Эйхенбаум Б. Из статьи «Очередные проблемы изучения Л. Толстого» // Эйхенбаум Б. О прозе: Сб. ст. / Сост. и подгот. текста И. Ямпольского; Вступ. ст. Г. Бялого. — Л.: Худож. лит. Ленингр. отд-ние, 1969. — С. 185—200.

http://feb-web.ru/feb/tolstoy/critics/eih/eih-185-.htm

- 185 -

ИЗ СТАТЬИ
«ОЧЕРЕДНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ
Л. ТОЛСТОГО»*

В последней главе своей книги «Россия и Европа» Н. Я. Данилевский говорит о том, что некоторые образцы русской литературы могут равняться с высшими произведениями европейских литератур. Такими образцами он считает «Бориса Годунова» Пушкина («драматизированная по форме эпопея»), «Мертвые души» Гоголя и «Войну и мир» Толстого, которую называет «высоким эпическим произведением»: «В нем исторический фон картины не служит только сценою для развития интриги романа, а напротив того, как в настоящей эпопее, — события и выразившиеся в них силы и особенности народного духа составляют главное содержание произведения, содержание, в котором сосредоточен весь его интерес, откуда разливается весь свет, освещающий картину, и с этими событиями, как и в действительной жизни, переплетаются судьбы частных лиц. «Война и мир» есть эпическое воспроизведение борьбы России с Наполеоном». В успехе «Войны и мира» Данилевский видит доказательство того, что «мы способны еще к эпическому пониманию нашего прошедшего... Пусть укажут нам на подобное произведение в любой европейской литературе!»1. В том же роде говорит Н. Страхов: «„Война и мир“ вовсе не есть исторический роман, т. е. вовсе не имеет в виду делать из исторических лиц романических героев и, рассказывая их похождения, соединять в себе интерес романа и истории... Огромная картина гр. Л. Н. Толстого есть достойное изображение русского народа. Это действительно неслыханное явлениеэпопея в современных формах искусства»2.

- 186 -

Возникает вопрос: что именно сообщает «Войне и миру» характер эпопеи и как Толстой пришел к ее созданию? «Эпическое понимание прошедшего» и словесные способы его выражения определились у Толстого постепенно. Замыслу «Войны и мира» предшествовала попытка написать исторический роман о декабристах (1860); работа была оставлена потому, что (по словам Толстого) между «полуисторическими, полуобщественными, полувымышленными великими характерными лицами великой эпохи» (то есть 1812 года) личность задуманного героя «отступила на задний план, а на первый план стали с равным интересом для меня и молодые и старые люди, мужчины и женщины того времени»1. Толстой решил провести уже не одного, а многих героев и героинь через исторические события 1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 годов. Работая над «Войной и миром» (как вступлением к грандиозной трилогии «Три поры»), Толстой шел от исторического романа с центральным героем к исторической хронике, а затем вышел за пределы и этого жанра. В послесловии к «Войне и миру» Толстой сам говорит: «Что такое «Война и мир»? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника... История русской литературы со времен Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного. Начиная от «Мертвых душ» Гоголя и до «Мертвого дома» Достоевского в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести» (16, 7). Особенно существенно в этих словах то, что Толстой определяет жанровое своеобразие «Войны и мира» как характерное именно для русской литературы «отступление от европейской формы». В черновом наброске предисловия эта мысль выражена еще подробнее: «Мы, русские, вообще не умеем писать романов в том смысле, в котором понимают этот род сочинений в Европе, и предлагаемое сочинение не есть повесть, в нем не проводится никакой одной мысли, ничто не

- 187 -

доказывается, не описывается какое-нибудь одно событие; еще менее оно может быть названо романом с завязкой, постоянно усложняющимся интересом и счастливой или несчастливой развязкой, с которой уничтожается интерес повествования». Здесь же Толстой говорит, что «литературные приемы романа» казались ему «несообразными с величественным, глубоким и всесторонним содержанием» задуманного произведения (13, 53—54).

В этом движении от исторического романа к эпопее большую роль сыграла работа Толстого в яснополянской школе, далеко вышедшая за пределы чистой педагогики. Некоторые страницы его педагогических статей обращены прямо к литературной современности — к писателям, а не к учителям (особенно в последней статье — «Кому у кого учиться писать»). Через все эти статьи проходит вопрос о соотношении литературы, создаваемой образованным классом, с народным искусством, с фольклором.

Педагогические статьи утверждают художественный приоритет народного искусства над искусством образованного класса. Сборники сказок Худякова и Афанасьева, «Сказания русского народа» Сахарова, былины и песенники (Рыбников), пословицы (Снегирев), летописи и «все без исключения памятники древней литературы» (8, 61) — вот что противопоставляет Толстой современной литературе. Демонстративно объявляется, что лубочная картинка «Иоанн Новгородский и черт в кувшине» выше картины Иванова. Это увлечение Толстого фольклором не только предшествует его работе над «Войной и миром», но продолжается и после ее окончания, в период работы над «Азбукой». В 1870 году (как записала С. А. Толстая) он с восторгом читал сказки и былины: «Былина о Даниле Ловчанине навела его на мысль написать на эту тему драму. Сказки и типы, как, например, Илья Муромец. Алеша Попович и мног. друг., наводили его на мысль написать роман и взять характеры русских богатырей для этого романа. Особенно ему нравился Илья Муромец». В 1871 году С. А. записывает: «Мечтает написать из древней русской жизни. Читает Четьи-минеи, житье святых и говорит, что это наша русская настоящая поэзия»1.

- 188 -

Совершенно несомненно, что увлечение Толстого народным творчеством и древнерусской литературой соотносится с расцветом фольклористики в 50—60-х годах — с трудами Буслаева, Л. Майкова, О. Миллера («Илья Муромец и богатырство Киевское», 1870), с публикацией былин, песен, сказок, легенд, пословиц (Афанасьев, Худяков, Якушкин, Киреевский, Рыбников). В первом томе «Исторических очерков русской народной словесности и искусства» (1861) Буслаев много говорит о народном эпосе и его художественных свойствах.

В статье «Русский богатырский эпос» (в «Русском вестнике» за 1862 год) Буслаев, как и Толстой, решительно выступает против нашей «искусственной литературы, ставшей во враждебное отношение к народной и древней словесности». Здесь же он утверждает: «Мы живем и действуем в эпоху, когда уважение к человеческому достоинству вообще, независимо от сословных и иерархических преданий, дает новое направление и политике, и философии, и легкой литературе, направление, определяемое национальными и вообще этнографическими условиями страны... Заботливое собирание и теоретическое изучение народных преданий, песен, пословиц, легенд не есть явление, изолированное от разнообразных идей политических и вообще практических нашего времени»1. В этих словах заложены предпосылки для того, чтобы понять внутреннюю связь между фольклорными интересами Толстого и созданием «Войны и мира».

Можно было бы ожидать, что «Война и мир» будет содержать в себе прямые следы увлечения фольклором, прямое следование ему в языке и жанре. Этого нет — и может даже показаться, что «Война и мир» демонстрирует собой решительный отказ от только что высказанных Толстым взглядов. Было бы, однако, ошибкой связывать художественную работу Толстого с фольклористикой в этом направлении; дело обстоит гораздо сложнее, глубже и интереснее. Фольклор нужен ему не сам по себе, а как художественный метод, отражающий особое понимание действительности, как опора для преодоления недостатков современной литературы. Он признается, что «бился тщетно над передачей ученикам поэтических красот Пушкина и всей нашей литературы»; но стоило ему «случайно

- 189 -

открыть сборник Рыбникова — и поэтическое требование учеников нашло полное удовлетворение, и удовлетворение, которое, спокойно и беспристрастно сличив первую попавшуюся песню с лучшим произведением Пушкина, я не мог не найти законным». Рассказав о неудачном опыте чтения с учениками «Гробовщика» Пушкина, Толстой говорит: «Обращения к читателю, несерьезное отношение автора к лицам, шуточные характеристики, недосказанность — все это до такой степени несообразно с их требованиями, что я окончательно отказался от Пушкина, повести которого мне прежде, по предположениям, казались самыми правильно построенными, простыми и потому понятными для народа» (8, 59).

Характерно, что Толстой нападает на литературу при помощи не только фольклора, но и тех рассказов, которые сочиняли его любимые яснополянские ученики — Семка и Федька. Подробно анализируя эти рассказы, он восхищается «чувством красоты, правды и меры», заключенным в них. «Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой на всей своей необъятной высоте развития не может достичь Гёте. Мне казалось столь странным и оскорбительным, что я, автор «Детства», заслуживший некоторый успех и признание художественного таланта от русской образованной публики, что я, в деле художества, не только не могу указать или помочь 11-летнему Сёмке и Федьке, а что едва-едва — и то только в счастливую минуту раздражения — в состоянии следить за ними и понимать их». Он заявляет, что имеющаяся в первой главе написанного Федькой рассказа «Солдаткино житье» «некоторая пошлость приема... в описании лиц и жилища» явилась из-за его вмешательства: «Ежели б я его <Федьку> оставил одного, то, я уверен, он описал бы то же самое во время действия незаметно, художественнее, без принятой у нас и ставшей невозможной манеры описаний, логично расположенных: сначала описания действующих лиц, даже их биографии, потом описание местности и среды, и потом уже начинается действие. И странное дело (прибавляет Толстой), все эти описания, иногда на десятках страниц, меньше знакомят читателя с лицами, чем небрежно брошенная художественная черта во время уже начатого действия между вовсе неописанными лицами». О страницах, написанных

- 190 -

самим Федькой, Толстой решительно говорит: «Ничего подобного этим страницам я не встречал в русской литературе» (8, 308, 310, 312, 315. Курсив мой. — Б. Э.).

Итак, дело именно в методе, а не в простонародном языке и не в народных сюжетах. Поэтому рядом с фольклором и рассказами Семки и Федьки оказываются еще две книги: Библия и Гомер. О Библии Толстой говорит с восторгом: «Нет, по крайней мере я не знаю произведения, которое бы соединяло в себе в столь сжатой поэтической форме все те стороны человеческой мысли, какие соединяет в себе Библия... Каждый из этой книги в первый раз узнает всю прелесть эпоса в неподражаемой простоте и силе» (8, 88—89). Он находит, что в Библии есть вся полнота жизни и знания: «и эпос книги Бытия, и лиризм псалмов Давида, и философия и этика книги Соломона, и история, и география, и естественные науки» (8, 261). В этих словах сказано главное: «прелесть эпоса». Отсюда — ход к Гомеру, с которым издавна сопоставлялась Библия; еще Н. И. Гнедич писал в предисловии к своему переводу «Илиады»: «Сия простота сказания, жизни, нравов, изображаемых в «Илиаде», и многие особенные свойства поэзии, в ней раскрытой, сильно напоминают глубокую древность Востока, и поэмы Гомера сближают в литературном отношении с писаниями Библии»1. Толстой увлекся «Илиадой» еще во время работы над «Казаками»: «Вот оно! Чудо!» — записано об «Илиаде» в дневнике 1857 года: «Невообразимо прелестный конец» (47, 152, 154). Под этим впечатлением он решает переделать всю повесть — и именно для придания ей эпических черт. В дневнике 1865 года первая часть «Войны и мира» («1805-й год») сопоставляется с «Одиссеей» и «Илиадой» — как «картина нравов, построенных на историческом событии» (48, 64). По-видимому, к этому времени относятся пометки Толстого на сохранившемся в яснополянской библиотеке экземпляре «Илиады» — материал, достойный отдельного исследования. Напомню, что после окончания «Войны и мира» Толстой берется (наряду с изучением русского фольклора и мирового эпоса) за греческий язык и восторженно пишет Фету: «Гомер

- 191 -

только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, но невольное сравнение: отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы, — с блеском и солнцем и даже соринками, от которых она еще чище и свежее» (61, 247—248). С. А. Толстая тогда же записала в дневнике, что Толстой читает Гомера в подлиннике и «восхищается ужасно... Мечтает... о произведении столь же чистом, изящном... как вся древняя греческая литература, как греческое искусство»1.

Связь между «Войной и миром» и «Илиадой» была замечена еще современниками; в иронической форме она отмечена в отзыве П. А. Вяземского: «после Гомера нечего писать новую Илиаду»2. Связь с «Илиадой» сказывается как в крупных композиционных и жанровых чертах, так иной раз и в деталях. Особенно определенно подчеркнута эта связь в книге Р. Роллана: «„Война и мир„ представляет собой обширнейшую эпопею нашего времени, новейшую Илиаду... Слава «Войны и мира» — в возрождении целой исторической эпохи, переселений народов, битвы наций. Истинные ее герои — народы; а за ними, как за героями Гомера, направляющие их боги: невидимые силы, «бесконечно малые величины», управляющие массами, дыхание Бесконечности. В этих гигантских боях, в которых невидимая судьба сшибает слепые народы, есть величие мифа. Вспоминается нечто еще более отдаленное, чем Илиада, — индусские эпопеи»3.

Многопланность и многовершинность повествования, построенного на соотношении исторической необходимости («предопределенности») с нравственной свободой и патетикой личной, «частной» жизни; кусковая композиция — с исчерпыванием отдельных эпизодов и положений, без центрального героя, но с постоянным соотношением многочисленных персонажей между собою; изображение войны как «страшной необходимости» с явной проекцией настоящего в прошлое на основе нравственных и героических норм; создание этого прошлого на основе преданий — как реальности более значительной, чем реальность

- 192 -

только историческая; обильные речи героев (развитой диалог, принимающий часто совершенно драматическую форму), прерываемые вводом статического материала (философских размышлений и «эпических сравнений»), и связанная с этим особая позиция автора, обсуждающего все происходящее с точки зрения исторических судеб народа, — все это соответствует духу и структуре «Илиады» (см. статью И. М. Тронского «Проблемы гомеровского эпоса» — предисловие к «Илиаде» в изд. «Academia»). Я мог бы надолго остановиться на этом анализе — вплоть до таких любопытных мелочей, как, например, то, что Пьер чувствует себя Парисом, обладающим Еленой (Элен, значит, названа так недаром, как недаром говорится об ее античной красоте), или как то, что охота в «Войне и мире» соотносится, по примеру «Илиады» и героического эпоса вообще, с войной. Сейчас важно утвердить только то, что в «Войне и мире» действительно сделана сознательная попытка преодоления традиций европейского исторического романа (как в «Анне Карениной» — попытка преодоления традиций европейского любовного романа) и даже вообще преодоления «исторического воззрения», утвердившегося со времен Гегеля (как говорит сам Толстой), ради того, что Данилевский назвал «эпическим пониманием прошедшего». Это соответствует и тому пониманию эпоса, которое было высказано Буслаевым: «Полнота и единство эпоса определяются не внешнею формою, но органическою цельностью и характеристическою округленностью самой народности, всеми духовными интересами народа»1. Толстой сознавал эту задачу, когда, полемизируя «с историческим воззрением», писал: «Вы говорите, что Илиада есть величайшее эпическое произведение — историческое воззрение отвечает, что Илиада есть только выражение исторического сознания народа в известный исторический момент... Историческое воззрение может породить много занимательных разговоров, когда делать нечего, объяснить то, что всем известно; но сказать слово, на котором бы могла строиться действительность, оно не в состоянии (8, 326, 331. Курсив мой. — Б. Э.).

- 193 -

Создание национально-героической эпопеи, противопоставленной историческому роману, подготовлено работой в яснополянской школе. Кроме всего, указанного выше, прямое отношение к замыслу «Войны и мира» как эпоса имели опыты преподавания истории. Толстой много и подробно рассказывает о неудачах в этом деле, пока он старался заинтересовать учеников историей древнего Египта и древнерусской историей. Выход был найден только тогда, когда он рассказал о Куликовской битве, а потом стал рассказывать о Крымской кампании и о войне 1812 года, — «все это почти в сказочном тоне, большей частью исторически неверно и группируя события вокруг одного лица. Самый большой успех имел, как и надо было ожидать, рассказ о войне с Наполеоном. Этот класс остался памятным часом в нашей жизни. Я никогда не забуду его». Я, к сожалению, не имею возможности процитировать замечательное описание этого урока, но Толстой, действительно, не забыл его: из него выросла «Война и мир» — и именно на основе тех принципов понимания истории, которые высказаны в педагогических статьях. Толстой утверждает здесь, что исторические лица и события становятся нужны и интересны по мере художественности обработки материала историком — «и большею частью не историком, а преданием... Для того, чтобы сделать историю популярною, нужно не внешность художественную, а нужно олицетворять исторические явления, как это делает иногда предание, иногда сама жизнь, иногда великие мыслители и художники». Толстой решительно заявляет, что для возбуждения подлинного исторического интереса (то есть интереса к познанию тех законов, которыми вечно движется человечество) есть только два элемента: «художественное чувство поэзии и патриотизм».

Все это имеет педагогический смысл только на поверхности — в глубине этих взглядов скрываются общие воззрения Толстого на историю и на историческую науку. С полной ясностью это сказалось в полемике с С. Соловьевым 1870 года, где «истории-науке», беспомощной в раскрытии действительной жизни народа, противопоставляется «история-искусство»1. На основе этого своеобразного

- 194 -

историзма возникла «Война и мир», и на той же основе был начат после нее роман из петровской эпохи. Интересно, что среди набросков этого романа имеется один, написанный прямо по образцу «Илиады» — чем-то вроде гекзаметра, с использованием эпического сравнения:1

Как у барки навесит купец тереза на подставки
И, насыпав в кадушку зерно, на лоток кладет гири.
Десять гирей положит, не тянет; одну бросит мерку,
Вдруг все зерно поднимает, и тяги и силы уж нету
В кадке, пальцем работник ей колыхает.
Так сделалось с князем, чего он не думал.
Весы поднялись, и себя он почуял в воздухе легким (17, 158).

Страхов отозвался о «Войне и мире» как о «неслыханном явлении — эпопее в современных формах искусства». В самом деле, появление этой эпопеи в литературной обстановке 60-х годов, среди напряженной социальной и политической борьбы, среди журнальных страстей и публицистического шума, рядом с «Историей одного города» Щедрина, кажется несколько загадочным. Если работа в яснополянской школе освещает путь Толстого от замысла исторического романа к замыслу национально-героического эпоса, то все же этого еще недостаточно, чтобы понять историко-литературный смысл и историко-литературную закономерность появления в 60-х годах такого рода произведения. Какие литературные силы и традиции создали опору для выражения того, что Данилевский назвал «эпическим пониманием прошедшего»? Нечего говорить, что ссылка на индивидуальный гений Толстого ничего не уясняет и только обнаруживает научную беспомощность. Гениальность есть явление не только природы, но и истории.

Это тема для большого специального исследования. Я скажу здесь только самое основное — и то почти в виде тезисов.

Юношеская биография Толстого резко отличается от классических биографий его современников — русских писателей второй половины XIX века: она строится на причудливом сочетании старых и даже запоздалых аристократических (феодальных) традиций с «практическими»,

- 195 -

то есть буржуазными, веяниями новой эпохи. Толстой вступает в круг литературных и общественных деятелей 50-х годов со стороны — как человек иного образования, иных навыков и традиций по сравнению с «людьми сороковых годов», представителями новой русской интеллигенции, ведущей свое происхождение от Белинского. Толстой ни в какой мере не «интеллигент» и никогда им не становится: ни в 60-х и 70-х годах, когда он упорно отстаивает поместный уклад русской жизни, ни потом, когда превращается из графа в мужика.

Идейные корни жизни и творчества Толстого восходят к началу XIX века — к дворянскому освободительному движению, к эпохе Грибоедова, Пушкина и декабристов.

Что декабризм в широком смысле этого слова не заканчивается 1825 годом — это уже давно вошедшая в сознание историков истина. Недаром в периодизации Ленина первый (дворянский) период освободительного движения, самыми выдающимися представителями которого были декабристы и Герцен, датируется годами 1825—1861. Это не значит, конечно, что вместе с 1861 годом все следы декабризма исчезают как дым, — в перерожденном новой эпохой варианте они могли продолжать свое существование и во второй, разночинский, или буржуазно-демократический, период. Жизнь и работа молодого Толстого, вплоть до «Войны и мира», совпадают с первым периодом, когда историческое родство с идеями декабризма не раз декларировалось либо косвенно (как у Лермонтова в стихотворениях «Поэт» и «Памяти А. И. Одоевского»), либо прямо — как в статьях Герцена. Огарев говорит в своих воспоминаниях (1861), что общество 14 декабря «представляло коренное зерно всего русского движения» и «выразило in spe1 все идеи, которые развивались впоследствии»2. В предисловии к сборнику «Русская потаенная литература» (1861) он утверждает, что славянофильство и западничество выросли тоже из движения 20-х годов: «Слитые у декабристов негодование на русскую действительность и любовь к России

- 196 -

раздвоились, одна сторона пошла в отрицание всего русского, другая — в отрицание всего нерусского... Плач Чаадаева замолк, оставив враждовать обе стороны, опиравшиеся на отвлеченную науку и потому на первых порах обе совершенно абстрактные»1.

Что касается Толстого, то его связь с декабризмом выражается прежде всего в том, что уже в 1856 году он задумывает роман о декабристах и с увлечением читает «Полярную звезду» Герцена. Характерно, что в 1858 году он пишет по поводу речи Александра II особую записку — своего рода прокламацию, в которой решительно утверждает: «Только одно дворянство со времен Екатерины готовило этот процесс (освобождение крестьян. — Б. Э.) и в литературе, и в тайных и нетайных обществах, и словом и делом. Одно оно посылало в 25 и 48 годах и во все царствование Николая за осуществление этой мысли своих мучеников в ссылки и на виселицы» (5, 267—268). В 1861 году он знакомится за границей с Герценом и потом вступает с ним в переписку. По поводу статьи Герцена о Роберте Оуэне Толстой пишет: «Вы говорите, я не знаю России. Нет, знаю свою субъективную Россию, глядя на нее с своей призмочки. Ежели мыльный пузырь истории лопнул для вас и для меня, то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может быть в 25 году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого». В том же письме Толстой сообщает Герцену: «Кроме общего интереса, вы не можете себе представить, как мне интересны все сведения о декабристах в «Полярной звезде». Я затеял месяца 4 тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с вами об этом, да так и не успел». В следующем письме он пишет: «Огарева воспоминания я читал с наслаждением» (60, 374, 376. Курсив мой. — Б. Э.).

В свете этих фактов особый смысл приобретает как то, что «Война и мир» по первоначальному плану должна была быть только вступлением к роману о декабристах, так и то, что она кончается рассказом Пьера о событиях 1820 года (бунт в Семеновском полку) и перспективой

- 197 -

будущего участия Пьера и Николеньки Болконского в декабрьском восстании. Но самым существенным в этой цепи фактов следует признать то, что замысел романа о декабристах преследовал Толстого до конца его жизни. В 1904 году он записал в дневнике: «Хочется писать декабристов» (55, 27), а в 1905 году писал В. Стасову: «Получил и выписки из дела декабристов, прочел с волнением, и радостью, и несвойственными моему возрасту замыслами» (75, 226). Д. П. Маковицкий вспоминает, что, прочитав эти выписки, Толстой сказал: «Хотелось бы мне быть молодым, чтобы засесть за эту работу»1. То обстоятельство, что работа над «Декабристами» не привела к созданию законченного романа, свидетельствует не о том, что это был второстепенный, мало увлекавший Толстого замысел (как принято было думать), а как раз наоборот — о том, что это был один из самых центральных и органических для него замыслов, из которого рождались другие. План романа все время менялся вместе с быстрой эволюцией самого Толстого — именно поэтому он и остался неосуществленным. В нем должны были найти свое художественное выражение настолько важные, коренные и болезненные для самого автора жизненные вопросы, что ему никак не удавалось добиться необходимой устойчивости образов, характеров и положений. О степени важности этого замысла достаточно ясно говорит письмо к А. А. Толстой 1878 года (во время очередной попытки писать этот роман): «Дело это для меня так важно... как важна для вас ваша вера. И еще важнее, мне бы хотелось сказать. Но важнее ничего не может быть. И оно то самое и есть» (62, 384).

Установление исторического родства жизненной и литературной позиции Толстого с декабризмом требует, конечно, специального анализа его дневников и произведений, а также целого ряда экскурсов, вроде таких, как «Толстой и Лермонтов», «Толстой и Герцен». Здесь я вынужден предложить эту мысль в форме гипотезы, освещающей только вопрос об историко-литературных корнях «Войны и мира». Дело в том, что война 1812 года и вопрос о Наполеоне были центральными темами в литературе 20-х и 30-х годов. Именно декабристы и их последователи

- 198 -

подчеркивали народный характер этой войны, пробудившей политическое сознание народа. И. Якушкин писал в своих «Записках»: «Война 1812 года пробудила народ русский к жизни... Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов... если бы народ по-прежнему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По Рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: „Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!“»1. (Ср. в «Войне и мире»: «Всем народом навалиться хотят».) Сохранился замечательный план драмы Грибоедова «1812-й год», рисующий картину широкого движения народа, творящего свою национальную историю. В Архангельском соборе возникают тени давно почивших исполинов — Святослава, Владимира Мономаха, Иоанна, Петра: «Из разных стихий сложенные и с познанием всего, от начала века до днесь, как будто во всех делах после их смерти были участниками... Пророчествуют о године искупления для России, если не для современников, то сии, повествуя сынам, возбудят в них огнь неугасимый, рвение к славе и свободе отечества». В следующей сцене — «размышление о юном, первообразном сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Сам себе преданный, — что́ бы он мог произвести?»2. Как видно из этого плана, драма была задумана Грибоедовым в духе высокой «драматизированной эпопеи» (по выражению Данилевского о «Борисе Годунове»).

В произведениях и замыслах Пушкина тема 1812 года занимает очень важное место — и именно как тема национального торжества. «Бородино» Лермонтова открывает целую перспективу для «эпического понимания» Отечественной войны; известно, что Толстой признавал

- 199 -

это стихотворение «зерном», из которого выросла «Война и мир»1. Белинский сообщил в своей статье, что незадолго до гибели Лермонтов задумал историческую трилогию, в которую должны были войти и война 1812 года и декабристы2. С. Дурылин рассказывает со слов П. И. Бирюкова, что когда Толстой узнал об этом, то воскликнул: «Он хотел сделать то, что пытался сделать я в «Декабристах» и «Войне и мире», — и как жаль, что ему не пришлось сделать это! А он бы мог!»3. Укажу еще, что хорошо известные Толстому «Очерки Бородинского сражения» Ф. Глинки (1836) были написаны в жанре, близком к героической поэме.

Мысль об эпическом произведении, изображающем войну 1812 года (с Бородинской битвой в центре) как народный подвиг, как торжество русского национального духа, постепенно созревала именно в декабристской среде. История поручила осуществление этой мысли Льву Толстому — лишнее подтверждение его идейного родства с декабризмом.

В заключение прибавлю еще одно. Для правильного понимания моей гипотезы необходимо помнить, что Толстой — не интеллигент, не теоретик и именно поэтому он ни славянофил, ни западник. Недаром в письме к Герцену он подчеркнул: «Нам, людям практическим». В декабризме ему важны были самые основные практические вопросы — те самые, из-за неясности которых потерпело крушение восстание 14 декабря. Огарев писал: «Поэзия и литература <декабристов и близких к ним писателей> полагала начало к сближению сословий во имя общих убеждений, но не во имя действительных народных потребностей... Только гений Пестеля предугадывал склад государственной будущности, народное землевладение, связь целого и самобытность областей; но литература не сходила из общей неопределенности des droits de

- 200 -

l’homme1 на реальную почву народной жизни. Она была точкой отправления к сближению с народом, но не могла осуществить его. Может быть, от этого не удалось и 14-го декабря»2. Толстой демонстративно отвернулся от этой абстрактной, интеллигентской литературы (это обнаружилось еще в 1859 году, когда он бросил литературу ради сельской школы) и стал на «реальную почву народной жизни». Вопрос о судьбах крестьянства сделался для него коренным. Это была заключительная фаза того движения, которое впервые определилось в декабризме. В лице Толстого завершился исторический процесс эволюции декабристской идеологии, дойдя до величественного, хотя и трагического апофеоза — преклонения помещика перед патриархальным крестьянством. Недаром Горький говорил о Толстом как о «личности, завершающей целый период истории своей страны»3.

Должен заметить, что изложенная мною гипотеза выросла на основе статей Ленина о Толстом и является попыткой историко-литературной конкретизации его главных тезисов. Эти статьи порождают естественный и необходимый вопрос: какие исторические и литературные традиции сделали именно Толстого «выразителем тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России»?4. Весь мой доклад является попыткой ответить на этот вопрос.

Сноски

Сноски к стр. 185

* Статья впервые опубликована в кн.: Труды юбилейной сессии ЛГУ им. А. А. Жданова. Секция филологических наук. Л. 1946, стр. 279—293, В рукописи дата: 1944.

1 Книга первоначально печаталась в журнале «Заря». Приведенные слова — 1889, № 10, стр. 123—124. Курсив мой. — Б. Э.

2 «Заря», 1869, № 1, стр. 124; 1870, № 1, стр. 122. Курсив мой. — Б. Э.

Сноски к стр. 186

1 Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч. («Юбилейное издание»), т. 13, Гослитиздат, М. 1949, стр. 54. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте — с указанием тома и страницы.

Сноски к стр. 187

1 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», изд-во М. и С. Сабашниковых, М. 1928, стр. 30, 34.

Сноски к стр. 188

1 «Русский вестник», 1862, № 3, стр. 13—14.

Сноски к стр. 190

1 Н. И. Гнедич, Стихотворения, изд-во «Советский писатель», Л. 1956, стр. 312 («Библиотека поэта», Большая серия).

Сноски к стр. 191

1 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 33—34.

2 П. А. Вяземский, Воспоминания о 1812 годе. — «Русский архив», 1869, № 1, стр. 190.

3 Р. Роллан, Толстой. — Собр. соч., т. 14, изд-во «Время», Л. 1933, стр. 235, 241.

Сноски к стр. 192

1 Ф. Буслаев, Русский народный эпос. — В кн.: Ф. Буслаев, Исторические очерки русской народной словесности и искусства, т. 7, изд-во Д. Е. Кожанчикова, СПб. 1861, стр. 407.

Сноски к стр. 193

1 «История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а вглубь, и предмет ее может быть описание всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке» (48, 126).

Сноски к стр. 194

1 Разбивка по строкам текста Л. Н. Толстого произведена Б. М. Эйхенбаумом. — Ред.

Сноски к стр. 195

1 В зародыше (лат.).

2 «Кавказские воды». — Н. П. Огарев, Избр. социально-политические и философские произведения, т. 1, Госполитиздат, М. 1952, стр. 404. В дальнейшем: Огарев, том, страница.

Сноски к стр. 196

1 Огарев, т. 1, стр. 458.

Сноски к стр. 197

1 Д. Маковицкий, Яснополянские записки, вып. 1, изд-во «Задруга», М. 1923, стр. 7.

Сноски к стр. 198

1 И. Д. Якушкин, Записки, 7-е изд., изд-во «Современные проблемы», М. 1925, стр. 11.

2 А. С. Грибоедов, Соч. в стихах, изд-во «Советский писатель», Л. 1967, стр. 328 («Библиотека поэта», Большая серия).

Сноски к стр. 199

1 С. Дурылин, На путях к реализму. — Сб. «Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова», т. 1, Гослитиздат, М. 1941, стр. 186.

2 Рецензия на 2-е изд. «Героя нашего времени». — В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. 5, изд-во АН СССР, М. 1954, стр. 455.

3 По-видимому, Б. М. Эйхенбаум слышал это от С. Н. Дурылина; насколько известно, эти сведения в печати не появлялись. — Ред.

Сноски к стр. 200

1 Прав человека (франц.).

2 Предисловие к сб. «Русская потаенная литература XIX века. — Огарев, т. 1, стр. 439—440. Курсив мой. — Б. Э.

3 М. Горький, История русской литературы, Гослитиздат, М. 1939, стр. 296.

4 В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 17, стр. 210.