232

 В. И. АЛЕКСЕЕВ* 

ВОСПОМИНАНИЯ

(Несколько слов о В. И. Алексееве)**

В тексте записок В. И. Алексеева перед читателем пройдет вся его жизнь с ее волнениями, исканиями, радостями и печалями. Здесь, в этом очерке, мы хотим представить только ее краткий обзор, чтобы перед началом чтения дать возможность читателю ознакомиться хотя бы с внешней стороны с биографией этого теперь мало известного, но, несомненно, далеко незаурядного человека. Самостоятельно подойдя к разрешению тех же вопросов, которые мучили Толстого, он в жизни его самого провел заметную борозду, стал ему близким именно в самую трудную для него пору и полюбился ему как человек высоких нравственных качеств. Вспомним, что Лев Николаевич писал одному из своих друзей о нем, что «если бы побольше было таких людей, то хорошо бы было жить».

Отец Василия Ивановича Алексеева, Иван Васильевич, происходил из тамбовских дворян и вел свой род от выходца из Сербии при Петре I. После выхода в отставку из военной службы в чине поручика и раздела с братом имения, принадлежавшего родителям в Тамбовской губернии, Иван Васильевич переселился в Псковскую губ. Здесь он приобрел небольшое поместье Подсосново, женился на крестьянке, своей крепостной из рода Дуровых, родственнице отца известного генерала М. Д. Скобелева, и жил уединенной жизнью без службы и связей с местным дворянством.

Василий Иванович был не старший из детей; родился он 15 декабря 1848 г. Отданный в псковскую губернскую гимназию, он ее кончил около 1869 г. с серебряной медалью; всегда отличаясь хорошими математическими способностями, высшее образование получил на физико-математическом факультете С.-Петербургского университета. Серьезный и вдумчивый человек, всегда строго относившийся к своим обязанностям и стремившийся к тому, чтобы не даром прошла его жизнь, В. И. в университете сошелся с близким ему по взглядам известным впоследствии политическим и общественным деятелем Н. В. Чайковским; он примкнул к кружку «чайковцев», который ставил своею целью саморазвитие и «служение народу», т. е. всяческое содействие распространению знаний среди крестьян и рабочих.

Новое сильное влияние на Алексеева оказало его знакомство с Александром Капитоновичем Маликовым, основателем религиозно-этического учения о «богочеловечестве». Маликов, обладавший удивительным даром слова, своими пламенными речами,

233

дышавшими искренностью, верой в свою правду, страстным энтузиазмом, умел внушить свои убеждения слушателям без различия их общественного положения и создал целый ряд горячих последователей. Это сближение Алексеева с Маликовым и его последователями соединило их дальнейшую жизнь; как и они, он чувствовал, что в России, где преследовалось всякое начинание, не укладывавшееся в обычные рамки, нельзя осуществить на деле то, что «богочеловеки» считали истиной; убежденный в этом, он примкнул к группе «маликовцев», решивших эмигрировать в Америку, чтобы там испытать силы и осуществить в действительности свои идеалы. Этот план был выполнен осенью 1875 г. Перебравшись после ряда злоключений в Америку, друзья (всего 15 человек) приобрели участок в Канзасе и образовали интеллигентскую земледельческую колонию. Тут были, кроме В. И. Алексеева, — Н. В. Чайковский с женой, А. Н. Маликов с женой и детьми, бывший студент-медик С. В. Клячко, Лидия Эйгоф из Саратова, Хохлов, студент Н. С. Бруевич из Орла и др. Позднее к ним присоединился Вильям Фрей (Вл. Констант. Гейнс), эмигрировавший из России еще в 1867 г. Но на деле мечты «богочеловеков» не оправдались. Наладившийся было порядок жизни просуществовал недолго; постепенно расстраиваясь, в 1877 г. община пришла к полному разрушению, и общинники, — те, кто не мог по своему политическому положению вернуться в Россию, — рассеялись по разным местам за границей, кто же мог, устремились обратно на родину; в числе последних был и В. И. Алексеев.

Вскоре после возвращения, осенью 1877 г., по рекомендации акушерки М. И. Абрамович, принимавшей у С. А. Толстой детей, с которой он познакомился у своего давнего знакомого А. А. Бибикова, В. И. был приглашен Л. Н. Толстым на место учителя старших его детей: Сергея, Татьяны и Ильи. В. И. Алексеев сразу, с первого знакомства заинтересовал Л. Н. Толстого и своей оригинальной, необычайной жизнью, и своими духовными исканиями, и своими взглядами на задачи и сущность человеческой жизни, и проповедью против войны. Это было то самое время, когда у Толстого шла особенно напряженная работа над самим собой и начинался тот период, который принято называть его духовным переломом. Всегда поддерживавший Толстого в его стремлении к переработке жизни, к самоусовершенствованию, в его постоянных исканиях правды, В. И. Алексеев стал с течением времени чрезвычайно близким и дорогим для Толстого человеком. Но те же самые качества, которые приближали его к Льву Николаевичу, на Софью Андреевну действовали в совершенно противоположном направлении, постепенно развивая в ней чувство антипатии к Алексееву. Сближение Алексеева со Львом Николаевичем вызывало в ней тревогу; она чувствовала начало отдаления мужа и лично от себя, и от прежней литературной деятельности, волновалась из-за возраставшего его равнодушия к личной собственности, которая для нее с течением времени становилась все дороже и дороже. В. И. Алексеев — единомышленник Льва Николаевича в его новых устремлениях — оказался как бы его сообщником против нее, противником ее желаний и взглядов, возбуждавшим в ней к себе худые и даже прямо враждебные чувства. Последней каплей для проявления негодования со стороны Софьи Андреевны по отношению к Алексееву был услышанный ею его разговор с Львом Николаевичем по поводу возможной казни революционеров — убийц Александра II, причем Алексеев поддерживал мысль Толстого — написать письмо Александру III об их помиловании. Софья Андреевна требовала немедленного удаления Алексеева, но Лев Николаевич настоял на необходимости задержать его в Ясной Поляне до конца учебного года, когда Сергей Львович должен был держать выпускной экзамен в тульской гимназии. После этого в конце лета 1881 г. Алексеев, по предложению Толстого, отправился в его самарское имение, где управляющим был А. А. Бибиков, — хозяйничать на участке, который Лев Николаевич велел ему отрезать. Алексеев предпочитал сам работать на полученном участке, но участок оказался ему не под силу (в нем было 400 десятин); пришлось большую часть земли сдавать крестьянам в аренду. Из этого возникло обстоятельство, давшее повод к новому неудовольствию Софьи Андреевны Толстой. Дело было в том, что, так как крестьяне аренду платили неохотно, а добиваться от них платы судом было не в правилах Алексеева и, конечно, противно

234

убеждениям Л. Н. Толстого, деньги поступали неаккуратно. Это очень раздражало С. А. Толстую, которая считала самого Алексеева арендатором и неисправным плательщиком аренды и, наконец, не посоветовавшись со Львом Николаевичем, в письме 16 августа 1886 г. «отказала» Алексееву от аренды и предложила ему сдать землю в экономию. Ряд несчастий сразу свалился на голову Алексеева — смерть двоих детей, необходимость переменить жизнь, тяжелая нервная болезнь. Долгое время в течение нескольких лет Алексееву не удавалось устроиться; сначала по рекомендации Л. Н. Толстого он получил место учителя естественных наук в открывавшейся сельскохозяйственной школе в имении Сибирякова Самарской губ., потом был домашним учителем у Д. И. Воейкова в его имении в Симбирской губ., потом домашним учителем близ Пензы у В. Еропкина. В это время в семейной жизни Алексеева произошла большая перемена: разошедшись в 1889 г. со своею первой женой, в 1890 г. он женился во второй раз на В. В. Загоскиной, внучке давнишней знакомой Л. Н. Толстого еще по Казани, Екатерины Дмитриевны Загоскиной. Этим событием кончился долгий скитальческий период жизни В. И. Алексеева.

В 1891 г. ему удалось поступить на службу и занять место помощника контролера Харьково-Азовской железной дороги, потом участкового ревизора движения на станции Славянск. В 1894 г. он был назначен инспектором сельскохозяйственного ремесленного училища имени Чижова близ Чухломы Костромской губ., откуда изредка наезжал в Москву для свидания с Л. Н. Толстым и раз был в Ясной Поляне. Пробыв там 7 лет, в 1900 г. он был приглашен в Нижний-Новгород на место директора вновь открытого Коммерческого училища. Здесь он оставался до самой своей смерти 11 августа (28 июля) 1919 г.

У тех, кто знал его, о нем сохранилась добрая память как о преданном своему делу и увлеченном им деятеле и как о человеке прекрасных душевных качеств.

 В. И. Срезневский 

235

ПРЕДИСЛОВИЕ*

Читателю необходимо иметь в виду, что «Воспоминания» В. И. Алексеева написаны почти сорок лет тому назад. В них рассказывается о событиях, совершавшихся в его жизни восемьдесят лет тому назад.

Также необходимо, иметь в виду, что в своей юности и в молодых годах Алексеев принадлежал к первоначальному «народническому» направлению, соответственно которому вел свою деятельность и вырабатывал свои политические взгляды.

Алексеев отошел даже от этой умеренной и политически мало развитой среды и примкнул к самому крайне-правому направлению ее, к так называвшемуся тогда «богочеловечеству». Последователи учения о «богочеловечестве» сознательно удалялись от широкой общественной жизни, от всякой политической деятельности и замыкались в свою собственную среду для самосовершенствования в отдельных замкнутых земледельческих «коммунах», организуемых как в России, так и в Америке. Эта изолированность сама по себе порождала уже крайнюю ограниченность политической и общественной мысли. Так что совершенно не приходится удивляться тем неправильным и неверным суждениям, нередко встречающимся в воспоминаниях В. И. Алексеева, которые поражают современного читателя и своей неправильностью, и своим полным незнанием тех общественных событий, о которых он упоминает (например, о буржуазной Французской революции). Все эти его мелкобуржуазные суждения, переход его то в «богочеловечество», то в анархизм, то в толстовство, то просто в либералы, — дают нам представление о неустойчивости мировоззрения даже выдающихся народников, которыми в свое время, несомненно, были «чайковцы», «маликовцы» и так называемые «богочеловеки». Шатание мысли отразилось и в шатании общественной деятельности, которая от пропаганды среди крестьян земледельческих коммун с приложением собственного труда к земле дошла до пребывания этих деятелей управляющими в больших имениях помещиков, в самом доподлинном участии в эксплоатации крестьян. Они также уходили на службу чиновниками государственной царской администрации и, наконец, как в случае с Чайковским, обращались в явных прислужников крупных английских и иных капиталистов, заставивших его пойти против собственного народа, против крестьян и рабочих, создававших свое государство, и превратиться из «богочеловека» своей юности в изменника родине в старости.

Записки В. И. Алексеева ценны своим правдивым свидетельством об его жизни у Льва Николаевича Толстого и долгом его общении с ним. Этот фактический материал и неопубликованная его переписка с Львом Николаевичем — весьма важны, нужны и ценны для изучения многогранной жизни великого писателя земли русской.

Влад. Бонч-Бруевич

25 апреля 1946 г.

236

Глава I

Жаль, что я не писал дневника во время своего пребывания у Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне. Сколько там мною перечувствовано, передумано. Прожил я там четыре года, а пережил полжизни. Большое влияние имел на меня Лев Николаевич.

Как только я вспоминаю о своей жизни в Ясной Поляне, я прихожу в какое-то особенное состояние, — забываю настоящее и весь переношусь в прошедшее. Должно быть, душевная сила Льва Николаевича так мощна, так овладевает мною, что при воспоминании о нем, даже при чтении его произведений — я делаюсь сам не свой, точно я переношусь в другой мир, ясно вижу свои грехи и страдаю и мучусь теми страданиями, которые изображены в его произведениях.

Теперь Льва Николаевича нет в живых. Воспоминания, сохранившиеся о нем, мало-помалу исчезают из памяти, и многое уже забыто Остались из них только те, которые особенно глубоко врезались в мою душу. Но и они с годами могут легко забыться, а все они для меня очень дороги. Вот поэтому-то я и решил записать то, что еще осталось в моей памяти да в моей карманной записной книжке, в которую я записывал иногда мысли Льва Николаевича, высказанные им во время наших разговоров.

Когда я начал писать, я увидел, что для уяснения моих отношений к Льву Николаевичу мне необходимо коснуться и моей жизни до моего пребывания в Ясной Поляне. Поэтому «Воспоминания» мои приняли больший объем, чем я предполагал.

Для более ясного представления внутреннего состояния Льва Николаевича в начале 80-х гг. мне пришлось в некоторых местах воспользоваться трудом П. И. Бирюкова «Л. Н. Толстой. Биография», 1911 г.

Образование я получил в псковской гимназии. Всё время в гимназии шел я лучшим учеником по математике, по словесным же предметам был из средних.

Окончив курс гимназии с серебряной медалью, исключительно благодаря математике, я ни на минуту не остановился в выборе высшего учебного заведения для дальнейшего своего образования и поступил на математический факультет Петербургского университета, не предрешая вопроса о дальнейшей своей карьере по окончании курса университета; большинство же моих товарищей заранее наметило себе карьеру юридическую, так как в то время (1869 г.) с введением нового судопроизводства был большой спрос на юристов.

С первого же курса я стал думать, — что я должен делать в жизни? чему я должен служить, чтобы не даром прошла моя жизнь, чтобы отвечала она тому назначению, для которого я призван? Присматриваясь к жизни людей, я увидал, что жизнь народа движется не математикой, а зависит больше всего от истории его и от социальных отношений, сложившихся под влиянием различных условий. И это привело меня к сознанию необходимости поближе познакомиться и с историей, и с социологией, и с психологией, и с естественными науками вообще.

Накупил я себе книг по всем отраслям знания, самых существенных, по моему тогдашнему понятию, вроде Бокля, Спенсера, Милля, Лассаля и т. п. Затем составил себе расписание занятий, по которому, не оставляя занятий по математике, я должен был заниматься всеми избранными

237

мною предметами, чтобы сделаться человеком всесторонне образованным. Этого расписания я держался особенно аккуратно в свободные от занятий в университете дни: во время святок, пасхи и летних каникул. Для физических упражнений по расписанию у меня было тоже отведено время — три часа каждый день. Но с половины каникул я заметил, что мне не пройти намеченного материала, и я принужден был сокращать часы прогулок до двух, но скорым шагом, а под конец — до часу, в два приема.

Изучение социальных наук указало мне ту рознь, которая существует между обеспеченным классом и рабочими. Я увидел, что я принадлежу к привилегированному классу, и меня это очень смущало. По рождению я — дворянин, по чувству — я на стороне народа. Это я унаследовал от своей матери. Не желая обижать кого бы то ни было, я видел, что я являюсь невольным обидчиком рабочего люда. Я искал выхода. Эти привело меня к знакомству с революционно настроенными студентами.

Практическая моя деятельность исчерпывалась тем, что я набирал «умных» книжек, вроде тех, по каким я сам учился, большею частью нелегальных (потому что в них-то главным образом и указывалось на ту рознь, которая смущала меня), и распространял эти книги среди студентов, убеждая их, что всестороннее просвещение необходимо для всякого благоразумного человека, сознающего себя обязанным отвечать тому призванию, для которого он родился на свет.

К числу «умных» книжек относились главным образом: сочинения Добролюбова, Писарева, Чернышевского, его статьи из журнала «Современник», книги Флеровского: «Положение рабочего класса в России» и «Азбука социальных наук»; сочинения Лассаля, Людовика Берне, В. Гюго («93-й год»), Миртова («Исторические письма»), Луи Блана («История Великой французской революции»), сочинения Милля, Маркса («Капитал»), Костомарова, Сергеевича, Беляева.

Популярно-научные статьи по естествознанию толкали меня к атеизму. Посещение кружков и собраний так называемых «революционеров» наводило меня на мысль о необходимости насильственного ниспровержения существующего порядка. Всё это несвойственно было моей душе. Это смущало и пугало меня. Между тем от сознания своего долга перед бедным классом я не мог отказаться. Но я сознавал, что мое знакомство с революционерами может не пройти мне даром, что попаду я в какой-нибудь политический процесс вместе со своими товарищами и зашлют меня туда, «куда Макар и телят не гонял», где мои книжки и знания никому не будут нужны. В виду этого я принялся учиться ремеслам, наиболее необходимым в захолустных городах: столярному, кузнечному и сапожному.

Сам я всё более и более задумывался над вопросом, как же я, человек, полный эгоистических привычек, могу водворить мир среди людей, враждующих на почве этого же самого эгоизма. Все студенты моего времени делились на две группы: большинство, состоятельные, вели жизнь бездельную, лекции посещали неаккуратно, по вечерам устраивали пирушки, играли в карты. Другая же часть, меньшая по числу, занималась делом, — аккуратно посещала лекции, ходила в публичную библиотеку читать книги для самообразования. С последними я чаще встречался. Из них часть была революционеры, мечтавшие о ниспровержении существующего порядка; другая же часть, как мне казалось, более благоразумная, смотрела на вещи иначе.

«Когда будет ниспровергнут существующий порядок, — говорили они, — кто же будет заводить новый порядок? Неужели же невежественная

238

масса? Тут пойдет такая резня и драка, что всякий благоразумный убежит от этого ада»*.

Впоследствии образовался кружок так называемых «народников». Задача их была — распространять просвещение среди простого народа. Более энергичные из них оставили высшее образование и пошли «в народ». Они расходились по большим промышленным городам, устраивали негласные школы, сходили по вечерам по «артелям»** рабочих и устраивали там чтения по естествознанию, социальным вопросам и др. Они рассчитывали, что им удастся создать центры развитых рабочих и что из этих центров постепенно будет распространяться образование среди рабочих масс и крестьян. Их задача была — выдвинуть на первый план культурно-просветительные цели, и дальше мирной пропаганды социалистических идей они не шли***.

Из «народников» выдавался студент естественного факультета Н. В. Чайковский1. Вокруг него группировался целый кружок молодежи. К этому кружку принадлежал и я.

Я считал себя не вправе тотчас же бросить университетское образование и итти в народ, так как, получая от отца по 23 рубля ежемесячно****, я считал себя должником перед ним, и отплатить ему свой долг я считал возможным только тем, что окончу курс в университете, на что мне и были посылаемы эти деньги.

По успехам я окончил курс третьим, и профессор астрономии Саввич2 предлагал кому-нибудь из нас троих остаться при университете на освободившуюся казенную стипендию и готовиться на степень приват-доцента по астрономии. Я отказался от этого предложения; получив диплом, я считал себя свободным от долга перед отцом и решил итти просвещать народ.

По окончании курса в универститете я целый год вращался среди рабочих Петербургской стороны.

Глава II

В это время (1874 г.) управлением Орловско-Витебской железной дороги решено было открыть техническое железнодорожное училище при мастерских на ст. Рославль. Чайковский познакомил меня с Маликовым3, который жил в г. Орле и состоял правителем дел в управлении этой дороги. По его рекомендации я получил место начальника этого училища.

239

Кроме классных занятий с детьми рабочих, по вечерам я устроил в училище занятия с просветиельными целями для взрослых рабочих. По праздникам же я ездил в Орел к Маликову и близко с ним сошелся.

Маликов был человек с страстным темпераментом. Он, так же как и я, выдвигал на первый план культурно-просветительные цели и дальше мирной пропаганды социалистических идей тоже не шел. В его пропаганде проглядывала религиозно-мистическая подкладка. Раньше, еще по каракозовскому делу, он привлекался к суду и был сослан в Архангельскую губ. под надзор полиции, где пробыл несколько лет.

В Орле в речах Маликова все более и более стала проглядывать религиозная основа, и, наконец, в 1874 г., пропаганда его вылилась в форму так называемого «богочеловечества». Он утверждал, что божественное начало есть в каждом человеке. Стоит только поверить в это, найти в себе бога — и все порочное и злое отпадет от людей, мир людской обновится, и настанет на земле рай. Вся современная культура, говорил он, есть плод христианского учения; христианство дало всё, что могло дать, и теперь оно бессильно перед новыми задачами социальной жизни людей. Теперь является настоятельная необходимость в новой религии, которая обновила бы жизнь людей, уничтожила бы ту рознь, которая существует у людей, внесла бы гармонию в их жизнь. Такой религией, по убеждению Маликова, и было «богочеловечество».

Основная идея христианского учения, — «царство божие внутри вас», признавалась и учением «богочеловечества». Но учение это, по мнению Маликова, шло дальше личного самосовершенствования. Мир, гармония, справедливость должны быть не только в душе каждого человека, но должны проникать во все общественные, социальные, международные отношения людей. Тогда сами собою прекратятся и исчезнут войны, и классовый антагонизм и все пороки.

Проповедывал свое учение Маликов с страстным энтузиазмом, с пеною у рта; при этом глаза у него сверкали, — точно искры сыпались из них.

Чайковский* сочувственно относился к речам Маликова и причислял себя тоже к «богочеловекам». Он был сторонник мирной пропаганды и противник насилия. Это главным образом нас всех и соединяло.

Деятельность наша таким образом свелась к мирному просвещению круга наших знакомых. Но эта деятельность нас не удовлетворяла. Все говорить и говорить — этого казалось мало; как провести в жизнь то, что мы говорим, — вот что стало задачею нашей жизни. Полиция же, конечно, не отличала нашей деятельности от деятельности революционеров.

В это время возбуждено было следствие по делу лиц, занимавшихся в последние годы революционной пропагандой. Н. В. Чайковского власти считали главным деятелем в распространении социалистических идей

240

среди рабочих*, так как в университете он занимал видное место среди студентов, увлекавшихся революционною пропагандою среди рабочих. А так как в последние годы своего студенчества занимался и я этой пропагандой, то добрались и до меня. На пасхе 1875 г. полиция в Рославле нагрянула ко мне на квартиру с целью произвести обыск; но меня дома не застала, — я уезжал на время праздников к отцу в Псков. Тотчас была послана туда телеграмма арестовать меня и под конвоем двух жандармов привезти в Рославль. Квартира же моя была опечатана до времени моего возвращения.

Не стану описывать того трагического состояния, в котором были мои родители, когда увидели меня арестованным в их доме, состояние моей матери, когда она со слезами на глазах уцепилась изо всех сил обеими руками за мое пальто и не давала его жандарму, инстинктивно желая как-нибудь воспрепятствовать тому, чтобы меня, ее сына, увезли от нее. Но «сила солому ломит» — пальто было от нее взято, надето на меня, и я был увезен.

Странное чувство испытывал я, сидя в отдельном купе, под наблюдением двух жандармов, вооруженных саблями и револьверами. Испытывая чувство неволи, я с завистью смотрел из окна вагона на каждого пастуха с желанием выпрыгнуть и скрыться где-нибудь в лесу, но я знал, что два револьвера и две сабли были приготовлены для того, чтобы убить меня, как только я сделаю попытку освободиться от надзора сопровождавших меня двух стражей.

Повидимому, я был мало замешан в это дело. Товарищи меня очень любили, и никто ничего предосудительного против меня не показал.

По приезде в Рославль печати с дверей моей квартиры были сняты, квартира обыскана; но ничего нелегального не нашли, и я был освобожден от ареста, меня обязали лишь подпискою давать знать жандармскому управлению, если мне понадобится куда-либо выехать из Рославля, с объяснением цели поездки.

Чайковский, как главное лицо среди обвиняемых в этом процессе, не мог так легко отделаться; поэтому он скрылся еще ранее моего ареста и по чужому паспорту уехал за границу.

Маликов был арестован еще годом раньше, по делу пропаганды «богочеловечества» среди рабочих, по которому, процесс так и не состоялся за недостаточностью улик. Но его долго держали в орловской тюрьме без всякого допроса, и никто даже не предъявлял ему никаких обвинений. Казалось, что про него забыли. Он томился неизвестностью своей судьбы. Он рад был бы, если бы его даже сослали на поселение, лишь бы выяснили его судьбу. Ведь и на поселении тоже люди, а с людьми жить везде можно. И он решил через меня обратиться к К. П. Победоносцеву с просьбою, чтобы рассмотрели его дело, предъявили бы ему обвинение, представили бы какие-нибудь улики в его преступлении, назначили бы, наконец, над ним суд: если виноват, пускай присуждают к какому-нибудь наказанию, — только не томят в одиночном заключении.

О Победоносцеве я тогда ничего не знал. Знал только, что он был воспитателем тогдашнего наследника престола, да из слов Маликова знал, что он ранее был профессором юридического факультета Московского университета в то время, когда Маликов слушал там лекции. Маликов надеялся, что Победоносцев сочувственно отнесется к его просьбе, как бывшего его слушателя.

241

Нимало не медля, я отправился в Петербург*, добился приема у Победоносцева, изложил ему просьбу Маликова, объяснил, что Маликова нельзя смешивать с революционерами, так как цели их разные. Не знаю, насколько убедительны были мои слова, только говорил я с чувством, и Победоносцев сочувственно отнесся к Маликову, упрекнул жандармов, что они без разбора относятся ко всем заподозренным лицам, что их задача — не отличать правых от виновных, а лишь побольше народа засадить, и обещал поторопить, чтобы выяснили положение дела Маликова.

Вскоре по возвращении моем в Орел Маликов был перевезен в Москву и, кажется, через неделю или две освобожден по недостаточности улик, после чего вернулся в Орел.

Глава III

Всё это показывало, что при таких условиях проводить в жизнь наши мирные задачи мы на своей родине не могли. Ошибались ли мы в своих задачах или нет, во всяком случае нам нужно было проводить в жизнь то, что мы считали истиною. Это привело нас к решению поехать в Америку и попытать там на практике свои силы в осуществлении своих идей. И принялись мы за изучение английского языка. Я еще раньше учился по-английски, когда мне пришлось по окончании курса университета писать диссертацию по физике.

При ст. Рославль были большие железнодорожные мастерские; я предложил заниматься в них столярным и кузнечным ремеслом и сделал большие успехи. Это мне очень пригодилось в Америке.

У каждого из нас средств было немного. У меня, например, было всего 800 рублей. К нам присоединились еще несколько товарищей. Один из них был женат на курсистке, получившей в наследство от своих родителей 10 000 рублей. Эти деньги очень пригодились на устройство и обзаведение нашего хозяйства в Америке.

Отправлялись мы в путь в августе 1875 года. Насколько я верил в то, что предпринимаемое нами дело в Америке будет удачно, можно судить по тому, что перед поездкою в Америку я послал свой университетский диплом и все бумаги своим товарищам по университету, чтобы они передали их кому-нибудь из политически неблагонадежных, которые не могли жить по своему виду. Сам же хотел перебраться через границу нелегальным путем. В Америке в этих бумагах не предвиделось никакой надобности. Но товарищи с благодарностью вернули мне мои бумаги, сказав, что, кому нужно, тот раздобудет себе вид и без этого, а диплом и бумаги могут мне еще пригодиться, потому что еще неизвестно, как пойдет у нас жизнь в Америке, может быть придется и вернуться.

Получив в Смоленске заграничный паспорт, я совсем собрался было ехать, но оказалось, что один из наших товарищей Х-в** не мог получить заграничного паспорта, так как он был на очереди к отбыванию воинской повинности. Тогда я передал ему свой заграничный паспорт, а сам перебрался через границу нелегальным путем при помощи случайно попавшегося мне на ст. Пильвишки еврея. Еще раньше, живя в Петербурге, я слышал, что перебраться через границу нелегальным путем очень легко. Мне часто называли фамилию одного еврея З-ча***, жившего в Вильне, который многим уже помог перебраться.

242

Получив из Петербурга адрес З[унделеви]ча, я отправился в Вильну, остановился в лучшей гостинице, чтобы не навлечь на себя подозрения, и в этот же день отправился разыскивать З[унделеви]ча. Сообщенный мне адрес привел меня в узкую, грязную, захолустную улицу. Дверь в квартиру З[унделеви]ча не была заперта на ключ, и звонка не было. Я осторожно вошел в комнату, убранную по-праздничному, так это была суббота. В переднем углу перед столиком стоял пожилой еврей с ремнем на голове и молился богу. Не желая мешать молитве старика, я стоял некоторое время молча, покуда не вышла из соседней комнаты еврейка. Я обратился к ней с вопросом, не здесь ли живет З[унделевич]. Она сейчас же догадалась, зачем я пришел, и с воплем и слезами на глазах просила меня уйти и оставить их в покое, крича: «вы погубили моего сына». Я был поражен ее наступлением, так как никогда не знал и не видал ее сына. Тогда пожилой еврей, оставив свою молитву, обратился ко мне и сообщил спокойным голосом, что З[унделеви]ч арестован. Я, конечно, моментально повернулся и ушел.

После этого я решил пойти наудачу. Поехал с первым курьерским поездом по направлению к границе и на последней станции, не доезжая Вержболова, сошел с поезда и долго махал платком вслед уходящему поезду, делая вид, будто прощаюсь с своим близким человеком, который ехал с этим поездом за границу. Потом, в ожидании обратного поезда, я пошел в станционный садик, рассчитывая встретить там какого-нибудь контрабандиста и устроить при его помощи свой переход через границу. Ждать мне пришлось недолго. Подошел ко мне еврей и стал предлагать разные материи и всякий заграничный товар, полученный им контрабандой. Получив на всё отказ, он спросил меня — что же мне нужно? — Я, опасаясь сказать ему прямо, сказал, что мне нужно переправить через границу нелегальным путем одного моего знакомого. Он, не расспрашивая ни о чем, прямо предложил мне на это свои услуги. Мы уговорились за 10 рублей.

В условленный день я встретился на ст. Вильна с этим евреем и объяснил ему, что переправиться через границу нужно мне, а не моему знакомому. Он сказал на это, что ему всё равно, и на следующий день мы отправились с ним на ст. Пильвишки. Там нас ждала фурманка, запряженная в одну лошадь. Мы сели в эту фурманку и поехали в г. Владиславль, находящийся в нескольких верстах в стороне от железной дороги, на самой границе. Фурманка остановилась у невзрачного домика. Еврей провел меня в заднюю, более чистую комнату. У стены было навалено много узлов с разным товаром, вероятно контрабандным. Мой еврей пристально посмотрел на меня, молча снял с меня очки и положил на стол. Затем принес длинную еврейскую одежду и еврейскую фуражку и предложил мне надеть их вместо моего пальто и шляпы, сказав, что я свои вещи получу после перехода через границу. Затем, осмотрев мои вещи, сказал, что они будут перевезены беспошлинно.

После этого он повел меня через кладбище. Немного пройдя по дорожке, он просил меня подождать, а сам пошел к маленькой дверце, ведущей из ограды кладбища. Посмотрев немного за дверцею, он вернулся и сказал, чтобы я бежал в эту дверцу вслед за ним. Это были самые тревожные для меня минуты, потому что я не знал, угрожает ли мне опасность или нужно было использовать минуты, самые удобные для перехода через границу. Выбежав за ограду, я увидел перед собою речку, которая и представляла собою границу. — «Переходите скорее речку, — не глубоко» — скомандовал еврей. У меня были надеты сапоги с длинными голенищами, и я быстро перешел речку. Тут мой спутник предложил мне сесть на бережку, отдохнуть от волнений и поздравил

243

меня с свободою. Неподалеку от нас я заметил едущую по, дороге фурманку с моими вещами, на которой я доехал до ближайшей железнодорожной станции — Сталюпенен, находящейся по ту сторону Вержболова за прусской границей.

Встретился я со своими товарищами, переехавшими границу по паспортам, в Берлине, по заранее условленному адресу. Оттуда, через Гамбург, на эмигрантском пароходе мы отбыли в Америку, в Нью-Йорк. На океане нас застала буря в том месте, где мы, переплыв Гольфштрем, попали в северное течение, идущее вдоль берегов С. Америки. Это было ночью. Мы попали в какой-то атмосферный круговорот. Происходила страшная качка; на пароходе нельзя было стоять на месте, не держась за что-нибудь. Буря так неожиданно наступила, что не успели убрать натянутый парус, и его стало бить из стороны в сторону так сильно, что получались оглушительные удары, сильнее пушечных выстрелов: все пассажиры попрятались в каюты, и выходы на палубу были плотно закрыты, так как морские волны перекатывались через палубу. Пассажиры были в отчаянии, думали, что погибнут вместе с пароходом. Руль парохода был сорван, и пароход носился в водах без направления, покуда ветер немного не стих и не навесили запасной руль. Только к утру погода немного стихла и стало значительно холоднее, чем в предыдущие дни, когда мы переплывали теплое течение Гольфштрема. Океан мы переплыли в 14 суток.

Сколько было в жизни моей случайностей, грозивших мне опасностью, которых я и не сознавал по своей наивности, — но бог меня спасал. Я два раза тонул в реке, — меня вытаскивали, один раз в Америке попал под падающий срубленный дуб, — сучья пролетели спереди и сзади меня, — и я остался невредим. Об отце и матери я и не думал, — не думал как они беспокоятся за мою судьбу, получив от меня письмо, что я уехал в Америку. Только теперь, имея своих детей и ставя себя на место своих родителей, я чувствую глубокое раскаяние перед ними, сознавая, в какое мучительное беспокойство я привел их, не предупредив о своем отъезде.

В Нью-Йорке нас встретил Чайковский и другие товарищи, приехавшие туда раньше. Мы поселились на общей квартире. Пожили там два месяца. Двое из нас, умевшие хорошо говорить по-английски, отправились с одним американцем, тоже общинником, в Канзас для покупки подходящего участка земли. За 5 лет до того южная часть штата Канзас была приобретена американцами у индейцев. Земли эти, как новые и мало еще населенные, можно было дешево приобрести. Мы купили там недалеко от города Сидервела 160 акров земли (около 60 десятин) по 25 долларов за акр вместе с небольшой фермой на ней. С фермою достались нам две лошади и одна корова.

Когда покупка была окончена, мы все в конце октября переехали из Нью-Йорка в Канзас на свою ферму. Нас было семь мужчин, из них трое женатых, пять женщин и трое детей, всего 15 человек. Жилое помещение состояло всего из двух комнат. Пришлось сделать пристройку из своего леса, чем мы и занялись в течение зимы. Мастерами по постройке оказались я да Чайковский. Мы срубили избу (логгауз) и пристроили к нашим жилым помещениям кухню из досок, так как в Канзасе зимы не холодные. Сделали кое-какую мебель в виде лавок и скамеек. Тут мои познания по столярному и кузнечному ремеслу очень пригодились. К весне мы прикупили еще двух коров и двух лошадей и приступили к распашке залежи и посадке кукурузы, наиболее распространенного в то время хлеба в Канзасе; посеяли также акров пять пшеницы. — И зажили мы общей жизнью, образовав таким образом интеллигентную земледельческую общину.

244

Жили мы первое время дружно и радостно, покуда нас интересовала новизна обстановки. Но к концу первого года уже чувствовались между нами некоторые нелады, причинами которых были наши личные недостатки, вытекающие из эгоизма и наших прежних привычек.

Тут мы заметили, что одного желания хорошо жить — мало, что нужно себя для этого перевоспитать. Мы думали: стоит только поселиться вместе, — все мы одинаковых взглядов на жизнь, одного уровня образования, — будем работать вместе и положим основание новой, хорошей жизни; а потом будут основываться и другие подобные общины, и образуется целое общество, где не будет ни обижающих, ни обиженных. Но на деле оказалось иначе. Оказалось, что в каждом из нас заложено с детства, даже по наследству, столько эгоизма, что нам справиться со своими эгоистическими привычками очень трудно. Нужно было изжить эти привычки, мало-помалу приобрести новые — альтруистические. И появилось у нас взаимное недовольство, раздражение; начали возникать недоразумения, пререкания друг о другом.

Для прекращения взаимных неприязней мы решили завести нечто вроде исповеди. Ведь надо было как-нибудь разрешить эту неприязнь — помириться. Вот и решили каждую субботу по окончании работ собираться вместе и выкладывать, что есть на душе нехорошего, высказывать все те ошибки, которые сделаны были по отношению друг к другу; при этом главною целью было помириться между собою, попросить прощения друг у друга.

Первое время это приводило к блестящим результатам. Все расходились с радостным, любовным чувством друг к другу. Но мало-по-малу и это не стало удовлетворять нас. Вместо покаяния на этих вечерах все более и более стали слышаться одни порицания друг другу. И снова восторжествовало взаимное недовольство и раздражение.

Надежда создать новое общество постепенно слабела и гасла. Но жаль было расстаться с тою мыслью, которая привела нас в Америку. Мы искали выхода.

Еще до нашего приезда в Америку эмигрировал туда некто Вильям Фрей (Гейнс), последователь позитивной философии4. Он участвовал там в устройстве двух общин, следовательно должен был бы хорошо знать все недостатки общинной жизни и средства к их исправлению. Вот мы и решили обратиться к нему, как человеку, умудренному опытом в устройстве общинной жизни, — не поможет ли он нам справиться с нашими неурядицами.

Фрей энергично принялся за дело. Он завел порядок в нашей жизни. Все должны были утром в определенное время вставать, в определенное время садиться за стол, в определенное время итти на работу. И все сначала с готовностью ему подчинялись в надежде на исправление дела.

Фрей был человек прямолинейный, с сильной, стальной волей, человек скорее догмата, чем чувства. Мы же все были скорее люди чувства.

Заметил он, что все общины, основанные исключительно на социальных началах, обыкновенно скоро распадались, общины же религиозные — процветали и даже развивались, и этого было достаточно для него, чтобы и у нас в общине попытаться ввести религиозное начало, хотя сам он был далеко не религиозным человеком. Думал он завести даже обычай, практиковавшийся в общине шекеров, — встречать каждое утро восход солнца общим пением псалмов на каком-нибудь холме. Во избежание взаимных неприязней завел он у нас тоже «критицизмы». Все члены общины должны были критиковать на специальных для этого собраниях каждого из собратьев, высказывая, что каждый из нас заметил предосудительного в критикуемом, и за этим следовало общее суждение, как бы нужно было избежать этого или как исправиться. Это

245

уже не были наши покаяния, а нечто в роде суда. Эта форма исправления была слишком щекотливая, особенно, когда появились уже взаимные неудовольствия, поэтому и нисколько не исправляла отрицательных явлений в общине, наоборот, только портила взаимные отношения членов. Фрей способен был душить даже живое, если оно расходилось с установленным порядком.

Конечно, более всех пришлось не по нутру это Маликову, как человеку непосредственного чувства. Маликов был человек увлечений, а не упорного труда, менее всех нас любивший строго определенный порядок. Ему бы в хорошее весеннее утро пойти помечтать куда-нибудь в лес или сесть на берегу реки и поудить рыбки, а тут на очереди спешные полевые работы. Раз он не вытерпел, пошел утром удить рыбу вместо того, чтобы сажать в поле кукурузу, оправдываясь тем, что это тоже своего рода труд, имеющий целью улучшить наш стол. Но вернулся он ни с чем, и за обедом получил от Фрея косвенный упрек в бездельничаньи.

Маликов не мог выносить таких стеснительных для себя условий. Он построил себе за рекою хибарку, переселился туда с семьею и двумя нашими общинниками и стал жить отдельно от нас. Таким образом, община наша разделилась как бы на две части. Главными работниками в нашей общине остались Чайковский да я. Фрей не был привычен к физическому труду. Он больше занимался дома обучением своих двух детей и только в самую дурную погоду, когда, как говорится, — «хороший хозяин и собаки не выгоняет на двор», когда мы с Чайковским оставались дома, чтобы переждать дурную погоду, Фрей, как бы в назидание нам, прекращал свои занятия с детьми, потеплее одевался, повязывал голову платком «по-бабьи», потому что от ветра в такую погоду нельзя было удержать шапки на голове*, брал топор и выходил на двор рубить дрова. Еще характерный случай: однажды летом Чайковский сильно захворал лихорадкой и не мог ходить на работу. Оставался я, единственный работник. Была на очереди спешная работа: надо было загородить наше поле с кукурузой от пастбища, чтобы скот не потравил кукурузы — единственного нашего средства к существованию. Я отправился один на работу, огородил кукурузу, но опоздал на целый час к обеду, так как не мог уйти, не окончивши изгороди, — во избежание потравы. По возвращении домой я увидел, что все уже пообедали; Фрей счел за проступок мое опоздание к обеду, собрал «митинг», на котором предложил лишить меня обеда, как нарушителя общинного постановления — являться к обеду во-время. Меня это страшно возмутило; соблюдая интересы общины, я огородил поле, чтобы сохранить хлеб общины от потравы, лишив себя возможности во-время пообедать, — за это слышу предложение совсем лишить меня обеда. Услыхал это больной Чайковский, лежавший в соседней комнате, вышел оттуда и стал резко упрекать Фрея в формализме. Все стали на сторону Чайковского, и мне решено было дать поесть.

Надеялись мы на Фрея, что он поможет нам устранить те недоразумения, которые появились в нашей общине. Но и Фрей не помог. Его указания ничем не были лучше тех приемов, которые мы перепробовали до него. Наши стремления устроить в Америке общину, чтобы показать пример хорошей, безобидной жизни, уподобились «квартету» Крылова. Все мы думали, что мы «не так сидим», что нам надо как-то «сесть» иначе, чтобы дело пошло на лад. И Фрей пришел и сказал нам то же: «Ведь вы не так сидите». Но оказалось, что причина всей неурядицы лежала

246

в нас самих, а не в каких-либо внешних условиях. Только некому было сказать нам это; не нашлось того соловья, который сказал бы нам:

«А вы друзья, как ни садитесь,
Все в музыканты не годитесь».

Итак, наша жизнь в Америке привела нас к убеждению, что мы, такие, как есть, «в музыканты не годимся».

Едучи в Америку почти два года тому назад (осенью 1875 г.), я думал, что никогда в Россию не вернусь, думал, что я в ней всё переиспытал и что мне тут и делать больше нечего. Мне, по наивности, думалось, — как я сказал выше, — что из нашей общины в Америке разовьется «новое общество», которое будет служить началом такого союза людей, где не будет ни обиженных, ни обижающих. Но когда наша община стала разваливаться, то весь интерес к Америке пропал, и в нас стала пробуждаться такая тоска по родине, что хоть всё брось, да беги. И мы, кто мог по своему политическому положению, решили вернуться в Россию, в том числе и я с Маликовым. Земля и ферма остались тому лицу, кто привез с собою деньги. И, кажется, он остался не в убытке, а даже в барышах, потому, что земля в Канзасе за два года нашего пребывания там значительно поднялась в цене, да к тому же и поля на ферме мы оставили возделанными, а не в виде степной залежи, какими они были раньше.

Денег у нас на переезд совсем не было, так как всё было употреблено на обзаведение хозяйством, да и хозяйство первые два года не давало почти никакого дохода, так что приходилось чуть не голодать, — еле хватало на хлеб, а уж о молоке, масле, мясе и помину не было, особенно зимою, когда коровы были на издое. Решили на переезд продать часть хозяйственного инвентаря и вырученные деньги взять взаймы с тем, чтобы после из России вернуть их по мере заработка. На мою долю досталась пара лошадей, которые были проданы за 300 долларов (около 600 рублей). Из вырученных от этой продажи денег я взял себе на переезд 300 рублей*.

На обратном пути «морская болезнь» меня мучила не менее, чем когда я ехал в Америку, но бури не было, и мы благополучно доехали до Гамбурга. Там сели на поезд и через Берлин, Кенигсберг и Вержболово обратно приехали на родину. Это было как раз в троицын день. Приятно было смотреть в окно вагона на хороводы и гулянья русской молодежи по деревням.

Тут я вспомнил вполне справедливые слова Чацкого: «Когда постранствуешь, воротишься домой, — и дым отечества нам сладок и приятен».

Глава IV

Вернувшись в Россию в мае 1877 г., я поехал к отцу во Псков, рассчитывая по наивности, что он теперь даст мне возможность завести свое хозяйство на каком-нибудь клочке земли, как человеку уже опытному в этом деле**, тем более, что по окончании мною курса в гимназии он предлагал мне не итти в университет, а жениться и заняться хозяйством, для чего обещал снабдить меня и землею. Была уже на примете для меня и богатая невеста. Я наотрез отказался тогда от этого

247

предложения, предпочел пойти в университет и продолжать свое образование.

Отец, узнав, что я вернулся из Америки и приехал к нему, надел пальто, сказал, что он не желает меня даже видеть, и ушел из дому. Я посидел с матерью, которая была очень рада, что я вернулся. Она думала, что меня уже и не увидит больше на этом свете, когда узнала, что я уехал в Америку. Затем, поговорив с сестрами и братьями и видя, что отцу неприятно мое присутствие, я собрался и уехал, так и не повидавши отца, в Москву к Маликову.

Деньги у меня к тому времени все вышли; у Маликова тоже ничего не осталось, и нам пришлось почти голодать. Дело было летом, и родственники Маликова, сами люди не богатые, наняли нам избу в одной из подмосковных деревень, около ст. Пушкино. Некоторое время мы питались сухим судаком. Купим бывало за 5 коп. сухого судака, разделим его на два дня, отварим в воде и едим с квасом. Но нам недолго пришлось голодать. В середине лета неожиданно я получил по почте от кого-то 140 рублей. Денежное письмо было без подписи. Отправитель благодарил меня в письме за то добро, которое я оказывал прежде своим товарищам в материальном и нравственном отношении, в том числе и ему, и вот, в благодарность за это, он шлет мне эти деньги, как бы в уплату долга, зная, что я нахожусь в крайней нужде, и не подписывает своего имени, чтобы я не мог ему возвратить их. И до сих пор я не знаю, кто был этот благодетель, приславший мне деньги.

По получении этих денег мы почувствовали себя крезами, — расплатились за избу, могли покупать уж и молоко и даже иногда мясо. К концу лета, узнав о нашем появлении в России, пригласил нас к себе в имение наш давнишний знакомый А. А. Бибиков5, помещик Тульской губ., пострадавший раньше вместе с Маликовым по каракозовскому делу.

У Бибикова я познакомился с М. И. Абрамович, акушеркой, которая принимала детей у графини С. А. Толстой. Узнав, что я ищу уроков, она сообщила мне, что Лев Николаевич Толстой подыскивает себе учителя для детей.

В это время у Толстых появился на свет сын Андрей. М. И. Абрамович часто ездила в Ясную Поляну и сообщила обо мне Льву Николаевичу, расхвалив меня, как человека идейного. Лев Николаевич предложил мне через нее заниматься с его старшими детьми. Я наотрез отказался поехать на уроки в семью графа. Меня пугала графская обстановка, смущали белые перчатки и фрак, в которых там прислуживали лакеи во время обеда. М. И. Абрамович передала это Льву Николаевичу. Тот заинтересовался мною и просил приехать хоть только познакомиться с ним. Меня заинтересовало то, что Лев Николаевич хочет со мною познакомиться как с человеком вообще, а не только как с предполагаемым учителем его детей. И я поехал в Ясную Поляну. Это было осенью 1877 г.

Лев Николаевич своим теплым и радушным отношением тотчас же уничтожил во мне все страхи к окружающей его обстановке. Он произвел на меня сильное впечатление. Прежде всего меня поразили его серые глаза, светящиеся из-под нависших бровей, хотя не большие, но проницательные, как бы колющие, пронизывающие мою душу насквозь и притягивающие ее к себе. Этот взгляд перешел по наследству к его сыну Илье, вообще поражающему своим сходством с отцом.

Лев Николаевич предложил мне пойти с ним погулять. Во время прогулки он с интересом расспрашивал меня о моих взглядах на жизнь; о том, как я жил до того времени, почему я, по примеру моих товарищей по университету, до сих пор не учительствую где-нибудь в гимназии.

248

Своим участливым и внимательным отношением он вызвал во мне полную откровенность. Мне чувствовалось, как будто мы давно были знакомы с ним и встретились лишь после долгой разлуки. И рассказал я всё, чем увлекался и к чему стремился в жизни. Рассказал про свою студенческую жизнь и про жизнь в Америке. По своей студенческой привычке я вошел в роль пропагандиста и стал как бы поучать Льва Николаевича, представлявшего для меня тогда только писателя из высшего круга общества, аристократа. Я себе тогда не представлял, насколько я был иногда наивен, проповедуя Льву Николаевичу истины, для него, может быть, давно известные, казавшиеся мне тогда неопровержимыми, почерпнутые мною из книг во время моего самообразования в студенческие годы. Я никак не мог тогда себе представить, что из моего слушателя впоследствии выйдет мой драгоценный учитель, которого я буду с увлечением слушать, и что я превращусь таким образом в его покорного ученика.

В разговоре Лев Николаевич сказал:

— Вот вы, едучи сюда, встретили массу молодых людей, едущих на военную службу, на защиту братьев, балканских славян. При ваших стремлениях, при вашем столь еще молодом возрасте я, не задумываясь, пошел бы на защиту родного племени.

Я отвечал, что меня мало интересует, кто будет господствовать над болгарами — турецкий султан или болгарский король. Меня интересует то, как живут и как будут жить болгары между собою. А кому будут подчинены болгары, — турецкому султану, немецкому императору или, наконец, своему самостоятельному болгарскому князю — это решительно всё равно.

— Что же, вы хотите, чтобы мусульмане владели христианами? — сказал Лев Николаевич, как бы читая мои мысли, — чтобы турки издевались над армянами и славянами?

— Нет, я хочу, чтобы турки следовали учению, изложенному в их Коране, и чтобы христиане следовали учению Христа, — сказал я. — Тогда не будет ни ненависти между людьми, ни войн. И Коран, и учение Христа учат любить ближнего, а не враждовать между собою. Национальная ненависть племен между собою есть, ведь, тоже эгоизм: славяне «лучше» магометан только потому, что я принадлежу к славянской расе — и наоборот.

И дальше я, не удержавшись, пустился в долгую речь.

— Кроме того, — говорил я, — в войне на Балканском полуострове проглядывают интересы России к обладанию проливами, с одной стороны, и интерес Англии и Германии к тому, чтобы Россия не владела этими проливами, с другой.

— Эта борьба из-за проливов ведется издавна, — продолжал я. — Все войны русских с турками в сущности кончаются ничем потому, что Англии, Франции и Германии невыгодно господство русских в Средиземном море. Следовательно, тут вопрос вовсе не в том, что славянами владеют мусульмане. Посмотрите на отношения России к Польше. Ведь и поляки и русские — славяне, а хороши ли между ними отношения?

Помнится, закончил я свою речь так:

— Ехали мы в Америку научить других, как жить, а вернулись, увидев, что нам самим нужно еще многому научиться. И оказались мы гораздо слабее того мужика, которому хотели послужить.

Кончил я тем, что показал Льву Николаевичу свои руки, с которых еще не сошли американские мозоли, и сказал:

— Стремления у меня были высокие, а я получил в результате одни мозоли на руках и никаких средств к существованию. Что бог укажет делать в будущем — не знаю. Теперь согласен был бы получить хоть

249

какие-нибудь уроки, чтобы было чем существовать, а до учительского места в гимназии мне далеко.

Лев Николаевич взял мои руки и сказал:

— Эти мозоли драгоценны. Они гораздо дороже того десятитысячного жалованья, которое получает какой-нибудь начальник департамента в министерстве.

Затем он изложил мне свои идеалы, которыми он жил, и рассказал о тех сомнениях и отчаянии, до которых он дошел, не находя ответа на вопросы, которые его мучили*.

— Дошел, — говорил он, — до того, что искал вот в этом саду сук, на котором хотел повеситься, чтобы избавиться от своих мучений.

Проговорили мы с ним весь этот день, сначала на прогулке, а потом вернувшись домой и запершись в его комнате. Домашние его удивлялись, о чем он так долго говорит со мною. Наговорились мы досыта. Давно я не встречал такого душевного и откровенного человека, как Лев Николаевич. Этот разговор совсем сблизил нас.

Под конец Лев Николаевич спросил, почему я не хочу быть учителем его детей. Я откровенно объяснил ему стеснявшие меня причины и прибавил, что если бы это было в городе, то я, живя на своей квартире, приходил бы только заниматься с детьми, а дома жил бы, как хотел: здесь же я должен буду подчиняться тем порядкам, к которым я не привык, и особенно прислуга меня будет стеснять. А затем я прибавил:

— Да если бы я был один, то это мало меня стесняло бы, а то ведь у меня семья: я, жена и сын. А жить с семьею в чужой обстановке будет стеснительно, особенно для семьи: разные привычки, разный уклад жизии. На этой почве могут происходить частые недоразумения.

Он сказал на это:

— Я вас вполне понимаю. Но это очень легко можно устранить. Пойдемте в деревню, наймем там вам домик, и живите преспокойно, а к нам будете ходить только на занятия с детьми. Вы — человек не взыскательный. Вам будет там очень хорошо.

Сейчас же мы с ним отправились в деревню, наняли новую избу у одного из бывших его дворовых, который жил в то время в усадьбе в качестве управляющего. Затем отправился я к Бибикову; перевез от него семью и свои вещи, — и зажили мы в деревне Ясной Поляне.

Домик, в котором я поселился, был крайний, самый близкий к усадьбе. Чтобы дойти до дома Толстых, нужно было мне перейти плотину и березовую аллею через парк, прозванную в Ясной Поляне «пришпехтом».

Через год я освоился с домашней обстановкой Толстых, и ко мне все привыкли, меня ничто не стесняло и ни к чему неприятному не обязывало, и я перебрался тогда во флигель, уже в самую усадьбу.

Маликов прожил у Бибикова тоже недолго. Ему удалось получить место в управлении Пермской железной дороги. С тех пор я с ним редко встречался. О «богочеловечестве» он больше не говорил, точно он забыл о нем. В Перми он потерял свою жену, которую очень любил. После я узнал, что он сделался православным, стал аккуратно посещать богослужения церковные и исполнять в точности все православные обряды. Что привело его к этому, — смерть ли жены и тоска по ней, или другое, — не знаю...

250

Глава V

Каждое утро я приходил к Толстым в 8 часов, пил вместе с детьми кофе, а потом садился с ними заниматься. Занимался я с тремя старшими: Сергеем, Ильею и Татьяною, — по русскому языку и математике. По другим предметам занимались с ними француз-гувернер и гувернантки6. Задача моя была — проходить с ними, собственно с сыновьями, курс по этим предметам параллельно курсу гимназии, — с Сергеем, начиная с четвертого класса, а с Ильею — со второго. Они каждый год весною держали экзамены в тульской гимназии. Выдержав экзамены, они зачислялись в следующие классы, а затем уже дома в течение года подготовлялись к экзаменам в дальнейшие классы. Таким образом я довел к 1881 г. Сергея до выпускного экзамена, а Илью — до пятого класса. Татьяна Львовна не держала таких переходных экзаменов из класса в класс, а просто проходила курс среднего учебного заведения дома.

Татьяна Львовна отличалась остроумием, добротой и сердечностью, простотою в отношениях, некоторою светскостью и склонностью к эстетике. Кроме научных занятий, она интересовалась живописью и недурно рисовала. До сих пор хранится, не помню в каком музее, писанный ею портрет Льва Николаевича7. Сергей — тот увлекался музыкою и очень хорошо играл на рояле, преимущественно классиков: Шопена, Бетховена и др.

Помню, раз занимался я с Татьяной Львовной русским языком в гостиной. Пришел к нам Лев Николаевич послушать наш урок. В соседней комнате, в зале, — она же была и столовой, — сел Сергей за рояль. Я никогда не учился играть и был профаном в музыке. Но слышу, что он играет что-то особенное, что-то страшное, тянущее за душу. Долго я терпел, наконец, не вытерпел и сказал Льву Николаевичу:

— Не могу заниматься, — меня охватывает ужас при этой музыке, позвольте сказать Сереже, чтобы он отложил свою музыку до другого часа, когда мы кончим свои занятия с Таней.

Лев Николаевич знал, что я профан в музыке, и был удивлен, что она на меня производит такое сильное впечатление. Оказалось, что Сергей играл Шопена «Prélude re-bémol», где изображена буря и беспокойство лица, ожидавшего в это время прихода своей возлюбленной. Сергей, должно быть, заметил раньше, что музыка Шопена сильно действует на меня, поэтому он нарочно разучил эту пьесу внизу на другом рояле и пришел в залу играть ее в то время, когда я занимался с Татьяной рядом, в гостиной. Успех его был полный, — он достиг своего. Потом, помню, до слез меня трогала его игра похоронного марша и ноктюрна «Es dur» Шопена.

Илья — тот особенно ничем не увлекался, кроме собак и охоты. Он был еще очень юн. Помню, как он, бывало возьмет скрипку, отправится в сад и начнет смычком издавать на ней заунывные звуки, на которые собиралась масса собак. Собаки рассаживались в кружок около Ильи и, подняв головы, начинали все выть в унисон со звуками скрипки. Это Илью очень забавляло.

С первых же дней, как я уже сказал, приветливость и душевное расположение Льва Николаевича победили во мне всякий страх, и между нами установились самые дружеские отношения.

Меня поразил во Льве Николаевиче какой-то простой, мужицкий уклад мысли и выражения. Никаких условностей, — один здравый смысл служил основанием его суждений. Оно и понятно: он вырос и всю жизнь свою провел в деревне. В то время жизнь дворян сосредоточивалась в усадьбах, и деревня волною вливалась в помещичьи дома в виде кормилиц,

251

нянюшек и разных слуг, взятых от деревенской сохи. В помещичьи усадьбы врывались и звуки деревенских песен, и стоны трудовой крестьянской жизни. Чуткая душа Льва Николаевича с большим вниманием прислушивалась ко всему этому. Он видел и понимал в душе простого мужика, его ум и глубокую веру в правду, которой мужик не находил в этой жизни, но в осуществление которой в загробной жизни глубоко верил, так как правда должна, наконец, взять верх над неправдою.

Когда я поселился в Ясной Поляне, Лев Николаевич был в периоде искреннего увлечения православием. Никакие ответы на его искания смысла жизни не удовлетворяли его. Лев Николаевич был честный и искренний мыслитель. Он искал разумного ответа на вопрос о смысле жизни, о ее цели. И на этом пути он потерпел полнейшее фиаско. Тогда он стал присматриваться и прислушиваться к другим людям, — как они разрешают этот вопрос. И ни у кого, кроме простого крестьянина, он не нашел ответа. Только простой крестьянин, искренно и серьезно относясь к этому вопросу, ясно сознает, зачем он живет, радостно встречает смерть и знает, куда он идет после смерти.

Это его остановило в исканиях смысла жизни.

Ему захотелось встать рядом с крестьянином. Он стал ходить в церковь, исполнять все церковные обряды и таинства.

Вот в этот-то период я и застал Льва Николаевича. Я же по своим убеждениям, хотя и был искренно-верующим человеком, — но все таинства и церковные обряды были чужды мне. Я думал, что бог — высший разум, вызвавший к жизни разумного человека, чужд всякой таинственности. Таинственность не мирится с светом разума. Вся таинственность во всех религиях придумана жрецами для того, чтобы держать невежественную массу людей в своих руках.

При наших близких отношениях с Львом Николаевичем мы не могли обойти молчанием и наши религиозные убеждения. Я, конечно, глубоко уважая искренность Льва Николаевича, с особенной осторожностью и деликатностью откровенно выражал ему свое мнение только тогда, когда он спрашивал меня об этом. Тем не менее, в беседах с Львом Николаевичем меня удивляло, как он, при своем развитии, душевной искренности и понимании жизни и окружающих его людей, — мог удовлетвориться обрядами и молитвою в церкви наравне с крестьянином.

Я стоял на том, что все обряды имеют источником своим идолопоклонство. Человек невежественный представляет себе бога таким же торгашом, как и он сам: «Я тебе вчера поставил трехкопеечную свечку, а сегодня, в базарный день, поставлю пятикопеечную, так помоги мне, пожалуйста, подороже продать моего бычка, лошадку или что-нибудь в этом роде». Вот, в общем, казалось мне, содержание молитвы невежественного человека. Он не ищет общения с богом, а бога зовет в общение с собою. Для человека же развитого и искреннего весь этот ритуал не только лишний, но даже мешает войти в близкое общение с богом — источником разума. Ведь еще пророк Исаия сказал от имени бога: «К чему мне ваши жертвы? не надо мне ваших волов, тельцов и козлов. Зачем топчете попустому дворы мои? Отвратительны мне курения ваши. Не могу терпеть ваших празднований — все это беззаконие и праздность. Перестаньте делать злые дела: делайте добро, помогайте несчастным, заступайтесь за обиженных. Вот что мне нужно от вас. Если будете поступать так, то всё, что у вас грязно, — сделаю чистым, что было черным, сделаю белым, как снег»*.

252

Помню, как один из таких разговоров происходил в гостиной, где Лев Николаевич обыкновенно утром пил кофе. Утро было ясное, морозное. Мы сидели на диване против окна, замерзшего и пропускавшего лучи утреннего солнца сквозь узоры замерзших стекол. Выслушав меня, Лев Николаевич сказал:

— Вот посмотрите на эти узоры, освещенные солнцем. Мы видим узоры, игриво освещенные лучами солнца, но знаем вместе с тем, что за этими узорами есть где-то далеко настоящее солнце, — источник того света, который и производит видимую нами картину. Народ в религии видит только это изображение узора, а я смотрю дальше и вижу или, по крайней мере, знаю, что там далеко есть самый источник света. И эта разница нашего отношения не мешает нашему общению. Мы оба смотрим на это изображение солнца, только разум наш до различной глубины проникает его.

Я возразил ему:

— Тут общения между вами и народом никакого нет: мужик стоит и видит ярко освещенный узор стекла, а вы стоите и видите самый источник — солнце, которое освещает не только этот узор, но и весь мир. И не важно то, что вы стоите теперь рядом с невежественным Петром или Иваном, который по невежеству думает, что Лев Николаевич Толстой, великий писатель и мыслитель, смотрит на тот же узор, что и он, Петр, а важно тут то, что вы стоите рядом с человеком, который впоследствии разовьется и будет так же образован, как и вы, будет видеть, уж не узор окна, а источник света, освещающий весь мир, и будет удивляться, как это когда-то стоял с ним рядом Лев Николаевич Толстой и, смотря на истинный источник света, делал вид, будто бы он смотрит и видит только яркий узор стекла. Почему это он, получивший от бога глубокий ум и великий талант, молчал тогда и не говорил ему ни слова об источнике? — скажет он. — Что вы тогда ответите ему на этот вопрос?.. Не обязывает ли это вас не молчать, а говорить и писать теперь же о той истине, которую вы знаете, потому что бог ее открыл вам?

В церковь и меня иногда тянет зайти, особенно в сельскую, — но не молиться богу, — молиться богу я могу везде, — нет, меня тянет пойти туда, куда принесли свои надежды несчастные, страждущие и нуждающиеся в помощи крестьяне, веруя в то, что там получат они от бога утешение и удовлетворение в своих нуждах. Меня тянет пойти в эту среду, пожалеть об них и пожелать, чтобы они были утешены и успокоены...

Часто я беседовал с Львом Николаевичем на эту тему, и из слов его, в ответ на мои речи, я понял, что Лев Николаевич ходил в церковь не исполнять обряды православной религии вместе с мужиком, а присмотреться, изучить, во что мужик верует, почему его вера сильна так, что не порождает в нем никаких сомнений. Это хорошо выражено у него в письме к Н. Н. Страхову в 1890 г., где он пишет: «У меня есть очень умный знакомый Орлов8, который говорит: я верю, как мужик, в «Христа бога и во все». Но ведь это нельзя. Если он верит, как мужик, в Христа, то этим самым он говорит, что верит совсем не так, как мужик. Мужик верит так, как верили и верят величайшие мудрецы, до которых он может подняться, — отцы и святители, т. е. верит в самое высшее, что еле-еле может понять. И прекрасно делает. И так надо делать и нам... Да и как же нам верить в символ веры и его догматы, когда мы его со всех сторон видим и знаем до подробностей, как он сделан и как сделаны все его догматы. Мужик может, а мы не можем. И если брать уроки у народа, то не в том, чтобы верить в то, во что он

253

верит, а в том, чтобы уметь избирать предмет своей веры так высоко, как только можно — покуда хватает духовный взор»9.

Лев Николаевич, как художник, умел очень хорошо объяснять свои мысли образно, посредством сравнений, взятых из реальной жизни. Так, по поводу своего хождения в церковь он рассказал следующую историю:

Жил богатый барин. У него была большая семья, дом полон прислуги, и всего было в изобилии. Стряслась над этим барином беда: он помешался на том, что он не человек, а гриб. Совсем почти перестал есть, надел свою шляпу, пошел в погреб и сел на корточки, уверяя всех, что он гриб. Лакей каждый день приносил ему туда завтрак, обед, кофе, чай; но он почти ничего не ел и не пил, так как грибы ничего не пьют и не едят. Совсем отощал барин.

Каких докторов жена ни привозила к нему, — никто не мог помочь, так как никаких лекарств барин не хотел принимать.

Наконец, отыскался один доктор, взялся его вылечить. Достал себе такую же шляпу, как у барина, пошел в погреб и сел на корточки рядом с ним. Сидит час, другой, ничего не говорит.

Барин стал на него поглядывать, наконец спрашивает:

— Вы гриб?

— Да, гриб, — ответил доктор.

— Ну, и я гриб, — говорит барин.

Принес лакей обед, поставил перед ними и ушел. Доктор посидевши немного, протянул руку к закуске и съел кусочек.

Барин и спрашивает его:

— Что же вы едите, — ведь грибы не едят?

— Нет, едят, — отвечал доктор: — иначе они погибли бы, если бы не питались.

— А, — сказал барин, — так и я закушу.

С тех пор барин стал есть, что принесет лакей, и стал крепче. Появилась потребность в воздухе. Доктор как-то и говорит после обеда:

— А что, не пройтись ли нам по саду?

— А разве грибы ходят по саду? — спрашивает барин.

— Как же, ходят. Посмотрите, сколько их там сидит.

— Ну, пойдем, — ответил барин.

И стал барин с аппетитом есть, по саду гулять... и совсем поправился.

— Вот и я хожу в церковь, — продолжал Лев Николаевич, — чтобы стать рядом с мужиком и сделаться для него более понятным в моих изложениях религиозных истин.

Рядом с гостиной была спальная Льва Николаевича и Софьи Андреевны. Во время утреннего кофе Льва Николаевича графиня оканчивала обыкновенно свой туалет и не могла не слышать через дверь наших разговоров со Львом Николаевичем. Повидимому, она не довольна была мною за такие беседы, особенно потому, что в это время Лев Николаевич стал мало интересоваться литературно-художественными произведениями, а весь погрузился в изучение религиозно-нравственных вопросов. Литературно-художественные произведения Льва Николаевича пользовались большим успехом в обществе, и издания их давали хороший доход, тогда как религиозно-нравственные вопросы не могли так овладеть интересом большой публики, и Софья Андреевна не надеялась, что издания произведений Льва Николаевича по этим вопросам дадут такой же доход. Она всеми силами старалась направить Льва Николаевича на прежний путь, но это ей не удавалось, так как Лев Николаевич, увлекшись каким-нибудь вопросом, всегда весь погружался в изучение этого вопроса до тех пор, покуда не исчерпывал его до конца.

254

С этого времени Софья Андреевна завела в семье строгое соблюдение постов, хотя прежде не соблюдалось никаких постов, исключая страстной недели и, кажется, первой недели великого поста, и то лишь из приличия. Вероятно, она желала этими постами утвердить Льва Николаевича и всю семью в истинном православии.

Иногда у нас с Львом Николаевичем велись разговоры на экономические и социальные темы.

Зашел как-то раз разговор о женском вопросе. Я утверждал, что женщина должна пользоваться теми же правами, что и мужчина, так как она — такой же человек. Эти права ей особенно нужны тогда, когда она не замужем, так как замужняя женщина вследствие рождения, кормления, воспитания детей и ведения домашнего хозяйства поневоле должна предоставить мужу труд по обеспечению семьи пропитанием. Вот когда женщина почему-нибудь не замужем и должна сама зарабатывать, — естественно, что она желает это делать честным трудом, и потому ей необходимо уравнение в правах с мужчиной.

Лев Николаевич не соглашался со мною, говоря, что семейные женщины достойны уважения; что же касается незамужних женщин, то они не стоят того, чтобы им были предоставлены равные права с мужчинами, так как они и слабее и, в общем, менее развиты — глупее, чем мужчины, и их задача сводится лишь к соблазну мужчин. При этом он прибавлял, что согласен с философом Шопенгауэром, который сравнивает женщину с хлопушкою, сделанною из бумаги, которая интересна только до тех пор, пока она не хлопнула, а после этого она уже теряет всякий интерес, так как представляет из себя лишь клочок разорванной бумаги.

Меня взорвало это сравнение, я сказал:

— Этот немчура-старикашка возмутительно судит о женщине. По-моему, мужчины в половом вопросе много ниже в нравственном отношении, чем женщины. Мужчина изразвратничается в молодости до женитьбы и всю жизнь свою смотрит на женщину, как на предмет соблазна. Он в ней только и видит самку для удовлетворения своей похоти, а не человека вообще.

Лев Николаевич сказал на это:

— А с кем же он развратничал-то до женитьбы, — ведь с женщиной же? — От кого получили мужчины сластолюбие, изнеженность и множество других пороков, как не от женщин?

Я ответил, что и женщин-то этих развратили мужчины, для удовлетворения своей похоти. А женщину приводит к такому положению нужда, — отсутствие права на честный труд. В труде ей трудно конкурировать с мужчиною по слабости сил, по невозможности получить заработок, какой имеет мужчина, по недостатку развития благодаря отсутствию равноправия. В умственном отношении она в загоне: ей не считают нужным давать такое образование, какое получают мужчины. И это делалось веками, тысячелетиями. И все-таки мужчина боится ее конкуренции. Ведь я говорю не о привилегиях для женщин, а о свободной конкуренции их с мужчинами, о том, чтобы женщине была дана возможность получать занятия наравне с мужчиною, если она знает дело не хуже его.

Лев Николаевич заметил мне на это:

— Женщины, особенно прошедшие мужскую школу, очень хорошо знают, что разговоры о высших материях — разговорами, а что мужчине важнее всего тело и все, что выставляет его в самом привлекательном виде; и это самое они и делают...

На это я ему ответил:

— Все женщины разделяются на тех, которым удается выйти замуж, и тех, которым это не удается, — которые остаются девицами на всю

255

жизнь. Для первых — определенная деятельность в жизни: семья, домашнее хозяйство и воспитание и уход за детьми. Для вторых нет определенной деятельности. Редкая счастливица из них получит возможность ухаживать и воспитывать чужих детей; а большая часть лишена этого назначения женщин в жизни. Заниматься общественными делами, чтобы быть полезными членами общества, — мужчины не пускают из боязни конкуренции: боятся, что их заработок уменьшится в силу большого предложения труда на поприще общественной деятельности. А уж если какой из них и удастся получить какое-либо занятие, то редкой из них дадут место с содержанием более 30—35 рублей в месяц, места же с высшими окладами занимают исключительно мужчины.

Что же остается делать тем женщинам, которым не удалось пристроиться к какой-либо семье, чтобы быть полезными на поприще воспитания и ухода за детьми, или добиться какого-нибудь занятия за 30—35 рублей в месяц?..

Им остается чулки штопать да белье чинить для мужчин. А если и такой работы не найдется? Ну, с голоду помирать...

Когда в Константинополе развелось много бродячих собак, которые никому не были нужны и питались лишь отбросами, выкидываемыми на улицу из кухонь, то решено было их уничтожить; но так как никто не решался убивать их, то решено было вывезти их на близ лежащий необитаемый остров, — пусть помирают там с голоду, — ведь и участь женщин, не нужных мужчинам, такая же, как этих собак, — пусть помирают с голоду.

— Еще удивительно, — продолжал я, — что женщины в нравственном отношении стоят не ниже, а даже выше мужчины. В самом деле, возьмите девушку из любой среды: крестьянской, мещанской или дворянской. Каждая из них имеет в виду выйти замуж, обзавестись семьей, одним словом, их идеал — честная, чистая жизнь. А мужчина, чем, какими мечтами живет в этом возрасте? Соблазнить любую женщину, которая ему приглянулась, любую девушку и бросит ее на произвол судьбы, лишь бы удовлетворить свою похоть. Да когда и женится-то, и тогда во всякой женщине видит лишь источник плотского соблазна, видит в ней какого-то искусителя-дьявола. Но в ком же сидит дьявол-искуситель, в женщине или в мужчине? По-моему, скорее в мужчине. Пришла молодуха на поденную работу к барину, чтобы заработать 20—30 копеек на кусок хлеба. Ее заставили пол мыть. Она наклонилась и изо всех сил трет пол тряпкою. Входит барин и видит наклонившуюся молодуху. У него сейчас же возбуждается чувство соблазна; молодуха же работает, об этом и не думает. Скажите, в ком же сидит дьявол соблазна? Нет, я решительно не согласен в вашими Шопенгауэром.

Лев Николаевич мне не возражал и, кажется, желая меня успокоить, так как я был очень взволнован, сказал:

— Да, мужчина много виноват в фальшивом положении женщины. Но все-таки я уверен, что в соблазне плоти участвует и женщина с её манерами, костюмом и проч.

Я сказал, что и манеры и костюм женщины, правда, возникли ради того, чтобы обратить на себя внимание мужчины, но с целью выйти замуж и сделаться семьянинкой, а вовсе не ради распутства. Если же и есть распутные женщины, то это исключение из общего числа женщин, да они приведены к этому материальной нуждою. Мужчина же представляет исключение, если он не распутник. Да есть ли еще из них совсем целомудренные-то? Разве только какой-нибудь больной или уж выдающийся идеалист, и то каких трудов и борьбы стоит целомудрие этим идеалистам.

256

— Вспомните жития святых подвижников, — говорил я. — Сколько трудов и мучений доставляла им борьба с соблазном плоти. Измучившийся в борьбе с нею, избичевавший себя до крови, спит, и чем же он бредит во сне? — опять-таки прелестью женской красоты.

Лев Николаевич, улыбаясь, сказал мне на это:

— Послушавши вас, подумаешь, что женщина — это такое существо, которое до такой степени похоже на человека, что иногда можно ошибиться и действительно принять ее за человека.

Но я в том же серьезном тоне продолжал:

— Женщины одинаково люди, как и мужчины. И в тех и в других одинаковая «душа божья», облеченная в плотскую оболочку соблазна. Есть и между женщинами высокие личности в нравственном отношении, как и между мужчинами.

Я не знаю, насколько убедительны были для Льва Николаевича тогда мои слова. Но впоследствии я заметил, что Лев Николаевич признавал женщин такими же людьми, как и мужчин, будь она замужняя или незамужняя, а не источником лишь соблазна для мужчин.

Мне кажется, Лев Николаевич и тогда и вообще представлял себе женщину как человека, наравне с мужчиною; только ему было как будто обидно, что мужчина, каких бы высоких стремлений ни был, легко может быть увлечен, как бы порабощен, женщиною, которая ему нравится, хотя бы она вовсе не разделяла его высоких взглядов.

Льва Николаевича как бы огорчало, что и он может подчиниться женщине. Вот почему, мне кажется, он так и восставал против женщин.

Однажды зашла речь о собственности, на тему Прудона «собственность есть воровство». Я утверждал, что хозяин производства, пользуясь существующими законами и порядками, к которым привыкли и сами рабочие, берет себе львиную долю из продуктов производства, а рабочему оставляет только столько, сколько необходимо для поддержания его скудного существования, не оставляя ему средств даже на образование его самого и детей его.

Лев Николаевич настаивал, что так и должно быть, так как, не будь хозяйского капитала, рабочему не к чему было бы приложить свои руки, и ему пришлось бы совсем голодать. Кроме того, хозяин, вкладывая свой капитал в дело, рискует его потерять в случае убыточности производства. При перевозке товара, например, на заграничные рынки, он рискует лишиться его в случае крушения на море или от пожара и т. д.

Я ему сказал на это, что существующие законы-то написаны людьми, заинтересованными в накоплении капитала в своих руках и в сохранении существующего порядка, при этом бедный народ, рабочие и не были спрошены, удобен ли для них этот закон. Ведь капитал хозяина образовался по этим законам — в силу несоразмерно больших отчислений от продуктов производства в пользу хозяина. Справедливее было бы в таком случае завести кооперативное производство, — тогда и выгоды от производства, и риск от убыточности его распределялись бы и между рабочими, и хозяин получал бы причитающуюся ему часть из продуктов производства за его руководство делом и за специальные знания его, необходимые для ведения производства. Что же касается пожара или кораблекрушения, то на это есть страховые общества, которые всегда с удовольствием возьмутся обеспечить убытки от потерь, лишь бы товар был застрахован у них. А будет ли он застрахован фабрикантом или рабочими, для страховых обществ это решительно всё равно.

Имущественное неравенство сословий создано не нами, а нашими предками. Теперь нельзя винить тех, кто имеет фабрику, землю или иную собственность, — не они в этом виноваты. Да и трудно определить, кто из них пользуется собственностью, приобретенною своим трудом,

257

благодаря его уму и знаниям, и кто пользуется ею благодаря законам, намеренно написанным в пользу богатых классов и в ущерб бедным, работающим на них. Поэтому для восстановления справедливости отношений, чтобы не наделать греха, нужно не отнимать собственность от владельцев, а нужно ее выкупить, как была выкуплена у помещиков (выкупными свидетельствами) земля, которою были наделены крестьяне при освобождении их от крепостной зависимости; но вместе с тем нужно изменить непременно и условия отношений трудящегося люда к собственникам. Достаточно сделать отчуждение собственности по справедливой оценке и передать эту собственность в пользование трудящимся, хотя бы на кооперативных началах. Собственники без трудящегося люда будут только проживать свои средства и мало-по-малу принуждены будут сами приняться за подходящую для них работу, чтобы добыть себе кусок хлеба, — и в будущем поколении все сравняются.

Лев Николаевич чувствовал, кажется, свою позицию в этом разговоре непрочною, потому что очень горячился. Увидев, что этот разговор его очень волнует, я постарался незаметно перейти на другую тему.

Вообще, к чести Льва Николаевича, надо сказать, что он всегда поражал меня искренностью и добросовестностью в своих выводах. Все, что он говорил, он говорил убежденно: видно было, что сам додумался до этого. Но если почему-либо он ошибался и видел, что доводы ваши верны, он, не задумываясь, оставлял свои доводы, как бы они дороги ему ни были. Эта честность его всегда поражала меня и возбуждала все больше и больше уважения к нему.

Но я заметил, что время от времени в его душу закрадывалось чувство неудовлетворения его убеждениями*.

Раз, возвратясь из церкви, он, обращаясь ко мне, сказал:

— Нет, не могу, тяжело. Стоя между ними, слышу, как хлопают их пальцы по полушубку, когда они крестятся, и в то же самое время слышу сдержанный шопот баб и мужиков о самых обыкновенных предметах, не имеющих никакого отношения к службе. Разговор о хозяйстве мужиков, бабьи сплетни, передаваемые шопотом друг другу и в самые торжественные минуты богослужения, показывают, что они совершенно бессознательно относятся к нему, да и неудивительно, церковное богослужение непонятно для мужика. Вы вслушайтесь в те слова и песнопения, которые поются на клиросе. Они совсем не для мужиков писаны. Я и сам не могу понять многое, что там поется. Возьмите, например, хоть кондак, который поется в день рождества христова, и тут Лев Николаевич достал книжку и прочитал:

«Любите убо нам, яко безбедное страхом, удобее молчание, любовию же Дево песни ни таки спрятяженно сложенные не удобно есть произволение даждь».

— Ну что за бессмысленный набор слов. Я ничего не мог понять, пока не отыскал текст этого кондака по-гречески, а уж где тут мужику понять что-нибудь. Церковь не заботится ответить на духовные запросы мужика. Мужик ищет как бы удовлетворения потребности своего религиозного чувства и в церкви этого не находит. Вот почему он примыкает к разным сектам. Там ему стараются растолковать истинный смысл христова

258

учения, стараются растолковать, зачем он живет и куда идет после смерти. Может быть, и там он не все понимает, но чувствует, по крайней мере, что тут стремятся ответить на запросы его души... Нечего делать мужику в церкви. Не станет он ходить туда...

Глава VI

Лев Николаевич вел самый правильный образ жизни. Утром, часу в девятом, он в халате проходил одеваться вниз, где была его уборная и кабинет. На лестнице обыкновенно подбегали к нему дети и здоровались с ним. Одевшись, он легко, свободно и быстро поднимался наверх, входил в столовую поздороваться с нами, преподавателями, и проходил в гостиную, где приготовлен был к этому времени кофе для него и Софьи Андреевны. Тут же был приготовлен и чай для Льва Николаевича.

Иногда перед тем, как подняться наверх, он проделывал несколько прыжков на параллельных брусьях, которые стояли в передней. Проделывал он эти прыжки с замечательной ловкостью: он был физически хорошо развит.

Софья Андреевна выходила из своей уборной обыкновенно позднее его. Затем, часов в одиннадцать, напившись кофе, Лев Николаевич уходил со стаканом чая вниз, в свой кабинет, и садился заниматься. В это время к нему никто не входил, опасаясь помешать его работе.

При писании он не разбирал, на чем ему писать: брал первый попавшийся под руки клочок бумаги и писал. Были случаи, что он писал на обратной стороне старого почтового конверта, на оставшихся чистыми страницах полученных им писем. Вероятно, это происходило оттого, что он торопился записать интересующую его мысль, которая казалась ему тогда самою подходящею.

Занятия его продолжались часов до четырех дня. Потом он уходил гулять или ездил верхом часов до шести. Ходил он очень легко; с трудом, бывало, поспеваешь за ним. Ездил верхом он, как хороший наездник.

По возвращении с прогулки Лев Николаевич со всеми вместе обедал. Лакеи в белых перчатках и во фраках, прислуживавшие за обедом Толстых, диссонировали с простотою и скромностью обстановки кабинета, в котором работал Лев Николаевич.

За обедом обыкновенно велся общий разговор, всегда очень интересный. Помню, однажды за столом я рассказал, как моя няня горько плакала, когда я читал ей рассказ Льва Николаевича «Бог правду видит, да не скоро скажет». Лев Николаевич прослезился и сказал:

— Эти слезы няни есть истинная критика и высшая награда для меня за этот рассказ. Я для того его и писал, чтобы показать, с каким терпением люди должны переносить в жизни все несчастия. Я сам проливал слезы, когда описывал состояние купца Аксенова в тюрьме в то время, когда его жена пришла навестить его и спросила: «Неужели же ты в самом деле решился убить соседа на постоялом дворе?...

— Настоящий критик писателя, — прибавил Лев Николаевич, — это большая публика, а не записные критики, которые оценивают только технику. Задача настоящей критики — найти и показать в произведении луч света, без которого оно ничто. Большая публика ищет в произведении нравственного смысла.

— Задача искусства должна заключаться в том, чтобы внести в жизнь свет истины, осветить мрак жизни и указать истинный смысл ее. Истинно художественное изображение жизни у писателя выходит тогда только, когда он сможет сам притти в то состояние, которое описывает в людях. Чтобы верно изобразить состояние разбойника, сидящего

259

 

Толстой во дворе Хамовнического дома

Л. Н. Толстой во дворе Хамовнического дома

С фотографии П. А. Сергеенко. 1897

под мостом на большой дороге и поджидающего проезжего с целью убить и ограбить, нужно самому притти в его состояние, дрожать тою дрожью, которою дрожит он, выжидая свою добычу. Тогда только выйдет истинное изображение действительности. Без этого выйдет только пустое измышление, а не художественное произведение, все описания и характеры которого кажутся читателю такими естественными, что иными они в действительности быть не могли бы.

Кто-то из посетителей Ясной Поляны сказал однажды Льву Николаевичу, что он жестоко поступил с Анной Карениной, заставив ее умереть под поездом.

— Ведь нельзя же было ей, — говорил он, — всю жизнь маяться с этим тошным Карениным.

На это Лев Николаевич сказал:

— Однажды Пушкин в кругу своих приятелей сказал: «Представьте, что сделала моя Татьяна — она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее». То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы. Вообще они делают то, что делается обыкновенно в действительной жизни, а не то, что мне хочется.

По словам Льва Николаевича, его роман «Анна Каренина» в художественном отношении значительно выше, чем «Война и мир». Это он объясняет тем, что общество, современное «Анне Карениной», ему гораздо ближе, чем общество людей «Войны и мира», вследствие чего ему легче было проникнуться чувствами и мыслями современников «Анны Карениной», чем «Войны и мира». А это имеет громадное значение при художественном изображении жизни.

При этом Лев Николаевич прибавил, что он никак не может отделаться от тщеславия писателя.

— Не могу, — говорил он, — без волнения ожидать, что скажет критика про вновь написанное мною сочинение. Знаю, что критики отнесутся

260

лишь с формальной стороны, а не волноваться не могу... Какой я тщеславный.

Толстой не признавал «искусства для искусства» и «науки для науки». Он считал, что искусство и наука суть сильнейшие орудия человеческого духа для выяснения истинного значения человеческой жизни.

Из всех искусств более всего действовала на Льва Николаевича музыка. Она захватывала, овладевала им. Слушая хорошую музыку, он приходил в волнение и умиление, доходившие до слез. Он не мог не прислушиваться к звукам музыки, даже если они долетали до него через три запертые двери из комнаты, где играл его сын Сергей.

Всю жизнь Лев Николаевич старался выяснить себе смысл чувств и впечатлений, вызываемых в нем музыкою. Он говорил и даже писал так: «Музыка не действует ни на ум, ни на воображение. В то время, как я слушаю музыку, я ни о чем не думаю и ничего не воображаю, но какое-то странное сладостное чувство до такой степени наполняет мою душу, что я теряю сознание своего существования, и это чувство — воспоминание. Но воспоминание чего? — Хотя ощущение сильно, воспоминание неясно. Кажется, как будто вспоминаешь то, чего никогда не было»10.

Лев Николаевич не любил оперы, говорил, что нельзя соединять два искусства — музыку и драму, что от такого совмещения действие каждого искусства не только не усиливается, но, наоборот, — ослабляется.

Когда я спросил его однажды: какую музыку он больше всего любит? Он ответил:

— Простую, народную. И самый лучший композитор — это народ.

Из классической музыки он любил очень немногие произведения, преимущественно мажорного, энергического тона; например ноктюрн Шопена, где мажорная тема особенно ярко выступает на минорном ES-dur фоне.

И все-таки относительно музыки в глубине души у него оставалось некоторое недоумение. Часто он говорил:

— Не понимаю, почему музыка так умиляет, волнует и раздражает меня?

Но для него было совершенно ясно и несомненно, что искусство вообще, а музыка в частности, есть дело серьезное и важное, что искусство в настоящее время стоит на ложном пути, что оно не должно быть ни забавой для богатых и праздных людей, ни средством для приобретения богатства или удовлетворения самолюбия, а должно быть средством общения и соединения людей, доступным для всех.

В письме к Н. Н. Страхову он сам говорит: «Со мной не рассуждают, а махают на меня рукой, как на врага науки и искусства, что мне показалось обидным, так как я всю жизнь только и занимался тем, чего они меня называют врагом (т. е. искусства и науки), считая эти предметы самыми важными в жизни человеческой» (26 марта 1891 г.)11.

После обеда Лев Николаевич спускался к себе в кабинет и там или читал, чаще что-нибудь из периодической литературы, или просто отдыхал, хотя почти никогда не спал в это время.

Вечером, часов в восемь, он подымался наверх. Тут велся общий разговор о том, что кому было интересно, при участии Льва Николаевича. Иногда Лев Николаевич садился за рояль, — он очень любил музыку, — играл или Шопена, или Бетховена. Когда приезжала его сестра, Марья Николаевна, то он любил играть с нею в четыре руки. Иногда аккомпанировал Т. А. Кузминской, которая почти каждое лето приезжала в Ясную Поляну с детьми. Она очень хорошо пела, и Льву Николаевичу нравился тембр ее голоса и манера петь.

Помню, как-то раз Мария Николаевна играла на рояле. Я слушал, смотрел на ее пальцы и думал: как механическим движением пальцев,

261

затем механическим же колебанием струн человек может прокладывать путь в душу другого человека. Лев Николаевич, глядя на меня, сказал то, что я думал. Каким тонким психологическим анализом обладал он!

Иногда Лев Николаевич привлекал к пению детей под свой аккомпанемент.

Вечером пили чай вместе. Затем дети уходили спать, а взрослые оставались еще долго, часов до 12. В это время что-нибудь читали вслух или так разговаривали.

Читали обыкновенно что-нибудь новое из журналов, по указанию Льва Николаевича. Однажды Лев Николаевич сообщил, что И. С. Тургенев очень хвалил рассказы В. Гаршина, и все с удовольствием слушали чтение их. Помню, особенно сильное впечатление произвело на всех чтение его рассказа «Четыре дня».

Стихов Лев Николаевич не любил. Он говорил, что стихотворная форма стесняет выражение мысли и чувства писателя. При изображении мысли и чувства словом проза дает больше свободы, стихи же стесняют, требуют, чтобы писатель сообразовался с формою фразы, чтобы в ней соблюден был известный размер, а тут и рифму надо подобрать.

— При изображении действительности и прозою-то художнику нужно много потрудиться: надо подыскать такие выражения, которые бы выражали не только мысли художника, но и возбуждали бы в читателе те чувства, то настроение, которое художник желает вызвать в читателе.

Однако он очень любил читать стихотворения Ф. И. Тютчева. Раз он привез из Москвы в подарок мне стихотворения Тютчева и особенно хвалил и часто декламировал два из них:

«И гроб опущен уж в могилу
«И все стоят вокруг....

«Молчи, скрывайся и таи
«И чувства, и мечты твои....»

Тютчев-поэт отличается необыкновенно чутким чувством к таинственному в природе, обладает свойством глубокого проникновения в основу всего сущего. Тютчева как поэта можно характеризовать стихами Баратынского «На смерть Гёте»:

«С природой одною он жизнью дышал,
«Ручья разумел лепетанье,
«И говор древесных листов понимал,
«И чувствовал трав прозябанье.
«Была ему звездная книга ясна,
«И с ним говорила морская волна».

Произведения Тютчева, отражающие его политические взгляды, не производили на Льва Николаевича никакого впечатления; зато произведения, отражающие его внутренний мир, его отношение к сущности природы, очень нравились Льву Николаевичу12.

Глава VII

Лев Николаевич был человек великих запросов человеческого духа — совести. У него была постоянная борьба в душе, доходившая до мысли о самоубийстве.

Не могу пройти молчанием происшествия с Львом Николаевичем, которое сильно потрясло его и оставило глубокий след на всю жизнь

262

в его душе. Случай этот касается чувственного соблазна плоти. Он показывает, какие громадные усилия должен употреблять человек, чтобы не поддаться чувственному соблазну и не впасть в грех. Правда, Лев Николаевич не поддался этому соблазну, но каких усилий и мучений стоило это ему.

Подходит однажды Лев Николаевич ко мне взволнованный и просит меня помочь ему. Смотрю — на нем лица нет. Я удивился — чем я могу помочь ему? Он говорит взволнованным голосом:

— Спасите меня, я падаю.

Такие слова меня испугали. Чувствую, что у Льва Николаевича что-то не ладно. У меня на голове даже волосы зашевелились.

— Что с вами, Лев Николаевич? — спрашиваю его.

— Меня обуревает чувственный соблазн, и я испытываю полное бессилие, боюсь, что поддамся соблазну. Помогите мне.

— Я сам слабый человек, чем же я могу помочь вам? — говорю ему.

— Нет, можете помочь, только не откажитесь.

— Да что же я должен сделать, — говорю, — чтобы помочь?

— А вот что: не откажитесь сопутствовать мне во время моих прогулок. Мы будем вместе с вами гулять, разговаривать, и соблазн не будет приходить мне на ум.

Мы пошли, и тут он мне рассказал, как он во время прогулок почти каждый день встречает Домну, людскую кухарку*, как он сначала молча несколько дней следовал за нею, и это ему было приятно. Потом, следуя за нею, стал посвистывать; затем стал ее провожать и разговаривать с нею, и, наконец, дело дошло до того, что назначил ей свидание**. Когда он шел на свидание мимо окон дома, в нем происходила страшная борьба чувственного соблазна с совестью. В это время Илья (второй сын), увидев отца в окно, окликнул и напомнил ему об уроке с ним по греческому языку, который был назначен на этот день, и тем самым помешал ему. Это было решающим моментом. Он точно очнулся, не пошел на свидание и был рад этому. Но этим дело не кончилось. Чувственный соблазн продолжал его мучить. Он пробовал молиться, но и это не избавляло его от соблазна. Он страдал и чувствовал себя бессильным. Чувствовал, что наедине он каждую минуту может поддаться соблазну, и решил испытать еще одно средство — покаяться перед кем-нибудь, рассказать все подробно о силе подавляющего его соблазна и о душевной слабости его самого перед соблазном. Вот почему он и пришел ко мне и рассказал все подробно, чтобы ему стало стыдно за свою слабость. Кроме того, чтобы избавиться от дальнейших мук соблазна, он просил меня каждый день сопутствовать ему во время прогулок, когда он обыкновенно бывает совершенно один***.

Я, конечно, был рад случаю побольше бывать с Л. Н., побольше говорить с ним обо всем. И мы стали гулять вместе каждый день. После этого у нас и речи не было о его соблазне. Мне неловко было подымать разговор, да и ему-то, вероятно, неприятно было вспоминать об этом. Затем он принял меры, чтобы и Домна эта ушла куда-то на другое место. Только раз в письме ко мне в 1888 г. в Самару Лев Николаевич вспомнил об этом и писал: «...любя вас всей душой и желая, как умею, помочь вам, как вы мне когда-то помогли...».

263

Этот случай глубоко врезался в душу Льва Николаевича: никак не мог он забыть его. В 1884 г. Лев Николаевич писал об этом и В. Г. Черткову14, подробно описывая, как он постепенно поддался соблазну, как трудно было ему освободиться от него и как помогло ему в этом покаяние. При этом добавил, что он на всю жизнь сохранил ко мне глубокую благодарность за мою дружескую помощь избавиться ему от мучившего его соблазна*.

Перед прогулкою Лев Николаевич часто срывал у дома цветок душистого горошка и нюхал его во время прогулки. Он очень любил запах этого цветка. Во время этих прогулок велись самые разнообразные разговоры.

Лев Николаевич всю жизнь свою стремился начать жить сызнова и откинуть прошлый образ жизни, как изношенное платье.

Однажды во время прогулки он сказал:

— Мне постоянно думается, как думалось в молодости, что, когда я вырасту большой, заживу не так, как теперь. Постоянно думается, что мне нужно бросить ту жизнь, какою я живу, и сделать, как вы сделали, — «поехать в Америку», бросить все привилегии, которые имею по образованию, покинуть ту обстановку с хорошим содержанием, в которой я живу, и, надев простое рабочее платье, простые сапоги, взяв в руки топор или плуг, отправиться работать ту простую работу, которую делают крестьяне, т. е. почти все люди. Это был бы внешний вид той перемены, того перерождения, который должен быть последствием перемены внутреннего мира — нравственного перерождения, что̀, я уверен, — вас и двигало к этому образу жизни.

И действительно, Лев Николаевич всю жизнь свою стремился к нравственному возрождению — «воскресению» из худшей жизни к лучшей.

Чувствуя в себе постоянный нравственный рост, Лев Николаевич постоянно отражал этот процесс в героях своих произведений. «Воскресением» можно было назвать не только один его роман, так озаглавленный им, но и многие другие рассказы и повести. У него «воскресают», т. е. нравственно оживают, и кн. Андрей Болконский и Пьер Безухов — в «Войне и мире», и Левин, и Каренин, и Вронский в «Анне Карениной» (последние во время встречи их у постели больной Анны). Воскресает у него Нехлюдов — в «Воскресении», Никита — во «Власти тьмы», хозяин — в повести «Хозяин и работник», архиерей в рассказе «Три старца».

Вот этим постоянным «воскресением» была полна жизнь Льва Николаевича. В последний год своей жизни 29 ноября 1909 г. Лев Николаевич писал П. И. Бирюкову:

«Мне очень, очень хорошо, чего и вам желаю; а хорошо мне оттого, что, как ни странно это сказать, — я на 82-м году жизни начинаю понимать немного, как надо жить для того, чтобы жизнь была непрестанная радость».

Далее, за два месяца до смерти, в сентябре 1910 г., он писал П. И. Бирюкову:

«Я начинаю чувствовать возраст. Не могу много работать, нет памяти, но, слава богу, все-таки стал немножко менее дурен и друзей своих люблю больше прежнего, больше ценю».

Во время одной из наших прогулок Лев Николаевич рассказал мне про одного человека, который пошел в монахи, убедившись, что в светской жизни не уйдешь от греха, что в ней человек окружен соблазнами.

264

Поехав в тот монастырь, где жил этот монах, Лев Николаевич зашел к нему и разговорился о жизни, о соблазнах в ней. Лев Николаевич говорит ему:

— Вот я веду жизнь самую обыкновенную, полную соблазнов, и поэтому постоянно грешу. Завидую вам, — у вас жизнь спокойная, вы удалены от соблазнов, вам теперь легко сохранить чистоту душевную.

Тот ему ответил:

— Это вам так кажется, а на самом деле я такой же человек, как и все; и у меня дух постоянно борется с плотью, с соблазнами; очень трудно и мне устоять от соблазна. Вот вам пример. Сижу я однажды в своей келье, раздумался о божественном учении Христа; так мне хорошо стало на душе, легко; и захотелось мне выйти посмотреть на свет божий, порадоваться премудрому созданию творца. Погода была прекрасная. Иду и славлю бога-творца. Вдруг попадается мне навстречу женщина из соседней деревни, поклонилась мне, и я ответил ей поклоном и взглянул на нее. Как взглянул на нее, так всё в моей душе перевернулось: забыл и о Христе и о его учении, — в душе поднялась буря соблазна плоти. Я не знал, что мне делать, чтобы утишить плотский соблазн, точно с ума сошел, превратился в раба плоти. Куда девалась и чистота душевная. Тут я понял, что, покуда носишь плоть, нужно постоянно быть настороже — остерегаться соблазнов.

Часто Лев Николаевич и меня вызывал на рассказы, и я, по своей наивности, иногда рассказывал то, что ему было давно известно. Но он всегда с вниманием выслушивал меня, вероятно потому, что я всегда увлекался тем, о чем говорил.

Однажды Лев Николаевич сказал мне:

— Чем менее человек развит в смысле духовном, тем тяжелее ему переносить все невзгоды жизни и телесные страдания. Человек, стоящий на высокой степени духовного развития, смотрит на все свои житейские невзгоды и страдания, как на жребий-крест, который он должен нести, чтобы возвысить в себе духовное начало. Поэтому и страдания ему не кажутся такими тяжелыми, он как бы с радостью их переносит.

— Я был как-то болен — продолжал Лев Николаевич, — и пришла мне в голову мысль, что это мой крест, который я должен с терпением нести, чтобы возвысить в себе духовное начало, заложенное в мою душу при рождении моем на свет, и, представьте, мне сразу стало легче переносить мои страдания. Болезнь шла своим путем, страдания были те же самые, но мне переносить их стало легче, да и время стало проходить как-то незаметно. Да, наконец, субъективное представление продолжительности времени очень относительно, при одних условиях оно кажется очень длинным, при других же — весьма коротким. Это очень хорошо изображено в одном восточном сказании*.

— «Жил один богатый калиф. При нем постоянно присутствовал мудрый маг, наблюдавший за здоровьем своего повелителя. Однажды калиф рассердился за что-то на своего мага и сделал ему какую-то неприятность. Маг решил отомстить калифу.

Однажды, во время купания, при котором обыкновенно присутствовал маг, калиф в тот момент, когда он окунулся в ванну, зацепил рукою драгоценную по своей редкости вазу, которая стояла тут же на столе, и сейчас же, поднявшись из воды, успел поддержать ее, так что она не успела упасть. В этот промежуток времени, который протек между началом падения вазы и моментом, когда калиф успел ее поддержать, вынырнув из воды, маг навел на него как бы сон, в котором калиф

265

прожил целую жизнь; но уже не калифом, а простым чернорабочим, который всю жизнь жил в большой нужде. В молодости женился — пошли дети. Семья всё увеличивалась; нужда вместе с этим становилась все больше и больше. Жене и ему самому работу достать было очень трудно. Приходилось каждый день с веревкою и топором ходить в лес, нарубить вязанку дров, снести в город, продать ее и на эти скудные гроши купить немного хлеба. И таким образом перебивался он всю жизнь с большою семьею. Надо было представить радость калифа, который очнулся, вынырнув из воды, чтобы поддержать вазу, и увидел, что он не бедный чернорабочий, а богатый калиф».

— Много ли времени — продолжал Л. Н. — прошло от того момента, когда калиф зацепил рукою вазу, до того момента, когда он успел, ее поддержать? а он прожил в этот промежуток целую жизнь, да еще в горе и нужде. Вот как относительно, субъективно представление о времени. С одной стороны, оно — момент, а с другой — это целая жизнь15.

В другой раз он рассказал мне смешную историю о старушке, которая пришла в церковь и, вошедши в притвор, увидела на стене изображение «Страшного суда». Она долго смотрела на Христа, восседающего на престоле, и на дьявола, подымающегося из пламени ада. Потом купила две свечки, одну потолще, другую потоньше, и первую прилепила перед изображением Христа, а вторую — перед изображением дьявола. Затем перекрестилась и поклонилась Христу. Церковный сторож сказал ей:

— Что ты делаешь, старуха? Кому ты поставила свечку-то? Ведь это дьявол.

— Ничего, батюшка, — отвечала старушка, — в писании сказано: «бога бойся и чорту не груби».

При этом Лев Николаевич прибавил:

— Хоть смешна старуха, а много мудрости сказала она этою поговоркою. Главное дело в жизни — смирение.

Затем он рассказал мне легенду «о двух братьях и куче золота»16 и прибавил:

— Пуще всего надо бояться соблазна высокомерия, тщеславия. Часто в жизни мы, соблазняемые практическими расчетами, думаем, что стоит только сделать то или другое, и людей мы осчастливим, а как примемся за это дело, — сколько греха наделаем. А будут ли от этого люди счастливы? Скорее всего — нет.

Зашла у нас речь как-то о книге Ренана «Жизнь Иисуса». Лев Николаевич сказал между прочим:

— Удивляюсь, что может быть интересного для всякого человека, а особенно для серьезно образованного в том, что Христос имел такие же потребности, как и всякий человек. Ведь никому не представляет никакого интереса, что Сократ на ночь ложился спать, утром вставал, работал, ел, когда проголодается, — одним словом удовлетворял все потребности телесные, как и всякий человек; а большой интерес для всякого представляет то, чему он учил людей. Так точно и Христос для нас интересен не тем, что он, как и всякий человек, имел телесные потребности и удовлетворял их, а тем что он дал людям свое учение.

В другой раз зашел разговор о сочинении профессора Сеченова «Рефлексы головного мозга», где доказывается, что всякая волевая деятельность человека сводится к рефлексу, происшедшему от внешних причин, иначе говоря — все поступки человека подчинены не его воле, а внешним причинам, как и все явления в природе.

Лев Николаевич был совсем несогласен с этим. Разговор об этом шел в то время, когда мы возвращались с прогулки домой — чай пить.

266

Лев Николаевич говорит:

— Вот мы идем чай пить, и если мне скажут, что я буду пить чай не по своей воле, а потому, что мне хочется пить, я возьму чашку с чаем и вместо того, чтобы выпить, — вылью чай за окно. Что же, разве я не проявлю тут свою волю? Мне скажут, что я все-таки напьюсь: не чаем, так квасом, не квасом, так водою, а все-таки утолю свою жажду, если она появилась в моем организме. Но разве мы не знаем случаев, когда люди по своей воле отказывались от пищи и морили себя голодом до смерти? А помните из римской истории, как Муций Сцевола, взятый в плен, чтобы показать, что ему смерть не страшна, сжег свою руку перед царем этрусским Порсенною? Разве здесь воля человека не господствует над его телесными потребностями? Нет, человек, несомненно, одарен волею.

Глава VIII

Во время прогулок Лев Николаевич расспрашивал меня о моей семье, о моих отношениях к отцу, к матери17. С матерью18 я имел много общего. Она была характера мягкого, всегда чутко относилась к несчастью ближнего. Никак не могу забыть тех слез (тогда я был еще совсем ребенком), которые проливала она, когда видела в окно, что кого-нибудь ведут на конюшню наказывать розгами. Во время крепостного права это проделывалось часто. Бывали случаи, что засекали человека насмерть. С отцом она об этом не говорила; она знала, что он не допустил бы осуждения своих поступков.

Отец интересовался только теми лицами, от которых он мог ожидать какую-нибудь пользу, все же остальные для него были неинтересны.

Он был офицером в отставке николаевских времен и был образцовым помещиком в уезде. Во всем требовал субординации: «молчать и не рассуждать». Для вразумления он часто прибегал к розгам. При крепостном праве это был обычный способ воспитания.

Даже для Льва Николаевича характер моего отца казался каким-то странным, непонятным. Поэтому он много расспрашивал меня о нем и говорил, что ему не попадался еще в жизни такой характер.

Во время моего студенчества на святки и на пасху я приезжал домой. Отец и мать, конечно, были рады видеть меня. Сядем, бывало, втроем, — я, отец, мать, — за стол пить чай, и я рассказываю, как я провожу время в Петербурге, рассказываю о студенческих кружках, о положительных и отрицательных сторонах студенческой молодежи. И отец начнет, бывало, рассказывать о своих молодых годах, как он служил на военной службе, как отличался силой и ловкостью среди своих товарищей. Как они, офицеры, зимою, во время стоянки по деревням, кутили и ухаживали за деревенскими девушками. И рассказал, между прочим, чтобы показать свое молодечество, как он раз, узнавши, что его денщик ожидал вечером девицу, которая обещала прийти на свидание, подкараулил ее, схватил и велел солдатам сейчас же высечь. Рассказывал это отец с самодовольным смехом. Но нам с матерью было очень тяжело слушать его. Вероятно, он заметил это по нашим лицам, потому что скоро встал и ушел.

В другой раз, тоже с самодовольным видом, отец подробно рассказывал как он прогонял сквозь строй какого-то провинившегося солдата; как с солдата сняли шинель, мундир, рубаху; как привязали его руки к ружьям, за которые должны были вести его солдаты, и затем полураздетого вели между двумя рядами солдат, и как стегали его под музыку по спине то с той, то с другой стороны; как наказуемый солдат поворачивал

267

свое страдающее лицо то направо, то налево, упрашивая, чтобы стегавшие его товарищи «помилосердствовали»; как отец строго следил за исполнением наказания и угрожал тому, кто из бьющих «смажет» (т. е. уменьшит силу удара, чтобы не было так больно). Подробно рассказывал, как наказуемый с избитой до крови спиною изнемогал от боли и сначала спотыкался, но ведущие за ружья солдаты поддерживали его, и как, наконец, он падал в обморок. Тут подходил к нему доктор, щупал пульс, давал что-то укрепляющее, и несчастного на носилках относили в госпиталь для излечения ран, чтобы по выздоровлении докончить число ударов, положенное ему по суду.

Отец всё это рассказывал с удовольствием, а я с матерью слушали со страданием, со слезами на глазах, мать плакала.

Лев Николаевич со вниманием слушал мои рассказы о матери и, повидимому, с большим интересом, и часто прибавлял:

— Сколько вы унаследовали в характере от своей матери...

В конце концов он сказал:

— Удивляюсь, как мог отец ваш, скорее жестокого и высокомерного характера, полюбить такую женщину, как ваша мать, с ее кротостью и добрым расположением ко всем. Правду говорят французы: «Les extrémités se touchent».

После этого я прибавил:

— Я сам, проживши с отцом всё свое детство, не могу понять его характера, не могу понять, как человек может без содрогания и ужаса вспоминать такие факты из своей жизни, о которых он с удовольствием рассказывал.

Рассказ о том, как прогоняли солдата сквозь строй, глубоко врезался в душу Льва Николаевича. У него был сделан даже набросок статьи, касавшийся содержания этого рассказа, который он собирался после отделать и закончить. Но он в то время не успел этого сделать19.

Во время прогулок Лев Николаевич часто говорил со мной о моих отношениях к отцу. Он указывал, что мои отношения к отцу нехороши, несправедливы, что отец, хотя и строго относился ко мне, это было свойственно его натуре, но все-таки он очень много положил забот и любви, чтобы из меня вышел порядочный человек. Поэтому он уговаривал забыть его жестокости и советовал писать ему теплые письма, чтобы исправить мои отношения к нему. Я послушался советов Льва Николаевича, и наши отношения с отцом с тех пор стали лучше.

К национальной розни Лев Николаевич относился отрицательно, он говорил:

— Для меня равенство всех людей — аксиома, без которой мыслить нельзя. Есть люди разумные и добрые — и чем они разумнее и добрее, тем они теснее сливаются друг с другом воедино, будь они немцы, англичане, евреи или славяне, тем они делаются дороже друг другу. Наоборот, — чем они менее разумны и добры, тем более они расходятся друг от друга, становятся дальше и ненавистнее друг другу. Все приемы правительства, употребляемые по отношению к евреям, приводят меня в недоумение своею нецелесообразностью.

Глава IX

Лев Николаевич обладал какою-то особенною способностью проникать в состояние того лица, о котором он говорил. У него был, какой-то прием чисто субъективный. Раз мы пошли гулять с Львом Николаевичем вечером.

Зашла речь о погоде. Я говорю:

268

— Опять настанет осень, а там — зима. Как долго тянутся эти скучные времена года.

Лев Николаевич на это сказал

— И для меня неприятно это скучное время, но оно для меня кажется гораздо короче, чем для вас. Это зависит от того, что я старше вас. Ведь человек субъективно представляет себе продолжительность времени не по количеству дней или недель, в которые оно протекает, а по количеству новых впечатлений, которые он приобретает в этот промежуток времени, и судит о его продолжительности по сравнению с продолжительностью прожитой им жизни. Для меня, например, год составляет 1/50 часть прожитой мною жизни. Ясно, что для меня год кажется значительно короче, чем для десятилетнего ребенка. А для годовалого ребенка, чтобы прожить год, нужно еще столько же времени, сколько он прожил на свете. Вот почему год для ребенка кажется гораздо длиннее, чем для взрослого; да и количество новых впечатлений ребенок приобретает за год гораздо больше, чем взрослый.

По возвращении с прогулки мы иногда садились на ступеньки крыльца у дома и продолжали свои разговоры. Однажды сидели мы так, и я играл со щенком, подзадоривая его рукой. Лев Николаевич, глядя на это, сказал.

— А знаете ли, как он представляет себе вас? Он представляет вас таким же щенком, как он сам. Ведь он иным вас и представить не может.

Меня поразил тогда такой тонкий анализ Льва Николаевича, точно он видит душу не только человека, но даже и животного.

Мне вспоминается теперь рассказ И. С. Тургенева о том, как Лев Николаевич, гуляя с ним однажды, увидел на поляне старую клячу и подробно изложил ему, что думает и чувствует эта лошадь. Тургенев был удивлен, до чего наглядно, точно и художественно Лев Николаевич изобразил все, что могло происходить в этой лошади, точно он сам превратился в эту старую клячу.

Это свойство Льва Николаевича, как художника, меня очень интересовало, и я часто расспрашивал его об этом. Он говорил, что всякий писатель легко может написать повесть на какую угодно тему по выработанной им писательской привычке. Обыкновенно, в погоне за деньгами, писатели так и делают, особенно когда пишут исторические романы. Но художественно писатель не всегда может писать, а только тогда, когда хорошо изучит ту среду, которую хочет изобразить, когда почувствует себя членом этой среды, когда дойдет до такого состояния, что будет интересоваться тем, чем интересовались люди, жизнь которых он хочет изобразить.

— Вот почему, — сказал он, — я оставил начатый мною роман из петровской эпохи. Эпоха эта слишком отдалена от нас, и мне трудно было проникнуть в душу тогдашних людей, до того они не похожи на нас.

Припоминается мне письмо Льва Николаевича, писанное им ко мне в 1890 г. по поводу его «Крейцеровой сонаты». Он пишет: «Содержание того, что я писал, мне было так ясно, как и тем, которые читают. Мне в этом отношении открылся идеал столь далекий от действительности моей, что сначала я ужаснулся и не поверил, но потом убедился, покаялся и порадовался тому, какое радостное движение предстоит другим и мне, пока еще жив, для этой ясно обозначившейся цели, так далеко стоящей впереди нашей гнусной действительности»*.

269

Склад ума у Льва Николаевича был чисто философский. Он хорошо был знаком с немецкой философией, и мы часто вели разговор с ним на философские темы. Он всегда отличался ясностью изложения своих мыслей.

Очевидно, что при художественном изображении чего-либо ему нужно было притти в какое-то особенное состояние, когда ему «открывается идеал», иногда чуждый его действительной жизни, которому и он сначала даже не верил, но о котором художественное чутье ему подсказывало, что это действительная жизнь той среды, которую он изображает, — и ему приходилось согласиться.

Из математических наук менее всех ему нравилась геометрия. Ему не нравился в ней способ доказательства посредством наложения: фигуры совпали, — значит, и равны. Но всегда ли, наоборот, равные фигуры совпадают? Правая рука равна левой при одинаковом развитии их, но может ли всякая точка правой руки совпасть со всякой точкой левой при совмещении их.

Я сказал, что этот случай в геометрии осносится к симметрии фигур.

Лев Николаевич сказал.

— Тогда я приведу вам ряд случаев, когда фигуры не симметричны и не совпадают при наложении, а совершенно равны. Возьмем, например, два разных равнобедренных треугольника ABC и A1B1C1 разделите которую-нибудь из равных сторон, хоть AB и A1B1, на четыре равных части и постройте на этих сторонах квадраты, стороны которых равны одному из делений сторон наших треугольников, только постройте в одном треугольнике квадрат этот внизу среднего деления, а другой вверху его. Эти квадраты равны между собою, треугольники тоже равны, следовательно площади этих фигур равны, и кроме того все линии этих фигур и все углы их соответственно равны между собою, следовательно, и фигуры эти равны между собою, но при наложении они никак не совместятся. Совпадение фигур может быть частным, исключительным случаем при их равенстве, и поэтому основывать на нем вообще истинность вывода нельзя. Истина должна вытекать логически из самого смысла высказанного положения.

На дело воспитания детей Лев Николаевич смотрел не с точки зрения методики, а с точки зрения нравственного примера. Он говорил:

— Воспитать ребенка хорошо, как следует, может только тот, кто сам ведет хорошую жизнь. Воспитатель постоянно должен помнить, что он должен быть сам таким, каким хочет, чтобы был вспоследствии воспитанный им ребенок, иначе выйдет одно пустословие, а не воспитание.

Лев Николаевич очень скептически относился к письменным документам истории. Он утверждал:

— Почти все факты исторические записаны лицами, заинтересованными в том или другом освещении этих фактов. Полководец, например, очень заинтересован в том, в какой форме изложить донесение государю о своей победе, в целях, конечно, личных. А еще более заинтересован в донесениях о своем поражении, чтобы сгладить свои ошибки, приведшие к его поражению.

— Сам Наполеон, по свидетельству очевидцев, три раза поправлял реляцию сражения при Риволи20 — и всё врал. И ложь эта невольная. Наполеон верил в то, что он писал. Он был убежден, что главной руководящей силой всех завоеваний был он. Поэтому он невольно преувеличивал свои успехи и затушевывал свои промахи. То же самое делает и всякий полководец в своих донесениях. А все эти реляции и донесения составляют основной источник для историков. Но много ли правды в

270

изображении этих картин, если они основаны на таких ложных источниках.

В истории завоеваний Наполеона он представляется нам руководителем всего этого движения. А на самом деле, если познакомиться ближе с этим временем, изучить основательнее эпоху этих завоеваний, то увидим, что он подобен той фигуре, которую вырезывают дикари на носу своих кораблей и верят, что это и есть та сила, которая руководит кораблем.

Или еще лучше:

— Наполеон во время своей деятельности был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит лошадьми.

В доказательство правдивости своих слов Лев Николаевич прибавлял:

— Я сам во время Севастопольской кампании был свидетелем того, как составляются эти донесения. Об этом я писал в «Русском Архиве» по поводу моей книги «Война и мир». После потери Севастополя начальник артиллерии Крыжановский прислал мне донесения артиллерийских офицеров со всех бастионов и просил, чтобы я составил из этих более чем двадцати донесений одно. Я жалею, что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной, необходимой военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они по приказанию начальства писали то, чего не могли знать.

Я сказал ему на это, что в истории, кроме фактической стороны, есть еще философская, имеющая, пожалуй, более важное значение, чем фактическая.

— Возьмем, например, исторические романы, — прибавил я, — там изображается только смысл исторических событий, фактическая сторона почти совсем отсутствует. Мордовцев21, например, в своих исторических романах какое ясное представление дает нам о той эпохе, которую он описывает.

На это Л. Н. сказал:

— Исторические романы есть чистейшая фантазия писателей. Они пишут, что им вздумается. Они не стесняются писать даже против исторической правды, если это им понадобится. Писатель берет такие факты, какие ему вздумается, не стесняется даже анекдотами, разными слухами и вовсе не заботится об истинном изображении исторических событий, — лишь бы вышел интересный рассказ, — вот его главная цель. Поэтому в исторических романах мы ничего не найдем кроме праздной фантазии писателя.

Однажды утром был я в кабинете Льва Николаевича, когда он в соседней комнате умывался. С полотенцем в руках он вошел в кабинет (умывшись, он никогда не утирался, а лишь высушивал лицо скомканным полотенцем) и сказал мне:

— Как незаметно приходит старость: многих зубов уже нет, волосы начинают седеть, живот начинает расти, а самочувствие попрежнему еще хорошее, как у молодого. Старик чувствует тяжесть своего тела, а у меня еще нет этого. Границу между старостью и молодостью нельзя точно указать или заметить. Вся разница в том, что молодой человек чувствует себя бодрым, здоровым, энергичным, и только когда захворает чувствует себя в тягость самому себе. К старости же он также чувствует себя бодрым и энергичным, когда не хворает, но зато хворает уже чаще, чаще чувствует тяжесть своего, уже ослабевшего, организма, — вот только и разница в этом.

271

Во время одной из прогулок Лев Николаевич говорил о силе соблазна, — как соблазн заманчив бывает и мало-по-малу или вовлекает в грех, или отвлекает от добра. По этому (поводу он рассказал легенду* об одном человеке, которому очень хотелось пойти в монастырь спасаться; но под разными предлогами он все откладывал: сначала у него были дети малы, — нужно было их вырастить. Потом дети подросли, дочери стали невестами, — нужно было их выдать замуж и т. д. Состарился мужик, слаб стал и пошел в монастырь. Ему там дают топор и посылают в лес рубить дрова. Собрался старик, приходит в лес, — какое дерево ни попытается срубить, топор не берет: все деревья из золота, — ничего не нарубил. На другой день опять посылают его в лес рубить дрова. Опять у него топор не берет: какое дерево ни попробует, — все из серебра. Опять старик вернулся с пустыми руками. Посылают его на третий день за дровами. В этот раз какое дерево ни ударит, — все рассыпаются в мелкие гнилушки, все деревья, как труха, гнилые. Опять старик вернулся без дров. Настоятель монастыря и говорит ему: «Вот твоя жизнь подобна этому: если бы ты пришел спасаться, когда был молод, твои заслуги перед богом были бы золотые; если бы пришел в средних летах, твои заслуги были бы подобны серебру; а ты вот пришел спасаться совсем стариком, и твои заслуги подобны гнилушкам».

Еще помню интересный рассказ Льва Николаевича на тему, сколь могуч бывает человек, когда он сознает, что должен служить благому делу.

«Жил один сектант, который вел безукоризненно нравственную жизнь и тем влиял на окружающих его людей. Он учил, что для того, чтобы спастись, необходимо страдать за Христа, а соблюдение обрядов, предписываемых церковью, не приведет человека к спасению. Человек он был неграмотный, и понимал слова «пострадать за Христа» в самом простом смысле — телесных мучений, понесенных за учение Христа или за жизнь, которую он будет вести по учению Христа. Он так искренно верил в это, что его приходили слушать издали. И он приобрел много последователей. Конечно, это не могло быть не замечено духовной властью и администрацией. Он был посажен в тюрьму, а затем присужден к ссылке на Кавказ. Он радовался, что ему удалось хоть немного «пострадать за Христа», но был недоволен, что мало пострадал, что никто его не мучил.

На Кавказе он попрежнему стал проповедывать свое учение и снова приобрел много последователей, которые перестали ходить в церковь и исполнять церковные обряды. Его опять заключили в тюрьму, нарядили следствие, судили и послали, как человека опасного, на поселение в Восточную Сибирь. Он опять радовался, что пришлось ему «пострадать за Христа», но был недоволен, что никто не мучил его за Христа.

Всё время пребывания в Сибири он проповедывал свое учение и ждал случая, когда ему придется «пострадать за Христа»; но этого случая не представлялось. Наконец, он стал изнывать от тоски, что жизнь его приходит к концу и ему не пришлось «пострадать». Тогда он решился на следующий поступок: сделал себе деревянный крест, вкопал его в глухом месте деревенского кладбища, где никто его заметить не мог, стал на деревянный обрубок, приставленный к кресту, прибил свои ноги большими гвоздями к кресту и правою рукою и левую руку к кресту, а для

272

правой руки был приготовлен гвоздь, пробитый сквозь крест, чтобы надеть с размаху правую руку на острие гвоздя. Но последнего он не мог сделать, так как ослабел от потери крови, которой много вытекло, покуда он все это проделывал над собою. Так в висячем положении его и застали стонущим от боли.

— Какая сила воли, — прибавил Лев Николаевич. — Какие гонения и преследования могли бы устрашить такого человека, чтобы он отказался от того призвания, которое он считал необходимым для спасения души.

Почти каждое лето в Ясную Поляну приезжала семья А. М. Кузминского, прокурора тифлисского окружного суда, женатого на Татьяне Андреевне Берс, сестре графини Софьи Андреевны. Иногда и сам Кузминский приезжал с семьею.

Однажды ему пришлось присутствовать в Тифлисе, в качестве прокурора, при повешении одного политического преступника. Лев Николаевич очень заинтересовался этим и просил его рассказать, как это было. А. М. Кузминский подробно рассказал, как подвезли присужденного к помосту, на краю которого было утверждено два столба с перекладиною; а посредине перекладины висела веревка. Кругом стояли солдаты с ружьями. Затем подошел к нему священник в рясе с крестом в руках. Через несколько минут священник отошел, раздался треск барабана, и в это время на помост взошел палач в русской рубахе, смело взял приговоренного за руки, дерзко загнул их ему за спину и связал. Приговоренный всё время стоял смирно и кротко повиновался палачу. Затем палач подвинул его толчком к виселице, намылил петлю веревки, быстро накинул ему на голову холстинный мешок, завязал его вокруг пояса и моментально, накинув петлю веревки на шею осужденного, оттолкнул его с помоста. Несчастный повис.

Я присутствовал при этом рассказе, но не мог дослушать его до конца и ушел из гостиной.

На другой день Лев Николаевич во время прогулки взволнованным голосом сказал мне:

— Удивляюсь, с каким хладнокровием Александр Михайлович рассказывал мне всю процедуру этого ужасного происшествия. Я его спросил потом, как он сам перенес этот ужас. — Он сказал: «Что же? Ничего. Все товарищи прокурора окружного суда отказались присутствовать при казни, я и пошел. Я ожидал видеть более ужасное зрелище — я думал, что осужденный будет бороться со смертью, а он ничего, — только два раза поднял плечи кверху, как бы желая вздохнуть. Тут палач дернул его за ноги книзу, и конец... Голова неестественно вытянулась вперед, и ноги повисли, как плети. Сейчас же веревку обрезали, сняли мешок с головы, и обезображенный труп с вытянутой вперед шеей, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим, высунувшимся синим языком с кровавой пеной у рта бросили в ящик и зарыли в землю. — Вот и всё».

— Ну, а все присутствовавшие так же хладнокровно перенесли ужас казни? — спросил его Лев Николаевич.

— Нет, некоторые были взволнованы, — отвечал он, — плакали, вскрикивали. Один солдат меня удивил: выпустил из рук ружье, затрясся и тут же упал в обморок. Да пристав, командированный с отрядом полицейских, стоял и навзрыд плакал.

— Каково вам кажется, — прибавил Лев Николаевич, — его удивил солдат, что упал в обморок, и что пристав плакал при виде этого ужаса. До чего условности нашей жизни убивают в нас всё человеческое! Тут присутствовал не он, А. М. Кузминский, в сущности очень порядочный человек, а прокурор окружного суда. Поэтому он и чувствовал

273

себя спокойно, как будто его тут самого не было. Он и не думал, что тут, может быть, мать этого несчастного присутствовала и мучилась, вспоминая, как она кормила его маленького грудью, любовалась шейкой, головкой этого ребенка, как он потом бегал голыми ножками в матроске и коротких панталончиках; затем вспоминала, когда он был в университете и все стремления его были направлены к тому, чтобы быть полезным людям; как она была против этой опасной для него деятельности. И вот теперь он присужден к виселице и полупьяный грубый палач надел на его шею скользкую петлю и задушил. Господи, когда проснутся эти люди?

— Знаете, что я скажу вам, — продолжал Лев Николаевич: — чем более высокое положение занимает человек в государстве, тем больше он забывает в себе истинное значение человека, а помнит в себе лишь ту должность, которую он занимает, которую ему дали люди. — К нам приезжал как-то из Петербурга старый знакомый нашей семьи кн. О[болен]ский22. Он состоял членом Государственного совета. В разговоре за чаем он стал доказывать желательность возобновления телесных наказаний. Мало того, — он высказал мнение, которое им будто бы было предложено в Государственном совете, — что лиц, осужденных на каторжные работы, нужно лишать зрения, так как некоторые из них весьма искусно устраивают побеги, содержание же стражи для предупреждения этих побегов слишком дорого стоит государству. Каково вам кажется это предложение?

Мы подходили к дому. Лев Николаевич был так взволнован, что слезы текли у него ручьем, и он все время вытирал их платком.

Но не всегда на серьезные темы мы разговаривали во время прогулок. Лев Николаевич по натуре был человек веселый, обладавший большим юмором. Достаточно прочитать песни, сложенные им во время севастопольской осады23, или шуточное стихотворение, написанное им в 1882 г. для «почтового ящика» в Ясной Поляне24.

Однажды Лев Николаевич, возвратясь из Москвы, рассказывал, что он был у проф. Захарьина25. Тот советовал ему чаще ездить верхом. Для зимы, чтобы не простудиться, советовал сшить костюм вроде широкой юбки из сукна на вате или на меху и такую же куртку, плотно застегивающуюся на груди; для ног из такого же материала — что-то вроде чулок. Лев Николаевич на это ему сказал:

— Зачем же стараться выдумывать какой-то новый костюм, когда у нас есть гораздо лучше, а именно: полушубок и валенки.

Захарьин на это ничего не мог ему возразить.

Затем Лев Николаевич рассказал, как к Захарьину приехал однажды помещик из глухой деревни, почти никогда не выезжавший из своего имения («дикий помещик»). Он от неряшливости и нечистоплотности весь покрылся прыщами и просил Захарьина прописать ему лекарство от раздражавшего его зуда. Захарьин внимательно его осмотрел и сказал:

— Надо вам пойти в баню, почище вымыться, да и после не забывать еженедельно ходить в баню и почаще надевать чистое белье, тогда болезнь ваша сама пройдет.

В Ясную Поляну часто приезжал погостить давнишний друг Льва Николаевича, Д. А. Дьяков26. Он был очень добродушный и веселый человек. Раз мы отправились втроем гулять. Шли по свежему вырубу леса. Д. А. Дьяков был довольно полный человек и немного приустал. Смотрит он на пни и говорит:

— Всем бы хорошо было гулять по вырубу, если бы на каждом пеньке была постлана овчинка, а то присесть нельзя, — все пеньки мокрые и жесткие.

274

Лев Николаевич ответил ему в том же тоне:

— Зачем, друг, понапрасну изводить столько овчин? Достаточно одной, стоит только ее пришить себе сзади, и садись на любой пенек.

К концу 70-х г. относится посещение Льва Николаевича интересным стариком, крестьянином Архангельской губернии, Щеголенком27. Лев Николаевич с интересом слушал его былины и легенды. Щеголенок говорил образным народным языком. Лев Николаевич записывал эти рассказы. Потом они послужили ему темами для его народных рассказов: «Чем люди живы», «Три старца», «Свечка» и др.

Очень часто Лев Николаевич вспоминал рассказ Щеголенка о женщине, у которой было два сына. Старший из них жил дома, вел хозяйство, кормил мать и делал даже сбережения от разумного ведения хозяйства. Младший был какой-то непутевый, ходил на заработки, ничего не присылал домой, — все сам проживал, не всегда находил работу и иногда даже голодал. Мать, с кем ни встретится, только и говорила о младшем сыне с сожалением, иногда тихонько от старшего даже посылала ему денег.

Ей и говорят посторонние: «Что ты так заботишься о непутевом сыне. Он сам виноват, что у него ничего нет, — непутевую жизнь ведет, вот иногда и поголодает, «сама себя раба бьет, что худо жнет».

— Ох, батюшка мой, — отвечает, бывало, мать, — как мне не жалеть непутевого сына. Путевому-то всякий поможет, а непутевого никто не пожалеет, кроме родной матери.

Льва Николаевича очень трогали эти последние слова матери.

Глава X

В усадьбе Толстых доживала свой век старушка, Агафья Михайловна, бывшая горничная бабушки Льва Николаевича. Это та самая Гаша, о которой говорится в «Детстве и Отрочестве». Агафья Михайловна была неглупая женщина. В то время, когда я был у Толстых, она была уже совсем старушкой. Часто она заходила ко мне на квартиру, и я любил с нею поговорить. Рассказы ее не лишены были юмора. Я угощал ее чаем, и она, бывало, в это время что-нибудь расскажет про Льва Николаевича. Постараюсь припомнить кое-что из ее рассказов.

После смерти матери Лев Николаевич остался совсем маленький. Причиною смерти матери его, по рассказам Агафьи Михайловны, была простая случайность: прислуга разогревала молоко или воду на спиртовой лампе в той комнате, где лежала мать Льва Николаевича, не совсем еще оправившаяся после родов дочери, Марии Николаевны. Спирт почему-то вспыхнул; получился взрыв; произошла суматоха при тушении спирта; больная страшно испугалась, от чего произошло у нее воспаление груди, — и это будто бы было причиною смерти матери Льва Николаевича.

Приносит Агафья Михайловна однажды утром Льву Николаевичу кофе. Смотрит, — Лев Николаевич, мрачный, молча ходит по комнате из угла в угол. Она поставила на стол кофе, отошла к двери, остановилась и говорит:

— Батюшка, Лев Николаевич, да что это сегодня вы такой печальный? Что это вас так расстроило?

— Ах, Агафья Михайловна, что я сделал сегодня, и сказать совестно.

— Что такое, батюшка?

275

— Я послал негодяя Прошку в волостное правление, чтобы его там высекли*. Этот негодяй вчера опять весь день пьянствовал. Я ему приказал поправить дверь у подъезда, а он вчера пропьянствовал, да и сегодня с похмелья никуда не годится. Да еще бормочет что-то в свое оправдание. Я не вытерпел и послал его со старостой в волостное правление. А теперь вот места не нахожу, — так мне совестно из-за этого негодяя.

— Да что же, батюшка, ведь это дело легко поправить, — отвечала ему Агафья Михайловна, — стоит только послать верхового, чтобы вернуть их.

— И в самом деле. Пошлите ко мне поскорее конюшенка, я велю вернуть их.

Конюшенок был тотчас же послан вдогонку. Оказалось, что Прошка со старостой не доехали до волостного правления, в первом кабачке по пути остановились опохмелиться после вчерашнего пьянства. Лев Николаевич был очень рад, что они не успели еще доехать до волостного правления, и спокойно попил кофе. Прохора этого я встречал, когда жил в Ясной Поляне. Он по профессии был столяр и плотник, — очень плутоватый мужик28.

Рассказала мне Агафья Михайловна про Сергея Николаевича, брата Льва Николаевича, характерный случай, как он хотел разойтись со своей женой и Лев Николаевич отсоветовал ему.

Это относится к тому времени, когда Сергей Николаевич увлекался еще цыганскими хорами. Понравилась Сергею Николаевичу одна цыганка Марья Михайловна29. Это была девушка умная, с поэтически настроенной душой. Сергей Николаевич сошелся с нею, и жили они счастливо, как муж с женой, хотя и не венчанные. Было у них трое детей, Марья Михайловна выражала свое счастье в веселых песнях, которые Сергей Николаевич любил слушать. Она пела для себя, выливая свое чувство радости в песнях, как поет птичка в весеннее утро.

Сергей Николаевич любил свою семью, но жил с нею почему-то врозь: сам в своем имении, Пирогово, а семья в Туле, куда Сергей Николаевич часто приезжал.

По натуре Сергей Николаевич был эпикуреец с страстными проявлениями чувств. Он был красив, и жизнь его баловала удачами в случаях ухаживания за женщинами. Жизнь с одною женщиной, хотя и прекрасною, но к которой он уже привык, стала для него мало-по-малу терять интерес, особенно с того времени, когда ему приглянулась Татьяна Андреевна, сестра Софьи Андреевны, девушка живая и веселая, которую он встречал во время своих посещений Льва Николаевича в Ясной Поляне.

Он задумал разойтись с своей незаконной женой, Марией Михайловной, и жениться на Татьяне Андреевне. Но, как человек честный, не мог этого сделать так просто. Его мучила совесть за последующую судьбу Марии Михайловны, которая отдала ему свою жизнь и была им любима, а также и за судьбу своих детей, прижитых с нею.

Татьяна Андреевна выделялась своим страстным характером, была всегда весела, резва, кокетлива и, казалось, всегда была готова на всё: и на охоту поехать, и на рыбную ловлю, и кататься на санках под горку, и по своей наивности (ей не было тогда и 17 лет) часто попадала в неловкое положение. В отношениях с Сергеем Николаевичем у нее дошло дело до того, что она согласилась выйти замуж за него, назначен

276

был уже срок свадьбы. Но мучения совести Сергея Николаевича за судьбу Марьи Михайловны и детей не давали ему покоя. И он решил обратиться за советом к Льву Николаевичу.

Лев Николаевич, зная хорошие отношения, которые были у брата с Марией Михайловной, был удивлен такому намерению Сергея Николаевича. Он сказал ему, что в данном случае его вводит в соблазн то, что он живет с Марьей Михайловной, не повенчавшись; это дает ему возможность легко, без всяких хлопот разойтись с нею.

— Но, — прибавил Лев Николаевич, — венчание — это только обряд. Сходясь с Марьей Михайловной, вы как бы дали друг другу честное слово жить вместе и быть взаимно верными друг другу всю жизнь. Для честного человека нарушение честного слова есть преступление. Поэтому, хотя вы и не повенчаны, а разойтись с нею есть преступление против совести с твоей стороны.

Правдивость этого упрека и для Сергея Николаевича, как человека честного, была очевидною.

Лев Николаевич не переставал усовещевать Сергея Николаевича. Он не советовал ему менять счастье, которое он имел, живя с Марьей Михайловной, на неизвестное, которое еще будет ли, если он женится на Татьяне Андреевне.

— Подумай, — говорил Лев Николаевич, — ведь ей только семнадцать лет, а тебе скоро сорок лет будет.

Сергей Николаевич думал умерить свои терзания совести тем, что решился открыть Марье Михайловне свое намерение разойтись с нею, предложив ей материальное обеспечение на всю жизнь, а детей хотел оставить у себя, сделав ее таким образом совершенно свободною. Но Марья Михайловна наотрез отказалась взять у него деньги и отдать ему детей, сказав: «Ты сошелся со мною свободным, оставайся и теперь совершенно свободным, спасибо тебе и за то счастье, которое я имела эти годы, живя с тобою». Это решение выливалось и в ее песнях, в которых звучала благодарность судьбе за то, что судьба дала хоть несколько лет счастливой жизни с любимым человеком ей, считавшей себя недостойной этого счастья. Звучала в песнях тоска о потерянном счастье. Она грустно прощалась с ним и покорно мирилась с своею будущей судьбою, какова бы она ни была.

Сергей Николаевич слышал эти песни. Это смирение, эта покорность судьбе, это незлобивое отношение к нему, разбившему ее счастье, тронули его сердце. Он был так этим тронут, что решил последовать совету Льва Николаевича — решил оставить мысль жениться на Татьяне Андреевне. Лев Николаевич счел своим долгом поговорить об этом с Татьяной Андреевной — открыть ей ту драму, которая разыгралась в сердце Сергея Николаевича и Марьи Михайловны, причиною которой, главным образом, была она. Татьяна Андреевна по своему отзывчивому характеру тогда же написала Сергею Николаевичу, сообщая ему, что она, сознавая, что разлучает его с семьей, решила отказаться от мысли выйти за него замуж. Сергей Николаевич, чтобы окончательно порвать с этою соблазнявшей его мыслью, решил тогда же повенчаться с Марьей Михайловной, что вскоре и сделал. После этого он усыновил своих детей, рожденных вне брака, и прожил спокойно с Марьей Михайловной всю свою жизнь30.

Однажды я ездил по своим делам в Тулу. Захотелось мне Агафью Михайловну чем-нибудь побаловать. Я купил ей полфунта чая. Она любила чай, была очень рада этому подарку. Когда она первый раз пила мой чай, то поставила перед образом за меня свечку, чтобы бог послал мне в жизни счастье. Но в это время она узнала, что гончие собаки выскочили из псарни и побежали в поле. Сколько раз случалось это, и

277

каждый раз они набрасывались на деревенское овечье стадо и трепали овец. Агафья Михайловна очень любила собак и очень взволновалась, что их опять за это будут наказывать. Тогда она обратилась к образу и сказала:

— Господи, пусть эта свечка будет не за Василия Ивановича, а за собак, чтобы они опять не набедили в стаде и их за это не наказывали31.

Лев Николаевич долго смеялся, когда я ему об этом рассказывал.

Рассказ про эту свечку долго передавался среди обитателей Ясной Поляны, как характерный для Агафьи Михайловны.

Сидит как-то раз Агафья Михайловна у меня, пьет чай и, глубоко вздыхая, говорит:

— Вот, батюшка Василий Иванович, на этом свете мы мучаемся, работаем на господ, да и на том свете нам не миновать той же участи, — придется работать на них же.

— Как же так, Агафья Михайловна? — спрашиваю я ее.

— А вот как, батюшка: ведь господам-то на том свете не миновать того, что кипеть в котлах за их грехи на этом свете. Ну, а дрова-то придется носить и подкладывать под них кому же? Конечно, нам, — сказала она с усмешкой.

У Агафьи Михайловны проносились как-то подошвы в башмаках. Старушка была очень озабочена этим. Я взял у нее башмаки и подложил подметки. Она была очень рада и всем хвалилась, что я ей починил башмаки. Узнал об этом и Лев Николаевич. Ему стало завидно, что он не умеет шить сапоги, что он не может так бескорыстно быть полезным такой беспомощной старушке, как Агафья Михайловна.

При этом он сказал:

— Самое простое и в то же время самое важное правило в жизни состоит в том, чтобы служить другим как можно больше и получать от них как можно меньше. Нравственный человек чувствует удовлетворение уже в том, что он делает работу, несомненно, полезную для других. То удовольствие, которое испытывают другие от этой работы, составляет уже избыток — счастье для того, кто делал эту работу.

И Лев Николаевич стал просить меня научить его шитью обуви. Я с удовольствием согласился. По вечерам мы принялись с ним заниматься сапожным ремеслом. У меня и до сих пор цело то шило, которым Лев Николаевич шил первые сапоги под моим руководством.

У меня был токарный станок, и я занимался иногда от нечего делать точением. Лев Николаевич стал учиться точить. Но я не взялся его учить, так как сам не знал основных приемов этого ремесла. Он учился точить у сына повара, который был хорошим токарем на одном из тульских заводов.

После моего отъезда из Ясной Поляны в Самарскую губернию (в 1881 г., см. ниже) Лев Николаевич продолжал заниматься сапожным мастерством под руководством деревенского сапожника Павла, сына старушки няни, вынянчившей старших пятерых детей Льва Николаевича.

Однажды я поехал в Тулу на именины М. И. Абрамович, той самой акушерки, через которую я получил уроки у Толстых. Доро́гой кучер Филипп, который меня вез, рассказал, что к нему в этот день приходила жена из деревни и принесла неприятную весть: у него ночью украли лошадь, и теперь ему предстоит большой расход на покупку новой лошади. Мне было жаль его, но что делать... Помочь мне было нечем.

Приехал я к М. И. Абрамович. Был уже вечер. Все играли в карты, в стуколку. Стали просить и меня принять участие. Но я и понятия не имел об игре в карты. М. И. тоже стала меня просить и обещала научить игре. Я согласился и скоро понял игру, — тут хитрости никакой не

278

оказалось. Играли мы весь вечер. Мне везло, и я выиграл 20 рублей. Те, кто проиграл, выложили деньги на стол и пошли закусывать. Я тоже пошел закусывать, но выигранных мною денег не взял. Мне неловко было взять деньги, которые достались мне так случайно, без всякого с моей стороны труда. Поиграли вместе, позабавились, приятно разговаривая, и вдруг, как бы за это, взять деньги. Я сказал это и М. И. Она назвала меня чудаком и сказала, что все берут выигранные деньги и будут обижаться, если я их не возьму. Делать нечего, и я взял. На обратном пути я вспомнил, что у Филиппа украли лошадь, и с радостью сказал ему, что я выиграл 20 рублей и что, вероятно, мне бог помог выиграть эти деньги, чтобы отдать их ему на покупку лошади. Конечно, Филипп был очень рад этой получке и всем рассказал об этом в усадьбе. Узнал об этом и Лев Николаевич и на другой день во время прогулки сказал мне:

— Вы самым правильным способом употребили выигранные вчера вами деньги: они вами не заработаны, следовательно, вам не приходится ими пользоваться. И лучше всего было дать возможность воспользоваться Филиппу, у которого украли лошадь, приобретенную на заработанные им ранее деньги.

Весь образ моей жизни в Ясной Поляне для семьи Толстых и для всех окружающих казался странным. Я по старой привычке своей американской жизни старался все делать сам для себя: и дров, бывало, наколю для печей, и воды достану в случае надобности для кухни, и обувь себе и своим сошью и починю, почищу и подмету у себя перед крыльцом. И всё это поражало семью Толстых. Но всего более поразило всех то, когда я сшил себе тужурку из пледа.

Был у меня плед темнокоричневого цвета. И протерлись у меня локти в тужурке. Некоторое время я их зашивал и штопал, покуда было возможно. Наконец, тужурка износилась до того, что ее надо было бросить. Тогда я распорол ее по швам, разостлал плед на полу, наложил все части тужурки на него и выкроил их из пледа, а потом сшил и стал носить новую тужурку. Всех это поразило. И долго передавалось об этом у Толстых как о чем-то оригинальном. Льву Николаевичу нравилась такая работоспособность, и он часто указывал на этот пример детям.

Глава XI

Почти каждый год в Ясную Поляну приезжал Н. Н. Страхов, библиотекарь Публичной Библиотеки в Петербурге. Лев Николаевич с ним был давно знаком и очень любил его. Это был человек очень эрудированный, окончивший два факультета, очень добрый, кроткий, но с слабой волей, человек науки, но не жизни. Он писал большею частью критические статьи. Его критика отличалась сухостью, но точностью. Для примера приведу следующее. В период исканий религиозных основ жизни (1878 г.) Лев Николаевич часто обращался к образованным лицам духовного ведомства, к архиереям за разъяснением его недоразумений. Но его не могли удовлетворить толкования архиереев о согласии церковной религии с учением Христа. Лев Николаевич писал об этом Страхову32. И тот ему точно и определенно ответил: «Архиереи не помогли — вот вы увидели это жалкое умственное состояние. Они люди верующие, но эта вера подавляет их ум и обращает их рассуждения в презреннейшую софистику и реторику. Они не признают за собою права решать вопросы, а умеют только все путать, все сглаживать, ничему не давать отчетливой формы, много говорить и ничего определенного не сказать»33.

279

Зато когда приходилось Н. Н. Страхову высказывать свои убеждения — выложить свою душу, он начинал говорить и то, и это, и в конце концов не дождетесь от него ничего определенного. Он и сам говорил в одном из писем к Льву Николаевичу (от 25 декабря 1875 г.): «Во время моей журнальной деятельности я всегда чувствовал, что мне некуда вести своих читателей»34.

Когда он познакомился со мною и узнал все подробности моей поездки в Америку, то ничего иного не нашел сказать Льву Николаевичу, как то, что в нашей поездке отразилась истинно русская натура — искание праведной жизни на свете, и сравнил нашу поездку с исканием «истинной веры» русского крестьянина-странника. При этом не высказал своего взгляда, правилен ли был наш поступок, соответствовал ли он тем целям, к которым мы стремились, наконец, — правилен ли был наш взгляд на жизнь. И все это потому, что ему сейчас пришлось бы высказаться, во что он верует и как стремится осуществить в жизни свои идеалы.

В своих письмах и беседах с Львом Николаевичем Н. Н. Страхов был весьма откровенен. Когда у Льва Николаевича созрела мысль написать свою «Исповедь», он в разговоре с Н. Н. Страховым предложил ему попробовать написать свою биографию-исповедь. Страхов затруднялся сделать это и долго не писал Льву Николаевичу об этом. Тогда Лев Николаевич пишет ему (18 апреля 1878 г.): «Вы прожили 2/3 жизни: чем вы руководились, почему знали, что хорошо, что дурно. Ну вот это-то, не спрашивая о том, как и что говорили другие, скажите сами себе и скажите нам».

После некоторого молчания Страхов ответил, что он очень затрудняется написать свою биографию. Когда он стал обдумывать, то пришел в полное недоумение. Ему кажется, что он сам от себя не может добиться правды, и он пришел к убеждению, что он вполне неудавшийся человек; в своих убеждениях он чувствует себя совсем не сформировавшимся человеком. Так что выходило как будто, что ему и писать нечего о себе.

Лев Николаевич вполне оценил чистосердечное признание Страхова и в ответ написал ему коротко и определенно: «Писать вам свою жизнь нельзя, вы не знаете, что хорошо и что дурно».

Как-то раз в разговоре Лев Николаевич довольно метко охарактеризовал Страхова. Он сказал:

— Страхов — как трухлявое дерево, — ткнешь палкой, думаешь будет упорка, ан нет, она насквозь проходит, куда, ни ткни, — точно в нем нет середины; вся она изъедена у него наукой и философией.

Лев Николаевич, как писатель, серьезно работавший над своими произведениями, весьма нуждался в критике его произведений, чтобы проверить, в чем его ошибки, если есть таковые, с целью исправить их. Критического слова он ждал и от Страхова, как человека весьма образованного и добросовестного критика. Но критика Страхова мало удовлетворяла его, так как Страхов большею частью во всем соглашался со Львом Николаевичем.

Когда была написана драма «Власть тьмы», Страхов не замедлил написать Льву Николаевичу свое мнение о ней, причем отозвался о пьесе неодобрительно. Он писал: «Никита нисколько не интересен; он действует всё время, как угорелый, не по своему почину; его преступления не оправдываются его страстностью или чем другим, и его покаяние не имеет силы. Как зло увлекает, не ясно, нет изображения этого увлечения; и как в человеке просыпается и побеждает совесть — не видно или мало видно. Наконец, последняя сцена мне кажется слабою, не довольно живою и со стороны кающегося Никиты и со стороны присутствующих...

280

В драме, очевидно, нет цельности, нет одного узла, постепенно развивающегося» (27 января 1887 г.)35.

Очевидно, у Н. Н. Страхова, как у строгого и записного критика, был выработан шаблон, к которому драма «Власть тьмы» не подходила. Вот он и раскритиковал ее, применяясь к этому шаблону. Зато, когда он вдумался в нее и увидел, какое сильное впечатление производит она на большую публику, на людей жизни, а не книги, он совсем переменил свое мнение и вскоре написал Льву Николаевичу совсем обратное суждение о его драме.

«Очень виноват я перед Вами, бесценный Лев Николаевич, из усердия я поторопился и с большою развязностью написал Вам свое суждение о Вашей драме... Дней пять как я получил, наконец, Вашу драму и с тех пор не могу от нее оторваться. Боже мой, как хорошо. Как это живо, правдиво, точно, как просто и как глубоко захватывает дело... Она (драма) отодвигает на задний план всех Островских, Писемских, Потехиных. Я восхищаюсь естественностью, краткостью, характерностью каждого разговора; выбор минуты, чередование сцен, полнота всей жизненной обстановки, что за прелесть, что за совершенство... Вы показали нам как «преступления» делаются, Вы первый осветили их настоящим светом. Они делаются простодушно, людьми скверными, но не злодеями во вкусе Шекспира или Вальтер Скотта... В том и беда наша, что с нашими понятиями о трагическом и о красоте мы разучились смотреть на вещи просто и ищем везде или безобразия, или эффектных речей и действий» (февраль 1887 г.)36.

Вот и пропали у Н. Н. Страхова все упреки в том, что «в драме не ясно, как зло увлекает человека», что в драме «нет цельности, нет узла постепенно развивающегося», что «преступления Никиты не оправдываются его страстностью». Теперь оказывается, что всё в драме изображено живо, правдиво, точно, естественно и все в ней прелесть и совершенство.

И все-таки искренность, добродушие и ум Н. Н. Страхова очень привлекали к себе Льва Николаевича. Он с большой любовью и уважением отзывался о нем и высоко ценил его всестороннюю образованность.

Лев Николаевич советовал и мне написать воспоминания о своих годах, проведенных в университете, о богочеловечестве и о поездке в Америку, говорил, что это должно быть очень интересно для всех. Но я, никогда не занимавшийся писанием, думал, что ничего интересного из моих записок не выйдет. Американская жизнь ничего положительного мне не дала. Вынес я из американской жизни только отрицательное, — что для общинной жизни я не гожусь, что надо прежде перевоспитать себя. Что же, думалось мне, может быть интересного в моих воспоминаниях?

Тогда Лев Николаевич сказал:

— В таком случае займитесь хоть составлением русского толкового словаря. Напишите словарь, доступный большой публике. У нас есть словари, но они слишком объемисты; их место в библиотеках, а не у большой публики. А вы поместите в свой словарь только самое необходимое, чтобы он был содержателен, не объемистый и доступен по цене большой публике. В таком словаре у нас большая нужда, и он будет расходиться очень хорошо*. Вы человек образованный, можете легко справиться с этой задачей. Я достану вам от Бестужева-Рюмина37, хорошего моего знакомого, источники. У него есть словари: и Даля, и Толя, и Корнеслов Рейфа, — вот садитесь и пишите. Издать вам словарь поможет

281

С. А. Юрьев38. Я его попрошу, и он это сделает. Это очень хороший человек. Он задался мыслью помогать молодым силам в их писательской деятельности.

На это я согласился. Лев Николаевич достал мне от Бестужева источники, и я принялся за словарь.

Работа оказалась очень кропотливой. В Ясной Поляне я только начал ее, и Л. Н. первые листы моего писания читал и делал свои указания. В это время приезжал в Ясную Поляну С. А. Юрьев. Лев Николаевич познакомил меня с ним и показывал ему, что было у меня написано. С. А. Юрьев согласен был издать мой словарь.

По переезде из Ясной Поляны в самарскую степь я продолжал свой словарь и дошел до буквы М. А потом, когда пошли невзгоды моей жизни, я не мог продолжать своего писания. Так ничего из этого и не вышло.

Встречал я в Ясной Поляне также Вл. Соловьева (философа). Он очень интересовался религиозными вопросами и много говорил с Львом Николаевичем. Все его симпатии были тогда почему-то на стороне католического церковного учения, а не православного. Соловьев жил вне действительной жизни; он как бы не замечал ее; жил как бы одной головой, игнорируя действительность.

Меня мало интересовали его доводы, потому что от всех его суждений отдавало книжной мудростью. Он был очень начитан. По своему образованию он много походил на Н. Н. Страхова, но в нем не было того добродушия и чистосердечия, чем очень подкупал Страхов. И Льва Николаевича Соловьев совсем не удовлетворял, потому что Льву Николаевичу была дорога искренность убеждения, а не одни рассуждения о том, на каких книжных и научных положениях оно основано.

Н. Н. Страхов говорил, что В. Соловьев не мыслит и не говорит серьезно, а в сущности только забавляется мыслями и словами. Он тогда только хорош, когда вообще развивает чужие данные.

В. Соловьев мечтал о едином государстве в мире с единодержавным царем во главе и с единым главою церкви — папою. Это идеал, около которого вертелись все его суждения и доводы. Вот почему многие задавались вопросом: не принял ли он католичества?

Пришлось мне видеть в Ясной Поляне и В. Гаршина. Посетил он Ясную Поляну в 1880 г. В нем замечалась тогда уже некоторая ненормальность; его светлый, лучистый взгляд, полный доброты и искренности, подкупал всякого говорящего с ним; зато, когда он молчал, лицо его принимало задумчивый вид, и в нем сквозило что-то странное, напоминавшее о его психической болезни. Он высоко ценил сочинения Льва Николаевича и особенно интересовался его религиозными исканиями. Он много рассказывал о турецко-славянской войне 1877 г., в которой участвовал сам, был даже ранен в ногу. Рассказы его отличались живостью и слушались с интересом.

Лев Николаевич говорил, что И. С. Тургенев первый обратил его внимание на рассказы Гаршина, с которыми тот выступал на литературное поприще, и пророчил ему блестящую будущность. Но, к несчастью, он скоро захворал душевным расстройством, и развиться его литературной деятельности не удалось.

Во второй раз он приезжал в Ясную Поляну в этом же году почти совсем уже больным. Приехал он верхом на лошади, которую каким-то образом выпряг в Туле у извозчика. Едучи, он всё время разговаривал сам с собою. Подъехав к дому, он спросил у детей карту России, объяснив, что ему нужно посмотреть дорогу в Харьков, куда он едет к матери. Посмотрев карту и записав попутные города, он сел на лошадь, повернул ее по дороге назад и, опустив повода, захлопал в ладоши, как бы погоняя лошадь. Так он в этот раз и не видел Льва Николаевича,

282

которого в это время не было дома. Как он добрался до Харькова, — не знаю; но только после я узнал, что он там попал в больницу для умалишенных.

Часто приезжал из своего имения в Ясную Поляну Афанасий Афанасьевич Фет. В нем всегда поражала меня странная двойственность: с одной стороны, это был прекрасный поэт, с другой — это человек, весь погрязший в интересах практической жизни.

Эту привязанность к житейскому в дружеском письме к Фету отметил и Лев Николаевич: «Хотя и люблю вас таким, какой вы есть, [но] всегда сержусь на вас за то, что Марфа печется о мнозем, тогда как единое есть на потребу. И у вас это единое очень сильно, но как-то вы им брезгуете... У вас так много привязанности к житейскому, что, если как-нибудь оборвется это житейское, вам будет плохо, а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни (практической)».

Всю жизнь свою Фет был либо расчетливым помещиком, либо певцом с неземными напевами. Он гордился своею хозяйственностью не менее, чем своими стихотворениями.

Особенно метко оттенил эти свойства Лев Николаевич в своем письме к нему: «Стихотворение ваше не только достойно вас, но оно особенно хорошо с тем самым философски-поэтическим характером, которого я ждал от вас. И особенно хороша последняя строфа. Характерно тоже, что на том же листке, на котором написано это стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стал стоить 12 коп.».

Встречал я часто в Ясной Поляне Николая Васильевича Давыдова, который тогда был прокурором тульского окружного суда. Он приезжал к Льву Николаевичу часто осенью поохотиться вместе с ним, с борзыми или гончими по первой пороше. Он очень хорошо играл на фортепьяно; Лев Николаевич и мы все очень любили слушать его игру.

Раз он рассказал Льву Николаевичу о выдающемся уголовном процессе, разбиравшемся в 1880 г. в тульском окружном суде. Рассказ этот глубоко врезался в душу Льва Николаевича и послужил содержанием драмы «Власть тьмы», написанной им впоследствии (1886 г.).

Дело это было следующего содержания:

Крестьянин Чернского уезда Ефрем Колосков, 37-ми лет, женился на вдове 50-ти лет, у которой была 17-летняя дочь. От жены у Ефрема родилась дочь. Затем через несколько лет он сошелся с падчерицею, и от падчерицы у него родился сын. Этого сына, он, по настоянию жены, вскоре после его рождения убил, задавил доской и зарыл во дворе, чтобы скрыть грех.

Вскоре падчерицу стали выдавать замуж. В день ее свадьбы, когда свадебный поезд готовился уж ехать в церковь, Ефрем, мучимый угрызениями совести, побежал за невестой (падчерицею) и крикнул ей: «Стой, захвати с собой в церковь и своего ребенка». Ефрема обступили удивленные поезжане, и он, став на колени, покаялся в своем грехе. Потом побежал во двор, хотел колом откопать труп ребенка; но тут к нему бросилась его шестилетняя дочь, и он ударил ее колом по голове, желая ее убить, чтобы не дать ей жить в грехе, как он сознался на суде. Ефрема судили и сослали на каторгу. Он остался доволен приговором, как искуплением своего греха. Лев Николаевич раза два ездил к Ефрему в тюрьму.

Глава XII

Постоянная внутренняя борьба не давала Льву Николаевичу покоя и, наконец, довела его до кризиса. Помню один случай, показавший, что внутренняя работа его в отношении церковного учения пришла к концу.

283

Будучи православным, Лев Николаевич соблюдал посты. Графиня Софья Андреевна, когда стала замечать во Льве Николаевиче колебание в православии (он стал реже ездить в церковь), усилила строгость постов, как я писал выше, так как все в доме, кроме меня и гувернера-француза, ели постное по средам и пятницам и соблюдали все посты, установленные церковью. Я говорил графине, что хотя я и не соблюдаю постов, но могу есть с удовольствием всё, что подадут, чтобы обо мне не заботились особенно. Но она всегда приказывала готовить для меня с гувернером-французом скоромное. И вот раз в пятницу на страстной неделе подали постное, а нам с гувернером какие-то вкусные скоромные котлеты. Мы взяли, и лакей поставил блюдо на окно. Лев Николаевич, обращаясь к сыну, сидевшему рядом с ним, сказал:

— Ну-ка, Илюша, дай мне вот тех котлет.

Сын подал, и Лев Николаевич с аппетитом съел скоромную котлетку (он тогда еще не вегетарианствовал). Графиня Софья Андреевна ни слова на это не сказала. Был ли у нее разговор об этом с Львом Николаевичем после, я не знаю, только с тех пор Лев Николаевич перестал постничать.

Графиня Софья Андреевна, видя, что Лев Николаевич стал индиферентен к православию, думала, что он и в бога перестал верить. Но Лев Николаевич думал, что его вера в бога стала теперь ему яснее. Он утверждал, что всё, что вне нас, не в нашей власти, и только то, что внутри нас, совершается по нашей воле. Наше дело — пойти в своих поступках по пути воли божией или уклониться от нее, и тогда мы — или в общении с богом, или уклоняемся от него. Это сравнивал он с лучами солнца, проникающими в комнату через окно. Если мы входим в район этих лучей, говорил он, то мы видим солнце и чувствуем, что оно согревает нас. Если же мы уходим из области этих лучей, мы не видим солнца и не чувствуем его тепла.

Софья Андреевна, слушая подобные речи Льва Николаевича, не верила ему, что он говорит именно о боге. Она думала, что он употребляет слово «бог» только для того, чтобы быть для других более понятным, и даже способна была подозревать его в притворстве и сердилась на него за это. Но он всегда старался убедить ее, что бога он на самом деле признает, как источник всего сущего, как причину появления и его на свет, как основу его мыслей.

В это время Лев Николаевич перестал писать беллетристические произведения и принялся за изучение евангелия и, как человек увлекающийся, весь отдался этому делу. Он перечитал его и по-славянски, и по-гречески, и по-латыни (Вульгату), перечитал все книги, относящиеся к изучению и толкованию учения Христа, в том числе и догматическое богословие; перечитал все изложения религиозных учений и нехристианских, какие мог достать, — и буддистские, и конфуцианские, и коран, и талмуд, и, наконец, — познакомился с религиозными взглядами греческих и римских философов. И увидел, что учение Христа есть самое высокое нравственное учение из всех, какие до сих пар существуют, и что оно изложено в евангелии, но по разным причинам затемнено там разными чудесами, рассказами, имеющими целью связать происхождение Христа с родом Давида, стремлением оправдать существующий порядок вещей, стремлением оправдать ветхозаветные изречения, будто бы относящиеся к личности Христа, и т. п.

Чтобы освободить чистое учение от всего того, что затемняло его, Лев Николаевич отказался от изучения и толкования тех мест евангелия, которые ничего не говорят разуму, в основание которых положено сверхъестественное. Он принялся за перевод и выборку из всех евангелий

284

лишь учения Христа, игнорируя чудеса и все отделы, имеющие иные цели, помимо учения его. При изложении учения Христа он объяснял, почему он перевел то или другое место так, а не иначе, особенно в тех случаях, когда текст его расходился с текстом, принятым церковью, причем доказательства свои он основывал на логическом смысле и на филологических данных. Учение Христа он сравнивал с червонцем, который он нашел в грязи и только очистил его от приставшей к нему грязи. Червонец как был блестящим, так и остался блестящим, только стал еще более ясно видимым для всех, смотрящих на него.

И получился из этого ценный труд: «Соединение и перевод 4-х евангелий». В своем вступлении к этому труду Лев Николаевич пишет:

«Приведенный разумом без веры к отчаянию и отрицанию жизни, я, оглянувшись на живущее человечество, убедился, что это отчаяние не есть общий удел людей, но что люди жили и живут верою.

Я видел вокруг себя людей, имеющих эту веру и из нее выводящих такой смысл жизни, который давал им силы спокойно и радостно жить и так же умирать. Я не мог разумом выяснить себе этого смысла. Я постарался устроить свою жизнь так, как жизнь верующих, постарался слиться с ними, исполнять все то же, что они исполняют в жизни и во внешнем богопочитании, думая, что этим путем мне откроется смысл жизни. Чем более я сближался с народом и жил так же, как он, и исполнял все те же внешние обряды богопочитания, тем более чувствовал две противоположно действовавшие на меня силы; с одной стороны, мне более и более открывался удовлетворявший меня смысл жизни, не разрушаемый смертью; с другой стороны, я видел, что в том внешнем исповедании веры и богопочитании было много лжи. Я понимал, что народ может не видеть этой лжи по безграмотности, по недосугу и неохоте думать, но что мне нельзя не видеть этой лжи и, раз увидав, нельзя закрывать глаза на нее, как это мне советовали верующие образованные люди. Чем дальше я продолжал жить, исполняя обязанности верующего, тем более эта ложь резала мне глаза и требовала исследования того, где в этом учении кончается ложь и начинается правда. В том, что в христианском учении была сама истина жизни, я уже не сомневался. Внутренний разлад мой дошел, наконец, до того, что я не мог уже умышленно закрывать глаза, как я делал это прежде, и должен был неизбежно рассматривать то вероучение, которое я хотел усвоить».

Софье Андреевне не нравилось это направление деятельности Льва Николаевича. Она говорила, что это никому ненужная работа, задуманная только для того, чтобы показать, как церковное учение разошлось с учением Христа; говорила, что едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться.

Но остановить эту работу она не могла и даже утверждала, что он и сам не может теперь изменить направление своей деятельности, раз он увлекся этим, и смотрела на это, как на болезненное его состояние. Оставалось ей только ждать, чтобы он поскорей кончил эту работу. Прежние писания Льва Николаевича по изящной литературе Софья Андреевна сама переписывала, и у ней тогда хранилась масса рукописей Льва Николаевича, много даже неоконченных. Что же касается этой работы, учения Христа, то она ее даже не переписывала. Для этого был приглашен особый переписчик. Часто он приходил ко мне на квартиру и читал выдающиеся места из работы Льва Николаевича. Лев Николаевич и сам постоянно делился со мной на прогулках всем новым, что приходилось ему открывать во время своей работы.

Параллельно с изучением евангелия у Льва Николаевича назревали мысли в форме образов о применении учения Христа в жизни — борьбе

285

с соблазнами, сбивающими человека с пути, указанного Христом. Во время прогулки он часто сообщал мне сюжеты будущих своих художественных произведений, которые им были впоследствии написаны, как например, «Смерть Ивана Ильича», «Власть тьмы» и др. Часто во время разговоров со мною Лев Николаевич, сидя в своем кабинете, раскладывал перед собою свои фамильные портреты и рассматривал их, уносясь, вероятно, мыслью в те времена, когда жили его предки. Портреты эти были сделаны из фарфора в виде овальных медальонов, и покрыты эмалью. Берег он их в особом ящичке-шкатулке. Для избежания порчи этих портретов, повидимому дорогих для Льва Николаевича, я решил применить свои познания по столярному ремеслу и сделать для них складные ширмочки на стол. Ширмочки эти были сделаны из черного дерева в четыре створки. Верх украшен был узорной выпилкой, а на верху каждого столбика были выточены небольшие вазочки. Портреты были врезаны в ширмочки по порядку, указанному Львом Николаевичем. Ширмочки эти Лев Николаевич держал у себя на столе, так что ему не нужно было вынимать и опять укладывать дорогие для него портреты. Они постоянно были у него на глазах. Во время моего возвращения из Крыма в 1914 г. я заезжал в Ясную Поляну и подробно осматривал кабинет Льва Николаевича. Мои ширмочки попрежнему стояли на письменном столе Льва Николаевича, но... за письменным столом уже не было Льва Николаевича.

К концу 1880 г. была окончена работа Льва Николаевича над изучением евангелия. Этот упорный труд изложения учения Христа не мог не повлиять и на его характер, на его отношение ко всему окружающему. На все он смотрел теперь с высоты «нагорной проповеди» Христа.

К нему приходили крестьяне за советами, за помощью. На все просьбы он отзывался с участием, помогал крестьянам в их нужде. Софья Андреевна не могла относиться равнодушно к его щедрости. Она боялась, что он много раздает бедным и мало останется для семьи. Она не знала, как остановить благотворительность Льва Николаевича. Приехала однажды к ней баронесса Медем39, давнишняя знакомая Толстых.

Софья Андреевна поделилась с ней о том, что ее беспокоило. Та, вместо того, чтобы успокоить, еще больше ее взволновала:

— Ах! держите, держите, Софья Андреевна, я знаю Левочку, — если он увлечется, раздаст все, — сказала она.

А тут Лев Николаевич стал проводить мысль, что он не должен ничего писать за деньги, что даром он получил талант, даром должен и отдавать человечеству свои писания. Это совсем встревожило Софью Андреевну.

Наступил 1881 год. 1 марта был убит Александр II. Конечно, Лев Николаевич под влиянием учения Христа не мог одобрить убийство Александра II. Но его беспокоила мысль о казни, которая предстояла революционерам.

«Неужели же можно оставаться равнодушным к казни только потому, что она будет исполнена не моими руками?» — думал он. Он чувствовал, что именно теперь он должен что-то сделать, чтобы не чувствовать себя участником этой казни.

Помню, утром Лев Николаевич, мрачный, точно сам присужденный к казни, входит в столовую, где мы все с детьми пили кофе, и глухим голосом зовет меня к себе в гостиную, где он обыкновенно пил кофе. Он сказал, что его очень мучит мысль о предстоящей казни лиц, убивших Александра II, что он, следуя учению Христа, думает, по крайней мере, написать письмо Александру III с просьбой о помиловании преступников,

286

что никакого другого поступка для предотвращения их казни он не представляет себе, и просил об этом моего мнения.

Такое обращение ко мне глубоко уважаемого мною Льва Николаевича по такому важному вопросу меня смутило. Я подумал и сказал:

— Кроме письма к сыну убитого отца, в воле которого казнить и помиловать преступников, тут ничего придумать нельзя. Напиши такое письмо я, — замешанный в студенческие годы в революционной пропаганде, — меня тотчас же заподозрили бы в сочувствии убийцам и упрятали бы, не имея достаточных улик для обвинения, под надзор полиции в отдаленные края. Что же касается вас, всем известного русского писателя, — ваше письмо прочтут и обратят на него внимание, поверят, что вами движут именно то чувство и те идеи, о которых вы пишете. Поступят ли по вашим словам или нет, — это их дело. Но вы, написав это письмо, сделаете то, что внушает вам совесть, что предписывает заповедь Христа.

— Самое худое для вас может быть то, что вам за это письмо сделают выговор, — «не в свое, мол, дело суешься». Ну что ж, это такое наказание, которое легко перенести за правду. Главное — то, что вы этим письмом снимете с себя в вашем сознании вину участия вашего в казни, и никогда не будете раскаиваться, что написали его. Ведь государь ослеплен теперь чувством мести. Ему теперь все внушают, что убийц нужно казнить для устрашения вообще врагов государственного строя. Всякий ему говорит теперь: «Око за око, зуб за зуб» и «возненавидь врага твоего», и никто не говорит: «не противься злу насилием», «благотвори ненавидящих тебя». И вот вы своим письмом напомните ему слова божественного учителя.

— Какое счастье и радость будет, если, прочитав это письмо, он поступит по учению Христа. И как вы будете раскаиваться, если государь вспомнит эти слова после казни и скажет: «Ах, жаль, что никто не напомнил мне раньше этих слов спасителя».

Слова эти слышала графиня Софья Андреевна за дверьми из своей комнаты. Вдруг дверь отворяется, выбегает взволнованная Софья Андреевна и с сердцем, повышенным голосом говорит мне, указывая пальцем на дверь:

— Василий Иванович, что вы говорите?.. Если бы здесь был не Лев Николаевич, который не нуждается в ваших советах, а мой сын или дочь, то я тотчас же приказала бы вам убираться вон...

Я был поражен таким заявлением и сказал:

— Слушаю, уйду.

Я вышел из гостиной и решил, что мне надо уходить от Толстых, так как отношения Софьи Андреевны ко мне все более и более обостряются из-за моего сочувственного отношения к новому направлению Льва Николаевича. Я об этом сказал потом Льву Николаевичу. Он просил меня простить Софье Андреевне ее резкую выходку, объясняя это ее ненормальным состоянием.

К чести Льва Николаевича надо сказать, что он никогда со мною не говорил о Софье Андреевне в тоне осуждения; всегда находил какие нибудь оправдания ее отрицательным поступкам. Хороший человек всегда хорошо думает о других людях.

Лев Николаевич просил меня остаться у них хотя до конца учебного года, так как старший сын Сергей должен был в мае держать выпускной экзамен в тульской гимназии.

— А потом, — сказал он, — поезжайте в наше самарское имение и хозяйничайте там на участке земли, который я велю вам там отрезать Тут задача моя не в арендной плате, а в том, чтобы вы могли жить хорошо, согласно своим убеждениям.

287

Я давно мечтал о земле и давно поселился бы на ней, сняв где-нибудь участок в аренду, да меня смущал вопрос, в состоянии ли я буду платить за аренду. На себя я заработал бы как-нибудь, а за уплату аренды я опасался. Любезное же предложение Льва Николаевича меня вполне устраивало.

Вероятно, Лев Николаевич говорил с Софьей Андреевной о ее выступлении против меня в этот день, так как она за обедом извинялась передо мною при всех и высказывала свои чувства расположения ко мне, как к человеку искреннему.

После обеда Лев Николаевич пошел к себе в кабинет и на диване задремал и видел во сне, что убийц Александра II казнят и будто бы казнит их он сам, а не палач по постановлению суда. С ужасом Лев Николаевич проснулся и тут же написал письмо к Александру III, в котором указывал на евангельское учение о непротивлению злу насилием. Просил царя простить осужденных, просил испытать это средство для уничтожения крамолы, так как прежние средства — ссылка, тюрьма, казни — не уничтожают зла.

Письмо это Лев Николаевич решил переслать Александру III через К. П. Победоносцева, так как он слышал от меня о Победоносцеве, что он сочувственно отнесся к А. К. Маликову, когда тот сидел в орловской тюрьме еще до нашей поездки в Америку. Передал он это письмо через Н. Н. Страхова, который часто встречался с Победоносцевым в Петербурге. Победоносцев прочел письмо Льва Николаевича к Александру III и возвратил Страхову, отказавшись передать его царю. Тогда Страхов передал это письмо профессору Бестужеву-Рюмину, чтобы тот вручил его великому князю Сергею Александровичу для передачи Александру III. Таким образом письмо дошло до царя. Как отнесся к письму Александр III, неизвестно; но лица, убившие Александра II, были казнены40. Только 15 июня Победоносцев письменно извинился перед Львом Николаевичем, что он не передал письма царю, потому будто бы, что он увидел, что вера Льва Николаевича не та, не вера церковная и не его (Победоносцева).

Да, вера Победоносцева не та, что вера Толстого, и вера церковная не та, что вера, проповеданная Христом.

Хотя я решил уйти из семьи Толстых, но мне было очень жаль расставаться с Львом Николаевичем, который вложил в мою душу так много драгоценного, имевшего громадное влияние на всю мою жизнь. Для меня очень ценен был труд Льва Николаевича об учении Христа, который он совсем не расположен был печатать, да если бы и решился печатать, то цензура его не пропустила бы. Я решил попросить у Льва Николаевича разрешения переписать это сочинение, чтобы я мог этими мыслями делиться со своими друзьями. Лев Николаевич с удовольствием разрешил мне это сделать. Но, получив рукопись, я поражен был размерами этого труда. Имея в запасе каких-нибудь два месяца до отъезда, я решил переписать только изложение самого учения Христа, перевод евангельского текста, опустив все объяснения их и доказательства точности смысла перевода их.

Сделав эту работу, я попросил Льва Николаевича просмотреть ее, нет ли искажения смысла по причине пропуска объяснений или не получилось ли от этого неясностей в смысле изложения учения Христа. Лев Николаевич прочел и проредактировал мое писание, а впоследствии (когда я уже был в Самарской губернии) написал предисловие и заключение к нему. Таким образом появилось новое произведение Льва Николаевича под заглавием: «Краткое изложение евангелия», известное под именем «Евангелия Толстого».

288

Глава XIII

Софье Андреевне не нравилась моя близость к Льву Николаевичу. Она видела в моем сочувствии к писаниям Льва Николаевича как бы причину того, что он перестал писать беллетристические произведения, которые давали такие большие деньги, а принялся за нравственно-религиозные, которые, по ее мнению, вряд ли будут кому интересны. И на меня она смотрела в этом случае как на «разлучника» ее с Львом Николаевичем. Хотя Лев Николаевич неоднократно пытался разубедить ее в этом, стараясь доказать, что иначе мыслить он не мог и не может, что мое сочувствие или несочувствие ему ни в коем случае не могло бы изменить его образа мышления, я чувствовал это ее отношение во всем и, как выше уже писал, решил уйти от Толстых.

Когда старший сын Толстых Сергей в мае 1881 г. выдержал выпускной экзамен в тульской гимназии, а второй сын Илья выдержал переходный экзамен в V класс, решено было Сергея отдать в Московский университет, куда он и сам стремился. Софья Андреевна ни за что не хотела оставлять Сергея одного в Москве, да и самой ей стало скучно в деревне, она стала чувствовать себя более одинокою после того, как Лев Николаевич отдался разрешению религиозно-нравственных вопросов.

Когда Лев Николаевич писал литературно-художественные произведения, Софья Андреевна, переписывая их, чувствовала себя как бы участницей его творений. Теперь же она чувствовала себя совсем без дела.

Кормление и воспитание детей ей наскучило. Общества в деревне для нее не было никакого, и ей захотелось переселиться в Москву; к тому же и дочь Татьяна подросла, и той нужно было общество, — нужно было «вывозить ее в свет». В силу всего этого решено было переехать в Москву.

В начале лета 1881 г. я переехал из Ясной Поляны в самарское имение Толстых и поселился, по предложению Льва Николаевича, на их хуторе. Самарским имением Льва Николаевича управлял тогда мой хороший знакомый и приятель А. А. Бибиков, у которого я жил в имении Тульской губ. по возвращении из Америки перед поступлением моим к Толстым. Самарское имение Лев Николаевич купил в конце 70-х гг. Оно представляло соединение двух больших участков, принадлежавших Тучкову41 и Тимроту42 в степной части Бузулукского уезда. Оно имело до 10 верст в длину и заключало в себе несколько тысяч десятин.

Имением этим управлял сначала простой крестьянин Тимофей Фоканов из яснополянской деревни. Отличался он большой честностью и крайней бережливостью, доходившей до того, что он не позволял себе пользоваться лошадью для того, чтобы наблюдать за хозяйством, а ходил все пешком. Так как распашка велась в разных местах имения, то, путешествуя пешком, Фоканов не мог успешно наблюдать за делом. От этого дело проигрывало и в отношении обработки земли, и в отношении уборки зерна.

Во время молотьбы хлеба строгое наблюдение было особенно необходимо. Только зерном хлеб свозился в амбар на хутор, а снопами он свозился на ближайшие тока, устраиваемые под открытым небом в разных концах имения, близ распаханных участков. Путешествуя пешком с тока для наблюдения за молотьбой, Фоканов употреблял почти всё свое время на ходьбу, а молотьба происходила почти без наблюдения. От этого развилось воровство; хлеб развозили кто снопами, кто зерном, — кому как удобно. Фоканов за всем уследить не мог. От этого хозяйство стало давать совсем ничтожные доходы. Соседние хуторяне

289

сообщили Льву Николаевичу, о том, что Фоканов с работой не справляется. Лев Николаевич решил переменить управляющего и взять более развитого и опытного хозяина. Фоканов годился на маленькое хозяйство, но не на такое большое. М. И. Абрамович, которая и меня рекомендовала Льву Николаевичу для занятий с его детьми, переговоривши с А. А. Бибиковым43, предложила Льву Николаевичу взять Бибикова управляющим самарским имением, как человека вполне честного и опытного в ведении какого угодно сложного хозяйства. Лев Николаевич был очень рад этому предложению, и Бибиков, оставив свое небольшое хозяйство в Чернском уезде, переехал с семьею на хутор в самарское имение Толстых.

Бибиков был хорошо образованный и хорошо воспитанный человек в самом лучшем смысле этого слова. Происходил он из дворян Козельского уезда Калужской губернии, в 1862 г. окончил курс в Харьковском университете по отделу естественных наук физико-математического факультета. По примеру многих молодых дворян передового направления того времени он поступил в мировые посредники.

Он, как «шестидесятник», был проникнут глубоким уважением к науке. Наука и знание, по мнению «шестидесятников», есть источник творческих сил человека, основание, на котором зиждется культура человечества. А. А. Бибиков хорошо знал естественные науки, особенно интересовался биологией и социологией. Свои познания он черпал по обыкновению из «первоисточников», оригиналов, а не из популярных книг. Он хорошо владел французским и немецким языками. Он с глубоким уважением относился к народовольческой деятельности.

По мнению шестидесятников, народ, не живший еще политической жизнью, вряд ли может самого себя освободить от гнета неволи: необходимо воздействие — со стороны честной и разумной интеллигенции. «Все для народа, но не все через народ», — вот положение некоторой, более умеренной части «шестидесятников».

Молодежь всегда тяготела к Бибикову, находя в его доме привет и ласку. Он был как бы связующим звеном между обществом и революционной молодежью.

Он сблизился с рабочими Мальцевского завода в Людинове, стремился к их объединению. В это время возникло каракозовское дело, по которому привлечен был к суду и А. А. Бибиков. Предварительно он шесть месяцев просидел в тюрьме, но суд не нашел достаточных улик к его обвинению, и он лишь по подозрению в участии в этом деле сослан был административным порядком в Вологодскую губернию под надзор полиции. По отбытии срока ссылки ему позволено было жить, где ему угодно, но лишь с лишением права въезда в столицы империи и в Жиздринский уезд Калужской губ. и Брянский уезд Орловской губ. Он поселился в принадлежащем ему имении в Чернском уезде Тульской губ.

Бибиков был внук киевского генерал-губернатора44, потомок Бибикова, усмирителя Пугачевского восстания45.

Хозяйство Бибиков знал очень хорошо и посоветовал Льву Николаевичу значительно сократить распашку средствами экономии, а перейти к сдаче земли крестьянам участками под распашку в определенном порядке. Лев Николаевич на все его предложения согласился.

А. А. Бибиков был человек либерального направления; ко всякому нуждающемуся относился с большим сочувствием; со всеми был кроток и вежлив; с крестьянами жил в самых хороших отношениях, что Льву Николаевичу очень нравилось. Про него, смеясь, говорили его друзья, что он из вежливости даже с животными обращался на «вы». Никогда не забуду его теплого отношения ко мне и к Маликову, когда мы, вернувшись

290

из Америки, очутились в таком положении, что нам было есть нечего; тогда он приехал к нам, забрал нас с семьями и перевез в свою усадьбу.

Чтобы не возвращаться к нему после, считаю долгом прибавить о Бибикове, что в 1891 г., когда по причине сильной засухи Самарскую губернию постиг страшный голод, Бибиков принял самое деятельное участие в оказании помощи голодающим крестьянам. Он собирал пожертвования и устраивал столовые для голодающих.

По приезде своем в самарское имение Толстых к своему удивлению я узнал от Бибикова, что по распоряжению Льва Николаевича мне отведен участок земли в 400 десятин.

Такой большой участок меня стеснял. Я рассчитывал иметь участок десятин в 10, не более. Самому мне такого большого участка было не обработать. Следовательно, нужно было сдавать лишнюю землю крестьянам и собирать с них деньги, чтобы платить Толстым аренду.

Я знал раньше, по примеру других арендаторов, как трудно собирать долги с крестьян. Большинство могло заплатить только часть условленной цены, в неурожайные годы положение становилось еще более тяжелым. Приходилось взыскивать долг с них судом. Я старался всячески облегчить их участь. Сутяжничество мне было совсем не по душе.

В это же время (1881 г.) приехал в свое самарское имение и Лев Николаевич. Поводом к поездке были не столько хозяйственные дела, сколько желание попить кумыса. Лев Николаевич и раньше приобретения самарского имения ездил к башкирам на кумыс.

Каждое лето А. А. Бибиков приглашал на участок, арендуемый им у казны, башкирца с табуном кобылиц. Башкирец этот разбивал здесь свою кочевку и приготовлял кумыс в кожаной посуде. Приезжавшие на лето к Бибикову кумысники пили кумыс не из бутылок, как обыкновенно на кумысных курортах, а из деревянных чашек, в которые кумыс наливался прямо из кожаной посуды, как это принято у степных башкиров. И в это лето у Бибикова было несколько кумысников, в том числе и Лев Николаевич.

На свое хозяйство Лев Николаевич смотрел теперь уже иными глазами, чем прежде: во всем он видел контраст богатства и бедности, праздности и труда. В письме своем к Софье Андреевне он пишет из самарского имения 24 июля 1881 г.:

«... Ожидания дохода самые хорошие. Одно было бы грустно, если бы нельзя было бы помогать хоть немного, это то, что много бедных по деревням, и бедность робкая, сама себя не знающая».

На это Софья Андреевна отвечала ему 30 июля:

«... Хозяйство там пусть идет, как налажено; я не желаю ничего переменять. Будут убытки, но к ним уже не привыкать, будут большие выгоды, то деньги могут уйти и не достаться ни мне, ни детям, если их раздать. Во всяком случае ты знаешь мое мнение о помощи бедным: тысячи самарского и всякого бедного народонаселения не прокормишь»*.

Первобытная простота самарской степной жизни была гораздо приятнее Льву Николаевичу, чем яснополянская жизнь, полная праздности и роскоши.

Я объяснил Льву Николаевичу всю тяжесть и неудобство для меня иметь 400 десятин земли. Объяснил, что мне гораздо покойнее было бы

291

иметь десятин 10, не более. Лев Николаевич сказал, что он дал мне такой участок потому, что думает, что мне недостанет средств к существованию на меньшем участке. А что касается взыскания долгов, то он и сам против того, чтобы судиться с крестьянами: если будут платить, то хорошо, а если которые и не будут платить, то бог с ними.

В этот приезд в самарское имение Лев Николаевич интересовался молоканской сектой. В ближайшем большом селе Патровке (Бузулукского уезда) было много молокан. В это же лето приехал в с. Патровку и А. С. Пругавин, изучавший тогда молоканскую секту.

Молокане были поражены и польщены таким интересом к их учению со стороны Льва Николаевича и А. С. Пругавина. Они созвали большое собрание и пригласили на него Льва Николаевича, А. С. Пругавина и меня. Это собрание началось молоканским молением, на котором читали евангелие, пели общим хором духовные песни и начетчики объясняли прочитанные места из евангелия. Я первый раз присутствовал на молоканском собрании. После моления была общая трапеза с большим количеством более или менее однообразных кушаний. За столом велись беседы на религиозные темы, в которых принимал участие Лев Николаевич. Молокане с большим интересом слушали Льва Николаевича. В следующие дни начетчики приезжали к Льву Николаевичу на хутор и просили у него разъяснений разных мест евангелия. Лев Николаевич был очень заинтересован их серьезным и сосредоточенным вниманием к его объяснениям. Среди них были очень умные люди. Эти беседы доставляли Льву Николаевичу большое удовольствие.

В общем молокане вели самый обыкновенный образ жизни, ничем не отличавшийся от православных крестьян. Молодежь даже стала пить водку потихоньку от стариков. Соединяло их главным образом правительственное преследование и взаимная помощь, особенно пострадавшим за их веру. Последнее хорошо действовало и на православных, как хороший пример. Не будь правительственного преследования, единение между ними пропало бы само собою.

Лев Николаевич заинтересовался не только сектантами, но и старообрядцами и православными, старающимися разобраться в вопросах религии.

Очень интересный случай рассказал мне Лев Николаевич про одного неграмотного старика из православных соседнего села Гавриловки. Старик этот был одним из уважаемых мужиков села. Он был довольно состоятельный человек и имел трех взрослых сыновей, уже женатых. Каждым утром в кругу своей семьи он пил чай, по праздникам непрочь был выпить водки, угощая какого-нибудь приятеля, и курил табак. Его мучили эти слабости. Он знал, что староверы считают большим грехом употребление спиртных напитков и курение*. Он не позволял себе даже в церковь ходить, так как считал себя отверженным от бога за эти грехи. Стал он уже совсем стариком. Дети и говорят ему:

— Что же это ты, батя ни разу на исповедь не сходишь и не причастишься, ведь этак и помрешь, не причастившись, — это большой грех.

Задумался старик, ничего не ответил сыновьям; но в ближайший великий пост решил пойти причаститься. Приходит он на исповедь. Священник задает ему первый вопрос:

— Веруешь ли в бога?

292

— Нет, батюшка, — отвечает смущенный старик, — в бога не верую, — чай и водку пью и табак курю.

Он понимал под верою в бога образ жизни, согласный с учением Христа.

Священник, услышав его ответ, возмущенным голосом сказал:

— Так уходи из церкви вон. Если ты не веруешь в бога, ты не достоин причастия святых таин.

Старик с сокрушенным сердцем вышел из церкви. Передал это Льву Николаевичу сам старик, выгнанный из церкви, передавал с искренним покаянием, ничуть не считая священника несправедливым, так как на самом деле считал себя недостойным ходить в храм божий за свои грехи.

— Скажите, пожалуйста, — сказал Лев Николаевич, — кто ближе стоит к богу — священник, прогнавший этого старика из церкви, или старик, пришедший в церковь, чтобы покаяться, выразить своими силами исповедь мытаря: «боже, будь милостив ко мне, грешнику».

Столовался Лев Николаевич у меня.

Утром, по старой привычке, мы все пили чай вместо кофе. Лев Николаевич подчинялся нашему обычаю, — пил тоже чай и виду не подавал, что ему более приятен был кофе, к которому он привык с малых лет. Но раз он заметил в шкафу банку с молотым кофе, очень обрадовался и сказал, что он никак не может отвыкнуть по утрам пить кофе и что отсутствие кофе для него большое лишение. С тех пор ему с удовольствием приготовляли кофе.

В половине августа (1881 г.) Лев Николаевич вернулся в Ясную Поляну. Там его ждала прежняя обстановка праздности, роскоши — по его словам: «Понаехали гости, пошли любезные, но пустые разговоры». Затем пошли приготовления семьи к переезду в Москву, где была уже нанята квартира в Денежном переулке. Вся эта жизнь тяготила Льва Николаевича. В письме своем по делам хозяйства А. А. Бибикову из Ясной Поляны (в сентябре) он делает приписку:

«Напишите, пожалуйста, вы, а главное Василий Иванович, — с вами я скорее увижусь, — как идет ваша жизнь. Я попал сюда в страшный сумбур: театр, гости, суета, и странно — ушел в себя и чувствовал и чувствую себя лучше, чем когда-нибудь. Несогласие мое с окружающей жизнью больше и решительнее, чем когда-нибудь. И я все яснее и определеннее вижу свою роль и держусь ее. Смирение и сознание того, что все, что мне противно теперь, есть плод моих же ошибок, и потому — прощение других и укоризна себя. Василий Иванович, представьте себе, что Кузьминский стал другим человеком. В нем идет та работа, которая не ослабевает. И мне это была большая радость. Сережа уехал в Москву, мы переезжаем 15-го. Я не могу себе представить, как буду там жить».

Духовенство не могло спокойно относиться к тому, что Лев Николаевич перестал посещать церковь и вообще иначе понимает учение Христа, чем православная церковь.

Однажды явился ко Льву Николаевичу священник ближайшего прихода и, — не знаю, по приказанию ли св. синода или по собственной инициативе, — стал увещевать Льва Николаевича ходить попрежнему в церковь, чтобы не смущать народ, и вообще советовал обратиться снова в лоно православной церкви, уверяя, что самая чистая и самая истинная религия есть православие. Лев Николаевич просил доказать ему, что православная церковь хранит и следует истинному учению Христа, и вместе с этим опровергнуть те доводы, которые Лев Николаевич приведет ему в возражение. Соглашался Лев Николаевич на

293

этот диспут только в церкви в присутствии народа. Священник на это не пошел. Лев Николаевич сказал потом мне:

— Жаль, а то я показал бы, к каким уловкам прибегает церковь, чтобы, пользуясь невежеством народа, держать его в своих руках.

В половине сентября вся семья Толстых перебралась в Москву. По объяснению Софьи Андреевны, — «вся семья переехала в Москву для того, чтобы не оставить в городе одиноким старшего сына Сергея, выросшего в деревне и только что поступившего в университет, и для того, чтобы продолжать учить следующих детей, к воспитанию которых так охладел Лев Николаевич».

Жизнь в Москве была Льву Николаевичу не по душе. Его угнетала там роскошь, безделье всех, даже простого люда, чего он не встречал в деревне среди крестьян, где все работают, чтобы добыть себе кусок хлеба, — бездельничать там некогда. В своем дневнике он пишет: «Прошел месяц, самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. Все устраиваются, когда же начнуть жить. Все не для того, чтобы жить, а для того, чтобы быть так, как другие. Несчастные. И нет жизни».

Далее о городской жизни пишет в своем дневнике: «Вонь, камни, роскошь, нищета, разврат. Собрались злодеи, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их орган, — и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, а мужики трут полы и их тела в банях и ездят извозчиками»*.

В следующих письмах Лев Николаевич пишет мне:

«Спасибо вам, дорогой Василий Иванович, за письмо ваше. Думаю я об вас беспрестанно и люблю вас очень. Вы недовольны собой, что же мне-то сказать про себя? Мне очень тяжело в Москве. Больше двух месяцев я живу, всё так же тяжело.

Я вижу теперь, что я знал про всё зло, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе; как вы знали, что есть Канзас, по географии, но узнали его только, когда приехали в него. И громада этого зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие. Удивляешься, как же никто не видит этого. Может быть, мне нужно было это, чтобы яснее найти свой честный путь в жизни.

Представляется прежде одно из двух, или опустить руки и страдать бездеятельно, предаваясь отчаянию, или мириться со злом, затуманивать себя винтом [картами], пустомельем, суетой. Но, к счастью, я последнего не могу, а первое слишком мучительно, но я ищу выхода. Представляется один выход — проповедь изустная, печатная, но тут тщеславие, гордость и, может быть, самообман, — боишься его; другой выход — делать добро людям. Но тут огромность числа несчастных подавляет. Не так, как в деревне, где складывался кружок естественный.

Единственный выход, который я вижу, это — жить хорошо, — всегда во всем поворачиваться доброй стороной, — но этого все еще не умею, как вы. Вспоминаю о вас, когда обрываюсь на этом. Редко могу быть таким, я горяч, сержусь, негодую и недоволен собою.

Вот и здесь люди. И мне дал бог сойтись с двумя. Орлов один, другой и главный — Николай Федорович Федоров. Это библиотекарь Румянцевской библиотеки. Помните, я вам рассказывал. Он составил

294

план общего дела всего человечества, имеющего целью воскрешение всех людей во плоти»*.

Во-первых, это не так безумно, как кажется (не бойтесь, я не разделяю и не разделял никогда его взглядов, но я так понял их, что чувствую себя в силах защитить эти взгляды перед всяким другим верованием, имеющим внешнюю цель). Во-вторых, и главное, благодаря этому верованию, он по жизни своей чистый христианин. Когда я ему говорю об исполнении христова учения, он говорит: «Да, это разумеется», а я знаю, что он исполняет его. Ему 60 лет, он нищий, — все отдает, всегда весел и кроток.

Орлов, — пострадавший, два года сидел по делу Нечаева, и болезнен, тоже аскет по жизни и кормит 9 душ и живет хорошо. Он учитель в железнодорожной школе.

Соловьев** здесь. Но он головной.

Я еще был у Сютаева46. Тоже христианин и на деле. Книгу мою «Краткое изложение» читали и Орлов и Федоров, и мы единомышленники. С Сютаевым во всем до малейшей подробности.

Кроме того, пишу рассказы, в которых хочу выразить мои мысли. Казалось бы, хорошо; но нет, нет спокойствия. Торжество, равнодушие, приличие, привычность зла и обмана давят.

Сижу я всё дома, утром пытаюсь работать, — плохо идет. Часа в 2—3 иду на Москва-реку пилить дрова. И когда есть сила и охота подняться, это освежает меня, придает силы. Видишь жизнь настоящую, и хоть урывками в нее окунешься и освежишься. Но когда не хожу, — тому назад недели три ослабел и перестал ходить, и совсем было опустился, — раздражение, тоска. Вечером сижу дома, и одолевают гости. Хоть и интересные, но пустые разговоры, и теперь хочу затвориться от них.

Пишите почаще, пожалуйста. Поцелуйте за меня Лизавету Александровну47, Лизу48, Колю49. Лиза прекрасное письмо написала, и ей и Л. А., верно, кажется скучно, а я как позавидовал вашей жизни.

Перечел письмо и вижу, что оно ужасно бестолково, но боюсь, не сумею написать лучше, и посылаю.

Напишу непременно получше другой раз».

[Сентябрь — октябрь 1881 г.].

В следующем письме он пишет:

«Милый друг Василий Иванович.

Только что видел вас во сне и хотел писать вам, как получил ваше письмо. Я скучаю по вас часто, но радуюсь, что вам хорошо. Никогда не думаю, что вам не хорошо. Ваш удел очень, очень счастливый. Разумеется, счастье все в себе, но по внешним условиям можно жить в самых тяжелых условиях — в самой гуще соблазнов, можно в средних и в самых легких. Вы почти в самых легких. Мне бог никогда не давал таких условий. Завидую вам часто. Любовно завидую, но завидую.

295

Жалко мне вашего брата50. По вашему описанию я понял его совсем и понял в особенности хорошо потому, что этот тип мне знакомый, — один из моих умерших братьев был немного такой51 и брат Фета52, пропавший в Америке, был точно такой. Очень слабый ум, большая чувственность и святое сердце. И все это свяжется таким узлом, что нельзя распутать — и разрывается жизнь. Сделать тут ничего нельзя, как и вообще ничего нельзя сделать с другим человеком. Можно только самому не погрешить против такого человека.

Тучков в Курской губернии; я просил достать мне его адрес; и или сам напишу ему, или вам пришлю его адрес.

У нас в семье были нездоровы, но теперь все хорошо и более или менее по-старому. Сережа много занимается и верит в университет. Таня полудобрая, полусерьезная, — не делается хуже, скорее делается лучше. Илюша ленится, растет, и еще душа в нем задавлена органическими процессами. Леля и Маша мне кажутся лучше. Они не захватили моей грубости, которую захватили старшие, и мне кажется, что они развиваются в лучших условиях и потому чутче и добрее старших. Малыши53 славные мальчики — здоровые.

Я довольно спокоен, но грустно — часто от торжествующего, самоуверенного безумия окружающей жизни.

Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки. И мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно.

Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его, — почти читаю уж и понимаю. Учит меня здешний раввин Минор, очень хороший и умный человек. Я очень много узнал благодаря этим занятиям. А главное, очень занят.

Здоровье мое слабеет, и очень часто хочется умереть: но знаю, что это дурное желание, — это второе искушение. Видно, я не пережил его.

Поцелуйте от меня своих. Я их всех очень люблю; поцелуйте и Бибикова. Я получил его письмо и счета и радуюсь, что скоро увижу его.

Прощайте, мой дорогой, дай вам бог того, что у меня бывает в хорошие минуты — вы это знаете, — лучше этого ничего нет. —

Ваш друг Л. Толстой».

Я уже писал, что Лев Николаевич был весьма увлекающийся человек, но в то же время добросовестный работник. Уж если он чем заинтересуется, то изучит досконально, — все положительные и все отрицательные стороны. В Москве в эту зиму (1882 г.) он занялся еврейским языком, чтобы в подлиннике познакомиться с библией, особенно с евангелием. Отдался этому изучению весь и ничем больше не интересовался. Софье Андреевне не нравилось это новое увлечение. Она считала, что он тратит силы на пустяки, и это ее очень огорчало.

Ни в ком Лев Николаевич не видал себе поддержки в это время и чувствовал себя совершенно одиноким и среди своей семьи, и среди всех окружающих.

В письме к М. А. Энгельгардту Лев Николаевич писал (1882 г.):

«Вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий «яд», презираемо всеми, окружающими меня. Знаю, что претерпевший до конца спасен будет; знаю, что только в пустяках дано человеку право пользоваться плодами своего труда, или хоть видеть этот плод, а что в деле божьей истины, которая

296

вечна, не может быть дано человеку видеть плод своего дела, особенно же в короткий период своей коротенькой жизни. Знаю все это и все-таки унываю»*.

В своем дневнике Лев Николаевич писал:

«Сей, сей, зная, что не ты, человек, пожнешь. Станешь смотреть на плоды добра, — перестанешь его делать; мало того — попортишь, — еще возгордишься. Но заготовляй только добра побольше. То, что ты делаешь, не видя награды, а делаешь любя, то наверное божье. — Сей, сей, и божье возрастет, и пожнешь не ты, человек, а то, что в тебе сеет»**.

Глава XIV

Самарская жизнь далеко не дала мне того удовлетворения, какого я ждал. Главное, мне нехватало того, с чем я сроднился, — близости Льва Николаевича. С ним, бывало, поговоришь, поделишься тем, что тебя удручает, — он как-то умел успокоить, — и опять станет легко на душе.

Теперь приходилось отводить свою душу в письмах к Льву Николаевичу. Меня очень успокаивали его письма, полные ласки, теплой любви и искренности. Читаешь, бывало, его письмо, и даже жутко станет, что я на самом деле совсем не такой хороший, каким он меня представляет. Обыденная житейская обстановка невольно толкала меня на житейские отношения с окружающими людьми. Мои мечты устроить жизнь «по-новому» не осуществлялись на деле.

Лев Николаевич заметил это несоответствие моих идеалов с действительностью моей жизни еще во время своего пребывания в самарском имении в первое же лето. В письме своем (6 августа 1881 г.) к Софье Андреевне, между прочим, он пишет:

«... Ничто не может доказать яснее невозможность жизни по идеалу, как жизнь Бибикова с семьей и Василия Ивановича. Люди они прекрасные и всеми силами, всей энергией стремятся к самой лучшей, справедливой жизни, а жизнь и семья стремится в свою сторону, и выходит среднее. Со стороны мне видно, как это среднее, хотя и хорошо, как далеко от их цели. То же переносишь на себя и поучаешься довольствоваться средним»***.

Я увидел, что у меня нехватает сил повернуть жизнь по-своему. И это разочарование мучило меня.

Завел понемногу я хозяйство. По недостатку средств подчинился я той самой залежной системе полеводства, какая господствовала тогда в самарской степи: каждый участок пахался только два года подряд, а затем лежал 10 лет, отдыхал, как говорят, и приходил в прежнее состояние первобытной залежи, признаком чего служило то, что он зарастал ковылем, и становился таким образом способным давать снова хороший урожай пшеницы. Часть земли пахал я сам, а остальную часть покосов сдавал крестьянам.

Но, как я и предполагал, крестьяне очень неаккуратно платили за аренду земли. Больше половины остались должниками. Это препятствовало мне быть аккуратным плательщиком аренды Льву Николаевичу. Взыскивать же с них судом мне не хотелось, да это было и не в принципах Льва Николаевича.

297

Летом в 1883 г. Лев Николаевич снова приехал в степь. Я изложил ему положение дела с своей арендой. Лев Николаевич на это сказал мне то, что говорил раньше:

— Я ведь уступил вам этот клочок из своего громадного имения* вовсе не с целью получать от вас аренду, а чтобы вы устроили свою жизнь, как вам кажется лучше. А об уплате аренды, пожалуйста, не беспокойтесь, — будут платить — платите, а не будут, так бог с ними. Меня это не разорит.

Отношение Льва Николаевича к собственности заметно переменилось. Ему неприятно было чувствовать себя собственником, видя массу мужичьей бедности вокруг себя. Из степи он пишет Софье Андреевне:

«... Не знаю, как дальше, но мне теперь неприятно мое положение хозяина и обращение бедных, которых я не могу удовлетворить»**.

В это же лето Лев Николаевич по совету Бибикова решил завести в самарском имении более правильную распашку. До того времени земли отдавались крестьянам отдельными участками, по нескольку десятин в каждом, в разных местах, по усмотрению управляющего. Теперь же решено было завести 12-польную залежную систему, господствовавшую в то время в самарской степи.

Во избежание разных хлопот по размежеванию земли на участки я предложил Льву Николаевичу свои услуги, тем более, что особенной точности в размежевании не требовалось. И с тех пор в имении была введена более правильная распашка земли.

В засушливые годы, вследствие неурожая, не все крестьяне, снимавшие в экономии Толстого землю, могли платить аренду. Некоторые крестьяне в такие годы совсем разорились. В 1883 г. за крестьянами накопилось долгов вместе с долгами за прежние годы до 10 000 рублей.

Зимою 1883 г. был послан Бибиковым в Москву письмоводитель экономии Петр Андревич*** с отчетом по хозяйству. После этого Лев Николаевич писал мне и Бибикову:

«Дорогие друзья, Василий Иванович и Алексей Алексеевич.

Приехал Петр Андреевич с последними счетами и книгами. Всё это я передал жене и семье, которым это нужно. Жена озабочена тем, чтобы не было просрочек платежей, и я отчасти озабочен этим, ибо это повлечет за собою мне упреки и злобу на меня, которая и так достаточна велика, вследствие совершенно противоположного моего взгляда на жизнь.

Прошу вас обоих иметь наблюдение над тем, чтобы земли пахались по установленному порядку и деньги платились бы в сроки. Надеюсь, что вы — ни тот, ни другой — не откажете мне в этом. Для облегчения вашего в этом деле скажу еще следующее: я давно уже решил, что деньги эти, аренда за землю, должны поступить на пользу населению тех деревень, которые снимают эти земли, на помощь нуждающимся, на школы, на учреждения зимних заработков (мысль, очень занимающая меня последнее время). И это, если бог захочет, будет сделано с той

298

поры, когда я перестану встречать в этом препятствия семьи. Надеюсь дожить до этого. Тогда приеду и устрою, что сумею. Так, пожалуйста, имейте наблюдение за землей. Я знаю, что какое бы ни устроилось дело, оно будет не верно и много в нем будет греха. Но это единственное средство для меня теперь избавиться от этой обязанности. Если бы я был один, то, разумеется, ничего бы не затевал, а прямо предоставил бы пользоваться этой землей тем, кто владеет ею; но теперь назначение этой земли на пользу других есть единственное средство, которое я могу употребить против своей семьи. Всякий член моей семьи, пользуясь этими деньгами, пусть знает, что они пользуются деньгами, имеющими назначение. Хорошо ли, дурно, — я лучше не умею придумать. Вы же напишите мне прямо, согласны ли вы исполнить эту мою просьбу — наблюдать за арендой.

Теперь другая просьба: Петр Андреевич привез долговые книги. Там оказывается 10 тысяч долгов. Что делать с этими деньгами? Бросить их или получить с тех, которые могут заплатить, с тем, чтобы отдать их тем, которые в нужде. По случаю этих долгов мне пришла следующая мысль: образовать из этих долгов фонд для бедных тех сел. Положим, что две трети не могут быть получены, все-таки соберется более трех тысяч. Отчего бы не объявить должникам, что деньги эти назначаются на помощь безлошадным семьям (на покупку лошадей тем, у которых пала одна лошадь) или другое что. Отчего бы из всех этих должников не учредить общину, которая сама бы собирала и распределяла эти деньги по бедным. Если вам бог положит на сердце такое дело, не попытаетесь ли устроить это? Может быть, это стало бы основанием большого дела, к которому примкнула бы и аренда с землей. Подумайте об этом, пожалуйста, с своими друзьями и с мужиками и напишите мне. Если я буду свободен, то приеду к вам и тоже буду хлопотать с вами. Посылаю вам долговые книги. До свидания, милые друзья, желаю успеха вашей жизни. Приветствую ваших гостей и ваши семьи. В самом простом и широком выражении задача (о долговой сумме) следующая: собирать долги с тех, которые могут и хотят платить, и отдать собранное тем, которые нуждаются. Для того, чтобы не было ошибок, — привлечь к этому делу мужиков.

А может быть, все это чепуха и мое подлое тщеславие, тогда все это бросить. И кажется, что так лучше. Впрочем, вам виднее. Вы оба люди серьезные и искренние, и вам виднее.

Л. Т.»*

Мне не по душе было в письме Льва Николаевича предложение наблюдать за тем, чтобы деньги за арендованную землю платились крестьянами в срок. Это невольно привело бы ко взысканию долгов через мирового судью. Я видел в этом боязнь Софьи Андреевны, что доход с имения уменьшается. Мне было тяжело слышать это от Льва Николаевича. Я написал ему об этом и указывал, что настойчивость в том, чтобы крестьяне платили аренду непременно к сроку, может привести к нехорошим отношениям с крестьянами, указывая ему на то, что и моя неаккуратность в уплате аренды за свою землю зависит исключительно от того, что крестьяне не могут рассчитать наперед точно, когда они могут уплатить аренду и каков будет урожай, и что моя неаккуратность очень тяготит меня, что аренда эта является совершенно чуждым мотивом в наших отношениях с ним, что подобных мотивов прежде у нас не было, — и как жилось хорошо.

299

В ответ на это я получил от Льва Николаевича следующее письмо*.

«Спасибо вам за хорошее письмо, дорогой Василий Иванович. Мы как будто забываем, что любим друг друга. Я не хочу этого забывать, — не хочу забывать того, что я вам во многом обязан в том спокойствии и ясности своего миросозерцания, до которого (спокойствия) я дошел. Я вас узнал первого человека (тронутого образованием), не на словах, но в сердце исповедующего ту веру, которая стала ясным и непоколебимым светом для меня. Это заставило меня верить в возможность того, что смутно всегда шевелилось в душе. И поэтому вы, как были, так и останетесь всегда дороги. Смущает меня неясность, непоследовательность вашей жизни, смущает ваше предпоследнее письмо, полное забот мирских; но я сам так недавно был переполнен ими и до сих пор так плох в своей жизни, что мне пора знать, как сложно переплетается жизнь с прошедшими соблазнами и что дело не во внешних формах, а в вере. И мне радостно думать, что у нас с вами вера одна.

О моих предположениях собирать долги и на эти деньги учредить что-нибудь для пользы людей должен сказать, что все это пустяки, даже хуже, чем пустяки, это дурное тщеславие. Одно смягчающее мою вину и объясняющее обстоятельство, это то, что я делал это для своих, для своей семьи. Из денег, разумеется, кроме зла (как вы пишете) едва ли что-нибудь выйдет; но для моей семьи — это начало того, к чему я тяну постоянно, — отдать то, что есть, не для того, чтобы сделать добро, а чтобы быть меньше виноватым.

То, что мои доводы мало убедительны, я очень хорошо знаю. Ошибаюсь ли я или нет, но я думаю, что я могу сделать их неопровержимыми для всякого человека, логически рассуждающего. Но я убежден, что убеждать логически не нужно. Я пережил уже эту эпоху. То, что я писал и говорил, достаточно для того, чтобы указать путь ищущему человеку. А, став на путь, всякий ищущий сам найдет и найдет лучше и больше, и свойственнее себе доводы, но дело в том, чтобы показать путь. Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь — пример жизни. Действие этого примера очень не быстро, очень неопределенно (в том смысле, что, думаю, никак не можешь знать, на кого оно подействует), очень трудно. Но оно дает толчок, пример, доказательство возможности христианской, т. е. разумной и счастливой, жизни, при всех возможных условиях. Это одно двигает людей, и это одно нужно и мне и вам, и давайте помогать друг другу это делать. Пишите мне, и будемте как можно правдивее друг перед другом. Обнимаю вас и всех ваших.

Л. Толстой».

[Осень 1883 г.]

Вскоре после этого А. А. Бибиков получил от Софьи Андреевны письмо, в котором она настаивает, — как бы в отпор письму Льва Николаевича об учреждении Общества воспомоществования обедневшим крестьянам по случаю неурожая на деньги, собранные с крестьян за арендуемую ими землю, — чтобы Бибиков, взыскивал с крестьян долги аккуратнее и присылал бы деньги ей, и она сама уже будет знать, на что их употребить. Вероятно, Лев Николаевич сообщил ей содержание своего последнего письма ко мне с Бибиковым.

Ну, конечно, вся поэзия замысла Льва Николаевича учредить общество мужиков, платящих деньги и распределяющих эти деньги между бедными, пропала. Ни мне, ни Бибикову взыскание долгов было не по душе, тем более, что с тех крестьян, которые могли еще платить, Бибиков аренду получил, а долги накопились за крестьянами, совсем разорившимися. Взыскание долгов с них возможно было лишь судебным порядком,

300

посредством описи и продажи их оставшегося имущества, доставлявшего единственное средство пропитания малым детям обедневшего крестьянина.

Бибиков отказался от управления имением Толстых, видя такое агрессивное вмешательство графини в хозяйственные дела.

На меня это письмо графини к Бибикову подействовало удручающим образом, тем более, что и мне в неурожайные годы крестьяне неаккуратно платили деньги за снятую ими у меня землю и я вследствие этого не мог быть аккуратным плательщиком перед Толстыми. Особенно трудно мне было в первые годы, когда мне нужно было обзаводиться хозяйственным инвентарем, а запасных средств на это у меня не было никаких.

Это привело меня к мысли оставить аренду у Толстых и приискать себе другое занятие.

Лев Николаевич очень тяжело переживал, что Софья Андреевна и вся семья была не одних взглядов с ним на жизнь. Он считал своей обязанностью и семью втянуть в такую жизнь, которая бы соответствовала учению Христа. Словами он не мог убедить, так хотел подействовать на нее примером. Хотел совсем переменить ведение хозяйства и думал, что его новая система, новое отношение к бедности крестьянской мало-по-малу завлечет в это дело и семью — и жизнь пойдет по-хорошему.

Ему хотелось вести хозяйство, помогая бедным мужикам. В основание ведения своего хозяйства он намеревался положить не материальные выгоды, а хорошие отношения с людьми в хозяйстве. В этом он видел некоторое нравственное успокоение. В 1884 г. он писал Софье Андреевне в Москву из Ясной Поляны, куда приехал как бы на отдых от городской жизни:

«... Славно прошелся и много хорошего думал на обратном пути о том, что мне надо, пока мы живем, как мы живем, самому вести хозяйство. Начать с Ясной. У меня есть план, как его вести сообразно с моими убеждениями. Может быть, это трудно, но сделать это надо. Общее мое рассуждение такое: не говоря о том, что если мы пользуемся ведением хозяйства на ложных основаниях собственности, то надо вести его все-таки наилучшим образом в смысле справедливости, безобидности и, если можно, доброты; не говоря об этом, мне стало ясно, что если то, что я считаю истиной и законом людей, должно сделаться этим законом на деле, в жизни, то это сделается только тем, что мы, богатые, насилующие будем произвольно отказываться от богатства и насилия. И это произойдет не вдруг, а медленным процессом, который будет вести к этому. Процесс этот может совершиться только тогда, когда мы сами будем заведывать своими делами и, главное, сами входить в сношение с народом, работающим на нас. Я хочу попытаться это сделать. Хочу попытаться совершенно свободно, без насилия, а по доброте, сам вести это дело с народом в Ясной. Ошибки, потери большой, даже никакой, я думаю, не будет, а, может быть, будет хорошее дело. Хотелось бы в хорошую минуту, когда ты слушаешь, рассказать тебе, а описать трудно. Я думаю начать сейчас же»54.

В одном из следующих писем оттуда же он пишет ей:

«... Я затеваю очень трудное. Именно заниматься хозяйством, имея в виду не главное хозяйство, а отношения с людьми в хозяйстве. Трудно не увлечься, не пожертвовать отношениями к делу, а надо так, чтобы вести дело хозяйственно; но всякий раз как вопрос: выгода или человеческие отношения, — избирать последнее»55.

301

Конечно, это было не по душе Софье Андреевне. И Лев Николаевич сам это хорошо знал и чувствовал, потому что в следующем письме он пишет:

«... Не могу я, душенька, не сердись, приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни стало важность... Знаю я, что это тебе часто, а детям всегда невыносимо скучно (кажется, что всё известно), а я не могу не повторять, что счастье и несчастье все не может зависеть от того, проживем мы все или наживем, а только от того, что мы сами будем... Чтобы это не показалось пошлостью, надо пошире, подальше смотреть на жизнь. Какова наша с тобою жизнь с нашими радостями и горестями, такова будет жизнь настоящая наших детей. И поэтому важно помочь им приобрести то, что давало нам счастье, и помочь избавиться от того, что нам принесло несчастье, а ни языки, ни дипломы, ни свет, ни еще меньше деньги не принимали участия в нашем счастье и несчастье. И поэтому вопрос о том, сколько мы и проживем, не может занимать меня. Если приписывать ему эту важность, он заслонит ее, что точно важно»56.

И сообразно с этим Лев Николаевич, живя в Ясной Поляне, решил переменить свой образ жизни, решил как можно меньше пользоваться трудом ближнего: отпустил прислугу и стал делать по возможности все сам для себя. В одном письме к Софье Андреевне он пишет:

«Я отпустил Адриана* и сам убрал и напилил дров, что мне доставило большое удовольствие...»

Софье Андреевне неприятны были проекты Льва Николаевича. 23 октября, отвечая на последнее письмо, она пишет Льву Николаевичу.

«Вчера получила письмо; мне стало грустно от него. Я вижу, что ты остался в Ясной не для умственной работы, которую я ставлю выше всего в жизни, а для какой-то игры в Робинзона. Отпустил Адриана, которому без памяти хотелось дожить месяц, отпустил повара, для которого тоже это было удовольствие не даром получать свою пенсию, и с утра до вечера будешь работать ту неспорную физическую работу, которую и в простом быту делают молодые парни и бабы... Ты, конечно, скажешь, что так жить — это по твоим убеждениям и что тебе так хорошо; тогда это другое дело, и я могу только сказать: «наслаждайся»... Мне стало смешно, и я успокоилась на фразе: «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы оно не плакало»**.

Не нашел Лев Николаевич поддержки в своих стремлениях среди своей семьи. Особенно сильно протестовала Софья Андреевна. Он чувствовал себя совсем одиноким. И это угнетало его. Однажды летом, когда все были в Ясной Поляне, он задумал даже уйти из дому. Не сказав никому ничего, он ушел по направлению к Туле. Во время дороги

302

его мучил вопрос, — правильно ли он поступил, что ушел из той среды, которая была ему тягостна. Ему было жалко оставлять Софью Андреевну, так как она была в то время беременна и ей предстояли скорые роды. И вспомнил он легенду про одного человека, который тяготился своей судьбою и просил бога облегчить его крест, который дан ему нести в жизни. Вот и видит этот человек во сне, что какой-то святой (кажется, апостол Петр) приводит его в комнату, где лежало множество крестов, и говорит: «Ты просишь у бога облегчить тебе крест. Бог услышал твою молитву, — вот выбирай любой крест по себе». Перепробовал человек все кресты, остановился на одном и говорит: «Вот этот крест для меня, кажется, самый подходящий». Тогда апостол Петр сказал ему: «Да это тот самый крест, который дан тебе от бога с начала твоей жизни».

Лев Николаевич задумался над этим. Ведь задача человека не в том, — думал он, — чтобы выбирать себе крест, какой ему понравится, а в том, чтобы нести данный ему от бога крест с терпением и кротостью. Это сразу разрешило сомнение Льва Николаевича, и он вернулся назад в Ясную Поляну, решив нести с терпением и кротостью тот крест, который дан ему от бога.

В своем письме к одному юноше он писал: «Нужно так жить: где живешь и с кем живешь, стараться жить по душе, по-божьи, — по учению Христа, а не по учению мира».

Глава XV

Из письма Софьи Андреевны к Бибикову я увидел, что она, как бы не доверяя Льву Николаевичу, сама принялась за хозяйство; увидел ее отношение к хозяйству, к собиранию долгов и почувствовал, что ей не по сердцу и мое пребывание у них в имении. Конечно, я был для нее неаккуратный плательщик. Долги крестьян втягивали меня в долги Софье Андреевне. Запасных же денег у меня не было, чтобы аккуратно платить аренду. Ввиду этого я поторопился прежде всего убраться из хутора Толстых, где жил до сих пор, и поселился в небольшом домике, близ хутора А. А. Бибикова, на его участке. С этих же пор я задумал оставить и аренду земли у Толстых. Меня, и помимо материальной стороны, мало удовлетворяла самарская жизнь. А такое отношение Софьи Андреевны к аренде сделало бессмысленным мое пребывание в степи. О своем тяжелом состоянии вследствие этого и бессмысленности моей жизни в степи я писал Льву Николаевичу. В ответ получил от него следующее письмо:

«Дорогой Василий Иванович, письмо ваше очень грустное, — а не должно быть так. Я сейчас перечел его, и тоже тяжелое даже впечатление. Во-первых, вы тяготитесь своею жизнью, говорите, что то, о чем вы мечтали, не сбывается и что жизнь ваша дурная. Во-вторых, говорите, что добру надо учиться. В-третьих, тяготитесь тем, что не видите последствий в окружающей вас среде вашей жизни лучше, чем жизнь окружающих; в-четвертых, как будто намекаете мне о том, что вы не можете заплатить аренду. Милый друг, и то, и другое, и 3-е, и 4-е — всё не хорошо, и всё, всё не похоже на вас такого, какого я знаю... Вы знаете так же, как и я, что все мои земли и имущество есть мои и чужие грехи, соблазнявшие меня и теперь пытающиеся спутать меня. Ни для меня, ни для вас слова: государство, церковь, собственность, — не могут иметь никакого значения. Если цель жизни вашей служение истине, то не может для вас иметь значение то, как посмотрят на ваш костюм или на ваши денежные отношения. Если над вами смеются и все ругают,

303

тем лучше для вас, — вы тогда уже наверное знаете, что вы служите не людям, а себе или богу. Как в вопросах костюма или обязательства собственности, одно, что может и должно руководить человеком, служащим истине, — это боязнь оскорбить людей относительно того, что они еще называют собственностью вызвать в них злое чувство. И потому все эти обязательства не должны стеснять вас при служении истине; вы должны только избирать путь, при котором вы менее оскорбляете людей в их воображаемых правах на собственность. Собственность есть самый вкрадчивый и страшный соблазн, — я постоянно о нем думаю и борюсь с его хитростями. Мне кажется, что против этого соблазна и всех бесконечных усложнений, связанных с ним, есть только одно средство — совершенное непризнание его в принципе и потому избегание всяких поступков, подтверждающих ее и основанных на ней — до мелочей и при этом сведение своих потребностей до минимума и своей работы до максимума.

Это, я знаю, вы делаете и делали, и потому удивляюсь вашему недовольству собой. Я написал это и долго сидел, думал. Я теперь печатаю статью (ее не пропустят) о собственности и не переставал думать об этом. Я написал неверно, что есть средство. Средства нет и не может быть против соблазна, против фикции, кроме ясного отрицания и доведения этого отрицания до последних выводов, без всяких компромиссов, по-русски — без лжи. А то горе в том, что мы, не признающие собственности, лжем перед собою. Мы отрицаем собственность в ее крупноуродливых проявлениях, а допускаем ее законность в тех ее формах, которые нам в руку. Мы теоретически отрицаем собственность, а практически признаем. Я отрицаю собственность земли, а признаю собственность кафтана. А то и другое одинаково. Сютаев верно поставил дело, — чтобы замков не было и чтобы не было — мое и твое в сознании моем, а что я буду пользоваться трудом других людей, — этого я не миную. Если нечего есть мне, я буду побираться, и если и теперь я пользуюсь чужими трудами, когда не могу поступить иначе, я то же, что побираюсь, и должен знать это. — Я вот что хочу сказать: на пользование чужими трудами я должен смотреть всегда, как на печальную необходимость, как на то, чтобы побираться, и потому на всякую собственность, как на стыд. — Я не ясно высказал все вам, но в душе у меня ясно. Я, может быть, после скажу лучше. Главное же то, что надо смотреть на всю жизнь свою, как на посланничество, — это ясно, и правда, и утешительно, и, надеюсь, что поддержит вас. Я вам не пишу часто, а вас очень высоко ценю и люблю и верю, что ваша жизнь не пройдет даром. Только надо точить нож, когда затупится. Обнимаю вас

Л. Толстой».

[1884 г.]

Это письмо меня успокоило в отношении взглядов Льва Николаевича на собственность, да я его взгляды и раньше знал хорошо. Но по отношению к Софье Андреевне оно меня нисколько не успокоило. Взгляды Софьи Андреевны на собственность были самые обыкновенные. Она не могла признавать того, что сказал Лев Николаевич о задолженности мне крестьян: «Если крестьяне будут платить вам аренду, то платите и вы, если же нет, то бог с ней с арендой, а судиться из-за нее не надо» *. Таким отношением и при неимении у меня средств платить Софье Андреевне я легко мог бы «развить в ней злое чувство». Ввиду этого я и решил «избрать путь, при котором я не мог бы ее оскорбить в ее правах

304

на собственность»*. То-есть, ввиду вмешательства в хозяйственные дела Софьи Андреевны, я решил лучше покинуть свою аренду и заняться чем-нибудь другим, что дало бы мне возможность существовать с семьей. Но ввиду того, что я не знал раньше изменения отношения Софьи Андреевны к хозяйственным делам, оказалось, что я опоздал с своим решением. Оказалось, что перемена отношения Софьи Андреевны к имуществу в семье Толстых уже произошла57.

Графиня Софья Андреевна боялась, что Лев Николаевич по своему бескорыстию, до которого он дошел, может раздать бедным всё имущество. Она говорила: «Если бы я знала, что Лев Николаевич придет к такому выводу, то я за него замуж не вышла бы. А то я вышла за него замуж, народила детей, и вдруг теперь такое положение... Лев Николаевич говорит, что просящему надо дать, надо отказаться от собственности. Вот я просящая, пусть даст мне»».

Она способна была добиться признания его невменяемости с тем, чтобы была наложена опека на его имущество. И говорят, что даже делала шаги в этом направлении, но лично я в этом свидетелем не был, поэтому передаю это как слух, не придавая ему значения факта.

Лев Николаевич, конечно, не мог не видеть ее беспокойства и хлопот и решил уступить — «просящей дать». Он отказался от прав собственности на то имущество, которое имел в пользу семьи58. Следовательно, все земли и дом в Москве отходили в собственность Софьи Андреевны и детей. Затем он отказался в пользу семьи от тех денег, которые у него были в наличности, и, наконец, он передал Софье Андреевне право на издание его художественных произведений, написанных им до 1881 г., передав в общее безвозмездное пользование все сочинения, написанные после 1881 г., т. е. сочинения нравственно-философского направления, хотя бы и художественные. «Даром получил, — как он выражался, — даром должен отдать». Это и было им исполнено на самом деле, о чем было объявлено им в газетах. Как они поделили между собою это имущество, я не знаю. В это время я получил от Софьи Андреевны следующее письмо:

«Василий Иванович, сколько раз принималась писать к вам и высказать то, что меня мучило, и всё откладывала, ожидая, что вы, наконец, сами поймете то фальшивое положение, в которое вы себя поставили. Но прошли целые годы, и я вижу, что если я сама не выясню вашего отношения к делам аренды земли, то пройдут еще годы, и всё останется в том же положении.

Очевидно, держать в аренде нашу землю вы не в состоянии так же, как и многие в тех краях. Но мужики, которые брали землю и не могли платить, все-таки заплатили долги свои, перестали пахать и истощать нашу землю. Вы же, не быв в состоянии платить нам аренды, продолжаете истощать и портить землю, которая, мало того, что не приносит никаких процентов, ежегодно падает в цене вместо того, чтобы улучшаться. И потому как мне ни неприятно самой вам это писать (я полагалась на вас в этом случае), но я принуждена сказать вам, что аренду вам отказываю и прошу землю сдать в экономию, т. е. сказать Семену Глебову**, чтобы он или бы оставил ее отдыхать, или сдал бы за верные деньги. Я, конечно, ему ничего об этом не писала, не предупредивши вас, а напишу тогда, когда получу от вас ответ.

Когда Сережу*** я посылала устроить дела, я просила его передать вам лично, что не желаю вам сдавать землю, но он не решился и тоже ждал, что вы сами об этом заговорите.

305

Вы, вероятно, поймете, Василий Иванович, что если я так решительно действую, то это потому, что Лев Николаевич сдал мне дела и имения в неограниченное распоряжение, а я не желаю и не могу разорять своих детей и вести дела неразумно.

Извините, если огорчила вас, я ведь ждала года. Вы сами будете рады, так как вы хороший человек, выйти из этого фальшивого положения.

Поклонитесь всем вашим. Деньги за траву 175 руб. получила*.

Граф. С. Толстая.

4-го августа 1886 года».

Я ответил ей, что уже год тому назад решил оставить аренду земли, так как она мне, кроме неприятностей, ничего не доставляет. Задерживало меня только то, что прекратить хозяйство сразу нельзя было. Но теперь, по получении ее письма, я постараюсь прекратить свои дела как можно скорее.

Вскоре после этого я получил письмо и от Сергея Львовича, старшего сына Льва Николаевича, который сожалел, что мать так поступила со мной, и высказывал, что никто из них (детей) не сочувствует ей в этом и опасается, как бы это не повлияло на наши хорошие отношения. Он пишет:

«Мне очень больно, дорогой Василий Иванович, что мама вам написала это несчастное письмо. Поверьте, пожалуйста, мне, что я был все время против этого, письмо было написано даже в мое отсутствие из Ясной. Кроме того, прошлою осенью, когда я был в Самаре, мама написала вам подобное же письмо; я его тогда вместе с своими письмами получил в Патровке и, зная его содержание, грешный человек, не передал вам, а привез назад к мама и уговорил ее не посылать его. Теперь отчасти раскаиваюсь в этом поступке и в том, что я вас тогда не предупредил о намерении матери, в таком случае последнее письмо не так бы вас огорчило.

Впрочем, особенно, пожалуйста, не огорчайтесь, так как, кажется, ни в ком из нас (кроме мама) оно не находит сочувствия, — в этом приходится сознаться, как оно ни неприятно.

Мы все очень боимся, что вы теперь будете спешить прекращать свое хозяйство в ущерб себе. Надеюсь, что вы еще подождете это делать, а весной, когда я приеду (опять сдавать в аренду), мы с вами потолкуем и устроимся.

Несмотря на все происшедшее, надеюсь, Василий Иванович, что давнишние хорошие дружественные отношения наши не изменятся; для меня было бы очень тяжело, так как многому и многому хорошему я научился от вас.

Ваш С. Толстой.

6 окт. 1886 г. Ясная Поляна».

Весь тон письма Сергея Львовича, особенно последние строки его, подействовал на меня очень успокоительно. Я был очень благодарен ему за это. Я увидел, что мои стремления вложить в душу детей Льва Николаевича добрые чувства к людям не пропали даром. И эти слова Сергея Львовича были мне драгоценной наградой за мои старания.

Мало того, он своей чуткой душой понял, что мне тяжело оставаться должником его матери после такого ее письма. Поэтому в конце своего письма делает следующую приписку:

306

«Я предложил мама, и она согласилась, чтобы в случае вы будете прекращать хозяйство, вы бы перевели ваши векселя на крестьян на имя экономии, в счет аренды. Я думаю, что это вас облегчит в расплачивании долга.

16-го октября 1886 г. Ясная Поляна».

Все-таки письмо Софьи Андреевны было для меня очень неприятно, и я решил поторопиться прекратить свое хозяйство, распродать инвентарь, выбраться из самарского имения Толстых и как можно скорее поискать себе какое-нибудь занятие для содержания семьи, которая оставалась теперь в безвыходном положении. Я сейчас же написал своим близким знакомым и получил более или менее утешительные ответы.

Особенно утешил меня отклик моего друга и товарища по университету Виктора Павловича Меженинова. Он написал мне очень теплое, задушевное письмо, в конце которого прибавлял, что в виду есть место учителя народной школы и заведующего фермой.

Это время совпало с моим семейным горем. У меня умерло двое детей от дифтерита, один после другого: дочь Надя (4-х лет) и сын Ваня (2-х лет). Я детей вообще очень люблю, но эта потеря казалась мне особенно тяжелой. Я искал утешения и не находил. Вскоре после смерти Нади я писал Льву Николаевичу о своем душевном горе. В ответ получил следующее письмо:

«Дорогой друг Василий Иванович. Мне очень больно за вас, но, милый друг, не сердитесь на меня; не о том больно, что вы потеряли дочь, а о том, что ваша любовная душа сошлась вся на такой маленькой, незаконной по своей исключительности любви.

Любить бога и ближнего, не любя никого определенно и всей силою души, есть обман, но еще больший обман — любить одно существо более, чем бога и ближнего. Я был очень болен и яснее, определеннее думал о смерти, чем когда-либо прежде, и пришел к тому, что для того, чтобы жить и умереть так, как этого хочет от нас та сила, которая нас произвела, надо жить и умереть любя, но это слово «любить», «любовь», как вы знаете, ужасно неясно. Мы все бьемся около этого слова, зная, что тут спасение, но как — я, по крайней мере до последнего времени, не понимал. Для меня представляется так: любить, как и сказано древней мудростью, надо прежде всего бога, т. е. добро, истину, любить же значит — делать ее, вносить по мере сил добро и истину в мир. Это первое, что должен желать и делать человек, — делать так, чтобы видны были ему самому следы (как бы малы они ни были) его делания. Без этого первого условия невозможна благая, дающая счастье, любовь к людям. Если же она есть, то тогда, делая это дело, внося добро и истину в мир (опять хоть самое крошечное), вносишь его через людей, и одних людей, чуждых истине, до времени обходишь, с другими, менее чуждыми, общаешься кротко и любовно, и третьих, любящих добро и истину, любишь больше, чем свою душу. Любишь их и детей в том числе, потому что они работники того дела, которое составляет мою жизнь, и работники, лучшие, чем я, испорченный соблазнами и загрязненный жизнью. Вот так отчасти и вы любили Надю; но почему она у вас одна? Если бы любили всех тех близких вам за то, что они будущие лучшие работники дела божьего, вы бы не чувствовали так. Я вас очень люблю, Василий Иванович, люблю за вашу доброту, благодарен вам за то, что много помогли мне в освобождении от тех соблазнов, которые связывали меня, но последнее время, мне кажется, что запустили свою душу, и она стала зарастать терниями. Нельзя останавливаться, надо итти вперед; нельзя быть немножко истинным, а не

307

во всю свою силу, во весь свой свет. Простите меня, милый друг, если я, вместо утешения, упрекаю как будто вас в вашем состоянии душевном, которого я не виню, но мне так кажется. Горе питается всегда одним: я был добр, я был хорош, а вот что со мной сталось. Утешение истинное тоже в одном: я не сделал того, что надо было, и вот последствия. У вас такие силы душевные — сила одна — доброта, способность любить, что не вам отчаиваться, а жить и служить своей жизнью богу, принимая с благодарностью и с такой же благодарностью отдавая радости, встречающиеся на пути.

Обнимаю вас. Пишите.

Л. Т.».

[1886 г.].

Меня поразило это письмо. Я никак не ожидал, чтобы Лев Николаевич не мог понять моего состояния. Я привык видеть во Льве Николаевиче чуткого, отзывчивого человека к печали ближнего; а тут пишет как будто бы совсем чужой человек, а не Лев Николаевич. И мне еще более грустно стало, потому что я не нашел отклика в душе Льва Николаевича на свое горе. Я видел, что Лев Николаевич не понял меня, что он не о том говорит, что меня мучило. В письме этом излагает свои мысли Толстой-мыслитель, моралист. В этом случае он не может перенестить в душу другого, как это делает он, когда мыслит и рассуждает, как художник, когда он воспринимает душевное состояние и чувства того лица, о котором идет речь. Тогда он ясно представил бы мое состояние и понял бы, что я мучился как отец при потере своей любимой дочери, как это он сделал, отвечая на письмо одного из своих знакомых Г. А. Русанова59, когда тот, удрученный таким же горем, как и я, сообщил ему о смерти своей жены.

«Вчера узнал о вашей потере. Очень жаль мне вас... Жаль мне ее, просто жаль, что нет более на этом свете этого милого, прекрасного существа, и с особенным любовным умилением вспоминаю мое первое знакомство с нею в Харькове и потом все встречи и разговоры с нею, всегда трогательные, любовные и радостные. Всей душой переношусь в вас, и хотел бы помочь вам одним, чем хочу и могу, — любовью»60.

Тут он не как моралист, а как друг представил себе ясно ту тоску, то горе, которое испытывает человек при потере своего близкого и любимого существа и жаждет утешения, а не наставления.

О любви к ближнему я и в данном своем состоянии ведь не забывал. Я знаю, что она и выше любви отца и дочери, но отказаться от любви к дочери не в силах, не могу и не мучиться при потере дочери, как не мог бы не чувствовать страдания, когда бы у меня оторвали руку, каких бы высоких принципов при этом в жизни ни был. Я ему написал об этом и получил в ответ следующее письмо:

«Дорогой Василий Иванович.

Ответ ваш на мое письмо огорчил меня. Я в нем прочел между строк следующее: хорошо тебе рассуждать, как у тебя не болит. А когда сердце болит, то все рассуждения ничто. Это не верно. Во-первых, у меня болит за вас, а во-вторых: все ничто, исключая жизни той, которая дана от источника жизни и которую каждый из нас сознает в себе. И вот про эту жизнь я говорил и говорю. Если можно неправильно рассуждать об этой жизни — она делается мукой. Ведь это не я выдумал и не вы согласны, а ведь это есть, как то, что есть солнце. Есть то, что дана жизнь и можно на нее смотреть, как свою собственность, отдельную свою жизнь, и можно смотреть на нее и понимать ее, как служение.

308

В первом случае и своя смерть и смерть любимых есть ужас, во втором — нет смерти, так что цель жизни — не жизнь, а то, чему она служит. Отчего хозяйка не в отчаянии, что приготовленное ею с такою любовью кушанье съедают. Что бы с ней было, если бы она полюбила так свое кушанье, что в нем бы видела цель. — Все дело в том, как понимаешь жизнь. Можно быть плохим, ленивым слугою, но понимать себя слугою, и тогда не страшно все то, что выпадает на долю слуги; но если я понимаю себя барином, хотя бы я делал работу слуги, всякое напоминание мне того, что я слуга, будет мне ужасно. Простите меня, голубчик, если слова мои оскорбляют вас. Не могу я не писать того, что думаю. Думаю, люблю вас и стараюсь проникнуть в вашу душу.

Что вы делаете и намерены делать? Что бы вы приехали сюда в Россию? Вообще бы переменили жизнь.

Есть у меня знакомый богатый купец Сибиряков61. У него есть имение в Самаре, и там он предлагает людям, желающим работать, жить у него на земле. Кроме того, он устраивает там ремесленно-хозяйственную школу. Не согласитесь ли вы поселиться у него или не возьмете ли место учителя.

Целую вас, Лиз[авету] Алекс[андровну] и Колю.

Пишите в Москву. Наши все вам кланяются и вас любят. И жена тоже, настолько, насколько может любить человека, перед которым виновата.

Лев Толстой».

Глава XVI

Все невзгоды последнего времени подействовали на меня так сильно, что я захворал. Болезнь моя была на нервной почве и в конце концов выразилась в форме суставного ревматизма. Глебов, заведовавший тогда самарским имением Толстых, писал Льву Николаевичу о моей болезни. Узнав об этом, Лев Николаевич писал мне:

«Глебов нам передал грустное известие о вашей болезни, дорогой, милый друг, Василий Иванович. Пожалуйста, извещайте меня. Хотя знаю, что любящих вас людей много, но как бы хотелось быть с вами и ходить за вами. А я только что говорил про вас с Сибиряковым, который заезжал к нам. Он очень рассчитывает на вас с будущей осени и испугался, когда ему сказали, что вы хотите взять другое место. Он преоригинальный человек; так степенно, не торопясь, но упорно ведет свое дело. На Кавказе у него идет школа, а в Самаре теперь есть пять человек живущих, и, по рассказам, очень хорошо. Хотелось бы мне вам послать свою статью «о жизни». Я начал с заглавием «О жизни и смерти», но когда кончил, то вычеркнул слова «и смерти», потому что слова эти потеряли свой смысл. Знаю, что многие, и как милый друг А[лексей] А[лексеевич], которого целую, подсмеются над этим и скажут страшное слово «мистицизм», но вы, вероятно, согласитесь со мною. Много и много пиша и думая, представлял себе вас, ваше суждение, и казалось, что мы должны вместе понимать одно и то же.

У нас все живы, здоровы. Все вас помнят и любят. А я наверное больше всех. Мой привет Л[изавете] А[лександровне].

Ваш брат и друг Лев Толстой.

Статья печатается, да еще корректур всех нет. А когда будет пошлю вам».
[1887 г.]

309

Болезнь моя тянулась несколько месяцев. Я ослабел до того, что не мог сделать двух шагов от кровати до стола. Лечиться я ничем не лечился, потому что средств на приглашение врача у меня не было; за врачом же надо было посылать за 17 верст. Я только лежал и ждал, когда пройдет болезнь. И, бог дал, я стал понемногу поправляться. Но странное дело, — душевное состояние во время болезни у меня было хорошее, хотя по тем неудачам, которые меня постигли последнее время, нужно было бы ждать обратного.

Когда я выздоровел, решил поехать поискать занятий, — сначала к Льву Николаевичу в Москву, а затем к Меженинову в Смоленскую губ. Предварительно, конечно, я списался. Лев Николаевич отвечал:

«Сейчас получил ваше письмо, дорогой Василий Иванович, и очень обрадовался тому, что увижу вас. Не знаю, как вы, я думаю — меньше, чем я; но мне то духовное разъединение (т. е. отсутствие общения), в котором мы жили последние годы, было очень трудно. Если бог даст свидеться, я очень, очень буду рад. Место у Сибирякова остается (сколько я знаю) вакантным до весны, и потому вы успеете повидаться с ним. Он живет в Петербурге. Но или он приедет, либо вы съездите в Петербург. Он очень хороший человек, мягкий, добрый, истинно тронутый духом Христовым и только одного желающий — послужить своими богатствами для добра людям. Мое мнение, как было, так и есть, что богатством нельзя служить добру. Нужно только освобождаться и помогать другим освобождаться от него; но он в моих глазах не богатый человек, а человек, которому, если я могу и вы можете, мы обязаны помочь братски, если он ищет общения с нами. Ну сами увидите. Ужасно радуюсь свиданию с вами. То, что мое первое письмо дурно, холодно подействовало на вас, в этом виновато наше разъединение. Много у меня пороков, но я знаю, что нет холодности к людям, — есть, я знаю, нежность и любовь, и была к вам, когда я писал, а вы видели письмо, а меня забыли. Я живу очень хорошо, особенно, когда помню, что «научитесь от меня все, что я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим», это такое верное, несомненное не только лекарство от душевной боли и тревоги, но и пища души, дающая бодрость и радость. Обнимаю вас, поцелуйте за меня ваших.

Лев Толстой.

Что Бибиков? Передайте ему от меня мою неизменную любовь, если он с вами».

[1887 г.].

Во время своей поездки в Москву в этот раз я только один раз был у Льва Николаевича. Мне было неловко встречаться с Софьей Андреевной после ее письма об отказе мне в аренде. Сибирякова в Москве я не застал. Он в это время был на Кавказе. Лев Николаевич был очень любезен со мною, обещал окончательно поговорить с Сибиряковым обо мне по возвращении его с Кавказа.

Вскоре после возвращения из Москвы я получил от Льва Николаевича следующее письмо:

«Василий Иванович!

Я виделся с Сибиряковым и спросил его, нужен ли ему учитель в самарскую школу (я объяснил ему, кто вы), и он предлагает следующее место: быть учителем одного предмета — математики, по 300 р. Если вы хотите и можете быть при этом еще учителем естественных наук, самые элементарные сведения, то еще 200 р., кроме того 10 десятин

310

земли. Школа эта откроется у него с весны. Если же бы вы не хотели этого, а захотели жить просто в общине, то это можно бы и теперь. Я не переговорил об этом, но если бы вы захотели, то можно переписаться.

Пишите мне.

Лев Толстой».

[1887 г.]

Я очень рад был этому предложению. Я мог заниматься своим любимым земледелием, не будучи связан никакой арендой, и в то же время мог зарабатывать, как учитель сельскохозяйственной школы, до 600 р. в год. Это как нельзя лучше устраивало меня.

Хозяйственное обзаведение свое: лошадей, скот, сельскохозяйственные орудия и зерновой хлеб, какой был нераспродан, я продал, оставил только одну корову и пару лошадей, на которых и переехал с женою и единственным сыном Колей в самарское имение Сибирякова в ожидании открытия там сельскохозяйственной школы. С графинею рассчитался частью вырученными деньгами за инвентарь, частью долговыми расписками крестьян, снимавших у меня землю, благодаря участию доброго Сергея Львовича.

Но у Сибирякова мне не долго пришлось жить. Самарский губернатор не согласился на открытие сельскохозяйственной школы в имении Сибирякова по каким-то политическим причинам, лично меня совершенно не касавшимся. Таким образом, мои планы снова заняться земледельческим трудом не осуществились. Прожив несколько месяцев в имении Сибирякова, я принужден был с семьей уехать на хутор к Бибикову, чтобы подыскать тем временем себе занятия. Конечно, опять пошла переписка. Писал Меженинову, нельзя ли мне достать какое-нибудь место хотя на железной дороге. Это он мог бы устроить через своего брата, который занимал тогда видное место на железной дороге. Писал и Льву Николаевичу. В ответ на мое письмо получил от Льва Николаевича следующее:

«Получил вчера ваше письмо, милый дорогой друг Василий Иванович, я хоть и нездоровится (живот болит) хочу хоть словами откликнуться. Я надеюсь, что найдется вам что-нибудь более подходящее, вам приятное, чем железная дорога, и ищу и буду искать. К самарскому губернатору, Свербееву62, пустил через его брата63 увещание (не знаю, не поздно ли). Воейкову64 дал письмо к вам. Послал ли он его вам? А впрочем, что ж плохого для вас (я думаю себе, и для меня), если бы привелось, в железной дороге. Все яснее и яснее становится перед концом то, что казалось сложным и трудным, — жизненное применение истины Христовой. Застало нас наше сознание (меня, по крайней мере) в разгар эгоистической жизни, которая держалась посредством сосания пота и крови рабов, через деньги. Что ж делать? Одно, освободить себя от нужды в деньгах, от пользования рабами, сколько могу, и увеличить, или начать свой труд для других. Это ясно всегда было; но одно было мне не совсем ясно — это то, как, при каких непременно условиях это должно и можно делать. Освобождать себя и увеличивать свой труд — да, но при наибольшей чистоте душевной и телесной (без пьянства, разврата и чего бы то ни было подобного) и любовно, дружелюбно. Вот это я и забывал, и это изменяет весь вид дела, оно становится не так прямолинейно, как оно кажется юношам: надел лапти, взялся за соху, не пью чай — и готово. Все это нужно, не нарушая чистоты и дружелюбия.

Не правда ли, что так? Ну, а если так, то чем же плоха и железная дорога. Я, правда, не знаю, да и потом все это материальное вне нашей

311

власти, да и не важно. Помоги вам бог не в материальном (это не его дело), а в духовном.

Целую вас, жену и сына вашего. У нас все хорошо. Я ничего не пишу и рад. Все стараюсь получше жить.

Очень любящий вас

Лев Толстой».

[1888 г.]

Вскоре после этого я получил письмо от Дмитрия Ивановича Воейкова. Он писал, что по рекомендации Льва Николаевича он очень желал бы иметь меня учителем его детей. Для этого я должен поехать в его имение (Симбирской губ.) и жить там, занимаясь с его детьми с ранней весны до поздней осени, чтобы дети могли подольше пользоваться чистым деревенским воздухом, а на зиму я должен был переехать в Самару, где Воейков служил директором Дворянского банка. Какое вознаграждение он мне предложил за это, — теперь я уже не помню, кажется 1000 рублей в год, только я с удовольствием согласился на его условия и поехал прямо в его имение. Это было, кажется, в марте или апреле месяце.

Дети переехали в имение вместе с матерью О. А. Воейковой. О. А. Воейкова оказалась прекрасным и умным человеком. Она была глубоко религиозной, и это нас очень сблизило, несмотря на то, что она признавала и исполняла в точности все церковные обряды. Мы предоставили друг другу проявлять свои религиозные чувства, как кому угодно.

Но когда приехал летом Д. И. Воейков, он захотел «перевоспитать» меня, как он выражался. Мы много говорили, но толку из этого не вышло никакого: каждый остался при своем. Он думал, что это легко сделать.

Если бы наши разговоры ограничивались лишь личными беседами, — все бы ничего, а то он стал говорить и писать обо мне и моих убеждениях своим знакомым, освещая мои взгляды с своей точки зрения.

Из всего этого я увидел, что мы далеко стоим друг от друга и сблизиться с ним не можем и что он своими разговорами обо мне с знакомыми может испортить мне дорогу для получения заработка на будущее время. Поэтому я решил уехать от Воейкова, несмотря на то, что он, веря в мои педагогические способности, предлагал мне заведывание школой, чем-то вроде гимназии, которую он намеревался устроить для детей дворян не в городе, а в деревенской обстановке. Но я уверен был, судя по его разговорам, что из этого толку никакого не выйдет*.

Попытался я было попроситься в секретари Самарской земской управы. У меня там были хорошие знакомые в земстве и мне удалось заручиться согласием председателя управы65. Было сделано представление губернатору, но тот не дал своего согласия, так как считал меня почему-то неблагонадежным. Возможно, что это был результат разговоров Д. И. Воейкова обо мне.

В это время я получил предложение заняться подготовкою в старшие классы гимназии двух мальчиков, племянников В. Еропкина66, директора бумажной фабрики Сергеевых, близ г. Пензы, куда я и переехал.

От Воейковых я писал Льву Николаевичу о своей жизни и получил от него следующее письмо:

«Спасибо вам, дорогой друг Василий Иванович, что написали о себе и своей жизни. Часто и всегда с большою любовью думаю о вас. Вы говорите, что вы как будто плачетесь на жизнь. Нет, вы не плачетесь,

312

а вы недовольны — не ею, но собою в ней, как и я всегда в хорошие минуты недоволен. А вы всегда недовольны, потому что всегда стремитесь к лучшему и с одной ступени всегда переставляете ногу на другую. И помогай вам бог. Только на днях приехал один бывший морской офицер Р.67, друг и товарищ теперь по жизни Бирюкова, и рассказывал про Алехинскую общину в Смоленской губернии, Дорогобужского уезда68. Живут они там 15 человек, 8 мужчин и 7 женщин, прекрасно, трудолюбиво, воздержно, — картофель, горох, снятое молоко — не всегда, а чай два раза в неделю, и чисто и любовно, помогая окрестным бедным; но одно не совсем хорошо, это то, что некоторые из них думают и говорят, что христианину нет другой жизни, как в общине, что во всякой другой жизни, например, такой, как вы, как я, — мы участвуем в людоедстве, — сработали на 30 коп., а съедим на рубль. И мне это нравится, нравится то яркое выставление греха, про который мы так склонны забывать, но в ответ на это и в связи с воспоминанием о вас приходит в голову следующая воображаемая история, которую я бы желал написать, коли бы были силы и время. Живет юноша, поступает в высшее учебное заведение, предается науке, но скоро, увидев и тщету, и незаконность досуга и жира научников, бросает, идет в революцию, но, познав гордость, жестокость, исключительность революционеров, бросает, идет в народ. В народе — суеверие, эгоизм, борьба за существование отталкивают его. Может даже пойти на время в православный монастырь — лицемерие. Попадает в общину — тоже находит не то, — выходит. Тут сходится с женщиной, которою увлекается, тем более, что она как будто разделяет его стремления, — сходится, родит детей, находит в ней совсем другое — не то, чего он ждал; мучится с ней. Она бросает его. Он остается один и живет у приятеля, сам не зная, что делать, как жить, но как и всегда — везде любя людей вокруг себя и помогая им, и тут умирает. И, умирая, говорит себе: неудачник я, пустой, дрянной человек, никуда не годился, за что ни брался, ничего не мог доделать, никому даже не нужный, никого не успел даже привязать к себе. И, ударяя себя в грудь, говорит: пустой, дрянной я человек, «боже, милостив буди мне, грешному». Я думаю, что ему хорошо, и я желал бы быть им. Такой спасется и вне общины.

Живу я хорошо. Из детей моих близка мне по духу одна Маша. А те, бедные, только тяготятся тем, что я торчу перед ними, напоминая им о том, чего требует от них и совесть. Но живем дружно. Я стар, и мне легко так думать; но думаю, что и вам можно и даже должно так думать, а именно: жить мне здесь остается очень недолго — есть поступки, последствия которых проявляются только в этой жизни и даже в этой очень скоро уничтожаются, — это поступки себялюбивые, устройство себе приятностей и материальных и отвлеченных, как-то: удовлетворения похоти и славы людской, и есть поступки, последствия которых отражаются на моей душе (бессмертной душе), которая куда-то пойдет, и которые делают ее лучше, более готовой к переходу туда, или хуже и менее готовой к переходу. Очевидно, не стоит делать первое — для себя и для людей, а прямой расчет делать второе для своей бессмертной души и для бога. И как только рассудишь так, так легко станет. Прощайте пока. Целую вас, вашу жену и сына. Наши все кланяются. От меня привет Воейкову. Ему бы надо не курить и не пить вина совсем. Я люблю его, прошу попытаться сделать это. Любящий вас

Л. Т.».

[1888 г.]

Лев Николаевич не был поклонником земледельческой общинной жизни. Он советовал стараться быть чистым среди порочных, грешных, как непьющий — среди пьяниц.

313

«Получил ваше письмо, дорогой друг В. И., и, несмотря на то, что вы не даете мне адреса*, попытаюсь ответить вам через Орфано, которого адрес тоже не знаю. Ответить мне хочется, потому что сам много страдал тем, на что вы жалуетесь, и много думал об этом. Первое, не думайте, что состояние ваше вызвано разлукою с женой, холостой жизнью, хотя это и могло иметь влияние. Главная причина, по моим наблюдениям и опыту, — возраст: зенит физической силы и даже склон к уменьшению — самое напряженное половое время. Надо знать это, знать, что переживаешь тяжелое время и кризис, и напрячь все силы духовные на эту борьбу, вперед веря в победу, а не готовясь покориться — жениться. Это нехорошо, не разумно, грех. Второе — то, что, как мне пишет американский корреспондент по случаю «Крейцеровой сонаты», замечено было в Америке во время войны, что женатые солдаты были самые развратные. Удобство, ничем не сдерживаемое, удовлетворения полового во время женатой жизни ослабляет, если не сказать, развращает. И поэтому мы, испорченные люди, находимся в самых невыгодных условиях для борьбы, как вы — только что от жизни, в которой вы десятками лет приучались к полной распущенности в этом отношении. Теперь же и главное то, что как говорит Батенков69 декабрист, как мы это читали об Антонии, как это я знаю от Урусова70 и по себе, страсть эта никогда не кончается, и потому жениться, т. е. потакать этой страсти, не есть средство исцелиться от нее. Благодарите бога, что вы свободны, и несите крест, как осилите, крест на каждый день. Не могу здесь не повторить того, что я думал и писал в послесловии «Крейцеровой сонаты». Старался я думать с богом всеми силами души и думал не для разговоров, а для того, чтобы жить по тому, что мне уяснится. И уяснилось мне то, что сказано Коринф. 1, VII. Если холост или вдов, то оставайся так и всеми силами старайся остаться так, надеясь на то, что бог тебе поможет остаться чистым. А пал, то неси все то, что вытекает из твоего падения. Вытекает же из падения то, что прежде у тебя была одна воля, которую ты подчинял воле бога, а теперь две: твоя и та, с которою ты стал плоть едина. Это не предписание, а это факт. С кем бы ни пал — женился и все, что следует из женитьбы. Если же хотел жениться, то это хуже, чем падение. Это отступление от идеала (образца), указанного Христом, принижение его. И последствия такого отступления ужасны. Я это знаю по себе. Так вот, милый друг, как я думаю, любя вас всей душой и желая, как умею, помочь вам, как вы мне когда-то помогли.

Письмо, которое давал я читать, но больше не буду. Пишите.

Лев Толстой».

[1888 г.]

Слишком высок для меня был тот образец, который ставил Лев Николаевич. Для меня он был не по силам. Один выход был для меня — жениться. Вся задача была — выбрать подходящее лицо, которое не мешало бы мне жить согласно с моими идеями. На женитьбу же я смотрел не как на разврат, а как на взаимную нравственную поддержку, чтобы избежать этого порока. В этом смысле я писал к Льву Николаевичу. Но он продолжал звать меня на ту нравственную высоту, на которую и раньше указывал и писал:

«Давно уже у меня лежит отложенным ваше письмо, В. И., и все мешкал. Теперь же, накануне Нового Года, привожу в порядок дела, одни ведь дела на свете — сердечные, и вот увидал ваше письмо, перечел и пишу хоть несколько слов. Утешайтесь мыслью, что всем нам женатым

314

одно: что это не может быть иначе. Христос прямо говорит: «кто может вместить да вместит». Ну а мы не вместили с вами, и надо нести все то, что вытекает из этого. Вытекает же что, — страдания нравственные; но что, если бы вам сказали: хотите вы, чтоб не было у вас этих страданий, т. е. того, что заставляет вас страдать, ваших требований от жизни, — разве вы согласились бы. Вы хотите, и я хотел, чтобы близкий мне человек, жена, чувствовал то же, что я, стал бы на ту же точку зрения; но ведь это безумно. Это все равно, что желать, чтобы в возу две замеченные горошины легли бы рядом. А страдания те нравственные, которые я пережил, мне были очень, очень нужны. Как дети болеют к росту, так и мне это было к нравственному росту. Впрочем, я, кажется, писал вам все это. А если не писал, то все это знаете. Пишите мне. Все, что вам важно и дорого, важно и дорого мне. Я жив, здоров и мне хорошо. Живу в деревне и много пишу (относительно). Когда будет готово, я вам сообщу. Дети все живут в тумане, кроме милой моей Маши. Впрочем, все добры, хороши. Теперь все здесь и Ильюша с женою. Играли комедию, которую я давно написал71. Мне казалось, что им было не весело; хотя шуму было много. Так пишите о себе.

[1890 г.]

Затем в ответ на следующее за этим мое письмо пишет:

«Спасибо, дорогой друг, Василий Иванович, что пишете мне, выкладывая свою душу. Может быть, вам легче, а я рад хоть воображением и мыслью помучиться с вами. Борьба с чувственностью — это борьба хорошая, это сама жизнь. И для нас, грешников, обязательна. Надо учиться только вести ее. Я сам вел ее и вокруг себя вижу людей, ведущих ее. Для меня было, кроме многих других, два средства: одно внутреннее, состоящее в том, чтобы переводить жизнь из области интересов мирских в область служения богу, без соображений о своих выгодах, вкусах и суждении людском. В той мере, в которой удастся это, утишается и соблазн: всякая женщина становится прежде всего материалом служения богу. Мне это помогало. Другое, внешнее средство, — это уметь предвидеть козни дьявола воображения и прихлопывать проявления его в самом начале, ожидая встретить эти козни в самых разнообразных видах. Об отношении вашем к Л. А.72 скажу, что оно не достаточно добро и самоотреченно, самоуниженно. Слова ее ничего не значат. Чем решительнее и увереннее ее тон, тем она жалче. Сделать для нее надо все, чего она хочет, хотя бы это и нарушало вашу жизнь*. Целомудрие же с нею соблюдать тоже нужно... Я думаю, что люди, впавшие в брак вместе, вместе должны и освобождаться от этого соблазна, помогая в этом друг другу. Этому же помогают и дети, чем они больше. И как совесть обязывает меня лечить человека, которого я ранил или вовлек в болезнь, так и здесь супруги друг друга расслабили, им и надо помогать друг другу, и нельзя смотреть, — помимо уж детей — на такую связь, как будто ее никогда не было. — А еще, голубчик, постарайтесь не осуждать ее, а себя, себя, себя. Ищите в себе своих грехов так, как собака блох. И чем больше найдете, тем легче вам будет. — Я был болен печенью и теперь не оправился. Но истинно говорю, мне очень хорошо. Материальный уход за мною идеальный, а духовно — болезнь помогает, подгоняет, очищает много лишнего.

315

Поцелуйте от меня Колю*. Поклонитесь от меня Еропкину** и скажите ему, что я люблю его и желаю ему всего хорошего

Л. Толстой».

]1890 г.[

В это время я познакомился с своею теперешнею женою, Верою Владимировной Загоскиной. Сначала мы просто подружились. О женитьбе не было и речи. На лето она уехала с матерью73 за границу, на морские купанья. Я не прекращал с нею переписки. Затем осенью и сам поехал за границу в Венецию, где она жила. Там мы еще ближе познакомились и решили пожениться. Из-за границы я с её матерью вернулся раньше. Она же осталась со своим братом74 в Ментоне, чтобы пожить там на Ривьере до тех пор, покуда у нас в России идет ненастное осеннее время, так как тогда она была очень слаба здоровьем. Через два месяца она вернулась в Россию, а в ноябре 1890 г. мы поженились. И живем теперь дружно, счастливо вот уже третий десяток лет.

Переписка с Львом Николаевичем о моем намерении жениться совпала с тем временем, когда он писал «Крейцерову сонату». Я просил его прислать мне копию рукописи «Крейцеровой сонаты». На это получил следующий ответ:

«Нет у меня теперь рукописи. Если вы прежде не достанете, то пришлю, как только будет. Мне нужно и дорого ваше впечатление. Содержание того, что я писал, мне было так же ново, как и тем, которые читают. Мне в этом отношении открылся идеал, столь далекий от действительности моей, что сначала я ужаснулся и не поверил, но потом убедился, что покаялся, и порадовался тому, какое радостное движение предстоит другим и мне, пока еще жив, для этой ясно-обозначившейся цели, так далеко стоящей впереди нашей гнусной действительности. Желаю и надеюсь, чтобы вам пришлось по душе. Надеюсь, потому что она обличает, заставляет каяться. А покаяние из страдания делает благо.

Л. Т.».

[1890 г.]

Летом перед поездкой за границу я провел несколько времени в Москве и часто бывал у Льва Николаевича. В одно из посещений я не застал Льва Николаевича дома: меня приняла Софья Андреевна. Долго мы с нею говорили и о том, как они живут в Москве, и о моем намерении жениться. Софья Андреевна держала на руках своего маленького Ваню75 и, смеясь над Львом Николаевичем по поводу «Крейцеровой сонаты», сказала: «Хорошо Льву Николаевичу писать и советовать другим быть целомудренным, а сам-то что», и при этом с злорадной улыбкой кивнула головой в сторону ребенка.

Я сказал, что Лев Николаевич, обладая глубоким умом и чутким сердцем, указывает нам на то, что сказал Христос о целомудрии: «могий вместити — да вместит», — указывает тот свет, к которому мы должны стремиться. И мы все за это ему весьма благодарны. Может быть, мы не в силах достигнуть этого идеала, но все-таки истина остается истиною.

Жалею, что я не имел тогда письма Льва Николаевича, которое следовало бы тогда показать Софье Андреевне. Он написал мне это письмо после в ответ на мое письмо о женитьбе.

316

О своем решении жениться я писал по возвращении из-за границы и Софье Андреевне. Она ответила мне очень милым письмом*:

«Любезный Василий Иванович, ужасно совестно, что я до сих пор не отвечала на ваше письмо. Это не значит, что я не думала о вас с очень большим участием и сочувствием. Очень желаю вам счастья, которого вы вполне заслуживаете, и всякого благополучия. Одно страшно — как устроитесь вы материально. Много горя, семейных неприятностей и даже слез бывает из-за этого хлеба насущного. Злая жена — всю жизнь от этого портит; добрая — все сердце слезами измучает. А дети и их нужды, болезни... беда.

Конечно, мы очень рады будем познакомиться с вашей будущей женой; у нее очень милое и такое чисто-девичье лицо.

Надо кончать письмо, очень меня торопят, — едут в Ясенки посылать бюст Льва Николаевича в Петербурге для отлития бронзового76.

Жму вам крепко руку, все наши вам кланяются и будем ждать вас в Ясную Поляну с молодой женой, которой передайте вперед наш привет.

С. Толстая.

6-го ноября 1890».

Женившись, мы поехали в Полтаву к дяде моей жены77, чтобы оттуда поискать подходящих занятий для дальнейшего существования. Оттуда я писал Льву Николаевичу, извещая его о своей женитьбе. Он мне писал в ответ следующее:

«Получил ваше письмо, дорогой Василий Иванович, и не знаю, не умею сказать то чувство, которое вызвано во мне известием о вашей женитьбе. Скорее жалко. Друг мой, поймите, что я вас так люблю и так высоко ценю, что я не позволяю себе сказать вам ничего того, чего у меня нет в душе, и ничего скрыть из того, что есть. Мне жалко и хочется сказать: женитесь и живите, как брат с сестрой. Прямо идите на это, а там пусть будет то, что будет по силам. Я не имею права говорить вам — ей молодой, вам в самом трудном возрасте — живите так, — это можно: я так не жил. Я не имею права говорить это, но еще менее права имею не высказать то страшное мучительное раскаяние, которое я испытываю в том, что не жил так, то умиление и восторг, которые я чувствую перед такою жизнью, ту уверенность несомненную, что так можно и должно жить тем, у которых, как у вас, есть то, во имя чего можно так жить. Прочтите Коринф. I послание VII глава. Прочтите еще одну английскую, другую французскую брошюры, которые посылаю вам. Верните их мне, когда прочтете. Радуюсь я только тому, что через вас сблизится со мной Вера Владимировна, человек из семейства, которое я очень люблю** и которую очень люблю уже за то, что она полюбила вас. То, что она полюбила вас, для меня самая полная ее характеристика

317

в самых существенных чертах. Приезжайте к нам. Жена велит вам сказать, что она поздравляет вас и очень за вас радуется.

Я совсем здоров и люблю вас попрежнему и рад буду видеть

Л. Толстой.

Посылаю не английскую статью, а мое изложение ее79. Когда прочтете, передайте сыну Леве в Москве.

Еще хочется сказать вам вот что: если вы женитесь для своего личного счастья, — надеясь найти его теперь, то не то, что это не хорошо, а ведь наверное ошибаетесь; ошибается и ваша невеста.

Для того, чтобы решить верно, нужно одно:

И кто хочет итти за мной, отвергнись от себя... Отвергнитесь от себя и, только думая о ней, решайте. Тогда решите верно. Вы все это, может, знаете лучше меня, но мы бываем ослеплены, и любовь в том, чтобы, не дорожа любовью людей к себе, с риском лишиться ее, помогать любимым людям. Стараюсь это делать, именно только любя. Не забывайте этого, когда будете читать. Помогайте мне также»80.

[1890 г.]

Подходящих занятий в Полтаве подыскать было трудно. По просьбе жены, которая хорошо владеет французским, немецким и английским языками, я обратился к Льву Николаевичу, не укажет ли он что-нибудь перевести для какого-нибудь журнала. В ответ получил от него следующее письмо:

«Спасибо, что написали, дорогой Василий Иванович. Радуюсь вашему счастью и живу с вами. Помогай вам бог. По вашим письмам не пойму вашу жену и радуюсь мыслями узнать ее и полюбить.

«Вот работа, которую я предложу ей: есть, вы знаете, такой писатель — Метью Арнольд81; он написал «Critical essays» или подобное этому заглавие — два тома, Таухница. Я их читал — это ряд критических статей о малоизвестных писателях и статьи о том, что есть критика. Это замечательно умно и хорошо, полезно, и я уверен, что помещу это в журнале каком-нибудь. Целую вас.

Л. Т.

14 декабря 1890 г.».

В начале 1891 г. я получил письмо от своего отца, которым он приглашал меня с женою приехать к нему в Псков, чтобы познакомиться с нею. Я обрадовался этому приглашению.

Давно я не видал своей матери, и мне очень хотелось повидать ее еще раз. Кроме того, эта поездка давала мне возможность проехать в Петербург и поискать себе какое-нибудь занятие.

Встреча с матерью была трогательна и приятна; даже отец был необыкновенно любезен со мною и с женою. Мы пробыли в Пскове целую неделю. Оттуда поехали в Петербург, где я познакомился с родственниками жены.

Через своих друзей там получил я предложение занять место помощника контролера на Харьково-Азовской железной дороге. Я, конечно, согласился, и мы переехали в Харьков. Я принялся за службу в контроле, а жена — за чтение сочинения Метью Арнольда.

Познакомившись с содержанием Метью Арнольда, она нашла, что книга эта очень трудная для нее. А переводить построчно, не владея содержанием статьи, нашла неудобным.

Я писал об этом Льву Николаевичу и получил от него следующее письмо:

318

«Очень рад был получить от вас известие, дорогой В. И., а то, долго ничего не зная о вас, я уже боялся, что вам не хорошо; рад особенно тому, что ваша жизнь сложилась так хорошо. Очень жаль, что не пришлось повидаться и познакомиться с вашей милой женой, которую люблю уже за то, что она вас любит. Метью Арнольд, правда, что труден. Есть ли теперь охота и надобность в переводной работе? Хотя очень трудно найти помещение переводам, — так много переводчиков, и у каждого журнала свои, я бы поискал, что полегче...

Мы живем хорошо. Я очень занят писанием: пишу все то же, стараюсь уяснить необходимость принятия христианского жизнепонимания и вытекающей из него деятельности. Пишите мне почаще. Привет Вере Владимировне и Коле. Целую вас. Наши все кланяются.

Л. Толстой.

23-го мая 1891 г.».

Затем вскоре я получил от Владимира Григорьевича Черткова статью Salt’a о вегетарианстве82. Чертков, по указанию Льва Николаевича, предлагал мне эту статью перевести и обещал ее издать. Статья была много легче Метью Арнольда и вскоре была переведена и послана Льву Николаевичу. На это он мне писал:

«Дорогой друг, Василий Иванович. Сейчас получил ваше письмо со статьей и отвечаю. Я просмотрел перевод, и он мне нравится. Переведено хорошо. О том, переводить ли дальше и как, я не могу ответить, а посылаю перевод к Черткову и прошу его ответить вам. Ваши доводы справедливы, но это не мешает тому, что для некоторых статья Salt’a может иметь значение. Мы, т. е. я и две дочери и Вера Кузминская83, живем теперь в Данковском уезде, куда мы поехали, чтобы устраивать столовые — кормить народ, и как ни дико то, что мы, которых всегда кормил и кормит народ, — мы его кормим, я делаю это и не могу не делать. И рад за девочек и думаю, что это им хорошо. Живем мы у Раевского84, помещика и моего давнишнего приятеля, хорошего человека, уважающего и любящего народ, и человека практического. Софья Андреевна прислала нам своих денег и собирает, а мы хлопочем, и дело идет удивительно хорошо: по самым бедным избам у вдов устраиваем столовые, им отпускается провизия, они готовят, а самые бедные старики, малые, обиженные в семьях — ходят. А кто не может, тем носят. — Положение дурно, но до сих пор не очень; но страшно то, что оно ухудшается в какой-то огромной прогрессии. Здесь в 6 верстах Богоявленский85. Я вчера его видел, и мы говорили про вас. Он такой же милый. Спасибо, что написали. Целую вас. Мой сердечный привет Вере Владимировне. Ну, пока прощайте.

Любящий вас Л. Толстой».

В конце письма приписка рукою Марьи Львовны: «Наш адрес ст. Чернава, Скопинского уезда, Рязанской губернии Ив. Ив. Раевскому. Дер. Бегичевка».

18 ноября 1891 г.

1891 г. был весьма тяжелый для России. Лето была сухое, и во всей почти России к осени начался голод. Крестьяне от недостатка питания бродили слабые, как приговоренные к смерти, не зная, что им делать, чтобы пробиться как-нибудь зиму. Никаких заработков достать было почти невозможно; а если и удавалось кому достать, то цены на труд были так низки, что помогать домашним было нечем. Дети с голоду мерли. Наконец, появились болезни и среди взрослых от недостатка питания. Масса перемерло крестьян от голода.

319

Всё общество встрепенулось при виде такого бедствия. Стали устраивать подписки и собирать пожертвования для помощи несчастному крестьянству. Многие, во избежание злоупотребления, чтобы собранные деньги шли по назначению, а не в карманы лихоимцев, устраивали сами по деревням столовые и наблюдали, чтобы кормились в этих столовых самые нуждающиеся. Тем, которые по слабости сил не могли ходить в столовую, посылали хлеб и пищу на дом.

Вот подобными столовыми занялся тогда и Лев Николаевич в Данковском уезде, Рязанской губ. Ему помогали в этом деле обе дочери, Татьяна и Мария, и племянница, Вера Александровна Кузьминская.

Софья Андреевна тоже сочувственно относилась к этому делу. Она открыла у себя подписку и собранные деньги посылала Льву Николаевичу. Подписка, открытая ею, имела большой успех. Благодаря имени Льва Николаевича, она пользовалась в обществе большим кредитом, так как все знали, что деньги пойдут через руки Льва Николаевича именно на дело, на которое они жертвуются. Из Бегичевки я получил от Льва Николаевича открытое письмо, чисто делового характера:

«Напишите, пожалуйста, почем в Харькове на станции железной дороги какое бы то ни было пшено 1-й сорт.

Лев Толстой».

15 декабря 1891 г.

Конечно, я тотчас же навел требуемые справки и сообщил Льву Николаевичу.

В общем к благотворительной деятельности Лев Николаевич относился скорее отрицательно. Он утверждал, что нуждающиеся потому и есть, что мы ни в чем не нуждаемся. Он писал: «Дико то, что мы, которых всегда кормил и кормит народ, — мы его кормим».

Теоретически он видел в благотворительности либо самообман, либо сделку сытого, когда есть голодные, — со своею совестью. Но видеть голодного, слышать о нем и не итти к нему, чтобы помочь чем и как можешь, — это было выше его сил.

Устройство столовых для голодающих он предпочитал поголовной даровой раздаче хлеба по душам. Он говорил, что «при этом возбуждаются у получающих хлеб самые дурные чувства: жадность, зависть, притворство, осуждение друг друга: состоятельный мужик упрекает бедного голодающего в лености, пьянстве и т. п. «поделом, — говорит, — вору и мука». Бедный же с неменьшей злобой говорит про богача, требующего равную долю хлеба: «Мы и бедны-то от них, от богачей. Они нас сосут, а им еще давай нашу долю. Он и так гладок», и т. п. Такие чувства вызывает общая раздача дарового пособия». Поэтому кормление голодных помощью устройства столовых Лев Николаевич предпочитал.

В марте 1897 г. в Казани был съезд миссионеров, на котором обсуждался между прочим вопрос о способах борьбы с сектантством. По предложению кого-то из преосвященных решено было отбирать детей у молокан и вообще у раскольников и сектантов и отдавать их в какой-нибудь монастырь на воспитание в духе православия. Предполагалось даже устроить с этой целью в каждой епархии приют. Один из епископов рекомендовал для успеха миссионерского дела конфисковать имущество у раскольников и сектантов86.

Уж я не знаю, кем постановление об отобрании детей у раскольников и сектантов было утверждено, только в деревне Коржевке Бузулукского уезда, с благословения самарского епископа Гурия, были отобраны в некоторых семьях дети молокан и отданы куда-то в монастырь87.

320

Конечно, родители не только этих детей, но и всех молоканских семей были крайне встревожены.

Молокане, у которых были отобраны дети, написали Льву Николаевичу прошение о том, чтобы он похлопотал о возвращении им детей обратно88.

Лев Николаевич не мог поверить, чтобы кто-нибудь решился и мог отобрать детей у родителей. Тогда же написал А. А. Бибикову и просил не замедлить сообщить, чем кончилось дело молокан, у которых отняли детей. Возвратили ли их? Были ли допросы, следствие?

Бибиков ответил, что дети у молокан отобраны и никаких допросов и следствий не было.

Это встревожило тогда всех в Москве и возбудило интерес. Ф. Гучков89, кажется, брат бывшего после московского городского головы, поехал сам в Самарскую губ. в деревню Коржевку и узнал, что это факт, действительно совершившийся, и посоветовал родителям, у которых были отобраны дети, поехать в Москву к Льву Николаевичу и попросить, не может ли он указать им, как выхлопотать, чтобы дети их были возвращены обратно, и, в случае надобности, по совету Льва Николаевича, поехать самим в Петербург.

Молокане явились к Льву Николаевичу в Москву, рассказали все, как было, и просили его помочь им. Лев Николаевич был этим очень взволнован. Он посоветовал им поехать в Петербург и обратиться с просьбою к К. П. Победоносцеву, а вместе с тем поручил своей дочери Татьяне Львовне поехать тоже в Петербург и посоветоваться с ее теткой Александрой Андреевной Толстой90, как в данном случае поступить.

Татьяна Львовна поехала и по совету Александры Андреевны обратилась непосредственно к Победоносцеву, рассказала ему всё о пострадавших молоканах и просила его помочь им.

Победоносцев знал, как возбуждено всё общество таким распоряжением синода, поэтому внимательно выслушал Татьяну Львовну и сказал:

— Да, епископ Гурий переусердствовал.

Затем спросил:

— Где же эти крестьяне (молокане)?

Татьяна Львовна сказала, что они приехали в Петербург и просят у него разрешения явиться к нему лично, чтобы попросить его помочь им в их горе.

Победоносцев сказал:

— Ну пусть завтра придут ко мне.

Молокане на другой день в назначенный час явились к Победоносцеву и прежде всего упали все ему в ноги, что, кажется, понравилось Победоносцеву; затем изложили ему свою просьбу. Победоносцев выслушал их и сказал, чтобы они ехали домой, что он, узнав, верно ли, что они говорят, сделает для них все, что можно.

Молокане уехали домой, и дети их вскоре были возвращены им из монастыря91.

По предложению одного из моих родственников, занимавшего видное место по министерству финансов, я переменил свою службу в контроле на железнодорожную — занял место участкового ревизора движения, и переселился на ст. Славянск, но не надолго.

Железнодорожная служба мне была не по душе. Я принялся искать себе место педагога. Поехал с этой целью (1892 г.) в Москву и Петербург. Жену же оставил у ее матери в Саратове. В Москве был у Льва Николаевича и гулял с ним, много беседовал.

Проходили мы однажды мимо какого-то книжного магазина. Лев Николаевич остановился и сказал:

321

— Зайдемте в магазин, я хочу подарить вам интересную книжку.

Мы зашли, он купил и дал мне «Евангелие, как основа жизни» свящ. Гр. Петрова, при этом он прибавил:

— Я знаю, вы с интересом прочитаете эту книжку, — много в ней хорошего написано.

Книжка эта у меня и до сих пор хранится. Она без всякой надписи Льва Николаевича, но она мне дорога, как подарок Льва Николаевича. В другой раз он подарил мне книгу: «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя». Книга эта переведена с греческого языка по указанию Льва Николаевича его хорошим знакомым и приятелем, кн. Урусовым, которого он очень любил92. Передавая мне эту книгу, Лев Николаевич открыл и прочитал из нее несколько изречений:

«Не всё ли равно, если твоя жизнь будет продолжаться триста лет или три тысячи лет; ведь ты живешь только в настоящем мгновении. Это мгновение для всех то же самое, и всякий, умирая, утрачивает только настоящее мгновение. Никак нельзя утратить прошлого или будущего, ибо не может быть у нас отнято то, чего мы не имеем...

«Старец и юноша, умирая, теряют одно и то же — жизнь, которая вмещается только в настоящем мгновении.

«Помни вышесказанное и пойми, что человек живет только в настоящем, что прошедшего уже нет, а будущее покрыто тьмою. Итак, жизнь человека во времени заключается в бесконечно малом промежутке, ибо настоящее есть мгновение, — а в пространстве — ее предел — земной шар, — едва заметная точка во вселенной.

«... Всё человеческое преходяще и ничтожно: вчера — это мыльный пузырь, завтра — это какая-то разодетая мумия, которая вдруг рассыпается прахом. Поэтому воспользуйся, как должно, сегодняшним днем — твори добро».

— Какая глубина мыслей, — прибавил Лев Николаевич, прочитавши эти изречения, — какая точность в выражении их. Другому нужно было бы написать целую книгу, чтобы там ясно выразить, например, хоть значение жизни как настоящего момента, а он это выразил в нескольких строчках.

Вскоре я получил предложение занять место инспектора сельскохозяйственно-ремесленного училища имени Чижова93 близ г. Чухломы Костромской губ. Училище это не было тогда еще построено, поэтому мне предложено было заведывать пока денежною частью и заготовкою материалов при постройке училища. А когда училище было выстроено и открыто (в 1896 г.), я стал заведывать им в качестве инспектора. Это занятие пришлось мне более по душе, чем железнодорожная служба.

При переезде на новое место службы, в Костромскую губ., мы с женою заезжали в Москву, где провели несколько дней у родственников моей жены. Конечно, прежде всего мы отправились к Толстым.

Тут Лев Николаевич и Софья Андреевна познакомились с моею женой и были очень любезны с нами. После этого они были у нас. Лев Николаевич заходил к нам несколько раз.

Интересно было первое посещение нас Львом Николаевичем. Это было вечером. Лев Николаевич пришел в обычном своем костюме — в блузе. Слуга доложил, что ко мне пришел какой-то человек. Я вышел в переднюю и встретил с радостью Льва Николаевича и провел его прямо в гостиную, где были все. Поздоровавшись со всеми, Лев Николаевич подсел ко мне в сторонку и принимал мало участия в общем разговоре. Посидев немного, Лев Николаевич, распростившись со всеми, ушел. Моя жена была удивлена холодностью Льва Николаевича к ней, зная, что он очень любил меня.

322

На следующий день Лев Николаевич снова пришел к нам и пожелал видеть мою жену. Он с свойственной ему чуткостью сразу понял, что своим холодным отношением незаслуженно огорчил ее. Увидевши мою жену, он сказал ей, что пришел попросить у нее прощения за вчерашнее холодное отношение к ней. Он думал, что дамы, сидя за отдельным столом, ни о чем ином не могли разговаривать, как о каких-либо костюмах или сплетнях; но ничего подобного он не слышал, и, почувствовав себя виновным за свое холодное отношение к ней, просит теперь у нее прощения.

— Я вчера произвел на вас дурное впечатление — не отрекайтесь, я это чувствовал. Теперь я пришел загладить свою вину; вчера вы мне показались сначала не тем, чем потом я увидел вас. Будем друзьями, дайте руку, et que ça finisse.

Глава XVII

Главная строительная контора Чижовских училищ помещалась в Костроме, поэтому из Чухломы мне часто приходилось ездить по делам постройки училища в Кострому, а оттуда каждый раз я проезжал в Москву, чтобы повидаться с Львом Николаевичем.

С этого времени прекратилась и моя переписка с Львом Николаевичем. Мои посещения Льва Николаевича возмещали мне отсутствие близости Льва Николаевича, к которой я так привык в Ясной Поляне. К тому же в это время Лев Николаевич стал легко доступен всяким корреспондентам и интервьюерам, часто злоупотреблявшим его любезным вниманием с корыстной целью, так как каждая лишняя строчка, написанная ими про Льва Николаевича, давала верный заработок, тем более, что в это время Лев Николаевич приобрел уже большую популярность. И это отнимало у него много дорогого времени, особенно, когда ему приходилось отвечать на письма. Вот поэтому-то я и перестал писать своему драгоценному Льву Николаевичу, предпочитая лучше лишний раз поехать к нему в Москву и во время прогулки отвести душу личною беседою с ним, чем утруждать его ответами на мои письма.

Раз я приехал в Москву весною и не застал Льва Николаевича. Он очень любил природу и уехал на весну в Ясную Поляну отдохнуть от городской жизни. Мне так хотелось его видеть, что я с первым же поездом отправился туда же. Встретил я Льва Николаевича в березовой аллее. Мы поздоровались, и у меня от радости даже слезы хлынули из глаз. Лев Николаевич сделал вид, что не замечает этого. Но, пришедши домой, спросил меня, отчего у меня глаза мокрые. Мне стало совестно, что я разнервничался, и я сказал, что это у меня от ветра. Но я был так рад, что не знал, о чем и говорить и о чем спросить Льва Николаевича. Он заметил мое волнение и стал мне показывать комнату его любимой покойной тетушки, Татьяны Александровны94, ее кресло, ее образ и т. д.

Обыкновенно же я приезжал в Москву ко Льву Николаевичу зимою и всегда заставал его дома. Гуляя с ним по Москве, много интересного я слышал от него.

Идем мы раз зимою по Садовой. Было большое движение на улице. Богатые ехали в покойных экипажах, кто победнее — на извозчиках или шли пешком.

Было около 12 часов дня. Рабочие из ближайших мастерских в легких одежонках торопились домой обедать. Лев Николаевич, видя такое неравенство в положении людей, едущих в покойных каретах, и рабочих, спешащих домой обедать, сказал:

323

— Какое неравенство в положении людей!... И это неравенство есть результат разделения труда, превращающего людей в винтики жестокой машины, называемой нашей цивилизацией. Ведь прогресс цивилизации в наше время не улучшает, а ухудшает положение большинства человечества, т. е. положение рабочего народа.

В другой раз сижу я у Льва Николаевича вечером в кабинете. Речь шла о соблазнах, о том, что дух человека, побеждая плоть, совершенствуется, возвышается, крепнет, а плоть при этом слабеет. Я спросил его:

— А что, в вашем возрасте (ему было уже 66—67 лет) может ли плоть ввести вас опять в такой соблазн, как это было, когда я жил у вас в Ясной Поляне?

Он сказал:

— Может. Я чувствую это. Надо быть постоянно настороже, — и при этом прибавил: «Бога бойся, и чорту не груби».

При этом он рассказал легенду про одного пустынника, который, спасаясь, удалился в пустыню от людских соблазнов и долго там жил. Пришлось этому пустыннику зачем-то плыть по морю на корабле. Во время плавания случилась буря; корабль разбило. Все потонули; выплыли только двое, держась за обломки корабля, на какой-то необитаемый остров: этот пустынник да еще одна женщина. Пустынник, увидав себя одного вместе с этой женщиной на необитаемом острове, до того испугался соблазна плоти, в тиски которого он попал, что моментально бросился в воду, не думая, что он потонет, — лишь бы уйти от этого соблазна.

Я замечал, что мои посещения Льва Николаевича в Москве не особенно были по душе Софье Андреевне. Однажды она дала мне даже понять, что я — не особенно желанный гость у нее в семье. Дело было так.

Однажды вечером при прощании Лев Николаевич сказал мне:

— Приходите завтра с утра, — мы пойдем с вами гулять и поговорим.

Я пришел. Прогуляли мы до завтрака. Софья Андреевна узнала о моем присутствии. Смотрю, на столе мне не поставлен прибор, и Софья Андреевна извиняется, что завтрак приготовлен только для своей семьи, что она не знала, что я останусь до завтрака, и на мою долю не распорядилась приготовить завтрака. Я, конечно, стал уверять, что я не хочу завтракать, что я пришел только поговорить с Львом Николаевичем. В это время все сели за стол, и Лев Николаевич, подходя к столу, взял стул и поставил его рядом со своим стулом и сказал:

— Василий Иванович, садитесь рядом со мною, попробуйте моей овсянки.

Я сел, попробовал овсянки, но, как говорится, — кусок в горло мне не шел после такой отповеди Софьи Андреевны.

В 1900 г. я переехал в Нижний-Новгород, где занял место директора вновь открытого там коммерческого училища.

В 1901 г. здоровье Льва Николаевича изменило ему. Он захворал воспалением легких и для лечения переехал в Крым. Он хворал там долго и тяжело, перенес воспаление легких, плеврит, вслед за тем — брюшной тиф, и были моменты, когда врачи были почти уверены, что Лев Николаевич не переживет ночи.

Но все-таки могучий организм Льва Николаевича осилил болезнь, и он поправился.

В 1906 г., узнав из газет, что умерла Марья Львовна, любимая дочь Льва Николаевича, я с женою писали ему уже из Нижнего. Марья Львовна была самая близкая к нему из детей, больше всех сочувствовала

324

ему и с глубоким уважением и любовью относилась к его суждениям и выводам.

В ответ на это было получено письмо от Софьи Андреевны на имя моей жены:

«7-го декабря 1906 года

«Дорогая Вера.......простите, что не помню вашего отчества, и мне совестно, но что же делать? Хочется сердечно поблагодарить вас и милого, всегда любимого нами Василия Ивановича за ваше сердечное участие в нашем горе. Не в первый раз приходится переживать это жестокое горе — смерть детей, но не приходилось еще хоронить взрослых детей. И это ужасно. Лишаешься того близкого, духовного общения и обоюдного участия, которым обмениваешься в жизни с взрослыми дочерьми и на которое особенно была способна Маша. И как любила она отца, больше всех детей наших; она сочувствовала ему и старалась всецело без рассуждения и критики вникать в его мысли.

Лев Николаевич бодро, на вид, выносит горе, всё так же работает и общается с людьми и природой, совершая пешком или верхом свои прогулки. Он стал очень мудр и спокоен вообще, и не долго нам, старикам, остается самим жить.

На-днях говорили мы за обедом о Василии Ивановиче, и Таня сказала, что никто не дал ей так много, в смысле духовного развития, как Василий Иванович.

Жаль, что ни с вами, ни с ним никогда не приходится встречаться. Всё же радостно было услыхать хоть издали ваши сердечные слова участия к нам.

Если Василию Ивановичу интересно знать, отчего умерла Маша, то сообщаю ему, что она быстро сгорела от страшного жара, доходящего до 41,3°, происходящего от жестокого крупозного воспаления легкого. Болела она одну неделю, и схоронили ее в церковной ограде нашей церкви. Вся семья, кроме сына Лёвы, была с нами. Вот и всё.

Сердечный привет вам, моя дорогая, и Василию Ивановичу. Дай бог вам всего лучшего.

С. Толстая».

Через два года наступила 80-я годовщина дня рождения Льва Николаевича (28 августа 1908 г.). По этому поводу я писал Льву Николаевичу, присоединяясь к тому чувству благодарности, которое испытывает по отношению к нему все современное человечество за его труды.

В ответ на это я получил печатное письмо, написанное Львом Николаевичем всем, приветствовавшим его по случаю 80-й годовщины его жизни. При письме была приложена фотографическая карточка Льва Николаевича от В. и А. Чертковых с надписью: «В память 28 авг. 1908 г. Василию Ивановичу Алексееву. Снято летом 1908 г.». За эту карточку я очень благодарен В. и А. Чертковым, вспомнившим обо мне в день 80-й годовщины драгоценного Льва Николаевича.

Содержание письма следующее:

«Василию Ивановичу Алексееву.

Когда я, еще несколько месяцев назад, узнал о намерениях моих друзей праздновать мое восьмидесятилетие, я печатно заявил о том, что очень бы желал, чтобы ничего этого не делали. Я надеялся, что мое заявление будет принято во внимание и никакого празднования не будет.

Но случилось то, чего я никак не ожидал, а именно: начиная с последних дней августа и до настоящего дня, я получил и продолжаю получать с самых разных сторон такие лестные для меня приветствия, что чувствую необходимость выразить мою искреннюю благодарность всем

325

тем лицам и учреждениям, которые так доброжелательно и ласково отнеслись ко мне.

Благодарю все университеты, городские думы, земские управы, различные учебные заведения, общества, союзы, группы лиц, клубы, товарищества, редакции газет и журналов, приславшие мне адреса и приветствия. Благодарю также всех моих друзей и знакомых, как в России, так и за границей, вспомнивших меня в этот день. Благодарю всех незнакомых мне людей, самых разнообразных общественных положений вплоть до заключенных в тюрьмах и каторгах, одинаково дружелюбно приветствовавших меня. Благодарю юношей, девушек и детей, приславших мне свои поздравления. Благодарю и лиц духовного звания, — хотя и очень немногих, но приветствия которых тем более дороги для меня, — за их добрые пожелания. Благодарю также тех лиц, которые вместе с поздравлениями прислали мне тронувшие меня подарки.

Сердечно благодарю всех приветствовавших меня и в особенности тех из них, которые (обращавшихся ко мне) совершенно неожиданно для меня и к великой моей радости выражали в своих обращениях ко мне свое полное согласие не со мною, а с теми вечными истинами, которые я старался, как умел, выражать в моих писаниях. Среди этих лиц, что было мне особенно приятно, было больше всего крестьян и рабочих.

Извиняясь, что не имею возможности отвечать отдельно каждому учреждению и лицу, прошу принять это мое заявление, как выражение моей искренней благодарности всем лицам, выразившим мне в эти дни свои добрые чувства, за доставленную ими мне радость.

Л. Толстой.

5 октября 1909 года».

Это было последнее известие, полученное мною от Льва Николаевича. По газетам я следил за его здоровьем, которое было последние два года очень неустойчивым. Наконец, я прочитал в газетах и сообщение об отъезде Л. Н. 28 октября 1910 г. из Ясной Поляны неизвестно куда.

Потом стали появляться бюллетени о болезни Льва Николаевича. И вот 7 ноября мы прочитали телеграмму, как громом поразившую всех, — о смерти «великого писателя земли русской».

Мир праху твоему. Великую потерю мы испытываем с уходом твоим из этого мира.

1 Николай Васильевич Чайковский (1850—1926) — кандидат Петербургского университета, народник. Он был одним из организаторов и главным деятелем кружка «Чайковцев» (возникшего в начале 1870-х гг.). Положив начало «хождению в народ», деятельность кружка постепенно приняла анархическую окраску. С одной стороны, бывший не по душе Чайковскому переход революционеров в сторону террора, с другой — сближение с А. К. Маликовым отдалили его от работы в кружке. Чайковский проникся учением Маликова о «богочеловечестве» и вместе с ним эмигрировал в 1874 г. в Америку для устройства земледельческой общины. После распада общины он поселился в Англии, откуда вернулся в Россию только в 1905 г. В бытность свою в Англии Чайковский принял деятельное участие в создании лондонского «Фонда вольной русской прессы» (1891 г.). В России в 1908 г. был арестован и судим; оправданный по суду занялся кооперативной деятельностью, в политическом отношении примыкая к трудовой группе. После смерти Л. И. Латугина он был избран председателем Вольно-экономического общества. После Великой Октябрьской Социалистической революции выступил активным врагом советской власти, состоял членом «Комитета спасения родины» и «Союза возрождения России». В 1918 г. — глава белого правительства Северной области в Архангельске; в 1920 г. — член Южно-русского правительства ген. Деникина.

2 Алексей Николаевич Савич (1810—1883), астроном, профессор Петербургского университета и член Академии наук.

3 Александр Капитонович Маликов (1839—1904), служивший судебным следователем в Калужской губернии, привлекался в 1866 г. по делу Каракозова. После

326

ареста и ссылки поселился в Москве. См. о нем: А. С. Пругавин «О Льве Толстом и толстовцах, М., 1911, стр. 161—176.

4 О Владимире Константиновиче Гейнсе см. стр. 19.

5 Алексей Алексеевич Бибиков (1837—1914) — друг А. К. Маликова. В 1866 г. привлекался по делу Каракозова, после чего был сослан в Вологодскую губ., был управляющим самарским имением Толстого в 1878—1884 гг. Оставил работу вследствие столкновения с С. А. Толстой. Подробнее о нем см. в т. 63 «Полного собр. соч. Л. Н. Толстого», Гослитиздат, 1934, стр. 76—77.

6 Это были m-r Nief и M-le Gaches.

7 Портрет карандашом изображает Толстого за писанием. Подлинник хранится в Толстовском музее в Москве, известен по литографии в размер оригинала.

8 О Владимире Федоровиче Орлове см. указатель.

9 См. «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым 1870—1894» изд. Общества Толстовского музея, СПБ., 1914, стр. 402—403.

10 Эти слова находятся в одном из первоначальных вариантов «Детства». См. Л. Н. Толстой, «Полн. собр. соч.», т. 1, Гослитиздат, 1928, стр. 182.

11 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым 1870—1894», стр. 426—427.

12 В Толстовском музее хранится экземпляр издания «Стихотворений Ф. И. Тютчева» (М. 1886) с условными отметками Толстого. Против стихотворения «И гроб опущен уж в могилу» — стоят буквы Т. К.; против второго стихотворения («Silentium!») — Г. Буква «Т» означает Тютчев, т. е. мысль и форма, свойственные одному Тютчеву: «К» — красота: «Г» — глубина. См. С. Л. Толстой, «Л. Н. Толстой о поэзии Ф. И. Тютчева («Толстовский Ежегодник 1912 года», М. 1912, стр. 143—148). Стихотворение «Silentium!» было введено Толстым в «Круг чтения» на 30 сентября.

13 В примечании В. И. Алексеева сказано, что случай с Домной послужил темой повести «Дьявол». Это правильно не в полной мере. В черновой рукописи повести вначале, на обложке, стоит дата 10 ноября 1889 г. и в конце первого варианта — 19 ноября 1889 г.; в Дневнике, же под этими числами отмечено писанье «Истории Фредерикса». Теперь установлено, что Толстой воспользовался для своей повести действительным случаем из жизни тульского судебного следователя Н. Н. Фридрихса (см. «Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого», т. 27, Гослитиздат, 1933, стр. 717—719). Но вместе с тем несомненно, что в «Дьяволе» автобиографический элемент есть в значительной мере. К Софье Андреевне в руки «Дьявол» попал только в 1909 г., но и тогда она вспомнила старое, — «в ней поднялись старые дрожжи» (пишет Толстой в Дневнике 19 февраля 1909 г.). Повесть в первый раз была напечатана в издании «Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого», М. 1911, т. I.

14 Вот выдержки из этого письма к Черткову от 25 июля 1884 г., касающиеся описываемого эпизода жизни Толстого: «Скажу вам то, что со мной было и что я никому еще не говорил. Я подпал чувственному соблазну. Я страдал ужасно, боролся и чувствовал свое бессилие. Я молился и все-таки чувствовал, что я бессилен, что при первом случае я паду. Наконец я совершил уже самый мерзкий поступок, я назначил ей свидание и пошел на него. В этот день у меня был урок со вторым сыном. Я шел мимо его окна в сад, и вдруг, чего никогда не бывало, он окликнул меня и напомнил, что нынче урок. Я очнулся и не пошел на свидание. Ясно, что можно сказать, что бог спас меня. И действительно, он спас меня. Но после этого разве искушение прошло? Оно осталось то же. И я опять чувствовал, что наверное паду. Тогда я покаялся учителю, который был у вас, и сказал ему не отходить от меня в известное время, помогать мне. Он был человек хороший, он понял меня и, как за ребенком, следил за мной. Потом еще я принял меры к тому, чтобы удалить эту женщину, и я спасся от греха, хотя не от мысленного, но от плотского, и знаю, что это хорошо». (Л. Н. Толстой «Полн. собр. соч.», т. 85, Гослитиздат, 1935, стр. 80).

15 Изображенная в этом рассказе картина минутного сна — переживания целой жизни в одно мгновение с проведением мысли о субъективности представления о времени и вместе с тем о единстве жизни во всем живом — впоследствии была дана Толстым в его сказке «Ассирийский царь Ассархадон», особенно в первоначальной ее редакции, написанной в июле — августе 1903 г.

16 Легенда эта, заимствованная из Прологов, была обработана Толстым в 1885 г. и напечатана в виде текста к картине, которую по просьбе Толстого исполнил И. Е. Репин: «Два брата и золото», М. 1886. Первоначальная редакция в отрывке была напечатана при письме Толстого к Л. Д. Урусову («Вестник Европы», 1915, № 2, стр. 12—13).

17 Об отце В. И. Алексеева см. стр. 232.

18 Елена Ивановна, по мужу Зорина.

19 Впоследствии, в 1903 г., Толстой написал рассказ, в котором ярко изображены прогнание сквозь строй, фигура полковника, руководящего на заре наказанием, и контраст впечатления от этого тусклого утра с радостным балом, где за несколько часов перед тем полковник танцовал мазурку с своей дочерью. Рассказ этот «После

327

бала» (ранее называвшийся «Дочь и отец» и «А вы говорите»...) был написан Толстым в один день, около 9 августа 1903 г., и потом, 20 августа, еще раз просмотрен. Однако не одно сообщение В. И. Алексеева дало канву для рассказа, а также и некоторые воспоминания из студенческой жизни в Казани. Рассказ был напечатан в первый раз в 1911 г. в издании А. Л. Толстой «Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого», т. I.

20 Около селения Риволи в Веронской провинции 14 и 15 января 1797 г. Бонапарт одержал победу над австрийцами.

21 Даниил Лукич Мордовцев (1830—1905) — плодовитый и популярный романист 1870—1880-х гг.

22 Повидимому, говорится о кн. Дмитрии Александровиче Оболенском (1822—1881), государственном деятеле эпохи реформ Александра II. В 1872 г. он состоял членом Государственного совета, одно время был исправляющим должность министра финансов и товарищем министра государственных имуществ. В первые годы своей деятельности держался либерального направления.

23 Две песни эти были несколько раз напечатаны. См. Л. Н. Толстой, «Полн. собр. соч.», т. 4, 1932, стр. 307—308.

24 П. И. Бирюкова, «Биография Л. Н. Толстого», т. II, ГИЗ. 1923, стр. 205—206; И. Л. Толстой, «Мои воспоминания», изд. «Мир», М. 1933, стр. 93—110.

25 Григорий Антонович Захарьин (1829—1897) — профессор Московского университета, в 1880—1890-х гг. один из самых известных и модных московских докторов.

26 Дмитрий Алексеевич Дьяков, 1823—1891) — друг юности Толстого. См. о нем у И. Л. Толстого «Мои воспоминания», изд. «Мир», М. 1933, стр. 52—53, 65—66, и портрет его.

27 О Василии Петровиче Щеголенке см. в этом же томе статью Ю. М. Соколова.

28 О плотнике Прохоре см. «Мои воспоминания» И. Л. Толстого изд. «Мир», М. 1933, стр. 56.

29 Мария Михайловна Шишкина, впоследствии Толстая.

30 Свадьба Толстого с М. М. Шишкиной произошла 7 июня 1867 г.. Т. А. Берс обвенчалась с А. М. Кузминским 24 июля 1867 г.

31 В воспоминаниях И. Л. Толстого рассказ про собак, убежавших с псарни, и про свечку перед образом приурочен к другому случаю и другому лицу (см. «Мои воспоминания», 1933, стр. 38).

32 В письме Толстого к Н. Н. Страхову от 4 октября 1879 г. читаем: «По вашему совету и по разговору с Хомяковым (сыном) о церкви был в Москве и у Троицы и беседовал с викарием Алексеем, митрополитом Макарием и Леонидом Кавелиным. Все трое прекрасные люди и умные, но я больше еще укрепился в своем убеждении. Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю; но благодарю бога за это состояние» («Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 233—234).

33 Там же, стр. 234.

34 Там же, стр. 71.

35 Там же, стр. 342.

36 Там же, стр. 344—345.

37 Василий Николаевич Бестужев-Рюмин (1825—1909) — брат известного историка, профессора Петербургского университета, академика Константина Николаевича Бестужева-Рюмина, в то время начальник имп. Тульского оружейного завода, ген.-майор, потом был инспектором оружейных и патронных заводов. С 1861 г. долгое время вместе с В. Л. Чебышевым, а затем один был редактором и издателем «Оружейного сборника».

38 Сергей Андреевич Юрьев (1821—1888) — в те годы председатель Общества любителей российской словесности и редактор «Русской Мысли» (с 1880). В сборнике «В память С. А. Юрьева» (М., 1890) была впервые напечатана комедия Толстого «Плоды просвещения».

39 Предполагаем что это не баронесса Медем, а баронесса Менгден, Елизавета Ивановна. См. стр. 159.

40 Письмо это известно не в той редакции, которая была послана Александру III, а в первоначальной, черновой сохранившейся в архиве Толстого. По этой рукописи письмо было напечатано П. И. Бирюковым в книге «Л. Н. Толстой. Биография», т. II, М. 1908, стр. 363—373. В книге Бирюкова рассказана история передачи письма и напечатан ответ Толстому Победоносцева (т. II, стр. 373—374).

41 Николай Павлович Тучков (1834—1893). Он жил в Петербурге, и Толстой вел с ним переговоры через других лиц.

42 Егор Александрович Тимрот (ум. 1908 г) — присяжный поверенный в Самаре, бывший лицеист, сосед Толстых по имению в самарской степи. Часть земли была куплена Толстым у ген. Тучкова в 1872 г., другая в 1878 г. у бар. Родрига Григорьевича Бистрома, родственника Тимрота, но у самого Тимрота, повидимому, покупки произведено не было.

43 Об Алексее Алексеевиче Бибикове см. прим. 5.

328

44 Дмитрий Гаврилович Бибиков (1792—1870), киевский военный губернатор, ген.-губернатор подольский и волынский, потом министр внутренних дел в 1852—1855 гг. племянник Александра Ильича Бибикова.

45 Александр Ильич Бибиков (1729—1774) — ген.-аншеф, командовал войсками, посланными против Пугачева.

46 Василий Кириллович Сютаев (ум. 1892 г.) — крестьянин Тверской губ. философ-самоучка, самобытный мыслитель. Толстой говорил про Сютаева, что он вместе с Бондаревым имел на него большое нравственное влияние, обогатил его мысли и уяснил ему его миросозерцание. Сютаев жил в дер. Шевелине Тверской губ., Новоторжского уезда, куда и ездил к нему Толстой в сентябре 1881 г. Толстой переживал тогда тяжелое душевное состояние и беседа с Сютаевым и доставила ему, как записал он в дневнике, «утешение». О Сютаеве см.: А. С. Пругавин «Религиозные вольнодумцы», СПБ., 1904. С. Шохор-Троцкий «Сютаев и Бондарев» — «Толстовский ежегодник 1913 года». Здесь дана библиография).

47 Елизавета Александровна — первая жена В. И. Алексеева, по первому мужу Маликова.

48 Лиза — дочь Е. А. и А. К. Маликовых.

49 Коля — сын В. И. Алексеева; он носил фамилию Маликов и по отчеству именовался Александровичем, потому что, когда в Америке В. И. Алексеев сошелся с Елизаветой Александровной Маликовой, церковного брака в Канзасе они не имели возможности оформить. Служил на Закавказской железной дороге.

50 Вероятно, это брат Василия Ивановича, Гавриил Иванович Алексеев, еще в молодых летах помещенный в больницу для душевнобольных в Пскове, умерший в 1918—1919 гг.

51 Дмитрий Николаевич Толстой (р. 23 апреля 1827, ум. 21 января 1956).

52 Петр Афанасьевич Шеншин (р. 1834).

53 Андрей Львович Толстой, шестой сын Толстых, и Михаил Львович, седьмой сын.

54 Письмо это — от 24 октября 1884 г. См. Л. Н. Толстой, «Полное собрание сочинений», т. 83, Гослитиздат, 1938 г., стр. 436—437.

55 Письмо от 28 октября 1884 г. (там же, стр. 445—447).

56 Письмо от 21 октября 1884 г. (там же, стр. 429).

57 В мае 1883 г. Толстой выдал Софье Андреевне доверенность на ведение всех имущественных дел.

58 Семейный раздел имущества Л. Н. Толстого произошел гораздо позже: он был закончен в июле 1892 г.

59 О Гаврииле Андреевиче Русанове см. стр. 48.

60 «Вестник Европы», 1915, № 4, стр. 16.

61 Константин Михайлович Сибиряков, сын богатого сибирского золотопромышленника, расходовавший часть своего состояния на благотворительные дела.

62 Александр Дмитриевич Свербеев (р. 1836 г.), впоследствии (с 1891 г.) сенатор. Он пользовался репутацией «благодушного администратора» и интересовался больше церковной археологией, чем внутренней политикой. В Москве был лично знаком с Толстым. См. А. С. Пругавин «Лев Толстой и самарские молокане» в сборнике того же автора «О Льве Толстом и о толстовцах», М. 1911, стр. 66—68.

63 Дмитрий Дмитриевич Свербеев, тульский вице-губернатор с 1885 г. после смерти Л. Д. Урусова.

64 Дмитрий Иванович Воейков (1843—1896) — брат известного метеоролога А. И. Воейкова, в то время директор самарского отделения Государственного дворянского банка, сотрудник «Русского Вестника», «Московских Ведомостей», «Руси» Аксакова.

65 Павел Саввич Крылов.

66 Владимир Николаевич Еропкин (1848—1909) — из дворян Тверской губернии, впоследствии устроитель земледельческой колонии «Криница» на Кавказе. См. о нем под фамилией «Ратнев» в книге «Четверть века Криницы», Киев, 1913.

67 Иван Дмитриевич Ругин (род. 1866 г.), бывший штурманский офицер балтийского флота, впоследствии вышедший в отставку и опростившийся. В 1880 г. примыкал к толстовству, от которого впоследствии отошел.

68 Эта община была основана Аркадием Васильевичем Алехиным на земле, им приобретенной. Основной идеей общинников было применение учения Толстого к жизни интеллигентской земледельческой колонии. См. П. И. Бирюков, «Биография Л. Н. Толстого», т. III, ГИЗ. 1923.

69 Гавриил Степанович Батенков (1793—1863) — декабрист, один из ближайших помощников Сперанского по управлению Сибирью.

70 Князь Леонид Дмитриевич Урусов (ум. 1885) — тульский вице-губернатор, сочувствовавший взглядам Толстого.

71 Говорится о домашнем спектакле в Ясной Поляне 30 декабря 1889 г., когда в первый раз были разыграны «Плоды просвещения». Об этом спектакле см. воспоминания

329

В. М. Лопатина «Из театральных воспоминаний» («Международный альманах о Толстом», изд. «Книга», М., 1909, стр. 98—104).

72 Елизавета Александровна — первая жена В. И. Алексеева.

73 Мать В. В. Алексеевой, Надежда Павловна, рожд. Томара (ум. 1915).

74 Брат В. В. Алексеевой, Владимир Владимирович Загоскин, инженер-полковник (1869—1910).

75 Младший сын Л. Н. и С. А. Толстых (1888—1895).

76 Бюст работы художника Н. Н. Ге, друга Толстого.

77 Дмитрий Павлович Томара, брат матери В. В. Алексеевой, служил в Земельном банке в Полтаве (умер в 1900 г.).

78 О Екатерине Дмитриевне Загоскиной и ее дочерях Софье Николаевне Оголиной и Варваре Николаевне Краснокутской см. выше в ст. А. Д. Ходнева «Мои встречи с Л. Н. Толстым» и примечаниях к ней.

79 Говорится об английской брошюре «Diana. A psychophysiological lssay on sexual relations for married men and women». «Изложение» — это статья Толстого по поводу брошюры «Диана» — «Об отношениях между полами» (была напечатана в «Неделе» 1890, № 34), статья писалась 12—14 октября 1890 г.

80 Это письмо к В. И. Алексееву, как видно из Дневника Толстого, написано было 15 октября 1890 г.

81 Мэтью Арнольд (Mathew Arnold), 1822—1888, — английский поэт и критик Книга, о которой говорит Толстой, называется «Essays in criticism» (1865) и представляет собой собрание статей Арнольда, разбросанных в разных изданиях.

82 Salt — американский писатель, вегетарианец, автор книги «Animal’s rights» («Права животных»), написанной в вегетарианском духе. Она, как припоминал П. И. Бирюков, нравилась Толстому. Возможно, что об извлечениях из нее и идет речь в настоящем письме.

83 Вера Александровна Кузминская, дочь Т. А. Кузминской.

84 Иван Иванович Раевский (1835—1891). См. о нем и его отношениях с Толстым в статье А. М. Новикова (бывшего учителя в семье Толстых) «Л. Н. Толстой и И. И. Раевский» («Международный Толстовский альманах, изд. «Книга», М. 1909, стр. 186—200) и в «Письмах Л. Н. Толстого к жене», М. 1915, стр. 360—378.

85 Николай Ефимович Богоявленский (р. 1867 г.) — земский врач Данковского уезда Рязанской губ., в то время проживавший в с. Лошаки. В 1880 г. жил в Самарской губ. у А. А. Бибикова и женился, еще будучи студентом-медиком, на его воспитаннице.

86 Сообщение это не точно. Третий Казанский миссионерский съезд происходил с 22 июля по 5 августа 1897 г. («Церковный Вестник» 1897 г., стр. 1122). На одном из его заседаний, возбудив большие прения, обсуждался вопрос об отобрании детей у сектантов и старообрядцев для воспитания их в православной вере в особо устроенных в каждой епархии приютах; но эта мера воздействия была отвергнута, повидимому только на основании практических соображений («Миссионерское Обозрение», 1898, № 1, стр. 160; «Русское Богатство» 1897, № 12, стр. 189). Распоряжение об отобрании детей, состоявшееся в Самарской епархии, нужно думать, исходило от местного епископа Гурия.

87 Кроме Коржевки дети были отобраны у молокан из других сел Бузулукского уезда: Антоновки, Бобровки и Алексеевки (Землянок).

88 Толстой дважды обращался с письмами к Николаю II о возвращении детей молокан их родителям — один раз 10 мая 1897 г., другой — 19 сентября 1897 г. Оба письма были переданы царю гр. Александром Васильевичем Олсуфьевым. Они напечатаны В. Г. Чертковым в книжке «Лев Толстой и русские цари» (М. 1918, стр. 20—24).

89 Федор Иванович Гучков, брат бывшего впоследствии председателем Московской городской думы Николая Ивановича и политического и общественного деятеля Александра Ивановича Гучкова.

90 Графиня Александра Андреевна Толстая (1817—1904) — двоюродная тетка Толстого, дочь родного брата гр. Ильи Андреевича, деда Толстого, сначала фрейлина в. к. Марии Николаевны, дочери Николая I, потом воспитательница дочери Александра II, Марии Александровны, и камер-фрейлина императрицы. Была в дружеских отношениях с Толстым и вела с ним долгую переписку (издана Обществом Толстовского музея в Петербурге в 1911 г.).

91 См. об этом в 3 книге сборника «Толстой. Памятники творчества и жизни» — «Из дневника Т. Л. Толстой (Сухотиной)».

92 Перевод был сделан кн. Леонидом Дмитриевичем Урусовым, повидимому, не с греческого оригинала, а с французского перевода, и издан самим переводчиком, с обозначением его имени на обложке, в 1882 г. в Туле. В заглавии вслед за приведенными в тексте словами стоит греческое заглавие, но неправильно напечатанное.

330

93 Название «Чижовские» носили профессиональные технические училища, устроенные на капитал, завещанный общественным деятелем и писателем Федором Васильевичем Чижовым.

94 Татьяна Александровна Ергольская (1792—1874) — троюродная тетка Толстого; Л. Н. ее всегда называл «тетенькой». Он любил ее чрезвычайно; по его словам, она была для него «третье — после отца и матери, самое важное лицо в смысле влияния на жизнь». В «Воспоминаниях» в главе, ей посвященной, Толстой дает изображение Татьяны Александровны как «решительной и самоотверженной» женщины, главной чертой которой была любовь к людям.

Сноски

Сноски к стр. 232

* Эта рукопись Алексеева долгое время хранилась в архиве А. и В. Чертковых. Они собирались ее издавать. Осуществить это они не смогли и вернули рукопись В. И. Срезневскому, который, в свою очередь, передал ее жене Алексеева. От нее эти записки поступили в Государственный Литературный музей. Прим. В. Б. Б.

** Примечания к «Воспоминаниям» В. И. Алексеева были составлены в 1923 г. В. И. Срезневским. Для настоящего издания они исправлены и дополнены редактором этого тома «Летописи» Н. Н. Гусевым.

Сноски к стр. 235

* Записки В. И. Алексеева печатаются нами с значительными сокращениями, в большинстве случаев тех мест, которые не имеют прямого отношения к Л. Н. Толстому и являются личными высказываниями автора воспоминаний. Полная рукопись записок В. И. Алексеева хранится в Рукописном отделении Государственного Литературного музея в Москве. — Прим. В. Б. Б.

Сноски к стр. 238

* Из этого истолкования видно, что «более благоразумная часть студенчества» на самом деле была более труслива и дворянски-буржуазна. Она не доверяла народу, считая его «невежественной массой», а вот менее, по Алексееву, «благоразумная», т. е. революционная, масса студенчества, очевидно, более крепко связанная с народом, доверяла народу и не боялась никакой «резни и драки»; сама готова была итти с народом в его революционном выступлении для создания новой, свободной жизни — без царя, дворян, помещиков и трусов-либералов, которыми были все эти «христианствующие» студены. — Прим. В. Б. Б.

** Общие квартиры, в которых жили рабочие.

*** Вряд ли нужно современному нашему читателю пояснять всю нищету мысли и убожество выводов Алексеева, сделанных им 80 лет тому назад, когда он «мечтал», что «капиталисты сами собой постепенно исчезнут». Мы знаем на опыте России, что нам потребовалось вооруженное восстание и пятилетняя гражданская война, чтобы выкурить окончательно эту человеческую чуму из нашего социалистического отечества. После потребовалась четырехлетняя самая кровавая и самая ужасная война, чтобы на Западе и Востоке разбить фашизм, который все-таки еще жив и поднимает свою хищную пасть то в той, то в другой стране, — Прим. В. Б. Б.

**** Этой суммы мне хватало на наем комнаты и на пропитание.

Сноски к стр. 239

* Этот «богочеловек», отрицатель насилия, как известно, кончил тем, что после Октябрьской революции во время гражданской войны перешел на сторону английской интервенции и на английском военном корабле прибыл в г. Архангельск во главе так называемого «Северного правительства»; принимал деятельное участие в контрреволюционном выступлении против русского народа англичан, действовавших казнями, мучениями, издевательствами, расстрелами.

Доблестная наша Красная армия и восставший народ выгнали англичан с позором вон из пределов нашего отечества. Власть Советов была восстановлена. Чайковский скрылся от гнева народа на английском военном корабле, вынужденном спешно отплыть из наших территориальных вод. Он еще раз появился во главе белогвардейцев на юге России, где пытался организовать белоэмигрантское правительство, что ему не удалось. Чайковский после этой попытки уехал в Англию, где вскоре и умер. — Прим. В. Б. Б.

Сноски к стр. 240

* Впоследствии все участники в этом деле были привлечены к суду по процессу 193-х.

Сноски к стр. 241

* К этому времени я освобожден был от обязанности давать знать в жандармское управление о своем выезде из Рославля куда бы то ни было.

** Это был Хохлов. — Прим. В. Б. Б.

*** Вероятнее всего, это был Зунделевич, народник, сделавшийся впоследствии деятельным членом партии «Народной Воли» и организовавший ее нелегальную типографию. — Прим. В. Б. Б.

Сноски к стр. 245

* В Канзасе к весне бывают особенно сильные, порывистые северные ветры.

Сноски к стр. 246

* Деньги эти я возвратил уже из Ясной Поляны из заработанных мною там за уроки.

** Мой отец был помещик Псковской губернии. У него было имение около 800 десятин земли.

Сноски к стр. 249

* Сомнения и вопросы, мучившие Льва Николаевича и приведшие его к мысли присоединиться к православию, изложены дальше.

Сноски к стр. 251

* Не имея тогда под руками «Книги пророчеств Исайи», я пересказал их Льву Николаевичу своими словами.

Сноски к стр. 257

* Насколько изменились его взгляды на собственность и привилегированное сословие три года спустя, видно из одной записи в его дневнике за 1881 г., где он пишет про городскую жизнь: «Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргии, — и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, а мужики трут полы и их тела в банях и ездят извозчиками».

Затем в 1884 г. в письме ко мне пишет: «Все эти мои земли и имущества есть мои и чужие грехи, соблазнявшие меня и теперь пытающиеся спутать меня».

Сноски к стр. 262

* Домна была молодая женщина, нанятая кухаркой для людской. Муж ее, кажется, был в солдатах. Ей было года 22—23, высокая, полная, здоровая и привлекательная молодуха.

** Свидание было назначено в дальней аллее (ореховой) за бывшей оранжереей. Чтобы пройти туда, нужно было итти мимо окон комнаты, где занимались дети.

*** Этот случай соблазна плоти послужил содержанием повести «Дьявол», которую Л. Н. не успел совсем отделать13.

Сноски к стр. 263

* В. Г. Чертков познакомился с Львом Николаевичем после моего пребывания в Ясной Поляне.

Сноски к стр. 264

* Я теперь забыл уже подробности этой истории. Но это не важно. Главное — в самом сюжете.

Сноски к стр. 268

* Письмо это целиком помещено ниже.

Сноски к стр. 271

* Лев Николаевич любил излагать свои положения в форме сравнений и примеров. Поэтому его доводы всегда были очень наглядны и убедительны. Вот почему у меня осталась в памяти масса легенд, рассказанных им мне в подтверждение и пояснение его мыслей и доводов.

Сноски к стр. 275

* Это было в первые годы после освобождения крестьян, когда бывших крепостных можно было еще подвергать телесному наказанию, но только через волостное правление.

Сноски к стр. 280

* В предложении Льва Николаевича я увидел доброе расположение и заботы обо мне. Ему хотелось, чтобы я в жизни не терпел большой нужды, которая очень часто сбивает людей с пути.

Сноски к стр. 290

* П. И. Бирюков, Л. Н. Толстой. Биография», т. 2, 1908, стр. 395.

Сноски к стр. 291

* Недалеко от Бузулукского уезда, где находилось самарское имение Толстых, тянется область уральских казаков, которые все — староверы. Их строгий образ жизни имел большое влияние на православное население ближайших уездов.

Сноски к стр. 293

* П. И. Бирюков, «Л. Н. Толстой. Биография», т. 2, М. 1908, стр. 401.

Сноски к стр. 294

* Я не помню подробно учения Н. Ф. Федорова, но суть дела, по словам Л. Н., состояла в том, что он верил, что люди нравственно все более и более совершенствуются, что сознательно совершенствующиеся люди дойдут мало-по-малу до полного совершенства. Долго ли это будет или скоро, — это все равно, но дойдут. Дойдя до полного совершенства, люди будут жить в вечном блаженстве и бессмертии. Люди же, не стремящиеся к нравственному совершенству, не будут достойны этой жизни и умрут вместе с плотью. Люди полного совершенства будут жить лишь любовью друг к другу и ко всему свету, как учил Христос, любовь эта побудит их жалеть своих братьев, умерших вместе с плотью. И эта-то любовь и желание вызвать их к жизни будут так сильны, что и те воскреснут и примут участие в общей бессмертной жизни. Таким образом мир дойдет до всеобщего воскресения. — В. А.

** Влад. Серг. Соловьев.

Сноски к стр. 296

* Сочинения Л. Н. Толстого. Изд. 12, т. XIX, стр. 5.

** Там же, стр. 446.

*** «Письма графа Л. Н. Толстого к жене», М., 1914, стр. 145.

Сноски к стр. 297

* В самарском имении Толстых было более 5 000 десятин.

** П. И. Бирюков, «Л. Н. Толстой, Биография». т. II, М. 1908, стр. 449, письмо от 25 мая 1883 г.

*** Конторщик, ведший записи по хозяйству. До 1883 г. часть земли сдавалась управляющим отдельными дольками по нескольку десятин крестьянам, с обязательством, чтобы они платили осенью за вспашку. В 1883 г. летом, когда Л. Н. был второй раз при мне в самарском имении, по совету А. А. Бибикова он решил, завести правильную 12-польную залежную систему хозяйства. По просьбе Льва Николаевича я разделил все земли на 12 участков, с тем, чтобы каждый год два участка сдавались крестьянам под распашку, а 10 участков оставались под залежью — отдыхали.

Сноски к стр. 298

* Подлинник этого письма остался у А. А. Бибикова. Воспроизвожу его здесь по копии, которая была оставлена у меня.

Сноски к стр. 301

* Адриан — слуга в яснополянском доме, прислуживавший Льву Николаевичу, когда он приезжал в Ясную.

Лев Николаевич отпустил его, заплатив ему за полный месяц, желая сам убирать свою комнату и топить печь. Андриан совсем не остался от этого в убытке. Отпустил Лев Николаевич также и повара Николая, чтобы самому варить себе овсянку, которую он только и ел. Николай был старик, прослуживший свой век поваром при доме Толстых в Ясной Поляне, оставленный по причине старости на покое доживать свой век и получавший пенсию за долголетнюю службу.

** П. И. Бирюков, «Л. Н. Толстой. Биография», т. II, М. 1908, стр. 478.

Сноски к стр. 304

* Слова из предыдущего письма Льва Николаевича ко мне.

** Семен Глебов тогда заведывал раздачею земли в самарском имении Толстых.

*** Старшего сына.

Сноски к стр. 305

* Деньги эти были посланы мною в уплату арендной суммы и собраны с крестьян, уплативших мне за траву, снятую ими на моем участке.

Сноски к стр. 311

* Так и вышло, школа эта осталась в проекте.

Сноски к стр. 313

* Я уехал уже от Воейкова и жил у Бибикова.

Сноски к стр. 314

* Уступая увещаниям Льва Николаевича, я решил было помириться со своей женой, но в ответ на свои письма получал от нее одни резкости, а потом она совсем перестала отвечать мне на мои письма.

Сноски к стр. 315

* Мой сын.

** Основатель Еропкинской общины на Кавказе. Он служил директором на бумажной фабрике Сергеевых близ Пензы. Я занимался подготовкою его племянников в гимназию.

Сноски к стр. 316

* Помещаю это письмо для того, чтобы показать, что в общем Софья Андреевна относилась ко мне хорошо и сочувственно. Ей только не нравилось мое пребывание в доме Льва Николаевича, так как я вполне сочувствовал новому направлению Льва Николаевича, чему не сочувствовала Софья Андреевна из боязни, что это совсем отвлечет его от писания художественных произведений.

** Бабушка Веры Владимировны, Екатерина Дмитриевна Загоскина, была начальницею Казанского института в то время, когда Лев Николаевич был студентом Казанского университета. Лев Николаевич в Казани близко сошелся в семьей Загоскина, часто у них бывал запросто. У Екатерины Дмитриевны было две дочери и сын Владимир. Они очень любили слушать сказки, которые Лев Николаевич рассказывал. Тетка моей жены говорила мне, что сказки Льва Николаевича слушались с захватывающим интересом детьми Загоскиной78.