163
Сергей Николаевич Эверлинг*
Три встречи с Львом Толстым
8.IX.1920.
Я давно собирался поделиться с читателями своими воспоминаниями о Льве Николаевиче Толстом, но по разным причинам мне это не удавалось. Ввиду того, что воспоминания эти могли бы иметь известное значение для характеристики философских воззрений покойного писателя, я, по совету некоторых лиц из круга общих с ним знакомых, дорожащих, как и я сам, памятью Л. Н., собрал воедино все те отрывочные записи, которые сохранились в моих бумагах и в свое время были сделаны под непосредственным, так сказать, еще неостывшим впечатлением от личных бесед моих с Толстым.
Так как записей этих набралось достаточное количество и все они носят отрывочный характер, то, разумеется, придать им сколько-нибудь целостный литературный облик представляется делом нелегким, хотя основное в этом отношении мною сделано. Во всяком случае, этой целью я в настоящий момент и не задаюсь, откладывая это свое намерение до более благоприятных условий. Сейчас я хотел бы, пользуясь внешним предлогом, в виду исполнившегося десятилетия со дня кончины великого писателя, поделиться лишь некоторыми из моих воспоминаний, относящимися к одному наиболее существенному, на мой взгляд, эпизоду из моего личного общения со Львом Николаевичем, тем более, что он носит обособленный и, если так можно выразиться, законченный характер — я имею в виду несколько наших бесед на философские и общественные темы, имевших место в первой половине 1901 года.
I
Зимой 1900—1901 г. Л. Н. жил в Москве, в своем хамовническом доме. К этому времени и относится мое первое знакомство с великим писателем. Познакомился я с ним через чету Анненковых, моих дальних родственников. Довольно известный ученый юрист К. Н. Анненков, льговский землевладелец, чистой воды шестидесятник, никак не мог быть причислен к единомышленникам Л. Н. Зато жена его Леонила Фоминична была ревностной последовательницей учения Л. Н. Она-то и была близка с Толстым. Состоятельная помещица,
164
она жила совсем «опростившись», горячо следила за литературной деятельностью Л. Н., каждое его новое произведение всегда можно было найти у нее, собственноручно ею переписанным. Каждую зиму, как только устанавливался санный путь, Анненковы покидали свое деревенское затишье (село Ивницу Льговского уезда в 20 верстах от г. Льгова) и приезжали в Москву месяца на 2, повидаться с близкими и друзьями и набраться свежих впечатлений. В эти-то приезды, если Толстые жили в это время в Москве, и устанавливался тот частый обмен посещениями, который в сущности и служил для Леонилы Фоминичны главной целью ее пребывания в Москве. В двух комнатах, которые они обыкновенно снимали на это время в меблированных комнатах Чижова на Моховой против Университета, можно было встретить по вечерам весь так называемый Толстовский кружок. Буланже, Дунаев, Сергеенко, Бирюков, Хилков, Баратынская были там постоянными посетителями, не говоря уже о менее видных последователях Л. Н. Гостеприимная и радушная хозяйка, Леонила Фоминична, угощая гостей чаем со всевозможными деревенскими сластями и печениями, была центром этих небольших собраний; разговор всегда вращался вокруг очередных вопросов толстовской литературной проповеди и отдельных общественных выступлений его единомышленников и последователей. Но при этом она, верная своим правилам, никогда не оставалась праздной: в руках ее всегда можно было видеть какую-нибудь работу. По большей части это было какое-нибудь вязанье из шерсти: шарф, перчатки, нарукавники, носки или шапка. И, конечно, вязалось это для Льва Николаевича. При этом имя его она произносила с открытым «е», не «Лёв Николаевич», как говорили все, а непременно «Лев Николаевич» и с особенным благоговением. Иногда, в минуты благодушной шутливости, муж ее, Константин Никанорович, позволял себе подтрунить над рукоделием своей жены, высказывая предположение, что вещи эти должно быть не особенной прочности, судя по тому, что Лев Николаевич их довольно скоро изнашивал. Приезжали Анненковы обыкновенно со своей керосинкой (т. к. придерживались вегетарианского стола) и собственной прислугой, молодой добродушной хохлушкой, так же, как по крайней мере уверяла Леонила Фоминична, по-толстовски настроенной; характерной особенностью этой деревенской последовательницы великого писателя была всегда подвязанная от флюса щека и ноги, обутые в огромные валеные сапоги.
В эту зиму, о которой идет сейчас речь, Анненковы зажились довольно долго. Мне давно хотелось познакомиться лично с Львом Николаевичем. Заочно мы давно были знакомы через Н. Я. Грота; Лев Николаевич читал некоторые мои литературные опыты, однажды высказал мне лестное одобрение, но дальше этого дело не пошло; чистосердечно каюсь ныне в моем юношеском задоре, который обуревал меня в ту пору — мне не хотелось «идти на поклон» к Толстому,
165
и я поджидал случая познакомиться с ним как-нибудь невзначай у Грота или у кого-нибудь еще из общих знакомых. Как сейчас помню такой досадный случай. Прочитав, по просьбе Н. Я. Грота, редактировавшего в то время журнал «Вопросы философии и психологии», где печаталась работа Толстого: «Что такое искусство?» (которой он, как всем известно, придавал большое значение), корректуры этой статьи для очередного № журнала, я как-то зашел вечером к Ник. Яковл., чтобы возвратить прочитанные мною гранки, и к великой досаде моей и огорчению был встречен словами Н. Я.: «Ну что бы Вам прийти получасом раньше, Вы бы застали у меня Льва Николаевича».
Благодаря Анненковым представлялся, наконец, удобный случай познакомиться с Толстым — в обстановке, которая мне казалась вполне подходящей. Анненковы предложили заехать за мною с тем, чтобы вместе отправиться в Хамовники к Толстым — провести у них вечер. Это было 1 февраля 1901 года. Леонила Фоминична ехала впереди на одном извозчике, а мы с Константином Никаноровичем за нею на другом. Погода была отвратительная, кружила сильнейшая вьюта, и я удивлялся выносливости моего спутника, который одет был в простое драповое пальто без мехового воротника и кашне и к тому же всю дорогу беспрерывно курил. Выносливость его объяснялась необычайной тренировкой, которой он издавна подвергал себя, купаясь до поздней осени, обыкновенно до Покрова.
Отчетливо вспоминаю сейчас то душевное смущение, которое я испытывал, подъезжая к усадьбе Толстых, стиснутой со всех сторон фабричными корпусами в узком Хамовническом переулке. Вот поворот во двор, и мы мимо дворницкой и флигеля подъезжаем к крыльцу. Помню, что я же позвонил, потянув за медную ручку звонка. Из освещенной прихожей сейчас же вышел опрятно одетый лакей и вежливо сказал: «пожалуйте-с! граф и графиня дома-с», пропуская нас впереди себя и веничком стряхивая с нас густо облепивший нас снег. В прихожую, пока мы раздевались, доносились голоса сверху. Нас попросили туда же в гостиную. Поднявшись по деревянной лестнице, с перилами, обитыми малиновым сукном с бахромой, и устланной ковром, мы вошли в просторный зал, освещенный стенными лампами; помню справа рояль, налево длинный обеденный стол и старинную мебель обычного типа, которую можно было встретить в любом помещичьем доме второй половины 19 века. В зале никого не было; на доклад лакея в дверях гостиной появилась пожилая полная дама с лорнетом, в которой я, по портретам, тотчас же узнал графиню Софью Андреевну. Но глаза мои невольно искали Льва Николаевича. После первых приветствий и представления меня, С. А. сказала, что Л. Н. дома и что он скоро придет сюда. В гостиной, кроме нас, были еще две дамы — одна из которых, постарше, была жена популярного в то время в Москве врача (Погожева), а другая, молоденькая
166
девушка, была М. А. Маклакова, сестра приобретавшего в то время известность присяжным поверенным, помощника знаменитого Плевако В. А. Маклакова. Графиня и Леонила Фоминична сели на диване за лампой с большим абажуром и принялись за работу, а мы расположились в креслах. Не прошло и десяти минут, как в дверях гостиной из залы появился Лев Николаевич. Помню, что он показался мне ростом меньше, чем я ожидал. В сущности, не знаю почему, т. к. я издали несколько раз видел его и раньше — на улице и на публичном собрании Псих<ологического> Об<щест>ва, на лекции Л. Е. Оболенского.
На Льве Николаевиче была обычная серая блуза с поясом, а на плечах накинут был халат. Он приветливо поздоровался со всеми. «Очень рад познакомиться, — сказал он, обращаясь ко мне. — Мы ведь в сущности уже знакомы с Вами через Грота». Все сели. О чем шел разговор, я решительно не помню, т. к. весь поглощен был своими внутренними переживаниями. Постепенно стали собираться и прибывать гости — среди которых вспоминаются мне фигуры В. А. Маклакова, Н. Н. Раевского, А. Б. Гольденвейзера, А. С. Бутурлина, Горбунова-Посадова. Вместе с домашними Толстых народа набралось довольно много. Вскоре всех пригласили в зал к чаю и закуске. Помню, что Л. Н. расположился не за большим столом, а в стороне налево от дверей гостиной, где был небольшой круглый столик, буковый диванчик и такие же кресла около них. Вокруг Л. Н. образовался кружок из К. Н. Анненкова, В. А. Маклакова, Горбунова-Посадова и меня. Л. Н. пил чай с медом и легким печением (сахара он не употреблял). Разговор вращался вокруг различных общественных вопросов и интересов дня; о курсах для рабочих. Обо всем этом с оживлением говорил Маклаков, Л. Н. больше слушал, лишь изредка вставляя свои замечания. Признаки нарождавшейся зубатовщины тогда уже были налицо и по Москве, во всех ее уголках, где только бился так называемый пульс общественной жизни, горячо обсуждались вопросы, укладывавшиеся в рамки того течения, которое именовалось государственным социализмом. Отзвуки этих интересов слышались и в этой беседе. Помню замечание Л. Н., сделанное им по поводу серии лекций по общественным вопросам, объявленным тогда в аудитории Исторического музея. «Ничего хорошего из всего этого не выйдет, — сказал Л. Н. — Да и выйти не может, потому что единственно нужное все равно не будет сказано. Вопросы инстинно христианской нравственности, вопросы о любви между людьми не будут затронуты в этих чтениях. А будут без конца говорить лишь о том, что совершенно не нужно». Конечно, против этого послышались возражения. Мало-помалу зашла речь об отдаленности (оторванности) всей современной науки от жизни, от ее насущных потребностей. Л. Н., помню, очень оживился и, обращаясь ко мне, сказал: «Ну вот Вы занимаетесь философией; скажите мне, пожалуйста, о чем в
167
сущности пишет в своей новой книге о Логосе кн. С. Н. Трубецкой?»1 Хотя я и хорошо был знаком с докторский диссертацией кн. С. Н. Трубецкого, только что отпечатанной тогда в 27 выпуске Ученых Записок Московского Университета, и был на публичной защите ее, происходившей в довольно торжественной обстановке в актовом зале Университета, все же вопрос этот меня в первую минуту несколько смутил. Однако я справился с собою и, кажется, довольно удачно изложил в кратких чертах основные тезисы этой работы, присоединив к этому несколько общих замечаний. Л. Н. внимательно выслушал меня и затем сказал: «Это только подтверждает мои мысли о ненужности подобных писаний. Кому они, в сущности, могут быть нужны? Простой, малообразованный читатель в них ровно ничего не поймет, а образованному и начитанному они ничего нового не дадут, а, главное, они далеки от ответа на главный вопрос о том, как надо жить и мыслить, чтобы приблизиться к живой истине жизни, т. е. как научиться творить волю Божью и жить в Боге».
Признаюсь, такое суровое осужение блестящей, какой она была тогда признана, диссертации талантливого профессора, к тому же моего учителя, меня сильно озадачило, и я пытался возражать Льву Николаевичу, приводя в защиту Трубецкого все, что только мог вкратце сказать, исходя из интересов общефилософских теоретических построений. Но я почувствовал тут же, что все сказанное мною совершенно лишено было внутренней убедительности для Л. Н. Дослушав меня, Л. Н. спросил: «Скажите, ведь, кажется, Трубецкой был близким приятелем Владимира Соловьева и многое заимствовал у него?» Я ответил, что по своим философским воззрениям С. Н. Трубецкой действительно очень близок к миросозерцанию Влад. Сергеевича, что их связывает тесная дружба, но что все же в своих научных работах Трубецкой не лишен самостоятельности. Не дослушав меня, Толстой сказал: «Ну, да, Соловьев, Лопатин, Трубецкой — все это в сущности одно и то же и все трое лишены оригинальности; повторяют зады немецкой философии, только каждый на свой лад, вот и все. И я совершенно не понимаю, почему в Соловьеве хотят видеть самостоятельного мыслителя. Он скучен до невероятности, а, главное, никак нельзя понять, чего он в сущности хочет. Публичные лекции его — это сплошной сумбур. Я никогда не забуду, как покойный Страхов однажды затащил меня на лекцию Соловьева2. Можете себе представить битком набитый зал, духота невероятная, просто теснят друг друга, сидеть негде — не только стулья, но и окна все заняты. Дамы чуть ли не в бальных туалетах. И вдруг с большим запозданием, как и следует maestro, появляется на эстраде Соловьев — худой, длинный, как жердь, с огромными волосами, с глазами этакого византийского письма, в сюртуке, который висит на нем, как на вешалке, и с огромным белым галстуком, просто шелковым платком вместо галстука, повязанным бантом,
168
как, знаете, у какого-нибудь художника с Монмартра; обвел глазами аудиторию, устремил взгляд куда-то горе́ и пошел читать, как пошел... через каждые два-три слова по двух и трехэтажному немецкому термину, которые почему-то считаются необходимыми для настоящей философии, просто ничего нельзя понять... читал он это читал, а потом вдруг дошел до каких-то ангельских чинов и стал их всех перечислять — по-поповски — херувимы, серафимы, всякие престолы и разные прочие чины, положительно не знаю, откуда он их набрал и точно всех их видел сам. Глупо как-то. Я так и не мог дослушать лекции, оставил Страхова одного».
Наступило некоторое молчание. И, как будто что-то припоминая, Л. Н. добавил: «Нет, какой же он философ, просто церковник в духе отцов восточной церкви, опоздавший родиться на свет. И кому только нужна эта его всемирная теократия? Всего менее, конечно, тому, за кого он так хлопочет — т. е. Богу. А потом эта нелепая книга «Оправдание добра». Я решительно не мог ее дочитать, хотя и принимался за нее несколько раз. Был у нас действительно один настоящий мыслитель с ясной головой — впрочем, он, кажется, и теперь еще жив. Это Николай Федорович Федоров3. Я как-то давно с ним встречался в Румянцевском музее и очень любил с ним беседовать, только, к несчастию, и он забрался в дебри этой книжной учености и сошел с верного пути. В то время, когда я видался с ним, у него было что-то «свое» и в мыслях и в жизни. Страхов тоже тогда писал дельно — только у него не было ничего цельного».
Меня интересовало мнение Л. Н. о моем университетском учителе Н. Я. Гроте, при котором я был оставлен для подготовки к профессуре и находился с ним в близких и сердечных отношениях (тем более, что и отцы наши были в дружественных отношениях и переписке). Значение личности Н. Я. для развития моего философского миросозерцания было очень велико; я думаю, что обаянию его личности я обязан в значительной мере тем, что сосредоточил свои научные интересы на изучении философских дисциплин. Поэтому-то знать мнение о нем Л. Н. мне было очень дорого. Не без некоторого внутреннего волнения я решился прямо поставить ему этот вопрос.
Л. Н. внимательно взглянул на меня и сказал приблизительно следующее: «Грот был очень хороший и искренний человек; но у него было много увлечений и мало устойчивых взглядов. Философия его была не глубока, но я ценил в нем то, что начитанность и ученость не заглушили в нем свежести мысли и не лишили его простого и ясного взгляда на жизнь. Если бы ему не приходилось слишком много отдавать себя внешней жизни, то, может быть, он и додумался бы до чего-нибудь хорошего. Но ведь он не жил, а как сам выражался — постоянно кипел в котле — ну и выкипел преждевременно. Впрочем, некоторые его писания я читал с удовольствием,
169
особенно хороша была его небольшая книжка о Платоне4 — Вы ее, конечно, знаете».
Тем временем гости мало-помалу разбрелись по комнатам, кто ушел с одним из сыновей Льва Николаевича — кажется, с Сергеем Львовичем, Гольденвейзер сел за рояль, дамы ушли в гостиную, и вышло так, что около Л. Н. остались лишь Конст<антин> Ник<анорович> Анненков и я. Мне очень хотелось вызвать Л. Н. на более серьезный разговор из круга его постоянных интересов, но как-то не создавалось подходящего настроения. Л. Н. сам точно прочел мое скрытое желание и сказал мне: «Нам, знаете ли, как-нибудь следует поговорить с Вами; приходите ко мне, когда будет меньше народа. Кстати, читали ли Вы Шпира?» Я признался, что о Шпире только слышал мельком, но сам его не читал. «Прочтите его, непременно прочтите, — сказал мне Л. Н., как бы что-то обдумывая. — Он Вас непременно заинтересует. Вы не пожалеете затраченного времени. У Вас его нет?» Я сказал на это, что надеюсь достать его в университетской библиотеке. «Не нужно, — возразил Л. Н. — я могу отдать Вам в Ваше владение один экземпляр». И при этих словах Л. Н. поднялся и направился к себе в кабинет — через «катакомбы». Так назывался в доме Толстых путь, ведущий по узкому коридору в кабинет Л. Н. Я удивился легкости и бодрости походки Толстого, совсем неожиданной для меня ввиду его преклонного возраста. Через несколько минут Толстой возвратился, неся 4 небольших томика Шпира в светлозеленой обложке5. «Вот Вам Шпир — в нем Вы найдете отмеченные мною места, которые мне особенно понравились».6. Я горячо поблагодарил Л. Н. «Когда прочтете, мы поговорим с Вами о нем; мне интересно будет узнать, какое он произведет на Вас впечатление», — сказал Л. Н., ласково улыбаясь. Тем временем (или, между тем), Конст. Ник. вызвал из гостиной Леонилу Фоминичну и мы стали прощаться, чтобы не утомлять Л. Н. и без того затянувшимся визитом. Лев Николаевич приветливо простился и пошел проводить нас до площадки на лестнице. Вместе с нами ушли Горбунов-Посадов и Погожева. Метель прекратилась, но на дворе пришлось пробираться по глубокому снегу, в особенности много его было на Девичьем поле, где дворники не успели размести его за поздним часом, а езды там всегда было мало. Простившись с Погожевой и Горбуновым-Посадовым в конце переулка, мы на Пречистенке опять наняли двух извозчиков и поехали восвояси, Анненковы к себе на Моховую, а я в далекое Лефортово, где проживал в то время. Всю дорогу я ехал в приподнятом настроении — как-то радостно и светло было на душе. Давнишнее мое желание наконец осуществилось — я познакомился с Толстым, а впереди предстоял глубоко меня интересовавший разговор с великим писателем на философские и религиозные темы, от которого я ждал так много для себя поучительного и важного.
170
II
Следующее мое свидание со Львом Николаевичем состоялось в марте того же 1901 года. Анненковых в Москве уже не было в это время, и я поехал в Хамовники один, также вечером. Приехав часов в 8, я застал там Бутурлина, с которым Л. Н. беседовал в угловой комнате нижнего этажа, направо от столовой. Толстой сидел на большом диване, кутаясь в халат: он только что оправился от своего обычного желудочного заболевания и чувствовал себя еще не совсем бодро. Помню, разговор шел о медицине, по адресу которой Л. Н. добродушно иронизировал. Дело в том, что его собеседник, А. С. Бутурлин, человек уже очень пожилой, лет, должно быть, 60-ти, увлекшись этой отраслью знания, поступил студентом на медицинский факультет, посещая лекции профессоров этого факультета вместе со своим сыном-юношей. Л. Н., как известно, мало верил в медицину и никогда не упускал случая подтрунить над докторами и их наукой. Бутурлин, помнится, горячо доказывал высокую научность медицинского знания вообще, ссылался на Шарко, Пастера, Мечникова и всячески стремился убедить Толстого в том, что и эмпирическая медицина, как искусство врачевания, опирается на вполне точные научные данные, а потому нет оснований для скептического к ней отношения. Но Лев Николаевич стоял на своем и, обращаясь ко мне, шутя сказал: «Защитите меня от Александра Сергеевича. Он во что бы то ни стало хочет попотчевать меня пилюлями, от которых я сразу помолодею лет на 20». От медицины разговор перешел на другие темы, и Л. Н. попросил меня вместе с Бутурлиным проредактировать на англ. языке ответ на телеграфный запрос какой-то филадельфийской газеты, обращенный к нему7.
Пока мы обсуждали текст этого ответа, нас пригласили наверх к чаю. В зале были гости. Как сейчас помню, меня удивило, что в правой половине зала, около рояля, сидели какие-то люди, вроде музыкантов, со скрипками. Оказалось, это были цыгане, приглашенные одним из сыновей Л. Н., чтобы сыграть несколько любимых цыганских пьес Л. Н-ча. Толстой видимо с удовольствием встретил эту затею, и сейчас же, еще до чая, решено было прослушать цыган. Л. Н. сел в кресло, вокруг него сгруппировались все бывшие в зале. Рояль, аккомпанируемый импровизированным оркестром из цыган человек в 5—6, издал первые аккорды, и Л. Н. стал слушать, отбивая ногою такт. Видимо, музыка эта доставляляа ему удовольствие. Когда сыграна была первая пьеса, Л. Н. ударил несколько раз в ладоши в знак одобрения и, обращаясь к окружающим, сказал: «Удивительная музыка — сколько в ней чувства меры!» Музыканты сыграли еще несколько пьес. Л. Н. благодарил их оживленно и приветливо.
171
Для чаепития все, в том числе и Л. Н., расположились вокруг большого обеденного стола, на котором горели два канделябра со свечами; разговор шел общий, направляемый главным образом графиней С. А. Помню, кто-то из присутствующих заговорил о Тургеневе; Л. Н., как будто что-то припоминая, сказал: «Тургенева испортила заграница, он под конец жизни разучился понимать русскую жизнь. Много раз говорилось и даже писалось, не знаю почему, о наших с ним неладах. Но все это не так, как было. Меня действительно всегда сердила в нем его неискренность; во мне же тогда было много задору, я все старался выводить его на чистую воду, как мне это тогда казалось, а он раздражался на меня за это. Оттого и происходили наши столкновения. Но все-таки он был очень хороший в сущности человек, я же был во многом не прав перед ним. Воспоминания о нем мне всегда приятны. Как сейчас помню, во время моей поездки за границу я как-то вместе с ним прожил несколько дней в Дижоне; об этом времени я с удовольствием вспоминаю. Тогда мы были с ним близки. Там мы навещали польского историка-эмигранта Лелевеля. Это был очень интересный человек. Он буквально бредил польской самостоятельностью. В маленькой комнате, с опущенными от солнца персвеннами8, наполненной жужжащими мухами, мы вели горячие беседы. Тургенев, я помню, очень горячился». Потом, как бы обдумав что-то, Л. Н. добавил: «Да, Тургенев мог трогательно нежно любить людей — я убежден, что он был бы совсем иным, если бы не эта несчастная привязанность его к Виардо». Между тем, за рояль сел Гольденвейзер, и все принялись слушать игру этого музыканта. Некоторые пьесы в его исполнении очень нравились Л. Н. После музыки Л. Н. сел за свой боковой столик с чашкой чаю. Вспомнив, что один приятель молодости Л. Н., которого я недавно видел, просил передать ему свой дружеский привет, я исполнил это. Л. Н. оживленно спросил меня, очень ли он состарился и что он теперь делает? Речь шла о некоем Константине Федоровиче Новережском9, когда-то в севастопольскую кампанию служившем вместе с Л. Н. в артиллерии и бывшем с ним в близких отношениях. В то время, к которому относится этот разговор, Новережский, уже глубокий старик, служил помощником начальника московской таможни. «А не говорил Вам К. Ф., — спросил меня Толстой, — как мы с ним кутили и играли в карты и как я у него частенько занимал деньги?» Я сказал, что Новережский мне об этом ничего не рассказывал. «Как же, как же?» — сказал Л. Н. и добавил: «А знаете, я с удовольствием повидался бы с ним. Вы мне сообщите его адрес, а увидите его — дайте ему мой. Может быть, мы как-нибудь и свидимся. Ведь теперь уже не много осталось в живых из сверстников моей молодости. Все потихоньку уходят, только я заждался своей очереди».
172
Сидевшая тут же за работой родственница проф. К. А. Тимирязева Ек<атерина> Ив<ановна> Боратынская заговорила о своих переводах Дарвина на русский язык. Л. Н. выразил предположение, что, должно быть, очень скучно переводить Дарвина, ввиду необыкновенного обилия мелкого фактического материала в его сочинениях. «Вот уже около 40 лет, — продолжал Л. Н., — слышу я разговор о Дарвине и при этом смыслящие и не смыслящие в науке все хотят видеть в нем непреложный авторитет, точно им сделано какое-то откровение; а, между тем, ведь он ровно ничего не сказал нового из того, что действительно нужно знать человеку. То, чем он занимался и чем достиг своей славы, относится только к телу человека, к вещественной оболочке его духовной сущности, которая одна только и ценна и кроме которой, в конце концов, ничего и нет». «Скажите, — обратился ко мне Л. Н., — прочли Вы Шпира?» Я ответил, что прочел более двух томов, и что то, что мною прочитано, очень заняло мою мысль и я с интересом продолжу чтение переданных мне Л. Н. 4 томов до конца, когда надеюсь поделиться подробно своим впечатлением. «Вот я и хотел этого, — сказал Л. Н., — я очень рад, что Шпир Вас заинтересовал и считаю, что он заслуживает этого. Когда Вы кончите чтение, мы непременно поговорим с Вами о нем».
Тем временем был сервирован ужин и нас попросили к большому столу. Л. Н. были поданы, отдельно от других, вареные овощи. Кто-то из присутствующих, кажется, А. В. Погожева, заговорила о волнениях среди рабочих, которые происходили тогда на московских фабриках и заводах. «Да, — сказал Л. Н., — я как-то, гуляя на днях по Девичьему полю, разговорился с рабочими, которые рассказали мне, что им мешают собираться, не дают возможности обсудить свои дела и что они поэтому бастуют. Настроены они довольно твердо и хотят добиваться своего, хотя бы им и противопоставляли силу. Говорят, что собрания разгоняют казаки и полиция. Я им советовал не вызывать самим насильственных действий со стороны властей, а если им не дают собраться в одном месте, то разойтись и собраться в другом. Уже кто-то обратил внимание на эти мои разговоры с рабочими и, должно быть, донес куда следует. Вчера жена рассказывала мне, что великий князь a une dent contre moi10, и что дело серьезно и даже будто бы может кончиться высылкой меня из Москвы — не знаю только куда, в деревню или за границу». «Да, да, — сказала С. А., — вчера об этом шла речь у Глебовых, они знают это от Трепова. Ну, что же, если за границу, я буду довольна, поселимся в Швейцарии, воображаю, как там станут ухаживать за мной — la femme de Tolstoï11 — Это даже интересно!» — заключила она. При этих словах Л. Н. слегка нахмурил брови; видимо, это не совсем тактичное замечание жены ему очень не понравилось. «Конечно, жить и работать везде можно, — сказал Л. Н., как бы вслух высказывая те мысли, которые пришли ему в голову по поводу этого
173
разговора. — Только все же я предпочел бы уехать в Ясную Поляну. Странное дело, сколько ненужных страданий люди создают себе сами, не желая уяснить себе смысла жизни. А он так прост, так ясен, что, кажется, нечего и добавить к словам Христа о детях12. Действительно, нужно только одно — нужно стать такими, как они, чтобы смысл жизни открылся сам собою. А люди все мудрствуют, все ищут его там, где найти его нет никакой возможности, и чем настойчивее становятся их домогания в этом ложном направлении, тем все дальше и дальше от него уходят люди, воображая в то же время, что вот-вот они его найдут, и жизнь станет счастливой, как в раю. Для меня, например, совершенно ясна мысль, что из зла не может родиться добро, а между тем люди, упорствуя в отстаивании своих так называемых прав, творят насилия друг над другом, причем те и другие, стоящие на самых противоположных точках зрения, убеждены в том, что они действуют насилием во имя добра и тем оправдывают себя, а отсюда все больше и больше ожесточение друг против друга и все труднее и труднее становится возможность взаимного понимания. Но стоит только любовно, внутренно понять друг друга, как откроется полная возможность направлять свою волю, а стало быть и свои действия по пути воли Божией, что только и нужно. Если каждый из нас в отдельности будет искренне стремиться творить волю Божию, то что же может помешать тому, чтобы мы все, сколько нас ни есть, сообща, творили ту же волю Божию? Положительно странно, что какая-то пелена застилает в этом вопросе духовный взгляд у самых, казалось бы, здравомыслящих умов. А они, из-за ложного предубеждения показаться ненаучными, начинают пускаться в никому ненужные умствования, чтобы подойти к смыслу жизни, не замечая того, что вводят этим и себя и других в безнадежное заблуждение. Много раз я старался высказаться об этом в своих писаниях, но меня не понимают или почему-то не хотят понять. И из личных бесед, и из письменных вопросов, обращенных ко мне, я вижу, как меня мало понимают».
«Мне кажется, — сказал я Льву Николаевичу, — что здесь немалую роль играет преклонение перед фетишем так называемого научного миропонимания, ограничивающее истинную свободу духа».
«Да, да, именно это», — живо возразил Л. Н. «Ты не должен забывать, — сказала при этом графиня С. А., — что, в силу цензурных условий, твои сочинения становятся все более и более недоступными большинству русских читателей, а теперь, после отлучения тебя от церкви, и подавно читать твои сочинения будут, вероятно, только за границей».
«То, что я сказал, — возразил Л. Н., — относится в той же мере к читающим меня за границей, как и к русским читателям. Отлучение же — это одна из тех мер, которые достигают целей обратных тому, чего хотят ими достигнуть, и я огорчен лишь тем, что косвенно
174
служу поводом для нового лицемерного шага со стороны тех, чье лицемерие для меня и без того несомненно».
Час был уже поздний, некоторые из гостей стали прощаться с хозяевами. Л. Н. встал из-за стола и, пожимая руки уходящим, находил для каждого приветливое слвоо. Когда дошла очередь до меня, Л. Н., задерживая мою руку в своей, ласково сказал мне: «Когда же мы с Вами поговорим о Шпире? Оставьте мне Ваш адрес, на всякий случай».
На листке из памятной книжки я записал свой адрес и, передавая его Л. Н., сказал, что чтение Шпира я надеюсь окончить недели через две и тогда надеюсь снова побывать у него с его разрешения, на что Л. Н. ответил мне с улыбкой: «Да, непременно приходите; надеюсь, так скоро меня еще не вышлют из Москвы». Л. Н. пошел провожать гостей до площадки лестницы, где мы с ним еще раз простились.
Так кончился второй вечер, проведенный мною у Толстого; помню, вышел я вместе с А. С. Бутурлиным, с которым и шел пешком до Знаменки, где последний жил в доме брата своего, генерала С. С. Бутурлина, про которого он говаривал, намекая на его военную службу: «брат мой неглупый человек, а вот всю жизнь свою не нашел себе более разумного дела, как размахивать шашкой».
Прощаясь с Бутурлиным, мы сговорились, что когда я вновь соберусь к Л. Н., то извещу его об этом и мы пойдем с ним вместе.
III
В апреле месяце, на Фоминой неделе, ко мне как-то часов в шесть вечера зашел Бутурлин и пригласил меня идти вместе к Л. Н. Я с удовольствием согласился, т. к. сам собирался к Толстому, на этот раз с тем, чтобы поговорить с ним о Шпире, чтение которого мною было закончено. Бутурлина в это время очень интересовали работы Мечникова по теории лейкоцитов и фагоцитов, с которой наш знаменитый ученый в то время выступил, вызвав к ней оживленный интерес среди медиков и биологов. Помню, что Бутурлин, излагая ее мне в основных чертах в течение нашего продолжительного пути с одного конца Москвы на другой, сетовал на то, что Мечников печатал ее впервые на французском языке, также как и первые главы появившегося впоследствии и на русском языке труда под заглавием «Этюды по философии оптимизма», в которых ставился вопрос о возможном долголетии человека; причем он находил, что труды эти писались Мечниковым на не совсем удачном французском языке. «Я себя не считаю особым знатоком французского языка, — говорил Бутурлин, — но думаю, что если бы мне довелось писать
175
свое сочинение по-французски, я написал бы его на лучшем французском языке, чем Мечников».
В этой беседе незаметно мы дошли до Хамовников. Л. Н. оказался дома и радушно принял нас. Гостей не было.
Толстой, видимо, рад был нам и оживленно разговорился, сидя на своем любимом месте, на диване у печки, все в той же угловой комнате нижнего этажа, направо от столовой. Бутурлин, конечно, поспешил поделиться и со Львом Николаевичем теорией Мечникова. Толстой, внимательно выслушав его, сказал, что и эта теория, подобно многим другим из области естественных наук, наделав немало шума и перессорив ученых между собою, вероятно, будет недолговечна и так же скоро будет забыта, как скоро привлекла к себе внимание ученых и рабски следующей за их мнением широкой публики. Бутурлин, с энтузиазмом относившийся к ней, пытался было возражать, но видно было, что доводы его не убедили Толстого и он остался при своем взгляде.
С Мечникова разговор перешел на русских эмигрантов вообще, на основанную Ковалевским высшую социологическую школу в Париже13. «Все это ненужные затеи, — сказал Толстой. — Революция извне ни к чему хорошему привести не может, пока люди останутся такими же, какие они есть, пока они не поймут, что, только отыскав в себе Бога и полюбив друг друга, они смогут переменить все и что только тогда жизнь станет светлой и радостной. Все пути современного общества ложные, а идя по ложным путям, нельзя прийти к истине; людям в сущности нужно только одно — жить в Боге, а этого-то нет и никакая внешняя революция этого не даст, т. к. у нее нет и не может быть средств приблизить людей к Богу. Ее пути, как бы люди ни заблуждались относительно ее конечных целей, также пути насилия, а потому и зла, а зло не может породить добра».
Бутурлин спросил Л. Н., считает ли он возможной социальную революцию в России: «Революция в России, конечно, возможна скорее, чем где-либо в Европе» — сказал Толстой. — «Но что же сталось бы в таком случае со всей культурой и цивилизацией, Л. Н.?» — «Культура и цивилизация, конечно, должны были бы погибнуть и они погибнут», — добавил Л. Н., немного подумав. «Но не кажется ли Вам, Л. Н., — сказал Бутурлин, — что раз осуществится, хотя бы при помощи внешнего толчка, социальная революция и таким образом будут устранены те преграды, которые мешают людям всем быть равными, людям все же легче будет вступить на тот путь осуществления правды Божьей, о которой Вы говорите?» — «Нет, — возразил Л. Н. тоном глубокого убеждения, — устранение внешнего зла само по себе не изменит людей, и внешнее зло, устраненное насилием же и злом, породит лишь новое зло. Это и есть тот заколдованный круг, в котором вращается человечество, и это будет так до тех пор, пока люди не поймут, что только добром, приближением к Богу
176
можно устранить зло, которое нужно искать в самих же нас — а во вне его не будет, раз его нет внутри нас. Во всех моих писаниях я всегда говорю об этом, но мало кто хочет или может понять меня».
Сверху пришли пригласить нас к чаю. По обыкновению, там мы встретили несколько гостей у Софьи Андреевны, которые сидели уже за большим чайным столом. Л. Н. сел за свой маленький столик сбоку. Сюда были поданы чай, сливки, мед, для желающих сахар, варенье и сухое эйнемовское печение14. Л. Н. пригласил меня сесть с ним. Чай прошел за общим разговором, ничего интересного, сколько помнится, не представлявшим. В конце, когда гости стали расходятся по разным комнатам, Л. Н., обращаясь ко мне, спросил: «Вероятно, теперь Вы уже прочли Шпира?» И на мой утвердительный ответ сказал: «Мне хотелось бы знать, какое он произвел на Вас впечатление?» И с этими словами поднялся и, взяв меня за руку, добавил: «Ну, расскажите мне, что Вы думаете о его философии». Ходя по залу, я стал излагать Л. Н. свои мысли по поводу прочитанных мною книг Шпира. Я не стану утруждать здесь внимания читателей подробным пересказом того, что я, останавливаясь, под свежим впечатлением от прочитанных мною сочинений Шпира, на деталях его философской системы, изложил тогда Л. Н-чу. Скажу вкратце, что я, соглашаясь с основной мыслью его теоретических построений, признал весьма ценной его исходную точку зрения на Абсолютное, которое не может быть достаточным основанием эмпирического порядка, т. к. оно осуществляет в себе совсем иной, сверхэмпирический порядок; что Шпир вполне правильно отверг три традиционных для философии XIX века способа мыслить данную нам в опыте действительность, что непреходящее значение его философии, по моему мнению, заключается в том, что, сознавши с полной теоретической ясностью несостоятельность традиционных представлений о Боге, он не отверг однако самого этого представления, провозгласив, наоборот, что без Него совершенно невозможно ни истинное философское миросозерцание, ни истинная нравственная жизнь; что, далее, приобщение себя человеческим духом к этому высшему сверхэмпирическому миропорядку открывает перед нами бесконечную перспективу для нравственного самосовершенствования, из которого он непрестанно почерпает убеждение в совершенной ничтожности всего земного и человеческого и проникается сознанием божественным величия добра и правды, открытых ему в простых и непреложно ясных нормах разума. Далее я остановился на противоречиях в философии Шпира, выяснив те логические, на мой взгляд, промахи, из которых они проистекли, как это явствует из хода его теоретических рассуждений. Л. Н. внимательно слушал меня и, дав мне кончить, сказал: «Да, именно так я и представляю себе значение Шпира. По моему мнению, он лучше всех прочих философов выяснил сущность нравственной жизни человека и доказал
177
бесплодность попыток объяснить себе происхождение зла в мире, повергавших в такую безнадежность его предшественников. Ведь даже Кант и Шопенгауэр не справились с этой задачей. В одном только я решительно расхожусь с ним — это в понимании христианства. Шпир напрасно отнесся к нему отрицательно, но впрочем он иначе и не мог отнестись к нему, т. к. совершенно не понял его. Ведь послушайте, — с горячностью сказал Толстой, остановившись среди зала, — много раз говорили и вероятно еще будут говорить, что я создал собственное религиозное учение. Но это неправда; никакого собственного религиозного учения у меня нет; я только старался во всех моих писаниях выяснить действительный смысл учения Христа, как я его понимаю. Я считаю своей заслугой только то, что мне удалось распутать узел, который туго затянула себе человеческая мысль, признавая конечные выводы учения пессимистов, в особенности Шопенгауэра, и в то же время не будучи в силах не признавать живущего в нас вопреки всему стремления к бесконечному нравственному совершенствованию; ведь нужна не нирвана, не отсутствие всякого хотения, а нужно хотение, направленное на добро, на истину, на высший нравственный миропорядок, а сюда мы и придем, если будем следовать учению Христа, творя волю Отца, т. е. если будем жить не по своей, конечной, дурной, человеческой воле, а по воле Бога, открывающейся нам как высший нравственный залог любви. В том томе сочинений Шпира, в котором он занимается вопросами нравственности, Вы, вероятно, нашли те отметки на полях, которые я сделал, читая этот том. Я думаю, что Шпир, сам этого не сознавая, во многом повторяет учение Христа. Я еще думаю, что соберусь когда-нибудь, если Бог велит мне, выбрать из его нравственной философии то, что я считаю верным, что совпадает с моим пониманием истинно нравственной жизни».
На этих словах кончилась наша беседа со Л. Н. о философии Шпира. В залу вошел А. С. Бутурлин и стал прощаться с Толстым. Т. к. час был уже поздний, то я последовал его примеру. Л. Н. ласково задержал мою руку в своей, сказав мне: «Я надеюсь, мы с Вами еще свидимся до моего отъезда в Ясную: тогда поговорим еще, чего не успели кончить сегодня».
К сожалению, эта надежда Л. Н. не оправдалась. За разными занятиями я не мог скоро собраться к Толстому. Правда, в начале мая, проснувшись однажды, к стыду моему, в 10 ½ часов утра, я пережил чувство невольного смущения, когда прислуга, передавая мне книжку журнала «Вопросы философии и психологии», которую брал у меня Л. Н., сказала: «К Вам сегодня в десятом часу приходил некий господин — старичок уже, он седой такой, с большой бородой, Вас спрашивали. Я сказала, что еще не встали. Они сказали: «Так не беспокойте, а вот передайте книжку, поблагодарите, кланяйтесь
178
и скажите, что заходил проститься Лев Николаевич». Через день я узнал от знакомых, что Л. Н. уехал в Ясную Поляну.
——————————
* Эверлинг Сергей Николаевич (1875—?) — в то время только что окончил историко-филологический факультет Московского университета, при котором был оставлен для подготовки к ученой деятельности; занимался изучением философии. С Л. Н. Толстыым познакомился в феврале 1901 года и несколько раз был у Толстых в Хамовниках, беседуя с писателем на философские темы.
В архиве Н. Н. Гусева сохранились две рукописи воспоминаний Эверлинга, автор которых был установлен только при подготовке этих рукописей к публикации. Первая рукопись, написанная карандашом, с неразборчивой подписью, которую помогла определить подпись Эверлинга в письмах к Л. Н. Толстому 21 и 22 марта 1901 г., была опубликована в сборнике «Новые материалы Л. Н. Толстого и о Толстом. Из архива Н. Н. Гусева». Мюнхен: Verlag Otto Sagner, 1997 г. С. 138—41. Вторая рукопись, написанная чернилами, датирована 8 сентября 1920 г., публикуется в настоящем сборнике. Автора ее помогла определить пометка в записной книжке (февраль 1901 г.) Л. Н. Толстого, сделанная рукой Эверлинга, о чем рассказывается в воспоминаниях. Воспоминания эти были опубликованы по-английски в 1923 г.: «Everling. Three evenings with Count Leo Tolstoi. The Nineteenth century and after. W.J., 1923. Т. 93. С. 786—92, 841—49. В России в отрывках опубликована Л. Ланским в переводе с английского языка в газете «Литературная Россия», 16 апреля 1976 г.
1 Трубецкой Сергей Николаевич, князь (1862—1905), философ-идеалист, последователь и друг Вл. Соловьева; с 1900 г. профессор Московского университета по кафедре философии, с 1905 г. первый выборный его ректор; один из редакторов журнала «Вопросы философии и психологии» (1900—1905). Толстой был знаком с С. Н. Трубецким и встречался с ним весной 1898 г. в связи с печатанием в журнале трактата «Что такое искусство?» Толстой упоминает книгу С. Н. Трубецкого «Учение о логосе в его истории», вышедшую в 1900 г. Это изданная отдельной книгой докторская диссертация С. Н. Трубецкого «Учение о Логосе», которую он защищал в 1900 г. в Московском университете.
2 Л. Н. Толстой вместе с Н. Н. Страховым был на лекции Вл. Соловьева о религии 10 марта 1878 г. во время своего пребывания в Петербурге. Об этом Толстой сообщает в письме А. А. Толстой 10 марта 1878 г. из Петербурга: «Я вспомнил, что нынче лекция Соловьева, и лекция, как мне говорили, самая важная, и я еду на нее...» (ПСС. Т. 62. С. 392). Об этом же писал В. Ф. Лазурский 14 июля 1894 г. в дневнике («Литературное наследство», № 37—38, 1939 г. С. 466).
3 Федоров Николай Федорович (1824—1903) — библиотекарь Румянцевского музея, философ, автор большого труда «Философия общего дела». Отличался беспредельным бескорыстием, презрением к деньгам и ко всем материальным благам, вел крайне аскетический образ жизни.
179
Л. Н. Толстой познакомился с ним в октябре 1881 года, о чем есть запись в его дневнике 5 октября этого года: «Николай Федорыч — святой. Каморка. Исполнять! — Это само собой разумеется. — Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели» (ПСС. Т. 49. С. 58). Толстой подружился с ним и часто навещал его в его комнате на Остоженке в Зачатьевском переулке. Толстой глубоко уважал его за его образ жизни.
Федоров не во всем был согласен с Толстым. Разногласия между ними возникали постоянно. И наконец в 1892 г. произошла окончательная ссора, после которой они уже не встречались. Поводом послужила опубликованная в январе 1892 г. английской «Daily Telegraph» статья Толстого «Почему голодают русские крестьяне». Для преодоления общественного разлада и хаоса Федоров считал необходимым деятельность государства, церкви. Толстой же все это отрицал. Несмотря на разлад, Толстой не изменил своего отношения к Федорову. Когда в 1895 г. ему предложили подписать адрес Федорову, чтобы он не оставлял службы в Румянцевском музее, Толстой с радостью согласился. (См. ПСС. Т. 68. С. 246—47).
4 Грот Николай Яковлевич (1852—1899), философ-идеалист, профессор Московского университета с 1899 г.; председатель Московского психологического общества, на заседаниях которого бывал Толстой; один из редакторов журнала «Вопросы философии и психологии», где печатался трактат Толстого «Что такое искусство?» Лев Николаевич был знаком с Н. Я. Гротом с 1885 г. и состоял с ним в переписке. Л. Н. Толстой читал литографированное издание курса лекций о Платоне, прочитанных Н. Я. Гротом в Московском университете осенью 1891 г. В 1896 г. они были изданы «Посредником» в сокращенном виде отдельной книгой под заглавием «Очерк философии Платона».
5 O том, что Л. Н. Толстой дал С. Н. Эверлингу для прочтения 4 тома сочинений Шпира, имеется запись в записной книжке Л. Н. Толстого в феврале 1901 года, сделанная рукой самого Эверлинга: «Взял Philosophic Essays» A. Spir, 4 тома Сергей Николаевич Эверлинг. Разгуляй, Аптекарский пер. д. Михайлова, кв. 1» (ПСС. Т. 54. С. 237).
6 Шпир Африкан Александрович (1837—1890) — оригинальный русский философ, много лет живший в Германии и написавший свои сочинения на немецком и французском языках. Л. Н. Толстой в мае 1896 года читал «Собрание сочинений» Шпира, вышедшее в четырех томах в Лейпциге в 1883—1885 гг. Об этом есть запись в дневнике писателя 2 мая 1896 года: «Еще важное событие — сочинение Африкана Спира. Я сейчас прочел то, что написано в начале этой тетради: в сущности, не что иное, как краткое изложение всей философии Спира, которой я не только не читал тогда, но о которой не имел ни малейшего понятия. Поразительно это сочинение осветило с некоторых сторон и подкрепило мои мысли о смысле жизни» (ПСС. Т. 53. С. 84). Запись 3 мая 1896 г.: «Все читаю Спира и чтение это вызывает глубину мыслей» (там же).
Сочинения А. Шпира прислала Л. Н. Толстому в марте 1896 г. дочь философа Елена Африкановна Шпир (в замужестве Клапаред), пропагандистка его взглядов и издательница его сочинений. Толстой благодарил ее
180
письменно 1/13 мая 1896 года (ПСС. Т. 69. С. 92—93), где писал: «чтение его... доставило мне огромное удовольствие. Я не знаю ни одного современного философа, столь глубокого и в то же время столь точного.... Я уверен, что его учение будет понято и оценено так, как оно того заслуживает.... Труды вашего отца не были известны даже нашим профессорам философии».
7 Л. Н. Толстой отвечал на телеграфный запрос филадельфийской газеты «North American Newspaper» об отношении его к отлучению от церкви. Ни сама телеграмма филадельфийской газеты в марте 1901 г., ни ответ Л. Н. Толстого в рукописном отделе Музея Л. Н. Толстого не значатся, как и в ПСС. Но сведения о них имеются в двух документах. 1) В сохранившемся в фонде Т. Л. Сухотиной списке вещей, посланных ею на Толстовскую выставку в Москве в 1911 году, где под № 11 значится «Телеграмма в газету «North American Newspaper», которая запрашивала Л. Н-ча об его отношении к отлучению от церкви». 2) В Каталоге Толстовской выставки в Москве (октябрь — ноябрь 1911 г., С. 77. № 1976) о демонстрации этой телеграммы из собрания Т. Л. Сухотиной на выставке.
8 Персвены — фр. Persienne — ставни, жалюзи.
9 Невержевский, поручик, потом штабс-капитан
10 имеет зуб против меня
11 женой Толстого
12 Евангелие от Матфея. Гл. 8. Ст. 5.
13 Ковалевский Максим Максимович (1851—1916) — юрист, историк и политический деятель буржуазно-либерального направления, с 1880 года — профессор Московского университета. С 1887 года до 1905 года жил в эмиграции. В 1901 году основал в Париже Русскую высшую школу общественных наук. Л. Н. Толстой был знаком с М. М. Ковалевским.
14 Эйнемовское печение — печение, выпускаемое фирмой «Эйнем», славившейся изделиями высокого качества. С ноября 1922 г. стала называться фабрикой «Красный Октябрь».