95

Л. А. Сулержицкий*).

96

97

Жизнь должна быть прекрасна.

Люди должны быть счастливы.

И для осуществления этих двух целей не следует пренебрегать никаким, даже самым мелким и пустым поступком.

Если можно дать людям веселье забавным рассказом или смешным анекдотом, — то да здраствует веселый рассказ и смешной анекдот!

Если можно украсить жизнь людей картиной, представлением, песней, — и для этого нужен труд, — то надо дать его с охотой и весельем.

Если для счастья людей понадобится страдание, — то надо идти на него бодро, уверенно и радостно.

Вот в коротких словах „profession de foi“ недавно ушедшего из этой жизни моего товарища по Школе Живописи и Ваяния — Л. А. Сулержицкого.

Не знаю, как сам он определил бы свое внутреннее миросозерцание. Может быть и иначе, чем я это делаю. Может быть, только бессознательно жила в нем та страстная любовь к жизни и ко всему

98

прекрасному в ней, которая заставляла его весело работать и радостно страдать.

Но всякий, знавший Сулержицкого, не только чувствовал это его свойство, но и заражался им.

Помню я Сулержицкого почти мальчиком.

В Школе Живописи и Ваяния, которую я посещала в продолжение нескольких зим — Сулержицкий среди товарищей составлял маленький центр.

Люди со слабой инициативой, с вялым характером, с шаткими убеждениями, липнут к людям богаче их одаренным.

Так это было и у нас в Школе.

Сулержицкий, или Сулер, как мы сокращенно звали его, всегда горел какой-нибудь новой затеей или новым открытием, и увлекал за собой своих товарищей.

Если где нибудь в Школе собиралась кучка учеников, о чем-нибудь горячо беседующих — можно было без ошибки сказать, что это ученики собрались вокруг Сулера. Когда раздавались взрывы хохота — это товарищи смеялись какому нибудь рассказу, анекдоту или представлению Сулера. Если где-нибудь стройно пели ученики — это под его руководством составился хор.

Сулер был очень талантлив во всех областях искусства.

Но главный интерес, связывающий всех нас в Школе, — была живопись.

К Рождеству мы устраивали свою выставку, и до этого горячо готовились к ней. Когда мы собирались,

99

то толковали более всего о разных течениях и направлениях в искусстве, показывали друг другу свои работы и советовались друг с другом.

Помню, как раз перед Рождеством мы собрались в Школе и обсуждали дела своей выставки. Кое-кто из нас принес свои холсты.

Сулер нам до этого своей картины не показывал и не рассказывал ее содержания, хотя давно уже готовил ее. Он искал в ней новых путей и не хотел, чтобы посторонние отзывы путали его.

Поэтому мы все ждали появления этой картины с большим интересом.

Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее.

Я теперь не помню подробности картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое серое освещение и одинокая фигура.

Картина давала настроение грусти, тоски и одиночества.

Ученики притихли и долго молча смотрели. Потом начали раздаваться отдельные возгласы:

— Молодчина, Сулер!

— Настроения-то сколько!

— Здорово, Сулер!

Сулер сиял. Он стал рассказывать нам, какие мысли и чувства он хотел вложить в картину. Товарищи уверяли его, что ему это вполне удалось и что все это зритель чувствует, глядя на нее.

100

Из сотен учеников Школы Живописи и Ваяния — я особенно сошлась с несколькими юношами и девушками, которые стали бывать у нас в Хамовниках. Среди них, разумеется, был и Сулер.

В те времена мой отец был занят изданиями дешевой литературы для народа. Вместе с книгопродавцем И. Д. Сытиным и некоторыми своими друзьями он положил начало издательству „Посредника“.

Я очень сочувствовала этому делу и решила взять на себя художественную сторону издательства. Я надеялась привлечь к этому делу и своих товарищей. Мы должны были заменять имеющиеся в продаже грубые и безнравственные лубочные картины — более художественными и нравственными.

Много мы „толковали“, собираясь в Хамовниках за длинным чайным столом, но настоящего дела от наших толков вышло немного. Очень мы были еще зелены и шатки. Жизнь бросала нас в разные стороны и мы ни на чем не могли еще сосредоточиться.

Отец ласково относился к моим товарищам и особенно к Сулеру, который стал часто заходить к нам.

Как-то случилось, что Сулер произнес в Школе слишком горячие речи, не понравившиеся начальству, и в результате он был исключен из училища.

Мы все, его товарищи, были поражены, огорчены и возмущены этим событием, и на следующей нашей выставке за № 1-м был выставлен его портрет

101

во весь рост, превосходно написанный нашим товарищем Россинским.

В каталоге под этим номером напечатано только: „В. Россинский. — Портрет товарища“. Мы этим хотели подчеркнуть, что хотя Сулер и исключен начальством, но что мы продолжаем считать его своим товарищем.

В нашем доме Сулер стал бывать все чаще и чаще. Он зачитывался религиозно-философскими сочинениями отца, слушал его беседы с многочисленными посетителями и скоро стал очень близким ему человеком по взглядам и убеждениям.

В противоположность многим, так называемым „толстовцам“, Сулер, подпавши под влияние Толстого — не потерял своей самобытности. Несмотря на глубокую мысль, постоянно работавшую в голове Сулера, он остался веселым забавником и тонким художником, каким был и прежде.

Бывало, за обедом, Сулер сыплет один анекдот за другим, и все, с моим отцом во главе, покатываются со смеха.

А встав из-за стола, он то поет, то пляшет, то представляет кого-нибудь, — и все с улыбкой удовольствия смотрят на него.

Благодаря своей острой наблюдательности, Сулер умел удивительно хорошо подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на

102

него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением.

Помню, как он, похлопывая по дну перевернутой гитары, пел какую-то восточную песню. У него был небольшой, но прелестный по звуку тенор, и прекрасный слух. Слушая заунывную, протяжную песню с характерными восточными интервалами, — меня уносило в дни моего детства, когда в самарских степях старый башкирец Бабай, стороживший бахчи, в теплые летние ночи пел такие же заунывные песни, похлопывая в дно старого железного ведра.

Но вот подошло совершеннолетие Сулера, и для него наступили трудные дни.

Ему надо было отбывать воинскую повинность.

Как быть?

Для того, чтобы войны прекратились и с ними прекратились бы все страшные страдания, которые ими вызываются, — рассуждал он, — надо, чтобы никто не шел в солдаты. Значит, если он в это верит — он должен отказаться от исполнения воинской повинности.

Надо идти на страдания.

И Сулер пошел на них. Как всегда — весело и бодро.

Он заявил, что он служить по своим религиозным убеждениям не может.

Ему грозили тяжелые наказания.

Друзья его принялись хлопотать за него. Сам он всех расположил к себе своей приветливостью, —

103

и устроилось так, что для выгоды времени его поместили в тюремную больницу на испытание.

Я посетила его там.

Подъезжая к страшным, мрачным стенам, за которыми мне чудились одни ужасы и страдания, — у меня сердце сжималось от тоски.

Я вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить ему, как утешить...

Но как только я его увидала — так мое настроение тотчас же изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним так же свободно, как-будто мы находились в нашей старой любимой Школе, или в Хамовническом доме.

Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который, был ему длинен, — нарядный пиджак, подколов его английскими булавками; рассказал, подражая им, о некоторых своих товарищах по больнице, — и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них, веселый, искренний смех...

Но мы не только хохотали...

Рассказывал мне Сулер о том, как его соблазняют отречься от своих убеждений и согласиться служить... Как близкие ему люди — особенно отец — страдают от его отказа и осуждают его... И как он колеблется...

Я советов ему никаких не дала, боясь вмешиваться в дела его совести, но дала ему понять, что наша семья не отвернется от него — какое бы решение он ни принял.

104

Сулер не выдержал и поступил в вольноопределяющиеся.

Как он страдал, идя на этот компромисс, может понять всякий честный человек, которому приходилось во имя любви подчиниться желаниям близких людей и этим отступить от требований своей совести.

Он написал нам объ этом.

Отец понял его. И потому особенно горячо пожалел его.

„Дорогой Л. А.“ — пишет он ему. — „Всей душой страдал вместе с вами, читая ваше последнее письмо. Не мучайтесь, дорогой друг. Дело не в том, что вы сделали, а в том, что у вас в душе. Важна та работа, которая совершается в душе, приближая нас к богу; а я уверен, что то все, что вы пережили, не удалило вас, а приблизило к нему. Поступок и то положение, в которое становится человек, вследствие совершенного поступка, не имеет само по себе никакаго значения. Всякий поступок и положение, в которое становится вследствие его человек, имеет значение только по той борьбе, которая происходила в душе, по силе искушения, с которой шла борьба.

„А у вас борьба была страшно трудная, и в борьбе этой вы избрали то, что должно было избрать. Не нарочно, но искренно говорю, что на вашем месте я наверное поступил бы так же, как вы, потому что, мне кажется, что так и должно было поступить. Ведь все, что вы делаете, отказываясь

105

от военной службы, вы делали для того, чтобы не нарушать закона любви, а какое нарушение любви больше — стать в ряды солдат или остаться холодным к страданиям старика?

„Бывают такие страшные дилеммы, и только совесть наша и бог знают, что для себя, своей личности мы сделали и делаем то, что делаем, — или для бога. Такие положения, если они избраны наверное для бога, бывают даже выгодны: мы падаем во мнении людей (не близких людей христиан, а толпы) и от этого тверже опираемся на бога.

„Не печальтесь, милый друг, а радуйтесь тому испытанию, которое вам послал бог. Он посылает испытание по силам. И потому старайтесь оправдать его надежду на вас. Не отчаявайтесь, не сворачивайте с того пути, по которому идете, потому что это единственный узкий путь, — все больше и больше проникайтесь желанием познать его волю и исполняйте ее, не обращая внимания на свое положение и главное на то, что думают люди. Будьте только смиренно правдивы и любовны, и как бы ни казалось запутанным то положение, в котором вы находитесь, оно само распутается.

„Самое трудное то состояние, когда весы колеблятся и не знаешь, которая чаша перетягивает, — уже пережито вами. Продолжайте так же любовно жить, как вы жили, с окружающими, и смиренно, правдиво, — и все будет хорошо.

Лев Толстой.

„Несравненно больше люблю вас после перенесенного вами страдания“.

106

Сулер выбрал морскую службу и уехал в дальнее плавание.

После этого жизнь нас реже стала с ним сталкивать. Но как бы редко мы с ним ни встречались — между нами навсегда сохранились дружеские и товарищеские отношения.

В девятидесятых годах прошлого столетия понадобились люди, чтобы сопровождать эмигрирующих из России духоборцев. Поехал мой брат Сергей. Но нужны были еще помощники.

Выбор наш пал, между прочими, на Сулера.

Он тогда уже кончил военную службу и был вполне свободен. Мы знали, что он был дельный и энергичный человек, умеющий работать. А так как тут нужно было помочь угнетенным и страдающим, то мы знали, что он был и сочувствующий.

И Сулер поехал. Иногда приходилось ему трудно. Но он, по своей привычке „весело страдать“ — со всеми трудностями справился. Он прекрасно сделал свое дело, став любимцем всех духоборцев.

Потом я узнала, что он поступил режиссером в Московский Художественный театр. Потом я все чаще и чаще стала слышать о том, что Сулер болеет... А потом узнала, что его уже нет....

На Кипре, куда он завозил духоборцев, он схватил ту лихорадку, которая, подточив его здоровье, на 46-м году свела его в могилу...

107

Жизнь должна быть прекрасна...

Все, что мог дать Сулержицкий, чтобы сделать ее таковой — он все дал.

Мой прощальный и благодарный поклон ему за это. Я вместе с другими получила свою долю того прекрасного, что он успел дать за свою короткую жизнь...

Ясная Поляна. 16 января 1917 г.

—————

Сноски

Сноски к стр. 95

*) Читано в январе 1917 года на вечере, который устраивали артисты Московского Художественного Театра в память Л. А. Сулержицкого.