- 377 -
Х. Н. АБРИКОСОВ
ДВЕНАДЦАТЬ ЛЕТ ОКОЛО ТОЛСТОГО
(Воспоминания)
Автор предлагаемых воспоминаний Х. Н. Абрикосов, познакомившись с Толстым в 1898 г., вскоре сделался одним из его близких друзей, часто бывал у Толстых в Москве и подолгу живал в Ясной Поляне.
Публикуемые воспоминания Х. Н. Абрикосова, написанные много лет спустя после смерти Толстого, в последовательном и интересном рассказе воспроизводят все виденное и слышанное им в Ясной Поляне за несколько лет. В лице Х. Н. Абрикосова мы встречаем внимательного и чуткого наблюдателя жизни Толстого и его окружающих. Он сохранил очень много высказываний Толстого по таким вопросам, по которым Толстой сам не изложил своего мнения в своих сочинениях. Он дает целый ряд обнаруживающих его большую наблюдательность метких характеристик лиц, окружавших Толстого, и его единомышленников. Особенно интересна последняя печатаемая нами глава воспоминаний Абрикосова, посвященная Сергею Николаевичу Толстому. Вместе с «Моими воспоминаниями» М. С. Бибиковой, помещенными в юбилейном сборнике «Лев Николаевич Толстой» (ГИЗ, 1928), эта глава в основном исчерпывает мемуарную литературу о брате Льва Толстого в последние годы его жизни. Интересны также данные о впечатлении, произведенном на общество отлучением Толстого от церкви в 1901 г.
Некоторая хронологическая разбросанностъ и местами хронологические неточности (указанные нами в примечаниях) воспоминаний Х. Н. Абрикосова искупаются точно датированными записями его дневника и его письмами к отцу и к Чертковым.
Печатаемые главы «Воспоминаний» Х. Н. Абрикосова относятся к 1898—1904 гг.
В тексте «Воспоминаний» нами сделаны некоторые сокращения приводимых из печатных источников цитат, а также собственных рассуждений автора, обременяющих изложение, и сделаны местами стилистические исправления.
Н. Гусев
- 378 -
I
Знакомство с Л. Н. Толстым
В 1898 г. я достал книгу «В чем моя вера», тогда еще запрещенную в России, и стал ее читать.
Я не помню, чтобы я когда-либо с большим интересом и вниманием читал что-нибудь.
По прочтении этой книги я почувствовал себя очень одиноким среди того круга людей, в котором я жил. Мне хотелось пойти жить в среду людей, которых, так же, как и меня, в то время, волновали бы вопросы веры и смысла жизни. И я решил, что пойду к Толстому. «Человек, который написал «В чем моя вера», не может не принять меня и не отнестись сочувственно к вопросам моей души; он также, наверно, знает таких людей, которых я ищу» — думал я.
В четверг, 5 февраля, утром, я с волнением звонил у входа Хамовнического дома.
Слуга, отворивший мне дверь, на мой вопрос, можно ли видеть Льва Николаевича, ответил мне, что Лев Николаевич занят и никого не принимает, а принимает по вечерам и лучше всего притти к нему в 6 часов вечера.
7 февраля, в субботу, в 6 часов вечера, я снова пошел к Льву Николаевичу. На этот раз слуга спросил меня, как обо мне доложить, и, оставив меня одного в передней, ушел. Через некоторое время, вернувшись, он повел меня наверх по деревянной лестнице, провел через тускло освещенную залу и узкий коридорчик в кабинет Льва Николаевича. Небольшая низкая комната освещалась одной свечой, стоявшей на круглом столе перед клеенчатым диваном; в клеенчатом кресле в полуоборот к двери сидел Лев Николаевич. Сверх блузы на плечи была у него накинута вязаная шерстяная куртка, на голове была шапочка в роде скуфеечки. При виде его, под влиянием его ласкового взгляда все волнение улеглось, я чувствовал себя просто и спокойно.
Предложив мне сесть, он спросил меня, не сын ли я известного старика Абрикосова1. Я сказал, что я его внук.
— Это ваш отец издает «Вопросы философии и психологии»?
— Это мой дядя2, отец3 же сотрудничает в этом журнале.
— Чем же я могу вам служить? — спросил он.
Готовясь итти к Толстому, я подготовлялся, что и как я буду говорить, но, вместо приготовленных фраз, я, неожиданно для себя, стал рассказывать ему про свою жизнь. Такого интереса ко мне я никогда не встречал. Это была невольная исповедь: он задавал вопросы, наводил меня на подробности, заставлял углубляться в себя. Кончая свою исповедь, я просил указать мне, как жить дальше.
— Живите у себя дома в своей семье, всегда стараясь проводить христианскую жизнь. Вы говорите, что вы в университете — не бросайте университета, продолжайте учиться.
Я с удивлением взглянул на Льва Николаевича: не есть ли это противоречие с учением Христа, который велит все оставить и итти за ним? Это всё будут обрывки жизни, которые будут отдаваться богу, а мне хочется всю жизнь свою отдать богу.
— Дай бог, — как эхо, отозвалось из уст Льва Николаевича. И он снова стал говорить о том, что изменять своей жизни во внешнем не следует, а что надо стремиться к нравственному, внутреннему совершенствованию и предоставить внешней жизни самой измениться соответственно внутренним, нравственным требованиям, что внешняя жизнь должна вытекать из внутренней жизни. Надо относиться с любовью ко
- 379 -
всем окружающим, не заставлять других служить себе, а самому себя обслуживать.
— А если встретишь нищего, ведь нельзя ограничиваться подачей ему пятачка, ведь надо по-братски поступить с ним, зазвать его к себе, накормить его, одеть его.
— Попробуйте и это сделать, — ответил Лев Николаевич. — Такое поведение может вызвать неудовольствие, раздражение, насмешки домашних. Прежде всего нельзя нарушать любви, любовных отношений со своими близкими. Это очень большая и трудная задача, и надо суметь ее разрешить, затем не бояться насмешек — девять десятых хороших дел не делаются из боязни быть смешным. Надо жить там, где живешь, менять место жизни есть самая большая антихристианская роскошь.
Уже впоследствии, будучи хорошо знаком с Львом Николаевичем и живя у него, я понял его, я понял, что он всегда старался уговаривать не изменять внешних условий своей жизни и радовался, когда человек, несмотря на его отговоры, все же изменял свою жизнь Он видел тогда, что человек изменил свою жизнь не под его влиянием, а потому, что прежние условия ему были невмоготу. Даже тем, которые спрашивали его совета, отказаться ли им от военной службы или служить, он советовал непременно служить и вместе с тем радовался всякому отказу от военной службы.
— Отказывающийся от военной службы и не придет советоваться, — говорил Лев Николаевич.
— К богу никогда не надо ходить нарочно: «дай я пойду к богу, стану жить по-божьи!.. Жил по-дьявольски, дай поживу по-божьи, попробую, авось не беда!?» Это и беда и большая. К богу, вроде того, как жениться, надо итти только тогда, когда и рад бы не пойти и рад бы не жениться, да не могу... И потому всякому не то что скажу: иди в соблазны нарочно; а тому, кто так поставит вопрос: «а что, не прогадаю ли я, если пойду не к чорту, а к богу?» закричу во все горло: «Иди, иди к чорту, непременно к чорту». «В сто раз лучше обжечься хорошенько на чорте, чем стоять на распутьи или лицемерно итти к богу», — пишет Лев Николаевич в одном из своих писем4.
Прощаясь со мной, Лев Николаевич сказал мне, что после шести часов вечера он бывает дома и рад будет меня видеть.
— Заходите ко мне почаще, — прибавил он, потом, подумав, сказал: — На прощанье я дам вам следующий совет: никогда не рисуйтесь, всегда будьте искренни.
Возвратясь домой, я рассказал о своем посещении Льва Николаевича только своей младшей сестре, с которой был очень дружен и которая знала и раньше о моем намерении итти к Толстому. С волнением обсуждали мы с ней всё сказанное Львом Николаевичем, и оба чувствовали, что советы его нас не удовлетворяют. Мне хотелось в основе изменить свою жизнь, хотелось жить по новым, открывшимся мне законам.
А вносить свои правила, свои законы в жизнь своей семьи — я чувствовал, что не имею ни сил, ни права. Но, главное, я чувствовал себя одиноким в своих взглядах, мне хотелось жить с людьми, одинаково со мной мыслящими.
9 февраля вечером я снова пошел к Льву Николаевичу. Я застал его одного в кабинете. Здороваясь с ним, я сказал, что не могу жить в своей семье, не хочу пользоваться преимуществами богатства, хочу оставить семью, университет, продолжать который можно только при нетрудовой жизни, и прошу направить меня в общину.
— Есть такие трудовые общины, направьте меня в одну из них, — сказал я.
- 380 -
— Есть монахи на Афоне, — был ответ Льва Николаевича.
Как понять этот ответ? Я думаю, что Лев Николаевич хотел испытать меня, насколько я еще привержен к православию.
— Монахи — православие, я в православие не верю, а вот я слышал про духоборов?
— Да, это превосходные люди, но они в настоящее время подвергаются жестоким гонениям от правительства. Гонения эти переносят по-христиански, но вам ехать к ним нельзя. Все друзья мои, которые пытались помочь им, подвергались преследованию.
И Лев Николаевич рассказал мне про своих друзей Бирюкова и Трегубова, которые были сосланы в Прибалтийский край, и про Черткова, который был выслан за границу и теперь живет в Англии и у которого много друзей среди англичан и особенно среди сектантов-квакеров, которые собирают пожертвования в пользу духоборов.
— А что за люди квакеры? — заинтересовался я.
— Квакеры, или «Общество друзей», как они сами называют себя, существуют уже давно в Англии и в Америке, куда переселились из Англии. Они так же, как и духоборы, считают, что нельзя бороться злом со злом, считают греховным употреблять насилие одного человека над другим, против всякого убийства и войны и потому считают, что христианин не может служить на военной службе. В этом квакеры очень сходятся в своих взглядах с духоборами и потому интересуются ими, сочувствуют им и помогают. В своих же верованиях они мистики, они верят в троицу, в Христа как бога.
— Чтобы быть искренним, я должен сказать, что и я верю в Христа как в бога.
— Вы верьте, как хотите, но, по-моему, это чепуха, — резко сказал Лев Николаевич. — Сначала верят в Христа-бога, потом в троицу, в богородицу, в святых. Да ведь это целый Олимп! Что может быть лучше веры в единого бога. Магометанство высоко своим признанием единого бога: «нет бога кроме бога». В Англии есть секта унитарианцев, которые признают все евангелие, имеют свои церкви, пасторов, молитвенные собрания, Христа же считают величайшим человеком...
То, что говорил дальше Лев Николаевич, я не слышал. Он точно прострелил меня, я чувствовал, что вся почва выбита из-под меня, что я, теряя веру в Христа, теряю бога.
— У вас есть ваше изложение евангелия, дайте мне его прочесть, — подавленный, сказал я.
— Это совсем ни к чему, читайте обыкновенное евангелие, но только читайте его таким образом: возьмите красный и синий карандаш. И, читая, подчеркивайте все слова Христа, которые вам вполне понятны, красным карандашом, а слова евангелиста, тоже только понятные, — синим. И затем прочтите все подчеркнутое вами, и перед вами откроется вся сущность евангелия. Словам Христа надо, конечно, придавать большее значение, чем словам евангелистов; они у вас и будут подчеркнута красным карандашом. Один человек подчеркнет больше, другой меньше, всякий по своему разумению, но сущность общая, и самое понятное у всех одинаково будет подчеркнуто. В своём евангелии я подчеркнул то, что понятно мне. Вот вам моё евангелие, — сказал он мне, подавая маленькое потертое евангелие в кожаном переплете, — возьмите его с собой и следующий раз вернете мне его. А это я вам подарю, — и подал мне листовку «Как читать евангелие и в чем сущность его», издание Черткова в Англии5.
Я положил евангелие Толстого в свой боковой карман, и всю дорогу до дома казалось мне, что оно жжет меня.
- 381 -
16 февраля я снова у Толстого. Лев Николаевич один у себя за чтением.
— Что так долго не были? — говорит он мне ласково.
— Мне нужно было переварить все то, что услышал от вас.
— А я вот как раз читаю только что полученный номер английского журнала «New Order». Вы интересовались общинной жизнью, и потому он вам будет интересен. Но надо вас сначала познакомить с этим движением в Англии. Несколько лет тому назад известный писатель социалист Кенворти6 в предместии Лондона Кройдон начал читать лекции об общинной жизни. Вокруг него создался кружок лиц, который стал осуществлять эту жизнь. Завелись общественные мастерские, пекарня, прачечная, издательство, общинный дом. И вот теперь из этого Кройдонского братства, как они себя называют, выделилась группа молодежи.
Братство купило клочок земли в Эссексе, и молодежь пошла работать на землю. «New Order» — орган этого братства, здесь вы найдете превосходные статьи самого Кенворти и других, здесь же есть корреспонденции из Purleigh — их колонии о том, как зарождается общинная жизнь на земле. Трогательно читать, как молодые люди — клерки банков — бросают свою прежнюю деятельность, сами бьют кирпичи для построек и строят себе жилища. Впрочем вы сами прочтете, ведь вы читаете по-английски, — и Лев Николаевич подал мне несколько номеров «New Order’а».
— А вот это голландский журнал «Vrede», по-русски — мир. Его издает голландец из Гааги — Ван-дер-Вер. Это замечательный человек, два года тому назад, он, призванный в национальную гвардию, отказался вступить в ее ряды, за что и потерпел тюремное наказание. В своем письме к командиру гвардии, в котором он мотивирует свой отказ, он говорит, что он не считает себя христианином и что он только следует своей совести. Он говорит, что служить в национальной армии он не может, потому что главное ее назначение — поддержание существующего, так называемого порядка в нашем обществе, но он не может поддерживать этот порядок: поддержку богачей против нищих тружеников, начинающих сознавать свои права. Он напоминает при этом роль национальной гвардии во время стачки в Роттердаме, когда она защищала имущество богачей, и говорит, что не может поддерживать войну между капиталом и трудом, не может стрелять в рабочих, действующих всецело в пределах своего права. Я считаю отказ Ван-дер-Вера особенно замечательным своей мотивировкой. Он показывает, что понимание несправедливости существующего социального строя все более и более проникает в сознание людей. Вот я вам прочту об этом из «Vrede», вы, конечно, по-голландски не знаете, я вам буду переводить. Я выучился недавно по-голландски. Языкам я всегда учусь так: покупаю евангелие на том языке, который хочу изучить, — и начинаю читать. Можно не евангелие, а просто хорошо знакомую книгу, но что может быть знакомее евангелия. И вам советую изучать языки, — улыбнулся Лев Николаевич. — Изучение языков самая христианская наука, потому что ведет к единению людей. — И он начал читать и переводить мне мысли современных голландских передовых людей.
Вернувшись домой, я застал своего отца одного в столовой.
— Ну, как твои занятия в университете? — спросил он меня.
— Я совсем перестал заниматься, — ответил я.
Отец удивился:
— Чем же ты теперь занимаешься?
— Я познакомился с Толстым, — сказал я и откровенно рассказал отцу все свои переживания.
- 382 -
— Что же ты думаешь теперь делать?
— Я не могу жить дома в тех условиях, в которых мы живем, я должен согласовать свою жизнь с своими убеждениями и прошу тебя, как друга, которым ты был всегда для меня, помочь мне в этом.
Наступило молчание. Мы оба волновались.
— Не только ни в чем я тебе не буду препятствовать, но буду всячески способствовать, — сказал мне отец. — Давай обсудим.
Я просил его никому, кроме матери, не говорить обо мне и, ободренный, пошел в свою комнату.
Несколько дней мы оба с волнением говорили и обсуждали мою будущую жизнь.
— Собственно говоря, что ты хочешь? — спрашивал меня отец.
— Я сам не знаю, — отвечал я.
Отца тревожила мысль, что моя деятельность будет революционна и меня непременно арестуют.
Через несколько дней он сказал мне, что самое лучшее будет, если я поеду в Англию в перлейскую колонию (я давал ему для прочтения «New Order»). Я согласился, и мы успокоились. Его успокаивала мысль, что я буду за границей, вне власти русского правительства.
25 февраля, входя в Хамовнический дом, я в передней встретил Льва Николаевича. Он одевался. Поздоровавшись со мной, он сказал, что идет к своему другу Дунаеву, и позвал меня пойти с ним. Как только мы очутились на улице и пошли по направлению Девичьего Поля, я сказал, что решил бросить университет и ехать в колонию Purleigh, и передал ему кратко свой разговор с отцом. Несколько шагов он молчал, ничего мне не отвечал, потом сказал:
— Вы счастливый билет вытянули в лотерее, вам двадцать лет, вы одиноки, и в эту пору вас застигло пробуждение. Другое дело я, я пробудился к новой жизни уже стариком, когда связан был семьей... Что же вы туда все собраться хотите? Чертков уже там, Бирюков и Хилков хлопочут о выезде туда, что же вы все в кучу собраться хотите, как лучины, чтобы лучше загорались дрова? Молоды вы еще, разочаруетесь, но ничего, — всё-таки поезжайте, раз вы так решили с вашим отцом. А как относительно военной службы? — взглянул он на меня.
— Я белобилетник7.
— Вот это превосходно, — облегченно вздохнул Лев Николаевич.
Мы вошли в квартиру Дунаева. Большая семья сидела за чайным столом.
— Ах, Лев Николаевич...
Все с шумом обступили его, радостно с ним здороваясь. Видно было, что Лев Николаевич частый посетитель семьи Дунаева. Все относились к нему просто и с любовью.
Мы сели в конце стола. Дунаев стал рассказывать про новые известия с Кавказа о духоборах, рассказал мне о приезде двух духоборов в Москву, с каким трудом они добрались, как скрывались в Москве.
Разговор был прерван приходом нового посетителя. Вошел человек лет тридцати, худой, нервный, с Львом Николаевичем и с Дунаевым он дружески расцеловался. Это был князь Илья Петрович Накашидзе, только что приехавший в Москву с Кавказа. Его усадили и с интересом стали слушать. Илья Петрович, родом грузин, принимал большое участие в духоборах, всячески стараясь облегчить их участь. За это он был арестован и вот теперь выслан с Кавказа. Вышли от Дунаева мы опять вдвоем с Львом Николаевичем. Некоторое время шли молча, первый заговорил Лев Николаевич, глядя на звездное небо:
— Да, очень интересно изучать, например, эти созвездия, но ведь это можно так, между прочим, но жизнь свою посвятить этому, когда
- 383 -
столько кругом страданий, нельзя, и я понимаю вас, что вы оставляете университет. Когда же вы едете?
— На-днях.
— На-днях? — удивился Лев Николаевич.
— Да, я не могу больше заниматься в университете; за лекциями я сижу, и мысль моя не следит за чтением профессора. Я не могу так продолжать дальше, я еду.
— Зайдите ко мне, я вам дам письмо в Англию к моим друзьям.
4 марта я снова зашел ко Льву Николаевичу.
Узнав, что я назначил свой отъезд на 7-е и пришел к нему проститься, он сел за письменный стол и стал писать письмо. Я сел напротив него и смотрел, как он, нагнувшись над столом, быстро писал своим неправильным, острым почерком. Стол с решоточкой, и пишущий Толстой: передо мной была картина художника Ге из Третьяковской галлереи, только Толстой был старее, чем он изображен художником. Долго писал Лев Николаевич, я сидел, не шевелясь. Вдруг он, окончив письмо, взглянул на меня:
— Ах, я и забыл, что вы здесь, — ласково улыбаясь, сказал он, — написал Черткову и ни словом не упомянул о вас. Ну это вы опустите в почтовый ящик, — сказал он, подавая мне конверт, — а я напишу для вас другое.
И опять, нагнувшись над столом, начал писать. Вкладывая письмо в конверт, Лев Николаевич стал говорить с особенным чувством умиления о Черткове. Чертков, из богатой аристократической семьи, блестящий гвардейский офицер, вышел в отставку, оставил богатую жизнь и весь отдался распространению христианских взглядов на жизнь.
— Он живет очень скромно, обедает в кухне за простым, не покрытым скатертью столом. Все свои средства он тратит на издание и распространение моих писаний, издавая их в Англии. Я очень рад, что вы познакомитесь с ним, — прибавил он.
Взяв два письма Льва Николаевича к Черткову, я стал прощаться. Он пошел проводить меня до передней. Выйдя в коридор, я услышал доносившиеся из залы веселые голоса. Я просил Льва Николаевича провести меня другим ходом, и он свел меня узенькой черной лестницей. Прощаясь со мной, он поцеловал меня и взял с меня слово, что я буду ему писать. Через три дня я уехал из Москвы в Англию.
II
За границей
7 марта 1898 г. я выехал из Москвы в Лондон.
Лондон своей многолюдностью, шумом и деловитостью меня ошеломил. Среди этого огромного города я почувствовал себя очень одиноким и первым делом написал письмо Черткову, прося его указаний, как мне добраться до Перлей, деревушки в графстве Эссекса, где он жил, так как Лев Николаевич дал мне его почтовый адрес, но я не имел понятия, далеко ли это от Лондона и с какой железнодорожной станции надо ехать.
В ожидании его ответа я бродил по мокрым улицам Лондона, заходил в музеи и вспомнил, что у меня есть рекомендательное письмо от моей бывшей учительницы английского языка к ее тетке, сестре Мэри, служившей в больнице св. Варфоломея.
Сестра Мэри приняла меня самым радушным образом, усадила у камина, напоила чаем и предложила мне поехать с ней к ее брату, мистеру Райту.
- 384 -
Мистер Райт жил с своей большой семьей, как живут большинство лондонцев на окраине Лондона. Не помню, по каким улицам мы ехали на автобусе. В то время автомобилей еще совсем не было, и сообщение в Лондоне было или по подземным железным дорогам, или на конных автобусах, или же на одноконных извозчиках, у которых кучер сидел сзади каретки, которая называлась «хендсом».
В семье мистера Райта я познакомился с его сыном, пастором миссионерского колледжа.
Мистер Райт — пастор пригласил меня к себе на другой день вечером, сказав, что у него будет унитарианец из Филадельфии, пастор, только что приехавший из Индии, и индус из Калькутты. Вечер, проведенный у мистера Райта, произвел на меня глубокое впечатление. Вот как этот вечер записан в моей записной книжке.
Когда я вошел в кабинет мистера Райта, у него уже собралась небольшая мужская компания. Навстречу мне поднялся мистер Райт и, крепко пожимая мне руку, поздоровался со мной с той особенной английской ласковостью, которую англичане вырабатывают при сношениях с людьми и которая так подкупающе действует.
— Мой русский друг, — познакомил он меня, пододвигая к камину, вокруг которого расположилась вся компания, глубокое соломенное кресло. — Пожалуйста, располагайтесь.
— Империализм необходим для блага людей, — продолжал разговор, видимо, прерванный моим приходом, пожилой пастор, бритый, худой, точно с оловянными глазами.
«Вероятно, это он только-что приехал из Индии», — подумал я.
— Только под охраной сильной имперской власти развивается государство, под охраной которого благоденствует народ.
— Мы видим часто совершенно обратное, — прервал его высокий, сидевший со мной рядом молодой человек в очках: — небольшая свободная республика дает наибольшую свободу личности и всего менее налагает обязанностей на отдельных людей. Пример тому — наши штаты.
— Да, но маленькая отдельная республика легко может быть покорена сильным государством, — сказал мистер Райт.
— Для этого должна быть федерация небольших республик, как это у нас в Америке.
— Только в могущественной империи свободно развивается торговля; с расширением своих границ государство развивает свою промышленную деятельность, с развитием промышленности богатеет и благоденствует, — отстаивал свою мысль пастор с оловянными глазами.
— Это очень эгоистическая точка зрения, мистер Томсон, — заговорил молчавший до сих пор молодой человек, сидевший немного поодаль, в тени от абажура, который прикрывал электрическую лампочку. Я повернулся в его сторону и стал вглядываться в него. Безукоризненно одетый по-европейски, с правильными, красивыми чертами лица, с светло-бронзовым оттенком, видимо волнуясь и потирая от волнения руки, индус продолжал:
— Нам, индийцам, ваш английский эгоизм очень заметен, и я удивляюсь, что мистер Томсон, проживши столько лет в Индии, остается при этом узком взгляде. Скажите, кто предоставил вам, англичанам, право благоденствовать за счет других вами порабощенных народов? Почему вы считаете, что ваша религия и культура достойны распространения, насильственного распространения? Наша культура гораздо древнее вашей. А ведь лучше та культура, которая приносит больше блага народу. Слыша ваши проповеди в Индии, я недоумевал, не видя на деле у англичан той высокой религии, которую они проповедывали; я приехал сюда, в центр цивилизации и христианских народов; но вижу и тут
- 385 -
страшное противоречие между догматами христианства и вашей жизнью. Народы бедствуют, все вооружаясь и готовые ежеминутно вступить в смертельный бой. Богатые угнетают бедных, бедные озлобляются против богатых, тая в душе дух злобы и мести, которая уже не раз вспыхивала во многих христианских государствах.
— Вы правы, — согласился американец, — страна должна гордиться не военной силой и распространением своей промышленности, а высотой своих идей, своими мыслителями; нравственное влияние страны есть истинное завоевание страны. Так и Америка должна гордиться не своим флотом и не своими трестами и колоссальным богатством, а своими великими мыслителями.
Когда американец кончил, индус встал и горячо и нервно заговорил:
— Вы только что правильно определили то, чем должна гордиться нация. Я высоко ставлю вышего мыслителя Чаннинга, провозгласившего христианскую интернациональную церковь, но мне хочется сказать, что в наше время есть другой великий, я сказал бы — величайший человек и мыслитель, который провозгласил действительно вселенскую церковь, а не только христианскую, который вам, европейцам, показал, что были и другие великие учители человечества, сущность учения которых сводится к тому же, чему учит и христианство. Были Сидхарта-Будда, Лао-Тзе, Конфуций, Ми-Ти, я не говорю о ваших европейцах — Сократе, Эпиктете и других. Он показал, что все эти великие люди стремились к одному — к истине и потому, объединенные в своем стремлении, составляют со всеми людьми, стремящимися к тому же, действительно вселенскую церковь. И вам, русским, — обратился он ко мне, — можно гордиться, что к вашему народу принадлежит этот великий человек. Я говорю о Толстом. И действительно, все мы, люди всех стран и национальностей, поставлены — все равно богом или судьбой — в одно положение. Мы с разумом, с высокими запросами брошены в эту земную оболочку и бродим, как в потемках, ищем чего-то. И вот появляются среди нас люди, особенно чувствующие свою духовность, и они указывают человечеству путь жизни. Такие во все времена были, их обоготворяло человечество, основывало культ вокруг них. Толстой нам указал, что все мы братья, все мы в одном положении, и великие наши учители учат одному и тому же.
Через 10 лет в «Международном Толстовском альманахе» я прочел следующие слова того же Абдулах-аль-Мамун Сухроварди из Калькутты:
«Свет есть свет от бога, а не свет от Востока или Запада. Чтобы свет светил — безразлично, горит ли он в золотом, серебряном или глиняном светильнике, китайский ли он, русский или арабский. Толстой учитель и пророк — предмет моего почитания. Я чувствую сродство моей души с его душой. Я также прошел через долину сомнений и испытаний, уныния и отчаяния. И, не ведая того, шел той же самой стезей, как и Толстой. И хотя мне всего тридцать лет, но я ношу в себе те же переживания, которые давали миру Христов, Будд и Толстых»8.
Я выехал из Лондона, как только был получен от Черткова ответ, в котором он писал, что из Лондона надо выезжать с Ливерпуль-стритстешен и ехать до станции Кольднортон, всего 1½ часа езды от Лондона. От Кольднортон до Mill House (дома при мельнице), в котором жили Чертковы, мили три, и Чертков обещался выслать за мной лошадь.
Какой восторг охватил меня, когда поезд, уносивший меня из мрачного Лондона, выскочил из леса строений и понесся среди зелени английских полей! Такой яркой сочной зелени, как я Англии я нигде не видал.
- 386 -
На станции Кольднортон я вышел; кроме меня никто на этой станции не сошел с поезда. Лошадь за мной не выехала, извозчиков не было. Я расспросил у начальника станции, как пройти к Черткову в Перлей и, оставив на станции свой маленький багаж, пошел по указанному направлению. Местность холмистая, дорога шоссированная и окаймленная живой изгородью, кое-где попадались развесистые деревья, на перекрестках столбы с обозначением направлений дорог. Пройдя с версту, я встретил полисмена, и на мой вопрос он указал мне на ветряную мельницу, стоявшую на одном из холмов; у этой мельницы и был дом, в котором жили Чертковы.
Маленький двухэтажный кирпичный дом; у открытого окна в нижнем этаже сидела женщина средних лет в очках. Я подошел к ней и обратился по-английски с вопросом, тут ли живет мистер Чертков, Она ответила утвердительно и просила войти через черный ход. На пороге встретила меня она же и, поздоровавшись со мной по-русски, назвала себя. Это была Цецилия Владимировна Хилкова. Мы вошли в кухню, где топился очаг. Цецилия Владимировна предложила мне чаю, хлеба и сыру.
— У нас все в доме спят, так как ночью все были подле больного, умирающего Шкарвана. Ему очень плохо, он умирает от туберкулеза, — сказала она.
Уже потом, познакомившись ближе с Цецилией Владимировной, я узнал все, что пришлось ей пережить. Князь Дмитрий Александрович Хилков был казацким сотником и участвовал в войне с турками на Кавказе в 1877 г. На войне ему пришлось собственноручно зарубить турка. Это так подействовало на него, что он вышел в отставку. Кроме того, на него имели большее влияние духоборы, в селении которых на постое была его сотня. Оставив службу, он поселился в своем имении Павловках, Сумского уезда Харьковской губ. Но быть помещиком он не хотел, роздал всю землю крестьянам, оставив себе только семь десятин, построил хату и работал, как крестьянин.
Цецилия Владимировна Винер под влиянием Льва Николаевича сначала поселилась в деревне Ясной Поляне и работала, как крестьянка, помогая беднякам, а потом, выйдя замуж за Хилкова, работала на его хуторе. Хилковы не венчались и детей своих не крестили.
Влияние Хилкова на окружающее население было огромно. Царское правительство сослало его на поселение в Закавказье. За ним последовала Цецилия Владимировна с двумя детьми, Борисом и Ольгой. По приказу Александра III и по проискам матери Дмитрия Александровича дети были отняты от Хилковых, отвезены в Петербург, крещены по православному обряду и отданы на воспитание бабушке.
Позже у Хилковых родилась дочь Елизавета, которую они тоже не крестили. Тяготясь ссылкой, Дмитрий Александрович стал хлопотать о разрешении выехать за границу. Цецилия Владимировна, не дождавшись разрешения, приехала в Англию с четырехлетней дочкой Ли.
Через два месяца после моего приезда в Перлей приехал и Дмитрий Александрович Хилков, с которым мне пришлось близко познакомиться и с которым после я был в переписке.
Не успел я закусить, как в кухню вбежал девятилетний сын Черткова Дима и маленькая Ли. Ли была прелестный ребенок, они весело трещали о чем-то между собой.
Тут вошел в кухню и сам Владимир Григорьевич. Я передал ему письмо Льва Николаевича, и он начал меня расспрашивать о нем. Потом повел наверх, в комнату своей жены Анны Константиновны. Анна Константиновна была больная, худая женщина с прекрасными черными глазами; у ней тела точно не существовало, она жила как бы одним
- 387 -
духом. Она всегда во всем поддерживала своего мужа, была его душой и, несмотря на свою постоянную болезнь, неутомимо работала по издательству «Свободное слово», которое организовал Владимир Григорьевич в Англии для распространения запрещенных цензурой писаний Льва Николаевича, вела огромную переписку с сектантами и принимала деятельное участие в переселении духоборов. Умерла Анна Константиновна в 1927 г. в Москве. Я никогда не забуду ту любовь, сочувствие и внимание, которые я встретил у Чертковых. Всю свою жизнь я поддерживал с ними дружеские отношения и за многое благодарен им.
Я рассказал о целях своего приезда в Англию, о желании моем работать в земледельческой колонии и учиться садоводству и огородничеству. Владимир Григорьевич посоветовал мне не вступать в колонию членом, а нанять комнату по соседству и ходить туда на работу.
К обеду все собрались в кухне за общим столом. Кроме названных лиц, в то время у Чертковых жили: Мария Николаевна Ростовцева, близкий друг Анны Константиновны и верная ее помощница, Анна Григорьевна Морозова, или Аннушка, как все звали ее, девушка из Воронежской губ., всю жизнь прожившая у Чертковых, их друг и помощник, и мисс Пикард — квакерша, член квакерской организации, помогавшей переселению духоборов.
После обеда Владимир Григорьевич предложил мне пойти с ним, чтобы нанять комнату в одном из коттеджей вблизи от колонии. Комнату за недорогую плату мы нашли в коттедже «Липки» у миссис Коленсон. В этом же коттедже жил со своей семьей тоже высланный из России по делу духоборов Павел Александрович Буланже, который работал в издательстве «Свободное слово». Когда мы уговаривались о столе, Владимир Григорьевич спросил меня, вегетарьянец ли я. Я ответил, что нет, и мне всё равно, что есть. Тогда он решительно сказал миссис Коленсон, что стол без мяса. Так я сделался вегетарьянцем.
Возвращаясь домой, мы зашли в деревенский клуб, где колонисты устраивали чтение для окрестных фермеров и батраков.
Зала клуба была переполнена людьми с грубыми, загорелыми лицами. Один из колонистов с большим выражением читал «Сказку об Иване-дураке» Толстого. По лицам видно было, с каким вниманием и интересом его слушали. Иногда чтение заглушалось неудержимым смехом, иногда же возгласами одобрения.
Пять месяцев я прожил в Перлее. Ежедневно ходил работать в колонию, где, под руководством опытного садовода мистера Хоне, отлично велось садоводство и огородничество, были теплички и парники.
Когда приехал в Перлей Д. А. Хилков, который любил земледелие и сам много работал, мы пошли с ним в колонию. По дороге он сказал мне:
— Они [колонисты], любят землю, и она полюбит их.
Кроме семьи Хоне, колония состояла из семьи Моода, Кенворти, нескольких молодых англичан и одного датчанина. Несколько раз в неделю собирались митинги — по вечерам и в будние дни деловые, на которых обсуждались дела колонии, читались доклады и лекции по садоводству и огородничеству, а по воскресеньям читались доклады на философские и социальные темы, по поводу которых возбуждались горячие прения. На митингах пели гимны, воспевающие труд и трудовую жизнь. С особенным интересом все прислушивались к каждому слову Толстого, все, что получалось Чертковым нового из писаний Льва Николаевича, сейчас же переводилось на английский язык и прочитывалось на митингах. Помню, как была получена его новая статья Carthago delenda est»9. Мы, русские, сейчас же собрались в комнате Анны Константиновны, и, так как стульев нехватало (в то время уже приехал Бирюков со своей семьей), многие
- 388 -
уселись на полу и с затаенным дыханием слушали чтение. Сейчас же статья была переведена Чертковым на английский язык и в следующее воскресенье читалась на митинге в колонии.
Кроме английской колонии, вокруг Чертковых сгруппировалась небольшая русская колония. Кроме Бирюковых, Хилковых и Буланже, здесь, в одном из коттеджей, поселился старый народоволец Жук с женой и ребенком, мрачный, грязный и беспорядочный человек, два русские еврейки-акушерки, очень милые женщины; жена народовольца Дебагория-Мокриевича с дочерью, которая все старалась спропагандировать меня и не давала мне буквально проходу, чтобы не остановить меня и не внушать мне свои идеи.
Иногда нас посещали гости, приезжал Кенворти, прекрасный оратор, который постоянно читал лекции рабочим и пользовался среди них большой популярностью. Приезжал старик-квакер Беллос, тип старого квакера, всегда всем говоривший «ты» и участвовавший во всевозможных благотворительных комиссиях квакеров, как, например, помощи голодающим и духоборам. Приезжал и Кропоткин. Помню, как я его увидел в первый раз сидящим у кухонного очага, он мне очень напомнил Льва Николаевича, и я ему сказал об этом.
— Что же тут удивительного, — отвечал он: — Лев Николаевич — тип русского мужика, и я — тип русского мужика.
Но сходство Кропоткина с Толстым было не только в его внешнем облике. Он так же, как и Толстой, был крайний идеалист. Он строил теорию своего идеалистического анархизма так же, как и Толстой идеализировал людей. Им представлялось, что стоит только уничтожить правительство, как сейчас же люди сорганизуются в небольшие свободные коммуны и наступит идеальная жизнь. Толстой и Кропоткин были сами люди высокой души и по себе судили о всех.
Раз как-то в воскресенье предполагалось пойти в деревню Great Beddow, где Кенворти в свободной, не государственной церкви должен был прочесть лекцию. Собирались итти все — и русские и англичане-колонисты. Случайно приехал Кропоткин, его пригласили пойти тоже. После лекции Кенворти англичане-колонисты стали просить Кропоткина сказать им что-нибудь. Он охотно согласился, но ни за что не соглашался говорить в здании церкви. Мы вышли наружу и окружили Петра Алексеевича, и он в горячей речи обрисовал устройство будущего анархического общества. Он начал с того, что в животном мире, кроме борьбы за существование, существовала всегда взаимопомощь, и эволюция обязана не только борьбе за существование, но и взаимопомощи. От мира животных он перешел к обществу людей, и тут сказалась его горячая вера в человека.
Он говорил правильным английским языком, но с акцентом, и нам, русским, легче было понимать его, чем англичан.
В деревне Little Beddow жил доктор Шкотт. Человек средних лет, женатый, доктор Шкотт оставил лондонскую больницу, где служил врачом, и под влиянием Толстого поселился в деревне. Он жил в маленьком коттедже, при котором был огород, который он обрабатывал сам с своей женой. Его идеи были те же, что у нашего русского крестьянина Бондарева: он считал так же, как и Бондарев, что первая и главная заповедь, это — «в поте лица своего ешь хлеб свой». Он сожалел, что огород его не дает ему достаточно средств к существованию и что за медицинскую помощь населению ему приходится брать деньги. Медицинская практика его была среди беднейшего деревенского населения, и он никогда не назначал определенной платы за свою помощь (в Англии доктора предъявляют счет больному за лечение), а брал, что дают.
- 389 -
Он говорил, что теперь все придерживаются одного правила: «работай для себя», а надо работать для других, а для этого прежде всего надо не сидеть на шее других. Он отрицательно относился к речам Кенворти и говорил, что пример одного человека лучше тысячи проповедей. Он возмущался английским землеустройством, при котором вся земля находится в руках лордов, и был сторонником национализации земли.
— Лорды огораживают свои участки и оставляют их пустовать, чтобы охотиться на них, — говорил он, — в то время как тысячи людей не имеют достаточно хлеба, который мог бы произрастать на этих пустырях.
Бедняцкое население боготворило доктора Шкотта. Бедняки поражались, что он немедленно являлся к больным по их зову, так как они не привыкли к такому вниманию. До того как поселялся доктор Шкотт, в Little Beddow считалось, что там никто не хворает; но оказалось, что это не так, и было много бедняков, которые обращались к нему, в то время как раньше им и не снилось, что они могут получать медицинскую помощь. Про себя доктор Шкотт говорил:
— Я не имею права называться толстовцем, я только наполовину толстовец.
В Лондоне в то время был арестован старый народоволец Бурцев за свою статью, в которой он призывал к убийству Николая II. Он был приговорен к заключению на несколько лет в каторжную тюрьму. Вместе с ним был арестован и наборщик, набиравший его статью. Бурцева я не встречал, но наборщик был выпущен раньше, отбыв свое наказание; он приехал в Перлей и рассказывал нам об ужасах английских тюрем. Бурцева сажали в беличье колесо, которое приводилось в вращательное движение упором ног сидевшего, и Бурцеву приходилось, как белке в колесе, вертеться в нем несколько часов ежедневно. Наборщика заставляли рассучивать смоляные морские канаты. Он показывал свои пальцы, на которых образовались от этой принудительной работы кровавые желоба.
Все эти люди, самых различных убеждений, находили приют и гостеприимство в доме при мельнице. Иногда нас собиралось за столом у Черткова до тридцати человек.
Но из всех людей, с которыми мне пришлось встретиться в Перлее, всего больше привлек меня к себе больной Альберт Шкарван.
Шкарван, родом словак из Венгрии, окончив медицинский факультет в Праге, был призван в ряды австро-венгерской армии в качестве врача. Поступив на службу и прослужив несколько месяцев, он отказался от службы так же, как и Ван-дер-Вер. За отказ он был сначала помещен в психиатрическую больницу, затем, после испытания его умственных способностей, был приговорен к тюремному заключению. После годичного пребывания в тюрьме10 его, больного чахоткой, выпустили за границу. Он поехал в Россию, познакомился с Толстым и с Чертковым. Во время высылки Чертковых из России он жил у них и вместе с ними выехал в Англию. Сырой климат Англии дурно отозвался на нем, у него пошла кровь горлом, и я застал его умирающим. Мне пришлось ухаживать за ним во время его болезни, иногда дежурить по ночам подле него, и мы очень подружились. Дружба эта по его выздоровлении продолжалась много лет.
Это была тонкая натура. Вечно рассуждающий, вечно анализирующий себя, вечно думающий о смерти и готовящийся к ней, он был, вероятно вследствие своей болезни, малодеятелен, жил внутренней, созерцательной жизнью и в своем самоуглублении был эгоистичен. Но мысли его, его взгляды на жизнь были всегда очень оригинальны и интересны. Лев Николаевич их ценил и всегда отвечал на его письма.
- 390 -
У Шкарвана в Венгрии была старушка-мать. Ее известили о болезни сына, и она приехала в Англию в сопровождении друга Шкарвана, доктора Душана Петровича Маковицкого.
Мать Шкарвана, высокая худая старуха, была совсем простая женщина, много пережившая на своем веку, рано овдовевшая и воспитавшая своим трудом двух сыновей и дочь. Старшему, Альберту, удалось кончить медицинский факультет, перед ним открывалась карьера доктора — и вдруг его безумный отказ от военной службы, тюрьма и ссылка. Старушка, страстно любившая сына, никогда не могла его понять и никогда не могла простить ему его поступка. Она говорила только на словацком и на немецком языках. Мы с ней разговаривали — она по-словацки, а я по-русски, и понимали друг друга. Она всегда была неутомима: то ухаживала за сыном, то стирала, то стряпала, то работала на огороде.
Душан Петрович был страстный поклонник Льва Николаевича; он жил в городке Жилина и занимался там врачебной практикой. На свои средства он издавал на словенском языке легенды Толстого и другие его писания для народа и называл свои издания «Словенский Посредник». Переводил с русского на словенский для этого издания Шкарван. Так что они были первые распространители Толстого в Венгрии, и мы их называем словенскими Кириллом и Мефодием.
В июле к нам должны были приехать духоборческие ходоки, которые ехали для приискания подходящих земель для выселяющейся из России общины духоборов в количестве восьми тысяч душ. Предполагалось сначала, что они поселятся в Канаде, квакеры же хотели их поселить на острове Кипре.
По делу духоборов я ездил в Лондон на собрание квакеров. У квакеров есть общинный дом «Девоншир хауз». В этом доме помещаются залы для их молитвенных собраний, залы для заседаний различных их комитетов и гостиница. Я останавливался в этой гостинице и присутствовал на заседаниях духоборов. Все свои заседания они начинали с того, что, собравшись, молчали несколько минут — это была их молитва. Молитвенные собрания их тоже проходят в молчании. Собравшись на молитвенное собрание, они сидят все молча, пока на кого-нибудь из них не найдет наитие; тогда он встает и начинает или говорить, или читать что-нибудь из библии, потом снова замолкает. Иногда сидят молча час или больше без того, чтобы нашло на кого-нибудь наитие, и молча расходятся.
Ходоки Иван и Махортов выехали из Петербурга морем. Иван ехал с женой и пятью детьми, бездетный Махортов вдвоем с женой. Их надо было встретить в Лондоне, в доках, куда должен был прибыть пароход, на котором они ехали.
Мисс Пикард и я, в качестве переводчика, поехали их встречать. Точное прибытие парохода «Норе» (Надежда), на котором плыли духоборы, было неизвестно. Мы с мисс Пикард, в ожидании прибытия парохода расположились в доме для матросов. Мне пришлось три ночи провести в этом матросском общежитии. Здесь были матросы со всех концов света: голландцы, португальцы, американцы, немцы, шведы, норвежцы... Дико мне было, особенно по вечерам, когда я ложился спать на свою койку, среди этих людей с грубыми, загорелыми лицами, говоривших между собою на всевозможных языках и наречиях.
Наконец, с маяка, находившегося при устье Темзы, было получено известие, что «Норе» вошла в Темзу и с приливом должна прибыть в Лондонские доки.
Восторженная мисс Пикард сама, как фрегат, носилась по набережной в ожидании парохода.
- 391 -
На палубе парохода стояли духоборы, мы сразу узнали их по костюмам: фуражки с большими блинами на мужчинах и пестрые платки и особые шапочки на женщинах. Мисс Пикард вынула свой носовой платок и то махала им, то утирала слезы, которые неудержимо текли у нее при мысли, что она встречает христианских мучеников.
Сквозь шум причаливавшего парохода и возгласы команды доносилось до нас духоборческое пение. Они пели свой благодарственный псалом по случаю благополучного прибытия. У самого трапа мы расцеловались. Нас окружила толпа любопытных англичан. Расспрашивали, что это за люди, и мисс Пикард раздавала отпечатанные квакерской организацией листочки под заглавием «Христианские мученики в России».
С набережной мы отвели духоборов в «Дом для матросов», где нами был заказан для них обед.
Старушка Махортова все благодарила нас, повторяя: «Спаси, господи» и говорила:
— Вот мне сказывали, пугая меня: куда едешь, старуха? помирать пора. А я отвечала, что не боюсь ехать, потому бог во всех людях скрозь живет. Вот и правда оказалась.
Сначала мы с духоборами и всем их скарбом, который состоял из мешков с домашней утварью вплоть до метлы и кочерги, поехали по железной дороге, затем, вслед за ручными тележками, пошли, окруженные толпою любопытных, по многолюдным улицам Лондона на Liverpool Street Stathon.
В Перлее, где временно, во время поездки мужчин для осмотра подходящих земель, должны были жить их семьи, для духоборов был нанят коттедж, в котором они и поселились.
Но не одни светлые воспоминания остались у меня от нашей жизни в Перлей. Было очень тяжело, когда произошла ссора между такими близкими друзьями Льва Николаевича, как Чертков, Бирюков и Буланже. Все они, конечно, очень остро переживали эту ссору и старались как-нибудь уладить дело так, чтобы снова водворился мир. Ссора произошла из-за редактирования журнала, который предполагалось издавать; каждый из них желал вносить свою инициативу и первенствовать.
Всего больше считал себя обиженным Буланже. Для его удовлетворения решено было издавать газету «Братский листок», редактирование которого и было предоставлено ему. В свет вышел только один номер этой газеты, который рассылался в запечатанных конвертах и переправлялся в Россию. Среди сектантов, судя по их письмам, этот листок имел большой успех. Издание листка прекратилось потому, что и Чертков и Бирюков нашли направление его слишком сектантским и евангелическим. Вскоре после этого инцидента Буланже со своей семьей переехал в Лондон.
Бирюкову было предоставлено редактирование сборников «Свободного Слова». Первый сборник, изданный в Перлее, был очень удачен. Бирюков вскоре поехал с духоборческими ходоками на остров Кипр и затем в Швейцарию, поселился в Онэ около Женевы и издавал там журнал «Свободная мысль». Чертков же в Англии продолжал издание на русском языке полного собрания сочинений Толстого, запрещенных русской цензурой, сборника «Свободное Слово» и листков «Свободного слова», а для распространения писаний Толстого на английском языке — серии брошюр «Free Age Press».
В английской колонии тоже начинался развал. Все новые и новые члены принимались в колонию, и поднялся вопрос о том, что необходимо прекратить прием новых членов, иначе общинники не в состоянии будут прокормить себя. По этому вопросу члены общества разделились на две
- 392 -
партии. Одна партия, к которой принадлежали семейные Хоне, Кенворти и Моод, считала, что принимать новых членов нельзя, другая, наоборот, считала, что по христианскому учению нельзя отказывать в приеме в общину и что если общинники не будут в состоянии прокормить себя, то община распадется, в чем не будет никакой беды, так как их цель — не сохранение колонии, а распространение христианства. Кроме того, среди общинников возник вопрос о свободной любви. Сторонники этого взгляда говорили, что всякий человек должен руководствоваться своим разумом, и если его разум ничего не имеет против свободной любви, то почему и не осуществлять ее на деле. Некоторые общинники стали пренебрегать одеждой. Раньше по воскресеньям на митинга собирались в чистых праздничных пиджаках, а теперь стали говорить, что одежда — одни предрассудки, и начали ходить и на митинги и на работу полуголые. Толстого стали считать отсталым. Чувствовалось, что Перлейская колония долго не просуществует.
Все эти неприятности между людьми, которых я идеализирвал, не могли не отразиться на мне, и я пошел к больному Шкарвану излить ему свою душу. Он указывал мне, что подобные разочарования всегда будут и что надо обращать внимание на свое внутреннее «я», «растить свою душу». Я подпал под его влияние, особенно стал ценить его мысли и сильно привязался к нему. Иногда Шкарван выражался очень образно, так, он говорил: «Нельзя никого тащить за ноги в царство небесное». Или, говоря, что при Льве Николаевиче его последователи стараются выказывать себя с лучшей стороны, он говорил: «При Льве Николаевиче все они надевают фраки».
Шкарван поправлялся, но наступала осень и ему нельзя было оставаться в Англии. Он бы не перенес сырой и туманной английской зимы. Было решено отправить его в Швейцарию, и я решил поехать с ним.
В августе мы выехали из Англии через Гарвич морем в Голландию. В Гааге на вокзале нас встретил Ван-дер-Вер. Мы остановились у него на квартире. Дома в Голландии, так же как и в Англии, разделяются на квартиры не горизонтально, как у нас, а вертикально, так что каждая квартира имеет свой ход с улицы, нижний, второй и третий этажи и крошечный задний дворик или садик. Такая же квартира была и у Ван-дер-Вера. В нижнем этаже была кухня, во втором его спальня, а в третьем он поместил нас. У Ван-дер-Вера была своя маленькая типография для печатания его журнала «Vrede» и писаний Толстого, в которой он работал вдвоем с женой без наемного труда. Он говорил, что готов лучше вдвое больше работать, чем иметь рабов.
Мы, никогда не знавшие Ван-дер-Вера, были встречены им и его женой, как самые близкие родные. Жили они очень скромно, терпя иногда нужду.
В то время, как мы приехали в Гаагу, там была выставка «Женского труда». Ван-дер-Вер воспользовался тем, что с ним в типографии работала его жена (они были бездетные), и для лучшего распространения своих идей перенес всю свою типографию на выставку. Там в машинном павильоне шнурами был отгорожен угол, в котором помещалась вся его типография: печатный станок, стол с набором, наборные кассы, маленький ножной станок для печатания карточек, конвертов и этикеток и брошировальный станок. Над всем этим красовался на стене огромный портрет Толстого. Так как каждое утро Ван-дер-Вер с женой отправлялся на целый день на выставку, где они и обедали, он предложил нам принять участие в его работе. Каждое утро после утреннего завтрака мы все шли на выставку, где и проводили весь день. Мы рады были заработать то гостеприимство, которое он оказал нам. Я надевал синюю блузу, печатал на ножном станке, брошировал, подкладывал листы
- 393 -
в большой печатный станок — всему этому меня научил Ван-дер-Вер, — и продавал проходящей публике брошюры. Каково было мое положение, когда ко мне обращались по-голландски! Но я горд был, что распространял «Царство божие» и другие писания Толстого. По вечерам я лез под машины, протирал их и смазывал.
В одно воскресенье Ван-дер-Вер должен был делать доклад на рабочем социал-демократическом собрании. Мы пошли с ним в огромный зал, который был переполнен рабочими. Конечно, я ни слова не понял из доклада и горячих прений, но с интересом наблюдал это многолюдное собрание. Шкарван потом смеялся надо мной, что будто бы я, привыкший к русскому режиму, боялся все время, что нагрянет полиция и мы все будем арестованы.
Из Гааги мы поехали через Кельн берегом Рейна в Швейцарию. В Кельне мы посетили собор, который произвел на нас необыкновенное впечатление. Я видел Вестминстерское аббатство, видел Собор богоматери в Париже, видел Миланский собор, видел собор Петра в Риме, но Кельнский собор произвел на меня самое большое впечатление. Когда мы вошли в него, то Шкарван воскликнул: «Им (молящимся тут) и бога не надо». В Швейцарии мы поселились в кантоне Во, наняв над Шебром комнату в горном шале. Из окон нашей комнаты видно было Женевское озеро с втекающей в него Роной, которая при лунном свете казалась серебряной ниткой.
Мы жили уединенно, Шкарван целые дни лежал на пледе, а я ходил убирать отаву с нашими хозяевами. Иногда я спускался к берегу Женевского озера. В Божи я познакомился с эмигрантом Лазаревым, который убеждал меня в несостоятельности толстовства и указывал на марксизм.
В конце сентября Чертковы переслали нам следующую выписку из письма Льва Николаевича:
«13 сентября 1898 года.
Обращаюсь к В[ладимиру] Григорьевичу], но пишу ко всем: Сереже*, о котором получил радостную телеграмму, и Ван-дер-Веру, который должен быть у вас, и Шкарвану, и Абрикосову, от которого получил письма (хорошие письма), на которые не знаю, куда отвечать... Скажите Ван-дер-Веру, если он с вами, что я получил его прекрасное письмо и совершенно согласен с ним в том, что он сказал двум пасторам, и очень люблю его за его желание все оставить и итти по миру, проповедуя христианскую жизнь, но всегда боюсь за сознательную проповедь, иную, чем бессознательная проповедь своею жизнью. Шкарвану скажите, что его прекрасное письмо очень порадовало меня, что напишу ему, когда он мне даст свой адрес в Швейцарии, и что советую ему писать свои «признания». Он умеет заглядывать себе в душу, и у него твердая точка зрения, с которой интересно и важно заглядывать в нее. Милому Абрикосову тоже написал бы в ответ на его письмо и сделаю это, когда узнаю, где он. Если же будет случайно, передайте ему, что очень благодарен ему за выписку из письма его отца, которая до слез тронула меня»11.
Д. А. Хилков из Англии поехал с духоборами-ходоками в Канаду, а Цецилия Владимировна с сыном Сашей, который родился в Англии, приехала в Швейцарию, и мы (она с детьми, Шкварван и я) поселились на берегу озера Маджиоре около Локарно на Mouti Trinita. Там жили несколько семей немцев, которые называли себя «Natur-menschen» (людьми природы). Они были вегетарианцы и старались вести жизнь ближе к природе. Один из них, Энгельман, сдавал комнаты, мы и поселились у него.
- 394 -
Жили мы очень скромно. Сами себе приготовляли пищу и сами себя обслуживали. «Natur-menschen» очень меня заинтересовали. Один из них жил далеко в горах; я пошел к нему. Это было целое восхождение. Жил он в хижине, сложенной из камней. Когда я пришел к нему, оказалось, что его жена только что родила. По своим убеждениям он отрицал всякую помощь при родах и принимал ребенка сам.
Другой Natur-mensch дошел до того, что питался одними плодами и каштанами и считал, что зимой люди должны впадать в спячку, как медведи, и потому старался все время спать в своей хибарке, которая была тесная и грязная, как медвежья берлога. Иногда он, весь обросший волосами, грязный и мрачный, выползал из своей берлоги и угрюмо шел собирать каштаны, которые валялись под каштановыми деревьями.
Я стал тяготиться той жизнью, которую вел, и меня стало тянуть в Россию. Отец был недоволен моею жизнью, о чем писал мне постоянно, советовал учиться, поступить в сельскохозяйственную школу, но не хотел, чтобы я возвращался в Россию, боясь за меня.
Весною 1899 г. Шкарван решил жениться на местной крестьянке — итальянке. А я возвращался в Россию. Чертковы вызвали меня телеграммой в Англию, прося исполнить важное поручение.
26 июня я приехал в Перлей. Там была очень тяжелая атмосфера. Анна Константиновна выглядела хуже, чем раньше, и, увидя меня, заплакала и стала жаловаться мне, что ей очень тяжело и трудно. Все заботы об издательстве и о деньгах лежали на ней. Дом их был переполнен новыми для меня лицами. Для заведывания типографией выписан был из Голландии Ван-дер-Вер, который, ликвидировав свое дело в Гааге, приехал сюда к Чертковым и очень тяготился жизнью в новых условиях. Очевидно, он идеализировал живущих в Перлее, надеялся встретить здесь идеальную братскую жизнь и, не найдя того, что ожидал, был разочарован.
Из здравомыслящих колонистов в Перлее оставался один Хоне с семьей. Остальные же колонисты увлеклись новой идеей, которая состояла в том, что нельзя употреблять деньги, на том основании, что деньги выпускаются правительством и, употребляя их и покупая что-либо, мы неизбежно платим косвенные налоги и тем поддерживаем правительство. Колонисты дошли до того, что даже в руки не брали денег, и если кто-нибудь поручал им купить что-либо и давал на покупку деньги, то они отказывались, считая это противным своей совести.
Осенью в 1901 г., когда я вторично приехал в Англию, я был в Чельмсфорде у Моода, который переселился туда, и я с англичанином Арчером пошел в Перлей навестить колонистов.
От Чельмсфорда до Перлея миль 15, и мы с Арчером взяли с собой провизии, чтобы по дороге закусить. Приходим в Перлей, входим в дом колонистов и никого там не застаем, все на работе. В доме холодно, грязно, неуютно. Мы в ожидании хозяев развертываем нашу провизию и закусываем. Приходят колонисты. Они имеют очень жалкий вид. Увидев оставшуюся у нас провизию, они просят есть и с жадностью делят ее между собой. Из разговоров мы узнаем, что они буквально голодают, запасов на зиму у них никаких нет...
Возвратясь в Крайстчерч к Чертковым, где они тогда жили, я рассказал Владимиру Григорьевичу о посещении колонистов и их бедственном положении. Владимир Григорьевич сейчас же перевел деньги знакомому лавочнику в Перлей, прося его отпускать за его счет колонистам продукты. Он знал, что колонисты денег в руки не возьмут, брать же из лавки продукты, оплаченные Чертковым, они находили не противным своей совести.
- 395 -
III
Мое первое посещение Ясной Поляны
Я возвращался в Россию с письмами от Черткова, Кенворти и квакеров к Толстому и вез с собой нелегальные издания.
На границе в Александрово я был вызван в жандармское управление: очевидно, за мной следили. Все письма и вся литература были у меня отобраны, и был составлен протокол, но меня не задержали.
Прожив у своих родителей десять дней, я поехал в Ясную Поляну.
Меня волновала поездка в Ясную Поляну тем, что я не был знаком с семьей Льва Николаевича, о которой я так много наслышался, а в Ясной, я знал, мне неизбежно придется познакомиться со всеми членами семьи.
2 июля я зашел к А. Н. Дунаеву, который меня очень ободрил, советовал ехать теперь же, так как он говорил, что сейчас у Толстых гостей никого нет, а Лев Николаевич прихварывает и потому работает мало. В тот же вечер я поехал.
Утром 3-го со станции Козловка-Засека (теперь Ясная Поляна) я пошел в Ясную. В доме Толстых первый встретил меня Андрей Львович.
Из писем Анны Константиновны Чертковой (Андрей Львович был женат на ее сестре Ольге Константиновне) он знал о моем возвращении в Россию. Встретил он меня очень дружелюбно и повел пить чай на террасу.
Андрей Львович был прост и добродушен. Потом, когда я стал совсем своим в семье Толстых, мы как-то скоро перешли с ним на «ты» (мы были ровесники) и, несмотря на наши противоположные убеждения, были близки. Он был добр и прост, и Лев Николаевич любил его, как мне кажется, больше всех остальных сыновей. Женившись на О. К. Дитерихс, он хотел сблизиться с отцом.
В этот мой приезд в Ясную Поляну он, показывая мне усадьбу, мечтал устроить в Ясной школу, больницу и дом, в котором останавливались бы все приходившие ко Льву Николаевичу. Андрей Львович сказал мне, что отцу нездоровится, недавно он пошел вечером купаться, а потом наелся земляники.
Ольга Константиновна рада была меня расспросить про свою сестру и про всю ее семью; моя близость к Чертковым сблизила нас.
Михаил Львович был в то время лицеистом. У Толстых жила англичанка — учительница Александры Львовны, студент — репетитор Михаила Львовича, а также гостил Николай Николаевич Ге, сын художника Ге.
Софья Андреевна упрекала меня, что я оставил университет, говоря, что принципы Льва Николаевича ни к чему не ведут и что они жили счастливо только тогда, когда не было никаких принципов.
Около 2-х часов вышел на террассу Лев Николаевич в халате и шапочке.
— Мне сегодня семьдесят лет, — сказал он улыбаясь.
Так он говорил всегда, когда чувствовал свои годы, когда же был бодр и здоров, он, бывало, выйдет из своей комнаты, попросит оседлать лошадь и скажет:
— Мне сегодня тридцать лет.
Он стал меня расспрашивать, как я доехал. К тому, что у меня отняли на границе его книги, он отнесся очень легко и спокойно:
— Что нам все правительства, победоносцевы, типографии... Ведь наше дело божье, оно от бога, и потому ничто не может остановить этого божеского движения.
- 396 -
Расспрашивал он меня обо всем с большим интересом. Я должен был все, обо всем и обо всех ему рассказать. Когда я говорил о ком-нибудь, кого он не знал — надо было описать его наружность, его рост. Видимо, как художник, он мыслил образами и ему надо было представить себе того, о ком идет речь. Спросил про Шкарвана: женился ли он? Я сказал, что Шкарван решил подождать, потому что считает очень важным уметь в жизни ждать. Эту мысль он очень одобрил.
— Какого роста его будущая жена? — спросил он.
Желая поговорить со мной наедине, он позвал меня к себе в кабинет, который в то время был в нижнем этаже дома «под сводами», там, где написана Репиным известная его картина — Толстой сидит и пишет за столом; обстановка самая простая, на стене висит коса, там же топор, лопата. Но в описываемое мною время этой простоты обстановки уже не было. Стоял большой кожаный диван, удобные кресла: вся та мебель, которая находится теперь в его кабинете во втором этаже, куда кабинет был перенесен в 1902 г., после болезни Льва Николаевича в Крыму.
Лев Николаевич любил английскую поговорку «two is compamy, three is none» (где двое, там третий лишний) и любил говорить наедине.
— Расскажите мне про ссору, которая там произошла, — спросил он меня, — я очень огорчился этой ссорой. — Ведь вот все такие прекрасные люди, а жить и работать не могли, — сказал он.
Рассказав про английскую колонию и про ее распад, я спросил:
— Вот вы, Лев Николаевич, считаете общинную жизнь идеальной жизнью, а на деле выходит не так, почему это?
— Не оттого здание разваливается, что план плох, а оттого, что кирпичи плохи. Прежде всего надо совершенствоваться самим людям, и тогда и общинная жизнь будет хороша. А что касается неупотребления денег, то нам еще так много надо сделать, чтобы достичь такой жизни. Часто в глуши народ живет совсем без денег. Я слышал о целых поселках в сибирской глуши, о которых власти ничего не знают, и они, забытые, там живут превосходно. Но в цивилизованной Англии, разве это возможно?
Подробно пришлось мне рассказать о своем последнем посещении Чертковых и о том тяжелом впечатлении, которое я вынес от этого посещения, и что я даже советовал Анне Константиновне, жалея ее, бросить всю эту типографию, на что она ответила мне, что без типографии у ней нет смысла жизни.
Лев Николаевич очень пожалел ее и сожалел, что она видела смысл жизни во внешнем. Под впечатлением моих рассказов он сказал, что от всей души желает, чтобы типография скорей кончила свое существование, если она приносит столько страданий и Чертковым и другим людям, там работающим, и сравнивал ее с нарывом, который должен прорваться.
— А что касается моих писаний, — прибавил он, — то если они нужны людям, то они будут напечатаны людьми и без Чертковых.
В 1902 г., когда работа в типографии Чертковых наладилась, он стал относиться к этому совсем иначе и очень ценил Чертковых за их настойчивую любовь к делу и ни к кому не относился, как к Чертковым. Сколько раз я слышал от него, что он должен ценить Чертковых за их преданность делу сохранения и распространения его писаний:
— Ведь он всю жизнь свою, все средства свои положил на это дело.
И это действительно было так. Бережное хранение рукописей Льва Николаевича, его черновиков, копированье его писем заведено было только благодаря Черткову, до Черткова близкие Льва Николаевича совсем не относились так бережно к его писаниям.
- 397 -
Вечером я высказал свое желание пойти в Овсянниково к Марье Александровне Шмидт, о которой много слышал от Бирюкова. Лев Николаевич сказал:
— Вот отлично — вы у нас ночуете, а завтра сходите к Марье Александровне. Кстати, мы давно ничего не знаем о ней, здорова ли она?
Студент-репетитор вызвался пойти со мной.
Не помню, по какому поводу Лев Николаевич стал рассказывать о том, как он ходил пешком из Москвы в Ясную и из Ясной в Оптину Пустынь. Ходил он в лаптях и в посконной рубахе, и как приятно было ему, когда его принимали за мужика и это давало ему возможность сблизиться с народом и лучше узнать его. В Оптину он ходил вместе с своим слугой Арбузовым. Когда они вошли в собор, то Арбузова, одетого по-городски, пропустили вперед, а Льва Николаевича затолкали у самого входа, а потом, когда почему-то узнали монахи, кто он, его провели вперед, и настоятель пригласил его к себе.
— Сидим мы в келье настоятеля в креслах, — рассказывал Лев Николаевич, — разговариваем о христианстве, а за окном пильщики продольной пилой распиливают бревна на доски. Один наверху на бревнах, другой внизу под бревнами, и все время пилят, пилят, неутомимо пилят. «Вот это христиане настоящие, а не мы с вами, разговаривающие о христианстве, сидя в удобных креслах», — сказал Л. Н. настоятелю, указывая на пильщиков.
Я очень заинтересовался этими пешеходными путешествиями Льва Николаевича, и он сказал мне:
— Следующий раз приходите к нам пешком в лаптях из Москвы.
Но я этого пожелания никогда не исполнил. Когда же я сказал, что меня после рассказов Хилкова о его жизни в Павловках потянуло в Россию к неизведанной мною еще жизни в деревне, в глуши, среди народа, Лев Николаевич оживился и стал говорить о крестьянах. Он любил, в полном смысле этого слова, крестьян. Уважал их за тот труд, который они несут, и находил в них высокие христианские качества: смирение, покорность судьбе (воле божьей), перенесение обид с кротостью, терпение...
— Я люблю запах нагольного мужицкого полушубка, — говорил он. Находил, что в третьем классе куда интереснее ездить, чем во втором и первом. Рассказывал, как он любил ездить по Волге в свое самарское имение на палубе третьего класса.
Как пример настоящей любви к ближним, которая всегда есть у крестьян, он рассказал про старуху, которая желала помереть летом, и когда он удивился такому желанию — не все ли равно, в какое время года помереть? — «А чтобы могилку копать легче было», — пояснила старуха.12
Работал тогда Лев Николаевич над «Воскресением». Роман этот был им давно начат, но не окончен и отложен в сторону. Желая оказать материальную помощь переселяющимся духоборам, он взялся за него снова и продал его издателю «Нивы» — Марксу. Весь гонорар за этот роман был употреблен Львом Николаевичем на переселение духоборов.
Он мне сказал, что очень увлекается «Воскресением», но вместе с тем ему тяжело, что взял на себя обязательства, и вообще тяжела вся материальная сторона, и что теперь уже никогда он больше не возьмется помогать деньгами таким образом.
Переписывал в то время его рукописи Александр Петрович Иванов. Жил он в деревянном флигельке в комнате рядом с людской кухней — в той самой, в которой живет теперь бывший слуга Льва Николаевича, Илья Васильевич Сидорков.
- 398 -
Александр Петрович, бывший офицер, спился, опустился и попал «на дно» — на Хитров рынок. Встретился с Львом Николаевичем в 1881 г. во время переписи в Ржановом доме13. Он — тот самый офицер, которому Ваня, провожатый Льва Николаевича в Ржановом доме, сделал выговор: — «не годится скандалить так — еще офицер».
Лев Николаевич взял Александра Петровича к себе, одел его и дал ему переписку (у Александра Петровича был хороший почерк). Через несколько времени А. П. ушел, все пропил, попал снова на Хитров рынок. Снова его взял оттуда Лев Николаевич, снова одел, и снова ушел и запил А. П. Так это продолжалось много лет: А. П. приходил ко Льву Николаевичу оборванный, голый, его одевали, давали работу; через несколько времени он уходил, все пропивая. А. Н. Дунаев решил, что надо в нем поднять человеческое достоинство, взял его к себе, поместил его в одной комнате с своими сыновьями, сажал с собой за стол, но ничего не помогало: А. П. уходил и все пропивал.
Уже после смерти Льва Николаевича он пришел ко мне на хутор в Орловской губернии, оборванный, грязный и в опорках, с вытекшим глазом... Не знаю, когда и где он умер...
В этот мой приезд я застал Александра Петровича в его хороший период. Я зашел к нему, он показывал свою переписку, с гордостью указывал, что в «Так что же нам делать?» упоминается о нем, и говорил, что там о нем и больше говорилось, да Лев Николаевич вычеркнул.
В первый раз я видел черновики Льва Николаевича: отдельные клочки бумаги, все писанные острым почерком, с бесчисленными помарками и вставками. Переписанные набело рукописи снова подавались Льву Николаевичу, который снова их переправлял и перемарывал, затем рукопись снова переписывалась, снова переправлялась Львом Николаевичем, и так он работал над каждой вещью, перерабатывая ее много раз.
— Какие у вас планы? — спросил меня Лев Николаевич, когда я зашел проститься к нему. Я ответил, что пока знаю одно — что должен жить с своими родителями, и что планов у меня никаких нет, и что устраивать ничего не хочу. Живя у родителей, хочу учиться столярному ремеслу, которое уже немного знаю.
— Устраивать ничего не надо, — сказал Лев Николаевич, — нужно жить в боге, никуда не соваться и не насиловать своей жизни. «В темнице был, болен был, и ты посетил меня», сказано в евангелии; но нечего бегать по тюрьмам, но если встретится кто-нибудь, то конечно нельзя отвернуться от него. А относительно ремесла как хорошо об этом пишет Руссо в своем «Эмиле».
Привожу здесь в переводе те места, которые Лев Николаевич прочел мне из «Эмиля» по-французски:
«Земледелие есть первое ремесло человека: оно самое честное, самое полезное и, следовательно, самое благородное из всех, какими он может заниматься. Я не твержу Эмилю: «учись земледелию», — он уже знаком с ним. Все полевые работы ему хорошо известны: с них именно он начал, к ним же постоянно возвращается. Итак, я говорю ему: «Возделывай наследие отцов твоих». Но если ты потеряешь это наследие, у тебя нет его, тогда что делать? Учись ремеслу. Из всех занятий, которые могут доставить человеку средства к существованию, ручной труд больше всего приближает его к естественному состоянию; из всех званий самое независимое от судьбы и людей — это звание ремесленника».
И другое место:
«Вы полагаетесь на существующий строй общества, не помышляя о том, что этот строй подвержен неизбежным переворотам и что вам невозможно ни предвидеть, ни предупредить того, свидетелями чего могут
- 399 -
быть ваши дети. Вельможа делается ничтожным, богач — бедняком, монарх — подданным. Разве удары судьбы столь редки, что вы можете рассчитывать избегнуть их? Мы приближаемся к эпохе кризиса, к веку революций».
Мария Александровна Шмидт жила на Овсянниковском хуторе, в шести верстах от Ясной Поляны. Раньше она была классной дамой в Николаевском училище. Прочтя «Краткое изложение Евангелия» Толстого, она познакомилась со Львом Николаевичем, оставила училище и сразу порвала с своим прежним образом жизни.
— Я поняла, — говорила она, — что прежде всего надо слезть с шеи народа, мы все, интеллигенты, ведь сидим на шее рабочего народа. Надо жить своим трудом.
Это было в 80-х годах, когда Лев Николаевич работал сам, помогая бедным яснополянским вдовам. Возил им навоз на их полосы, пахал, косил...
Вместе с ним работали: его дочь Мария Львовна, художник Ге и Мария Александровна.
Небольшая кучка интеллигентов решила поселиться общиной на Кавказе, к ним присоединилась Мария Александровна и поехала на Кавказ с своей подругой, тоже бывшей классной дамой, Ольгой Алексеевной Баршевой.
Трудно пришлось маленькой коммуне на Кавказе бороться с тяжелыми условиями новой жизни. Участок земли, приобретенный общиной, был совсем не обработан и весь зарос бурьяном... Община распалась, и Мария Александровна с Ольгой Алексеевной поселились около Сочи, сняв в аренду у немцев-коллонистов какую-то хибарку. Они работали, не покладая рук. Ольга Алексеевна умерла от воспаления легких, и Мария Александровна вернулась в Ясную. Здесь Татьяна Львовна, старшая дочь Льва Николаевича, предложила ей поселиться в маленьком имении Овсянникове. Вся земля, десятин полтораста, кроме усадьбы, была роздана Татьяной Львовной крестьянам деревень Овсянниково и Скуратове. Крестьяне пользовались землей и небольшую арендную плату должны были вносить в общий фонд, который предназначался для удовлетворения общественных нужд самих же крестьян. Татьяной Львовной земля эта была роздана согласно учению Генри Джорджа, проект которого о национализации земли так высоко ставил Лев Николаевич, считая его единственным разрешением земельного вопроса.
Мария Александровна стала жить на маленькой усадьбе в Овсянникове.
Овсянниковская усадьба состояла из пяти десятин земли, из которых три было под яблочным садом и одна под огородом. На усадьбе был маленький флигелек в три комнатки и две избы.
Флигелек Татьяна Львовна сдавала дачникам. В одной избе жил сторож Мирон с семьей, в другой — Мария Александровна. Даром пользоваться ничем Мария Александровна не хотела. За пользование огородом и покосом в саду она ухаживала за садом, доход с которого шел в пользу Татьяны Львовны. Мария Александровна жила своим огородом и двумя коровами, молоко от которых продавала рабочим чугунолитейного завода на Косой горе.
Трудовая жизнь Марии Александровны и вся ее личность произвели на меня такое впечатление, что я сказал ей:
— Разрешите мне жить с вами и помогать вам.
— Ведь кроме картошек у меня нечего есть, — ответила она мне. Я сказал, что картошка меня вполне удовлетворит.
- 400 -
IV
Толстой в Москве зимой 1899—1900 гг.
8 ноября 1899 г. Лев Николаевич переехал в Москву в Хамовнический дом14. Я часто в эту зиму бывал у Льва Николаевича, но мои посещения носили иной характер, чем в феврале и марте 1898 г. Тогда я был «темным»* в полном смысле этого слова, я не был знаком с его семьей и искал беседы с ним наедине, что было мне необходимо, я приходил прямо к нему в кабинет и по какой-то счастливой случайности всегда заставал его одного. Теперь же, после посещения Ясной Поляны, я был знаком со всей его семьей и, приходя по вечерам в хамовнический дом, я заставал Льва Николаевича в кругу его семьи и знакомых. Иногда же Льва Николаевича я заставал в кабинете за чтением, и тогда я, не желая беспокоить его, сидел с его домашними.
Записей я в то время никаких не вел; след моих посещений Льва Николаевича сохранился лишь в моих письмах к моему другу Шкарвану, и потому точно установить, кто и когда бывал у Льва Николаевича и когда именно он высказывал те или иные мысли, я не могу. Быть может, некоторые приводимые мною здесь мысли были высказаны им позднее.
Эту зиму Лев Николаевич часто прихварывал, иногда выходил к гостям в халате. Когда же чувствовал себя здоровым, гулял, посещал своих друзей и ездил в баню. Несколько раз пришлось и мне сопровождать его.
Работал он в то время над «Воскресением». Корректуры из редакции «Нивы» присылались целыми пачками, и Лев Николаевич все их переправлял и перемарывал по своему обыкновению. Помогали ему в переписке Ольга Константиновна, жена Андрея Львовича, и Марья Львовна, приехавшая из Пирогова с своим мужем Николаем Леонидовичем Оболенским.
Когда у Толстых собиралось много гостей, то накрывали чай наверху в зале, и все собирались там; когда же гостей не было, то пили чай внизу в столовой.
Кроме светских гостей Толстых, Льва Николаевича часто посещали его друзья, из которых многих теперь нет в живых. Часто бывал в хамовническом доме Александр Никифорович Дунаев, который был не только действительным другом Льва Николаевича, но и другом всей его семьи.
Дунаев происходил из купеческой семьи. Вскоре после женитьбы он потерял все свое состояние. В 80-х годах он познакомился со Львом Николаевичем, придя к нему в Хамовнический переулок. Жизнепонимание Льва Николаевича, которое он всецело разделял, дало ему нравственную опору в жизни. У него была очень большая семья, друзья его устроили на службу в банк, где он прослужил всю свою жизнь. Дунаев был очень образованный человек, превосходно владел немецким языком. На него Лев Николаевич намекает в своем предисловии к роману Поленца «Крестьянин», пиша: «друг мой, которому я доверяю, указал мне на этот роман»15.
- 401 -
Жил Дунаев со своей семьей на Девичьем поле в маленьком особнячке, при котором был огород, который он обрабатывал собственноручно. Дунаев был очень хороший огородник, увлекался своим огородом и с увлечением мог говорить о выращиваемых им овощах.
— Разве мне место в банке — это одно недоразумение, что я сижу в банке, я огородник, и цена мне 50 рублей в месяц.
Он тяжело переживал какие бы то ни было правительственные репрессии и находил забвение в работах на огороде.
— Жду не дождусь марта, когда можно будет перетряхивать навоз и набивать парники, вдыхать навозный воздух...
Лев Николаевич очень любил и ценил Дунаева и часто заходил к нему. Только последние годы, когда Дунаев, съездив в Германию, стал очень восторгаться всем германским, Льва Николаевича раздражали его рассказы о превосходстве немцев и совершенстве германской культуры и техники, и он отдалился от него, и Дунаев стал реже бывать в Ясной.
В Ясную Поляну приезжал часто Михаил Васильевич Булыгин, который также бывал и в Хамовниках. Булыгин жил на своем хуторе Хотунка в 15 верстах от Ясной Поляны вел небольшое, но образцовое хозяйство, имел превосходный пчельник, работал сам со своими сыновьями.
Лев Николаевич часто ездил в Хотунку и восторгался, как втянулись в работу сыновья Булыгина.
— Посмотрел я, как запрягают, — говорил про них Лев Николаевич, — машинально, а не как интеллигенты, которые соображают, как запрячь лошадь.
Как-то возвратясь из Хотунки, Лев Николаевич сказал:
— А у Булыгина всё хужеет, из кухни сделали гостиную, фортепиано появилось. (Лев Николаевич никогда не говорил «рояль», а всегда «фортепиано», находя, что «рояль» неправильное название).
Уже после переселения духоборов со Львом Николаевичем познакомился А. Н. Коншин. Александр Николаевич, сын известного серпуховского фабриканта, окончив университет, поехал в Германию и работал там простым рабочим в каменноугольных шахтах. Сопровождал духоборов в Канаду и жил там среди них. Чтобы научиться работать, жил на хуторе у М. В. Булыгина, а потом поселился в Калужской губ. на клочке земли. Участвовал в издательстве «Посредник»; перевел с английского книгу Кропоткина «Поля, фабрики и мастерские».
Каждую зиму приезжала в Москву Леонилла Фоминишна Анненкова, живавшая в Москве по нескольку месяцев и часто посещавшая Толстых. Она была помещица Курской губ. и большая поклонница Льва Николаевича, уже пожилая, тип доброй помещицы старого времени. Она всегда имела при себе волну от своих коз и веретено, которым пряла, сидя у Толстых. Из шерсти она вязала фуфайки и шапки, которые дарила Льву Николаевичу.
В Москве жила англичанка — художница М. Я. Шанкс, у нее была подруга, тоже художница, Н. Я. Иенкен. Этих двух девушек связывала неразрывная дружба; обе они были большие почитательницы Льва Николаевича и часто бывали у Толстых.
Дальняя родственница Льва Николаевича, Екатерина Федоровна Юнге, рожденная Толстая, дочь академика Федора Петровича Толстого, часто бывала в Хамовниках. Лев Николаевич любил с ней беседовать и относился к ней, как к родной.
Очень милые, простые и скромные посетители Льва Николаевича были железнодорожные служащие А. С. Зотов и П. Ф. Ушаков и учитель
- 402 -
рисования К. А. Михайлов — вдовец, двое детей которого воспитывались у Петрункевич, матери графини Паниной. Когда в 1901 г. Лев Николаевич заболел, Михайлов посоветовал графине Паниной пригласить его в Гаспру.
Кроме того, постоянными посетителями Льва Николаевича были: Иван Иванович Горбунов-Посадов, крестьянин-писатель Сергей Терентьевич Семенов; изредка бывали Василий Алексеевич Маклаков, Александр Васильевич Цингер, будущий профессор физики. Всякий раз, приезжая из Петербурга, бывал библиотекарь Петербургской Публичной библиотеки Владимир Васильевич Стасов, бывали редактор «Русского Архива» Бартенев, професор Тимирязев, скульптор Трубецкой, Шаляпин, Горький, издатель «Журнала для Всех» Миролюбов, доктор Усов и многие другие.
Чтобы дополнить список друзей Льва Николаевича того времени, надо упомянуть о Гавриле Андреевиче Русанове и Александре Ивановиче Архангельском.
Гаврила Андреевич в 1899 г. был больной, разбитый сухоткой спинного мозга старик, полуслепой и не владеющий ногами. Ухаживала за ним его жена Антонина Алексеевна. Уважение и почитание Льва Николаевича у него были трогательные. Все писания Льва Николаевича он так знал, как я думаю, никто. Он одинаково знал и ценил и его статьи и его художественные произведения прежних лет.
Лев Николаевич навещал больного Русанова. Однажды вечером мы пошли с ним вдвоем к Русанову; с нами увязалась собачка «Трильби», с которой Лев Николаевич любил гулять. Не помню, на какой улице жил Русанов, но мы шли довольно долго. Как обращал Лев Николаевич на все внимание на улицах, все окидывал каким-то пытливым взглядом! Когда мы шли переулками, он заглядывал в освещенные окна квартир нижнего этажа и сказал мне, что любит заглядывать в чужие квартиры, но, к сожалению, редко что видно интересного, все большей частью обыкновенная буржуазная обстановка: диван, кресло и на стене над диваном наклоненная картина.
Уже после, когда я один зашел к Русанову, он сказал мне, что последние двадцать лет — счастливейшие годы его жизни. Я очень удивился этому, так как знал, что последние двадцать лет он страдает своей ужасной болезнью и от болей иногда стонет и кричит.
— Да, — сказал Гаврила Андреевич, — двадцать лет, как я знаю Льва Николаевича, и он мне, старику, калеке, дал смысл жизни и счастье.
— Какое мне дело, — продолжал он, — что Мечников сулит в будущем долгую, чуть ли не бессмертную жизнь людям через сотни лет. Ведь от этого мне не легче будет, ведь мне все равно теперь хворать приходится и помирать придется.
В Бронницах, уездном городе Московской губернии, жил Александр Иванович Архангельский. Он был ветеринарным фельдшером. В 80-х годах он услыхал о только что написанной книге Толстого «В чем моя вера».
С трудом ему удалось достать рукописный экземпляр этого произведения для прочтения. По прочтении этой рукописи все мировоззрение Александра Ивановича переменилось, и он, прямой и последовательный, тотчас же начал проводить в жизнь свои новые убеждения. За это его выгнали со службы. Он выучился часовому ремеслу и жил этим ремеслом.
Все свои мысли он изложил в статье «Кому служить?», над которой работал всю свою жизнь и которая была напечатана только после революции, в 1920 г.16. Вот что писал ему по поводу этой статьи Толстой:
- 403 -
«Дорогой Александр Иванович, сейчас дочел вашу статью и давно не испытывал такой радости. Эта статья сделает много добра людям и подвинет дело божье. Видно, он решил это сделать через вас. Очень жалею, что мало видел вас, я был нездоров. Теперь мне лучше. Я отметил карандашом кое-какие подлежащие изменению места. Надо не дать врагам добра — дьяволу — повода ради, как он это любит делать, слабых и ошибочных мест освободиться от сокрушающей его дела убедительности этой превосходной статьи. Ваш друг и брат Лев Толстой.
Подействовала на меня и будет сильно действовать ваша статья тем, что она не сочинена, а выболела из сердца и жизни.
5 января 1897.
Александр Иванович тяжело заболел, и в 1900 г. ему пришлось лечь в Москве в Шереметевскую больницу, где ему сделали очень сложную операцию. В больнице навещал его Лев Николаевич.
Но вполне поправиться он не мог и до самой своей смерти, тяжело болея, жил на свой заработок. Умер он осенью 1906 г.
После смерти Архангельского я задумал написать его биографию и написал о своем намерении Льву Николаевичу. В ответ я получил следующую записочку:
«Спасибо, милый Хрисанф, за письмо. Очень часто с большой любовью думаю о вас обоих, а по вас двух и о третьем, незнакомом мне существе*. Мысль ваша писать об Архангельском прекрасная. Никак не оставляйте ее и не торопитесь. Это был замечательной нравственной высоты и святости человек. Я получил письмо от Веселого о нем. Вы, верно, знаете его, спишитесь с ним, адрес:
Коломна, Поповская ул., д. Розанова.
Если я могу, то буду очень рад помочь вам в этой работе. Помогай вам бог жить так, как вы живете. У нас тоже относительно хорошо.
Прощайте пока, целую вас.
Лев Толстой.
30 октября 1906».
Биография Архангельского была мною составлена, и рукопись моя была просмотрена и исправлена Львом Николаевичем. Напечатана она была в 1910 г. в Болгарии (в Бургасе) под заглавием «Жизнь Александра Ивановича Архангельского». В России по цензурным условиям она тогда не могла быть напечатана.
Самые яркие выразители толстовства, которые действительно приносили пользу, были те, которые отдавались, несколько даже вопреки Толстому, издательской деятельности. Чертков говорил, что он не может вполне проводить свои идеи в жизнь и потому он тратит средства на распространение их, тем как бы оправдывая свою плохую жизнь. И Чертков и Горбунов чувствовали удовлетворение от своей деятельности. Они, собственно говоря, занимались пропагандой, а Лев Николаевич был против пропаганды. Раз как-то он пришел в Овсянниково, когда я там жил, сел на пороге и говорит:
— Так хорошо выяснил себе, что никакой пропаганды не нужно для дела божия, а напротив, всякая пропаганда даже вредна, потому что пропагандой часто выдавалась ложь за истину.
Потом он говорил о вреде изданий Богдановича17, деятельность его куда вреднее того Богдановича-губернатора, которого убили революционеры18.
Были и такие толстовцы, которые осуществляли идеал учения Толстого, как М. А. Шмидт, А. И. Архангельский и многие другие по всей
- 404 -
России, о которых, может быть, мы ничего не знали. Но был ли какой результат от их неимоверных усилий, потому что труд для них, не привыкших к физическому труду, был невыносим?...
Соседние крестьяне не понимали Марьи Александровны и так же, как и про Коншина, говорили про нее:
— Деньжищ-то сколько у нее.
Но жизнь этих толстовцев не была игрой, потому что у них не было никаких средств к существованию, кроме труда.
В то время богатым людям, как Коншин, освободиться от богатства было нельзя, потому что богатство было не его, а всей семьи, и как ни верти, все в кармане есть неразменный рубль, и потому жизнь на земле и работа — все выходило не серьезно, все выходило игрой.
Наконец, для толстовцев, служивших в банках, на железных дорогах, как Дунаев, Буланже, Зонов и другие, толстовство было только религией, дававшей им смысл жизни. К таким принадлежал и больной Гаврила Андреевич Русанов и добрая помещица Леонилла Фоминишна Анненкова.
Еще надо сказать о толстовцах-крестьянах — не духоборах и других сектантах, а настоящих толстовцах. Таких было очень много, и все они стремились не упростить свою жизнь, как только сближались с Толстым и с нами, а улучшить свое материальное положение, а если это им не удавалось, то они страдали.
Лев Николаевич был не только против всякой пропаганды, но и против всякой организации. Когда некоторые толстовцы решили в Москве собираться раз в неделю или у художниц, или у Лукьянской*, то это ему не нравилось и он ни разу не пришел на наши собрания. Когда кто-то из толстовцев предложил устроить кассу взаимопомощи, то Лев Николаевич тоже был против этого.
Как интересны бывали вечера в Хамовническом доме, когда душой всего общества бывал Лев Николаевич. «Всегда он умел рассказать что-нибудь интересное, высказать оригинальную мысль. И сам он был удивительно ласковый, обходительный. Личность его, можно сказать, была обворожительна», — записал как-то я у себя в дневнике.
Все, что я отрывочно пишу об этих вечерах в Хамовническом переулке, все это лишь слабый намек на то, что было.
В это время Льву Николаевичу из Германии присылали журнал «Simplicissimus». Он с интересом рассматривал его, показывал гостям и говорил, что, по его мнению, истинное назначение живописи — карикатура. Художник несколькими штрихами может изобразить то, на что, если бы это описать, потребовалось бы несколько страниц.
Лев Николаевич отрицательно отнесся к новой картине Репина — «Отойди от меня, сатана».
— Почему женские груди? Почему огненные глазищи? — говорил он. — Иду я недавно по улице и вижу, как несколько лихачей в кафтанах, знаете ли, с толстыми задами, обступили чистенького гимназистика... «Пожалуйте, семь рубликов, не дорого»... И он не знает, как ему быть, и, видно, не отвертеться ему от соблазна.
Итальянскую живопись и Рафаэля он не любил. Говорил, что при посещении им Дрезденской галлереи Мадонна Рафаэля не произвела на него никакого впечатления.
— Милле, — сказал Лев Николаевич, — нарисовал очень просто, как собирают картофель, и это навсегда останется искусством.
- 405 -
Один посетитель сказал о знаменитом художнике Леонардо да-Винчи, что он был выдающийся математик.
— Может быть, он и был математик, но как математик он не был выдающийся, — сказал Лев Николаевич.
— Нет, он был выдающийся математик, — настаивал собеседник.
— Если он был выдающийся математик, то скажите в двух словах, что он сделал в этой области, потому что заслугу всякого выдающегося человека можно выразить в двух словах. Например, что сделал Ньютон? Открыл закон тяготения. Леонардо да-Винчи был математик, но в области математики он выдающегося ничего не сделал.
Толстой говорил, что нет художников, которые бы написали мужика во весь рост. В литературе первый описал мужика по-настоящему Григорович. Уже после, когда появились картины художника Орлова, которые Лев Николаевич очень любил и снимки с которых висели у него над диваном в кабинете в Ясной Поляне, он говорил, что Орлов изобразил мужика во весь рост.
Часто нового посетителя он подводил к этим снимкам и, если это было вечером, сам держа в одной руке свечу, с умилением рассказывал содержание картин.
На верхней площадке лестницы в Хамовническом доме стоял диванчик и несколько кресел. Как-то раз вечером застал я там Льва Николаевича и Бартенева, редактора «Русского Архива».
Говорят о поэзии. Бартенев хвалит Хомякова и декламирует:
— Земля трепещет. По эфиру катится гром из края в край...
— Нехорошо, — дослушав до конца говорит Лев Николаевич. — Из всех поэтов лучший поэт Пушкин, ни у кого нет такой легкости стиха... Вот Фет хорош в своих описаниях природы. Некрасов — не художественен. У Тютчева есть хорошие стихи.
Лев Николаевич не любил стихов и говорил, что стихи связывают мысль.
— Писать стихами — это то же, что ходить со связанными ногами, — говорил он.
— Сегодня я иду по улице, — рассказывал раз Лев Николаевич, встречаю — несет мальчишка кипу книг. «Куда несешь?» спрашиваю его. «В блевотину», — отвечает бойкий мальчишка. Смотрю, сочинения Данилевского. Да, это действительно «блевотина».
По дороге в Хамовнический переулок я встретил однажды карету, запряженную шестерней, в которой везли Иверскую икону. Прохожие снимали шапки и крестились. Придя ко Льву Николаевичу, я рассказал ему об этой в то время обыкновенной встрече в Москве и сказал, как мне было дико смотреть на это.
— Нам все хочется поскорее, а у бога времени много — он не спешит, — сказал Лев Николаевич.
Одна дама очень хотела познакомиться со Львом Николаевичем и просила доставить ей этот случай. Льву Николаевичу сообщили об ее желании, сказав, что она очень умна. После вечера, проведенного за общим чаем с новой знакомой, Лев Николаевич сказал:
— Да, она очень умна: за весь вечер не сказала ни одного слова.
Приехавший из Орла с дворянского собрания помещик передал Льву Николаевичу содержание речи предводителя — Михаила Александровича Стаховича. «Мы, дворяне, — говорил Стахович, — за веру готовы на костер, за царя — на плаху, за отечество — на штыки».
— А за двугривенный — куда угодно, — прибавил Лев Николаевич.
Очень не любил Лев Николаевич, когда в разговоре осуждали кого-нибудь; в этих случаях он говорил: «Давайте простим ему».
- 406 -
Если кто-нибудь из семейных скажет о ком-нибудь: «Вот глупый человек», Лев Николаевич обыкновенно сейчас же спрашивал:
— «Неужели глупее тебя?»
Как-то раз Михаил Сергеевич Сухотин сказал так про свою соседку по имению, и, когда Лев Николаевич обратился к нему по этому поводу с своим обыкновенным вопросом, Михаил Сергеевич сказал:
— Да, Лев Николаевич, на этот раз глупее меня.
Однажды, когда после ухода одного из гостей домашние стали судить об ушедшем, Лев Николаевич сказал:
— А мне разрешите тут ночевать, — и рассказал анекдот, как в одном доме были гости и когда они друг за другом уезжали, то оставшиеся осуждали каждого уехавшего, и последний оставшийся сказал: «А мне разрешите у вас ночевать».
Лев Николаевич любил рассказ из Пролога про одного монаха. Монах этот был самый незначительный и грешный человек, но после его смерти старцу той обители открылось в видении, что он попал в рай за то только, что в жизни своей никого никогда не осуждал.
————
В конце ноября 1899 г. Лев Николаевич немного прихворнул.
4 декабря 1899 г. я писал моему другу Шкарвану: «Вчера я с И. И. Горбуновым был у Льва Николаевича. Он поправляется. С ним просидели около часа. Всем интересуется, обо всем расспрашивает. На прощание желал мне побольше уединения»*.
Приехал П. А. Буланже. Лев Николаевич говорил, что нашел его очень выросшим (духовно, конечно) и что «у него есть маленький знаменатель, который делает его величину значительной».
О последних словах надо пояснить, что Лев Николаевич, говоря о ком-нибудь, называл числителем те качества, которые есть в этом человеке, а знаменателем — его мнение о себе. Он считал, что чем больше человек придает себе значения, тем больше он уменьшает те положительные качества, которые у него есть.
В начале января 1900 г. я зашел к своему бывшему преподавателю А. В. Цингеру и предложил ему вместе пойти к Льву Николаевичу. Александр Васильевич охотно согласился, но предложил заехать в университет, чтобы захватить с собой колбу с жидким воздухом, который оставался у него от подготовки к лекции.
— Покажем Льву Николаевичу опыты с жидким воздухом, это его заинтересует, — сказал он мне.
В этот вечер у Толстых было много гостей, все сидели наверху в зале за чайным столом. Льву Николаевичу нездоровилось, и он был в халате. Узнав о намерениях Цингера показать жидкий воздух, Лев Николаевич очень заинтересовался и потребовал сначала, чтобы Цингер прочел обстоятельную лекцию о жидком воздухе. Лев Николаевич сидит в кресле, все окружают его и Цингера. Цингер рассказывает, показывает опыты, замораживает разные предметы, Лев Николаевич интересуется, задает вопросы, просит объяснения.
Кто-то из знакомых запоздал. Лев Николаевич рассказывает ему про жидкий воздух и просит Цингера поправлять его, если он будет давать неверные объяснения.
- 407 -
Другой раз вместе с Цингером мы пошли к скульптору Голубкиной.
— Разрешите мне вас представить Голубкиной, как «толстовца», — сказал мне Цингер.
Застаем Голубкину в ее студии.
Голубкина — талантливый скульптор, самородок из крестьян Рязанской губернии. Она показывает нам свою работу, всматривается в меня и говорит:
— Вы имеете вид именинника, наши рязанские сектанты всегда имеют такой вид.
Она говорит резко, манеры ее резкие, порывистые.
— Поневоле будешь именинником, когда знаешь Толстого! — отвечаю я.
— Вы его знаете? Как бы хотелось его видеть.
— Пойдемте, — говорю я.
Мы идем, дорогой на улице она внезапно поворачивается и идет назад:
— Не хочу итти.
Мы ее уговариваем и снова идем.
Застаем Льва Николаевича в его кабинете, к нему пришли несколько человек рабочих Прохоровской мануфактуры. Мы застаем их за начатым уже разговором. Лев Николаевич говорит, что истинное социальное улучшение может быть достигнуто только религиозно-нравственным совершенствованием каждой отдельной личности. Если же мы будем ставить целью изменение внешних форм правления для улучшения социального положения, то этим мы только отдалим истинный прогресс, что мы и видим во всех конституционных государствах.
— Нужна революция, — говорил один рабочий, — и не буржуазный строй, а социалистический. Ведь сколько зла поддерживается буржуазными правительствами: войны, суды, угнетения рабочих. Надо свергнуть царское правительство и организовать новое, на других совсем основах, как учат социал-демократы.
— Всё зло, о котором вы говорите, — сказал Лев Николаевич, — всё это — неизбежное последствие существующего у нас языческого строя жизни. Уничтожить какое-либо одно из этих зол — нельзя. Что же делать? Совершенно верно, надо изменить самый строй нашей жизни, но чем изменить? Тем, чтобы, во-первых, не участвовать в этом строе, во всем, что поддерживает его: в военной службе, в судах, в податях, в ложном религиозном учении... и, во-вторых, делать то, в чем одном мы совершенно свободны: в душе своей заменять себялюбие и все, что вытекает из него, — злобу, корысть, насилие, — любовью, смирением, милосердием... Внешние условия вы не можете улучшить, но быть добрым или злым в вашей власти. А от того, что люди будут добрыми, изменятся все внешние условия жизни — весь современный строй.
При этих словах Голубкина вдруг вскочила и со словами: «Это все пятачки какие-то!» ушла.
Лев Николаевич посмотрел ей вслед.
— Какая странная женщина, — сказал он.
Духоборы уже переселились в Канаду, и постоянно получались от них вести о трудностях, которые им приходилось преодолевать.
В селе Павловки (бывшем имении Хилкова) положение сектантов19 все ухудшалось от всевозможных правительственных притеснений, и 38 семей решили переселиться в Канаду. С ними был в переписке Д. А. Хилков, живший тогда в Швейцарии и писавший мне о них. В январе 1900 г. я получил от Хилкова письмо с просьбой пойти с ними в сношения и помочь им в деле переселения, так как они уже подали прошение о разрешении им выезда из России. Я посоветовался со
- 408 -
Львом Николаевичем, и мы решили, что мне надо проехать в Павловки, так как вести переписку с ними и трудно и опасно. Лев Николаевич считал, что прежде всего надо постараться убедить их не переселяться, а оставаться жить у себя в селе. Взгляды свои на переселение он изложил в письме к ним, которое я и свез им и которое привожу ниже.
От Хилкова я имел точные сведения, как добраться до Павловок с наименьшим риском привлечь на себя внимание полиции. С Марией Александровной Шмидт я уговорился, что на обратном пути заеду к ней в Овсянниково.
На станции Новоселки я вышел из поезда и пошел пешком в ближайшую деревню; там нанял по указанию Хилкова крестьянина Усова, который и повез меня на «князя хутор» — так называли крестьяне те выселки, которые образовались после передачи Хилковым земли крестьянам. Среди крестьянских хат была и хата самого Хилкова, в которой жил крестьянин Павленко со своей семьей. Приехал я в Павловки под вечер. Меня поразила чистота и уют в хате: стены оштукатурены и выбелены, пол глиняный, в переднем углу вместо икон шитое полотенце. Павленко, видимо, был мне рад, но показался мне взволнованным; когда я спросил его о причине его волнения, он сказал мне:
— Боюсь, как бы урядник не набежал и не арестовал бы вас.
Меня это очень удивило, потому что я не видел ничего преступного в своем посещении Павловок. Из слов Павленко я узнал, что раньше в селе не было урядника, но вот несколько лет как его назначили. Урядник очень часто совсем внезапно «набегает» в хату сектанта и, если видит другого сектанта, часто пришедшего по соседскому делу, обвиняет их в сектантском молитвенном собрании и доносит об этом земскому начальнику, который их штрафует. Посторонних же посетителей арестовывает. Сектантам с православными тоже запрещено общаться, а также им совершенно запрещено ходить на заработки, что, конечно, очень сильно отразилось на их материальном благосостоянии и многих повергло в самое безвыходное положение. Только в последнее время, когда они задумали переселяться, теперешний урядник перестал мешать им собираться для переговоров.
Скоро вошли еще четыре сектанта, которых успели известить о моем приезде.
Я рассказал им обо всех условиях переселения, о том, как трудно переселяться при ограниченных средствах, и о том, как бедствовали вначале духоборы в Канаде... Мне хотелось, чтобы они знали все по поводу переселения и решили бы сами. И я прочел бывшие со мною письма Хилкова, Бонч-Бруевича и Бодянского о действительном положении духоборов. Тут я прочел им письмо Льва Николаевича, которое я привез с собой. Так как письмо это было написано Львом Николаевичем перед самым моим отъездом и я взял с собой оригинал, который и остался в Павловках, то копии этого письма нигде не осталось.20
Вот это письмо:
«Христианам из села Павловок и другим, собирающимся переселиться в Канаду.
1900 г. 2 января.
Любезные братья.
Слышу, что вы не оставляете своего желания переселиться в Канаду. Я не имею права судить о том, насколько тяжела и непереносна ваша жизнь, но мне думается, что ваше переселение в Канаду с мирской точки зрения неблагоразумно, а с христианской точки зрения неправильно. Неблагоразумно это потому, что у вас слишком мало средств для переезда и приобретения всего нужного обзаведения для хозяйства
- 409 -
и что вам не миновать бедствовать со своими женами и детьми, которые не могут иметь утешение в том, что они несут свои бедствия ради исповедания истины. Неблагоразумно еще и потому, что, оставаясь на местах, вы будете переносить те бедствия и гонения, которые постигнут вас, как испытания, посланные от Бога, если же вы переселитесь и вам будет трудно и скорбно, то вы будете винить себя, а это гораздо тяжелее. Неправильно же, по моему мнению, ваше переселение в Канаду было бы потому, что сила христианства в терпении, и нет таких гонений, которые нельзя было бы перенести. Перенесение же гонений более всего содействует делу божию, распространению его закона и вместе с тем более всего другого укрепляет людей в вере.
Переселившиеся в Канаду духоборы едва ли не больше (в особенности те, которые выехали на остров Кипр) перенесли бедствий за границей, чем в России, многие из них умерли. А между тем пример их жизни был потерян для русских людей, а чужие люди в Канаде не понимают их. Кроме того, некоторые из них теперь на свободе стали жить не лучше, а много хуже, предаваясь всяким слабостям, чем они жили в России. Претерпевший до конца спасен будет. И потому мой совет вам, любезные братья из Павловок и других селений, тот, чтобы стараться усиливать в себе веру и истину, вести жизнь, согласную с этой истиной, и с твердостью и смирением, ничего не предпринимая и не покидая своей родины, нести те гонения, которые вас постигают и без которых не могут жить христиане среди мирской жизни.
Брат ваш Л. Толстой».
Утром, до рассвета, в хату собралось еще человек десять, и мы опять разговаривали о том же, и они мне рассказывали, что хотя большой «тесноты» нет, «но уж очень докучны мелкие придирки местных властей и духовенства, просто невтерпеж становится».
Мы условились, что если они решат переселиться, то напишут мне. Они на меня произвели впечатление очень разумных людей, без всякой экзальтации.
Еще до рассвета Павленко запряг лошадь и из предосторожности отвез меня не на станцию Новоселки, а за 15 верт от Павловок, в село Глушково, не Харьковской, а Курской губернии, следовательно в местность, подчиненную другому губернатору. Здесь, в ожидании поезда, я провел время с тремя павловцами*, которые пробыли пять лет в ссылке. Ссылка на них произвела благотворное влияние, она их многому научила. Один из них, пробыв в ссылке с политическими (социал-демократы), стал революционером — социал-демократом.
На обратном пути я заехал в Овсянниково к Марье Александровне, переночевал у нее, но на утро была такая метель, что я не решился итти на станцию и провел еще сутки у Марьи Александровны. Это посещение еще больше укрепило меня в желании жить у нее и работать с ней.
20 января 1900 года я писал Шкарвану:
«Лев Николаевич был бодр и весь вечер провел с нами, но под конец он, видимо, был утомлен, держался в стороне и не разговаривал.
Сначала, когда я пришел, Лев Николаевич подробно меня расспрашивал про мою поездку и про павловцев.
Мы сидели втроем — Лев Николаевич, Миролюбов — издатель «Журнала для Всех» (был в первый раз у Льва Николаевича) и я. Миролюбов завел разговор о социал-демократах.
- 410 -
Потом Лев Николаевич начал говорить о том, что совсем разделение труда не нужно людям, и указал на новую книгу Кропоткина, в которой он прекрасно это доказывает21.
Потом, когда я уже прощался со Львом Николаевичем и уходил, он мне сказал:
— Какой прекрасный человек этот Миролюбов. Я не ожидал этого никак, я чувствую, что приобрел нового друга».
23 января 1900 г. я писал Шкарвану:
«Вчера был у Льва Николаевича, он все немного прихварывает. Станет ему немного лучше — и он сейчас же делает громадную прогулку пешком и навещает кого-нибудь, ну ему и станет опять хуже. Но душевное состояние его прекрасное, это видно, и он сам говорит это. Вчера, когда я пришел к нему, у него был Сергеенко. Л. Н. поджидал меня, чтобы поговорить о письме Д. А. Хилкова (по поводу павловцев). У Толстых гостит теперь Мария Александровна, при мне пришли Баратынская* и Анненкова. Разговор был общий.
Когда все ушли, и я остался вдвоем с Львом Николаевичем, мне хотелось поговорить с ним о своей жизни.
Он сказал мне, что жинзь наша слагается из равнодействующей двух сил. Одна сила духовная и разумная, другая сила — инертная (привычки среды, наследственные, приобретенные прошлой жизнью, и требования близких жить не по-христиански). На столько, на сколько будет сильна в нас сила духа, на столько будет приближаться равнодействующая к ней.
Потом он говорил, что надо стараться как можно меньше брать и стараться больше давать. Стараться делиться с другими тем, что имеешь».
5 февраля 1900 года я писал Шкарвану:
«Был с А. Н. Дунаевым у Льва Николаевича, он был бодр и весел. Теперь у него гостит его сестра монахиня. Она распрашивала меня о тебе и вспоминала тебя с любовью.
С Марьей Николаевной я здесь встретился в первый раз. Когда мы пришли с Дунаевым, вся семья Толстых сидела внизу в столовой за чаем, посторонних никого не было.
Марья Николаевна поразила меня своей простотой. Она так просто со мной заговорила, так была проста и внимательна, что этим очень расположила к себе. Эта ее простота была у нее общая со Л. Н.».
Что она была внимательна к людям, показывает то, что она вспомнила Шкарвана, и то, что она говорила о нем так хорошо, показывает ее большую терпимость.
7 февраля 1900 г. я писал Шкарвану:
У нас в Москве у троих друзей** наших был обыск, и они арестованы, дальнейшая судьба их неизвестна. Лев Николаевич тревожится за них.
Я пришел вместе с Дунаевым, Л. Н. сидел у себя в кабинете и читал, мы не пошли к нему, чтобы не помешать ему. Дунаев пошел к Сергею Львовичу, а я остался с Марьей Николаевной, которая раскладывала пасьянс. Марья Львовна показала мне письмо Д. А. Хилкова, я читал его.
Стали накрывать на стол для чая.
Приехала княгиня Трубецкая. Наконец, вышел Л. Н. Все сели за стол, я, конечно, подсоседился ко Л. Н. По другую сторону Льва Николаевича
- 411 -
села Трубецкая. Лев Николаевич интересовался ею, она была в первый раз у Толстых. Трубецкая — оригинальная молодая женщина, вегетарианка.
Софья Андреевна стала рассказывать, как она хлопотала о разрешении напечатать «Крейцерову сонату» и добилась для этого аудиенции у Александра III. Во время рассказа Л. Н. нагнулся ко мне и сказал:
— Обратите внимание, как женщина рассказывает: «Я вошла к государю, на мне было черное кружевное платье», — прежде всего о себе, в чем она была одета. Если мужчине придется говорить с высокопоставленным лицом, то он непременно будет рассказывать, что это лицо говорило; если же дама, — то как она была одета.
После чая вели ничем не примечательный разговор. Лев Николаевич был весел и бодр. Домой пошли все пешком. Лев Николаевич пошел провожать».
В начале февраля прихожу к Льву Николаевичу, вхожу в кабинет. Лев Николаевич сидит на кресле с книжкой, а у круглого стола Софья Андреевна расщипливает мочалку.
— А я в баню собираюсь, поедемте вместе, — сказал Лев Николаевич.
Лев Николаевич любил ездить в общие пятидесятикопеечные «Центральные бани», на Театральном проезде, и всегда сговаривался с А. Н. Дунаевым, который тоже приезжал к условленному часу в баню со своими сыновьями-гимназистами. Те в свою очередь приглашали своих товарищей по гимназии: «Хочешь, я тебе покажу Льва Толстого в натуральном виде», — острил сын Дунаева.
Мы вышли со Львом Николаевичем, наняли извозчика и покатили на санках. Дорогой он делал замечания о морозном вечере, о хорошем санном пути, но больше молчал. Я всегда радовался быть с Львом Николаевичем, но никогда не обращался к нему с вопросами. Я относился к нему просто и чувствовал себя с ним просто, и он не чувствовал себя принужденным со мной говорить и знал, что я ничего не требую от него.
Мы вошли в предбанник; там в восточном зале уже раздевались Дунаевы. Мы мылись без помощи банщиков и терли друг другу спины. В бане во время мытья зашел разговор о только что появившейся повести Чехова «В овраге»22. Лев Николаевич, сидя на мраморной скамье говорил свое мнение о повести. Мы окружили его. Я стоял и слушал Льва Николаевича и думал, что это точно картина из древне-греческой жизни: «Сократ, поучающий своих учеников». После бани поехали все к Толстым в Хамовники. Софья Андреевна ждала нас за чайным столом.
Такие поездки в баню зимой 1899—1900 г. повторялись несколько раз. Лев Николаевич заранее предупреждал меня о назначенном дне. Кроме Дунаевых, бывали с ним и Сергей Львович и Михаил Сергеевич Сухотин — муж Татьяны Львовны.
В начале марта 1900 г. я получил от крестьянина Павленко, у которого я останавливался в Павловках, письмо о том, что тотчас после моего отъезда пришел урядник и старался допытаться, кто у него был. Павленко писал также, что они, получив «высочайшее» разрешение на переселение, подали прошение губернатору для получения заграничных паспортов и просят меня приехать к ним вторично, чтобы окончательно дать все сведения, как надо переселяться. Он предупреждал меня, что урядник очень следит, как бы кто не приехал опять в Павловки. Урядник даже разыскал крестьянина Усова, который вез меня на «князя хутор», и говорил ему: «Вот дурак! Ты бы его ко мне привез, я бы пять рублей тебе за это заплатил». Потом он созвал всех других извозчиков
- 412 -
и велел им, если кто придет, то чтобы везли прямо к нему, обещая хорошую плату.
Лев Николаевич высказал мнение, что урядник сам из усердия принимает эти меры, так как если сектантам разрешено переселиться, то почему же не приехать к ним сведущему человеку, который мог бы им дать необходимые сведения для переселения, и посоветовал мне не иметь дела с урядником, что очевидно, только осложнит дело, а ехать прямо в Харьков к губернатору и просить его дать распоряжение уряднику не препятствовать мне видеться с крестьянами.
В начале марта я поехал в Харьков. Сам губернатор в то время был по делам службы в Петербурге и замещал его вице-губернатор Осоргин. Осоргин почему-то не принял меня официально, а велел передать мне, что примет меня у себя на дому в назначенный час.
Он сказал мне, что распоряжение о моем аресте в случае моего вторичного приезда в Павловки исходит от губернатора, которому известно мое первое посещение Павловок.
— Мы не препятствуем им переселяться, но запрещаем помогать кому бы то ни было им в переселении, и потому не содействовать, но всячески противодействовать я вам буду, — сказал он мне.
Возвратись из Харькова, я тотчас же пошел к Льву Николаевичу, зная, как он будет интересоваться моей поездкой.
На этот раз, когда я хотел подробно рассказывать, Лев Николаевич остановил меня и сказал:
Коротко и ясно в двух словах, пожалуйста.
Очевидно, он был не в настроении слушать мои «гусли», как Марья Львовна называла мои рассказы.
7 марта 1900 г. я писал Шкарвану:
«Я ездил в Харьков по делам павловцев, а по возвращении захворал.
Вчера приходил навестить меня Л. Н. и познакомился с отцом и матерью, я этому очень рад. Пробыл он очень мало времени у нас, всего минут десять».
Художницы Шанкс и Иенкен (они случайно были накануне у Льва Николаевича) предупредили нас, что Лев Николаевич, узнав о моей болезни, хочет навестить меня, так что мы ждали его в назначенный день. Лев Николаевич пришел к нам пешком часа в четыре (из Хамовнического переулка до Малого Успенского на Покровке, где жили тогда мои родители, очень далеко). Я уже поправлялся и был смущен, что он пришел ко мне, но Лев Николаевич, видя мое смущение, сказал, что он пришел не столько, чтобы проведать меня, сколько для того, чтобы познакомиться с моими родителями. Отец мой, сотрудник журнала «Вопросы Философии и Психологии», хорошо знавший уже умершего тогда редактора этого журнала Грота, глубоко чтил Льва Николаевича и был очень тронут его вниманием. Кроме родителей, были дома моя сестра и младший брат; другую сестру Лев Николаевич встретил, уходя, на лестнице. Я всё это пишу потому, что через несколько лет он, вспоминая мою семью, вспомнил брата и сестер, которых видел только мельком, что доказывает его необыкновенную память.
Разговоров при этом посещении я никаких не помню, — вероятно, они были очень незначительные; только помню, что он, уходя, похвалил отцу наш дом, назвав его «маленьким».
Я продолжал переписываться с павловцами. Они писали мне, что совсем готовы к переселению: если кто не распродал еще своего имущества, то уже получил за него задаток, который затратил на кое-какую одежду для дороги. Мы условливались встретиться в Либаве, откуда
- 413 -
я должен был ехать с ними до Лондона и затем проводить их до океанского парохода в Ливерпуле. Средства на переселение давал Александр Николаевич Коншин и англичанин Моод, переводчик «Воскресения» на английский язык, который деньги, полученные за перевод, хотел употребить на это дело.
Я деятельно подготовлял переселение, как вдруг совершенно неожиданно получил письмо от Павленки, в котором он писал, что ехать они не могут, так как заграничные паспорта выдаются только не подлежащим воинской повинности и не находящимся в запасе, т. е. старикам, женщинам и детям (без мужей, братьев и сыновей).
Вероятно, как следствие моих сношений с павловцами меня вызвали в жандармское управление. Я пошел сообщить об этом Льву Николаевичу.
— Вы волнуетесь, — оказал он мне, — мне 70 лет, и если бы я был вызван, я тоже волновался бы.
В жандармском управлении меня допросили, когда и при каких обстоятельствах я познакомился с Толстым, Чертковым и Хилковым. Требовали, чтобы я назвал, у кого я бываю, но я категорически отказался кого бы то ни было назвать. Продержав меня час на допросе, меня отпустили.
Лев Николаевич очень интересовался моим допросом и тут же прочел вслух стихотворение Алексея Толстого, тогда запрещенное цензурой — «Сон Попова». Читал стихи он очень просто и как-то удивительно понятно, вразумительно. Читая, смеялся до слез, так что читал с трудом.
Несколько раз и после в Ясной он читал при мне «Сон Попова» и всегда восторгался этой вещью и читал ее со смехом и слезами.
11 марта 1900 г. я писал Шкарвану:
«У нас в России Л. Н. вошел в такую славу, только о нем и говорят. У него был принц Ольденбургский, а недавно хотел быть великий князь Константин Константинович (к счастью, не был). Меня все постоянно расспрашивают о Льве Николаевиче».
21 мая 1900 г. уже из Овсянникова я писал Шкарвану:
«Льва Николаевича я видел эту зиму очень часто, особенно важно мне было последнее свидание.
Он дал мне совет: когда пал в мыслях, то сейчас же представить себе, чем это кончается — какой гадостью. Лев Николаевич всегда ко мне относился хорошо, а после моего допроса в жандармском управлении он стал со мной как-то особенно ласков».
V
В шести верстах от Ясной Поляны
В конце апреля 1900 г. я получил от М. А. Шмидт письмо: она звала к себе и писала, что работы хватит «до белых мух»23.
Я с радостью откликнулся на ее зов и приехал в Овсянниково в начале мая. Льва Николаевича в Ясной не было, из Москвы он проехал прямо в Пирогово к Марье Львовне, и только 18 мая он приехал в Ясную. Я надеялся часто бывать в Ясной и видеться с ним, но трудовая жизнь в Овсянникове так меня захватила, так была серьезна и напряженна, что я бывал в Ясной очень редко. Лев же Николаевич часто приходил к нам или приезжал верхом. Обыкновенно он приходил к нам часа в четыре, когда мы после дневного отдыха в углу плетня за столиком
- 414 -
садились пить чай — «наркотик», как говорила Мария Александровна.
Видя мое увлечение физической работой, Лев Николаевич постоянно говорил мне, чтобы я не оставлял умственного труда. Он повторял это часто и, приходя к нам, спрашивал, что я читаю, советовал реферировать что-нибудь, переводить, давал книжки для чтения, не только русские, но и иностранные. Он точно боялся крайностей: людям, которые занимались исключительно умственным трудом, он говорил о необходимости физического труда, людям же, занятым физическим трудом, он говорил о необходимости умственного труда.
Сам он в то время работал над «Рабством нашего времени».
Из Англии приехал англичанин Синджон, который тоже заходил к нам в Овсянниково. Синджон был офицер индийской армии, говорил довольно хорошо по-русски, под влиянием Толстого вышел в отставку. Он был очень милый человек, обладавший каким-то необыкновенным спокойствием. Лев Николаевич любил его.
Нас часто посещал старик еврей Лондон с своей внучкой Марианной, девушкой лет восемнадцати. Лондон служил в Туле в банке, и оба они, и дед и внучка, очень чтили Льва Николаевича и интересовались его учением. Сын Лондона, отец Марианны, переселился в Америку. В конце лета он выписал к себе отца и дочь. Для них было очень грустно сознание, что они никогда больше не увидят Льва Николаевича.
Кроме сторожа Мирона, слабого чахоточного мужика, жил с семьей на своей пасеке на Овсянниковском хуторе старик «Дед Бирюк». Пасека Бирюка, обнесенная плетнем, состояла из нескольких десятков колод с пчелами.
Посередине пчельника возвышалось необыкновенное сооружение — «дворец» деда Бирюка. Это была землянка, одно отделение которой служило жильем для самого деда, а другое — зимовником для пчел. Земляная крыша сплошь была засажена земляникой, а дымовая труба была сплетена из ивовых прутьев и изнутри выложена камнями и вымазана глиной.
Лев Николаевич очень любил заходить к Бирюку на пчельник, посидеть и потолковать с ним. Бирюк сам себя называл профессором и говорил:
— Это немудрено быть профессором с деньгами, а ты попробуй, как я, быть профессором без денег.
Дед Бирюк был николаевским солдатом и так сильно был загипнотизирован во время своей солдатчины, что и теперь, сидя на своем живописном пчельнике, не мог освободиться от этого гипноза. Любимые его рассказы были про Николая I и Александра II и про свою воображаемую близость к ним; он воображал, что и Николай II знал его лично. Так, ехал царский поезд в Крым, никого и близко-то к полотну железной дороги не подпускали, а дед Бирюк всем рассказывал:
— Стою я на Козловке, едет царский поезд, в окно вижу, стоит сам царь, а рядом с ним министр. Царь показал на меня министру и сказал: «Вон, Бирюк стоит». Только и слышал его, поезд проехал дальше.
Потому-то и жилище свое он назвал «дворцом» и говорил, что «это настоящий дворец, и у самого царя такого никогда не было». Дымовой трубы, такой, как у него, тоже у самого царя не было.
Жаркий солнечный день. Мы с Марьей Александровной в тени плетня с жадностью тянем с блюдечек «наркотик» с кисло-сладким черным хлебом, — таким хлебом, какого у самого царя нет. За плетнем на пчельнике гудят дедушкины пчелы.
— А ведь это он идет, — с особенным восторгом восклицает Марья Александровна.
- 415 -
Действительно, легкой походкой через плотину идет Лев Николаевич. Кривоногая «Шавочка» насторожила уши и хочет с визгливым лаем пуститься навстречу Льву Николаевичу, но Марья Александровна унимает ее, не пускает, кормит сахаром.
— Нельзя, дочь! Нельзя, дочь! Это наш милый Лев Николаевич идет.
Я иду к нему навстречу. Мы садимся за стол, М. А. наливает ему чаю. Лев Николаевич смотрит на солнце и удивительно точно определяет время, минута в минуту. Я вынимаю часы и проверяю и поражаюсь тому, как точно он определяет время по солнцу. Мария Александровна прибирает чашки, а мы со Львом Николаевичем идем к «профессору».
«Профессор» сидит на обрубке в тени своего «дворца» и плетет лапти. Садимся.
— Ну что пчела? роится ли? — спрашивает Лев Николаевич.
— Один отошел, — отвечает дед, — здоровеннейший, вот посмотрите, как работает, примерно работает.
— Да, пчела тяжелая идет, — говорит Лев Николаевич, — а ведь липа еще не зацвела.
— Да ведь моя пчела особенная, — говорит дед, — у самого царя нет такой пчелы.
— А ты его когда знал? — спрашивает Лев Николаевич.
— Как не знать, бывало, сиживал с ним, как с тобой сейчас сидим.
— Ты которого же знал?
— И Николая Павловича и Александра Николаевича тоже знал, еще когда наследником был. И знаю, как убили его.
— Кто же его убил?
— Господа за то, что волю дал. Но ведь он знал заранее, что будет убит.
— Почему же он знал?
— Ему папа римский предсказал.
— А кто такое папа римский?
— А папа римский — он как месяц: живет всегда и никогда не умирает: месяц молодой — и папа молодой, месяц старый — и папа стареет. А живет папа на острову, и он никого не видит, и его никто не видит. Но царь-то Александр Николаевич принес к нему записку, в которой спрашивает про свою судьбу, и положил на стол, потом пришел и нашел ответ: «убит будешь», и все рассказал, как убит будет, как барышня платочком махнет...
— Ну, ты нам лучше про пчелок расскажи, — перебил его Л. Н. — Матки в какой колоде поют? Пойдем, послушаем.
— Как хорошо! какая благодать! — вырвалось у Льва Николаевича. И действительно, была благодать. Тяжелые пчелы возвращались со взятка, точно золотые, под лучами уже склоняющегося солнца, в воздухе стояла музыка этих тысяч музыкантов, и пахло душистым медом.
Лев Николаевич любил пчельник в духе деда Бирюка. Он любил поэзию пчельника, живописно расставленные колодки с лубочными крышками, плетень с порослью малины, землянку пасечного деда с земляникой на крыше. Любил и самого деда с его дикой фантазией про царя и папу. И пчеловодство он любил тоже простое, не искусственное. Он любил рои, роевую пору, огребанье и садку роев, когда с гулом и победными кликами рой идет в новый улей, точно победоносная армия вступает в город. Новое американское пчеловодство, или производство меда, как его называют теперь американцы, Льву Николаевичу было чуждо. Ему понятен был дед пасечник, и им он хотел бы быть; но пчеловод, носящийся на мотоциклете по своим отъезжим пчельникам, был ему чужд.
- 416 -
Лев Николаевич называл Бирюка Робинзоном, потому что все на его пчельнике было сделано им собственноручно: и плетень, и землянка, и рассажена земляника, и по плетню малина.
— Когда я вырасту большой, — говорил Лев Николаевич, — я буду жить, как живет дед Бирюк.
Лев Николаевич выражался так всегда, когда хотел выразить несбыточную мечту, подражая детям, которые так говорят.
Я помню, когда мы с ним под Тулой посетили хутор какого-то женского монастыря, где монахини сами работали и где все было у них так аккуратно и хорошо обработано, Лев Николаевич сказал:
— Когда я вырасту большой, я поступлю в женский монастырь.
— Знаете, какая лучшая книга для детей? — спросил он меня однажды. — Робинзон. Так важно для детей знать, как все устроено вокруг нас, как додумались до всего этого люди и каким трудом достаются предметы первой необходимости.
Один раз невестка Льва Николаевича стала рассказывать об удобствах квартир в больших городах: паровое отопление, электрическое освещение, водопровод, канализация, газовые плиты.
— Наши дети теперь не имеют понятия, как топят печи, заправляют лампы... Они просыпаются, в квартире тепло, стемнело — зажигают электричество...
— Ничего тут хорошего нет, — сказал Лев Николаевич, — если дети не видят своих родителей трудящимися и обслуживающими самих себя, то они хоть видят, каким трудом достается весь комфорт, все удобства... Они видят, что надо наколоть дров, принести их, растопить, натаскать воды и т. д. А в современных благоустроенных квартирах ничего этого не видно, а ведь как-то все это должно делаться, только мы не видим этих рабов — истопников в подвалах больших домов, топящих паровые котлы, не знаем, каким трудом устроен водопровод...
В конце июня мы убирали покос в молодом яблочном саду; в это время к Марье Александровне приехали художницы и работали с нами. В калитке сада показался Л. Н. верхом на лошади; он легко соскочил с лошади и, ведя ее в поводу, пошел через сад по направлению к нам.
— Как хорошо! Как хорошо! — восклицал он. Этот запах сена, эта красота кругом — и как дополняет картину этот memento цивилизации, — указал он на трубы бельгийского чугунолитейного завода на Косой горе, торчащие из-за леса. Лев Николаевич работал в то время над статьей «Рабство нашего времени», его интересовали рабочие и условия их работы на заводе, и он часто, заходя или заезжая сначала к нам, потом отправлялся на завод. Так и в этот раз, проведя лошадь через сад, сел на нее и скрылся в березовом лесочке по направлению завода.
13 июля 1900 г. Лев Николаевич зашел к нам и пил с нами чай, а от нас пошел на бельгийский завод. Я пошел с ним. В лесочке у дороги есть ключ, воду которого народ считал целебной, и бабы приносили, как жертвоприношение, яйца, которые опускали на дно ключа. Проходя мимо этого ключа, Лев Николаевич сказал:
— Вероятно, и про этот ключ есть легенда. Как интересны народные легенды! Некоторые из них, как например, «Чем люди живы», я переработал, а вот еще одна легенда, которая нигде не записана:
«Жил на северных озерах человек праведной жизни, но в церковь он никогда не ходил. Стали говорить ему: «Люди осуждают тебя, что в церковь не ходишь; пойдем с нами к обедне». — «Ну что же, пойдем», —
- 417 -
сказал он, и пошли. По дороге в церковь было озеро, через которое надо было переехать на лодке. Подошли к озеру, праведный человек и говорит своим спутникам: «Садитесь в лодку, а я и так дойду». Те сели и поехали, а он по воде, как по суху, через озеро пошел. В церкви праведный стал позади всех и видит то, что другие по своей греховности не могут видеть. Он видит, как черти в церкви растянули воловью шкуру и записывают на ней имена всех тех, кто разговаривает в церкви, улыбается, зевает, пришел показать свой наряд и вообще невнимателен к службе. И накопилось такое множество имен, что нет места свободного на шкуре. Тогда черти стали еще больше растягивать шкуру. Один из них понатужился и издал звук. Тогда праведник не выдержал и улыбнулся; черти обрадовались и его имя тоже вписали на шкуру. Когда пошли назад из церкви, праведник опять сказал своим спутникам: «Садитесь в лодку, а я и так пройду», но вода его уже не держала, и ему тоже пришлось сесть в лодку»24.
Идя дальше, мы увидели косцов. Лев Николаевич взял у одного кривобокого мужичка косу и начал косить, увлекся, и на завод итти было уже поздно, он пошел назад в Ясную.
15 октября 1900 г. Лев Николаевич приезжал к нам верхом проститься перед поездкой в Кочеты — имение М. С. Сухотина. Выглядел он удивительно хорошо, он в этот приезд даже казался выше ростом, чем обыкновенно, так прямо он держался.
4 ноября 1900 г. Лев Николаевич прямо из Кочетов приехал в Москву25. Вся его семья, кроме Льва Львовича с женой и двумя детьми, Львом и Павлом, которые остались на зиму в Ясной, переехала в Москву еще раньше.
Мы жили очень одиноко. Почти единственным нашим посетителем был крестьянин деревни Казначеевки, Афанасий Николаевич Агеев. Агеев был извозчиком в Туле, каким-то образом познакомился с писаниями Льва Николаевича, пришел в Ясную Поляну, там его сердечно приняла Марья Львовна и повела к Льву Николаевичу. С тех пор он постоянно бывал у Льва Николаевича и считал себя его единомышленником.
В начале ноября Марья Александровна захворала.
Еще до ее болезни мы услышали о смерти в Воронежской губернии Алексея Ивановича Алмазова, друга А. Н. Дунаева. Перед смертью он завещал своим детям и жене похоронить его на его пасеке, без церковных обрядов, а чтобы близкие его не подверглись за это преследованиям, он написал полиции и местному духовенству, прося их не преследовать его семейство. После его смерти сын его поехал к архиерею объявить о желании отца. Архиерей сказал, что ничего не имеет против таких похорон, и Алмазов был похоронен своими близкими на своей пасеке в простом осиновом гробу. По желанию Марьи Александровны я написал Льву Николаевичу и просил его, по примеру Алмазова, составить заявление властям на случай ее смерти и гражданских похорон.
18 ноября я получил в ответ от Льва Николаевича следующее письмо:
«Милый Хрисанф Николаевич.
Только что намеревался вам писать, как получил ваше письмо, отвечающее на все вопросы, которые я хотел сделать. Скажите милой, близкой моему сердцу Марьи Александровне, что хотя и твердо верю, что Тот, кто посылает нас в эту жизнь и берет нас из нее, делает все добро, все-таки жалко расстаться с любимым человеком. Думаю, что и жалость — это от него. Радуюсь ее спокойствию и кротости. Очень жалею, что не могу быть с нею. Не могу только п[отому] ч[то] огорчу этим людей. Нынче постараемся с Дунаевым сочинить прошение и пришлем.
- 418 -
Вам же, милый Хрисанф Николаевич, я и без болезни М. А. хотел писать, чтобы сказать, что радуюсь на вашу жизнь.
Мне же очень хорошо не на словах, а точно.
Прощайте пока оба, пишите.
Лев Толстой.
14 Ноября».
Мария Александровна умерла через 11 лет, 18 октября 1911 г., и согласно ее желанию была похоронена друзьями в Овсянникове на огороде без церковных обрядов.
VI
Отлучение и болезнь Толстого летом 1901 г.
В конце декабря 1900 г. я приехал в Москву.
Лев Николаевич сказал мне по поводу моей жизни в Овсянникове:
— Вы хватили через край, но все-таки, хотя вы и не выдержали этой жизни, но и восемь месяцев подобной жизни очень важно. Это капитал для вас.
24 декабря я писал Шкарвану:
«Два вечера, 22-го и 23 декабря, я провел у Льва Николаевича.
22-го у него собрались: Дунаев, Горбунов, И. П. Накашидзе, я и два молоканина, которые ездили ходоками от их общества в Америку — искать земли. Они много интересного рассказали про свое путешествие и о том, как живут духоборы. Лев Николаевич был весел, много говорил, но заметно стал дряхлее. Он получил интересное письмо от Шмитта*, в котором Шмитт пишет о новой общине в Венгрии. Лев Николаевич спросил меня, находишься ли ты в общении со Шмиттом и не писал ли ты об этой общине? Я сказал, что ты не писал об этой общине, но писал мне про асконцев** и рассказал ему, что знал про них. Он очень интересовался.
Затем тема разговора была следующая: говорили, что русское правительство в нынешнем году собрало с народа на двести миллионов больше обыкновенного. Л. Н. обратился к молоканам и сказал:
— Если человек встретит другого, схватит его за шею и скажет: «Не отпущу тебя, пока не отдашь всего твоего», то это будет самый простой вид грабежа; если он приставит дуло револьвера и будет угрожать убийством — это будет более усовершенствованный способ; если он пошлет своих разбойников на большую дорогу, то это будет еще более совершенный способ, а самый совершенный способ — это, когда министр сидит у себя в кабинете, а ему несут со всех сторон.
Потом Л. Н. говорил о «Заратустре» Ницше26, которого он только что прочел, говорил, что, конечно, это писал сумасшедший человек, это видно из всех приемов. Лев Николаевич читал нам места из «Заратустры» по-немецки и переводил.
Затем говорили о драме Ибсена «Доктор Штокман». Лев Николаевич говорил, что хотя это произведение и более разумное, чем другие произведения Ибсена, но основа, на которой построена драма, не может служить основой, так как не достаточно драматична.
- 419 -
Вчера же я был опять у Л. Н. У него был Е. И. Попов и В. А. Маклаков. Лев Николаевич говорил, что много занимается китайской мудростью и пишет дневник, где в последовательной связи излагает китайскую мудрость по Конфуцию так, как он ее понимает».
Со слов Л. Н. я выучил наизусть сущность китайского учения:
«Сущность китайского учения такая: истинное (великое) учение научает людей высшему добру, обновлению людей и пребыванию в этом состоянии. Чтобы обладать высшим благом, нужно: 1) чтобы было благоустройство во всем народе; для того, чтобы было благоустройство во всем народе, нужно: 2) чтобы было благоустройство в семье. Для того, чтобы было благоустройство в семье, нужно: 3) чтобы было благоустройство в самом себе. Для того, чтобы было благоустройство в самом себе, нужно: 4) чтобы сердце было исправлено (чисто?). Ибо где будет сокровище ваше, там будет и сердце ваше. Для того, чтобы сердце было исправлено (чисто?), нужна: 5) сознательность (правдивость) мысли. Для того, чтобы была сознательность мысли, нужна: 6) высшая степень знания. Для того, чтобы было знание, нужно: 7) изучение самого себя (как объясняет один комментатор).
Все вещи имеют корень и его последствия; все дела имеют начало и конец. Знать, что̀ самое важное, что̀ должно быть первым и что̀ последним, есть то, чему учит истинное учение. Усовершенствование человека есть начало всего. Если корень в пренебрежении, то не может быть хорошо то, что должно вырасти из него».
————
26 февраля 1901 г. я писал Шкарвану:
«Вчера во всех московских газетах появилось телеграфное извещение из синода об отлучении от церкви Л. Н. Толстого. Это вызвало большую сенсацию и скорее сочувствие ко Л. Н., чем ненависть.
Кроме того начались опять несколько времени тому назад обычные студенческие беспорядки. Но вчера было то, что мы, русские и москвичи, не привыкли видеть.
Несколько дней тому назад пятьсот человек студентов было схвачено полицией. Обыкновенно толпа, народ всегда бывала против студентов, теперь же толпа (народ — рабочие) была за студентов и против полиции и властей.
Вчера народ устроил в Москве демонстрацию. Целые толпы ходили по улицам (не злобно, а весело настроенные), пели песни и веселились. Полиция ничего не могла сделать, были вызваны войска. Целые отряды казаков и солдат разъезжали по улицам и разгоняли толпу. В одном месте разгонят, толпа соберется в другом. Солдат толпа встречала со свистом и шиканьем (небывалое явление в России). Дома генерал-губернатора и обер-полициймейстера были окружены войсками. Свистали войскам, а студентам кричали ура. Но настроение было не озлобленное, а веселое. Никакого безобразия и насилия не было.
Лев Николаевич с Дунаевым пошли гулять: когда они подходили по Мясницкой к Лубянской площади (улицы были переполнены народом), кто-то из толпы узнал Льва Николаевича и крикнул: «Толстому ура!» Они не знали, куда деться. К счастью, им удалось взять извозчика, и они поехали, окруженные толпой и провожаемые криками ура.
Вечером вчера я был у Л. Н. в Хамовниках. Толпа пришла на двор дома Толстого и потребовала Л. Н. Он вышел и спокойно разговаривал с народом и студентами. У Л. Н. собрались все его друзья, все были очень весело настроены. Лев Николаевич весь день по случаю отлучения
- 420 -
его от церкви получал со всех концов России сочувственные телеграммы и письма. Он был очень весел и говорил, что чувствует себя именинником.
Все эти происшествия для нас, русских, необыкновенны. Это первый случай, когда народ выказал неуважение правительству. Общественное мнение на стороне народа. В Петербурге и других городах подобные же демонстрации. Все возбуждены и какой-то подъем духа. Куда ни придешь, все говорят о Толстом, кто хвалит, кто ругает, а кто и просто недоумевает и ничего понять не может.
Лев Николаевич говорил, что он никогда Москву не видел такою оживленною, как вчера».
7 марта 1901 г. я писал Шкарвану:
«Лев Николаевич здоров, но стал все-таки старее. Теперь у нас в Москве только о нем и говорят. Куда ни придешь, все только с нем и спрашивают. Посетителей у него так много, как никогда прежде. Лев Николаевич говорит, что «целая река людей через него проходит». Одного его я давно не видел и наедине с ним давно не говорил и даже не ищу этого, потому что знаю, что без меня много людей его утомляет. Я прихожу к Толстым к вечернему чаю и провожу время со всеми и со Л. Н. Обыкновенно идет общий разговор, и Л. Н. бывает очень весел. Просиживают до 12 часов. И вечера эти бывают очень интересны».
14 марта 1901 г. ему же:
«Три дня тому назад я был у Л. Н. и вернулся поздно ночью.
Лев Николаевич бодр и здоров, кажется, он и пишет опять помногу. Конечно, у нас теперь везде злоба дня — это беспорядки, об этом главным образом говорили и у Л. Н. Все общество возмущено полицией. Все главным образом возмущены поступком полиции в Петербурге у Казанского собора.
Вот что произошло в Петербурге 5 марта. Толпа народа, главным образом из учащихся, стала собираться у Казанского собора. Полиция дала всем собраться, и потом толпа была окружена казаками, которым было скомандовано «в нагайки». Безоружная толпа в страшной панике бросилась в собор, полиция не оставила народ в покое и в соборе, и зверская расправа продолжалась и там. Людей били в соборе нагайками. Говорят, есть и убитые»27.
23 марта 1901 г. ему же:
«Лев Николаевич здоров и бодр. Я видаю его довольно часто. В Москве радостное, возбужденное состояние. Такого интереса ко Л. Н. и всему, от него исходящему, никогда не бывало. Распространяются разные листки; все страшно всем интересуются».
Сама жизнь побудила меня уединиться в Дубках и снова приняться за гектографирование, так как спрос на политически статьи Льва Николаевича был очень велик и мне самому неудержимо хотелось распространять их.
Я поехал в Бронницы к А. И. Архангельскому, который указал мне практические приемы гектографирования, которые очень способствовали успеху моего дела. Кроме того, со мной поселился в Дубках Леопольд Антонович Сулержицкий. С ним вдвоем мы неутомимо работали по ночам, а утром он отправлялся в Москву, нагруженный литературой.
Напечатали мы с ним тогда статьи Толстого: «Царю и его помощникам», «Чего желает прежде всего большинство людей русского народа»,
- 421 -
«Ответ на постановление Синода», и басню неизвестного автора «Ослы и Лев», которую Сулержицкий иллюстрировал.
Отлучение Льва Николаевича отразилось и на мне. На страстной неделе известный харьковский епископ Амвросий, редактор журнала «Вера и разум», сказал проповедь, в которой указывал, что главные враги царя и церкви не социал-революционеры и не социал-демократы, а толстовцы. Кроме самого Толстого, ведут эту пагубную пропаганду Чертков, Трегубов, Бодянский, князь Хилков и Абрикосов. Амвросий знал обо мне по моим поездкам в Павловки.
Мой дедушка*, прочтя эту проповедь в «Московских Ведомостях», очень огорчился и написал письмо Амвросию, которого лично знал, уведомлял его, что это его внук заблудился, и просил его совета — что делать с заблудшим? В своем ответе Амвросий очень соболезновал о заблудшем и советовал одно: молиться о нем. Он и сам готов был молиться, но не знал имени заблудшего. Дедушка тотчас же телеграфировал: «имя Хрисанф». А бабушка очень была довольна и говорила всем гостям, приходившим к ней на пасху: «Какой счастливый Хрисанф; сам Амвросий за него богу молится».
После этого события мой дедушка не хотел больше меня видеть и не мог простить мне моего отступничества. Умер он в 1904 году восьмидесяти лет.
7 мая 1901 г. я писал Шкарвану:
«Лев Николаевич сегодня должен был уехать в Ясную Поляну. Он все прихварывает. У него ревматизм рук и ног».
Пожив немного в Ясной, Лев Николаевич поехал в Кочеты, оттуда вернулся в Ясную совсем больной.
Болел он долго и серьезно, и я все время этой болезни совсем его не видел, приходил только справляться о его здоровьи.
- 422 -
13 июля 1901 г. я писал Шкарвану:
«Часто ходил в Ясную, но Льва Николаевича видел только раз. Вероятно, ты знаешь, что он хворал, был совсем при смерти, но теперь поправляется. Я видел его уже сидящим в кресле. Мы с ним очень хорошо беседовали. Кроме личного разговора, он говорил о том, что христианство не есть религия, подобная магометанству, православию и т. д., к которым можно принадлежать, совершая разные обрядности, а есть состояние души человека. Кроме того, он рассказал, что написал два письма — одно индусу (Рамазетне)*, а другое — персу».
Тогда же, навещая Льва Николаевича, Мария Александровна привезла мне «гостинец» — так она называла письма и выписки из дневников Льва Николаевича, которые она дарила своим друзьям.
Вот эта выписка — откуда она, я не знаю.
«А мне как будто жаль того времени... этого состояния полузабытья, когда мне казалось, что будто бы качусь я с неимоверной быстротой с горы на каких-то мягких шинах в пропасть... нет: в какую-то неведомую, блаженную страну... Несусь, а душа полна радужных, светлых ожиданий... Теперь же, когда стал я поправляться, крепнуть телом, — к сожалению опять стал испытывать такое ощущение, что вот, коротко ли так, долго ли еще — придется поскитаться по здешним земным кочкам и трясинам!.. И даже вот жаль пережитых минут опасности... пребывания на грани между тем, что называют «бытием» и «небытием»... Как бы я был рад, если бы еще хватило сил разобраться, описать все, что происходило во мне и со мной, внушить людям, что умирать — легко, хорошо... что бояться смерти — нелепо. Смерть — простой переход от чего-то одного к чему-то другому!»28.
VII
Переселение трех семей павловцев в Канаду
С павловцами и с Хилковым у меня снова возобновилась переписка.
В 1896 г. были административно сосланы в Царство Польское крестьяне села Павловок: Митрофан Матвеенко, Игнат Ольховин, Яков Суржин, Антон Твердохлеб и Осип Турчин.
Из ссылки они в 1900 г. бежали, добрались до Англии, оттуда до Чертковых. Их переправили в Канаду. Устроившись в Канаде, женатые Ольховин, Матвеенко и Твердохлеб хотели выписать к себе свои семьи и писали об этом Хилкову, который и обратился опять ко мне, прося устроить это переселение. Большое участие в этом переселении принимали также Тихон Семенович Дудченко с своей женой Ириной Карповной. Дудченко раньше жил в Павловках и был очень близок с Хилковым: в 1891 г. он был выслан оттуда как «опасный элемент», после чего поселился под Полтавой. С павловцами он продолжал иметь сношения.
В Павловки я не поехал, а вел все переговоры через Дудченко. Выяснилось, что должны были переселиться жена Матвеенко и жена Ольховина с одиннадцатью детьми, из которых трое были дети Антона Твердохлеба, жена которого умерла в то время, как он был в ссылке.
Средства на переселение дали А. Н. Коншин и Э. Моод.
С Дудченками мы списались и условились, что переселенцы приедут в Либаву, а я их там встречу и поеду с ними до Ливерпуля, где посажу их на океанский пароход, идущий в Квебек (канадский порт). В Квебеке
- 423 -
же встретят их мужья, которым я пошлю телеграмму из Ливерпуля.
9 августа 1901 г. с Клязьмы я писал Шкарвану:
«Я думаю выехать отсюда 14 августа старого стиля. Еду я через Либаву прямо на Англию.
Вчера я приехал из Овсянникова. Был у Льва Николаевича и хорошо провел с ним время. Он говорил, что Анна Константиновна [Черткова] переслала ему твое письмо по поводу его болезни. Он очень напутствует меня в моей поездке. Теперь он бодр и здоров, попрежнему много гуляет».
Три дня я жил в ожидании переселенцев в Либаве, где приютил меня у себя сотрудник одной из левых латышских газет Карл Иванович Ландер.
Наконец, переселенцы приехали, и в ожидании отхода парохода я устроил их в заранее подготовленной мною комнате у одного местного жителя.
Мне они очень напоминали духоборческих ходоков Ивина и Махортова, которых я встречал в 1898 г. в Лондоне: те же мешки, тот же домашний скарб, с которым хозяйкам трудно расстаться. Кроме двух баб, было несколько взрослых девушек и человек пять детей, начиная с шестилетнего возраста.
Пароход, на котором мы должны были ехать, принадлежал датской компании и вез исключительно переселенцев, преимущественно евреев. Всего переселенцев было около четырехсот человек.
Из Либавы пароход отошел вечером. Уже на другой день утром переселенцы совершенно освоились с пароходной жизнью и, сидя на палубе, грызли подсолнухи.
— Вси едут и едут, и вси в Америку, побачим, чо за страна Америка, — говорила Матвеенкова старуха.
— Куда ни глянешь, все вода и вода. И откудова это столько воды? — удивлялась Ольховикова баба. — И сладкая вода!
Когда я объяснил, что воду, которую мы пьем, мы везем с собой, а в море вода соленая, все были очень удивлены.
Пятеро суток мы плыли. Особенно интересно было, когда мы проходили через Кильский канал.
В Лондоне нас встретил мой приятель Синджон и усадил нас в поезд, идущий в Ливерпуль.
В Ливерпуле мы жили четверо суток в доме для эмигрантов, в ожидании океанского парохода в Квебек.
Огромный дом, принадлежащий Канадской пароходной компании, вмещающий четыре тысячи переселенцев, был переполнен. Тут были и шведы, и норвежцы, и финны, и галичане, и очень много евреев. Порядок, благоустройство этого дома были изумительны. Меня поражали эти люди, оставившие свою родину и бодро едущие на новую, неизведанную жизнь. Каждый вечер на вымощенном каменными плитами дворе устраивались танцы под аккомпанемент музыкантов, тоже переселенцев.
С своими переселенцами я простился на палубе океанского парохода 10 сентября 1901 г.
Они, видимо, жалели со мной расставаться, но нисколько не настаивали, чтобы я ехал с ними дальше, видя, что это и дорого, и бесполезно.
В Либаве я их встретил, хотя и стремящихся ехать, но перепуганных, ошеломленных. Они были совсем, как овцы. Моря они никогда не видели, а тут вдруг пять дней на море, и земли не видно...
Когда я прощался с ними в Ливерпуле, они были совсем другие. Они смело глядели вперед, знали, что такое морской переезд, а главное, видели,
- 424 -
что и они люди, а не какие-то низшие существа, которыми все могут помыкать и которые даже и думать не должны иметь права. Несмотря на то, что переселение было так хорошо организовано, я чувствовал, что я им был очень полезен, — главное потому, что, кроме меня, с ними не было ни одного взрослого мужчины. Такого нравственного удовлетворения, сознания, что я делаю нужное и хорошее дело, я никогда еще не испытывал.
Из Канады я получил от них несколько писем о благополучном прибытии и о том, что их там встретили мужья.
Прошло девятнадцать лет, в течение которых я не имел никаких сношений с павловцами, и вот в 1920 г. получаю я от Митрофана Матвеенко письмо из Канады. Пишет, что они слышали, что у нас в Россия голод и что, вероятно, я нуждаюсь. Они долго разузнавали мой адрес и, наконец, узнали его от Чертковых, собрали между собой деньги и высылают мне посылку «Ара» и, что если я нуждаюсь, чтобы написал им, и они пришлют еще. Это был лучший подарок, который я когда-либо получил в моей жизни!
Из Ливерпуля я поехал на юг Англии, в Крайстчерч, где жили тогда Чертковы.
Какая радость была для меня встретиться с моими старыми друзьями! К Чертковым я приехал, как к родным... Их дом по обыкновению был переполнен. Из новых лиц я встретил Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, который, проводив и устроив в Канаде духоборов, работал в издательстве «Свободное слово» и над материалами по истории русского сектантства. Благодаря ему издательство хорошо наладилось, в в «Листках Свободного слова» материал стал подбираться более разносторонний и интересный. Но душой всего дела все же была Анна Константиновна, которая была все такая же слабая, больная, но горела необыкновенным внутренним огнем, который не угасал в ней до конца жизни.
Латыш Пунга — социал-демократ, бежавший из России, вел счетоводство и давал уроки Диме29. После в Латвии он был министром труда.
Саранчев, молодой человек, занимался в складе издательства, и, наконец, Иосиф Константинович Дитерикс, брат Анны Константиновны, бывший казачий офицер, на обязанности которого было ухаживать за лошадью Бачей, ездить за покупками; кроме того, на его попечении был весь огород, который он любил и который превосходно содержался, снабжая овощами все обширное вегетарианское население «Тактен хауза» (так назывался дом Чертковых).
Возить на станцию ящики с книгами и на почту посылки и бандероли тоже лежало на обязанности И. К.
Кроме этих лиц, живших в самом Тактоне, по соседству с ним, также, как и в Перлей по соседству с Mill House образовалась целая русская колония семейных эмигрантов. Здесь были редактор журнала «Жизнь» В. А. Поссе с семьей, поляк Войцеховский, потом был министром финансов и президентом в Польше, Странден с матерью и многие другие.
Как всегда у Чертковых, все собирались в кухне. Здесь велись горячие споры, строились планы будущего коммунистического государства... Как казались эти планы фантастичны, и как они скоро осуществились.
Особенно ярко всегда изображал революцию в России и будущий социалистический строй В. Д. Бонч-Бруевич. Как сейчас помню, Владимир Дмитриевич рассказывал нам все так ясно и определенно, точно
- 425 -
речь шла не о фантастическом будущем, а о настоящем; он даже называл имена будущих народных комиссаров. Так сильна была у него вера в свое дело.
Помню, он предсказывал, что в самом начале революции будет пожар окружного суда, что и было в первые дни февральской революции в Петрограде.
После революции, когда Владимир Дмитриевич был управляющим делами Совнаркома, я, встретив Анну Григорьевну30 в Москве, сказал ей:
— Ведь прав был Владимир Дмитриевич.
— Да, да всё, как есть, так и вышло, как он предполагал, — сказала она.
Интересный эпизод произошел с женой Поссе. Оба они принадлежали к социал-демократической партии. Требовалось отвезти в Россию важные партийные документы. Поссе заказала сапожнику башмаки с двойными подошвами, в которые были вложены документы.
Пароход должен был отходить вечером из Гарвича. Выйдя из порта, пароход очутился в страшном тумане и столкнулся с броненосцем, возвращавшимся из Индии. Броненосец остался невредим, пассажирский же пароход получил брешь и стал тонуть. Пассажиры стали спасаться, желая взобраться на броненосец; многие падали в воду. Команда принимала участие в спасении пассажиров, помогла перебраться на броненосец и вытаскивала упавших. Поссе выскочила из своей каюты в одном белье (и, кажется, в башмаках).
Когда все были спасены, то капитан броненосца сейчас же распорядился подать спасенным закуску, а для подъема настроения стал играть оркестр. Капитан броненосца дал Поссе свой непромокаемый плащ, в котором она и вернулась в Крайстчерч*.
Я предполагал, повидавшись со своими друзьями, вернуться в Россию, но Чертковы просили меня остаться, чтобы работать в издательстве. На это я согласился, тем более, что Л. Н. был в Крыму и хворал.
Очень всех нас взволновало известие, полученное из России, о событии, происшедшем в селе Павловках.
Сектанты села Павловок, доведенные до отчаяния придирками и притеснениями правительства, в каком-то религиозном экстазе разгромили церковь, за что подверглись ужасному избиению, один из них был даже убит на месте. 68 человек мужчин и женщин были арестованы и посажены в сумскую тюрьму.
28 января 1902 г. начался суд над ними в городе Сумах.
Вот что писал об этом суде В. Г. Короленко: «Суд этот когда-нибудь займет место в скорбной летописи нашего суда наряду — если не впереди — процессов гомельского и кишиневского. Если сказать, что в заседание не были допущены даже отцы и матери подсудимых, то это будет характеристика его «гласности», а если прибавить, что приговор, составленный судьями, прежде объявления сторонам был отослан в Петербург на чье-то предварительное, совершенно непредвиденное законом одобрение, то это будет характеризовать его «независимость» и «законность»31.
Из 68 подсудимых 17 были оправданы и 45 приговорены к каторжным работам.
Я очень тяжело переживал все получаемые нами известия о павловцах; ведь всех их я знал, был с ними в переписке...32.
- 426 -
В начале ноября я заболел дифтеритом и целый месяц провел в больнице и в карантине. Как только я выписался из больницы, Чертков просил меня поехать в Венгрию, в город Жилину, к Душану Петровичу Маковицкому. Лев Николаевич в Крыму все хворал, часто бывая при смерти. Черткова беспокоила участь рукописей Льва Николаевича. В случае смерти Л. Н. от царского правительства всего можно было ожидать; можно было ожидать даже конфискации и уничтожения рукописей Толстого. Надо было вывезти из России все, что было возможно. Никто лучше, чем Душан, не мог бы этого сделать. Он был предан Толстому и его учению всей душой, был иностранный подданный и не был на подозрении у русского правительства. Ни на кого нельзя было так положиться, как на Душана, что он вывезет все, что возможно, из России. Писать было неудобно, да и трудно было в письмах инструктировать его, как себя держать по отношению к правительству и членам семьи Л. Н.
В начале декабря 1901 г. я через Саутхемптон, Париж и Вену поехал в Венгрию.
Ночью 11 декабря я сошел с поезда в маленьком карпатском городке Жилина.
Проведя с Душаном неделю, я всей душой полюбил его и привязался к нему. Это был редкий человек, удивительно скромный, — употребляя сравнение Толстого — без всякого «знаменателя». Про него можно было сказать что он был настоящим христианином, всегда готовым самоотверженно служить другим, как в крупном деле, так и в жизненных мелочах. В Жилине у него была огромная практика среди бедного крестьянского населения. Каждый день у него был прием на дому, и каждый день его увозили к больным. Чтобы показать мне свой любимый Словенск, он в свои поездки брал меня с собой. В письме к моему отцу я так описывал одну из этих поездок:
«Мы ездили в деревню Терхово. Деревня эта лежит в горах. Сначала мы ехали по железной дороге, а потом шестнадцать верст на лошадях. Первые две версты на колесах, потом, когда стали подниматься в горы, лошадей перепрягли в сани. Смеркалось, дорога шла мимо реки Вааг, река шумела в белых снежных берегах, а Карпаты, обсыпанные снегом, мрачно надвигались на нее.
Терхово — большая деревня, избы столпились в узком ущелье на берегу бурной реки. Мы остановились у избы больного, к которому ехали. Изба бревенчатая, очень напоминает русскую. Внутри чисто выбелена, в углу русская печь, кругом лавки, в правом углу стол, над столом божественные картины.
Весь вечер мы провели у гостеприимных хозяев. Они нас угощали «кишкой» (кислым молоком вроде айрана).
И здесь, в этой глухой деревушке в Карпатах, известно имя Толстого, его читают и чтут».
В мелочах Душан был себе верен так же. Если предлагали ему яблоко, то он выбирал себе самое плохое. В денежном отношении он был страшно щепетилен, чтобы не остаться у кого-нибудь в долгу. У него был еще жив отец, которому было больше 80 лет и который жил с двумя старшими сыновьями в городе Розенберге. Маковицкие были богатые люди, у них было большое торговое дело. Они скупали овечье молоко и перерабатывали его в овечий сыр — «брынзу».
Душан познакомил меня со своим отцом и братьями. Несмотря на свои преклонные годы, отец Душана был бодрый старик. Интеллигенция словацкая была заражена руссофильством; на русских и на Россию смотрела с каким-то восторгом, ожидая от нее избавления от
- 427 -
мадьярского ига. Мое революционное настроение было непонятно словакам.
— Много нашествий выдержала Россия, — оказал мне старик Маковицкий: — нашествие татар, шведов, французов, и что же? Ее собственный сын Толстой теперь поднялся на нее. Это учение о непротивлении злу ужасно. Немцы придут и завоюют Россию, единственную надежду и опору угнетенных славян.
18 декабря 1901 г. Душан Петрович поехал в Россию, а я с его другом, сапожником Великом, поехал в село Тессар, где жила мать Шкарвана у своей дочери, которая была замужем за сельским учителем.
Возвратясь в Крайстчерч, я был сразу охвачен горячкой тамошней жизни и издательской деятельности. Работы по издательству было много, и Чертковы просили меня не уезжать.
Постоянно получались письма и телеграммы о здоровье Л. Н., ему было то лучше, то хуже.
Жили мы все главным образом интересами России и жадно следили за назревающим революционным движением.
Нас посещали самые интересные и разнообразные посетители — как русские, так и англичане. Незадолго до моего отъезда приехал Егоров, крестьянин Псковской губернии, сектант, бежавший из Сибири, куда он был сослан за отказ от военной службы, и француз Синэ, художник, отказавшийся от военной службы во Франции и отбывавший наказание в страшных дисциплинарных батальонах в Алжире.
В начале июня я поехал в Россию. По дороге заехал в Женеву к П. И. Бирюкову и в Локарно, где жил Шкарван. У него уже было двое детей, и он жил мирной семейной жизнью, занимался врачебной практикой. С ним мы ходили к родителям его жены — местным крестьянам в асконскую колонию, которой 22 декабря 1900 г. заинтересовался Л. Н. и о которой я тогда получил письмо от Шкарвана.
Коммуна эта образовалась в горах над деревней Асконой, которая расположена на самом берегу Лаго Маджиоре. Шкарван был хорошо знаком со всеми коммунарами, и мы пошли к ним. Подымаясь в гору, я увидел надпись: Monti verita (Гора Истины) — таково название, которое дали коммунары той горе, на которой они поселились. На уступе горы мы увидели несколько домиков очень легкой постройки, но все было пусто. Пройдя домики, мы вошли в густую заросль кустарника и диких лоз. Шкарван стал звать:
— Альфонс! Альфонс!
Так звали основателя и руководителя коммуны. Через несколько времени из кустов послышался голос:
— Сейчас я выйду, только накину плащ.
И перед нами появился мужчина средних лет. У него были длинные волнистые волосы, опускавшиеся до самых плеч, и длинная борода. Он был в сандалиях и легком плаще, вроде древней греческой туники, Вскоре появилась и его жена почти в такой же одежде, с распущенными длинными волосами. Они повели нас к своей хижине. К нам подошли другие члены коммуны, мужчины и женщины, все с длинными волосами и так же одетые.
Коммунары предложили нам завтрак. Женщины удалились, и через несколько времени они появились из другой хижины, идя гуськом и неся деревянные подносы с угощением. Они поставили перед нами по подносу, на котором были фрукты и орехи.
Альфонс рассказал нам свою биографию и историю возникновения его коммуны.
Он был сын богатого бельгийского негоцианта, который вел торговлю с Индией и имел собственные пароходы. Альфонс в молодости жил
- 428 -
жизнью бельгийской золотой молодежи: кутежи, женщины — вот что наполняло его жизнь. Такой жизнью он скоро пресытился и нашел спасение в учении Natur-Menschen*. Он купил эту гору, созвал единомышленников, и вот теперь они живут райской жизнью, обрабатывают свой виноградник и фруктовый сад.
Из Локарно я поехал через Милан и Венецию и морем в Фиуме, из Фиуме в Белград. В Белграде мне надо было познакомиться с редактором сербской социал-демократической газеты «Родничке Новине» — Иовановичем. С Иовановичем и его женой, мы познакомились на партийном собрании рабочих.
В Софии я остановился у редактора газеты «Ново Слово» — толстовца Нитчева, который познакомил меня с болгарскими толстовцами Шехановым и Шоповым. Шеханов на юге Болгарии имел свои виноградники и свое виноделие, чем он мучился и не знал, какой найти выход из своего положения. Шопов отказался от военной службы, за что был заключен в тюрьму. Я навещал его в больнице, куда он был переведен из тюрьмы.
Лев Николаевич знал об отказе Шопова и писал ему 10 августа 1901 г.: «Любезный друг Георгий. Письмо ваше я уже давно получил и очень был рад и благодарен вам за него, но не отвечал по нездоровью и по множеству дел. Пожалуйста, продолжайте извещать меня о своем положении. Как вы переносите заключение? Строго ли оно? Допускают ли к вам посетителей, дают ли книг? Еще известите меня о своем семейном положении: есть ли у вас родители? Кто родные и как они относятся к вашему поступку? Не могу ли я быть чем-нибудь полезным вам? Если есть возможность, то переведите мне свои письма по-русски, а если нельзя, то пишите как можно разборчивее, чтобы можно было прочесть каждую букву. Тогда я добираюсь до смысла. Может быть вам также трудно читать мои письма. Но я думаю, что вы должны лучше понимать по-русски, чем я по-болгарски. То, что судили вас не за причину отказа, а за неисполнение воинских приказаний — это они всегда делают. Им больше делать нечего. И я истинно жалею их. И вы, находящийся в их власти и лишенный ими свободы, все-таки должны сожалеть о них. Они чувствуют, что против них истина и бог, и цепляются за все, чтобы спастись, но дни их сочтены. И та странная революция, которую вы произведете, не разбивая Бастилию, а сидя в тюрьме, разрушает и разрушит все теперешнее безбожное устройство жизни и даст возможность основаться новому. Я все свои силы употребил на то, чтобы служить в этом богу».
Из Болгарии Дунаем и затем Черным морем я приехал в Одессу. На этот раз мне благополучно удалось доставить в Россию запрещенную литературу.
Из Одессы, по дороге в Ясную Поляну, я заехал в Полтаву к Тихону Семеновичу Дудченко.
«В Полтаве я расспрашивал, — писал я А. К. Чертковой, — о народных бунтах (из окон хаты Тихона Семеновича видна Карловка, где возник бунт). Конечно, пропаганда революционная велась и никогда не прерывалась, но революционеры одни бунт поднять не могли бы. Подняло бунт само правительство, приведя крестьян в такое ужасное, безвыходное положение. Слухи о переодетых революционерах с подложными грамотами — ложны. Если в народе царь не совсем еще потерял престиж, то он падает с каждым днем. Теперь не грамота царская служит искрой для возбуждения пожара, а студенты. «Ждали, ждали студентика, так и не дождались, — говорят с сожалением крестьяне тех деревень,
- 429 -
которые остались спокойны — А вот если бы пришел студент, то и мы бы поднялись».
Привела крестьян к этому состоянию страшная нужда. Стало быть, нужда была велика, если крестьяне бросились первым делом грабить картофель, — продукт, который обыкновенно ни во что не ценится в Полтавской губернии. Сейчас все затихло — но не в душах, не в умах людских.
Посылайте литературу по следующим двум адресам (даровым)...
Особенно важно посылать по первому адресу. Там в деревнях огромное сектантское движение. 300 душ подало заявление о непринадлежности к православию. Интерес к писаниям Толстого огромный. «Мы печатаем», говорят они, и показывают «Христианское учение»33 переписанное от руки мелкими печатными буквами. Этим занимаются 10—12-летние мальчики».
VIII
Ясная Поляна в 1902—1903 годы
По дороге из Полтавы в Москву 16 июля я сошел с поезда на станции Засека и прошел в Овсянниково к Марии Александровне, которая очень сочувственно и с большим интересом относилась к издательству Чертковых. Особенно важным она считала издание писаний Льва Николаевича.
— Ведь Лев Николаевич все так хорошо и верно пишет, и никто другой не то что лучше ничего не может сказать, но и ничего большего сказать не может, и потому так важно напечатать его писания, чтобы сохранить их для человечества, за это взялся Чертков с такой любовью и преданностью. Я так сочувствую ему и так благодарна ему, — говорила она.
От нее же я узнал о случившейся с Афанасием Агеевым беде: он в артели железнодорожных рабочих высказался кощунственно о Николае-чудотворце, на него донесли и будут судить и, вероятно, сошлют в Сибирь.
На другой день часа в четыре я пошел в Ясную Поляну.
Лев Николаевич вышел в залу в халате и весь вечер до одиннадцатого часу провел со мной. Вместе обедали.
19 июля 1902 г. я писал:
«Я год не видел Л. Н. и нашел в нем мало перемены, он мне показался бодрее духом и оживленнее, чем перед поездкой в Крым.
Он, как и после первого моего возвращения из-за границы, подробно расспрашивал меня обо всем, очень интересовался моим путешествием и хвалил мои рассказы.
— Вот я думал, что не рад буду опять быть в Ясной, но как вернулся, мне стало приятно, точно я в свою старую одежду влез, — сказал он мне.
Глядя из окна залы на лужайку перед домом, окаймленную с одной стороны липами, а с другой — березами так называемого «пришпекта»34 — аллеи, идущей от каменных столбов при въезде в парк, он сказал:
— Ведь все детство свое я вспоминаю, глядя на эту лужайку... Вон там, вокруг большой липы, была тогда круглая скамья, на которой усаживался домашний оркестр... В зале под большие праздники служили всенощную. Особенно мне памятны всенощные под вербное воскресенье, когда вон в это самое кресло (он указал на одно из кресел) засовывался пук верб...
- 430 -
Лев Николаевич очень любил Ясную Поляну и был всегда против всяких изменений в усадьбе. Помню я, как-то раз, возвратясь с прогулки по парку, он стал упрекать Софью Андреевну за то, что она велела вспахать одну из лужаек в парке, и сказал, что он остановил пахавшего рабочего и не позволил ему пахать. Софья Андреевна стала говорить, что она велела пахать эту лужайку, чтобы обратить ее под огород, желая тем ему угодить.
— Как можно портить вид парка каким-то огородом, — ответил ей Л. Н.
Говоря о значительности для него проведенной зимы, когда он был так тяжело болен, он сказал:
— Это были потуги смерти, т. е. нового рождения... Memento mori* — вот основа нравственности, а доктора всю свою деятельность направляют против этого. И главное, нехорошо, что подобное же отношение внушается пациентам... Ах, как благодетельна болезнь! Она временами указывает нам, что́ мы такое и в чем наше дело жизни.
— Я всё больше и больше, — говорил Лев Николаевич, — прихожу к убеждению, что единственный смысл жизни — это в увеличении в себе любви. Царство божие силой берется, и любить надо силой заставлять себя, чтобы любить и тех, кого трудно любить, Победоносцева, например... Большое счастье, когда нас любят, но чтобы любили нас, надо самим любить. Любите и будете любимы.
Узнав про Шкарвана, что он женился, он это одобрил и сказал:
— Конечно, высокой, совершенной форме христианства могут отдаваться только неженатые. Монахи были и будут. Но неженатая жизнь и должна быть полным самоотвержением и служением; когда же этого нет, то получается какая-то неопределенность и эгоизм.
Он очень жалел Афанасия Агеева, главным образом, оттого, что он трудно переносит случившееся с ним несчастье, потому что у него нет настоящего, твердого религиозного основания. Осложняют его положение трудные семейные условия: он единственный работник в семье».
Съездив в Москву и повидавшись с родителями, я вернулся в Овсянниково и два с половиной года, до самой своей женитьбы, жил сначала у Марии Александровны в Овсянникове, часто посещая Ясную Поляну, а потом почти безвыездно в Ясной Поляне.
3 августа 1902 г. Л. Н. пошел с нами гулять (я был с И. И. Горбуновым).
Лев Николаевич в то время занят был обработкой своей повести «Хаджи Мурат», увлекался этой работой и с удовольствием говорил о ней. Он нам рассказал, как он в этот день перечитал всю повесть, все, что было им раньше написано, и все, что он написал теперь.
— Вел, вел и запутался, — сказал он, — и не знаю, что лучше: то ли, что написано было раньше, или то, что написано теперь.
Раньше повесть была написана как бы в виде автобиографии, рассказываемой самим Хаджи Муратом, теперь же она написана объективна. И та и другая версия имеет свои преимущества, и Лев Николаевич подробно говорил о преимуществах той или другой версии.
Мы вышли из фруктового сада; перед нами открылась поляна, красиво освещенная косыми лучами солнца.
— Как хорошо! Как красиво! чтобы чувствовать особенно эту красоту, надо было хворать, — вырвалось у Льва Николаевича.
Разговор перешел на только что оконченную Львом Николаевичем статью «К рабочему народу»35. Чувствовалось, что он не вполне доволен этой своей статьей.
- 431 -
— Язык не прост, непонятен. Для народа надо ее переводить на русский язык, — сказал он.
Обогнув парк, мы подходили к каменным столбам и пошли по «пришпекту».
Дорога идет, слегка подымаясь в гору. Льву Николаевичу было трудно итти, и он просил слегка толкать его в спину. Конечно, разговор не мог миновать покушения на губернатора Оболенского36. Потом стали говорить по поводу его «Мыслей о воспитании»37. Лев Николаевич высказывал желание, чтобы брошюра эта была напечатана в России, так как в ней нет ничего нецензурного, и жалел, что в нее не попало его последнее письмо о воспитании к Софии Николаевне Толстой38.
— Как можем мы говорить детям о братстве, когда сейчас придем обедать и нам лакей будет служить, — сказал Лев Николаевич в связи с своим письмом к С. Н. Толстой о воспитании.
В это время Лен Николаевич получил несколько писем о том, что о христианстве нечего говорить и нечего ждать от него чего-нибудь. Христианство вот уже 2000 лет существует и не только никакой пользы не принесло, но, напротив, повредило тем, что помешало выработаться сверх-человекам. Что-то вроде этого говорил и Золя в «Revue Blanche» по поводу мыслей Льва Николаевича о половом вопросе.
Он говорил, что чувствует необходимость ответить на все эти письма и написать в защиту христианства.
— Мне скажут: да вы говорите о каком-то своем христианстве, которое исповедуют каких-то десять человек, а мы говорим о христианстве, которое исповедуют миллионы людей. А я отвечу: если говорить о христианстве, то все равно, сколько человек его исповедуют, а надо говорить объективно об истинном христианстве.
Вечером после обеда Лев Николаевич восторгался письмом о революции штундиста Иванова, которое он привел в своей статье «К рабочему народу».
Интересен был также его взгляд на писательскую деятельность — что писание может быть двух родов: риторическое, или чисто художественное. Поэтому все новые романы, как Золя, нехороши. «Воскресение», в нем есть или чисто художественные места, которые хороши, или риторические, которые в отдельности тоже хороши, но переход от одной формы к другой не хорош. Мировоззрение автора будет отражаться и в чисто художественной форме.
В первых числах октября к Льву Николаевичу, проездом в Канаду из Обдорска, куда он был сослан, заехал руководитель духоборов Петр Васильевич Веригин. Лев Николаевич был очень рад его видеть. Веригину на вид было лет 35. Он был большого роста, голос громкий и внушительный, и весь вид его был очень самоуверенный. Лев Николаевич говорил про него, что он производит впечатление человека, который может иметь влияние на массы.
После вопросов об Обдорске и жизни в ссылке стали говорить о жизни духоборов в Канаде и о «духоборах-свободниках». Свободники, небольшая часть духоборческой общины, решили, что нельзя не только есть мясо, но и пользоваться скотом для работы. Они отпустили на свободу свой скот и голые с пением псалмов пошли в город Иорктон, где хотя они и были арестованы канадскими властями, но власти поступили с ними мягко и заботливо. Лев Николаевич выразил пожелание, чтобы Петр Васильевич содействовал прекращению движения и возвращению их по домам.
Веригин высказал мнение, что одинаково нехорошо убить человека или животное и так же нехорошо и отвратительно питаться мясом животного,
- 432 -
как и человеческим. Лев Николаевич сказал, что он с этим несогласен и, что во всех поступках нужно знать последовательность — что̀ раньше и что̀ после делать. Так, к человеку и к его страданиям больше испытываешь жалости, чем к страданиям лошади, а к страданиям лошади — больше, чем к страданиям крысы и мыши, к комару же не испытываешь жалости. Вот чутье этой последовательности и есть истинная мудрость. Нельзя жалеть комара и в то же время жестко относиться к человеку.
— Я не осуждаю духоборов за их поступки, — сказал Лев Николаевич, — но боюсь, что они не соблюли последовательности. Им много еще можно было и нужно было сделать поступков христианских раньше, чем они сделали то, что сделали.
Не раз я слышал от Льва Николаевича, что истинная мудрость состоит в знании того, что̀ надо делать раньше и что̀ после, и что это приложимо ко всем житейским делам.
Веригину хотелось показать свою начитанность, и он заговорил о сотворении мира и происхождении человека. В библейскую легенду он не верил, так как «в это верить нельзя», «конечно, человек произошел от протоплазмы», говорил он. Во время его рассуждений Лев Николаевич встал и направился к своему кабинету: так он часто делал, когда не хотел вступать в спор.
При слове «протоплазма» М. А. Шмидт воскликнула:
— Голубчик, Петр Васильевич, так ведь это такое же суеверие, как и библейское сказание о творении мира.
А Лев Николаевич остановился в дверях и сказал:
— Меня нисколько не интересует, как произошел мир и человек, меня интересует вопрос, как я должен жить, чтобы исполнить волю пославшего меня. Плох тот работник, который сидит на хозяйской кухне и рассуждает о том, как живет его хозяин. Хороший работник работает, исполняя свое дело.
Вечером Марья Львовна сказала мне:
— Проводите Петра Васильевича в Москву и посадите его на заграничный поезд. Это желание папа̀, его беспокоит, что Петр Васильевич, не зная Москвы, может быть арестован.
В Москве мы с Веригиным остановились в Хамовническом доме Толстых, где жил тогда Сергей Львович. Я взял билет Петру Васильевичу и простился с ним в вагоне.
9 октября 1902 г. я писал А. К. Чертковой:
«Лев Николаевич здоров и даже катается верхом». «Хаджи Мурат» он окончил и отложил в сторону, печатать при жизни не хочет. Вот бы вы ему написали и попросили бы его, чтобы он дал мне рукопись переписать для вас, — не для печати, а хотя бы для того, чтобы она хранилась у вас. А то какова еще будет судьба этой рукописи.
Я, вероятно, на-днях поеду в Крапивну. Там будут судить Афанасия Агеева за то, что он в артели «кощунствовал» во время разговора. Хочется повидать его и, быть может, если разрешат, присутствовать на суде.
Недавно я узнал, что четырнадцать человек павловцев привезли в Москву. Завтра поеду в Москву и постараюсь разузнать о них и добиться свидания с ними. Это последнее вряд ли удастся.
В Москву вернулся присяжный поверенный Муравьев39, который ездил защищать крестьян в Полтаву. Вся защита отказалась защищать и вышла из суда, — так отвратителен был суд. Следствие показало, что крестьяне удивительно разумно вели себя. Они пошли делить земли, точно уже правительства и господ не существует. Земли делили, а усадьбы оставляли в общественное пользование. Конечно, пропаганда
- 433 -
была, и главным образом «украинофильской» партии, но грамот, якобы от царя, не было. Расправа над крестьянами была страшно жестока: запарывали до смерти, женщины были даны в полную власть солдат для изнасилования. Защитники требовали, чтобы все это было записано в протокол, но прокурор отказал, и тогда они вышли.
Новых известий из Гурии мы не имеем. Разве только то, что духовенству было назначено в некоторых епархиях жалование, вместо поборов с прихода, но попы продолжали делать поборы. Тогда народ, поймав попов, обстриг им волосы и бороды и отпустил, не сделав никакого вреда.
Относительно денег Л. Н., которые у вас, по моему мнению, вы отлично сделали, что дали Жозе40. Деньги эти духоборческие, а ведь он поехал по важному делу духоборов. Лев Николаевич не отказал, а как-то странно, неопределенно сказал. У Л. Н. это часто бывает, когда дело касается денег»*.
Защищать Агеева на суде Лев Николаевич попросил Николая Константиновича Муравьева. Перед судом 15 октября Муравьев, чтобы познакомиться с делом, заехал в Ясную Поляну. Льву Николаевичу нездоровилось, у него болела печень, и он лежал в постели, но все-таки позвал Муравьева к себе.
— Вы не знакомы с делом? Пусть он вам все расскажет, — сказал Лев Николаевич, указывая на меня. И когда я излагал дело, Лев Николаевич все время следил за мной, поправляя меня.
Муравьев сказал, что хотя суд будет при закрытых дверях, но троих можно допустить, и потому, если я хочу, то можно меня допустить. Но Лев Николаевич не посоветовал мне ехать в Крапивну; по его мнению, это могло повредить делу.
У Толстых в то время гостей никого не было и было тихо и семейно. Лев Николаевич прихварывал, у него все болела печень. Софья Андреевна занялась приведением в порядок библиотеки и просила меня помочь ей.
Наряду с очень ценными книгами в яснополянской библиотеке попадались всевозможные книги различных авторов, присылавших Льву Николаевичу свои произведения. Составляя каталог, я просматривал некоторые книги. Одна книжечка, сборник рассказов какого-то неизвестного автора, поразила меня своей бездарностью. Придя к чаю, я стал передавать содержание рассказов этого автора. Лев Николаевич сказал:
— Как вы верно судите, у вас есть художественный вкус, а у автора, написавшего эти рассказы, его нет совсем. Именно оттого, что у вас есть художественный вкус, вы и не станете писать повестей и рассказов, потому что вы будете чувствовать фальшь вами написанного, а автор ее не чувствует. Это так же, как и в пении: кто обладает небольшим слухом, сам не станет петь, потому что он будет слышать, как он фальшивит; не имеющий же совсем музыкального слуха будет орать во всё горло и воображать, что он очень хорошо поет.
Лев Николаевич взялся вновь за начатую им ранее драму «Свет и во тьме светит», которую я для него переписывал. По вечерам мы читали вслух «Хаджи Мурата».
Между прочим, жалея Агеева главным образом потому, что он не чувствовал в нем религиозности, Лев Николаевич так определил религиозность:
- 434 -
«Свобода и радость. Свобода духовная, которой не может помешать ни тюрьма, ни ссылка, и радость, полная кротости и смирения».
17-го вернулся Агеев из Крапивны. Оказалось, что суд не состоялся, потому что Муравьев нашел неподходящим состав присяжных и просил отложить суд, который и был отложен до января 1903 г.
24 октября 1902 г. я писал:
«Льву Николаевичу было с каждым днем лучше, а сегодня он надел свой полушубок и пошел гулять и очень наслаждался погодой.
Я прочел ему письмо, полученное мною от моего двоюродного брата Ивана из Манхейма (Германия). Иван описывал условия работы на металлургическом заводе, где он работал как рабочий-стажер для поступления в инженерное училище. Условия работы очень тяжелые, и Иван пишет, что тот, кто был только у ворот завода, не имеет понятия о том, какие тяжелые условия на самом заводе. Лев Николаевич слушал письмо с большим интересом и потом вечером заговорил о нем.
— Либералам кажется, что всё зло в самодержавии и что стоит только установить конституционную форму правительства, как все зло уничтожится. На самом деле это не так. Это письмо ярко рисует тяжелые условия, в которых приходится работать немецким рабочим при их конституционном правительстве с представительством в парламенте различных рабочих партий.
Потом на другой день он опять вспомнил об этом письме; видимо, оно его заинтересовало. Вечером, после чая, он мне сказал:
— Вы уже не претендуйте, что у меня такое кислое лицо, у меня опять болит в боку.
Прощаясь уходя спать, он стал уговаривать меня остаться у него. Я поблагодарил, но сказал, что пойду к Марье Александровне, потому что там есть работа.
Я боялся злоупотреблять гостеприимством Льва Николаевича и надоесть ему. Я помнил всегда английскую поговорку, что не надо «overlive the welcome» (пережить гостеприимство).
25 ноября я записал:
«Ночью у Льва Николаевича были опять боли в печени. А день сегодня такой чудный. Как жаль, что он не может по-вчерашнему наслаждаться прогулкой».
5 декабря.
Лев Николаевич чувствует себя очень хорошо и делает большие прогулки. Сегодня, несмотря на мороз в 20°, ходил на Козловку. Расспрашивал меня об Архангельском и Агееве, которого я недавно видел. Вечером, сидя в зале за круглым столом, рассказывал, что получил от Наживина41 томик его рассказов42. Все нехорошо, за исключением рассказа «Вне жизни»43, который очень хорош.
— И что расписывать о том, как люди плохи. И так плохи, и этак, и еще по-новому плохи, и опять плохи. Описываются все такие незначительные люди. Можно описывать слабости людей и плохих людей, но среди них надо выставить хоть одно значительное лицо и указать на то хорошее, что есть в людях.
На столе лежала автобиография Кропоткина44. Лев Николаевич восторгался этой книгой.
В это время вошел приехавший с поезда Миролюбов, издатель «Журнала для Всех». Он вынул из кармана бумагу и сказал, что приехал специально, чтобы попросить подпись Льва Николаевича по случаю какого-то литературного юбилея. Лев Николаевич стал отказываться, но
- 435 -
Миролюбов очень приставал к нему. Лев Николаевич начал волноваться и сказал:
— Пять пик, десять червей, это будет лучше.
Марья Львовна сейчас же разложила карточный стол, и Лев Николаевич пошел играть в винт. Мне было досадно на Миролюбова. Лев Николаевич начал только что так интересно говорить о Кропоткине, а Миролюбов его спугнул.
Лев Николаевич очень часто, почти каждый вечер, когда было с кем, играл в винт. Для него это было отдыхом. Раз как-то партия не составлялась, а ему хотелось играть. Он посадил меня и Варвару Валериановну Нагорнову, но оба мы оказались совершенно неспособными к карточной игре, игру пришлось прекратить, и Лев Николаевич был недоволен. В его кабинете всегда лежали две колоды карт, и он обыкновенно перед сном раскладывал пасьянс.
После винта, за чаем Лев Николаевич восторгался статьей Черткова о духоборах45 и говорил, что она ему многое уяснила. Говорил о своей новой статье «Обращение к духовенству»; о вере, которая может быть только разумная, во всяком же религиозном культе люди подвергаются своего рода гипнотизации. Обряды, пение, вся обстановка гипнотизируют молящихся. Учение о гипнотизме многое ему уяснило.
— Не говоря о том, что среда и люди, с которыми мы общаемся, имеют на нас, независимо от нас, влияние, но и мы сами можем себя загипнотизировать. Так, если я признаю своим разумом, что известный поступок надо делать, и стану часто напоминать себе, что его надо делать, я через несколько времени стану его делать бессознательно.
— У нас здесь в доме, — продолжал Лев Николаевич, — была раньше винтовая лестница из коридора, рядом с моей спальней, вниз. На-днях иду задумавшись и на том месте, откуда начинались ступеньки лестницы, начинаю делать движения ногами, точно я поднимаюсь по лестнице. Это есть гипнотизация привычки.
Миролюбов спросил про Новоселова. Лев Николаевич отозвался о нем с похвалой, считая его вполне искренним.
— Но, — сказал он, — так же, как у некоторых бывает болезнь «боязнь пространства», так у него болезнь «свободы мысли». Этой-то свободы и боится Новоселов.
Говорили о «Post Scriptum de ma vie» Виктора Гюго. Лев Николаевич сказал, что многие мысли из него очень ему нравятся.
Особенно ценил Лев Николаевич Les Misérables («Отверженные») Гюго. Он говорил, что Les Misérables надо читать на всех языках мира. Очень высоко он ставил также его Pauvres gens46. «Диккенс, Гюго, Руссо — писатели, у которых есть религиозное настроение», — говорил Лев Николаевич.
Миролюбов заговорил о божественности Христа. Конечно, божественность Христа Лев Николаевич не мог признать и напомнил, что он только что говорил, что вера должна быть разумной, но не был резок и порадовался, что подобные вопросы интересуют Миролюбова.
У Льва Николаевича было очень различное отношение к людям. Так, на Миролюбова он порадовался, что его интересуют подобные вопросы, а когда он спросил Екатерину Федоровну Юнге, к которой был очень расположен, чем теперь занимается один их общий знакомый, и она ответила (таким тоном, что, видимо, предполагала услышать одобрение Льва Николаевича), что он теперь занят изучением различий между католичеством, православием и лютеранством, то Л. Н. отнесся к этому очень отрицательно.
- 436 -
К Миролюбову он относился безразлично, а Юнге была ему духовно близка, и он требовал от нее большего.
Вечером Миролюбов уехал.
Когда на другой день утром Лев Николаевич вышел к кофе, он спросил меня, не холодно ли было мне спать в библиотеке? Эта заботливость и внимательность всегда очень располагали к нему.
Часто заезжал ко Льву Николаевичу Павел Александрович Буланже; он в то время имел очень хорошее место в правлении Московско-курской железной дороги. С ним любил Лев Николаевич играть в винт.
Раз за винтом Павел Александрович сказал Льву Николаевичу:
— Вот я близок с вами, разделяю ваши взгляды, а всё-таки мне нравится комфорт и то, что дают деньги. Отчего это?
— А оттого, милый друг, — ответил Лев Николаевич, — что вы, значит, еще не родились духом, если все это манит вас к себе.
12 декабря 1902 г. я записал:
«Лев Николаевич опять серьезно захворал и слег в постель. Дали знать его сыновьям, которые все сейчас же съехались. Я был в Овсянникове и не мог пойти в Ясную из-за метели и к тому же знал, что там и без меня много народу».
14-го я пошел в Ясную. Сыновья все разъехались за исключением Сергея Львовича; посторонних не было никого.
Льву Николаевичу было много лучше. Я, справившись о его здоровье, хотел уходить, но Сергей Львович удержал меня, сказав, что, быть может, Лев Николаевич позовет меня к себе. Я остался. Действительно, вскоре Лев Николаевич позвал меня к себе. Когда я вошел к нему, он сидел на постели, даже не обложенный подушками.
— Вот как хорошо, — сказал он мне, — что вы за Архангельским ухаживали. А за мной не приходите ухаживать, потому что у меня ведь сто восемьдесят ухаживателей.
Потом он сказал мне, что А. К. Черткова больна. Он всегда мне рассказывал все, что знал нового о Чертковых, и любил про них говорить.
Спросил про моих родных. Я рассказал ему про своего отца, который лишился выгодной должности, очень хорошо к этому относится и называет это своим «освобождением».
— Да, такое отношение к деньгам очень хорошо, — сказал Лев Николаевич. — Нехорошо относиться к деньгам, как к чему-то необыкновенному: если потеряешь монету, то сейчас же начинать искать, как что-то необыкновенно важное. А ведь деньгами никогда никакой пользы нельзя сделать.
И Лев Николаевич стал вспоминать один случай из своего раннего детства:
— Отец мой рассыпал деньги вот из этой самой шифоньерки, — он указал на стоявшую против его постели шифоньерку, — тогда они были золотые пятнадцатирублевки, стали искать, все нашли, за исключением одного. Отец позвал нас, детей, и сказал, что если мы найдем этот золотой, то он будет наш.
Рассказывая дальше, Лев Николаевич начал смеяться, видимо, что-то смешное было связано у него с этим воспоминанием детства.
— Мы нашли золотой, не знали, что с ним делать, и решили купить тетушке Пелагее Ильиничне47 курильницу в виде корабля.
Тут смех его смешался с плачем, и он весь даже трясся от смеха и плача. Я с трудом понимал его тихий голос, прерываемый плачем и смехом, но не решался переспрашивать его.
Марья Львовна, услыша из другой комнаты его смех и плач, подошла к нам.
- 437 -
Вечером читали Льву Николаевичу вслух автобиографию Кропоткина.
Он лежал на постели, кровать около изголовья была загорожена ширмами, свеча горела за ширмами, так что во всей комнате был полумрак. Я сидел подле свечи. До конца книги оставалось несколько страниц. Я скоро прочел их и сидел молча. Изредка, даже и во время чтения, Лев Николаевич подзывал меня и просил что-нибудь для него сделать: поправить одеяло, подушки и т. д. Чтобы не утомлять его, я не разговаривал с ним, но он сам подозвал меня и стал расспрашивать:
— Сколько у вас братьев?.. Младшего я помню, я видел его, когда навещал вас в Москве.
Я удивился его памяти.
— Сколько ему лет теперь?
— Четырнадцать.
— Какой опасный возраст для мальчиков от 13 до 15 лет. Возраст половой возмужалости. Как важна нравственная среда в этом возрасте. И как безнравственна была она в моем детстве, в доме Юшкова в Казани. Уже 15, 16 лет — лучше возраст, потому что тогда начинают появляться духовные запросы... А что ваши старшие братья? Как они провели свою юность? Теперь они женаты?
После некоторого молчания он снова подзывает меня.
— Марья Александровна очень страдала во время болезни?.. А как хворал Федот Мартынович?*
Все его интересовало.
Софья Андреевна просила меня остаться в Ясной и помогать в уходе за Львом Николаевичем, сама она должна была съездить в Москву.
У Толстых жил в то время доктор Дмитрий Васильевич Никитин, который принимал больных в амбулатории, устроенной в избе на деревне, и лечил Льва Николаевича. Я, когда это было нужно, участвовал в дежурстве, чередуясь с родными, просиживал ночи около больного Льва Николаевича, а когда ему бывало лучше, спал на диване в его кабинете рядом с его спальней; заходил к нему днем, для мелких услуг и помогал доктору. Чтобы не утомлять его, я делал все молча, он же, когда что-нибудь ему было нужно, всегда ласково подзывал меня и всякий раз извинялся, что за ним приходится ухаживать, выносить... Но и во время болезни он просматривал получаемые письма, на одни просил ответить, на другие сам диктовал ответ. Когда писем, по случаю его болезни, накоплялось очень много, он просил меня помочь разобрать их. На конвертах писем, на которые он решил не отвечать, ставилась пометка Б. О. (без ответа). Всегда радовался он на письма от рабочих и крестьян и говорил, что если письмо на плохой бумаге и безграмотное, то наверное интересное и значительное письмо. Всякий чистый клочок бумаги он берег и сам писал на клочках. Если в письме встречалась чистая страница, он ее отрывал. Раз, отрывая листок от письма на великолепной бумаге с монограммой, он сказал:
— Только и есть хорошего в этом письме — этот неисписанный листок.
У меня сохранился черновик одного письма, написанного мною под его диктовку, с поправками, сделанными его рукой. Вот отрывок из этого письма:
«На вопросы, обращенные ко мне, об отношении богатства к христианству имею ответить следующее: не говоря об евангельском учении, богатство просто само по себе, по здравому смыслу, несовместимо с вполне доброю жизнью... Деньги, лежащие у меня в кармане, в сундуке,
- 438 -
в банке, суть несомненно исполнительные листы на тех, у кого их нет, — на бедных, а держать у себя эти исполнительные листы с тем, чтобы при случае воспользоваться ими или только, сознавая свою власть, угрожать ими, не есть доброе, а злое дело. Так это без отношения к евангелию. Все учение, весь дух его говорит о том, что человек не должен заботиться о завтрашнем дне, не должен собирать сокровища на земле, не должен поступать, как богач, засыпавший полные житницы, должен быть скорее Лазарем, чем богачо́м притчи, что блаженны нищие, что горе богатым, что нельзя служить богу и мамоне, просящему дай и не требуй назад и многое другое...»
По поводу одного письма он сказал мне:
— Христос сказал: «Огонь пришел я низвести на землю, и как я томлюсь пока он не загорится». Вот думаю я, что огонь этот теперь загорается.
Все письма вписывались в входящую книгу за номером, и тот же номер ставился на конверте письма. Затем письма связывались по сто штук и складывались в особый шкаф. Порядок этот был заведен не самим Львом Николаевичем, а его близкими под влиянием Черткова. Иногда случалось, что ему понадобится какое-нибудь письмо, и он просил разыскать его. Теперь эти письма к Толстому дают материал для характеристики целой эпохи не только русской народной жизни, но и мировой.
Раз как-то я подошел ко Льву Николаевичу. Он показал на грудь и сказал:
— Болит, не хорошо.
— А духовно хорошо? — спросил я.
— Духовно очень хорошо, — ответил он с живостью. — Все духовное состояние мое выражается теперь словами: «Отче, в руки твои предаю дух мой».
Другой раз он стал мне говорить, как удивительно хорошо ему духовно во время болезни — такая сильная, интенсивная жизнь. Если даже он ослепнет, и то ему хорошо будет.
24 декабря мне надо было ехать в Москву; я зашел ко Л. Н. проститься.
Он уже стал вставать и ходить по комнатам, но когда я вошел к нему, он отдыхал, лежа в постели. Он лежал на спине, голова на очень низкой подушке. Я сел на низенькое креслице у постели. Лев Николаевич стал рассказывать мне о крестьянине Михаиле Петровиче Новикове, который был очень близок ему и которого он очень любил. Рассказывая о нем, Лев Николаевич заплакал.
— Именно так, как Новиков, надо понимать жизнь, — говорил он, — то-есть как служение. При таком понимании нет и страха смерти. Если человек понимает жизнь, как служение, то он живет и служит, пока есть у него силы: нет сил — умирает. Быть может, после в другой форме будет снова служить.
8 января 1903 г. в Москве я получил письмо от Марьи Александровны Шмидт. Она писала, что Лев Николаевич снова захворал и что в Ясной ждут меня. Софья Андреевна хочет, чтобы я дежурил по ночам около Льва Николаевича, так как я обладаю спокойствием, необходимым при уходе за больным. В конце письма была приписка от Марьи Львовны, которая тоже звала меня.
9 утром, как только я приехал в Ясную, доктор позвал меня к Льву Николаевичу, чтобы помочь обтереть его спиртом. Лев Николаевич был мне рад и во все время обтирания разговаривал со мной, расспрашивая обо всем. Главным образом его интересовали приехавшие в Москву из Перлейской колонии англичане Фернс и Ро.
- 439 -
Фернс и Ро принадлежали к перлейским колонистам, которые не употребляли денег. Кроме того, они были спириты, брались как-то за руки, раскачивались и приходили в транс. Они решили поехать в Россию, чтобы убедить Толстого в правильности своих убеждений и исцелить его. До Москвы они доехали без денег. В Лондоне они рассказали капитану товарного парохода, отходившего в Либаву, свои убеждения и цель своей поездки, тот довез их до Либавы. Из Либавы они, не зная ни слова по-русски, доехали по железной дороге до Москвы. Ехали они без билетов, их высаживали на станциях, они снова садились в поезда и так доехали. В Москве они попали каким-то образом сначала в Хамовники к Сергею Львовичу, а потом в них принял участие Дунаев. В это время в Москве были сильнейшие морозы; англичане были совершенно раздеты, их одели, причем Фернсу дали старый нагольный полушубок Льва Николаевича.
Они приезжали в Ясную 1 января. Но Л. Н. они были очень тяжелы. Он очень не любил, когда кто-нибудь начинал его убеждать, а англичане с тем и приехали. Лев Николаевич волновался и со слезами просил оставить его в покое.
— Ведь вы мне в сыновья годитесь!.. Ведь мои убеждения — результат всей моей жизни, а вы мне стараетесь навязать свои!
Англичане предлагали ему молиться с ними, и молитва-де исцелит его. Это еще более возмутило Льва Николаевича, и он сказал им, что если воля бога, чтобы он жил, то он будет жить, если воля бога, чтобы он умер, то умрет, и в том, и другом случае это хорошо. А что они ему говорят, напоминает ему Иоанна Кронштадтского.
Весь день 9-го Л. Н. был очень хорош, встал, надел халат и перешел в кабинет. Днем я его не видел; вечером он позвал меня к себе. Он лежал на диване и просил что-нибудь рассказать ему. Я рассказывал ему про то, как болел Шкарван, прочел ему письмо про отказ от военной службы Акулова48 и письмо Веригина.
10-го Льву Николаевичу ночью не спалось, были боли в груди, болели ноги (я растирал их), и «тоска» была в теле. Он просил разбудить доктора. Весь день он очень плохо себя чувствовал, не вставал, и ему было не до разговоров.
Он всегда был очень кроткий и легкий больной. Я часто бывал неловок при уходе за ним, ни разу я не заметил в нем недовольства или раздражения. Сегодня я сделал три оплошности подряд у его постели, и он хоть бы что. Только раз он сказал:
— Поскорее.
Но сейчас же прибавил:
— Простите! — и улыбнулся.
11-го ночью Софья Андреевна разбудила доктора: были боли в груди. Доктор уговорил впрыснуть морфий. Лев Николаевич согласился и сказал шутя:
— Если умру, не беспокойтесь, на вас не пожалуюсь богу.
Утром я вошел к нему; он сидел на постели и умывался. При виде меня он засмеялся и сказал:
— Почему у вас такие коротенькие панталоны? Они придают вам детский, наивный вид, который так подходит к вам.
Меня обрадовало это, как признак того, что ему лучше.
Весь день Лев Николаевич чувствовал себя хорошо. Утром позвал меня к себе в необычное время и сказал, что он задумал составить календарь, в котором на каждый день было бы какое-нибудь мудрое изречение, что эта работа будет для него отдыхом от других, более серьезных писаний, особенно во время болезни, когда ему иногда трудно бывает сосредоточить свои мысли. Мысль составить такой календарь пришла
- 440 -
ему при ежедневном отрывании листков сытинского отрывного календаря, в котором на обратной стороне печатались различные сведения.
— Подумайте, — говорил Лев Николаевич, — Ведь вместо всякой чепухи будут читать изречения величайших мудрецов?
Он просил меня принести из библиотеки целый ряд книг, просматривал их и отмечал изречения, которые я потом выписывал.
Днем он сидел в кабинете (дал мне переписывать письмо Победоносцева49 для Черткова), а вечером на катающемся кресле сидел с нами за чаем в зале, шутил и играл в винт.
12-го ночь спал превосходно, но утром опять был слаб и вял. Вечером болело под ложечкой. Когда я подошел, чтобы услужить ему, он с трудом спросил, что я делал этот день. Я сказал, что выписывал мысли Рескина, и сказал, что хорошо будет иметь такой календарь.
— Как же, — сказал он, — рецепты такие прекрасные на каждый день.
Говорил он с закрытыми глазами, перемогая себя. Я пожелал ему покойной ночи.
— Хорошо, — сказал он.
17-го. Последние пять дней Льву Николаевичу лучше, и с каждым днем силы возвращаются к нему. Теперь он уже с палкой ходит по комнатам и выходит в залу. Сегодня утром, когда я зашел к нему, он сказал:
— Видно, ангел смерти отлетел от меня, должно быть, чем-нибудь я ему не понравился.
С этим возвращением сил он с большой энергией опять принялся за работу. Взялся за корректуру легенды «Разрушение ада и восстановление его», набросанной им в сентябре 1902 г.50.
Когда мы переписывали написанное им «Восстановление ада», мне стало как-то тяжело, и я пришел к нему и сказал:
— Уж очень тяжело, потому что безнадежно: ад восстановлен, и больше нет просвета.
Он улыбнулся и переменил название: вместо «Восстановление ада» — «Разрушение ада и восстановление его».
Своим поправкам Лев Николаевич придавал очень большое значение. Рукопись «Разрушение ада и восстановление его» была отправлена в Англию к Черткову для печати. В присланной Чертковым корректуре оказалась ошибка: вместо «безусым» было напечатано «беззубым». Об этом я тотчас же (18 января), по поручению Льва Николаевича, написал Черткову: «В оригинале стоит не «беззубым», а «безусым», и Лев Николаевич говорит, что так и надо, так как этот дьявол как бы папа (римский) или вообще католическое бритое духовенство. Вас ввела в заблуждение ошибка переписчика». Через 10 дней, не получая подтверждения от Черткова о том, что ошибка исправлена, я должен был по желанию Льва Николаевича, послать Черткову о том же телеграмму.
Сегодня, 17 января, утром Лев Николаевич позвал к себе младшую дочь и меня и велел принести все выписки изречений, и мы их, под его наблюдением, разбирали и распределяли по месяцам и дням и подсчитывали на счетах, сколько мыслей выписано на одну и ту же тему.
Сборник «Мысли мудрых людей» составлялся Львом Николаевичем наскоро.
Ему хочется поскорее иметь на каждый день расположенные изречения, чтобы пользоваться самому. Поэтому при составлении этого сборника он пользовался только материалом, имевшимся в яснополянской библиотеке, по преимуществу в русском переводе. Многие изречения, как например Эпиктета, Марка Аврелия, Паскаля, взяты были из популярных брошюр издания «Посредник». Работал Лев Николаевич очень упорно
- 441 -
и, взявшись распределять изречения по дням, он не оставлял работы, пока ее не окончил. После завтрака мы снова должны были притти к нему и только вечером закончили работу, и я ушел от него.
Как-то он сказал мне, что когда ему не спится, у него есть в настоящее время пять предметов, о которых он думает: 1) о «Хаджи Мурате», 2) об автобиографии или, скорее, не об автобиографии, а просто о самых значительных моментах в его жизни; ему хочется их записать для Павла Ивановича Бирюкова51, так, он продиктовал раз как-то ночью Софье Андреевне 20 пунктов из своих воспоминаний, 3) о философии, 4) о религии и 5) о Николае Павловиче (это тоже относится к «Хаджи Мурату»).
— Иногда, — сказал он, — явится новая мысль. Сначала она кажется шуткой, потом, когда больше думаешь, парадоксом, а потом увидишь, что это и есть сама истина.
Иногда, когда ему не спалось и он хотел заставить себя заснуть — конечно, это бывало, когда он не болел и хорошо себя чувствовал, — он вставал и, чтобы озябнуть, босой ходил по комнате и прикладывал холодное мраморное пресспапье к телу, после чего снова ложился в постель и, согревшись, засыпал.
Афанасия Агеева судили и приговорили к ссылке на поселение в Сибирь в Ачинский уезд. Лев Николаевич делал все возможное для облегчения участи Агеева.
— Ведь, по правде оказать, нам всем надо было сидеть с Агеевым, ведь мы такие же богохульники, — сказал он мне.
По его просьбе я ездил по делу Агеева и в Тулу, и в Чернь.
27 января 1903 г. я писал отцу:
«Всю неделю я был в разъездах по делу Агеева. С женой Агеева я ездил в Тулу, выхлопотали разрешение у прокурора на свидание с ним, и потом ездил с нею в Чернь, где он теперь находится в тюрьме. Хорошо, что он духом бодр и смело готовится к ссылке, но семья, конечно, заботит его (содержится он в одной камере с приговоренным к каторге за поджог).
Вернувшись из Черни, опять ездил в Тулу. 24-го, приехав из Тулы в Овсянниково, узнал, что Л. Н. опять захворал, вероятно простудился, потому что не соразмерил свои силы на прогулке. Заболело у него горло, грипп, жар, и он слег. 25-го из Ясной прислали за мной, чтобы опять дежурить около него, так что вот я опять третий день здесь.
Льва Николаевича застал я в постели, но температура уже нормальная, голос охрипший. Мне он был рад, что и высказал. Очень интересовался всеми моими похождениями за эту неделю. Вчера приехал Сергей Львович. Льву Николаевичу лучше, и сегодня он сидит в кресле и занимается. Вчера вечером его прикатили в кресле с колесами в залу, и он долго сидел с нами за чаем.
Между прочим назвал четыре вещи Чехова, которые он хвалит: «Детвора», «Тоска», «Степь» и «Душечка».
Особенно восторгался рассказом «Душечка» и читал нам его вслух. В некоторых местах слезы умиления его душили, и он не мог читать и передавал книгу своему соседу.
Несколько раз мне приходилось слышать его чтение этого рассказа, и всякий раз он не мог читать от умиления.
Письмо это я сейчас прервал, потому что ходил пить чай. Лев Николаевич из кабинета услыхал мои шаги и позвал меня к себе. Я вошел; он сидел и пил чай. Когда я вошел, он сказал:
— Что вы там всё рассказываете? Расскажите мне.
- 442 -
Я сказал, что сейчас ничего не рассказывал, а спрашивал Марию Львовну. Тогда он начал рассказывать мне, что̀ он писал сегодня, и так как это касалось полового вопроса, то он спросил меня о моей половой жизни. Мы с ним хорошо поговорили, и он сказал мне, что давно хотелось ему поговорить со мной об этом, и он очень рад, что поговорил.
Утром сегодня зашел ко Л. Н. с твоим письмом в руках. Он спросил:
— От кого?
Я сказал, что от тебя, при нем распечатал и прочел вслух первые строки, где ты радуешься его выздоровлению и тому, что мне пришлось пожить при нем. Он сказал:
— Спасибо ему.
В «Журнале для Всех» прекрасные выдержки из частных писем Л. Н.52.
Вчера вечером с Софьей Андреевной сделался обморок, прилив к голове. Я очень растерялся, так как случайно находился с ней вдвоем в комнате. Сейчас она встала хотя, но очень слаба».
Я всегда был благодарен Софье Андреевне за ее доброе, любовное отношение ко мне. Благодаря ей я имел возможность ухаживать за больным Л. Н., что делало меня близким к нему и его мыслям, которые для меня были так ценны и которыми я жил и живу до сих пор. Чтобы отблагодарить ее, я всегда старался ей услужить и быть полезным, и она ценила всякое самое маленькое внимание. Я разбирал с ней библиотеку и считывал корректуры ее изданий. Лев Николаевич ценил внимание к Софье Андреевне и заботился о ней. Когда у Ильи Львовича родилась дочь Вера и Софья Андреевна хотела поехать к нему на крестины в Калужскую губернию, Л. Н. не хотел, чтобы она ехала одна, и просил меня сопровождать ее.
Как-то раз после разговора вечером со Львом Николаевичем столько мыслей нахлынуло на меня и я, взволнованный, стал ходить взад и вперед по пустой полуосвещенной зале, не заметив, что на диване за круглым столом прикурнула Софья Андреевна. Сапоги мои отчаянно скрипели. Вдруг из-за стола выскочила Софья Андреевна и помчалась через открытые двери в кабинет ко Льву Николаевичу со словами, что ей нет покоя от скрипа моих сапог.
Смотрю, на пороге в залу стоит Лев Николаевич и держит в руке пару своих штиблет на резинах;
— Переобуйте мои, — сказал он мне, ласково улыбаясь.
5 февраля 1903 г. я писал отцу:
«Льву Николаевичу много лучше, хотя иногда бывают перебои сердца и слабость. Он теперь много работает и пишет сам (то-есть не диктует).
Софья Андреевна вчера уехала в Москву, вернется в субботу, С. А. говорила, что на маслянице сюда приедет Кони.
Я просил Г. сделать мне выписки из «Choses vues» Гюго для Л. Н.
Сегодня ходил навещать семью Агеева, но, к сожалению, не застал его жены, так что толком ничего не мог узнать о нем.
Здесь гостила Софья Николаевна (жена Ильи Львовича) с детьми.
Писал это письмо до чаю, потом пошел пить чай. На лестнице услыхал звуки рояля. Вхожу в залу и вижу, Лев Николаевич сидит один за роялем и играет. За чаем он сидел все время с нами и оживленно разговаривал».
- 443 -
9 февраля 1903 г. я писал Чертковым:
«Поправки к легенде посылались вам несколько раз. Вероятно, теперь они уже получены. Все, что достану по делу Афанасия, сообщу вам. Относительно переписки — кое-что мы переписали. Но вообще переписывать нечего, потому что вам отправлены черновики с Хирьяковым, а также привезут вам их Николай Леонидович и Марья Львовна, которые на-днях едут за границу.
Теперь Льву Николаевичу много лучше. Он ходит по комнатам и много работает. Вчера днем он пошел отдохнуть, я спросил, не надо ли ему помочь раздеться, он попросил. Когда он ложился, а я задергивал занавеску на окне, я сказал, как рад побывать у старушки Марьи Александровны.
— Уж очень я люблю...
Я не договорил. Он сам понял и докончил за меня:
— Простую жизнь.
— Да, — сказал я, — только при простой жизни вполне дышится полной грудью.
— Главное — отношение с людьми: когда служат нам, нельзя иметь человеческих отношений. Если бы мне не доставалась простая жизнь такой борьбой, то и теперь я жил бы проще, — сказал он».
Судьба Афанасия Агеева продолжала заботить Льва Николаевича. 8-го я поехал в Москву, где получил от Льва Николаевича следующее письмо53:
«Милый Хрисанф Николаевич,
Сейчас была у меня Авдотья, Афанасьева жена54. Вчера приехала от мужа. Он писал мне и вам 6-го числа. Письмо, вероятно, задержано. Я не получал. По ее словам, он пишет о том, чтобы ему собрать денег на дорогу. Это, разумеется, сделаем. Но главное то, чтобы сделать все возможное. Она ужасно жалка.
Попросите, пожалуйста, от меня и от себя и от Афанасия — Муравьева, чтобы он написал прошение царю. Если его нет, попросите другого адвоката. Им, естественно, в сравнении с банковскими делами это кажется неважно. А это самое важное из всех их дел. Попросите их — кого-нибудь — хоть Плевако — написать царю прошение и дать мне знать, когда оно пойдет. Я постараюсь, что могу, сделать с этим прошением. Спасибо за напоминание о письме Волькенштейну55. Напишу. Все вас с любовью поминают, Целую вас.
Л. Толстой».
По делу Агеева я был и у Н. К. Муравьева и у Н. В. Давыдова56 Все они делали, что могли, но ничего не помогло.
Лев Николаевич написал письмо своему старому приятелю Олсуфьеву57, о том, чтобы Олсуфьев просил царя об облегчении участи Агеева. Вот выдержка из этого письма:
«В 4-х верстах от меня жил крестьянин Афанасий Агеев. Агеев отпал от православия, смело могу сказать — не под моим влиянием. Когда я раз встретил Агеева на дороге и он заговорил со мной, он был уже твердо убежденный христианин так называемого штундистского толка*. Работая на железной дороге, он, обличив нечестные поступки одного из служащих, сделал себе в нем врага. Чтоб отомстить ему, его обвинили в том, что он произнес неприличные речи о богородице, его судили и приговорили к ссылке в Сибирь.
- 444 -
Семья Агеева состоит из его жены, женщины больной женской болезью, одной незамужней дочери, убогой идиотки-сестры и 80-летнего старика-отца. Агеев один кормил семью. Ссылка его лишает семью единственной поддержки. Жалко слышать про положение, но когда видишь эти слезы и отчаяние и семьи, и его самого и когда, кроме того, знаешь, что все это несчастье постигло человека за то, что он искренно искал бога, и что этот человек, которого теперь перевозят в кандалах с убийцами, человек вполне нравственный..., то решительно не понимаешь, как и для чего делают эти ужасные дела».
Все хлопоты Льва Николаевича ни к чему не привели. Агеева из чернской тюрьмы перевели в тульскую и, как лишенного всех прав, заковали в оковы и сослали в Сибирь58.
20 февраля 1903 г. я писал А. К. Чертковой:
«Посылаю вам сейчас: 1) Все, имеющееся у меня об Акулове, который этой осенью отказался от воинской повинности. 2) Письмо Листовского59 о столкновении с попами. Листовский — сын богатого помещика Черниговской губернии. Вел очень развратную жизнь, пробудился, стал читать на деревне «Изложение евангелия» Л. Н. и возбудил огромное движение среди деревенских. Сейчас к нему ежедневно до 20 человек приходят поговорить и за книгами. Он — с истинно религиозным чувством. 3) Письмо Шкарвана, которое давно надо было переслать вам60.
Сейчас у меня в руках крайне интересное исповедание жизни павловских крестьян с описанием всех гонений и разорения церкви. Написано это двумя из них в тюрьме61. Я спешу для себя и перешлю тогда вам. Павловцы сейчас в Москве, семьи их я навещаю, а в это воскресенье увижу и самих каторжан.
Приехал ли к вам Хирьяков и получили ли вы все драгоценности?* Марья Александровна переписала для вас «Живой труп», «Свет во тьме светит», «Хаджи Мурат», а все другое хотел вам переслать Николай Леонидович**. Что относительно полного евангелия62? Его повез Коншин. Передал ли он вам или П. И. Бирюкову?
Простите, что мало пишу о Л. Н. Он очень слаб. Главное нехорошо — перебои сердца, которые ему очень мешают работать. Он говорит, что точно находится во сне. Есть проект ехать в Крым; если это осуществится, то я поеду тоже и поселюсь поблизости от Толстых. То, что я могу быть нужным Л. Н., или хоть то, что я могу видеться с ним, удерживает меня от поездки к вам».
28 февраля 1903 г. я писал А. К. Чертковой:
«Лев Николаевич теперь много бодрее. Он каждый день часа по два катается в санках. Нехорошо только то, что он мало спит и вследствие этого не может работать, но зато читает и охотно разговаривает.
Только что по поручению Л. Н. ответил на письмо Петру Дмитриевичу Остроумову, Абакумовское волостное правление, в г. Тамбов. Он присылает ряд адресов, которые тоже прилагаю. Это все алчущие и жаждущие правды.
Пожалуйста, напишите поскорее Волькенштейн о том, что на Сахалин отправлено пять человек павловцев; имена их следующие: Тимофей Никитенко, Петр Харахонов, Захар Папрыка, Григорий Калинченко, Стефан Дубенко.
Двоих (не отправленных на Сахалин) я видел в московской пересыльной тюрьме и полон тем впечатлением, которое они произвели на
- 445 -
меня! Думы о павловцах и сами они были все время моей неотвязчивой мыслью. Они достойны любви и сожаления».
4 марта 1903 г. я писал И. М. Трегубову:
«Лев Николаевич очень хорош здоровьем. Много гуляет, катается в санках, охотно разговаривает, но ничего не пишет, говорит, что «не пишется».
Читал я ваше письмо к Л. Н., где вы спрашиваете о получении статьи Поссе63, которую вы ему посылали, и, узнав что Л. Н. не написал вам о получении им этой статьи, я решил вам написать. Статью эту он получил и читал с большим интересом. Он говорит, что даже трогательно, как Поссе чувствует истину и как ради социалистических идей нападает на нее. Сегодня Л. Н. много говорил об анархизме и о социализме. Пожалуйста, передайте прилагаемое письмо Л. Н. Владимиру Григорьевичу. Оно было списано с черновика, затем Л. Н. сделал поправки, которые я и внес».
В марте я был опять в Москве и писал оттуда отцу:
«Павловцы, общение с ними, переписка, свидание с ними и сборы их в этап. Ужасно видеть Москву, украшенную флагами по случаю приезда царя, гул колоколов, всеобщее приготовление к празднику, и рядом мрачные стены тюрьмы, лязг оков и полубритые головы...»
5 апреля 1903 г. я записал:
«Лев Николаевич, бодр, ездит верхом, весел, пишет «Послесловие к статье «К рабочему народу»64 и много писем. Он здоровьем лучше теперь, чем был осенью.
В Ясной шумно по случаю праздников. Приехали Дунаев, Буланже, Сергей и Лев Львовичи. Лев Николаевич целый день у себя работает, гуляет один или катается верхом и только вечером бывает со всеми. Разговор очень трудно передать. Просто простая беседа о том, о сем, иногда о пустяках. Говорил он раз о безнравственности власти, — что нравственный человек не может властвовать. Один вечер очень горячо спорил о юридическом праве. В Ясной гостит Михаил Михайлович Сухотин, пасынок Татьяны Львовны, правовед; он готовится к экзамену. В тот вечер он учил: «право обусловливается аттрибутивной и императивной нормой». Лев Николаевич услыхал:
— Как? Что? и после этого говорят, что мужики ничего не знают.
Заспорили о праве и проспорили часа полтора. Лев Николаевич горячился и, как всегда в спорах, все вертелся вокруг до около. Спор был неинтересный, но было интересно видеть, что даже Лев Николаевич бывает иногда вовлечен в споры, которые, конечно, ни к чему не ведут. На другое утро он сказал, что чувствует себя после спора, как после попойки, а когда увидел Сухотина, то сказал ему, что тот был прав вчера.
Накануне пасхи, когда приближалась полночь, Лев Николаевич весело вспоминал, как в Москве теперь бегут с пасхами и куличами.
— Удивительно это, как все почему-то в одну ночь наделали каких-то пирогов из творогу и все бегут в церковь.
Говорили об Агееве, о котором подают прошение царю.
— Ведь, по правде-то говоря, нам бы всем надо было сидеть с Агеевым, ведь мы такие же богохульники, — опять сказал Лев Николаевич.
Вчера вечером говорили о жалости к животным, Лев Николаевич достал «Записки из Мертвого дома» Достоевского и прочел главу об орле.
- 446 -
Про Достоевского. Лев Николаевич сказал, что одна его страничка стоит целой повести Тургенева, хотя язык Тургенева нельзя сравнить с языком Достоевского. У Тургенева самое лучшее, это «Довольно», «Гамлет Щигровского уезда», «Фауст», недурно «Затишье».
Писатель только тогда хорош и важен для других, когда он говорит что-нибудь новое.
11 мая 1903 г. я записал:
«Лев Николаевич бодр, но вчера все жаловался на желудок.
Теперь центр интересов, писем и разговоров — кишиневские события65. Вчера Лев Николаевич получил от филадельфийской газеты «Северо-Американские Новости» телеграмму следующего содержания: «Виновата ли Россия в Кишиневском погроме? Тридцать слов оплачен ответ».
Вот ответ, посланный Львом Николаевичем:
«Виновато правительство, во-первых, выделением евреев в отдельную касту, лишенную общих прав, во-вторых, насильственным внушением русскому народу идолопоклонства под видом христианства».
В газетах была напечатана проповедь Иоанна Кронштадтского по поводу Кишиневского события66. Лев Николаевич сказал, что это первая хорошая его проповедь, которую он читал. Она написана в чисто христианском духе.
Шел Лев Николаевич гулять, видит — идет по каменной дороге человек, с сумкой за спиной, но на странника не похож: пальто на нем новое, сумка хорошо прилаженная, сам идет в сапогах, а бахилки новые, привешенные болтаются. Подошел Лев Николаевич, спрашивает:
— Куда идете?
— Вперед.
Потом посмотрел на Льва Николаевича:
— Что, — говорит, — лгать. Вижу, что вы Лев Николаевич?
— Да.
— Я иду к вам.
Оказалось, что он (ему 25 лет) из сибирской купеческой семьи, учился в императорском Техническом училище, проникся христианским духом, читал почти все Л. Н. и оставил училище. Хочет пожить трудовой жизнью; жалеет, что пользуется родительскими деньгами.
— Знаете, март месяц* — сказал мне Лев Николаевич. Очень хорошо было мне с ним.
«Случайно был у Льва Николаевича Плюснин, который пригласил его к себе67.
Крестьянин один приходил ко Льву Николаевичу из Рязанской губернии. Шел он все время заработками, т. е. поработает, получит плату и идет дальше, а милостыню не просил.
— А знаете, должен я вам сказать, — сказал Л. Н. ему, — только боюсь оскорбить ваше верованье, — я ведь не верю, что Христос был бог, а верю, что он был великий человек.
— С этим-то я и шел к вам, я тоже не верю в него как в бога, а верю, что он был великий человек.
В одном из писем к Черткову Лев Николаевич после своей болезни в Крыму писал: «Кто любит бога, должен любить и земную жизнь, пока он живет на земле. Если жалуешься на земную жизнь, то, значит, не
- 447 -
любишь бога». И Л. Н. действительно любил жизнь и умел ею наслаждаться, находя радость во всех ее самых простых проявлениях, когда он был здоров и мог пользоваться ими. Так это было в июне 1903 г. Он был бодр и здоров, погода стояла чудная и природа в полной красе.
— Знаете, как по-славянски июнь? — спросил он меня. — Цветень. И как верно это название! — воскликнул он, вдыхая аромат цветов, когда мы шли цветущим лугом.
Каждый день после своих занятий, часа в три, Лев Николаевич отправлялся верхом и блуждал по лесам; потом полчаса отдыхал, обедал со всеми вместе, а после обеда шел со всеми на большую прогулку. Лев Николаевич всегда шел впереди и руководил прогулкой. Он наслаждался природой, воздухом, движениями. Потом к условленному месту присылались «катки», все возвращались домой, но Лев Николаевич, не доехав до дому, срывался с катков и бежал домой, приглашая с собой желающих. Раз Лев Николаевич затеял даже игру в горелки и сам бегал.
Припоминались мне тогда несколько строк из его дневника:,
«Радоваться! Радоваться! Дело жизни, назначение ее — радость. Радуйся на небо, на солнце, на звезды, на тразу, на деревья, на животных, на людей. И блюди за тем, чтобы радость эта ничем не нарушалась. Нарушается эта радость, значит, ты ошибся где-нибудь — ищи эту ошибку и исправляй. Нарушается эта радость чаще всего корыстью, честолюбием: и то и другое удовлетворяется трудами. Избегай труда для себя, мучительного, тяжелого труда. Деятельность для другого не есть труд. Будьте, как дети, радуйтесь всегда»68.
К этому времени относится посещение Ясной Поляны моим отцом. Ему давно хотелось побывать в Ясной Поляне, и Лев Николаевич с Софьей Андреевной неоднократно его приглашали.
12 июня 1903 г. мой отец записывает в своей записной книжке:
«Лев Николаевич очень бодр, весел и благодушен, вполне наслаждается жизнью. Когда я сказал ему: «Вот вы уже целый год безвыездно в Ясной Поляне» — он ответил:
— Мне хорошо там, где я нахожусь, а где — это мне не важно».
В дополнение к этой записи моего отца приведу несколько фактов из личных воспоминаний.
Раз как-то племянница69 спросила его:
— Что мне делать?
Л. Н. ей ответил:
— Живи всегда так, что когда ты уедешь от тех людей, с которыми жила, то чтобы все тебя поминали и говорили: «Ах, Веры нет!.. Жаль, что Веры нет!.. Вот если бы была Вера!.. Вот когда Вера приедет!..»
Благодушное настроение Л. Н. было нарушено приехавшим в этот день англичанином Фернсом, который все еще жил в Москве и не оставлял Л. Н. в покое, желая убедить его в правоте своих религиозных убеждений. Лев Николаевич пошел с ним разговаривать вдвоем.
«После обеда вечером общая большая прогулка под предводительством Льва Николаевича», — записывает мой отец. Далее он записывает в своей книжке, что англичанин «вывел из себя Льва Николаевича» В начале прогулки дорогой Л. Н. рассказывал о своем разговоре с этим англичанином:
— Истина нужна для жизни. Мне осталось немного жить, и я знаю, как мне жить; я вдвое старше его, более передумал; как же он хочет убедить меня в чем-то. Он мне говорит: «А как же вы-то учите?» — Да ведь я пишу, мою книжку можно под стол бросить или и совсем не брать в руки; я говорю то, что вижу в мое окошечко, и пусть проделывает каждый свое окошечко на мир и в него смотрит, и по меньшей
- 448 -
мере неучтиво говорить другому: «Кинь свое окошечко и иди смотреть в мое».
Самое важное, самое дорогое в жизни для Льва Николаевича была та истина, которую он с таким трудом нашел для себя и которой он жил, и вдруг молодой человек, годный ему в сыновья, пристает к нему, не дает ему прохода и хочет убедить его, что он, 75-летний старик, всю жизнь думающий над этим вопросом, ошибается.
Помню, как Лев Николаевич сначала спокойно возражал Фернсу, потом со слезами на глазах просил оставить его и потом уже с раздражением разговаривал с ним.
После обеда, когда Лев Николаевич пошел со всеми на общую прогулку, он все еще продолжал волноваться при воспоминании о своем разговоре с Фернсом и с волнением передавал его содержание моему отцу. Чтобы пояснить записанное моим отцом, привожу запись в дневнике Льва Николаевича от 13 марта того же года:
«Бог — это весь бесконечный мир. Мы же, люди, в шару, не в середине, а в каком-либо месте (везде середина) того бесконечного мира. И мы, люди, проделываем в своем шару окошечки, через которые смотрим на бога, — кто сбоку, кто снизу, кто сверху, но видим все одно и то же, хотя представляется оно нам и называем его мы различно.
И вывод из того, что видно в окошечках, для всех один: будем жить все согласно, дружно и любовно. Ну и пускай каждый глядит в свое окошечко и думает то, что вытекает из этого смотрения. Зачем же отталкивать людей от их окошечка и тащить к своему! Зачем приглашать даже бросить свое, — он, мол, дурное, — и приглашать к своему? Это даже неучтиво. Если кто недоволен тем, что видит в свое, пускай сам пойдет к другому и спросит, что ему видно, и пускай тот, кто доволен тем, что видит, расскажет то, что он видит. Это полезно и можно».
Интересно, как Лев Николаевич, выяснив себе мысль и записав ее в своем дневнике, через три месяца повторяет ее Фернсу и передает моему отцу почти в тех же выражениях, в каких она была у него записана.
В семейной обыденной жизни Лев Николаевич, как выражается мой отец, «предводительствовал», когда он бывал здоров, решительно во всем, он был душой всей яснополянской жизни, и нужно было удивляться, как он бывал неутомим. Именно он заводил интересный разговор или общее чтение вслух. Так, отец пишет: «Вечером после чая Л. Н. дочитывал 3-й и 4-й акты комедии Мирбо: «Les affaires sont les affaires», предварительно рассказавши нам первые два акта. По окончании чтения сказал:
— Сильно написано.
Читал Л. Н. с увлечением. Делал особенную интонацию на часто повторяющейся фразе: «Les affaires sont les affaires».
Всякое утро, когда он бывал здоров, Л. Н. раньше, чем зайти в залу или на террасу, где в это время обыкновенно кто-нибудь уже сидел за чайным столом, шел гулять.
Бывало, сидишь за утренним кофе и видишь, как Л. Н. пошел на прогулку, и, зная, как он дорожит в это время своим одиночеством, не здороваешься с ним и вообще не обращаешь на него внимания. Его внук Сергей Сергеевич70 рассказывал мне, как раз он еще мальчишкой, видя, что Лев Николаевич утром идет гулять, увязался за ним и говорит:
— Дедушка, можно мне с тобой пойти?
— Иди за мной, только сзади и не разговаривай, — сказал ему Лев Николаевич. В другое же время дня он именно с детьми любил гулять на прогулке, любил и умел с ними разговаривать.
- 449 -
Утренняя прогулка Льва Николаевича продолжалась обыкновенно полчаса. По возвращении он подходил к чайному столу, на котором уже лежала почта, отобранная нами для него: целая пачка писем и две газеты: «Новое Время» и «Русские Ведомости». Иногда он садился за стол и кое-что говорил, иногда же, не садясь, забирал почту и уходил к себе, где пил кофе всегда один. Так и отец мой записывает в своей записной книжке: «Взяв газеты и письма и идя заниматься, Л. Н. сказал:
— Михайловский верно сказал, что писатель думает за своим письменным столом, когда пишет».
В это время около крыльца или на лавочке под развесистым старым вязом дожидались Льва Николаевича нищие, которым он подавал пятачки. Иногда тут же стояли, дожидаясь его, желающие получить от него юридический совет или защиту от какого-нибудь притеснения. Elle veut profiter de l’occasion* — обращаясь к моему отцу, сказал Лев Николаевич по поводу крестьянки, которая пришла в усадьбу не для того, чтобы видеть Л. Н., но, увидев его, решила воспользоваться случаем и обратиться к нему о просьбой.
«Вчера провел день в Ясной Поляне, — записывает далее мой отец, — в высшей степени приятно. Лев Николаевич был благодушен. Утром говорил, что жара не дает работать, и он как-то глупеет, и какая-то пустая голова».
Как всегда, несмотря на жару, Л. Н. после завтрака в 2 часа долго ездил верхом и перед обедом спал. В шесть часов пришел к обеду очень хорошо настроенный.
После обеда увлек всех гулять. Гуляли два часа. Во время прогулки Лев Николаевич затеял игру в горелки и после за вечерним чаем рассказывал об этом Александре Львовне и Дмитрию Васильевичу71 и несколько раз повторял, точно дразня их:
— А мы в горелки играли.
Хвалил Вересаева, особенно его рассказ «Конец Андрея Ивановича». Про Меньшикова и Петрова72 сказал:
— Они пишут в моем духе, и это мне противно, их не могу читать, я лучше готов читать моих противников.
Вспомнил опять англичанина (Фернса):
— Несчастный англичанин! Ах, испорченный англичанин, — повторял он. Видимо, его мучило то, что он погорячился с ним.
14 июня утром отец мой уезжал. Когда мы стояли на террасе и отец, садясь в экипаж, просил передать привет Софье Андреевне, Лев Николаевич, торопя его, произнес:
— Виктор Гюго сказал: il y a deux heures qui n’attendent pas: l’heure de la poste et l’heure de mot, а также l’heure du train «не ждет», — прибавил он.
Пребывание моего отца в Ясной Поляне было очень удачно, потому что на другой же день погода переменилась. Впрочем в Ясной я ценил и плохую погоду, которая загоняла всех под крышу. В такую погоду Лев Николаевич не делал прогулок и можно было больше его видеть.
16 июня 1903 г. я записал: «Лев Николаевич сегодня жалуется на какую-то вялость. Мы встретились с ним на площадке лестницы, он опустил руки и присел, сделав вид, что его тянет книзу, и сказал, что вял».
17 июня: «Вечером вышел интересный разговор со Львом Николаевичем. Я сидел и разговаривал с доктором73. Потом пошли пить чай. Лев Николаевич сидел в зале; он спросил, о чем мы разговаривали. Я в кратких словах рассказал, что Дмитрий Васильевич недоумевает, как это
- 450 -
люди вполне признают христианские взгляды, а сами не согласуют свою жизнь с этими взглядами, продолжают иметь капиталы, земли и т. д. и, что я говорил, что эти люди, следовательно, не имеют достаточно любви и доброты и упрекать их следует не в непоследовательности, а в том, что в них мало любви, и, напротив, они были бы непоследовательны, если бы, не имея любви, старались бы согласовать свою жизнь со своими принципами, которые только умом признаются ими.
Лев Николаевич сказал: «Конечно, если у человека убеждения недостаточно сильны и он начинает искусственно устраивать свою жизнь, то и это нехорошо, потому что мы никогда не знаем, какова должна быть жизнь. Я стремлюсь к совершенству, а что из этого выйдет, я не знаю — буду ли я пахать землю или иное что делать.
Вот приблизительно мысли нашего разговора вчера вечером.
Сегодня Л. Н. сказал, что его этот разговор так заинтересовал, что он думает его записать»74.
13 сентября 1903 г. я писал Чертковым:
«Дорогие В. Г. и А. К.!
Приехав из Ясной, получил ваши письма, которые меня очень тронули, и мне очень совестно, что я не исполню тотчас же вашу просьбу и не еду немедленно к вам.
В Ясной я опять убедился, как важно мне быть в России, пока Л. Н. еще среди нас. Если я и не живу с ним постоянно, то я имею возможность у него часто бывать, а прошлую зиму я ведь почти всю прожил в Ясной. Не говоря о том, что общение со Л. Н. важно мне самому, я всякий раз имею возможность чем-нибудь помочь и служить ему. Лев Николаевич стар, и всякая случайность может быть с ним. Он всегда может захворать, и тогда я всегда могу быть при нем полезен. Он ко мне привык, не стесняется меня, и ему со мной легко.
Вот в этом-то мне еще раз пришлось убедиться, когда я последний раз был в Ясной. Приехал я туда 30-го, а 29-го Л. Н. повредил себе ногу. Он катался верхом, слез с лошади, чтобы перевести ее через канаву, лошадь стала ему на ногу и стояла, пока он не согнал ее. На ноге образовалась ссадина, и нога опухла.
Я застал Л. Н. в постели; у него болела нога, кроме того, печень была не в порядке. Он имел вялый и нехороший вид. Гостей тогда уже никого не было. (Все уже разъехались после 75-летнего юбилея)75. Вечером Татьяна Львовна спросила его, нужно ли, чтобы кто-нибудь лег у него в комнате на ночь. Лев Николаевич пожелал, чтобы лег я. Я был единственный мужчина; доктора Л. Н. стесняется напрасно тревожить. Ночью он меня подымал раз пять. На другой день ему была лучше, но вечером он попросил меня опять лечь в его комнате, на третью ночь я опять спал у него.
— Если вам все равно; а мне это приятно, чтобы вы легли, — говорил мне Л. Н.
Ночью, когда подойдешь к нему иногда, он спросит про что-нибудь. Однажды спросил:
— Не страдает ли Архангельский?
Я рассказал про Архангельского.
Днем он тоже звал меня к себе, мы разбирали с ним письма и приводили их в порядок. Трудно записывать мне все его разговоры, — все, что он говорит. Чтобы запомнить, нужно как-то иначе к нему относиться, а я отношусь к нему просто, как ко всякому человеку. Между прочим я запомнил следующие его слова:
— Что ругать правительство, я вот говорю: давайте устроим общество неругателей правительства, — сказал он смеясь. — Ругать правительство — все равно, что ругать свиней, которые роют поле. Какой толк говорить:
- 451 -
свиньи роют, свиньи роют. На то они и свиньи, чтобы рыть. Или ругать блох: вот блоха! укусила! а вот еще! (Лев Николаевич стал изображать, будто его блохи кусают). Нечего ругать их, а надо посыпать персидским порошком».
В связи с этим местом моего письма вспоминается мне следующий случай. В Ясную Поляну приехал известный либерал князь Д. И. Шаховской76. Лев Николаевич не любил либералов и говорил, что ему понятнее или настоящие консерваторы, или уже террористы. В разговорах с либералами он всегда раздражался.
В «Апокалипсисе» есть такое место: «И ангелу Лаодикийской церкви напиши:... знаю твои дела: ты не холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч? Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих».
Вот Лев Николаевич и любил холодных или горячих, а только теплые его раздражали. Все либеральные речи Шаховского о благе народа волновали Льва Николаевича. В своих политических взглядах Шаховской не шел дальше конституционной монархии, что казалось для него верхом благополучия.
Шаховской говорил о народном образовании; Лев Николаевич доказывал, что казенное образование приносит только вред, а не пользу и лучше устраивать шоссейные дороги, чем школы.
— Я не против истинного просвещения, — говорил Лев Николаевич, — я против казенных школ, которые не пользу приносят, а вред. Мой приятель Булыгин не стал отдавать в школу своих сыновей и говорил, что лучше пускай они останутся дураками, но зато они не будут набитыми дураками. И он прав.
Договорились до того, что для блага народа надо свержение правительства.
— Но как этого достигнуть? Внушением, писанием статей, что правительство не нужно? — спросил Шаховской.
Я видел, что Лев Николаевич волнуется (мы были втроем в зале). Он подошел к двери, ведущей к маленькой гостиной, и, стоя на пороге, обратился к нам и сказал:
— Есть два способа борьбы с правительством: мирный — словом и террористический — бомбой. Первый способ испробован был полностью и — никакого результата; остается только второй способ — бомба77.
На этом слове Лев Николаевич ушел к себе, а мы с Шаховским в недоумении остались в зале.
Потом Лев Николаевич сказал мне про Шаховского:
— Он занят кипучей деятельностью, пишет либеральные статьи, редактирует газету; всем этим он одурманивает и воображает, что он что-то делает. Если бы он ничего не делал, было бы полезнее и для других и для него. Лучше ничего не делать, чем делать ничего... Бывают компромиссы мысли и компромисс дела. Без компромисса христианин прожить не может, потому что идеал христианства недостижим; но, допуская в своей жизни компромисс дела, нельзя допускать компромисс мысли. Так, если вы не живете своим трудом и пользуетесь средствами от ваших родителей, то вы делаете компромисс; но вы так и должны знать и думать, что пользоваться богатством христианин не может. Но как только вы в мыслях признаете, что христианин может пользоваться богатством, то вы совершаете компромисс мысли, что недопустимо. Идеал всегда должен быть идеалом. Церковь принесла величайшее зло тем, что допустила компромисс мысли, признала совместимыми с христианством богатство, войны, суды, казни, противление злу насилием. Церковь должна была бы держать светоч — идеал христианства на должной, недосягаемой высоте и ни в коем случае в угоду людей не принижать
- 452 -
его... Христианское учение принижать до уровня людей нельзя, потому что люди не ангелы; но нельзя предъявлять и ангельскую мерку к людям. Если мы будем предъявлять такую мерку, то, видя, что люди к ней не подходят, мы будем их ругать. Надо не забыть, что люди — прежде всего люди. И хитрость, и злоба в них есть. Ведь в каждом человеке есть волк и свинья, но ведь и бог живет в человеке. Так вот наша задача видеть этого бога, душу человека и на этом строить наши отношения. Что толку говорить: «они волки, волки, свиньи, свиньи». Нет, ты бога подметь и расскажи мне про этого бога. Что толку, если писатель пишет, Чехов, например, что и этот плох, и этот скверен. Нет, ты опиши, что среди плохого есть и хорошее в людях.
Про № 6 «Свободного слова» Л. Н. сказал, что очень нехорошо шуточное стихотворение об Иоанне Кронштадтском, и просто недостойно было его помещать78.
9 октября 1903 г.
«Лев Николаевич здоров, каждый день ездит верхом.
Здесь теперь полное уединение. Софья Андреевна уехала в Москву. Всех обитателей здесь было все эти дни только четыре человека: Лев Николаевич, Юлия Ивановна79, доктор80 и я.
Лев Николаевич занят Шекспиром81, читает Плутарха новеллы, по которым Шекспир писал свои драмы, самого Шекспира и критику на него. Рассказывает о прочитанном или читает выдержки, критикует, смеется. Говорит о науке, о писателях, о нравственности. Иногда вечер сидим и беседуем просто так-себе — о пустяках, мирно и тихо. Я переписываю «Хаджи Мурата» и очень наслаждаюсь этой перепиской.
Дал прочесть Л. Н. письмо, полученное мною от А. И. Архангельского. Лев Николаевич, возвращая его, сказал:
— Это письмо так хорошо, что надо его наизусть выучить.
Вот содержание этого письма.
Архангельский пишет, что он заработал несколько рублей и благодаря этому ему удалось запастись на зиму картошкой, капустой и дровами. «Работа у меня идет хорошо, — пишет он. — Все вообще устраивается так хорошо, так богато, благополучно, приятно, весело, что иногда думаешь, что мы того и не стоим, не воруем ли, думается, чего-нибудь у отца нашего небесного. Здоровье мое тоже хорошо, только отеки мешают: чудно, ноги страшно отекли, так что я едва шевелюсь, хожу раскорякой, но самочувствие, сон великолепный. Словом, ни на что я пожаловаться не могу, а если отеки, так ведь нельзя же уж, чтобы все.
А это, что о вас беспокоится полиция*, то это хорошо, это означает, что вы на верном пути жизни, иначе дьяволу не было бы причины беспокоить себя заботою о вашей душе».
3 ноября 1903 г.
«Лев Николаевич все время здоров и весел. Софья Андреевна ездила в Москву, вчера вернулась. Татьяна Львовна с мужем здесь. Так что здесь довольно оживленно.
Третьего дня Л. Н. пошел гулять и сказал, чтобы я выехал за ним в розвальнях на шоссе. Мы поехали за ним часа в четыре с маленьким
- 453 -
пасынком Татьяны Львовны Дориком82. Смеркалось, шел снежок. Проехав версты три, дорога пошла слегка в гору; вдалеке мы увидели фигуру идущего человека. Ближе мы видим, что это Лев Николаевич, а вот и совсем узнаем его. Я завернул лошадь, Л. Н. сел в розвальни. Дорик взял вожжи, и мы поехали. Снег перестал. Тишина, кругом лес. Мы едем молча, иногда переговариваемся, иногда Л. Н. делает замечания Дорику на счет лошади. Чувствуется интимность, как всегда, когда вдвоем с человеком среди природы. Вспоминаем хороших людей, говорим о смирении, о пользе уединения. Лев Николаевич вспоминает письмо Архангельского, которое произвело на него сильное впечатление.
Очень хороша была эта поездка».
IX
Сергей Николаевич Толстой
После смерти отца Льва Николаевича, Николая Ильича Толстого, осталось четыре имения: Ясная Поляна — имение матери Льва Николаевича, Никольское-Вяземское — родовое имение Толстых в Чернском уезде, Щербачевка — имение в Курской губ. и Пирогово — в Крапивенском уезде, в 35 верстах от Ясной Поляны.
При разделе наследства Никольское-Вяземское получил Николай Николаевич, курское имение — Дмитрий Николаевич, Пирогово — усадьбу и большую часть земли получил Сергей Николаевич, а часть земли за рекой Упой и мельницу получила Марья Николаевна, Ясную Поляну получил Лев Николаевич. На мой вопрос, почему Лев Николаевич получил именно Ясную Поляну, Сергей Николаевич мне ответил, что Лев Николаевич просил братьев уступить ее ему и что Ясная Поляна по доходности считалась худшим из всех четырех имений.
За Упой, в двух верстах от старой усадьбы, принадлежавшей Сергею Николаевичу, Марья Николаевна построила небольшой дом. После ухода в монастырь она продала свою землю крестьянам, а дом и усадьбу уступила Марье Львовне, которая вышла замуж за Николая Леонидовича Оболенского, внука Марьи Николаевны. Усадьба Сергея Николаевича называлась «Большое Пирогово»,» а усадьба Оболенских — «Маленькое Пирогово».
Сергея Николаевича я в первый раз видел, когда он осенью 1902 г. на обратном пути из Тулы заехал в Ясную Поляну83. Он приехал в карете четверней.
Мы сидели с Юлией Ивановной Игумновой в зале. Услыхали шум подъезжающего экипажа, бросились к окнам и увидели подъехавшую четверню и карету — необыкновенное зрелище для Ясной Поляны того времени. Вошел высокий, худой, красивый, благообразный старик. Я догадался, что это Сергей Николаевич. Так же, как и во Льве Николаевиче, в нем была аристократическая простота в обращении, которой всегда отличались настоящие аристократы старого времени.
С Львом Николаевичем они много говорили вдвоем, и сохранилось несколько фотографических снимков с них, сделанных Марией Львовной.
В начале ноября 1903 г. Сергей Николаевич начал хворать. У него был рак на лице, но доктора сначала не могли определить его болезнь. Страдания его были ужасны. Лев Николаевич решил поехать с доктором в Пирогово проведать Сергея Николаевича.
Я приехал в «Маленькое Пирогово» накануне приезда туда Льва Николаевича, который приехал из Ясной Поляны на лошади с доктором
- 454 -
Никитиным. Четыре дня мы провели в тихой, мирной обстановке «Маленького Пирогова». Каждый день мы со Львом Николаевичем ходили к Сергею Николаевичу, а когда Л. Н. уехал, я по его просьбе остался у Сергея Николаевича.
Еще в детстве я находил, что в каждом доме есть свой дух, свое настроение, которое сразу ощущается, как только войдешь в прихожую этого дома. Бывало, придешь к бабушке — у нее в доме свой дух, а у нас в доме был свой, совсем особенный, и так в каждом доме.
И в Пирогове в доме Сергея Николаевича был особенный, совсем своеобразный дух.
Большой дом в Пирогове был продан Сергеем Николаевичем на своз сейчас же после «эмансипации» (иначе он не называл освобождение крестьян от крепостной зависимости), потому что Сергей Николаевич решил, что жить в деревне будет невозможно, и уехал за границу. Но по возвращении из-за границы жизнь сложилась так, что ему пришлось остаться в Пирогове. Пришлось жить в каменном флигеле. С увеличением семьи, когда флигель оказался мал, пристроили деревянную оштукатуренную пристройку; вследствие неправильного присоединения пристройки к флигелю во время осадки пристройки старая часть флигеля дала трещины, и, боясь, что она рухнет, временно во всех комнатах поставили подпорки, подпирающие потолки, но отремонтировать так и не собрались, к подпоркам привыкли и на них не обращали внимания. К оштукатуренной пристройке позднее пристроили «глаголем» еще деревянный сруб, который назывался «деревянным домом».
В оштукатуренной пристройке была одна большая комната — гостиная, и рядом с ней небольшая комната — кабинет и спальня Сергея Николаевича. Сергей Николаевич никому не позволял убирать свою комнату и сам, больной, с трудом, кряхтя, а когда ему было очень плохо — держась за стену, выносил за собой ведро. Это он делал не потому, что желал следовать учению Л. Н., а потому, что был как бы оскорблен «эмансипацией» и не хотел даже за деньги заставлять служить себе тех, которые теперь стали свободны. По тому же самому он не терпел во время обеда присутствия прислуги, и потому кушанья в его доме ставились на стол все сразу, и во время еды прислуга в столовую не входила и только после собирала со стола. Повидимому, «эмансипацию» С. Н. пережил очень тяжело. Он был аристократ до мозга костей, и беспредельной любви к народу — мужикам, как у Л. Н., у него не было. Сергей Николаевич любил русские народные песни, хоровое бабье пение, восторгался им, но чувства равенства к народу у него никогда не было. Больным стариком он стонал и охал, что вот пришел нищий и что по-христиански надо принять его, как брата, а он ему подал только пятачок; в том же он упрекал и Льва Николаевича, но поступить по-христиански он не мог. Нанимая приказчика для своего имения, он спрашивал, что он «стоячий» или «сидячий», то-есть что он при барине будет стоять или сидеть, и «сидячих» никогда не нанимал. Это была удивительно прямая натура. Средой, воспитанием, жизнью он был испорчен, в душе чувствовал эту испорченность, но ничего не мог с собой поделать.
Сюжет рассказа «После бала», который только что тогда был закончен, взят Львом Николаевичем из жизни Сергея Николаевича. Варенька Б..., описанная в рассказе, была Хвощенская, замечательная красавица, в которую, будучи студентом в Казани, Сергей Николаевич был влюблен. Весь эпизод, описанный в этом рассказе, вполне биографичен. Сергей Николаевич после того, как видел то участие в экзекуции над солдатом, которое принимал отец той, в которую он был влюблен, охладел к своей любви.
- 455 -
В молодости он увлекся цыганкой из хора Марьей Михайловной Шишкиной, сошелся с ней и имел от нее детей. Такие увлечения имели многие аристократы его времени, и сначала он никогда и не думал узаконить свой брак, но потом повенчался и усыновил своих детей, родившихся до церковного брака. И это досталось ему не легко. Известно его увлечение Татьяной Андреевной Кузминской уже после его связи с Марией Михайловной, — увлечение, которое он переборол с большим трудом только благодаря своей честной и прямой натуре.
Сергей Николаевич большую часть времени проводил в большой гостиной. Там он ходил взад и вперед или сидел в кресле. Бывало, ходит, ходит, потом как застонет или закряхтит, и не знаешь, что это — от физической или от нравственной боли.
«Долго... ходил Михаил Иванович по ковру комнаты... и морщился, и вздрагивал, и вскрикивал: «Ох, ох!» и, услыхав себя, пугался и смолкал», — пишет Лев Николаевич в рассказе «Что я видел во сне», написанном им уже после смерти Сергея Николаевича — в 1906 г. Сюжет этого рассказа взят Львом Николаевичем с натуры. В лице князя Михаила Ивановича Ш. описан Сергей Николаевич. «Князь Михаил Иванович был красивый, бело-седой, свежий, высокий старик с гордым и привлекательным лицом и приемами. Семья его состояла из раздражительной, часто ссорившейся с ним из-за всяких пустяков, вульгарной жены, сына, не совсем удачного, мота и кутилы, но вполне «порядочного», как понимал отец, человека и двух дочерей, из которых одна, старшая, хорошо вышла замуж и жила в Петербурге и меньшая — любимая дочь Лиза, та самая, которая почти год тому назад исчезла из дома и только теперь нашлась с ребенком в дальнем губернском городе».
Неверно здесь только то, что Марья Михайловна была раздражительная, часто ссорившаяся, вульгарная женщина. Она была тихая, кроткая, покорная, но совсем не вульгарная; и дочерей у него было не две, а три, из которых сначала исчезла из дома вторая — Варвара Сергеевна, а затем старшая, любимая — Вера Сергеевна (Лиза в рассказе).
Несмотря на болезнь Сергея Николаевича, к нему ежедневно по вечерам приходил приказчик и, стоя у притолоки, делал доклад и подавал ведомость работ и вообще всего движения по хозяйству. Ведомости были отпечатаны по особому заказу Сергея Николаевича, и Лев Николаевич, смеясь, говорил, что они так сложны, что корректура этих ведомостей стоила для Сергея Николаевича большего труда, чем для него корректура «Войны и мира». Хозяйство в Пирогове, в этом «золотом дне», каким, по словам Льва Николаевича, считалось Пирогово, шло очень плохо и Сергей Николаевич все больше и больше входил в долги и разорялся. Говорили, что он, и будучи здоровым, никогда, даже летом, не выходил из дома и всегда так же вел хозяйство через своего приказчика; только изредка запрягалась в коляску тройка, и он объезжал поля.
Маленькая старушка Марья Михайловна, всегда повязанная платочком и по цыганской привычке курившая, жила в «деревянном доме». Там был тоже какой-то свой дух. Постель с горой подушек, иконы с лампадками, и почти всегда, помню я, был с ней ее четырехлетний внук Миша, сын Веры Сергеевны, с своей няней, крестьянской девушкой Аленой. У Миши был башкирский тип, и, вероятно, он был похож на своего отца.
Марья Михайловна нежно любила Мишу, который тоже был к ней привязан. Она никогда не говорила об его отце, но только иногда в особенности слыша о чьем-нибудь счастливом замужестве, вздыхала и говорила:
— А мои-то!..
- 456 -
И хотя очень любила Л. Н., но считала, что ее дочерей погубило его учение.
Детям своим Сергей Николаевич старался дать самое лучшее по его понятиям воспитание и образование. В доме постоянно жили гувернантки — француженки и англичанки. Старшую, любимую дочь Веру Сергеевну учил он сам. И мне сама Вера Сергеевна рассказывала, что она дрожала перед отцом и переживала то же, что переживала княжна Марья, стоя перед дверью кабинета своего отца — старого князя Болконского. Роман «Война и мир» был написан, когда Вера Сергеевна была еще ребенком и Сергей Николаевич еще не был стар, но Л. Н. своим художественным чутьем изобразил в старике Болконском и его дочери старика Сергея Николаевича и его дочь Веру Сергеевну.
Одно время Сергей Николаевич с семьей переезжал на зиму в Москву, но все же дочери его жили очень одиноко. Все молодые люди, появлявшиеся в их доме, всегда заранее поднимались Сергеем Николаевичем на смех, чтобы его дочери не могли увлечься кем-нибудь, так как он никого не считал достойным своих дочерей.
«Он вспоминал теперь тоже то время, когда она становилась женщиной, и то особенное чувство страха и оскорбления, которое он испытывал к ней, когда замечал, что мужчины смотрят на нее как на женщину. Он вспоминал об этом своем ревнивом отношении к дочери, когда она с кокетливым чувством, зная, что она хороша, приходила к нему в бальном платье и когда он видел ее на балах. Он боялся нечистого взгляда на нее, а она не только не понимала этого, но радовалась этому. «Да, — думал он, — какое суеверие — чистота женщины. Напротив, они не знают стыда, у них нет стыда» («Что я видел во сне»).
Девушки чувствовали пустоту жизни, стали интересоваться учением Льва Николаевича и надеялись скрасить им свою одинокую и однообразную жизнь.
Но барская жизнь семьи была так уродлива, как и всякая барская жизнь, что и учение Толстого приняло форму какой-то игры. За домом девушки построили избушку, закутку для коровы, устроили огород и, не оставляя барской жизни в доме, работали на своих задворках и жили там своей особенной жизнью. Отец и тут не оставлял их в покое, смеялся над ними, говорил, что они проводят время в том, что держатся за хвост коровы. Девушки же стремились сблизиться с народом, учили крестьянских ребят, читали крестьянам. «Хотелось чего-нибудь настоящего, хотелось жизни, а не игры с ней...» («Что я видел во сне»).
Страшное горе постигло родителей, когда вторая дочь Варвара исчезла с пироговским парнем, служившим у Сергея Николаевича поваром. Не успели родители пережить это горе, а старый граф — и оскорбление, как старшая, любимая дочь Вера также исчезла с молодым башкирцем, нанятым Сергеем Николаевичем делать кумыс для нее и Марьи Львовны, у которых доктора находили начало туберкулеза.
Сосед-помещик сделал предложение младшей дочери Марье Сергеевне и на этот раз получил согласие родителей. Она вышла замуж и счастливо жила верстах в семи от Пирогова.
Старики остались совершенно одни. Сын Григорий Сергеевич поссорился с отцом. Он считал себя обиженным тем, что отец присылал ему мало денег и поэтому он не мог жить так, как подобает графу. Изредка он присылал старикам письма всегда очень неприятного содержания.
Одиночество стариков прекратилось с возвращением Веры Сергеевны. Она приехала с ребенком...
«Он смотрел на нее и не двигался с места. Она похудела, глаза стали большие, нос заострился, руки тонкие, костлявые. И не знал, что
- 457 -
сказать и что сделать. Он забыл теперь всё то, что думал о своем сраме, и ему только жалко, жалко было ее, жалко и за ее худобу, и за ее плохую, простую одежду, и, главное, за жалкое лицо с умоляющими о чем-то устремленными на него глазами.
— Папа, прости, — сказала она, подвигаясь к нему.
— Меня, — проговорил он, — меня прости, — и он захлюпал, как. ребенок, целуя ее лицо, руки, и обливал их слезами.
Жалость к ней открыла ему самого себя. И, увидев себя, какой он был действительно, он понял, как он виноват перед ней, виноват за свою гордость, холодность, даже злобу к ней. И он рад был тому, что виноват, что ему нечего прощать, а самому нужно прощение» («Что я видел во сне»).
Вера Сергеевна с грудным Мишей поселилась в своей девичьей комнате на антресолях.
«Он виделся с дочерью и любил ее не только попрежнему, но еще больше, чем прежде... Но ребенка он избегал видеть и не мог победить в себе чувства отвращения и омерзения к нему. И это было источником страданий дочери» («Что я видел во сне»).
Какой милый, хороший человек была Вера Сергеевна! Какая чистая, хрустальная душа! Мой друг Шкарван говорил про нее, что она была immaculata (непорочная), и она действительно была такой.
Больным, страдающим и физически и нравственно, пережившим страшное оскорбление своего самолюбия стариком — вот каким я знал Сергея Николаевича. Как он ждал всегда приезда Льва Николаевича, говорил, что ожидает его как «старца» и при встрече с ним был всегда взволнован.
Сергей Николаевич чувствовал и сознавал приближение смерти и очень боялся ее. Но боялся он не физических страданий, которые и так были сильны, не уничтожения своей личности, — вопроса о том, что он будет жить после своей смерти, у него не было, — а он боялся своих грехов, своей дурно прожитой жизни.
— Не может быть, чтобы не было возмездия за грехи после смерти, — говорил он.
Со Львом Николаевичем он много говорил об этом, и Лев Николаевич говорил ему, что если он испытывает такой страх перед смертью, то уж надо остаток жизни стараться провести любовно.
— Вот если придет управляющий со своими делами, то это все пустяки, если дела идут плохо. А вот если Миша уронит игрушку, и ты подымешь ее, и поиграешь с ним, и приласкаешь его, то это дело любви, — говорил Лев Николаевич.
— Жизнь моя, я сам, есть результат меня самого, моих мыслей, моей работы над собой, моего отношения к людям, ко всему происходящему со мной, — сказал как-то Лев Николаевич Сергею Николаевичу, — и нельзя жить только разумом. Сначала является идея, и нужно признать это в идее, а потом, незаметно для себя самого, идея эта проникает всего тебя, и ты инстинктивно во власти идеи. Так это с отдельными людьми, так это и с целыми народами. Нельзя сказать: «Я буду христианином, раздам все и пойду нищим». Если я сделаю так, то будет плохо, и ничего не выйдет. Я должен признать эту идею, и когда она завладеет мною, то нищета сама явится. Так и с целыми народами. В 1871 году во Франции хотели сделать коммуну и именно потому ничего не вышло, что хотели сделать. А осуществится она, когда войдет в сознание людей. И это совершается.
Каждое утро после чая Сергей Николаевич садился в кресло, стоявшее в углу столовой, а я читал ему из «Мыслей мудрых людей»84 то, что приходилось на этот день. Изречениями этими он бывал очень доволен,
- 458 -
только некоторые не понимал и на некоторые недоумевал. Особенно любила «Мудрецов», как она называла эту книжку, Марья Михайловна.
— Ах, Эпиктет какой чудесный! — говорила она.
Кроме того, я читал Сергею Николаевичу многие религиозные писания Льва Николаевича. Он слушал внимательно, очень интересовался, но часто восклицал: «Все так неопределенно!» — и упрекал Льва Николаевича и его последователей, что они все только говорят, а сами не поступают так, как говорят. Читал я ему и художественные произведения Льва Николаевича, которыми он страшно восторгался, особенно «Казаками». У него был очень развит художественный вкус, и хорошая художественная вещь доставляла ему большое эстетическое наслаждение.
Как я уже говорил, у Сергея Николаевича была трогательная любовь к Льву Николаевичу, и он гордился им. В разговоре со мной он часто упрекал Льва Николаевича в непоследовательности, но посторонним упрекать Льва Николаевича или дурно отзываться о нем он не позволял никому.
Так, однажды приехала в Пирогово дальняя родственница Марьи Михайловны и стала рассказывать о какой-то чудотворной иконе. Я усомнился. Марья Михайловна заволновалась и стала резко говорить о Льве Николаевиче. Сергей Николаевич из соседней комнаты услыхал наш разговор, вошел к нам и горячо встал на защиту Льва Николаевича. Он волновался, говорил горячо, осуждая и обличая православие и страшно высоко ставя учение Льва Николаевича. Марья Михайловна обиделась, расплакалась и уехала.
26 января 1904 г. я ехал из Пирогова в Ясную Поляну. Уезжать надо было рано утром с рассветом. Вечером я простился с Сергеем Николаевичем и пошел в свою комнату. Только хотел раздеваться, слышу стук в дверь; входит Сергей Николаевич, в одной руке держит подсвечник, а другой держится за завязанную больную щеку.
— Я пришел поблагодарить вас, что пожили со мной, стариком, — сказал он мне.
Я был страшно тронут и взволнован. Ведь он не выходил никуда дальше гостиной и столовой и тут вдруг прошел через коридор ко мне поблагодарить меня.
Всегда после возвращения в Ясную, откуда бы я ни приезжал, Лев Николаевич меня обо всем с большим интересом расспрашивал, но этот раз он особенно интересовался моими рассказами. Лев Николаевич жалел, сочувствовал, сострадал брату, но судил о нем объективно и жалел, что у него нет главного, того, что дает спокойную старость и смерть, — религиозного сознания. Лев Николаевич всегда говорил религиозное «сознание», а не «чувство», и если скажешь «чувство», то он поправлял — «сознание». Этим он как бы подчеркивал, что религиозность есть объект разума, а не бессознательного чувства.
Когда я рассказал, как Сергей Николаевич иногда застонет и закряхтит, так что не знаешь, от боли это или от раскаяния, Лев Николаевич сказал, что очень легко не разбираться в себе самом и ложный стыд, оскорбленное самолюбие принимать за укоры совести.
27 июля 1904 г. я опять приехал в Пирогово и нашел в Сергее Николаевиче большую перемену. Страдания были еще больше.
Худой, жалкий, с подвязанной щекой, он ходил, охая и стоная, по мрачной гостиной пироговского дома. Марья Михайловна была всё так же тиха и кротка, но в душе, видимо, еще больше мучилась за своего старика. Из Шамординского монастыря приехала монахиня Мария Николаевна и своим присутствием несколько скрашивала мрачную жизнь в «Большом Пирогове».
- 459 -
В августе приехал и Лев Николаевич. В его дневнике от 15 августа записано: «Пирогово. Три дня здесь. У Сережи было очень тяжело. Он жестоко страдает физически и нравственно, не смиряясь. Я ничего не могу сделать, сказать хорошего, полезного».
Страх перед приближающейся смертью все усиливался. Старушки Марья Михайловна и Марья Николаевна очень желали пригласить к нему священника для исповеди и причастия. Сергей Николаевич долго колебался и не решался, как ему поступить. Ему хотелось причаститься, но он говорил, что он не может повторять за священником слова предпричастной молитвы: «Верую, господи, и исповедую, яко сие есть самое честное тело твое и сия есть самая честная кровь твоя», так как этому верить он не может.
Церковь в Пирогове была тут же на усадьбе; священник был молодой, доброй души человек, но горький пьяница. У него спросили, может ли он причастить, не читая предпричастной молитвы. Он согласился. Сергей Николаевич просил совета Льва Николаевича, и Лев Николаевич сказал, что если у него есть желание и это успокоит его, то пусть позовет священника.
Сергею Николаевичу становилось всё хуже и хуже. Софья Андреевна стала требовать возвращения Льва Николаевича в Ясную ко дню их свадьбы85, и Лев Николаевич, уступая ей, как уступал во многом всю жизнь, уехал от умирающего брата.
В его отсутствие Сергей Николаевич скончался. Умирал он в больших страданиях, но сознательно. Перед самым концом он уже ничего не говорил и ослеп. Окружающие поняли, что он ослеп, по тому, что он знаками потребовал зажженную свечу, ощупал ее и вел по ней рукой вверх до пламени, точно желая убедиться, горит ли она. Ужас и страх его не оставляли. Умирая он издавал звуки: «Ах, ах!», и две старушки, сидевшие поодаль в гостиной на диване, говорили, что ему что-то видится. Когда дыхание прекратилось, монахиня Мария Николаевна перекрестилась и прошептала молитву, а Марья Михайловна прослезилась и сказала:
— Умер мой бурчалочка.
Лев Николаевич приехал на похороны. Тело лежало в простом тесовом гробу. Сергей Николаевич перед смертью просил похоронить его в простом гробу на сельском кладбище, среди крестьянских могил.
Лев Николаевич нес гроб до церкви. В церковь никто не вошел, кроме двух старушек.
1 Алексей Иванович Абрикосов (1821—1904) — купец первой гильдии, действительный статский советник, основатель кондитерской фирмы.
2 Алексей Алексеевич Абрикосов (1857—1930) — издатель журнала «Вопросы Философии и Психологии».
3 Николай Алексеевич Абрикосов (1850—1936) — кандидат физико-математических наук Московского увиверситета, директор правления т-ва А. И. Абрикосова сыновей, писатель (псевдоним — Абров), автор статей по психологии, социологии и естествознанию, сотрудник «Вопросов Философии и Психологии», «Annales de l’Institut international de Sociologie» и других научных органов.
4 Цитата взята из письма Толстого к М. Н. Чистякову от 9 декабря 1892 г., напечатанного полностью в «Воронежском историко-литературном вестнике» 1921 г., вып. 2, стр. 56—57. Приводимая Х. Н. Абрикосовым цитата была напечатана В. Г. Чертковым в брошюре: Л. Н. Толстой, «Мысли о боге», изданной в Англии и перепечатанной в Москве издательством «Посредник».
5 Статья Толстого «Как читать евангелие, и в чем сущность его» написана в 1896 г. Была напечатана впервые В. Г. Чертковым в Лондоне в 1897 г.
6 Джон Кенворти (John Coleman Kenworthy) — английский методистский пастор, писатель и лектор, в то время разделявший взгляды Толстого. Автор книги «Анатомия нищеты» — лекций английским рабочим по политической экономии, к которым Толстой в 1900 г. написал предисловие, до сих пор не появившееся в печати на русском языке. Кенворти был в России и виделся с Толстым в 1896 и в 1900 гг. Позднее
- 460 -
Кенворти заболел нервным расстройством и был помещен в психиатрическую лечебницу.
7 «Белобилетниками» назывались во времена самодержавия мужчины, которые по тем или другим причинам освобождались от несения обязательной военной службы.
8 «Международный Толстовский альманах», составленный П. Сергеенко, изд. «Книга». М., 1909, стр. 331.
9 Статья «Carthago delenda est», написанная против войны, была подписана Толстым 23 апреля 1898 г. и появилась в том же году в Англии в изданном В. Г. Чертковым сборнике «Свободное Слово» № 1.
10 Альберт Шкарван пробыл в тюрьме не год, а четыре месяца; на этот срок он и был приговорен военным судом за свой отказ от службы военным врачом.
11 Х. Н. Абрикосов прислал Толстому следующую выдержку из письма к нему отца от 1 августа 1898 г.:
«...Родство по духу выше и прочнее родства по крови, в этом я убедился из самой жизни давно уже; кровное родство только до образования духовной личности, и с развитием индивидуальности это родство само по себе уже роли не играет, часто даже переходит во вражду (увы, как часто между родственниками враждебное отношение!), а начинает главную роль играть духовное родство... Ты теперь уже складывающаяся сознательная личность; моя роль, как отца, оканчивается; мы оба — дети божьи, а потому нас нечего разделять. Я останусь твоим другом навсегда, так как мы оба с тобой родственны по духу... Мне скоро 50 лет, и я среди грубых матерьяльных занятий до сих пор живу и дышу идеалами. Это нас роднит больше, чем все остальное...
Крепко целую и люблю. Твой старый друг и отец».
12 Случай этот так запомнился Толстому, что он через десять лет, в 1910 г., так вспоминал о нем в своей книге «Путь жизни»: «Любовь уничтожает не только страх смерти, но и мысль о ней. Старушка-крестьянка за несколько часов до смерти говорила дочери о том, что она рада тому, что умирает летом. Когда дочь спросила: почему? — умирающая отвечала, что она рада потому, что зимой трудно копать могилу, а летом легко. Старушке было легко умирать, потому что она до последнего часа думала не о себе, а о других. Твори дела любви — и для тебя не будет смерти». (Л. Н. Толстой, «Путь жизни», изд. «Посредник», М. 1911, стр. 460).
13 Сообщение Х. Н. Абрикосова, что Толстой встретился с бывшим офицером А. П. Ивановым в «Ржановом доме» в Москве во время переписи, происходившей в 1882 г. (а не 1881) ошибочно. См. «Летописи Государственного Литературного музея», книга вторая, М., 1938, стр. 361—362.
14 По «Ежедневнику» С. А. Толстой, Лев Николаевич в 1899 г. переехал на зиму в Москву 9 ноября.
15 Предисловие к роману В. фон-Поленца было начато Толстым 22 мая 1900 г., закончено в августе 1901 г. Появилось в книге: «Крестьянин». Роман Вильгельма фон-Поленца. Перевод с немецкого В. Величкиной, изд. «Посредник», М., 1902. Слова этой статьи, относящиеся к А. Н. Дунаеву, не совсем точно цитируются Х. Н. Абрикосовым; они следующие: «В прошлом году мой знакомый, вкусу которого я доверяю, дал мне прочесть немецкий роман «Бютнербауэр» фон-Поленца.
16 Сочинение А. И. Архангельского «Кому служить?» впервые было напечатано в Бургасе (Болгария) в издательстве «Возрождение» в 1911 г. В России было напечатано в Москве в 1920 г. в издании «Общества истинной свободы в память Л. Н. Толстого» и Трудовой общины-коммуны «Трезвая жизнь».
17 Евгений Васильевич Богданович (р. 1832 г., ум?) — генерал, автор и издатель многочисленных популярных агитационных книжек для народа, имевших целью укрепить «преданность» царю, отечеству и господствующей церкви. Брошюры издавались на средства, отпускавшиеся правительством, и раздавались и рассылались бесплатно, при содействии министерства внутренних дел и церковных организаций.
18 Николай Модестович Богданович (1856—1903) — уфимский губернатор. Был убит 6 мая 1903 г. по приговору партии социалистов-революционеров. Слова Толстого о двух Богдановичах могли быть произнесены, очевидно, не ранее 1903 г.
19 Крестьяне-сектанты села Павловки Сумского уезда Харьковской губ. были известны под именем «павловцев». Здесь до 1892 г. проживал близкий тогда по взглядам к Толстому Д. А. Хилков, и сектантство образовалась под его влиянием. 16 сентября 1901 г. павловцы в состоянии религиозного экстаза разгромили местную церковь-школу.
20 Х. Н. Абрикосов ошибается, полагая, что копия письма Толстого к павловским сектантам не сохранилась нигде, кроме как у него. Копия была сделана на копировальном прессе в Москве. По этой копии письмо было напечатано в 72 томе «Полного собрания сочинений» Толстого, выпущенного Гослитиздатом (стр. 284) — без заголовка, с иной датой (7 января) и без последних слов, не отпечатавшихся в копии.
21 Книга Кропоткина, на которую указывал Толстой, — «Fields, Factories and Workshops». Русский перевод: П. А. Кропоткин. «Поля, фабрики и мастерские». С английского перевел А. Н. Коншин, изд. «Посредник», 3-е изд., М., 1908.
- 461 -
22 Повесть Чехова «В овраге» появилась в № 1 журнала «Жизнь» за 1900 г.
23 «До белых мух» — до выпадения снега.
24 Эта легенда в том виде, в каком ее слышал Толстой (вероятно, от В. П. Щеголенка), записана им в его записной книжке 1879—1880 гг. В 1907 г. Толстой обработал ее для «Детского круга чтения». Так как «Детский круг чтения» Толстым закончен не был, то при его жизни не появлялась в печати и эта легенда, напечатанная впервые Н. Н. Гусевым в книге «Неизданные тексты Л. Н. Толстого», изд. Academia. М.—Л., 1933 г.
25 По «Ежедневнику» С. А. Толстой, Лев Николаевич приехал в Москву 3 ноября 1900 г.
26 Сочинение Ницше «Так говорил Заратустра», пользовавшееся тогда большим успехом среди некоторой части русской интеллигенции.
27 События, происходившие во время демонстрации 4 (а не 5) марта 1901 г. в Петербурге на Казанской площади, описаны в письме Х. Н. Абрикосова не вполне точно. Письма участников и очевидцев демонстрации были напечатаны В. Г. Чертковым в «Листках Свободного Слова» 1901, № 23.
28 Выписка представляет неизвестно кем сделанную вольную и не вполне точную передачу слов Толстого.
29 Владимир Владимирович Чертков (р. 1888 г.) — сын В. Г. Черткова.
30 Анна Григорьевна Морозова (р. 1869 г.) — заведывала хозяйством в доме Чертковых.
31 Выдержка взята из статьи В. Г. Короленко в «Русском Богатстве» 1905 г., № 4.
32 Подробнее о павловском деле см. в статье Н. Н. Гусева «Павловцы» — «Русская Мысль», 1907 г., №№ 7 и 8. Обвинительный акт по делу павловских крестьян был издан полностью социал-демократической организацией «Жизнь» под заглавием: «Дело павловских крестьян. Официальные документы». С предисловием Владимира Бонч-Бруевича» Лондон, 1902 г.
33 Сочинение Толстого «Христианское учение» было напечатано впервые В. Г. Чертковым в Лондоне в 1898 г.
34 «Пришпект» — испорченное «проспект».
35 Обращение «К рабочему народу» было начато Толстым 24 мая 1902 г.; отослано В. Г. Черткову в Англию для напечатания 22 июля 1902 г. Было напечатано в издании «Свободного слова» в том же году.
36 Иван Михайлович Оболенский (1853—1910) — с 1897 г. херсонский губернатор, с 1902 г. — харьковский, с 1905 г. — финляндский генерал-губернатор.
37 «Мысли о воспитании и обучении» Л. Н. Толстого, выбранные В. Г. Чертковым из его дневников, писем и черновых редакций статей, появились в издании «Свободного слова» в 1902 г. В России были перепечатаны в изд. «Посредник» в 1907 г. под названием: Л. Н. Толстой, «Мысли о воспитании».
38 15 мая 1902 г. Толстым было закончено большое письмо о воспитании жене его сына Ильи Львовича, Софии Николаевне Толстой. Оно было напечатано в книге: «Новый сборник писем Л. Н. Толстого». Собрал П. А. Сергеенко, изд. «Окто». М., 1911, стр. 214—216.
39 Николай Константинович Муравьев (1870—1936) — московский присяжный поверенный. В 1910 г. составил для Толстого формальное завещание относительно прав на его литературные произведения (см. стр. 122).
40 Иосиф Константинович Дитерихс.
41 Иван Федорович Наживин (р. 1874 г.) — писатель, в то время сочувствовавший взглядам Толстого и проводивший их в своих рассказах. После смерти Толстого отошел от его учения, а в годы гражданской войны сотрудничал с Деникиным в его «Осваге». Эмигрировал за границу. Толстой был невысокого мнения о художественных произведениях Наживина, считая, что «он не знает языка художественного», а что касается содержания, то у него «во имя христианских взглядов такое нехристианское отношение к людям». (Н. Н. Гусев, «Два года с Л. Н. Толстым», изд. Толстовского Музея, М., 1928, стр, 138).
42 Ив. Наживин, «Пред рассветом», М., 1902.
43 Рассказ «Вне жизни» (из жизни монахов) имеется в яснополянской библиотеке в виде отдельного оттиска из журнала «Русское Богатство», с надписью И. Ф. Наживина: «Бесконечно дорогому учителю от любящего его всем сердцем автора. 9 декабря 1902 г.».
Толстой писал Наживину по поводу рассказа «Вне жизни» (впоследствии заглавие было изменено автором на — «В стенах») и сборника «Пред рассветом»: «Читал вашу «Вне жизни», и мне понравилось. Было бы еще лучше, если бы вы еще просеяли. Золото добывается самым удобным способом — просеиванием. Получил и вашу книжечку. Прочел первый рассказ. Он меньше понравился мне. Отрицание и обличение, особенно в художественной форме, слишком легко без выражения того, во имя чего облачается» (Ив. Наживин, «Из жизни Л. Н. Толстого», изд. «Сфинкс», М., 1911, стр. 128).
44 «Записки революционера» П. А. Кропоткина, в то время существовавшие только в заграничных изданиях.
- 462 -
45 Статья В. Г. Черткова о духоборах в печати не появлялась.
46 Стихотворение В. Гюго «Pauvres gens» («Бедные люди») было помещено Толстым в «Круге чтения» в переводе В. Микулич. Для второго издания «Круга чтения» Толстой в 1908 г. совершенно переработал перевод Микулич. Кроме того, в 1907 г. Толстой этот же рассказ изложил для детей. Изложение это было напечатано Н. Н. Гусевым в книге «Неизданные тексты Л. Н. Толстого», изд. Academia, М.—Л., 1933, стр. 287—288.
47 Пелагея Ильинишна Юшкова (1797—1875) — тетка Толстого, родная сестра его отца.
48 Николай Силантьевич Акулов отказался от военной службы в Екатеринодаре 17 октября 1902 г. Был приговорен к ссылке на 18 лет в Якутскую область, откуда бежал за границу.
49 О письме Победоносцева к Толстому от 15 июня 1881 г., см. стр. 287.
50 Легенда «Восстановление ада», которая называлась первоначально «Легенда о сошествии Христа во ад и восстановлении царства дьявола», была начерно написана Толстым не в сентябре 1902 г., как пишет Х. Н. Абрикосов, а 1 ноября 1902 г.
51 П. И. Бирюков тогда приступил к составлению биографии Толстого.
52 В № 1 «Журнала для Всех» за 1903 г. (столб. 79—86) были напечатаны, под заглавием «Из писем и бумаг Л. Н. Толстого», выдержки из книжки: «О смысле жизни». Мысли Л. Н. Толстого, собранные Владимиром Чертковым, изд. «Свободного Слова». Christchurch, 1901.
53 Приводимое автором письмо к нему Толстого написано, повидимому, 19 марта 1903 г.
54 Авдотья Васильевна Агеева (р. 1862 г.) жена А. Н. Агеева.
55 Александр Александрович Волкенштейн (1852—1925) — близкий по взглядам к Толстому и лично с ним знакомый земский врач. Первым браком был женат на известной революционерке Людмиле Александровне Волкенштейн (1857—1906). В 1898 г. уехал на остров Сахалин к сосланной туда на поселение своей жене и заведывал там окружной больницей. В 1903 г. переехал во Владивосток, где служил санитарным врачом. По напоминанию Абрикосова, Толстой 20 марта 1903 г. написал ему письмо об отправлениях на Сахалин павловцах, прося, чем он может, помочь им.
56 Николай Васильевич Давыдов (1848—1920) — друг семьи Толстых, судебный деятель, в то время председатель Московского окружного суда. Давыдовым было составлено от имени Агеева прошение царю о помиловании.
57 Граф Александр Васильевич Олсуфьев. Толстой писал ему 7 апреля 1903 г.
58 Олсуфьев отвечал Толстому 14 апреля 1903 г. Он писал, что Николай II «очень милостиво» отнесся к его докладу о помиловании Агеева и «повелел» от его имени передать министру внутренних дел Плеве, чтобы немедленно было сделано распоряжение о приостановлении высылки Агеева. Несмотря на это «повеление», Агеев был отправлен в ссылку. Это неисполненное министром «повеление» царя вызвало в журнале «Свободное Слово», издававшемся в Англии В. Г. Чертковым, статью под названием «Ограниченное самодержавие» («Свободное Слово» 1903, № 7, столб. 5—6).
59 О Сергее Ивановиче Листовском см. стр. 465.
60 Письмо Шкарвана неизвестно.
61 Имеется в виду рукопись: «Начало жизни христиан и страдания их в селе Павловках, какие они переносили мучения и гонения от язычников за веру господа нашего Иисуса Христа». Рукопись была написана в 1902 г. в московской пересыльной тюрьме двумя павловцами, приговоренными к каторжным работам за разгром церкви, — П. С. Харахоновым и Т. А. Никитенко. Опубликована Н. Н. Гусевым в статье «Павловцы» — «Русская Мысль» 1907, № 7, стр. 40—71; № 8, стр. 1—19.
62 «Соединение, перевод и исследование четырех евангелий».
63 В. А. Поссе, «Граф Л. Н. Толстой и рабочий народ», Женева, 1903.
64 Написанное Толстым «Послесловие» к его статье «К рабочему народу» было им закончено 6 мая 1903 г. и под названием «К политическим деятелям» напечатано В. Г. Чертковым в издании «Свободное Слово» в том же 1903 г.
65 Еврейский погром в Кишиневе 6—8 апреля 1903 г. По официальным данным, в результате погрома было около 50 убитых, несколько сот изувеченных, около 700 еврейских домов и около 600 магазинов разграбленных и разрушенных.
66 Популярный в то время среди верующих священник Иван Ильич Сергеев (Кронштадтский) написал по поводу кишиневского погрома проповедь, в которой осудил с христианской точки зрения. Однако вскоре под давлением высокопоставленных лиц он написал другую проповедь, в которой, отрекаясь от своей прежней точки зрения, обвинил в погроме самих пострадавших евреев.
67 Автор рассказывает о встрече Толстого с Василием Васильевичем Плюсниным (1877—1942). Сын богатого сибирского купца, Плюснин учился в Высшем техническом училище, но, проникнувшись взглядами Толстого, оставил училище, отказался от богатого наследства и решил жить личным трудом. Впоследствии редактор 67—69 томов «Полн. собр. соч.» Л. Н. Толстого, выпускаемого Гослитиздатом.
68 Цитата взята из дневника Толстого 1888 г.
69 Вера Сергеевна Толстая.
- 463 -
70 Сергей Сергеевич Толстой (р. 1897 г.), сын Сергея Львовича Толстого, в настоящее время преподаватель английского языка в высших учебных заведениях в Москве.
71 Дмитрий Васильевич Никитин.
72 Григорий Спиридонович Петров (1867—1925) — в то время популярный либеральный священник. В 1908 г. по постановлению синода был лишен сана и сделался профессиональным журналистом. Был корреспондентом газеты «Русское Слово» в первую мировую войну.
73 Дмитрий Васильевич Никитин.
74 Свои мысли по поводу разговора Х. Н. Абрикосова с Д. В. Никитиным Толстой записал в дневнике 18 июня 1903 г. См. «Полн. собр. соч. Толстого», т. 54, Гослитиздат, 1935, стр. 178—179.
75 28 августа 1903 г. Толстому исполнилось 75 лет.
76 Князь Дмитрий Иванович Шаховской (1861—1938 [?]) — политический деятель, один из основателей конституционно-демократической партии. С Толстым был знаком с 1884 г. и неоднократно бывал у Толстого и в Москве и в Ясной Поляне. Толстой называл его «маниаком либерализма».
77 Упоминание о бомбах, как о средстве борьбы с правительством, находим еще в следующей записи слов Толстого, сделанной Н. Н. Гусевым 31 декабря 1908 г.: «Сегодня после обеда М. А. Маклакова рассказывала, со слов знакомого ей депутата Думы Дмовского (поляка), о том, какие притеснения испытывают поляки в Польше: как вытесняется в школах польский язык и насильственно заменяется русским, как принуждают детей поляков ходить в православные церкви, как восстанавливают детей против родителей на том основании, что они поляки, и пр. Она сказала, что Дмовский не раз говорил об этом в Думе.
Л. Н. сказал, что говорить публично о таких вещах — ниже человеческого достоинства.
— А послушали бы вы, — возразила М. А. Маклакова, — какой шум и крик поднимают правые, когда он об этом говорит.
— В таком случае, — ответил Л. Н., — вовсе не надо туда обращаться. Тут может быть только один из двух путей: или бомбы или любовь». (Н. Н. Гусев, «Лев Толстой против государства и церкви», изд. «Свободное Слово», Берлин [1913].
78 В № 6 «Свободного Слова» за 1903 г. (столб. 31—32) была помещена заметка «Отголоски кишиневского погрома», в которой было напечатано юмористическое стихотворение относительно выступлений священника Иоанна Кронштадтского по поводу еврейского погрома в Кишиневе. В стихотворении высмеивалась, как сообщалось в заметке, «необыкновенная легкость мыслей 73-летнего иерея», с которой он в течение короткого времени по внушению «влиятельной особы» диаметрально переменил свое мнение о причинах кишиневского погрома.
79 Юлия Ивановна Игумнова.
80 Дмитрий Васильевич Никитин.
81 Статья Толстого «О Шекспире и о драме», написанная в 1903 г., появилась в «Русском Слове» 1906 г., №№ 277—282 и 285 от 12, 14—18 и 25 ноября.
82 Сын М. С. Сухотина Федор Михайлович Сухотин (1896?—1920?).
83 Сергей Николаевич Толстой в последний раз посетил Ясную Поляну 15—17 сентября 1902 г.
84 «Мысли мудрых людей на каждый день» — составленный Толстым в 1903 г. сборник изречений различных мыслителей на все дни года. Был напечатан «Посредником» в том же году.
85 Софья Андреевна вызывала Льва Николаевича из Пирогова в Ясную Поляну не ко дню их свадьбы, который был еще впереди (23 сентября), а ко дню своего рождения — 22 августа.
СноскиСноски к стр. 393
* Сергей Львович Толстой, провожавший в то время духоборов в Канаду. — Х. А.
Сноски к стр. 400
* «Темными» в семье Толстых назывались толстовцы. Вероятно, это название произошло от того, что когда члены семьи спрашивали друг у друга, кто у Льва Николаевича, то часто бывал ответ: «Там темная личность какая-то», то-есть не из круга светских знакомых. «Какая у вас тут темнота», — с такими словами однажды ворвалась в кабинет Льва Николаевича Софья Андреевна, когда он сидел со своими друзьями, хотя горела лампа и было совершенно светло.
Сноски к стр. 403
* «О вас обоих», т. е. о мне и о моей жене; «и о третьем незнакомом существе», т. е. о моей дочери, которую тогда еще не видел Лев Николаевич.
Сноски к стр. 404
* Вера Ипполитовна Лукьянская, по мужу Алексеева, сотрудница изд-ва «Посредник».
Сноски к стр. 406
* Так Лев Николаевич называл мою жизнь под Москвой на Клязьме, где я жил один на даче моих родителей, столярничал и гектографировал его запрещенные писания. Лев Николаевич говорил, что завидует моему уединению, и собирался посетить меня.
Сноски к стр. 409
* Имена их: Абрам Лаврентьевич Торянин, Петр Верходубов и Федор Стрижин.
Сноски к стр. 410
* Екатерина Ивановна Баратынская, сотрудница издательства «Посредник».
** А. С. Зонов, Ф. А. Ушаков, Н. В. Назаров.
Сноски к стр. 418
* Евгений Шмитт — венгерский писатель.
** На Lago Maggiore есть деревни Аскона, где в то время жил Шкарван; около этой деревни, в горах, «Natur-mensch», и (люди природы) организовали общину.
Сноски к стр. 421
* После моего первого посещения Ясной Поляны я поехал к своим дедушке и бабушке, которые жили на своей даче в Сокольниках и с которыми я по возвращении из-за границы не видался.
Дедушка мой был старше Льва Николаевича на четыре года. Его отец, мой прадед, был крестьянин Пензенской губернии, отпущенный на оброк. Дедушка не получил никакого образования, но благодаря своему природному уму и способностям сам выучился у немца Гофмана, в конторе которого он служил, бухгалтерии и немецкому языку. Всем своим многочисленным детям (у дедушки было 22 человека детей, из которых только 5 умерло в детском возрасте) он дал хорошее образование.
Человек он был старых правил, и я знал, что его должно будет огорчить мое знакомство с Толстым и мой образ жизни, и потому я просил отца не говорить оба мне дедушке. Мне хотелось самому рассказать про себя.
Когда я рассказал дедушке о своем знакомстве с Толстым и что единственный смысл жизни я вижу в следовании его учению, он удивился и спросил меня — как это случилось? Я ответил стихами из «Иоанна Дамаскина» Алексея Толстого: «Над вольной мыслью богу неугодны насилие и гнет, она, в душе рожденная свободно, в оковах не умрет».
— Как? как? — переспросил меня дедушка. Я продекламировал стихи до конца.
— Да, насильно нельзя, — сказал он, задумавшись, и потом, помолчав, прибавил: — Хоть ты и мой крестник, но ты теперь совершеннолетний и можешь и жить, и верить, как хочешь. Но что толку в учении Толстого? Ведь если бы не графиня, жена его, то он давно бы по миру пошел.
Так верно понял Льва Николаевича мой дед.
После этого я несколько раз посещал бабушку и дедушку, и мы всегда миролюбиво с ними беседовали. Старики интересовались Львом Николаевичем и всегда расспрашивали о нем, тем более, что в то время в «Ниве» печаталось «Воскресение», которое бабушка с интересом читала.
— Удивляюсь, — говорила она мне, — какая охота Толстому описывать таких девок, как Маслова, всегда такие есть, были и будут.
Сноски к стр. 422
* Письмо к индусу Рамазатне — см. П. И. Бирюков. Биография, Л. Н. Толстого, т. 4, Гиз, 1923, стр. 41—42.
Сноски к стр. 425
* Это ошибка. Жена Поссе, Альма Николаевна, показала пример изумительной выдержки. Вернувшись на берег совершенно одетая, она со следующим же пароходом уехала на континент, тотчас же двинулась в Россию и доставила всё ей порученное по назначению — Прим. Влад. Бонч-Бруевича.
Сноски к стр. 428
* Люди природы.
Сноски к стр. 430
* Помни о смерти.
Сноски к стр. 433
* «Распоряжайтесь деньгами, как хотите» — таково было отношение Льва Николаевича к деньгам. Но вместе с тем у него был интерес к некоторым денежным суммам. Так, гонорар за свои пьесы, который он получил с императорских театров, он определил на погорелых, и деньги эти всегда лежали на его текущем счету в Туле в банке. Как-то раз он просил меня съездить в Тулу и справиться, сколько денег осталось на его текущем счету.
Сноски к стр. 437
* Крестьянин из деревни Скуратова.
Сноски к стр. 443
* Может быть, Агеев сначала, отпав от православия, и был штундистом, но после знакомства со Л. Н. он вполне освободился от штундистских верований.
Сноски к стр. 444
* Черновики и рукописи Л. Н., которые при всяком удобном случае переправлялись за границу к Черткову.
** Оболенский.
Сноски к стр. 446
* «Мартом» Лев Николаевич характеризовал настроение человека, который только что проникся христианскими идеями, которому все кажется возможным и доступным, и радость жизни бьет в нем ключом, как вешние мартовские воды.
Сноски к стр. 449
* [Он хочет воспользоваться случаем.]
Сноски к стр. 452
* В то время отец мой был вызван московским оберполицеймейстером Треповым, который показал ему довольно подробную и точную мою биографию, составленную тайной полицией, и предписание директора департамента полиции Лопухина о наложении на мое имущество опеки, так как я будто бы трачу деньги на революцию. Отец мой дал расписку в том, что я собственных средств не имею, так что и опеки накладывать не на что.