаром. Как ни хотелось Алексею Александровичу теперь, чтобы никто не узнавал, не развлекал его, швейцар тотчас же узнал и, позвонив наверх, поспешил к конторке и из нескольких бумаг выбрал телеграмму и подал.

Алексей Александрович прочел и сел, как был, на стул, потому что его подставили, в шубе и с телеграммой в руках.

— Пожалуйста, остановите моего извозчика, — сказал он медленно.

И, встав, просмотрел расписание отхода поездов в Петербург, в 12:20 шел поезд. Теперь было 9.

Взойдя наверх в свой нумер, Алексей Александрович приказал лакею укладываться в Петербург с 12-часовым поездом, а сам, переодевшись в дорожное платье, сел и задумался.

Телеграмма карандашом синим, перевранная как всегда, говорила: Москва. Дюссо. Алексею Алабину. Подпись была: Анна. Умираю. Прошу умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее. «Не нам, а имени твоему, спасение мое, — думал Алексей Александрович. — Но правда ли? Что правда? Нет обмана теперь, перед которым она бы остановилась». И потом он верил, что она умирает. Он теперь вспомнил, что она должна была родить. Прежде он отгонял от себя эту мысль. Да, роды. Боже мой, если ты взял меня в свою руку, руководи мною, подумал Алексей Александрович.

На другое утро он уже в раннем тумане Петербурга с чувством нечистоты, усталости и раздражения дороги, уже проехав пустынный Невский, подъезжал к своему дому на Владимирской. На мостовой лежала солома, у подъезда стояла извозчичья карета.

***

Как все люди решительные и спокойные, Алексей Александрович, обдумав раз свое положение и предстоящую ему деятельность, уже не думал о том, что будет. Во всяком случае, он решил, что увидит ее. Если это обман, он промолчит и уедет навсегда из дома. Если она действительно раскаивается и умирает, он простит и утешит ее. Но во втором случае опять могло быть два случая. Она умирает и раскаивается и умрет, тогда [все хорошо] он возьмет ее ребенка и воспитает его с своим и ему скажет и, если нужно, угрозой добьется того, чтобы он не попадался ему на глаза; но если она раскаивается,

- 174 -

он простит ее и она не умрет [тогда он, простив ее, возьмет ее и постарается по совету Долли спасти от погибели и увезет из Петербурга], этого предположения он не разрешил, этого не могло быть.

Всю дорогу он, как люди решительные и спокойные, не думал больше о том, что ему делать, не представлял себе картин того, что он увидит. С сжатыми губами и холодными глазами он глядел перед собой и ни о чем не думал, а наполнял свою умственную деятельность наблюдением над тем, что кидалось в глаза: хлебники, лавки запертые, ночные извозчики домой, дворники метут. Только выходя из кареты, он как бы достал из дальнего угла своего мозга решение и справился с ним. Там значилось. Если обман, то презрение спокойное и уехать. Если правда, что раскаяние, и смерть, то полное прощение.

Корней отворил дверь еще прежде, чем Алексей Александрович позвонил. Корней в старом сертуке, без галстука и в туфлях.

— Что барыня, разрешилась?

— Слава Богу, вчера разрешились благополучно.

Алексей Александрович остановился и с ужасом побледнел. Видно, первая альтернатива обмана была для него ужаснее ее смерти.

— А здоровье?

— Очень плохо. Вчера был консилиум, и теперь доктор здесь.

— Возьми вещи, — сказал Алексей Александрович и, заметив военный пальто, он спокойно сказал: — Алексей Кирилыч здесь?

— Так точно-с.

«Я не буду видеть и знать его», — подумал Алексей Александрович и прошел наверх.

В гостиной никого не было, в ее кабинете на звук его шагов вышла акушерка в чепце с лиловыми лентами вокруг ее толстого румяного лица. Она подошла и с фамильярностью общего горя взяла его за руку и сказала:

— Слава Богу, что вы приехали. Только об вас и об вас.

— Дайте же льду скорее, — сказал повелительный голос из спальни доктора.

Тут только Алексей Александрович заметил Удашева. Он сидел боком к спинке на низком стуле и, закрыв лицо руками, плакал. Он вскочил на голос доктора, отнял руки от лица, худого, желтого, измученного, и увидал Алексея Александровича. Страх, стыд изобразились в его лице; но он сделал усилие над собой, поднялся, поклонился почтительно и сказал:

— Счетов между мною и вами быть не может, я преступник перед вами, преступник приговоренный, и я весь в вашей власти, велите мне уйти, уехать, умереть.

Алексей Александрович только поклонился и, не дослушав его слов, пошел к двери, из которой он слышал ее голос, оживленно-весело

- 175 -

говоривший. Он вошел. Она лежала, повернувшись лицом, щеки рдели румянцем, маленькие белые ручки, высовываясь из манжет кофты, играли, перевивали угол одеяла. Казалось, она была не только здорова и свежа, но в наилучшем расположении духа. Она говорила скоро, звучно и с такими правильными и прочувствованными интонациями.

— Потому что Алексей. Я говорю про Алексея Александровича. Какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, на правда ли? Алексей не отказал бы мне. Мы поехали бы в Рим. Я видела Рим, но я молода была, я не понимала многого, а теперь я все поняла бы. У меня много было вкуса. Я бы забыла, он бы простил. Нет, он бы не простил. Как вы думаете? Нет, я бы не простила. Да что ж он не едет? Христианин, он простит. Ах, Боже мой, какая тоска, дайте мне поскорее воды. Ах, это ей, девочке моей, будет вредно. Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее. Нет, он не хочет приехать. Он не простит. Как вы думаете, он не простит?

— Успокойтесь. Воды.

— Ах, какой вздор! Да дайте мне ее, девочку дайте. Он еще не приехал. Вы думаете, не простит? Ах, если б он простил. Тогда я умру, и ничего страшного нет. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знали его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело было. Его глаза надо знать, у Миши точно такие, и я их видеть не могу от этого. Давали ли обедать Мише? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо его перевести в угольную и мисс Мебор попросить с ним лечь. В Риме я помню только Геркула...

Вдруг она сжалась, затихла и с испугом, как будто ожидая удара, подняла руки к лицу, защищаясь. Она увидала его.

— Нет, нет, — заговорила она, — я не боюсь его, я не боюсь его. Я боюсь смерти. Алексей, подойди сюда. Я тороплюсь оттого, что мне некогда, мне осталось жить немного, сейчас начнется жар, и ничего уж не пойму. Теперь я понимаю, я все понимаю, я все вижу.

Он взял ее руку и посапывал носом, бледная нижняя губа его дрожала.

— Подожди, ты не знаешь, — и глаза с такой тихой глубокой нежностью смотрели на него, ничего не было похожего на тот веселый и зловещий блеск. Это был фонарь, но совсем с другой стороны. — Я любила тебя, я люблю тебя. Но во мне есть другая, я ее боюсь. Она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя. Но я лгала. Я теперь умираю, я знаю, что умру, спроси у него. Я и теперь чувствую, вот они, пуды на руках, на ногах, на пальцах. Пальцы вот какие огромные. Но это скоро кончится. Одно мне нужно: ты прости меня, прости совсем. Я ужасна; но мне говорили, Святая Мария Египетская, она хуже была. И я поеду в Рим, там пустыня, и тогда я никому не буду мешать. Только Мишу возьми и

- 176 -

девочку возьми ты. Нет, ты не можешь простить, я знаю, этого нельзя простить. Нет, нет, уйди. Ты слишком хорош.

Но он уже рыдал, стоя на коленях и положив голову на ее руку. Рука жгла его огнем через кофту. Она обняла его голову, подвинулась к нему и с гордостью вызывающе подняла кверху глаза.

— Вот он. Я знала. Теперь прощайте, все прощайте. Опять они пришли. Отчего они не выходят? Да снимите ж с меня эти шубы.

Доктор отнял ее руки и накрыл ее с плечами. Она смотрела сияющим взглядом.

— Помни одно, что мне нужно было одно прощение и ничего больше я не хочу... Отчего ж он придет, подай ему руку.

Удашев стоял у ног и закрыл лицо руками.

— Открой лицо, смотри на него. Он святой, — сказала она ему. — Да открой лицо! — Она сердилась.

Алексей Александрович взял руки Удашева и отвел их от лица, ужасного по выражению страдания и главное стыда, которое парило над страданием. Алексей Александрович подал ему руку, не переставая плакать. Слезы лились из обоих глаз.

— Слава Богу, слава Богу, — заговорила она, — теперь все готово, только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы без вкуса, совсем не похожи на фиалку. Боже мой, Боже мой! Когда это кончится? Дайте мне опиум. Боже мой, Боже мой!

И она заметалась на постели.

Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из 100 было 99, что кончится смертью. Весь день был жар, бред и беспамятство. К полночи больная лежала без чувств и почти без пульса. Ждали конца каждую минуту.

Удашев уехал домой, но утром приехал узнать, и Алексей Александрович, видя его робость, сказал:

— Оставайтесь, может быть, она спросит вас.

И действительно, к утру опять началось волнение, живость, быстрота мысли и речи, и опять она призвала их обоих. И опять то же беспамятство. На третий день то же. И доктора сказали, что есть надежда. На этот третий день Алексей Александрович вышел в кабинет, где сидел Удашев, и, заперев дверь, сел против него.

— Алексей Александрович, — сказал Удашев, чувствуя, что приближается объяснение, — я не могу говорить, не могу понимать, пощадите меня. Как вам ни тяжело, поверьте, что мне еще ужаснее.

И он хотел встать. Но Алексей Александрович взял его за руку.

— Я прошу вас выслушать меня, это необходимо. Я должен вам объяснить свои чувства, те, которые руководили мной и будут руководить, для того чтобы вы не заблуждались относительно меня. Вы для меня орудие Высшей силы, посланное как наказание на меня и на нее. Когда я узнал свое насчастие от нее самой, — губы его задрожали, он помолчал, — я решил, что я, как христианин, не словом,

- 177 -

но делом должен поступить по закону. Я написал вам письмо, вам оно смешно показалось. Мне ж смешно бы показалось вызвать вас, опозорить свое имя и ввести вас в убийство или самому убить; но вы оставили мое письмо без внимания. Не говорите. Я знаю вас, Алексей, знал силу и ее. Я увидал, что все погибло, и мое и ее счастие и главное будущее сына, я решился на развод. С этой целью я поехал в Москву и начал было дело. Не скрою от вас, что начиная дело, я был в нерешительности, я мучался, признаюсь вам, что желание, глупое желание мстить вам преследовало меня, и я убил бы вас охотно. — Он прямо глядел в его глаза, и странное, неожиданное выражение злобы мелькнуло в его глазах. — Но я воздержался и продолжал дело развода, когда получил телеграмму. Я не думал о возможности простить, был в ужасном положении, я не знал, что я буду делать, и вдруг я увидал ее и простил. И счастие прощения открыло мне мою обязанность. Я простил совершенно. Я подставляю другую щеку, я отдаю рубаху, когда у меня брали кафтан, и молю Бога только о том, чтобы Он не отнял от меня счастия прощения. — Слезы стояли в его глазах, и светлый голубой блеск поразил Удашева. — Вот мое положение. Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем света, я не покину ее и никогда слова упрека не скажу вам. Моя обязанность ясно начертана для меня, я должен блюсть честь семьи, детей, я должен быть тут, чтоб подать ей руку помощи, и пусть я буду позорным посмешищем света, я исполню свой долг и не буду жаловаться.

Он встал, и рыданье прервало его речь. Удашев встал и в нагнутом невыпрямленном состоянии исподлобья глядел на него. Он был подавлен. Он не понимал чувства Алексея Александровича. Но чувствовал, что это было что-то высшее и даже недоступное ему в его миросозерцании. Это было смешное, но он видел, что это миросозерцание не годится.

***

С этой поры кротость, спокойствие, заботливость о больной, о детях и ясность отношений со всеми были таковы, что никого не удивляла роль Алексея Александровича: ни доктора, ни акушерку, ни людей, ни друзей и знакомых. С точки зрения света. Любовник был тут всегда, и муж был здесь, и муж заботился о том, чтобы любовнику была постель, когда он оставался ночевать. Выезжая из дома, видевшие это удивлялись и ужасались тому положению, в которое поставил себя Алексей Александрович; но видя его, находили это простым и естественным. Анна Аркадьевна стала поправляться. Она тоже как бы забыла о том положении, в котором были муж и любовник. Она видела и того и другого порознь и вместе у своей постели. Разговоров не было никаких, кроме общих.

- 178 -

Но на третий день благополучного кризиса она, увидав Алексея Александровича и Удашева вместе, вдруг, велев подать ребенка, покраснела и заплакала. В этот вечер Алексей Александрович пришел к ней и спросил, не хочет ли она, чтобы он уехал?

— Нет, ради Бога не оставляй меня.

— Так я скажу, чтоб Удашев уехал.

— Да, да. Как ты понял меня. Позови, я сама скажу ему.

Алексей Александрович сказал Удашеву, что он советует ему не приезжать больше, с месяц, до совершенного поправления.

— Неужели все кончено, — сказал он, прощаясь.

— Да, лучше. Но приезжай через месяц, когда я буду в силах, я тогда скажу все.

Он уехал. Через месяц он приехал. Она поцеловала его руку, он поцеловал ее. Она закричала:

— Уйди, уйди! Нет, поздно. Ах, Боже мой, зачем я не умерла!

Алексей Александрович ходил по зале. Когда он вышел, он пошел к жене. По взгляду на ее стыд он понял и ничего не сказал. Весь вечер Удашев пробыл, приехал на другой день. Алексей Александрович перешел в кабинет. Удашев целые дни проводил у нее. Алексей Александрович опять стал ездить на службу. Часто, приходя на ее половину, он делал распоряжения об удобствах для детей, для нее и любовника.

Рук. 67.

Вторая редакция глав I—VI пятой части

Следующая по порядку глава

Княгиня Щербацкая находила, что сделать свадьбу до поста, до которого оставалось пять недель, было слишком рано; но не могла не согласиться с Левиным, что после поста было бы уже и слишком поздно, тем более, что родная тетка Кити была очень больна и могла скоро умереть, тогда траур задержал бы еще свадьбу.

Свадьба была назначена в последнее воскресенье до поста.

Левин предлагал невесте ехать после свадьбы за границу, и Кити согласна была с ним в том, чтобы после свадьбы уехать из Москвы; но она решительно не хотела ехать туда, где не будет их дом. Она знала, что у Левина есть дело, которое он любит в деревне. Она, как видел Левин, не только не понимала этого дела, но и не хотела понимать. Это не мешало ей однако считать это дело очень важным. И потому она желала жить в деревне и туда же желала ехать тотчас же после свадьбы.

- 179 -

— Постой, — сказал раз Степан Аркадьич, — да у тебя есть ли свидетельство, что ты был на духу?

— Нет, а что?

— Да без этого не будут венчать.

— Ах! Ай, ай, ай! — вскрикнул Левин. — Я не помню, когда я говел, — сказал он, — кажется, лет девять.

— Хорош! — сказал Степан Аркадьич, весело улыбаясь, — а еще ты на меня нападаешь, что я злорадный атеист. У нас, служащих, это аккуратно, каждый год. Однако знаешь, ведь это нельзя Тебе надо скорей говеть.

— Да когда же, три дня осталось.

— Ничего, я тебя устрою.

И действительно, Степан Аркадьич устроил это, направив Левина к знакомому священнику, духовнику своей жены и тому самому, который должен был венчать их. И Левин тотчас же начал говеть.

Присутствие при всяких церковных обрядах всегда было мучительно для Левина, потому что такое присутствие заставляло его лгать и притворяться даже тем, что он кланялся, крестился, прикладывался к кресту. Он никак не мог верить тому, чтобы это было нужно, и вместе с тем не мог не иметь уважения к тому, что было освящено столькими веками, чему он сам горячо верил когда-то, чему верила его мать и столько мильонов людей верили и верят. Вследствие этого он избегал присутствовать при всяких церковных обрядах, что ему при его холостой и свободной жизни было совершенно возможно. Теперь, в том особенно чувствительном ко всему, размягченном состоянии духа, в котором он находился, эта необходимость притворяться была ему особенно тяжела. Но это было необходимо. И он начал говеть. Для того чтобы искренно говеть, он попытался освежить в себе юношеские воспоминания того страстного религиозного чувства, которое он пережил от 16 до 17 лет. Но с первой же обедни он почувствовал, что это для него совершенно невозможно. Он попытался приписывать тем словам молитвы, которые он слышал, то значение, которое бы не расходилось с его взглядами, но это оказалось совершенно невозможно. Он думал критиковать слова молитвы и видел, что этим путем он только еще более отдаляется от возможности говорить на исповеди не ложь, а то, что он истинно думает. Пытался он смотреть на все это как на обычай, подобный обычаю делания визитов, который можно исполнить равнодушно, не обсуждая его, но и этого он не мог сделать. Обращение человека к чему-то такому, что вне условий этой жизни, в глазах Левина было высочайшим проявлением души и потому к этому нельзя было относиться равнодушно. Или это было высочайшее проявление души, или насмешка над этим же. Но говеть надо было, и потому Левин ходил в церковь, слушал молитвы, крестился, кланялся, делал все, что ему говорили, что нужно было делать, старался

- 180 -

удерживать свои мысли и ни о чем не думать, чувствовал, что по мере того, как он исполнял все это, вопрос о том, как он вывернется на духу, чтобы не лгать и не кощунствовать, представал ему менее страшным.

Он отстоял обедню, всенощную, правила; слушая слова молитв, крестился, кланялся и достиг того, что при чтении утренних правил ни разу не позволил себе осудить того, что он слышал. «Ведь делают же как-нибудь это Степан Аркадьич, Свияжский и все другие», — думал он. По мере чтения правил, в особенности при частом и быстром повторении тех же слов «Господи, помилуй», которые звучали как «помилос, помилос», Левин чувствовал все большее и большее отупение. Он чувствовал, что мысль его заперта и запечатана и ему не надо будет бороться с ней. Он не знал, что он скажет на исповеди, и не хотел себя спрашивать. Дилемма о том, что если сказать про свое неверие, то его не допустят к причастию и нельзя венчаться, если же не сказать, то это будет ложь и осквернение религии, которую он уважал, уже не мучала его, он не задавал себе этих вопросов и надеялся, что он обойдет обе опасности.

Молодой дьякон с гофрированными, расчесанными волосами и резко выделявшимися двумя половинками спины, читавший у боковой стены правила, ловко получив рукою в бархатном обшлаге рубль, бойко звуча новыми сапогами по плитам пустой церкви, прошел в алтарь. И Левин остался один и в первый раз вспомнил за эти два дня то, что предстоит ему: произвести ужас священника и всех и не получить свидетельства или солгать. Но в чем же ложь? Зачем же я ходил в церковь?.. Он не успел додумать, как дьякон поманил его, и ему надо было идти. Он шел сморщась и сжимаясь от внутреннего стыда и страха, сам не зная того, что он сделает.

Старичок священник, стоя в лиловой рясе у аналоя, перелистывал требник, не глядя на него.

— Сотворите молитву, — сказал он ему и тотчас же начал читать привычным певучим и нежным голосом обычные молитвы и, окончив, с трудом поклонился в землю и, обратившись лицом к Левину и указывая худощавой рукой, которую он держал ладонью кверху, как чашечку, чего не мог не заметить Левин, обратился к нему:

— Здесь Христос невидимо предстоит, принимая вашу исповедь. И т. д.

Священник был старичок в камилавке, с редкой полуседой бородой, с усталыми добрыми глазами и нежно, точно для поцелуя сложенным кротким ртом. Он взглянул на лицо Левина и, вздохнув, опустил глаза и сложил руки под епитрахилью. В спокойной и твердой позе несколько вывернутых ног в тонких сапожках, в старческом добром лице с седыми прядями, пестревшими за ушами, в этом осторожном и спокойном взгляде, в особенности в этом любовном

- 181 -

выражении рта Левин прочел такую твердость убеждения в значительности предстоящего дела, несмотря на его привычность, такую внутреннюю торжественность, несмотря на внешнюю простоту, что страх его за необходимость лжи прошел совершенно. Он не знал, как обойдет он эту трудность, но чувствовал, что лгать он не будет с этим добрым и простым человеком.

— Понимаете вы всю важность таинства, к которому вы приступаете? — сказал священник, не глядя на него.

Левин молчал, не зная, как ответить, боясь сказать неправду и смутить священника.

— Веруете ли вы во все то, чему учит нас святая и апостольская церковь? — спросил священник.

— Я сомневался и сомневаюсь во всем, — проговорил Левин неприятным для себя голосом.

— Мы должны молиться, чтобы Господь подкрепил нашу веру, дьявол не дремлет, — спокойно отвечал священник. И задумался, как Левину показалось, потому, что он был смущен и хотел иначе исповедовать его, чем большинство своих прихожан. — Какие особенные грехи имеете... или... — нерешительно проговорил священник.

— Мой грех главный есть сомнение. Я во всем сомневаюсь и большею частью нахожусь в сомнении.

— В чем же преимущественно? — с любопытством сказал священник.

— Я сомневаюсь в божественности Христа, даже в существовании Бога.

Священник поглядел ему в лицо и оглянул его всего, как бы заинтересованный, но не удивленный.

— Это великий грех, — сказал он, — но Бог милосерд, и мы должны молить его о помощи. Но какие же могут быть сомнения о существовании Бога? — Он помолчал. — Кто же украсил светилами свод небесный, кто облек землю в красоту ее?

— Я не знаю.

— То как же вы можете сомневаться, когда Бог сам открыл нам тайну творения. Если бы ложные учения матерьялистов, — сказал священник, — могли объяснить вам творение, то вы могли бы опереться на них. Но вы сами не знаете. Какое же можете вы иметь сомнение?

— Я знаю, что это так, я не понимаю ничего, ни жизни, ни смерти, — сказал Левин, чувствуя, что его слова глупы, и испытывая удовольствие в том, что он глуп в эту минуту.

— Молитесь Богу и просите его. Никто не может про себя сказать, чтобы он верил. Даже святые отцы имели сомнения и просили Бога об утверждении своей веры. Дьявол имеет большую силу, и мы не должны поддаваться ему. Вы, как я слышу, собираетесь вступить в брак с дочерью князя Щербацкого?

- 182 -

Этот вопрос из частной жизни неприятно поразил Левина. Он неохотно ответил, удивляясь, к чему нужно было священнику спрашивать об этом на исповеди.

— Вы собираетесь вступить в брак, и Бог, может, наградит вас потомством, — продолжал священник. — Что же вы будете внушать детям вашим? Какое воспитание можете вы дать вашим малюткам, если вы не победите в себе искушение дьявола, влекущего вас к неверию? Чему вы научите их? Как вы будете возделывать душу любимого и врученного вам Богом чада? Ведь вы душу его любить будете, как же вы будете ее возделывать? Если вы любите свое чадо, то вы не одного богатства, роскоши, почести будете желать ему; вы будете желать его спасения, того единого на потребу, которое душу спасет. Так или нет? Что же вы ответите ему, когда невинный малютка спросит у вас: «Папаша! Кто сотворил все, что прельщает меня в этом мире, — землю, воды, солнце, цветы, травы?» Неужели вы скажете ему: «Я не знаю», тогда как Бог, по великой милости своей, открыл вам это в своем откровении, которое было доступно вам. Или дитя ваше спросит вас: «Что ждет меня в загробной жизни?» Что вы скажете ему, когда вы ничего не знаете, или скажете, что материя одна существует? Или когда он спросит вас, что хорошо и что дурно? Как вы будете отвечать ему? Предоставите его страстям без помощи? Что ж, вы как очень важное будете воспитывать его тело, а душу предоставите дьяволу? Это нехорошо, — просто сказал он. — Вы вступаете в пору жизни, когда надо избрать путь и держаться его. Молитесь Богу, чтобы Он по своей благости помог вам и помиловал.

Старческие усталые глаза смотрели прямо в лицо Левина и светились в глубине тихим и ласковым светом. Свежий рот был сложен в кроткую и нежную улыбку. Левину не нужно было лгать. Он просил Бога дать ему возможность веры.

Священник благословил и отпустил его.

Вернувшись в этот день к невесте после причастия, Левин был особенно весел. Он приписывал это возбужденное веселье чувству прекращенного неловкого фальшивого положения. Он даже признался Степану Аркадьичу, что ему весело и прыгать хочется, как собаке, которую учили прыгать через обруч, и которая, поняв наконец и совершив то, что от нее требуется, взвизгивает и, махая хвостом, прыгает от восторга на столы и окна.

Но слова старичка священника запали ему в душу и еще более запал тот ход мыслей, вследствие которого он мог искренно совершить обряд. «Полное верование нужно, а пока я не знаю другого полного, я искренно беру и заставляю себя брать то, которое мне известно и в котором я живу и родился».

Он рассказал невесте свое чувство. Она поняла его с двух слов, но не оценила его, как ему хотелось. Она не видела в этом ничего

- 183 -

такого, что бы заслуживало вникания. Она вперед знала и была твердо уверена, что это не могло быть иначе.

Следующая по порядку глава

В день свадьбы Левин по обычаю (на исполнении всех обычаев строго настаивала Дарья Александровна, и Левин и Степан Аркадьич подчинялись ей) не видал свою невесту и обедал у себя в гостинице с случайно собравшимися к нему тремя холостяками: Сергей Иваныч, Катавасов, товарищ по университету, теперь профессор естественных наук, которого, встретив на улице, Левин затащил к себе, и Чириков, его товарищ по медвежьей охоте.

Обед был очень веселый. Сергей Иваныч был в самом хорошем расположении духа. Катавасов, с которым после университетской связи давно разошелся Левин, но которого он в теперешнем любовном состоянии духа, казалось, любил как брата, был оригинальный и умный собеседник. Чириков был страстный охотник и самый, как казалось Левину, милый малый. Всякий разговор общий, отвлеченный, но не касающийся женитьбы и любви, казался чем-то оскорбительным для Левина, и собеседники бессознательно чувствовали это.

— Ведь вот, — говорил Катавасов, растягивая свои слова и улыбаясь, — какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я говорю про отсутствующих, потому что его уже нет. И науку любил, и интересы имел человеческие. Теперь же одна половина его способности направлена на то, чтобы обманывать себя, а другая, чтобы оправдывать этот обман.

— Более решительного врага женитьбы я не видал.

— Нет, я не враг. Я друг разделения труда. Люди, которые делать ничего не могут, должны делать людей, а остальные содействовать их просвещению и счастью.

— Как я буду счастлив узнать, когда вы влюбитесь.

— Я влюблен уже.

— Ты знаешь, в кого он влюблен?

— В каракатицу. Да. И эта любовь доставила мне много счастливых минут и доставляет теперь.

— Я ведь понимаю это, — сказал Левин. — В любви вашей к каракатице, кроме научного интереса, есть то же, что у нас в охоте.

— Да, я думаю.

— А нынче Архип был, говорил, что лосей пропасть. И два медведя.

— Ну уж я на нынешнюю зиму кончил.

— И навсегда, — сказал Сергей Иваныч. — Жена не пустит. Представление о том, что жена и не пустит, было так приятно, что Левин и не стал возражать.

- 184 -

— Да, уж теперь конец.

— Недаром этот обычай прощаться с холостой жизнью, — сказал Сергей Иваныч. — Многого и свободы лишается.

— Ну да что говорить. Когда теперь удастся на медведя.

— А признайся, — сказал Сергей Иваныч, — есть это чувство, как у гоголевского жениха, что в окошко хочется выпрыгнуть.

— Наверно есть, но не признается, — сказал Катавасов и громко захохотал.

— Что ж, поедем сейчас в Тверь. Три обойдены. Одна медведица. А тут как хотят, — сказал улыбаясь Чириков.

— Ну вот ей-Богу, — улыбаясь и краснея сказал Левин, — что не могу найти в своей душе этого чувства сожаления об своей свободе.

— Да у вас в душе такой хаос теперь, что ничего не найдете, — сказал Катавасов.

— Нет, я бы чувствовал хоть немного, что кроме своего чувства счастия есть все-таки жалость потери свободы, напротив, я этой-то потере свободы и рад.

— Плохо! — сказал Катавасов. — Ну, выпьем за его исцеленье и пожелаем ему только того, чтобы одна сотая его мечтаний сбылась, и это будет такое счастье, какого не бывало на земле.

После обеда, когда Сергей Иваныч и Чириков, которые оба уехали с тем чтобы одеться к свадьбе, и Катавасов простился, решительно отказавшись присутствовать при погребении духовной стороны человека, и вместе с тем дружески поцеловался с Левиным, желая ему всего лучшего, Левин остался один и, перебирая невольно разговоры этого обеда, вдруг на него нашло странное чувство. На него нашел страх перед наступающим, страх, что она не любит его, что она выходит за него только чтобы выйти замуж. Что она сама не знает того, что делает. Что она ошиблась, что, только выйдя замуж, она поймет, что она не любит и не могла любить его.

И страшные, самые гадкие мысли о ней стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как год тому назад. Он подозревал ее в том, что она не все сказала ему. Он быстро вскочил. «Поеду к ней, спрошу, скажу последний раз. Мы свободны, и не лучше ли оставить все».

Он застал ее в задних комнатах. Она сидела на сундуке и делала что-то с кучей платьев, разложенных на спинках стульев и на полу. Она вся просияла, увидав его.

— Вот не ждала! — сказала она, краснея. — А я разбираю мои девичьи платья, кому какое... Что с тобой? — спросила она, заметив странное лицо, взволнованное и мрачное.

— А, это очень хорошо, — сказал он, мрачно глядя на девушку.

— Уйди, Дуняша, я позову тогда, — сказала Кити.

— Кити! я мучаюсь. Я не могу один мучаться, — сказал он с отчаянием в голосе, подходя к ней.

- 185 -

Он уже видел теперь при взгляде на ее любящее правдивое лицо, что ничего не может выйти из того, что он намерен был сказать, но он все-таки досказал.

— Я приехал сказать, что еще время не ушло. Это все можно уничтожить и поправить.

— Что? Что? Я ничего не понимаю. Что с тобой?

— То, что я тысячу раз говорил и не могу не думать. То, что я не стою тебя. Ты не могла согласиться выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь любить меня, если... лучше скажи, — говорил он, робко умоляюще глядя на нее. — Я буду несчастлив, но все лучше теперь, пока есть время...

— Я не понимаю, — испуганно отвечала она, — то есть что, ты хочешь разорвать?

— Да, если ты не любишь меня.

— Ты с ума сошел, — сказала она, рассердившись, но лицо его было так жалко, что она удержала свою досаду и протянула ему руку. — Почему ты стал думать? Что ты думал? Скажи все.

— Я думаю, что ты не можешь любить меня.

— Но это оскорбительно! — вскрикнула она.

— Боже мой! Что я сделал! — вскрикнул он и, став перед ней на колени, стал целовать ее руки.

Когда княгиня через пять минут вошла в комнату, она нашла их уже совершенно помирившихся. Они рядом сидели на сундуке и разбирали платья и спорили о том, что голубое платье надо отдать Дуняше или Васильевне, так как она блондинка. Узнав, зачем он приехал, княгиня полушуточно полувзаправду рассердилась и услала домой одеваться и не мешать ей и Кити одеваться, так как остается всего час.

— Она и так ничего не ест все эти дни и подурнела, а ты еще ее расстраиваешь своими глупостями, — сказала оне ему. — Убирайся, убирайся, любезный.

Левин, виноватый и пристыженный, но успокоенный, вернулся в свою гостиницу. Его брат, Долли и Степан Аркадьич, все в полном туалете, уже ждали его, чтобы его благословить образом.

Степан Аркадьич стал в торжественную позу рядом с женою, взял образ и, велев Левину кланяться в землю, благословил его и поцеловал. Несмотря на веселую насмешливую улыбку, которая играла на лице Степана Аркадьича, когда он держал образ, Левина тронула эта торжественность и в особенности поцелуи Долли, которая с слезами на глазах обняла его.

— Ну, так вот что, ты поезжай с Сергеем Иванычем, — сказал Степан Аркадьич жене. — Вы довезете ее, а мы сейчас с ним приедем. Вещи отправлены?

— Отправлены, — отвечал Левин и велел себе подать одеваться.

- 186 -

Следующая по порядку глава

Толпа народа, в особенности женщин, окружала освещенную для свадьбы церковь. Те, которые не успели проникнуть в середину, толпились около решеток окон.

Невеста с посаженной матерью и почти все родные приехали. Больше двадцати карет уже были расставлены жандармами вдоль по улице. Невеста в подвенечном платье с заплаканными глазами и улыбающимся, с счастливой решительностью готовым лицом стояла в своем длинном вуале и венке в притворе направо, окруженная нарядными родными и знакомыми. Около нее шел говор, прерываемый всякий раз звуком отворенной двери. Невеста и все оглядывались, ожидая видеть входящего жениха. Но дверь уже отворялась более чем десятый раз и всякий раз это был или запоздавший гость, присоединявшийся к кружку родных, или зрительница, присоединявшаяся к чужой толпе налево. В толпе этой разглядывали невесту, ее одежду, ее выражение лица и делали догадки: которая сестра, которая чужая и какое платье и какие цветы, и о том, почему нет жениха. Ожидавшие и родные и посторонние уже прошли через все фазы ожидания.

Сначала они, предполагая, что жених сию минуту приедет, и не думали о нем. Потом стали чаще и чаще поглядывать на дверь, поговаривая о том, что пора бы ему приехать. Потом это опоздание стало уже неловко, и родные старались делать вид, что они не думают о женихе и заняты своим разговором; но под конец уже нельзя было делать вид, что опоздания жениха не заметно: невеста не слушала того, что ей говорили, и робко и беспокойно смотрела на дверь, старый князь начинал сердиться, кто-то нетерпеливо сморкался в алтаре. Бас певчих беспокойно покашливал, заставляя дрожать окна. Священник беспрестанно высылал то дьячка, то дьякона и сам в подряснике и шитом кушаке выходил к боковым дверям посмотреть, приехал ли жених. Никто уже ни о чем не мог говорить и думать, давно уже послали к жениху, и всем было неприятно и неловко.

Левин в это время в панталонах, но без жилета и фрака, ходил, как запертый в клетке зверь, взад и вперед по своему номеру, беспрестанно выглядывая в дверь в коридор и всякий раз с отчаянием взмахивая руками.

— Был ли когда-нибудь человек в таком ужасном, дурацком положении, — говорил он Степану Аркадьичу, который сидел, куря папиросу, и улыбался.

- 187 -

— Да, глупо, — подтверждал Степан Аркадьич, — да успокойся, сейчас привезут.

— Нет, как же, — с сдержанным бешенством говорил Левин. — И эти дурацкие открытые жилеты. Невозможно, — говорил он, глядя на измятый перед своей рубашки.

Когда Левин потребовал одеваться, старик Семен, слуга Левина, принес фрак, жилет и все, что нужно было.

— А рубашка! — вскрикнул Левин.

Рубашки чистой Семен не догадался оставить и, получив приказанье все уложить и свезти к Щербацким, исключая фрачной пары, так и сделал. Рубашка, надетая с утра, была измята и невозможна с открытой модой жилетов. Посылать к Щербацким было далеко. Послали к куаферам купить рубашку. Прошло полчаса, лакей вернулся: все заперто, так как было воскресенье. Послали к Степану Аркадьичу, привезли рубашку, она была невозможно широка и коротка. Прошло еще полчаса. Послали наконец к Щербацким разложить вещи, и прошло еще полчаса и жениха ждали в церкви, а он, как запертый в клетке зверь, ходил по комнате, выглядывая в коридор и вспоминая то, что он наговорил Кити и что она может теперь думать.

Наконец виноватый Семен, насилу переводя дух, влетел в комнату с рубашкой, и через пять минут, уже не глядя на часы, чтобы не растравлять рану, Левин почти бегом побежал по коридору.

— Уж этим не поможешь, — говорил Степан Аркадьич, с улыбкой неторопливо поспевая за ним. — Образуется, образуется, я говорю тебе.

Следующая по порядку глава

— Жених, жених! Приехал, вот он. — Который? — Помоложе-то, что ль? Тот лучше. Брат, что ли? — заговорили в толпе, когда Степан Аркадьич вместе с Левиным вошел в церковь.

Левин видел только вопросительный испуганный взгляд Кити. И не видя никого, кроме ее, он подошел к ней. Ему и нельзя было и некогда объяснять причину замедления.

Все так долго ждали, что не успел жених войти, как в ту же минуту шитый пояс священника скрылся из боковых дверей, церковнослужители облачились и Левину велели брать за руку невесту и долго учили его, какой рукой за какую, чего он долго и глупо никак не мог понять. Она очень подурнела в эти последние дни. Под венцом, в обнаженном платье, под белым вуалем и с белыми цветами это особенно было заметно. Глаза были заплаканы и красны, и красен кончик носа. Но Левин ничего не видал этого. Она взглянула на него вопросительно нежно и чуть заметно улыбнулась. Эта улыбка,

- 188 -

это выражение было она та, которую он любил, и эта улыбка из заплаканного лица была еще более прелестна, еще более она, чем когда-нибудь прежде. Он пожал ее руку, забыв обо всех, и чувство счастливого и торжественного умиления и некоторого страха, которое было в этой улыбке, сообщилось ему. Долго поправляли его, пока наконец он понял, как надо было правой рукой, не переменяя положения направо, взять ее за правую же руку.

Облаченный священник, тот же старичок с кротким ртом, который исповедовал его, вывел их вперед церкви и стал у аналоя. Толпа родных, жужжа и шурша шлейфами, подвинулась за ними. Пока священник получал перстни, изукрашенные цветами свечи и Степан Аркадьич шептался с ним о чем-то, Левин еще раз поглядел на невесту, обнаженная грудь ее высоко поднялась от долго сдержанного вздоха, и она, почувствовав его взгляд, чуть заметно улыбнулась ему.

Левин смотрел перед собой на блестящий светом и золотом иконостас, на белую ризу священника с золотым крестом, на молодцеватого дьячка, подававшего кадило, и не без страха думал о том, как он простоит этот час времени, исполняя бессмысленный для него обряд.

Священник обернулся, трижды перекрестил новоневестных, зажег и подал им свечи.

Левин взял свою, стараясь иметь вид приличный и несмешной.

Началась служба.

«Благослови, Владыко!» торжественно зазвучал бас дьякона, наполняя всю церковь и заставляя дрожать волны воздуха у окон и в куполе.

«Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков», смиренно проговорил священник. И стройный аккорд невидимого клира широко и прозрачно поднялся и замер.

Торжественность слов и звуков невольно сообщилась Левину. Он почувствовал, что звуки и слова совершенно соответствуют его настроению и что, прислушиваясь к этим словам и звукам, ему не только не трудно, но радостно будет отстоять обряд венчания. После обычных молитв и ектиньи Левин расслышал слова, упоминающие1 уже прямо его и его невесту и говорящие о том, о чем он и не думал, но что соответствовало совершенно желаниям его сердца. «О еже податися им чадам в приятии рода», расслышал он. «Однако это очень величественно», подумал он.

«О ныне обручающихся рабе Божием Константине и Екатерине во еже ниспослатися им любви совершенней мирней и помощи Господу помолимся» услыхал Левин и посмотрел на Кити. Она стояла все так же, но очевидно и она была тронута. Она и не оглянулась на

- 189 -

него, но легким движением ресниц дала ему понять, что она чувствует его взгляд.

«Как они догадались, что помощи, именно помощи, — думал он, вспоминая все свои недавние страхи и сомнения. — Как же не помощи? — думал он. — Любит ли она меня? Любит ли так, как я люблю, как я хочу? Будет ли любить? Будем ли мы верить друг другу? Все может быть, все может не быть. А что надо для того, чтобы это было и не было? И Господу помолимся», проговорил он сам с собою, крестясь и кланяясь.

После ектиньи священник обратился к ним и, дав затихнуть гулу голоса дьякона и певчих, усталыми глазами посмотрел на Левина и, вздохнув, проговорил своим внятным певучим голосом:

«Боже вечный, расстоящаяся собравый в соединение, и союз любве положивый им неразрушимый; благословивый Исаака и Ревекку, и наследники я твоего обетования показавый: Сам благослови и рабы Твоя сия, Константина, Екатерину, наставляя я на всякое дело благое».

Слушая эти слова, Левин чувствовал, что в груди его все выше и выше поднимается содроганье и непокорные слезы выступают на глаза.

И вслед затем, повернувшись опять к аналою, с трудом поймал маленькое кольцо Кити и, взяв оба, надел им на пальцы и произнес: «Обручается раб Божий Константин рабе Божией Екатерине».

Вслед за этим подошли Долли, Степан Аркадьич и произошло замешательство, и шепот, и улыбки. Но и замешательство, и улыбки, и шепот не мешали тому настроению торжественного умиления, которое нашло на Левина. Ему казалось, что слова молитвы в первый раз открыли ему все значение того, что совершалось теперь.

Кити была так же важна, так же прелестна для него. Его любовь к ней усилилась, ему казалось, тем доверчивым и серьезным взглядом, которым они обменялись в то время, как переменялись кольцами; но теперь, кроме своего личного отношения к ней, он чуял что-то другое, высшее, более общее в том, что совершалось над ним.

Большое кольцо Левина болталось на розовом пальце Кити, и ее кольцо не входило ему и на первый сустав.

«Что она думает? — спрашивал себя Левин, глядя на ее улыбающееся лицо. — Как ей не страшно?» — думал он, удивляясь на то странное чувство умиления, которое нашло было на него.

Слова молитвы: «Ты бо изначала создал еси мужеский пол и женский, и от Тебе сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человека. Сам убо Господи Боже наш, пославый истину на наследие Твое и обетование Твое, на рабы Твоя отцы наша, в коемждо роде и роде, избранныя Твоя: призри на раба Твоего, Константина, и на рабу Твою, Екатерину, и утверди обручение их в вере, и единомыслии, и истине, и любви...» — проговорил священник.

- 190 -

Левин начинал понимать, что кроме хорошей или дурной партии, которую делает этим браком коллежский асессор Левин и дочь тайного советника Щербацкого; кроме того, что он влюблен в нее и она любит его, тут есть другое, гораздо более важное и общее и таинственное, чего он не понимал до сих пор. Она же не понимала и не думала ничего этого: она знала только то, что она уже два месяца как вся отдалась и не могла не отдаться этому человеку, и что то, что теперь, только освящает, разрешает это полное отдание себя другому, и потому она радовалась тому, что совершалось над нею. И потому, читая в выражении ее лица, ему казалось, что она понимает все так же, еще лучше, чем он.

Следующая по порядку глава

В церкви была вся Москва, родные и знакомые. И во время обряда обручения, в блестящем освещении церкви, в кругу разряженных полуобнаженных женщин, девушек и мужчин в белых галстуках, фраках и мундирах не переставал прилично тихий говор, который преимущественно затевали мужчины, но отклоняли женщины, так они все были поглощены наблюдением всех подробностей столь затрогивающего их всегда обряда.

В кружке самом близком к невесте были ее две сестры: Долли и старшая, спокойная красавица Львова, приехавшая из-за границы.

— Что же это Мари в лиловом, точно черное — на свадьбу? — говорила Корсунская.

— С ее цветом лица одно спасенье... — отвечала Друбецкая. — Что за охота вечером венчать? Это купечество...

— Красивее... Я тоже венчалась вечером, — отвечала Корсунская и вздохнула, вспомнив о том, как мила она была в этот день, как смешно был влюблен ее муж и как теперь все другое.

— Говорят, что кто больше десяти раз бывает шафером, тот не женится, я хотел десятый быть, чтобы застраховать, но место было занято, — говорил граф Синявин барышне Чирковой, которая имела на него виды.

Чиркова отвечала ему только улыбкой. Она смотрела на Кити, думая о том, как и когда она будет стоять в ее положении и напомнит Синявину его шутку.

Щербацкий шутил с старой фрейлиной Николевой, говоря, что он намерен надеть венец на шиньон Кити, чтобы она была счастлива.

— Не надо было надевать шиньона, — отвечала Николева, давно решившая, что если старик-вдовец, которого она ловила, женится на ней, то свадьба будет самая простая. — Я не люблю этот фаст.

- 191 -

Сергей Иваныч говорил с Дарьей Дмитревной, шутя уверяя ее, что обычай уезжать после свадьбы распространяется потому, что всем совестно, что они женились.

— Брат ваш может гордиться. Она чудо как мила. Я думаю, вам завидно?

— Я уже это пережил, Дарья Дмитревна, — отвечал он, и лицо его неожиданно приняло грустное и серьезное выражение.

Степан Аркадьич рассказывал свояченице своей каламбур о разводе.

— Надо поправить венок, — отвечала она, не слушая его.

— Как жалко, что она так изуродовала себя, — говорила графиня Нордстон Львовой. — А все-таки он не стоит ее. Не правда ли?

— Нет. Он мне очень нравится. Не оттого, что он будущий беау-фрЭ́ре, — отвечала Львова. — Он очень хорошо себя держит. И это так трудно держать себя хорошо в этом положении, не быть смешным. А он не смешон, не натянут, он видно что тронут.

— Скажите, вы ждали этого?

— Почти. Она всегда его любила.

— Ну, будем смотреть, кто из них прежде станет на ковер. Я советовала Кити.

— Все равно, — отвечала Львова, — мы все покорные жены, это у нас в породе.

— А я так нарочно первая стала с Васильем. А вы, Долли?

Долли стояла подле них, слышала их, но не отвечала. Она была растрогана. Слезы стояли у нее в глазах, и она не могла бы ничего сказать, не расплакавшись. Она радовалась на Кити и Левина, она возвращалась мыслью к своей свадьбе, взглядывала на сияющего Степана Аркадьича и забывала все прошедшее и помнила только свою первую невинную любовь. Она вспоминала не одну себя, но и всех женщин, которых она видела, она вспоминала в то единственное торжественное для них время, когда они так же, как Кити, стояли под венцом с любовью, надеждой и страхом в сердце, отрекаясь от прошедшего и вступая в таинственное будущее. В числе этих всех невест, которых она вспоминала, она вспомнила и свою милую Анну, подробности о разводе которой она недавно слышала. Так же и она стояла в апельсинных цветах и вуале, так же чиста и теперь что же? «Ужасно страшно», — проговорила она.

Не одни сестры, приятельницы и родные следили за всеми подробностями совершаемого обряда; но постронние женщины, гости, зрительницы с волнением, захватывающим дыхание, следили, боясь упустить каждое движение, выражение лица жениха и невесты, и равнодушно и с досадой не отвечали и часто не слыхали речей равнодушных мужчин, делавших шутливые или посторонние замечания о зрелище, которое, несмотря на то что видано было ими сотни раз, было для них одинаково ново и трогательно.

- 192 -

— Что ж так заплакана? Или по неволе идет?

— Жених бравый. Князь, что ли?

— А это сестра в белом атласе? Ну, слушай, как рявкнет теперь дьякон: «да боится своего мужа».

— Чудовские?

— Синодальные.

— Я лакея спрашивала. Говорит, сейчас везет к себе в вотчину. Богат страсть, говорят. Затем и выдали.

— Нет, парочка хороша.

— А вот вы спорили, Марья Власьевна, что карналины в отлет носят. Гляньте-ка у той в пюсовом, посланница говорят, с каким подбором, так и опять этак.

— Экая милочка невеста-то, как овечка убранная. А как ни говорите, жалко нашу сестру.

Так говорили в толпе зрительниц, успевших проскочить в двери церкви.

В короткий промежуток между обручением и венчанием некоторые из тех, которые знали, что тут есть промежуток, и одна служба кончилась, а другая еще не начиналась, подошли к жениху и невесте и сказали несколько поздравительных слов.

— Поздравляю, — сказал Сергей Иваныч, подходя к брату и пожимая ему руку. — Хороша твоя история с рубашкой.

— Да, да, — отвечал Левин, не понимая того, о чем ему говорят.

— Ну, Костя! теперь надо решить, — сказал Степан Аркадьич с притворно испуганным видом, — важный вопрос. Ты именно теперь в состоянии оценить всю важность. У меня спрашивают: обожженные ли свечи зажечь или необожженные — разница десять рублей, — сказал он, собирая губы в сдержанную улыбку. — Я решил, но боюсь, что ты не изъявишь согласия.

Левин понял только, что это была шутка, но не мог улыбнуться: в душе у него было слишком серьезно.

— Так как же, обожженные или необожженные, вот вопрос?

— Да, да, необожженные.

— Ну, я очень рад. Вопрос решен, — сказал он улыбаясь.

— Смотри, Кити, первая стань на ковер, — говорила графиня Нордстон, — поздравляю, душенька. И вас также, — обратилась она к подошедшему Левину.

— Что ж, не страшно? Поздравляю, моя милая, — говорила Марья Дмитревна.

— Теперь будут спрашивать, не обещалась ли ты кому-нибудь, — сказала, улыбаясь своей спокойной улыбкой, Львова сестре. — Вспомни, не обещала ли? — сказала она с убеждением, что этого не могло быть.

Долли подошла, хотела сказать что-то, но не могла выговорить, заплакала, неестественно засмеялась и молча поцеловала.

- 193 -

— А надеть на голову венец или держать? — спросил Чириков-шафер. — Что ж, не поедем на медведя?

— Да, да, — отвечал Левин, ничего не понимая и глядя на свою невесту.

Левин осторожно носил в своей душе то чувство торжественного умиления, которое наполнило его во время службы, и только одно теперь занимало его: это желание узнать, то ли же чувствует его невеста, и передать ей это чувство.

— Однако как глупеют люди в этом положении, — сказал Степан Аркадьич Чирикову, когда Левин, растерянно поглядев на него, отошел к невесте.

Входя с невестою на ковер, Левин, столько раз слышавший об этом примечании, и не думал об этом и не заметил, кто прежде ступил и как все заговорили, что ступил он. Он ничего не думал и не помнил, он боялся и ждал. Когда священник спросил их о желании вступить в этот брак и о том, не обещали ли они прежде кому, как будто нечаянно раздался его голос, нарушивший торжественность службы, и еще страннее, еще более нарушивший торжественность раздался ее слабый голос.

Но опять послышалось торжественное «Благослови, Владыко», и началась новая служба. Опять послышались торжественные глубокомысленные слова, переносившие мысль от личного, телесного, временного мира в область общего, вечного и ненарушимого. Говорилось о том, как Бог сотворил жену из ребра Адамова, просили, чтобы Он дал им плодородие и благословение, как Аврааму и Сарре, Исааку и Ревекке, Иакову, Иосифу и Асенефу, Моисею и Сепфоре, и чтобы они видели сыны сынов своих. Чтобы Бог воспринял в Царствии Своем, надеты на них венцы, нескверны, непорочны и ненаветны. «Все это было прекрасно, — думала Кити, слушая эти слова, — все это так и не может быть иначе»; и улыбка радости невольно играла на губах ее.

— Наденьте совсем, — послышались советы, когда священник надел на них венцы, и Щербацкий, дрожа рукою в четырехпуговной перчатке, держал ее венец над головой Кити.

— Наденьте, — прошептала она тоже и взглянула на Левина в его венце, и он видел, что губы ее морщатся и насилу удерживают улыбку. Он также, как и прежде, чувствовал торжественность обряда, но теперь это была другая, победно-веселая торжественность.

Сняв венцы с голов их, священник прочел последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он не видал ее до сих пор такою. Она была прелестна новым выражением счастия, с которым она смотрела на него. Левину хотелось сказать ей что-нибудь; но он не знал, кончилось ли. Священник вывел его из затруднения. Он тихо улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: «поцелуйте друг друга» и взял у них из рук свечи.

- 194 -

Левин поцеловал ее улыбающийся рот и посмотрел на нее еще раз. Она была что-то совершенно новое и даже непонятное для него, несмотря на то что это был он сам.

После ужина молодые в ту же ночь уехали в деревню.

Рук. 86.

Рукописные фрагменты глав VIII—XIX восьмой части

С той минуты, как при виде любимого умирающего брата он в первый раз ясно понял то, что он приближается к смерти, и взглянул на смерть свою в первый раз сквозь те новые верования и убеждения, которые незаметно для него в период от 20 до 34 лет заменили те верования, в которых он был воспитан, он ужаснулся — не смерти, но того, что им было потеряно. Организм, разрушение его, неистребимость материи, развитие были те слова, которые заменили ему прежнюю веру. Он почувствовал себя в виду смерти в положении человека, который бы променял теплую шубу на кисейную одежду, и, уверенный в непроницаемости для холода новой одежды, в первый раз на морозе почувствовал бы, что он все равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.

С той минуты, хотя и не отдавая себе в том отчета, Левин ни минуты не переставал чувствовать этот страх за свою беспомощность. Невольно, бессознательно для себя он теперь во всяком разговоре, во всяком человеке искал отношения к скрытому в нем вопросу и разрешения его. Разрешения он не находил. Одно, что он нашел с тех пор, как вопрос этот стал занимать его, это было то, что он ошибался, предполагая по воспоминаниям своего юношеского университетского круга, что вера уже отжила свое время и что ее более не существует. Все хорошие по жизни, близкие ему люди верили. И старый князь, и Львов, и Сергей Иваныч, и все женщины верили, и жена его верила так, как он верил в первом детстве, и он как свою иногда чувствовал эту веру. Кроме того, во время родов жены в душе случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он хотя не забыл про это, не мог дать этому тогдашнему настроению никакого места в своей жизни. Стыдиться этого он не мог. Он знал, что тогда он был не хуже, а лучше — душа его выше была настроена, чем обыкновенно. Но и признать справедливость того сознания он не мог. Как только он начинал думать, все распадалось вдребезги, и он, думая об этом, осквернял те минуты, а он не хотел этого. И он бился в мучительном разладе.

Кроме того, уехав весною один в деревню и оставшись ночевать дорогой на постоялом дворе, на него вдруг без Кити нашел такой

- 195 -

опять страх и ужас смерти, что он опять молился. И опять забыл это. Еще после этого, когда в Москве прошли слухи о самоубийстве Анны и Левин поехал на ту станцию и увидал ее изуродованное тело и прелестное мертвое лицо и тут же увидал шатающегося Вронского с завороченной панталоной, без шапки, как его повели вон из казармы, на Левина нашло чувство ужаса за себя. «Организм разрушен, и ничего не осталось, — подумал он. — Но почему же он разрушен? Все части целы. Сила никуда не перешла. Куда же она делась?» — начал думать он. И вдруг, взглянув на прелестное в смерти лицо Анны, он зарыдал над своей жалкостью с своими мыслями перед этой тайной, без разрешения которой нельзя жить. И с этой минуты мысли, занимавшие его, стали еще требовательнее и поглотили его всего. Всю эту весну он был не свой человек и пережил ужасные минуты. Он стал читать философские книги, но чем более он читал, тем невозможнее для него представлялась жизнь. Он, счастливый семьянин и счастливый, здоровый человек, был несколько раз так близок к самоубийству, что он спрятал снурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить один с ружьем, чтобы не застрелиться. «В вечности по времени, в бесконечности материи, в пространстве выделяется пузырек-организм. Я пузырек, подержится и лопнет. И другого ничего нет и не может быть. А и это неправда, мучительная неправда. И все другое неправда. И так нельзя жить».

Но, видно, была какая-то другая правда в душе Левина, потому что он жил и знал, как и зачем жить. И только изредка иногда слабее, иногда сильнее эти настроения находили на него. Но мысли эти никогда не покидали его в последнее время. Он и читал и сам придумывал опровержения материалистов, и опровержения были несомненны и сильны, но это не помогало, опровержения ничего не давали. Он и читал Шопенгауэра, подставляя на место воли любовь, и одно время эта новая философия утешала его, но потом он увидал, что это были только мысли, а не знание, не вера, что это была тоже кисейная негреющая одежда. И он не переставая искал. Учение Хомякова о церкви, «возлюбим друг друга да единомыслим и единоисповем» поразило его сначала, но полемика, исключительность Церкви опять оттолкнула его. Хотя и легче было, он понимал, поверить в существующую церковь, имеющую во главе Бога и заключающую весь свод верований людей, и от нее уже принять верование в Бога, творение, падение, Христа, чем начинать с далекого таинственного Бога, творения и т. д., но он не мог верить и в церковь.

Мысли и вопросы эти не покидали его ни на час.

Рук. 105. л. 10—12.

- 196 -

Это тоже не помогло Левину узнать, кто был гость, и только загнув за поворот дороги и увидав шедших навстречу, он узнал Катавасова в соломенной шляпе, шедшего точно так, как представляла Таня.

«Ну, уж теперь ни за что не стану спорить с ним», — было первое, что подумал Левин, узнав его.

Катавасов, как и все естественники в последнее время, очень любил говорить о философии, имея о ней понятие от естественников, никогда не занимавшихся ею, и в Москве Левин постоянно спорил с ним.

Выйдя из тележки и поздоровавшись с гостями, Левин спросил у Долли про жену.

— Она перенесла Митю в Колок (это был лес около дома), хотела устроить его там, а то в доме жарко, и хотела прийти на пчельник. Мы туда идем.

— Да, в лесу прекрасно, — сказал Сергей Иваныч. — Ну, что ты делаешь? — спросил он.

И довольно было этого вопроса, в котором было если не презрение, то полное равнодушие к тому, что он мог делать в деревне, чтобы то не враждебное, но холодное отношение друг к другу, которого он хотел избежать, опять установилось между ними.

— Да ничего особенного, как всегда, — отвечал Левин, чувствуя, что ему неловко смотреть в глаза брату. И тотчас же он вспомнил, что хотел теперь преодолеть это настроение.

Повернув в лес по направлению к пчельнику, они пошли в две пары по узкой дорожке.

«Если он не интересуется мною, я все-таки интересуюсь им», — сказал себе Левин.

— Ну, что про твою книгу говорят критики? — спросил он, зная, что это было задушевное дело брата.

— Критики ничего не говорят, сколько мне кажется, — сказал Сергей Иваныч, улыбаясь на умышленность этого вопроса, как показалось Левину, — впрочем, никто, кажется, также как и я, этим не интересуется.

— Я интересуюсь. Я прочел ее, — сказал Левин, заметивший, несмотря на улыбку, выражение грусти на лице брата. — И хотя тебе это не важно, но я по крайней мере только благодаря тебе понял эту совсем новую для меня сторону жизни. И мне кажется, что это совсем ново.

— Ново-то ново, но это тебя одного заинтересовало.

— Все равно. Если молчат, то это оттого, что это слишком широко и не входит в рамки партий. Это оценят после.

— Ну, как бы там ни было, — отвечал Сергей Иваныч, внимательно и ласково взглянув на брата, — это меня мало интересует теперь. Нет, посмотрите, Дарья Александровна, это тучки, — сказал он, указывая

- 197 -

на белое облако сверх макуш осин. — Будет перемена. Как здесь хорошо в лесу.

Дойдя до пчельника, Левин, устроив гостей в тени омшаника на вынесенных стариком обрубках, сам зашел в осек и, надев сетку, осмотрел пчел, два безматочных улья, к которым были подсажены запасные матки. Одна была принята, и улей работал; другой был в разладе.

Издалека еще, по тому, как влетали и вылетали из летка пчелы, как ползали по улью, видно было, что он умирает. Левин полюбовался молодыми, которые пронесли уже до низу, и шумящими еще царствующими трутнями, и новыми, искусственными, сделанными роями и вернулся в тень омшаника.

Рук. 108, л. 43—45.

«Именно дети, дети, слишком богатые заботой родителей и от избытка заботы скучающие ею и разрушающие ее», — подумал он, вспоминая недавний разговор с Долли по тому случаю, что ее дети, оставленные одни, переломали всю малину, перервали все платья и, придя домой, разлили молоко. Мать внушала им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, что труд этот для них, что если бы его не было, они бы замерзли зимою, умерли бы с голода.

И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие детей, с которым они слушали эти слова матери. Они не верили этому, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользовались, и потому не верили, чтобы то, что они разрушают, было все то, чем они живут.

«Это верно все само собой, — думал он, — и интересного и важного и этом ничего нет, потому что все одно и то же, а так как об этом нам думать уже нечего, это готово, а нам хочется думать, жить, и вот мы выдумали в чашку положить малину и жарить ее на жаровне, а молоко лить фонтаном прямо в рот друг другу. Это весело и ново».

«Разве не то же самое делаем мы, делал я, отыскивая значение сил природы и человека, и делают все теории философские, путем мысли странным, несвойственным человеку приводя его к знанию, подобному тому, которое он уже имеет. Ну-ка, пустить их одних, детей, чтобы они сами приобретали посуду, надоили молоко и т. д., стали бы они шалить? Они бы с голоду померли. Ну-ка, пустите нас, с нашей мыслью, без понятия о едином Боге-Творце? Хоть только это одно понятие, откровенное человеку, как учит церковь. И действительно откровенное, потому что оно идет не от философских народов, а от самых нефилософских. Без понятия того, что есть добро, без объяснения зла нравственного? Ну-ка, без этих понятий постройте

- 198 -

что-нибудь. Ничего. Мы только разрушаем, потому что мы духовно сыты. А сыты чем? Теми понятиями, которые высказал мужик: не для нужды, а для Бога, для правды жить. А где хранятся эти понятия? Во всех имеющих их — в церкви. Да не они, что мне до них? Сам-то я, сам-то чем я жил эти 35 лет? Откуда у меня то одно, что дает мне спокойствие души, счастье, знание того, что надо и что не надо делать? Что составляет весь интерес, всю цель жизни? Откуда взял я это? Я, воспитанный в понятии Бога христианином? Наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, я, как дети, преисполнен весь и живу этими благами, и потому не понимаю их, разрушаю, т. е. хочу разрушать то, чем я жив. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, чтобы мои детские попытки с жиру беситься зачлись бы мне. Я опять верующий».

И, вспоминая учения церкви, все те, которые наиболее соблазняли его, Левин теперь под каждое из них подставлял понятие служения правде и Богу вместо нужд и предчувствовал, что всякое учение может быть объяснено ему и что он может вместе со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, у которой это было так хорошо, ясно и тепло веровать одному. Он перестал уже думать. Он испытывал то состояние подъема души, которое исключает мысль. Он как бы прислушивался к таинственному брожению, составляющему переход от разлада к ясности, происходившему в его душе. Он боялся сказать себе даже, что он может верить, теперь, так счастлив он был этим сознанием и так страшно было ему чем-нибудь нарушить его.

Рук. 105, л. 15—16.

В тот день, как Сергей Иваныч приехал в Покровское, Левин ходил по хозяйству и дошел до дальней деревни. У деревни он разговорился с мужиками об отдаче земли. Левин предлагал старику из деревни, Платону, взять землю и настаивал на цене, даваемой дворником Кирилловым.

— Платону не выручить, Константин Дмитрич, — отвечал мужик.

Левин знал, хорошо знал этого мужика и от него уж никак не ждал поучения и разъяснения занимавших его вопросов. Это был пьяница и краснобай.

— Да как же Кириллов выручает?

— Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить. Этот нажмет да свое выберет. Он уже не пожалеет, а дядя Фоканыч (так он назвал старика Платона) разве

- 199 -

станет драть шкуру с человека. Где в долг, где спустит. Ан и не доберет. Тоже человеком.

— Да зачем же он будет спускать?

— Да так, значит, люди разные — один человек только для нужды своей живет, хоть бы Митюха. Только брюхо набивает. А Фоканыч правдивый старик. Он для души живет. Бога помнит. Для правды живет, значит, не для брюха. Простой человек, одно слово.

«Жить для Бога, а не для брюха. Церковь по ученью Хомякова. Все философские учения, которые только к этому ведут, подлость отрекаться от молитвы и главное то, что я живу же и доволен жизнью, пока не думаю». Эти мысли с своими разветвлениями и подробностями, неясные, но значительные, вдруг как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.

— Да, да, — проговорил Левин, задыхаясь от волнения, и, приподняв шляпу мужику, повернулся и пошел прочь к дому.

Рук. 106, л. 5об.-6об.

— Нет, Костя, ты Бог знает что говоришь, — сказала Долли, только что вернувшаяся из лесу, отдуда она привела забежавших далеко детей.

Катавасов с наслаждением слушал спор, не переставая улыбаться.

— Ну-с, ну-с, какая ваша теория? — сказал он. — Почему бы вы еще менее понимали?

— Да моя теория та, что война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое, ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность объявление войны, а может только правительство, которое приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от своей личной воли и только правительство решает эти дела. Теперь же вдруг войну объявляют сотни людей. Берут на себя всю ответственность за это. Я этого не понимаю.

Сергей Иваныч и Катавасов с готовыми возражениями заговорили в одно время.

— Это именно тот случай, когда правительство не исполняет воли граждан и все общество заявляет свою волю, — сказал Катавасов.

Но опытный в ораторском искусстве Сергей Иваныч сказал другое.

— Напрасно ты так ставишь вопрос. Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого и христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев. Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, стариков, женщин, чувство возмущается,

- 200 -

и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы.

— Да ведь воюют не в Болгарии, а в Сербии.

— Но против тех же турок.

— Ну да объявляют войну туркам.

— Если бы и объявили, — сказал Сергей Иваныч, — это наверное такой предлог, который не может быть несправедлив. И мы не можем не радоваться тому явлению общественного мнения, которое выказалось теперь. Двадцать лет тому назад мы бы молчали. Теперь слышен голос русского народа, и это великий шаг и задаток силы.

— Во-первых, не слышен, а во-вторых, это общественное мнение ложно.

«Общественное мнение, столь неполное, не непогрешимо», — хотел сказать Левин, но Катавасов громким смехом, огорчившим Левина, перебил его.

— Нет, батюшка, разбиты, разбиты, совсем разбиты, — сказал он.

Левин покраснел от досады. Он не мог не только согласиться, но на один волос допустить справедливость мнения брата и Катавасова. Дело тут шло о слишком важном для него. На его убеждении о том, что человек не имеет права судить об общем благе, зиждилось все его воззрение на жизнь, а то, что они проповедовали, была та самая гордость и мошенничество ума, которые чуть не погубили его. В последнее свидание свое с Сергеем Иванычем у Левина был с ним спор о большом политическом деле русских заговорщиков. Сергей Иваныч безжалостно нападал на них, не признавал в них ничего хорошего, Левин защищал их. Теперь Левину хотелось сказать: «За что ты осуждаешь социалистов и коммунистов? Разве они не укажут злоупотреблений больше и хуже болгарской резни? Разве они и прекрасные умы, работавшие в их направлении, не обставляют свою деятельность доводами более широкими и разумными, чем Сербская война, и почему же они не скажут того же, что ты, что это наверное предлог, который не может быть несправедлив. У вас теперь угнетение славян, и у них угнетение половины рода человеческого. И общественное мнение, если оно судья, то едва ли не будет больше голосов в их пользу, чем в вашу, если так же мусировать дело, как вы». Но Левин чувствовал себя слишком раздраженным и ничего не сказал.

— Да потом, сделай милость, скажи, разве ты не понимаешь исторические судьбы русского народа, — продолжал Сергей Иваныч, — разве ты не видал, что это только дальнейшее шествие его по пути к своим судьбам? И разве ты не видишь в этом внезапном подъеме чувства народный признак?

— Да, но что ж за поспешность, — только сказал Левин, — почему эти судьбы должны совершиться непременно в июле месяце 76 года? Они совершатся, Бог найдет эти пути и приведет народ.

- 201 -

— Да вот Он и ведет.

— Я только говорю, что частные люди не должны вмешиваться в это.

— Да этак вы велите сидеть сложа руки и ждать судеб, — сказал Катавасов. — Это турки делают, и досиделись. А личная ответственность?

— Нет, зачем сидеть сложа руки. У каждого есть свое определенное дело для себя.

— Какое же это дело?

— Народ именно знает это дело, — сказал Левин. — Он говорит: жить для души.

— Да если кто идет теперь пострадать за правое дело, тот и живет для души, — сказал Сергей Иваныч.

— Он идет не для души, потому что идет убивать.

— Я не мир, а меч принес, — говорит Христос, — просто, как будто самую понятную вещь, сказал Сергей Иваныч.

«Нет, мне невыгодно говорить с ними, — подумал Левин, — все, что так легко и просто им, мучительно и больно мне». И он не отвечал.

[Столько раз поражавшее Левина в Евангелии, которому он с таким трудом отыскивал объяснения и которое так легко и просто манипулировал Сергей Иваныч. К счастью Левина, разговор их в этом месте был прерван визгом детей, которые подбежали к матери. Гришу ужалила пчела; он морщился, повизгивал и подпрыгивал от боли. Дарья Александровна стала тереть землей его лоб и предложила идти домой.]

— Ну как же, — сказал Катавасов, — вы говорите: для души жить. Для естественника, понимаете, это затруднительное выражение. Как же нам-то жить?

— Я понимаю, что такое душа, и вы понимаете.

— Нет, ей-Богу не понимаю, — смеясь сказал Катавасов.

— Но вы понимаете, что такое материя, атом, сила?

— Очень хорошо понимаю.

— Да вы подумайте только до конца. Атом, материя, сила — все ничто и нет конечного смысла.

    — Я знаю.

— Ну так вы в тех самых мыслях придете к худшей бессмыслице, чем душа по-вашему. Только думайте до конца.

— Да зачем же мне думать до конца? — сказал Катавасов совершенно искренно, спокойно, — а мне нужны формы, в которых я могу мыслить, и такие формы — материя, сила, организм, а что это само по себе, мне и дела нет.

— Но до души-то вам большое дело.

- 202 -

— Вот уж никакого, — громко захохотав, сказал Катавасов, и это было так искренно, что Левин понял, как глупо было с его стороны спорить с ними.

«Нет, нет, избави Бог говорить, — подумал он. — На них непроницаемая броня, а я голый, и они не знают того, как слова их мне режут сердце».

Рук. 106, л. 8—10.

В продолжение всего дня Левин за разговорами и суетой продолжал радостно слышать полноту своего сердца, но боялся спрашивать его.

Вечером, когда он остался один с женой только на одну минуту, ему пришло сомнение о том, не сказать ли ей то, что он пережил в нынешний день; но тотчас же он раздумал. Это была тайна для одной его души, важная и нужная, не выразимая словами.

— Вот именно Бог спас, — сказала она ему про удар в дуб.

— Да, — сказал он, — я очень испугался.

Но сам с собой, когда она, как всегда перед сном, ушла кормить в детскую, он стал втихомолку думать. Он не вспоминал теперь, как бывало прежде, когда он придумывал утешительные теории, всего хода мысли (это не нужно было ему), но чувство, которое руководило им, и чувство это было в нем еще сильнее, чем прежде. Стало быть, с ним не будет того же, что бывало прежде. Он вспомнил тоже то чувство разочарования, которое он испытывал после этого, когда, надеясь, что в его отношениях с братом, с кучером будет что-то новое, что у него стало новое сердце и он вернулся к прежнему.

«Нового ничего нет во мне, есть только порядок. Я знаю, что невозможно, знаю, что яснее тех объяснений, которые дает церковь, я не найду, и знаю, к кому мне прибегнуть, когда я слаб, и могу удерживать свой ум, не направляя его на то, на что нельзя и не должно. Но радости нового сюрприза никакого нет и не может быть и не будет».

Мысли его остановились, он почувствовал в душе своей опять то же самое освещение.

К двери подошли шаги женские, но не женины. Это была няня.

— Пожалуйте к барыне.

— Что, не случилось ли что-нибудь?

— Нет, они вам показать хотят об Митеньке.

Кити звала его, чтобы показать ему, что ребенок уже узнавал. Кити сияла счастьем. Левин радовался за нее и весело ему было смотреть на то, как ребенок улыбался и смеялся, увидя мать, но главное чувство, которое он испытывал при этом, было то же, которое становилось у него всегда на место ожидаемой им любви [к

- 203 -

сыну чувство больше плоское — уязвимости и тяжести, трудности предстоящего. «Сербы, говорят они; не только сербы, но в своем крошечном кругу жить и не только хорошо, а только бы не совсем дурно, это такое счастье, на которое не могу надеяться один, а только с помощью Бога, Которого я начинаю знать», — подумал он] — чувство страха за него и за себя. Нынче после того страха, который он пережил за сына, он почувствовал, как настолько же больше он любил его.

Тоже не было никакого сюрприза, никакой поразительности, а тихо, незаметно, но неудержимо и всесильно входило ему в душу это новое чувство.

Рук. 106, л. 11—12.

Роман «Анна Каренина», начатый весной 1873 г., начерно был закончен с небывалой, стремительной быстротой: спустя год Толстой уже думал выпустить его отдельной книгой. Но печатание началось (в журнале «Русский вестник») лишь в следующем, 1875 г., и продолжалось до 1878 г. Рукописный фонд (автографы, копии, корректуры) составляет 2651 лист.

В публикации представлены первоначальные рукописи ключевых эпизодов: Каренин и Вронский (тогда — Удашев) у постели умирающей Анны; венчание Левина; морально-религиозное прозрение Левина в конце романа.

Известно, что Толстой говорил об исповеди Левина: глава переделывалась несколько раз, чтобы не видно было, на чьей стороне автор — священника или исповедующегося. Отрывки из первоначальной редакции были частично опубликованы: ПСС. Т. 20. С. 380—91. Здесь представлена вторая редакция.

Стремление к объективности, которое современникам казалось даже холодностью, пронизывает весь роман: единение людей возможно, только если один понимает и принимает внутреннюю правду другого. Этот глубинный смысл «Анны Карениной» чутко уловил Ф. М. Достоевский, горячо откликнувшийся в «Дневнике писателя» на заключительные главы четвертой части: возвращение Каренина в Петербург, роды Анны, всеобщее примирение, но и последующее разъединение.

В отличие от «Войны и мира», «Анна Каренина» — роман о разъединении, но и страстных поисках единения, которое оказывается возможным лишь в христианской вере, обретаемой Левиным в последней, восьмой части романа.

Сноски

Сноски к стр. 188

1 В автографе описка: относящиеся