Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1828 по 1855 год / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького; Отв. ред. М. К. Добрынин. — М.: Изд-во АН СССР, 1954. — 720 с.

http://feb-web.ru/feb/tolstoy/chronics/g54/g54.htm

- 1 -

АКАДЕМИЯ НАУК СССР

ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
ИМЕНИ А. М. ГОРЬКОГО

*

Н. Н. ГУСЕВ

ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ

ТОЛСТОЙ

————————

МАТЕРИАЛЫ
К БИОГРАФИИ

с 1828 по 1855 год

————————

ИЗДАТЕЛЬСТВО
АКАДЕМИИ  НАУК  СССР
МОСКВА · 1954

- 2 -

Ответственный редактор
М. К. ДОБРЫНИН

- 3 -

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Лев Толстой был самым сложным человеком среди всех крупнейших людей XIX столетия», — писал А. М. Горький («О С. А. Толстой»).

Эти слова А. М. Горького справедливы во всех отношениях. Необыкновенно сложна исключительная личность Льва Толстого; сложно его огромное по своему диапазону и значению, богатейшее по содержанию и разнообразное по своим формам творчество; сложна и противоречива была эволюция мировоззрения Толстого на протяжении его долгого жизненного пути.

Отсюда понятно, как трудна и ответственна задача биографа Л. Н. Толстого, поставившего своей целью проследить все течение его жизни, богатой внешними событиями и изобилующей самыми разнообразными внутренними переживаниями.

Биограф Л. Н. Толстого в своем понимании социальной эволюции великого писателя должен исходить из ленинской точки зрения, устанавливающей разрыв Толстого со своим классом и его переход к идеологии трудового патриархального крестьянства. Чрезвычайно важно проследить все фазы этого перехода — от его начальных стадий до окончательного утверждения, со всеми временными колебаниями и отклонениями, ослаблением и усилением.

Творчество всякого писателя составляет неотъемлемую часть его биографии. «Слова поэта суть уже его дела», — говорил Пушкин. «В созданиях поэта его дух и его жизнь», — писал Белинский. Если эти утверждения Пушкина и Белинского справедливы относительно всех писателей вообще, то тем более справедливы они в отношении таких писателей, каким был Лев Толстой, который всегда, во всех своих произведениях, — пользуясь его собственным выражением, — «хотел сказать» нечто такое, что в данное время представлялось ему особенно важным и нужным. «Поэт лучшее свое отнимает от жизни и кладет в свое сочинение», — записал Толстой в своей записной книжке 27 ноября 1866 года. Он же отметил в одном из писем жене: «Писанье мое есть весь я».

- 4 -

Мне лично пришлось беседовать с Л. Н. Толстым о значении его произведений, как материала для биографии, по поводу вышедшего в 1908 году второго тома его биографии, написанной П. И. Бирюковым. Я высказал Льву Николаевичу свое мнение, что из его произведений можно гораздо больше узнать о его жизни, чем из этой работы П. И. Бирюкова. Лев Николаевич сейчас же и, как мне показалось, даже с некоторым удовольствием согласился с этим.

Литературное наследие Льва Толстого огромно по своим размерам. Сотни художественных и теоретических произведений самого разнообразного содержания, около десяти тысяч писем к разным лицам, дневники, которые он вел в течение 64 лет своей жизни, — с восемнадцатилетнего возраста и почти до самых последних дней, — таков тот необъятный материал, который и облегчает и затрудняет задачу биографа. Облегчает — изобилием содержащихся в нем данных, освещающих историю жизни и творчества гениального писателя; затрудняет — самым своим количеством, своим разнообразием, сложностью и часто противоречивостью.

Общепризнано и частью удостоверено самим Толстым присутствие значительной доли автобиографического элемента в таких созданных им образах, как Иртеньев, Нехлюдов, Оленин, Левин. Но автобиографический элемент присутствует не только в этих толстовских образах, где он выступает особенно явственно. Можно найти разрозненные автобиографические черты и во многих других созданных Толстым образах: и в образе волонтера в «Набеге», и юнкера в «Рубке леса», и Сергея Михайловича в «Семейном счастье», и Андрея Болконского, и Пьера Безухова, и старого князя Щербацкого, и Ивана Васильевича (рассказ «После бала»), и даже Сережи Каренина. Как правило, наиболее значительно присутствие автобиографического элемента в первых черновых редакциях многих художественных произведений Толстого; в последующих редакциях автобиографический элемент нередко затушевывался и частично даже устранялся автором.

Однако пользоваться художественными произведениями Толстого как автобиографическим материалом следует с большой осторожностью и осмотрительностью. Даже в трилогии Толстой не ставил задачей описывать события одной только своей жизни. Мы находим здесь не только описания событий, взятых из жизни других лиц, но и такие эпизоды, которые являются созданием творческой фантазии художника1. Пользоваться художественными произведениями Толстого как автобиографическим материалом

- 5 -

допустимо лишь в тех случаях, когда художественный рассказ подтверждается несомненными биографическими данными и вполне соответствует фактам внешней и внутренней жизни Толстого данного периода. При таком условии художественные произведения Толстого в значительной степени дополняют и поясняют данные его биографии.

Переписка писателя, разумеется, является драгоценным биографическим материалом2. При этом, однако, биограф не должен забывать о субъективном элементе, неизбежно присутствующем во всякой переписке. Несомненно, что содержание и общий тон всякой переписки обусловливаются не только личностью пишущего, его целями и его настроением, но и личностью адресата, его умственным и нравственным уровнем, с которым пишущему неизбежно приходится считаться, и отношениями между пишущим и адресатом. Эта двусторонняя обусловленность содержания и тона писем особенно ясно сказывается в письмах Толстого вследствие своеобразия его личности и сложности его отношений со своими корреспондентами.

Еще более драгоценным материалом для биографа Толстого являются его дневники. Но субъективный элемент — настроение сегодняшнего дня — проявляется в них еще сильнее, чем в письмах, что иногда приводило Толстого к совершенно противоположным (в разное время) суждениям об одном и том же лице или предмете. Кроме того, записи дневников Толстого (особенно молодых лет) часто отличаются большой лаконичностью, недосказанностью, что нередко затрудняет правильное понимание их смысла и значения.

Наконец, ценным биографическим материалом служат мемуары и воспоминания современников. По отношению к Л. Н. Толстому мемуарная литература исчисляется тысячами книг и статей. Отношение исследователя жизни и творчества Л. Н. Толстого к мемуарной литературе о нем должно быть особенно критическим. Здесь наряду с несомненными данными сплошь и рядом находим совершенно фантастические сведения, большей частью бессознательное, а иногда и сознательное искажение фактов. Только при строгой критической проверке мемуарная литература может дать биографу Л. Н. Толстого много ценного материала.

Предлагаемая работа содержит попытку дать свод всех имеющихся в настоящее время материалов к биографии и истории творчества Л. Н. Толстого за период с 1828 по 1855 год.

- 6 -

Мною использованы в качестве материалов для биографии впервые опубликованные в Юбилейном издании произведения, черновики произведений, письма и дневники Толстого. При этом в некоторых случаях удалось дополнить и уточнить публикации Юбилейного издания как в отношении текстов Толстого, так и их дат и истолкования. Я использовал также весь тот, пока еще не опубликованный, материал произведений и писем Толстого, который войдет в следующие, еще не вышедшие тома Юбилейного издания.

Далее мною использован ряд других неопубликованных материалов, хранящихся в Рукописном отделе Государственного музея Л. Н. Толстого и в других архивохранилищах. Из этих материалов на первое место следует поставить обширный архив воспитательницы Толстых Т. А. Ергольской, до настоящего времени остававшийся не разобранным и не изученным. Архив этот содержит переписку Т. А. Ергольской с членами семьи Толстых, их родными и знакомыми, а также собственные дневниковые записи и черновики писем Т. А. Ергольской, представляющие значительный интерес. Целый ряд новых данных удалось извлечь из неопубликованных писем к Толстому его близких родных, гувернера Сен-Тома, друзей и знакомых. Многие из этих писем по-новому освещают события первого периода жизни Толстого.

В Тульском областном архиве удалось разыскать некоторые документы, относящиеся к детским и отроческим годам Толстого, которыми, между прочим, совершенно опровергается легенда о насильственной смерти его отца.

Из неопубликованной мемуарной литературы особенно много ценных материалов дали мне обширные (около 200 печатных листов), в большей своей части не напечатанные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, содержащие ряд до сих пор остававшихся неизвестными воспоминаний Толстого о молодых годах своей жизни.

Следует сказать, что и опубликованное уже литературное наследие Льва Толстого использовано в качестве материала для его биографии лишь в самой незначительной степени. Огромные массивы его дневников и писем, хранящие в себе неисчислимые богатства биографических данных, до сих пор не изучены сколько-нибудь основательно со стороны биографии их автора. Мало того, во многих случаях опубликованные произведения, письма и дневники Толстого, как материал для его биографии, истолковывались совершенно неправильно. Нередко поэтому в том или другом случае приходится опровергать твердо установившееся неправильное понимание как фактов биографии Толстого, так и существенных сторон его миросозерцания.

- 7 -

Глава первая

ПРЕДКИ Л. Н. ТОЛСТОГО

I

Первые летописные упоминания о той ветви Толстых, из которой происходил Лев Николаевич Толстой, относятся к XVI веку1.

Иван Иванович Толстой был при Иване Грозном воеводою в Крапивне. Сын его Василий Иванович (умер в 1649 году) первый из рода Толстых выделился своей административной деятельностью и занимал ряд видных должностей — был воеводою в разных городах при царях Федоре Ивановиче и Михаиле Федоровиче и дослужился до высокого чина окольничего.

Сын Василия Ивановича Толстого Андрей Васильевич (умер в 1690 году) был также воеводою в разных городах (последнее его воеводство было в Нижнем Новгороде) и также дослужился до чина окольничего. В 1668 году А. В. Толстой оборонял Чернигов от казаков, поднявших восстание под предводительством полковника Ивана Самойловича (будущего гетмана). В 1677 году Толстой участвовал в походе против турок, оборонял город Чигирин. По окончании похода Толстой получил от царя жалованную грамоту за то, что он «город Чигирин от турок оборонял и много показал достохвальной опытности, умения и достоинства».

В 1682 году А. В. Толстой в числе других членов «Собора служилых людей» подписал постановление об уничтожении местничества. В период придворных осложнений, последовавших за смертью царя Федора, Толстой примкнул к сторонникам царевны Софьи; он был женат на сестре боярина Ивана Михайловича Милославского, известного своими враждебным отношением к царевичу Петру и руководившего партией, стоявшей за Софью.

Сын А. В. Толстого Петр Андреевич, первый из рода Толстых получивший титул графа, был деятельнейшим сотрудником Петра I. Он прожил долгую и полную превратностей жизнь и должен быть признан незаурядной личностью.

- 8 -

II

«В полулегендарном героическом освещении эпохи Петра Великого, — говорит биограф П. А. Толстого, Н. П. Павлов-Сильванский, — рядом с светлейшим князем Меншиковым — олицетворением честолюбия, рядом с князем Ромодановским — олицетворением кровожадности, рядом с князем Яковом Долгоруким — благородным советником царя, рядом с фельдцейхмейстером Брюсом — ученым-чернокнижником, — Петр Толстой является олицетворением тонкого ума и коварства. Хорошо известны слова Петра Великого к Толстому, переданные С. А. Порошиным со слов графа Н. И. Панина: «Голова, голова, кабы не так умна ты была, давно бы я отрубить тебя велел»2.

П. А. Толстой родился около 1645 года. В 1676 году он получил чин стольника государева. Во время стрелецкого бунта Толстой так же, как его отец, примкнул к партии царевны Софьи. Утром 15 мая 1682 года Толстой вместе с Александром Милославским проскакал по рядам стрелецких полков с ложным известием, будто бы Нарышкины задушили царевича Иоанна, и с призывом идти в Кремль на его защиту. После смерти Милославского Толстой отошел от партии царевны Софьи, был комнатным стольником царя Иоанна Алексеевича, а затем воеводою в Великом Устюге.

В 1697 году Толстой в числе 60 других стольников получил приказание Петра ехать за границу и в том же году через Польшу и Австрию прибыл в конечный пункт путешествия — Венецию. Целью его поездки было изучение математики и морского дела. В Италии Толстой провел год и четыре месяца, в продолжение которых вел подробный дневник3.

В 1701 году Толстой получил ответственное и высокое назначение — послом в Турцию. До того времени Россия не имела в Турции послов. Турция с враждебностью и со страхом смотрела на усиление Петра, на его устремление к Черному морю и на постройку им флота, и нужно было иметь много дипломатического такта, чтобы суметь в этой стране поставить себя на должную высоту. Положение Толстого в Константинополе было очень трудное,

- 9 -

и дом его находился под постоянным надзором турецкой полиции.

Выполняя данный ему при отъезде из Москвы наказ: «будучи при султановом дворе выведать и описать тамошнего народа состояние», — Толстой составил подробное описание Турции и, кроме того, представил в Москву полный перечень всех береговых местностей Черноморья. Вероятно, там же, в Турции, Толстой сделал перевод «Метаморфоз» Овидия с латинского языка на русский.

После победы Петра под Полтавой Турция начала усиленно готовиться к войне с московским царем, и в 1710 году турецкий диван в торжественном заседании решил начать войну с Россией. Толстой был арестован и посажен в Семибашенный замок. Здесь он просидел в крайне тяжелых условиях полтора года — в продолжение всего неудачного для Петра прутского похода 1711 года. В апреле 1712 года Толстой был освобожден, но затем вновь арестован и просидел 5 месяцев в том же замке. Лишь в 1714 году Толстой мог оставить Константинополь.

Вернувшись после 12-летнего отсутствия в Россию, Толстой нашел при дворе Петра I большие перемены. Столица была перенесена из Москвы в Петербург; правой рукой царя был Меншиков; много новых, незнакомых Толстому лиц, иностранцев и русских «худородных людей» окружало царя. Толстой, однако, не растерялся в этой новой для него обстановке и скоро занял видное положение. Он был назначен членом «тайного чужестранных дел коллегиума» и получил чин тайного советника. Состоя в этой должности, Петр Андреевич принимал близкое участие в разрешении многих вопросов международной политики и в качестве доверенного лица сопровождал Петра в его поездке за границу в 1716 и 1717 годах и в персидском походе 1722 года.

В 1718 году Толстой, по поручению Петра, сумел уговорить царевича Алексея, бежавшего от отцовского гнева и скрывавшегося за границей, вернуться в Москву, после чего, по приказанию царя, был организован из 127 высших сановников, духовных и светских, суд над царевичем. В состав этого суда вошли все сенаторы, министры, представители высшего духовенства, высшие военные и гражданские чины. Постановлением суда царевич был присужден к смертной казни за «желание скорой смерти государю родителю своему и за намерение вступить на престол российский посредством бунта в народе». Толстой, незадолго до того получивший звание сенатора, участвовал в следствии над царевичем, допрашивал его и присутствовал при пытке, которой он был подвергнут.

В награду за все, сделанное Толстым в деле царевича, Петр пожаловал ему чин действительного тайного советника и поместье в Переяславльском уезде. В указе по этому случаю Петр объявлял,

- 10 -

что жалует Толстого «за показанную так великую службу не токмо мне, но паче ко всему отечеству в приведении по рождению сына моего, а по делу злодея и губителя отца и отечества».

Кроме дипломатических дел и поездок, Толстой вместе с И. И. Бутурлиным и А. И. Ушаковым управлял Тайной канцелярией, т. е. заведовал политическим сыском. Помимо всего этого, Толстой был президентом учрежденной Петром коммерц-коллегии. В 1717 году Толстой вместе с президентом адмиралтейств-коллегии графом Ф. М. Апраксиным и вице-президентом коллегии иностранных дел подканцлером бароном П. П. Шафировым основал «Штофных и прочих шелковых парчей мануфактуру»4. Предприятие начало работать одновременно в Петербурге и в Москве. В этом факте основания промышленного предприятия тремя крупнейшими представителями высшей петербургской знати нельзя не видеть исполнения ими одного из экономических планов Петра.

Петр высоко ценил службу Толстого, пожаловал ему дома в Петербурге и Москве, несколько имений (всего 1695 крестьянских дворов) и орден Андрея Первозванного, а в 1724 году Толстой получил впервые введенный Петром титул графа5 (до Толстого этот титул получили только восемь наиболее приближенных к Петру лиц).

Смерть Петра и воцарение Екатерины не поколебали положения Толстого. В 1726 г. он был назначен одним из шести членов «Верховного тайного совета». Но в последние дни жизни Екатерины вдруг неожиданно оборвалась казавшаяся столь крепкой и прочной нить могущества и благополучия графа Петра Андреевича Толстого. Боясь, чтобы в случае смерти Екатерины на престол не вступил 12-летний Петр, сын царевича Алексея, который, конечно, не простил бы Толстому участия в деле его отца, Толстой стал добиваться того, чтобы по смерти Екатерины, которая была в то время тяжело больна, императрицей сделалась дочь Петра I Елизавета Петровна. Об этом Толстой вел разговоры с некоторыми придворными. Об этих разговорах узнал всевластный при Екатерине князь А. Д. Меншиков, дочь которого была просватана за царевича Петра, и арестовал Толстого и сочувствовавших ему лиц. Опасаясь, что Екатерина скоро умрет, Меншиков повел дело Толстого с такой быстротой, что оно было закончено в 10 дней.

- 11 -

Французский консул Виллардо рассказывает, что Толстой, будучи арестован, «с ясным видом и благородной откровенностью» признал, что считал себя и свое семейство в опасности в случае воцарения Петра II и потому составил партию для возведения на престол старшей дочери Петра I, своего великого благодетеля. «Если вы думаете, — сказал он, — что я поступил дурно, то вот вам моя голова, отрубите ее и распоряжайтесь моим имуществом, как хотите». Он был отвезен в Петропавловскую крепость, спокойно исповедался и приготовился к смерти6.

6 мая 1727 года, за несколько часов до смерти императрицы Екатерины, Меншиков подсунул ей для подписи указ о том, что Толстой за то, что он «без воли ее императорского величества желал и говорил, дабы быть наследницей цесаревне Елизавете Петровне», лишается графства7, чинов, орденов и всех имений и приговаривается к смертной казни. Смертный приговор был заменен Толстому вечной ссылкой в Соловецкий монастырь. Только преклонные года Толстого спасли его от пытки и от кнута, которым был подвергнут осужденный вместе с ним петербургский генерал-полицмейстер, зять Меншикова, граф Антон Дивиер.

В самый день приговора вместе со своим сыном Иваном Петровичем8, под конвоем пяти офицеров и 90 солдат, Толстой был отправлен в заточение в ту самую тюрьму Соловецкого монастыря, куда он сам, как начальник Тайной канцелярии, за пять лет до этого указом от 15 января 1722 года заточил «до кончины жизни его» князя Ефима Мещерского «за показанные от него противности благочестию»9.

18 июня Толстой доехал до Архангельска, откуда был переправлен в Соловки. Было предписано «содержать его с сыном под крепким караулом, писем писать не давать и никого к ним не допущать и тайно говорить не велеть», выводить из тюрьмы только в церковь и то закованным в кандалы. Тюрьма, в которой поместили Толстых, была сырая и темная, условия заключения — очень строгие (хотя при Толстых и были оставлены привезенные ими с собой слуги). Когда в день именин царя Петра II настоятель монастыря послал Толстым в камеру по два кубка пива, последовал на него донос одного из монахов, и он был

- 12 -

вызван в Тайную канцелярию. Там ему удалось оправдаться, но несомненно, что после этого он стал содержать Толстых еще строже10.

П. А. Толстой умер 30 января 1729 года. Сын его умер раньше — по одним сведениям в июне, а по другим — в конце 1728 года11.

Л. Н. Толстой очень интересовался своим знаменитым предком в период работы над романом из эпохи Петра I — в 1870—1873 и в 1879 годах. В то время еще не были опубликованы многие материалы о жизни П. А. Толстого. В письме от 5 июня 1879 года к своей двоюродной тетке Александре Андреевне Толстой Лев Николаевич благодарил ее брата Илью Андреевича за какие-то доставленные им сведения для задуманного романа и далее писал: «Сведения эти для меня очень важны, но хотелось бы знать их источник. Еще, не знает ли он или вы чего-нибудь о наших предках Толстых, чего я не знаю?.. Если есть что написанное, не пришлет ли он мне. Самый темный для меня эпизод из жизни наших предков — это изгнание в Соловецком, где и умерли Петр и Иван. Кто жена Ивана (Прасковья Ивановна, урожденная Троекурова). Когда и куда они вернулись. Если бог даст, я нынешнее лето хочу съездить в Соловки. Там надеюсь узнать что-нибудь. Трогательно и важно то, что Иван не захотел вернуться, когда ему было возвращено это право»12.

Повидимому, к 1872 году относится характеристика П. А. Толстого, сделанная Львом Николаевичем в его черновых заметках к задуманному им роману: «Толстой — широкий, умный, как Тютчев блестящ. По-итальянски отлично»13.

В бумагах Толстого сохранились также выписки из дела о Толстых, хранившегося в московском архиве Министерства юстиции, сделанные рукою переписчика в 1879 году14. Однако в многочисленных началах романа из эпохи Петра I, написанных Толстым, его предок не фигурирует.

- 13 -

III

Сергей Львович Толстой в 1880-х годах слышал от В. О. Ключевского, что почти все дворянские фамилии, возвысившиеся при Петре I и Екатерине II, выродились; исключение составляет только род Толстых15.

Из рода Толстых вышли многие представители литературы и искусства и политические деятели16.

Старший сын П. А. Толстого Иван Петрович (1685—1728) является прапрадедом Льва Николаевича17.

Второй сын И. П. Толстого Андрей Иванович (1721—1803) был прадедом Льва Николаевича18.

Сын А. И. Толстого Илья Андреевич Толстой (1757—1820) был дедом Л. Н. Толстого.

Из более отдаленных родственников Л. Н. Толстого наибольший интерес представляет личность его двоюродного дяди Федора Ивановича Толстого.

В своих «Воспоминаниях»19 Лев Николаевич рассказывает, что он видел Ф. И. Толстого у них в Ясной Поляне еще при жизни отца20. «Помню его прекрасное лицо: бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы21. Много бы хотелось рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного, необыкновенного человека», — прибавляет Лев Николаевич.

Грибоедов увековечил Ф. И. Толстого в известных стихах: «Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся

- 14 -

алеутом и крепко на руку нечист» и т. д. П. А. Вяземский в стихотворении, посвященном Толстому, писал, что он «на свете нравственном загадка», «которого душа есть пламень», бросающий его «из рая в ад, из ада в рай».

Биограф Ф. И. Толстого Сергей Львович Толстой характеризует его такими словами: «Он прожил бурную жизнь, нередко преступая основы общечеловеческой нравственности и игнорируя уголовный кодекс. Вместе с тем он был человек храбрый, энергичный, неглупый, остроумный, образованный для своего времени и преданный друг своих друзей»22.

«При некоторых темных сторонах имел он и такие светлые, что знавшим его коротко нельзя было не любить его и не уважать за многие хорошие качества», — писал о Ф. И. Толстом П. И. Бартенев23.

«Живой ум, хорошее образование, храбрость, хладнокровие, презрение к опасности, отвращение к бюрократизму, которое любил выказывать Толстой, широкий, щедрый образ жизни — все эти черты, вместе взятые, давали недюжинную, непошлую, привлекательную личность. Толстой импонировал обществу своей вызывающей гордостью», — писал Н. О. Лернер24.

Ф. И. Толстой родился 6 февраля 1782 года. Учился в морском корпусе, после чего поступил на службу в гвардейский Преображенский полк. В 1803 году Толстой отправился в кругосветное плавание на парусном корабле «Надежда», находившемся под командой капитана Крузенштерна. Эта экспедиция была первым кругосветным плаванием русских кораблей. В 1804 г. «Надежда» вошла в камчатский порт, откуда, по описанию Крузенштерна, Толстой отправился в Петербург сухим путем. Однако эта официальная версия является неточной: Толстой не добровольно покинул «Надежду», а был высажен командиром. Точными данными о причинах высадки Толстого мы не располагаем. Повидимому, Толстой был высажен на каком-то острове в русско-американских владениях, где ему и пришлось оставаться некоторое время. Он объездил Алеутские острова, побывал у живших там диких племен, которые предлагали ему быть их царем, и, живя на острове, все свое тело покрыл татуировкой, сохранившейся на нем до конца жизни. Через Петропавловский порт Толстой сухим путем вернулся в Россию. Еще до возвращения приятели прозвали его Американцем.

В шведскую войну 1808 года Толстой был адъютантом князя

- 15 -

М. П. Долгорукова и заведовал его походным хозяйством. Князь оберегал Толстого «для отчаянных предприятий»25.

В 1811 году Толстой вышел в отставку, а в Отечественную войну вновь поступил на службу и безумной храбростью заслужил орден Георгия 4-й степени; участвовал в Бородинском сражении, где был тяжело ранен в ногу, после чего оставил военную службу и переселился в Москву.

Ф. И. Толстой был другом поэта и партизана Дениса Давыдова и талантливого и остроумного стихотворца С. Н. Марина, одного из самых деятельных участников заговора против Павла. В своем стихотворном послании к Толстому, написанном в 1805 году, Марин называет его «злодеем ефрейторства» и «гонителем вахтпарадов»26.

Грибоедов недаром дал Толстому название «дуэлиста». Он не только не избегал дуэлей, бывших обычным явлением того времени, но напрашивался на них.

Известно, что Толстой имел столкновение с Пушкиным, едва не приведшее к дуэли. Дуэль казалась неминуемой, но Пушкин в то время находился на юге, затем в Михайловском. Когда же Пушкин в 1826 году приехал в Москву, общие приятели их примирили.

В своей характеристике Ф. И. Толстого Грибоедов говорит, что он не только «ночной разбойник, дуэлист», но также и «крепко на руку нечист». Здесь разумелась нечистая игра в карты, к которой Толстой, несомненно, был причастен. Об этой стороне его жизни сохранилось немало рассказов, отчасти, быть может, легендарных.

Но уже в 20-х годах с Толстым происходит перемена. Он оставляет свои буйные привычки, женится на цыганке и ведет тихий и спокойный семейный образ жизни27. Он поддерживает дружеские связи с писателями и поэтами: Пушкиным, Вяземским, Жуковским, Денисом Давыдовым, Боратынским, Гоголем и др. Герцен, видевший Толстого в 1838 году в Москве, рассказывает о нем: «Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело, показывал, сколько энергии и силы было ему дано от природы»28. В то же время Федор Иванович становится очень богомольным — молится так, что сдирает себе кожу на коленях. Лев Николаевич объяснял это тем, что его мучили угрызения совести.

- 16 -

Ф. И. Толстой умер 24 октября 1846 года и был похоронен на Ваганьковском кладбище в Москве. Жуковский, узнав о его смерти, писал А. Я. Булгакову: «В нем было много хороших качеств. Мне лично были известны одни только хорошие качества; все остальное было ведомо только по преданию, и у меня всегда к нему лежало сердце, и он всегда был добрым приятелем своих приятелей»29.

У Ф. И. Толстого было много детей. По словам М. Ф. Каменской, он имел 12 человек детей, но все они, кроме двух дочерей, рождались мертвыми или умерли в младенческом возрасте. Старшая дочь Ф. И. Толстого Сарра Федоровна, поэтесса, родилась 20 августа 1820 года, умерла от туберкулеза 24 апреля 1838 года, на восемнадцатом году жизни.

4 мая 1836 года Пушкин, накануне видевшийся с Ф. И. Толстым и его дочерью, писал жене: «Видел я свата нашего Толстого. Дочь у него так же почти сумасшедшая, живет в мечтательном мире, окруженная видениями, переводит с греческого Анакреона и лечится омеопатически»30. (Сарра Толстая в 1836 году действительно впадала иногда в психическое расстройство.)

В 1839 году небольшим тиражом не для продажи вышли в свет в двух частях «Сочинения в стихах и прозе» Сарры Толстой. Книга издана была, разумеется, стараниями отца и на его средства; она содержала прозаические переводы стихотворений С. Ф. Толстой, в подлиннике написанных главным образом на немецком и отчасти на английском и французском языках.

Белинский откликнулся, хотя и кратко, на появление стихотворений Сарры Толстой. В статье «Сочинения Зенеиды Р-вой» (1843) Белинский в следующих словах отозвался об ее стихотворениях: «Эти стихотворения понятны только в целом и в связи с жизнью юной стихотворицы, похищенной смертью на восьмнадцатом году ее жизни. Все эти стихотворения проникнуты одним чувством, одною думою, и то чувство — меланхолия, та дума — мысль о близком конце, о тихом покое могилы, украшенной весенними цветами... У Сарры Толстой это монотонное чувство и эта однообразная дума высказалась поэтически. Стихотворения Сарры Толстой нельзя читать как только произведения поэзии, но и вместе с тем как поэтическую биографию одной из самых странных, самых оригинальных, самых поэтических и по натуре, и по судьбе, и по таланту, и по духу личностей. Это прекрасное явление промелькнуло без следа и памяти...»31

- 17 -

В полемической статье «Москвитянин» и вселенная», написанной в 1845 году, Герцен также упоминает о «прекрасных стихах графини Сарры Толстой»32. В «Былом и думах» Герцен называет Сарру Толстую «необыкновенной девушкой с высоким поэтическим даром»33.

Л. Н. Толстой, живя в Москве в 1840—1860 годах, поддерживал дружеские отношения с вдовой Федора Ивановича, Авдотьей Максимовной (урожденной Тугаевой) и с его младшей дочерью Прасковьей Федоровной, бывшей замужем за приятелем Льва Николаевича В. С. Перфильевым. То, что Лев Николаевич узнал от них, а также и от других лиц, близко знавших Толстого Американца, несомненно, вызвало в нем глубокий интерес к этому «необыкновенному человеку», а частью и привлекло к нему34. Он воспользовался рассказами об «Американце» и некоторыми фактами его жизни, создавая образ графа Турбина-отца в «Двух гусарах» и отчасти Долохова в «Войне и мире». И Турбину и Долохову Толстой оставил то же имя — Федор Иванович.

Еще более сходства с Толстым Американцем имеет образ Долохова в черновых редакциях «Войны и мира»35.

В представлении Толстого его родственник был человек «безнравственный, страстный, сильный»36. Но была в Толстом Американце одна черта, которую Лев Николаевич считал типической для рода Толстых и к которой он не только не относился отрицательно, но считал ее большим достоинством. В письме к своему другу Александре Андреевне Толстой Лев Николаевич в ноябре 1865 года писал: «В вас есть общая нам толстовская дикость. Недаром Федор Иванович татуировался»37.

Из предыдущего текста письма видно, что эту характерную для Толстых «дикость» Лев Николаевич видел в том, что они богато «одарены человеческими страстями»38.

Представление о свойственной его роду «дикости» было так твердо в Толстом, что эту особенность он приписывает и Левину, в котором, как известно, воплощены многие черты личности автора. Стива Облонский говорит Левину: «Вы все, Левины, дики». И далее объясняет Левину, в чем состоит эта его,

- 18 -

замеченная Облонским, дикость: «Ты делаешь всегда то, что никто не делает»39.

Толстой охотно называл свои мнения «дикими», если они находились в полном противоречии с общепринятыми представлениями о тех же предметах. Так, в статье «О народном образовании», являющейся программной статьей педагогического журнала «Ясная Поляна», который он издавал в 1862 году, Толстой писал, что в дальнейших статьях своего журнала он надеется «доказать приложимость и законность» своих «столь диких убеждений» в области педагогики40.

Не все, однако, представители рода Толстых отличались такою «дикостью», т. е. богатой одаренностью «человеческими страстями» и оригинальностью в жизни и в суждениях. Такая черта характера, повидимому, не была свойственна деду Льва Николаевича, графу Илье Андреевичу Толстому.

IV

Граф Илья Андреевич Толстой родился 20 июля 1757 года. Учился в Морском кадетском корпусе, по окончании которого служил во флоте гардемарином, затем поступил на службу в лейб-гвардию, служил в Преображенском полку, откуда в 1793 году вышел в отставку в чине бригадира. Позднее по выборам от дворянства Тульской губернии служил судьею Совестного суда41. Женился в 1791 году на княжне Пелагее Николаевне Горчаковой (род. 28 апреля 1762 года, ум. 25 мая 1838 года)42.

В 1879 году, думая написать роман из эпохи XVIII столетия, Л. Н. Толстой интересовался жизнью многих членов рода Горчаковых того времени. В сохранившихся началах этого романа43 действуют многие представители рода Горчаковых, в том числе и прадед автора, слепой Николай Иванович.

Московская знать уважала графа И. А. Толстого. Он был одним из старшин московского Английского клуба, служившего главным центром общественной жизни старой дворянской Москвы. И. А. Толстой был дежурным старшиной Английского клуба в день 3 марта 1806 года, когда клуб давал торжественный обед в честь Багратиона, как победителя Наполеона в Шенграбенском сражении44.

- 19 -

В «Воспоминаниях» Толстой называет своего деда «ограниченным»; в разговорах же, когда он любил называть вещи своими именами, он называл его просто «глупым»45. Точно так же в одном из кратких конспектов «Войны и мира» указан «глупый, добрый граф Толстой» — будущий граф Ростов романа. В другом конспекте «Войны и мира» Толстой дает подробную характеристику своего деда, опять называя его настоящим именем. В этом конспекте Толстой характеризует главных действующих лиц будущего романа в различных отношениях: имущественном, общественном, любовном, поэтическом, умственном, семейственном. И. А. Толстому дается здесь следующая характеристика:

«Имущество расстроенное, большое состояние, небрежность, затеи, непоследовательность, роскошь глупая.

Обществен[ное]. Тщеславие, добродушие, уважение к знатным.

Любовн[ое]. Жену, детей ровно, богобоязненно и никогда неверности.

Поэтическ[ое]. Поэзия грандиозно[го] и добродушного гостеприимства. Не прочь выпить. Дарование к музыке.

Умствен[ное]. Глуп, необразован совсем.

Семейс[твенное]. Жена, сын, три дочери. От 11 до 13 [года]. Жуирует в деревне и городе, поручил все Свечину. Чувствует, что запутался и не считается. Idée fixe становится — отдать замуж дочерей (совещаются с женой — оба глупы). Страсть — сын. Ищет места, но тщетно; в 12-м году в Москве. Всех к себе тащит... Раз расстается с женой и пишет утешенья»46.

В приведенной характеристике героя будущего романа все соответствует характеру и событиям жизни И. А. Толстого. То, что он был «необразован совсем», подтверждается тем, что в официальных бумагах он подписывался: «брегадир». Даже упоминаемый здесь Свечин — действительное лицо, тульский дворянин Николай Петрович Свечин, который в 1815—1818 годах вел все дела по имениям Толстого и его жены.

- 20 -

Далее в конспекте будущего романа следует характеристика жены И. А. Толстого. Про нее сказано: «Полное доверие, роскошь, grande dame, влюбленная, глупая и капризная, и добрая. Вышла безнадежной старой девой и обожает мужа. Любит страшные романы и привидения. Суеверная. Братья — беспутные. Одна с мужем. Обожает сына»47.

Здесь опять все сказанное целиком соответствует основным чертам характера и главным событиям жизни П. Н. Толстой.

В «Воспоминаниях», написанных через 40 лет после этого конспекта — в 1903 году, — Толстой более подробно повторяет ту же характеристику своего деда и бабки. Здесь он пишет: «Сколько я могу составить себе понятие об ее [бабки] характере, она была недалекая, малообразованная — она, как все тогда, знала по-французски лучше, чем по-русски (и этим ограничивалось ее образование), и очень избалованная — сначала отцом, потом мужем, а потом, при мне уже, сыном — женщина... Дед мой Илья Андреевич, ее муж, был тоже, как я его понимаю, человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только щедрый, но бестолково мотоватый, а главное — доверчивый. В имении его Белевского уезда Полянах, — не Ясной Поляне, но Полянах, — шло долго неперестающее пиршество, театры, балы, обеды, катанья, которые, в особенности при склонности деда играть по большой в ломбер и вист, не умея играть, и при готовности давать всем, кто просил, и взаймы, и без отдачи, а главное, затеваемыми аферами, откупами, кончились тем, что большое имение его жены все было так запутано в долгах, что жить было нечем»48.

О привычках И. А. Толстого к роскошной жизни С. А. Толстая сообщает: «Граф Илья Андреевич вел жизнь крайне роскошную, выписывал стерлядей из Архангельской губернии, посылал мыть белье в Голландию, держал домашний театр и музыку и прожил все»49.

Единственное сохранившееся письмо И. А. Толстого к его жене от 18 июля 1813 года говорит о какой-то его поездке, на которую он возлагал большие надежды, очевидно, в смысле получения каких-то материальных выгод. Письмо это характеризует как самого И. А. Толстого, так и его отношения к своей жене и служит подтверждением той характеристики этих отношений, какую дал Толстой в конспекте «Войны и мира». Повидимому, именно это письмо Толстой имел в виду, когда писал в конспекте, что, расставшись с женой всего только один раз, его дед писал ей

- 21 -

утешительные письма. Приводим это неопубликованное письмо полностью, с сохранением особенностей его орфографии:

«Грусно весма грусно мой милый друг графиня Пелагея Николаевна в первый раз в жизни поздравить тебя с отсутствующим именинником но чтож делать друг сердечный должно повиноваться рассудку. Поверь, что поездка моя в большую послужит нам пользу и раскаиваться не будем, что терпели горькую разлуку. Я и сам очень чувствую, что тяжело быть разно видно Богу так угодно. С лишком 20 лет наслаждались утешением были всегда в месте. Теперь приходит под старость и наша очередь. Зная горе разлуки теперь скажу тебе мой истинный друг, что присамом начале моей комиссии видел, что так скоро мне нельзя кончить как располагали даже и сам к[нязь] А[ндрей?] И[ванович]50 не мог сего предвидеть то я изыскал случай послать нарочного дабы тебя сколько нибудь утешить что я здоров и дела мне порученные надеюсь в большом порядке кончить. Я уже от места своего более ста верст съездил и завтра кажется еще верст на 60 должен пуститься. Ето недурно немношко потрясусь а притом и привыкать надобно к делу51 а не все сидеть за бостоном. Бога ради моя милая ежели хочешь доказать твою приятную мне любовь старайся сколько можно благоразумнее переносить несносную разлуку, которая надеюсь дней через десять кончится, а когда случится, что (по каким ни есть встречам) продлится еще несколько времени то опять пришлю курьера тебя уведомить. Прощай Христос с тобой, будь милость его над тобой чтоб ты была здорова. Пашеньку52 прижав к сердцу с моим родительским благословением, Таненьку перекрести в месте с Пашей цалую. Прощай мой милый друг еще раз, душевно тебя обняв есмь навсегда по гроб верный твой друг граф Илья Толстой. 18. 7. 1813.

Если нужда будет в деньгах, то скажи Вас. Петровичу53 чтоб он у того же кредитора у которого при бытии еще моем взял полторы тысячи попросил сколько нужно будет до моего возвращения».

V

Расстройство дел заставило И. А. Толстого поступить на службу, и в 1815 году он выхлопотал себе место губернатора в Казани, где в его молодые годы его отец служил в гарнизоне. 17 мая 1815 года Александром I был подписан следующий указ Сенату: «Отставному бригадиру графу Илье Толстому

- 22 -

всемилостивейше повелеваем быть казанским гражданским губернатором, с переименованием в статские советники».

26 августа И. А. Толстой прибыл на место службы. Через неделю после его приезда в Казань, 3 сентября, в городе произошел страшный пожар; выгорело более половины города. Местная университетская газета «Казанские известия» спасение города от совершенного разрушения приписывала деятельности губернатора54.

В дальнейшем пятилетнее губернаторство И. А. Толстого в Казани не ознаменовалось какими-либо значительными мероприятиями. Можно заметить, что хотя, по словам его внука, И. А. Толстой и был человеком совершенно необразованным, он все же до известной степени покровительствовал местным ученым. Казанский профессор врач А. Я. Фукс рассказывал: «Наше ученое сословие было тогда в ужасном пренебрежении, все обращались с нами крайне грубо... В первый раз я начал пользоваться некоторым уважением при губернаторе графе Толстом»55.

Имущественное положение Толстого в Казани не поправилось. Он продолжал вести тот же расточительный образ жизни, к которому привык в Москве и Петербурге. Казанские старожилы называли имена тех записных картежников, которые были обычными партнерами губернатора и искусно его обыгрывали56. Сумма долгов И. А. Толстого непрерывно возрастала. В Тульское губернское правление, по местонахождению его имений, сыпались одна за другой многочисленные жалобы на неуплату им взятых взаймы денег.

Следствием этого было то, что по распоряжению Тульского губернского правления 25 мая 1818 года все имения Толстого были описаны, и получаемые с них доходы стали поступать в Приказ общественного призрения для уплаты кредиторам57.

Кроме разорения, И. А. Толстого постигло другое несчастье. Его административная деятельность, продолжавшаяся около пяти лет, закончилась полной катастрофой.

В то время казанская губернская и уездная администрация по своему уровню была не выше администрации большинства других городов России; злоупотребления, произвол, хищения, взяточничество, волокита были в полном ходу. И. А. Толстой, конечно, не был тем человеком, который бы мог «подтянуть» чиновников. С другой стороны, у И. А. Толстого, по словам его сослуживца, советника губернского правления С. А. Москатильникова,

- 23 -

с самого первого года его службы начались нелады с местным дворянством58.

По словам Москатильникова, главным противником Толстого в Казани был влиятельный дворянин князь Д. В. Тенишев. Он был раньше казанским вице-губернатором, затем губернатором в Астрахани и, возможно, сам мечтал о губернаторстве в Казани. Тенишев, по словам Москатильникова59, склонил губернского предводителя дворянства Г. Н. Киселева написать на Толстого донесение в Петербург, что Киселев и исполнил. Летом 1819 года Киселев обратился к Аракчееву с донесением о том, что в Казанской губернии происходят «неимоверные злоупотребления».

Аракчеев доложил донесение Киселева Комитету министров, после чего в Казань была назначена ревизия сенаторов С. С. Кушникова и графа И. Л. Санти. Знаменательно было самое начало ревизии: она была начата 12 октября без уведомления губернатора и не с центральных губернских учреждений, а с учреждений уездных городов Чебоксар и Свияжска, лежавших на пути следования сенаторов. Только 22 октября сенаторы прибыли в Казань.

Донесение сенаторов Аракчееву обрисовало положение дел в Казанской губернии в самых мрачных красках.

10 января 1820 г. Аракчеев доложил Комитету министров о полученных им донесениях от сенаторов. «Сведения, приобретенные ими в самом начале ревизии, — докладывал Аракчеев, — открывают уже по губернскому правлению важные упущения и отступления от порядка, подозрительное небрежение в делах по местам, правлению подчиненным; со стороны же правителя губернии явную слабость и недостаток знания в должности. Продолжающиеся обследования обнаруживают великие злоупотребления земской полиции и поборы. Начало таких злоупотреблений кроется в пороках самого губернского правительства, а следствия очевидны в преступных деяниях земских и других чиновников»60.

Заслушав доклад Аракчеева, Комитет министров нашел, что «невместно было бы оставить при должности тамошнего гражданского губернатора графа Толстого», и обратился к Александру I относительно «соизволения» на его увольнение.

5 февраля 1820 года Александр I дал Сенату следующий указ: «Казанского гражданского губернатора статского советника

- 24 -

графа Толстого, по открывшимся беспорядкам и злоупотреблениям в тамошней губернии, повелеваем удалить от настоящей должности с тем, чтобы он оставался в Казани, доколе сенаторы, губернию всю ревизующие, признают пребывание его там нужным». Указ был получен в Казани 25 февраля.

И. А. Толстой не пережил обрушившегося на него удара. Еще до получения указа об отставке, 23 февраля, он по болезни сдал должность председателю Уголовной палаты61. 21 марта 1820 года И. А. Толстой умер, не успев представить никаких объяснений по поводу выдвинутых против него обвинений. Похоронен он был в Кизичевском монастыре в Казани62.

Ревизоры усердно старались найти факты, компрометирующие не только подчиненных губернатору служащих, но и самого губернатора. Но такого рода материалов в их распоряжение поступило очень немного63.

В семье Толстых относительно административной честности И. А. Толстого составилось определенное мнение. «Дед, — пишет Толстой в «Воспоминаниях», — как мне рассказывали, не брал взяток, кроме как с откупщика, что было тогда общепринятым обычаем, и сердился, когда их предлагали ему, но бабушка, как мне рассказывали, тайно от мужа брала приношения»64.

VI

У И. А. Толстого было два сына и две дочери. Старший сын Николай Ильич, женившийся на княжне Волконской, был отцом Льва Николаевича. Младший сын Илья Ильич был ушиблен в детстве, стал горбатым и умер не старше семи лет (в 1809 году). Старшая дочь Александра Ильинична (род. 30 ноября 1795 года, ум. 30 августа 1841 года) еще при жизни родителей в Петербурге (не позднее 1814 года) была выдана замуж за богатого остзейского графа Карла Ивановича Остен-Сакена (ум. в 1855 году в возрасте 58 лет). Замужество было несчастливо: муж в первый же год после свадьбы стал проявлять признаки душевного расстройства и два раза покушался на жизнь своей беременной жены. Раненую ее привезли к родителям в Петербург, где она родила

- 25 -

мертвого ребенка. Боясь вредных последствий для ее здоровья от известия о смерти новорожденного, ее родители взяли родившуюся тогда же у жены придворного повара девочку Пашеньку и выдали ее Александре Ильиничне за ее дочь. По выздоровлении Александра Ильинична осталась жить у своих родителей. С нею вместе жила и ее приемная дочь, даже и тогда, когда ей стало известно ее происхождение.

Вторая дочь И. А. Толстого — Пелагея Ильинична (род. 14 апреля 1797 года65, ум. 22 декабря 1875 года) была выдана уже в Казани за местного помещика Владимира Ивановича Юшкова (ум. 28 ноября 1869 года в возрасте 80 лет). Свадьба была 26 мая 1818 года. Семнадцатилетней девушкой, живя с родителями в Петербурге, Пелагея Ильинична 10 июня 1814 года начала писать «Mon journal, ou tableau de famille» («Мой дневник, или семейная картина»). Сочинение, вероятно, предполагалось обширное, потому что обозначена была первая глава, но дальше первой страницы у девушки дело не пошло: дневник был оставлен. Но и в том, что было ею написано, содержатся некоторые любопытные штрихи, касающиеся семейной жизни ее родителей. Здесь читаем (в переводе с французского)66:

«Желая всецело посвятить себя нашему воспитанию, наши родители только первые два года после женитьбы провели в шуме светской жизни. Мой отец оставил службу и без сожаления затворился в грустной деревенской жизни. Их обоюдная нежность, счастье, которого они ждали от детей, для которых они пожертвовали собою, — все это скоро заставило их забыть о шумных и призрачных удовольствиях столицы. Их привязанность к нам была безмерна, но никакое пристрастие не заставляло кого-нибудь из нас думать, что он является предметом их особенной любви, так что зависть не поднималась в наших душах. Мы любили друг друга одинаково, и если моя мать ласкала моих братьев, моя сестра и я — мы радовались их счастью. Никогда слова «наказание», «выговор» не были произнесены. Боязнь их огорчить — было единственное чувство, которое мы испытывали».

Полное отсутствие телесных наказаний детей в семье графа Ильи Андреевича Толстого заставляет считать применявшуюся им систему воспитания очень прогрессивной для своего времени. Достаточно сказать, что телесные наказания широко применялись в то время в царской семье. Так, будущий царь Николай I с семилетнего возраста так же, как и его малолетние братья,

- 26 -

находился под присмотром генерала Ламсдорфа, бывшего прежде директором I кадетского корпуса. «Ламсдорф бесчеловечно бил великих князей линейками, ружейными шомполами и пр. Не раз случалось, что в своей ярости он хватал великого князя за грудь или воротник и ударял его об стену так, что он почти лишался чувств. Розги были в большом употреблении, и сечение великих князей не только ни от кого не скрывалось, но и записывалось в ежедневные журналы»67.

Кроме двух дочерей, в семье И. А. Толстого проживала еще родственница его жены — Татьяна Александровна Ергольская (род. 4 ноября 1792 года, ум. 22 июня 1874 года). Она происходила из рода Горчаковых и была внучка родной сестры прадеда Толстого, князя Николая Ивановича Горчакова. Родители Т. А. Ергольской рано умерли, девочку-сиротку взяла П. Н. Толстая и воспитала ее наравне со своими дочерьми.

Т. А. Ергольская впоследствии играла большую роль в жизни Л. Н. Толстого, которому она приходилась троюродной теткой68.

Начавши в 1863 году «Войну и мир», Толстой имел в виду сделать своего деда одним из главных действующих лиц (исключив его губернаторство). Но, исходя первоначально от точного портрета подлинного лица, Толстой в процессе работы над романом некоторые черты своего деда оставил в тени, другие совсем откинул, стараясь придать созданному им образу типические черты известного круга русского дворянства того времени. Так, оставив старому графу Ростову добродушие, хлебосольство, склонность к веселой жизни, беспечность И. А. Толстого, Лев Николаевич не наделил его свойственной его деду склонностью к прожектерству (к «затеям», как писал он в конспекте, или к «аферам», как сказано в «Воспоминаниях»).

Что же касается его бабушки Пелагеи Николаевны, то Толстой изобразил ее в своих художественных произведениях дважды: в повестях «Детство» и «Отрочество» под именем бабушки и в романе «Война и мир» в лице старой графини Ростовой. Повидимому, облик его бабушки казался ему столь типическим для среднего дворянства того времени, что Толстой не внес в него никаких существенных изменений. И бабушка Николеньки Иртеньева, и жена старого графа Ростова в своих основных чертах, включая капризы и причуды с прислуживавшими им горничными, и отвращение бабушки к телесному наказанию детей69, вполне соответствуют своему прототипу.

- 27 -

VII

Князья Волконские, из рода которых происходила мать Л. Н. Толстого, в числе первых предков своих считали Михаила Всеволодовича, князя Черниговского, который в 1246 году был вызван в Золотую Орду и за отказ от исполнения татарских религиозных обрядов был замучен татарами, князя Ивана Юрьевича, погибшего в 1380 году в Куликовской битве, и др. Многие Волконские были воеводами и стольниками, некоторые были окольничими, один был боярином70.

Прадед Л. Н. Толстого, князь Сергей Федорович Волконский (1715—1784), генерал-майор, был участником Семилетней воины71.

В 1763 году С. Ф. Волконский приобрел на имя жены у С. В. Позднева часть имения Ясная Поляна. Предыдущая история Ясной Поляны такова.

В XVI веке Московское государство для защиты от нападений южных кочевников, в особенности крымских татар, приступило к сооружению сплошной оборонительной линии, так называемой «черты». Эта «черта» состояла из полосы естественных заграждений: рек, лесов, болот, озер, оврагов, которые в наиболее опасных местах были дополнены искусственными сооружениями: лесными завалами или засеками, валами, рвами, надолбами, частоколами и пр. Засекой назывался лес, подрубленный, но не отделенный от пней, не очищенный от сучьев и наклоненный в одну сторону. Лес, где устраивалась засека, получал название заповедного; в нем запрещалась всякая рубка деревьев и прокладывание дорог и тропинок. Ширина засечной черты была различна: от нескольких сажен там, где были рвы, валы или болота, до 40—60 верст сплошных лесов. Общее протяжение «черты» достигало 500 верст; она тянулась непрерывной цепью по Тамбовской, Тульской, Рязанской и Калужской губерниям. Сооружение засечной черты Московского государства было закончено в 60-х годах XVI века. Вся в целом засечная черта «представляла одно из грандиознейших сооружений военно-инженерного искусства до XIX века»72.

Для сохранения «черты» московское правительство держало большой штат служилых людей, носивших название засечных воевод и получавших за свою службу небольшие поместья. Здесь же были размещены и вооруженные силы на случай нападения татар. Через известные промежутки в засеке устраивались «ворота», т. е. дороги для проезжающих и проходящих, которые

- 28 -

охранялись вооруженной стражей. Ясная Поляна, как один из пунктов, через которые проходила засека, упоминается уже в описании («дозоре») Крапивенской засеки, составленном в 1638 году73. Как полагают, Ясная Поляна первоначально называлась «Ясенная поляна» — по преобладанию ясеневой породы деревьев в местных лесах.

По мере усиления Московского государства значение засек, как оборонительной линии, утрачивалось, и владения бывших засечных воевод становились просто поместьями.

В 1879 году, задумав написать роман из эпохи Петра I, Толстой внимательно изучал архивные материалы, касающиеся Ясной Поляны того времени. Одно из оставленных начал этого романа открывается описанием состояния Ясной Поляны в 1708 году. Здесь Толстой говорит, что в Ясной Поляне в то время насчитывалось 137 душ крепостных крестьян, принадлежавших пяти помещикам. «И у двух помещиков свои дворы были не лучше теперешнего хорошего мужицкого, и стояли дворы эти в середине своих мужиков, и деревня была не на том месте, где теперь, барский двор был пустырь, а где теперь деревня, было поле, а крестьянские и помещичьи дворы, как расселились, кто где сел, так и сидели, на том месте над прудом, под лесом, где стоят старые две сосны, которое теперь называется селищами»74.

По смерти князя Сергея Федоровича Волконского одним из владельцев Ясной Поляны сделался его младший сын, князь Николай Сергеевич.

VIII

Н. С. Волконский родился 30 марта 1753 года. По обычаю того времени уже 7-летним мальчиком в 1760 году он был зачислен на военную службу75.

В 1780 году Волконский уже капитан гвардии и состоит в свите Екатерины II в Могилеве во время ее свидания с австрийским императором Иосифом II. Повидимому, он был в то время одним из доверенных лиц Екатерины, потому что по окончании свидания она поделилась с ним своим впечатлением, сказав ему про австрийского императора: «Он в моем рукаве»76.

- 29 -

В 1781 году Волконский — полковник 2-го гренадерского полка. В 1787 году он получает чин бригадира и сопровождает Екатерину II в ее путешествии в Крым. Далее, судя по «Воспоминаниям» Толстого и по черновым рукописям «Войны и мира», 6 декабря 1788 года Волконский принимает участие во взятии Очакова. В 1789 году он получает чин генерал-майора и в следующем 1790 году состоит при соединенной армии.

В 1793 году Волконский был послан чрезвычайным послом в Берлин77. В 1793—1794 годах Волконский значится в составе войск, находящихся в Польше и Литве, а 24 июля 1794 года он увольняется в отпуск на два года. Причины увольнения Волконского в отпуск на такой продолжительный срок нам неизвестны; можно думать, что у него произошло какое-нибудь столкновение с кем-либо из влиятельных вельмож. В «Воспоминаниях» Л. Н. Толстой рассказывает о столкновении Волконского с Потемкиным. Здесь он говорит: «Про деда я знаю то, что, достигнув высших чинов генерал-аншефа при Екатерине, он вдруг потерял свое положение вследствие отказа жениться на племяннице и любовнице Потемкина Вареньке Энгельгардт78. На предложение Потемкина он ответил: «С чего он взял, чтобы я женился на его...». За этот ответ он не только остановился в своей служебной карьере, но был назначен воеводой в Архангельск, где пробыл, кажется, до воцарения Павла, когда вышел в отставку»79. Этот поступок его деда вызывал в Толстом восхищение; он неоднократно рассказывал про него своим гостям80, а просматривая в 1909 году корректуру книги Н. Г. Молоствова и П. А. Сергеенко «Лев Толстой. Критико-биографическое исследование», сделал на полях указание, чтобы авторы упомянули об этом эпизоде с его дедом, о котором они почему-то умолчали81.

Однако передаваемое Толстым семейное предание, несомненно имевшее какую-то реальную основу, содержит существенные

- 30 -

фактические ошибки. При жизни Потемкина, как мы видели, карьера Волконского не останавливалась. Его непонятный долговременный отпуск относится к 1794 году, когда Потемкина уже не было в живых. Так или иначе, если этот гордый и презрительный ответ всесильному вельможе и имел место, то он не повлек за собой никаких серьезных последствий для Н. С. Волконского. Самое столкновение его с Потемкиным, если оно действительно происходило на этой почве, не могло быть позднее 1779 года, так как в этом году В. В. Энгельгардт уже была выдана замуж за князя С. Ф. Голицына. Волконскому было тогда не больше 26 лет, и ему было очень далеко до чина генерал-аншефа: он мог быть тогда только капитаном.

Не соответствует хронологическим данным и сохранившееся в семейном предании сведение о назначении Волконского в Архангельск при Екатерине. В действительности это назначение Волконский получил уже при Павле. Карьера Волконского при Павле протекала следующим образом82. Уже в самом начале царствования Павла, в 1797 году, Волконский — шеф Азовского мушкетерского полка, но в этой должности он пробыл недолго. 3 июня 1797 года Павел вернул Волконскому представленный им рапорт о состояний его полка за первую треть года, предписав впредь представлять рапорты не по третям года, а ежемесячно. Вероятно, уже это предписание задело гордость Волконского, но худшее было впереди. В следующем месяце его полку был назначен инспекторский смотр. Волконский, очевидно, увидел в этом проявление недоверия, гордость его была оскорблена, и он, сказавшись больным, на смотр не явился. Он знал, что делал: жестокие расправы Павла с ослушниками его воли были тогда в полном ходу и, без сомнения, были хорошо известны Волконскому.

Удар разразился, вероятно, в тот же день. 18 июля 1797 года последовал приказ Павла: «Исключается без абшида из службы за ложное показание себя больным для отбытия от инспекторского смотра генерал-лейтенанта Загряжского Азовского мушкетерского полка генерал-майор шеф, князь Волконский четвертый». Такое увольнение «без абшида» означало не обычное увольнение в отставку с мундиром, пенсией и сохранением всех чинов и отличий, а совершенное исключение из службы. Этим уничтожалась вся предыдущая военная карьера Волконского: он становился простым дворянином, хотя и родовитым.

Опала продолжалась один год. 25 декабря 1798 года Волконский был вновь принят на службу и даже получил следующий военный чин — генерал-лейтенанта. 27 декабря он был назначен

- 31 -

военным губернатором в Архангельск. Взгляд на это назначение как на почетную ссылку, который высказывает Толстой в своих «Воспоминаниях» и как он рассказывает об этом в наброске «Три поры», едва ли можно признать правильным. Архангельск был пограничным приморским городом, где в случае начала военных действий могла быть произведена высадка неприятеля. Военным губернатором вэ тот город мог быть назначен только боевой генерал, каким, очевидно, и представлялся Павлу Волконский. Что Павел ценил военные способности Волконского, видно из того, что, получив сведения о предполагаемой высадке французов в Архангельске, Павел приказом от 19 мая 1799 года назначил Волконского командующим особым, составленным на этот случай корпусом, состоявшим из пяти эскадронов и девяти батальонов войск. (Так как высадка французов не состоялась, корпус этот приказом Павла от 9 июля того же года был распущен.)

7 июля того же 1799 года Волконский был произведен в один из трех высших военных чинов того времени — генерала от инфантерии. Но и в Архангельске служба Волконского не обошлась без столкновения с Павлом, хотя и не столь значительного. В мае 1799 года комендантом города Архангельска генерал-майором Караевым за грубость и неучтивость в разговоре с ним был посажен на гауптвахту директор архангельской конторы Ассигнационного банка Арсеньев. Узнав об этом, Волконский сделал генералу Караеву замечание за превышение власти и отдал распоряжение немедленно освободить Арсеньева, о чем донес Павлу. Павел, однако, в этом деле принял сторону Караева. Он написал Волконскому собственноручное письмо, в котором делал ему выговор за то, что он «поступил дурно, освободив Арсеньева, посаженного за грубость», и предписывал вновь арестовать Арсеньева и содержать его на гауптвахте до особого распоряжения. В письме не было обычного «пребываю к Вам благосклонным», что означало проявление неудовольствия царя83.

Быть может, этот случай послужил одним из поводов к тому, что уже в ноябре 1799 года Волконский подал в отставку. Отставка была принята. 23 ноября 1799 года последовал указ Павла об увольнении со службы по прошению и «с абшидом» генерала от инфантерии князя Волконского четвертого. Без сомнения, Волконский просил об отставке не вследствие преклонного возраста или слабости здоровья: ему было тогда только 46 лет и после этого он прожил еще долгое время. Вероятно, ему тяжело и стеснительно было служить при педантичном, придирчивом самодуре Павле84.

- 32 -

Выйдя в отставку, Волконский поселился в своем имении и больше уже до конца жизни не служил ни на государственной службе, ни по выборам дворянства. Произошло ли это от того, что он дорожил своей свободой и независимостью, или, как рассказывает Толстой в одном из оставленных начал «Войны и мира», носящем название «Три поры», при Александре «князь был хуже, чем в немилости, — его забыли» — остается для нас неизвестным85.

IX

В наброске «Три поры» Толстой следующим образом рисует портрет своего деда: «Князь был свеж для своих лет, голова его была напудрена, частая борода синелась, гладко выбрита. Батистовое белье манжет и манишки было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, высоко нес голову, и черные глаза из-под густых, широких черных бровей смотрели гордо и спокойно над загнутым сухим носом. Тонкие губы были сложены твердо»86. Это описание вполне соответствует сохранившимся портретам Н. С. Волконского87.

В том же наброске рассказывается, что, выйдя в отставку, князь «уехал в свое родовое именье и начал строиться вроде феодальных баронов с башнями и замками, с садами и парками, прудами и фонтанами... Одна из деревень его в 200 душ была отряжена на подвоз камня и битье кирпича, и работы эти продолжались 18 лет. Мужики, как этой деревни, так и всех других деревень князя, без чувства особенного рабского уважения, благоговения почти не вспоминали и теперь еще — старики — не вспоминают о князе. «Строг, но милостив был», как и всегда говорят

- 33 -

они... Крестьяне Лысых Гор... работали весело, на хороших лошадях и имели вид благосостояния больший, чем какой теперь встретить можно»88. (Набросок был написан, вероятно, в 1863 году.)

То же самое рассказывает Толстой о своем деде и в «Воспоминаниях», написанных 40 лет спустя — в 1903 году. «Дед мой, — пишет здесь Толстой, — считался очень строгим хозяином, но я никогда не слыхал рассказов о его жестокостях и наказаниях, столь обычных в то время. Я думаю, что они были, но восторженное уважение к [его] важности и разумности было так велико в дворовых и крестьянах его времени, которых я часто расспрашивал про него, что, хотя я и слышал осуждения моего отца, я слышал только похвалы уму, хозяйственности и заботе о крестьянах и, в особенности, огромной дворне моего деда»89.

В условиях крепостного права трудно было бы представить строгость без деспотизма, и деспотизм в известных пределах, несомненно, был свойственен Н. С. Волконскому. В «Детстве»90 выведен образ старой экономки Натальи Савишны, под именем которой Толстой, как писал он в «Воспоминаниях», «довольно верно» изобразил действительно служившую у них еще со времен деда сначала в качестве горничной, затем няни и, наконец, экономки дворовую Прасковью Исаевну. Рассказывая историю жизни Натальи Савишны, Толстой сообщает, что в бытность няней она полюбила официанта Фоку и отправилась к старому барину просить позволения выйти за него замуж. «Дедушка, — говорится в «Детстве», — принял ее желание за неблагодарность, прогневался и сослал бедную Наталью за наказание на скотный двор в степную деревню. Через шесть месяцев, однако, так как никто не мог заменить Наталью, она была возвращена в двор и в прежнюю должность. Возвратившись в затрапезке из изгнания, она явилась к дедушке, упала ему в ноги и просила возвратить ей милость, ласку и забыть ту дурь, которая на нее нашла было и которая, она клялась, уже больше не возвратится».

Несомненно, это яркий пример помещичьего деспотизма. Недаром это место было выпущено (очевидно, по цензурным соображениям) при печатании повести в «Современнике» в 1852 году91.

«Он построил, — рассказывает Толстой далее про своего деда в «Воспоминаниях», — прекрасные помещения для дворовых и

- 34 -

заботился о том, чтобы они были всегда не только сыты, но и хорошо одеты и веселились бы. По праздникам он устраивал для них увеселения, качели, хороводы. Еще более он заботился, как всякий умный помещик того времени, о благосостоянии крестьян, и они благоденствовали тем более, что высокое положение деда, внушая уважение становым, исправникам и заседателям, избавляло их от притеснения начальства».

Толстой предполагал в своем деде «очень тонкое эстетическое чувство». «Все его постройки, — говорит он в «Воспоминаниях», — не только прочны и удобны, но чрезвычайно изящны. Таков же разбитый им парк перед домом»92.

Предположение Толстого о тонком эстетическом чувстве, свойственном его деду, вполне подтверждается всей строительной деятельностью Н. С. Волконского в Ясной Поляне.

Яснополянская усадьба занимает квадратную площадь в несколько десятин, окопанную канавами. Перед въездом в усадьбу были сооружены сохранившиеся до наших дней две круглые кирпичные башенки затейливой архитектуры, на которых были укреплены железные ворота. Ворота запирались, и без ведома хозяина никто не мог проехать в его владения. У ворот всегда дежурили сторожа; башенки, полые внутри, служили им убежищем во время непогоды. От ворот к барскому дому вела широкая березовая аллея, рассчитанная на проезд тройкой или четверней и носившая в Ясной Поляне название «прещпект»93.

На возвышенном месте были расположены два совершенно одинаковых каменных двухэтажных флигеля, между которыми была начата постройка большого дома. Этот большой дом Волконский не успел достроить. При нем был построен только нижний

- 35 -

этаж, каменный; верхний этаж — деревянный — был достроен уже после смерти Н. С. Волконского его зятем Н. И. Толстым.

Архитектура флигелей — итальянского стиля; в каждом флигеле было по десяти комнат и по одному большому «итальянскому» окну с каждой стороны. Перед домом был газон (в том месте, где теперь яблоневый сад). По бокам шли две неширокие березовые аллеи, параллельно с «прешпектом»; в верхней части были расположены липовые аллеи в виде квадрата и звезды, носившие название «клинов». Далее был разбит «аглицкий» сад с тремя прудами, берега которых были обсажены розами94. Мимо прудов по склонам вились небольшие аллейки из орешника и других кустарников. В нижней части парка было посажено несколько елей. За барским домом находились хозяйственные постройки, из которых доныне сохранилось большое кирпичное здание, при Волконском занятое ковровой фабрикой и помещением для дворовых. Здание это отличается большим изяществом, пропорциональностью частей и строгостью линий. Можно думать, что здание это не было выстроено Н. С. Волконским для размещения дворовых, как это писал Толстой: для такой цели оно слишком роскошно. Повидимому, это был барский дом одного из прежних владельцев Ясной Поляны, приобретенный у него Волконским.

Что касается размера земельно-душевых владений Н. С. Волконского, то в этом отношении он принадлежал к числу средних помещиков своего уезда95.

Но, не владея особенно значительным земельно-душевым фондом, Н. С. Волконский был в то же время владельцем значительного земельного участка и больших домов в Москве96.

В Москве Волконский вел образ жизни богатого знатного барина. На конюшне у него были «цуковые», как они названы в приходо-расходной книге (т. е. цуговые), лошади97.

X

Продолжая в «Воспоминаниях» рассказ об эстетических наклонностях своего деда, Толстой говорит: «Вероятно, он также очень любил музыку, потому что только для себя и для матери держал свой хороший небольшой оркестр. Я еще застал огромный, в три обхвата вяз, росший в клину липовой аллеи и вокруг которого были сделаны скамьи и пюпитры для музыкантов. По

- 36 -

утрам он гулял в аллее, слушал музыку. Охоты он терпеть не мог98, а любил цветы и оранжерейные растения».

В наброске «Три поры» Толстой рисует следующую картину игры небольшого домашнего оркестра старого князя:

«В семь часов утра на одной из липовых аллей, составлявших квадрат и звезду, подле дома стояло человек восемь людей в камзолах, чулках и башмаках и тупеях, с скрипками, флейтами и нотами, и слышался осторожный говор и настроиванье инструментов. В стороне от аллеи, закрытый липами, во внутренности квадрата стоял по крайней мере столетний ясень, аршина два с половиной в диаметре. Вокруг ясеня были сделаны кругом скамейки для восьми человек музыкантов и пюпитры. Кругом было обсажено шиповником и сиренью; круглая площадка была высыпана песком. — «Проснулся!» — прокричал мальчик казачок, пробегая через аллею с посудой горячей воды. Музыканты зашевелились, скрылись за аллею и разложили ноты и, слегка построивши, глядя на капельмейстера, ставшего перед ними, начали играть одну из симфоний Гейдена».

По окончании игры музыканты расходятся: «кто свиней кормить, кто чулки вязать в официантской, кто работать в саду, так как у всех, кроме музыкантской, были свои должности».

В «Воспоминаниях» Толстой ничего не говорит о мировоззрении и интеллектуальном уровне своего деда, хотя и называет его «умным и даровитым». Некоторое представление об умственных интересах Н. С. Волконского можно составить из перечня книг, оставшихся после него в яснополянской библиотеке99.

С. Л. Толстой предполагал, что Н. С. Волконский был масон100. Предположение это возникает тем более естественно, что двоюродные братья его жены князья Николай Никитич и Юрий Никитич Трубецкие были розенкрейцерами101. Однако в списках, составленных исследователями масонства, он не значится ни в числе несомненных, ни в числе предполагаемых масонов102, и в оставшейся после него библиотеке почти нет книг по масонству103. Обращает на себя внимание также ироническое отношение дочери

- 37 -

Волконского в ее петербургском дневнике к князю С. С. Голицыну, который «все разговаривал о масонах»104. При этом М. Н. Волконская не произносит ни одного сочувственного слова в пользу масонства.

Повидимому, Волконский был деист, хотя, быть может, и не вполне последовательный105.

Нельзя вполне отождествлять Н. С. Волконского с образом старого князя из чернового отрывка «Три поры», о котором автор говорит, что «для него еще раньше Французской революции существовала одна религия — разум». Повидимому, Толстой, стремившийся в этом отрывке дать довольно точный портрет своего деда, имел не вполне правильное представление о его мировоззрении. Миросозерцание деда Толстого не было столь рационалистическим, и он не был «старым вольтерьянцем», как называет Толстой князя Болконского в одной из черновых редакций «Войны и мира»106.

Вообще документальные данные об обоих дедах Л. Н. Толстого не подтверждают установившегося мнения о полном тождестве графа И. А. Ростова и князя Н. А. Болконского с дедами автора. Формулировка шурина Толстого С. А. Берса: «Нет сомнения, что в произведении «Война и мир» под именем князя Николая Андреевича Болконского и графа Ильи Андреевича Ростова описаны оба деда Льва Николаевича»107, — может быть принята лишь с большими оговорками.

Н. С. Волконский был женат на княжне Екатерине Дмитриевне Трубецкой (род. 15 сентября 1749 года, ум. 8 мая 1792 года)108. У него была единственная дочь Мария — мать Толстого109.

- 38 -

Н. С. Волконский умер 3 февраля 1821 года и был погребен в Спасо-Андрониевом монастыре в Москве. В 1929 году прах его был перевезен в место семейного погребения Толстых — сельцо Кочаки близ Ясной Поляны.

Через год после смерти отца дочь Мария Николаевна вышла замуж за Н. И. Толстого.

Небезинтересно привести отзыв Толстого о сравнительной характеристике его предков по отцовской и материнской линии, которую дал его биограф П. И. Бирюков. Вторую главу первого тома своей «Биографии Л. Н. Толстого» Бирюков заканчивал рассуждением о том, что «благое влияние на Л. Н-ча материнского рода должно признать несомненным», чего отнюдь нельзя, по мнению П. И. Бирюкова, сказать об отцовском роде.

Читая в 1904 году в рукописи книгу Бирюкова, Толстой относительно приведенного места сделал замечание: «Мне кажется, и неверно, и необоснованно, и излишне»110. На основании этого замечания Толстого Бирюков при печатании книги выпустил все рассуждение.

Общий вывод о происхождении Л. Н. Толстого сводится к следующему:

«И со стороны матери, как со стороны отца, в нашем знаменитом писателе сошлась кровь родовитейших фамилий, исключительно русских: Неплюевых, князей Волконских, Вердеревских, Еропкиных, Скорняковых-Писаревых, Чаадаевых, князей Трубецких, князей Голициных, Головиных, князей Одоевских и князей Лыковых»111.

Все сказанное выше вполне подтверждает справедливость слов В. И. Ленина: «...По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России»112.

- 39 -

Глава вторая

РОДИТЕЛИ Л. Н. ТОЛСТОГО

I

Граф Николай Ильич Толстой родился 26 июня 1794 года1.

Отец поторопился положить начало его служебной карьере, и уже 6-летним мальчиком в 1800 году он был зачислен на службу с чином губернского регистратора, а в 1810 году, 16 лет, получил чин коллежского регистратора и в следующем 1811 году — чин губернского секретаря.

Юноша воспитывался в условиях крепостного права. В архиве его отца хранится бумага, по которой тетка Николая Ильича, родная сестра его матери, Н. Н. Депрерадович, жена генерала, когда Николаю Ильичу было 15 лет, подарила ему своего дворового человека Афанасия Петрова. Тогда же она подарила его сестре Александре Ильиничне, которой было 13 лет, «малолетнию крестьянскую девку» Александру Алексееву. Лет 16-ти юноша имел связь с дворовой девушкой. От этой связи родился сын Мишенька, которого впоследствии определили в почтальоны. При жизни отца, — рассказывает Толстой в своих «Воспоминаниях», — этот его брат «жил хорошо, но потом сбился с пути и часто уже к нам, взрослым братьям, обращался за помощью. Помню то странное чувство недоумения, которое я испытывал, когда этот впавший в нищенство брат мой, очень похожий (более всех нас) на отца, просил нас о помощи и был благодарен за 10—15 рублей, которые давали ему»2.

- 40 -

В 1812 году Н. И. Толстой, «несмотря на нежелание, страх и отговоры родителей», как пишет Лев Николаевич в «Воспоминаниях», переменил гражданскую службу на военную. В то время, когда им было подано прошение о переводе с гражданской службы на военную, мирный договор с Наполеоном, заключенный в 1807 году в Тильзите, оставался в силе; однако влиятельные московские круги не считали мир с Наполеоном прочным. Так, граф Ф. В. Растопчин уже 24 марта 1810 года писал вел. кн. Екатерине Павловне: «Я нашел в Москве множество слухов о близком разрыве с Францией»3. А. Д. Бестужев-Рюмин вспоминал, что уже в начале 1811 года в Москве «стали поговаривать... о разрыве мира», заключенного в Тильзите, а в конце этого года «уже явно говорили, что с французами будет война, и война жестокая»4. Так, очевидно, смотрел и Александр I. Уже с 1810 года началось вооружение новых полков и весь 1811 год продолжалась организация резервов и устройство складов в тылу5.

11 июня 1812 года Н. И. Толстой был зачислен корнетом в 3-й Украинский казачий полк, вскоре переименованный в Иркутский гусарский полк. 12 июня Наполеон без объявления войны перешел границы России, и началась Отечественная война.

Н. И. Толстому не пришлось принять участие ни в одном сражении в пределах России, но в декабре 1812 года он был отправлен в заграничный поход.

Сохранилось несколько писем Николая Ильича с пути к родителям и сестрам, ярко рисующих его настроение того времени. Письма переполнены излияниями чувств в таких, например, выражениях: «Целую ваши ручки мысленно и прошу вас не забывать меня, т. е. огорчаться как можно меньше. Остаюсь навек ваш покорный сын». В одном из писем к сестрам Толстой писал: «Хотите знать, что я делаю, чтобы развлечься? Я ставлю ваши портреты вокруг меня, беседую с ними и иногда даже танцую, считая, что я нахожусь среди вас, моих добрых друзей. Я уверен, что вы меня любите и не откажете мне в моей просьбе, с которой я к вам обращусь: это грустить по возможности меньше. Подумайте, если бы я знал, что вы спокойны и довольны, моя разлука была бы мне в половину тяжка»6.

Картины последствий войны, проходившие перед его глазами, производили на Николая Ильича тяжелое впечатление.

- 41 -

В письме из Гродно от 28 декабря 1812 года он сообщал родителям:

«Не бывши еще ни разу в сражении и не имевши надежды в нем скоро быть, я видел все то, что война имеет ужасное; я видел места, верст на десять засеянные телами; вы не можете представить, какое их множество по дороге от Смоленска до местечка Красное; да это еще ничего, ибо я считаю убитых несомненно щастливее тех пленных и беглых французов, кои находятся в разоренных и пустых местах Польши...»

«Признаюсь вам, мои милые, — писал далее Н. И. Толстой, — что есть ли бы я не держался русской пословицы: взявшись за гуж, не говори, что не дюж, я бы, может, оставил военное ремесло; вы, может, мне скажете, что я не имею права говорить это, а оставя уж все то, что я всего более на свете люблю; но что же делать, я так же, как другой, не умел быть доволен своим состоянием. Но что про это говорить? Я всегда любил военную службу, и вошедши в нее, щитаю приятною обязанностью исполнять в точности мою должность».

Еще более решительно писал Толстой сестрам через полтора месяца, 15 февраля 1813 года, из польского местечка Добжица:

«Мое военное настроение очень ослабело: истребление человеческого рода уже не так занимает меня, и я думаю о счастьи жить в безвестности с милой женой и быть окруженным детьми мал мала меньшими».

Но мечты эти не могли осуществиться: выйти в отставку, пока продолжалась война, было невозможно, и Н. И. Толстой, состоя адъютантом троюродного брата своей матери, генерала Алексея Ивановича Горчакова, проделал почти весь заграничный поход 1813 года, был во всех наиболее крупных делах этой кампании и во многих мелких стычках. «За отличие» в арьергардных делах во время отступления армии «при удержании неприятеля под городом Дрезденом и при переправе через реку Эльбу», как сказано в его формулярном списке, Толстой 27 апреля 1813 года получил чин поручика. 8 и 9 мая Толстой принимал участие «в генеральном сражении» при городе Бауцене; 14 августа «при сильной рекогносцировке» у Дрездена; затем в блокаде крепости Кенегштейн. 2, 4, 6 и 7 октября Толстой был участником «битвы народов» под Лейпцигом и за отличие в этом сражении получил чин штабс-ротмистра. В том же месяце Толстой принимает участие «в преследовании неприятеля до города Эрфурта и при блокаде оного до 17 октября». Из Эрфурта Н. И. Толстой шел походом до Геттингена, откуда главнокомандующим армии, генералом Витгенштейном, был отправлен «с нужными депешами» курьером в Петербург. На обратном пути из Петербурга к армии в местечке Сент-Оби Толстой был захвачен в плен и пробыл в

- 42 -

плену в Париже до взятия его русскими войсками 19 марта 1814 года.

По сохранившемуся в семье Толстых преданию, Н. И. Толстой был взят в плен вместе со своим денщиком, который незаметно спрятал в сапог все золото своего барина и во все пребывание в плену ни разу не разувался, чтобы не обнаружить этих денег. Он натер себе ногу и нажил рану, но и виду не показал, что ему больно. По приезде в Париж Николай Ильич мог жить, ни в чем не нуждаясь, и навсегда сохранил память о преданном солдате7.

Возвратившись в Россию, Толстой 8 августа 1814 года был переведен в кавалергардский полк и назначен адъютантом к командиру корпуса, генерал-лейтенанту князю Андрею Ивановичу Горчакову, другому троюродному брату его матери.

11 декабря 1817 года Толстой был переведен с чином майора в гусарский принца Оранского полк8. Любопытны причины, вызвавшие этот перевод. Сохранился рапорт на имя Александра I от главнокомандующего второй армией генерала Бенигсена о том, что командир корпуса, генерал-лейтенант князь Горчаков просит перевести его адъютанта штабс-ротмистра графа Толстого в гусарский полк по той причине, что Толстой, «имея ревностное желание продолжать службу вашему императорскому величеству во фронте, но по недостаточному своему состоянию не имеет возможности продолжать служение в кавалергардском полку»9. Рапорт этот, датированный 15 ноября 1817 года, указывает на стесненное материальное положение Н. И. Толстого.

14 марта 1819 года Толстой «по болезни» был уволен в отставку с чином подполковника. При прошении об отставке, поданном Толстым 14 ноября 1818 года, было приложено свидетельство главного лекаря Казанского военного госпиталя о том, что Н. И. Толстой «действительно болен слабостию груди со всеми ясными признаками к чахотке, простудным кашлем, сопряженным с кровохарканием, и застарелою простудною ломотою во всех членах».

Конечно, вполне вероятно, что Николай Ильич, в течение полутора лет переносивший все тяжести походной жизни и плена, страдал всеми болезнями, перечисленными в выданном ему лекарем свидетельстве, чем и объясняется отчасти его ранняя смерть;

- 43 -

но, быть может, главной причиной, побудившей его хлопотать об отставке, было желание сколько-нибудь поправить расстроенные дела отца. «Отец, — пишет Лев Николаевич в «Воспоминаниях», — вышел в отставку и приехал в Казань, где совсем уже разорившийся мой дед был губернатором».

Последовавшая в 1820 году смерть Ильи Андреевича очень осложнила положение его сына. Можно думать, что в эпилоге «Войны и мира», изображая условия жизни Николая Ростова после смерти старого графа, Толстой описывает обстоятельства, весьма близкие к тем, в каких находился его отец после смерти деда. Здесь читаем: «Положение денежных дел через месяц после смерти графа совершенно обозначилось, удивив всех громадностью суммы разных мелких долгов, существования которых никто и не подозревал. Долгов было вдвое больше, чем имения... Чтобы за оставшиеся долги не быть посаженным в яму, чем ему угрожали кредиторы, он [Николай] снова поступил на службу. Ехать в армию, где он был на первой вакансии полкового командира, нельзя было, потому что мать теперь держалась за сына, как за последнюю приманку жизни; и поэтому, несмотря на нежелание оставаться в Москве в кругу людей, знавших его прежде, несмотря на свое отвращение к статской службе, он взял в Москве место по статской части и... поселился с матерью и Соней на маленькой квартире на Сивцевом Вражке».

Н. И. Толстой 15 декабря 1821 года поступил на службу «смотрительским помощником» в Московское военно-сиротское отделение при Московском комендантском управлении. Незначительность этой должности наводит на мысль, что действительно она была взята Толстым исключительно для того, чтобы за долги отца не быть посаженным в долговую тюрьму, так как к служившим на государственной службе мера эта не применялась.

Несмотря на всю экономию в расходах, материальное положение Н. И. Толстого «с наследством, которое не стоило всех долгов, и с старой, привыкшей к роскоши матерью, сестрой и кузиной на руках»10 было очень трудным. Радикальным средством поправления расстроенного материального положения была женитьба на богатой невесте.

II

Княжна Мария Николаевна Волконская родилась 10 ноября 1790 года.

Толстой не помнил своей матери: она умерла тогда, когда ему не было еще двух лет. В «Воспоминаниях», очевидно, со слов своих теток, он говорит, что мать его была «нехороша собой»11.

- 44 -

К сожалению, не осталось ни одного вполне достоверного портрета Марии Николаевны; имеется только ее силуэт, относящийся к тому времени, когда она была еще девочкой. Судя по этому силуэту, Лев Николаевич крупными чертами лица походил не на отца, а на мать12.

По словам Толстого, его мать была «очень хорошо образована для своего времени». Она знала четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский. И, что важнее всего, хорошо знала русский язык, что не так часто встречалось среди светских женщин того времени.

Нам ничего не известно о том, как протекало образование М. Н. Волконской. Мать ее умерла, когда ей не было еще двух лет. Отец в ее раннем детстве не мог уделять много времени ее воспитанию, так как служил на действительной службе, а затем был военным губернатором в Архангельске. Между тем в «журнале поведения» своего старшего сына от 26 апреля 1829 года М. Н. Толстая писала: «Я сама по пятому году читала хорошо по-русски, а пяти лет и по-французски»13.

Несомненно, что после своего выхода в отставку Н. С. Волконский обратил самое серьезное внимание на воспитание и образование дочери. О характере этого воспитания и образования мы можем судить прежде всего по трем тетрадям, сохранившимся от времени ученичества М. Н. Волконской14.

По этим трем тетрадям можно заключить, что Н. С. Волконский старался дать своей дочери образование как научное, так и практическое, подготовляя ее к руководству своим хозяйством. И то, и другое было очень необычно в воспитании дворянских барышень, дочерей помещиков того времени. Научное образование М. Н. Волконской по своему общему характеру очень напоминает то образование, которое получила княжна Марья под руководством своего отца. Очевидно, Н. С. Волконский так же, как и старый князь из «Войны и мира», считал, что положительные науки «великое дело», и не хотел, чтобы его дочь походила «на наших глупых барынь».

Еще яснее характер образования, полученного Марией Николаевной под руководством отца, обнаруживается из дневника ее путешествия в Петербург, озаглавленного «Дневная запись для собственной памяти»15. Каждая страница этого дневника показывает в девятнадцатилетней девушке, его писавшей, большую

- 45 -

любознательность и прекрасное по тому времени образование16.

Весь дневник с первой страницы до последней проникнут чувством беспредельной преданности отцу и непоколебимой верой в его авторитет. Никакой розни в миросозерцании между отцом и дочерью, как это мы видим в «Войне и мире» (например, в религиозных вопросах), в дневнике Марии Николаевны незаметно.

III

Кроме образованности, Толстой в «Воспоминаниях» отметил еще другое качество своей матери: она «должна была быть чутка к художеству», хорошо играла на фортепиано и, по рассказам ее сверстниц, была «большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа». В числе этих сверстниц, от которых Толстой слышал рассказы о матери, была, несомненно, ее двоюродная сестра княжна Варвара Александровна Волконская, у которой Толстой гостил в 1858 году. Об этом же говорил Толстой в 1887—1888 годах посетившему его в Москве известному историку литературы С. А. Венгерову, расспрашивавшему Льва Николаевича о проявлениях художественных дарований у его предков. Толстой рассказал ему, что его мать «превосходно рассказывала сказки, если это происходило в темноте, при свете она стеснялась»17.

О той же способности матери Толстого импровизировать рассказы сообщает и С. А. Толстая в одной из своих вставок в русский перевод немецкой биографии Толстого, составленной Р. Левенфельдом: «Рассказывали про нее, что, бывало, на балах она соберет вокруг себя в уборной подруг и так увлекательно рассказывает им сказки, что никто не идет танцовать, а все слушают; а музыка играет, и кавалеры тщетно ждут своих дам в залах»18. По записи Д. П. Маковицкого в его дневнике от 6 января 1905 года, С. А. Толстая слышала об этом от своего деда А. М. Исленьева, который в свою очередь слышал этот рассказ от своей жены Софьи Петровны, дочери министра народного просвещения при Александре I, графа П. В. Завадовского19.

Кроме образованности и художественных задатков, Толстой предполагал в своей матери еще особо ценимые им моральные качества: самообладание, скромность и гуманность в отношениях к людям. О самообладании Марии Николаевны Лев Николаевич слышал от ее горничной Татьяны Филипповны, впоследствии

- 46 -

няни его детей. По ее рассказам, Мария Николаевна была вспыльчива, но настолько сдержанна, что «вся покраснеет, даже заплачет, но никогда не скажет грубого слова». Судя по оставшимся после Марии Николаевны письмам и другим бумагам, Толстой предполагал в своей матери те качества, которые он хорошо знал в старшем брате Николае, по его словам наиболее из всех братьев похожем на мать. Это было, во-первых, «равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ». Следует сказать, что эту черту характера Толстой всегда ценил очень высоко. В севастопольских солдатах и моряках, приводивших его в восхищение своей моральной высотой, Толстой отмечал «стыдливость перед собственным достоинством»20.

Таким представлялся Толстому моральный облик его матери.

Мы не располагаем почти никакими сведениями о жизни М. Н. Волконской от возвращения ее из Петербурга до выхода замуж — с 1810 по 1822 год. Несомненно, что в этот период жизни она уделяла внимание большому хозяйству отца. В ее архиве сохранилась написанная ее рукой на бумаге с клеймом 1811 года подробная «Опись саду», содержащая подсчет, с точностью до одного дерева, яблонь всех сортов в каждом из 16 клинов яснополянского сада.

Несомненно, что одновременно с этой практической деятельностью она жила также напряженной внутренней умственной и моральной жизнью. Эту напряженность внутренней жизни своей матери Толстой в «Воспоминаниях» объясняет тем, что она жила с отцом, «который сильно любил ее как единственную дочь и вместе с тем был требователен и строг», вследствие чего она «привыкла покоряться и жить внутренней жизнью»21.

Позднее замужество Марии Николаевны объясняется, повидимому, ее нежеланием оставлять старого и горячо любимого отца. По семейному преданию, приводимому Толстым в «Воспоминаниях», его мать уже в детстве была обручена с одним из сыновей Сергея Федоровича и Варвары Васильевны Голицыных, но жених ее «умер от горячки перед свадьбой». Если это предание справедливо, то оно могло относиться только к князю Николаю Сергеевичу Голицыну, родившемуся в 1787 году и умершему в 1803 году, когда ему было, следовательно, 16 лет, а Марии Николаевне — 13 лет. Толстой говорит, что этого Голицына звали

- 47 -

Львом, и что имя Лев было дано ему в честь умершего жениха матери. В действительности у Голицына сына Льва не было; но если женихом Марии Николаевны был Николай Голицын, то семейное предание о том, что ее сын получил имя умершего жениха, может относиться не к младшему ее сыну, а к старшему.

Толстой полагал, что смерть жениха оставила глубокий след в душе его матери. «Думаю, — писал он, — что любовь к умершему жениху именно вследствие того, что она кончилась смертью, была той поэтической любовью, которую девушки испытывают только один раз».

Второе глубокое чувство, которое испытала его мать, как предполагал Толстой, была «страстная дружба» с ее компаньонкой француженкой Луизой Генессиен22.

IV

9 июля 1822 года состоялась свадьба княжны Марии Николаевны Волконской и графа Николая Ильича Толстого. Венчание происходило в церкви села Ясенево, расположенного близ подмосковного имения Трубецких Битцы23.

Ничего не известно о том, к какому году относится знакомство Марии Николаевны с ее будущим женихом, которому она приходилась троюродной племянницей24.

Как пишет Лев Николаевич в своих «Воспоминаниях», мать его не была влюблена в своего жениха. Можно думать, что и с его стороны не было чувства влюбленности по отношению к невесте. «Брак ее с моим отцом, — говорит Толстой, — был устроен родными ее и моего отца. Она была богатая, уже не первой молодости сирота, отец же был веселый, блестящий молодой человек с именем и связями, но с очень расстроенным (до такой степени расстроенным, что отец даже отказался от наследства) моим дедом Толстым состоянием».

Несмотря на то, что ни с той, ни с другой стороны не было влюбленности, брак Николая Ильича и Марии Николаевны был счастлив. 21 июня 1823 года у них родился первый сын — Николай. Затем, по словам Льва Николаевича25, было несколько неблагополучных родов, после чего 17 февраля 1826 года родился второй

- 48 -

сын — Сергей. Третий сын — Дмитрий — родился 23 апреля 1827 года, четвертый сын — Лев — 28 августа 1828 года и единственная дочь Мария — 2 марта 1830 года26.

После Марии Николаевны осталось два ею самой написанных стихотворения — одно на французском языке, другое на русском. Стихотворения эти, воспевающие супружескую любовь, написаны в типичном для того времени сентиментальном духе, но вместе с тем дают представление о взглядах М. Н. Толстой на свои обязанности жены и об ее отношении к мужу27.

V

Как пишет Толстой в своих «Воспоминаниях», любовь к старшему сыну была «третьим сильным, едва ли не самым страстным чувством» его матери. «Ей необходимо было, — пишет Толстой про свою мать, — любить не себя, и одна любовь сменялась другой».

Мария Николаевна день за днем вела подробный «журнал поведения» Николеньки28. Цель этого журнала была педагогическая: поощрение мальчика в хорошем поведении и предостережение от повторения ошибок. В журнале описан случай, когда мальчик перестал шалить, как только мать напомнила ему о журнале. В другом случае мальчик, на которого нашла было блажь, придя в себя, просил мать не записывать его капризы в журнал, что навело ее на следующее рассуждение: «Это самое, что ему так чувствительно, когда я запишу о нем что-нибудь дурное, показывает, что для него очень полезно вести журнал о его поведении, и если он умный дитя и желает исправиться от дурных своих привычек, то он согласится, чтобы я все записывала».

Сохранились две тетради этого дневника: с 10 по 23 мая 1828 года, с 14 по 19 февраля и с 23 апреля по 9 мая 1829 года.

Из журнала ясно видна система воспитания, которой придерживалась М. Н. Толстая в отношении своего старшего сына. В письме к Т. А. Ергольской от 14 октября 1824 года29 Мария Николаевна сообщала: «Маленький здоров и начинает сам ходить; боятся только пускать его оттого, что он ужасно резв. Он, право, становится очень мил. Представьте себе, что я уж рассказываю

- 49 -

ему сказки. Меня радует больше всего то, что он обещает быть очень сердечным».

Однако из «журнала поведения Николеньки» не видно, чтобы мать старалась развивать в нем сердечность. Воспитание направлялось главным образом на развитие рассудительности и особенно воли. Беспощадно преследовалась всякая блажь, капризы, распущенность, лень. Для обозначения всех этих отрицательных качеств в дневнике употребляется даже особый термин — «митрофанить», произведенный, очевидно, от имени главного героя комедии Фонвизина «Недоросль». Особенно старалась Марья Николаевна о развитии в своем сыне мужества, которое она понимала очень своеобразно. Так, она была недовольна тем, что ее четырехлетний сын, читая о застреленной птичке, от жалости к этой птичке заплакал. Мать разъясняет ему, что «сия излишняя чувствительность для мальчика совсем не годится». Вечером того же дня мальчик не угодил матери: «Растрогали его собаки, которые грызлись и о которых он так расплакался, что мы насилу могли его унять». «Наконец, — пишет М. Н. Толстая, — мы ему растолковали, что мальчику стыдно об этом плакать». Матери не нравится, что ее четырехлетний сын «трусоват», — это она усматривает в том, что он испугался жука. Во всем этом, несомненно, сказалось влияние сурового и мужественного отца Марии Николаевны.

С другой стороны, развития мужества требовал также и патриотический характер воспитания, сложившийся у Марии Николаевны под влиянием отца и отчасти под влиянием мужа. Она ставила своей задачей воспитать мальчика так, чтобы он сделался «со временем храбр, как должен быть сын отца, который хорошо служил отечеству». Характерно в этом отношении то, что за хорошее поведение мальчику позволялось надевать саблю.

Большое внимание обращалось также на умственное развитие мальчика — пока еще только в форме обучения чтению. Николеньке не было еще шести лет, когда он уже хорошо читал. При этом мать обращает внимание на то, чтобы успехи в чтении не развили в нем тщеславия. Она противится тому, чтобы он показывал гостям свое умение читать, внушая ему, что «он должен читать для того, чтобы сделать мне удовольствие и для себя, ибо очень полезно и приятно уметь читать, а не для того, чтобы его хвалили посторонние люди, которые не знают, как часто он дурно учится»30.

В мальчике развивалось уважительное отношение к имевшим с ним дело слугам. Ему ставилось в вину то, что он «не слушался

- 50 -

Аннушки (няни) и все продолжал шалить, хотя она его и останавливала». Какая-то грамотная дворовая девушка Маша была приставлена к мальчику с тем, чтобы следить за его чтением, и в одной записи «журнала» отмечено, что он «читал с Машей очень хорошо», а в другой сказано: «В сей день Николенька упрямился за учением, не хотел читать и выводил из терпения как меня, так и Машу».

Что касается методов воспитания, применявшихся Марией Николаевной по отношению к своему старшему сыну, то основным методом было разумное убеждение. 4—5-летнему мальчику мать «советует» и бывает очень рада, когда он «соглашается» с нею. Один раз, когда мальчик хотел продолжать гулять, но мать сказала ему, что она устала, он «согласился» идти домой. В другой записи читаем: «Николенька согласился, чтоб я писала о нем журнал... Он был послушен, только один раз начал было шалить, трогал нарочно карты бабушки и смешал ее пасьянс». Мать не приняла против него строгих мер, но «советовала» ему «заняться чем-нибудь, чтоб не нашла на него блажь», и мальчик послушался. В другой раз Мария Николаевна записала, что после того, как мальчик признался, что он накануне не слушался няни, они «положили, чтоб ему сабли сегодня не надевать, на что он и согласился, хотя не без грусти, но без спора». Однажды, когда сын плохо читал, мать сделала ему внушение: «лучше совсем не читать, нежели врать», и отослала его играть. Это так подействовало на мальчика, что он сказал, «что поправит это и будет читать хорошо, и сдержал свое слово». Только один раз, когда Николенька за столом упрямился, «не хотел есть суп и все выливал из ложки», мать «принуждена была кормить его насильно». В другой раз мальчик «после обеда и во время чая» очень шалил, и мать «принуждена была закричать на него». Один раз, когда мальчик капризничал, мать поставила его в угол.

Такое постоянное господство принципа разумного убеждения над принципом принуждения в воспитании 4—5-летнего мальчика, несомненно, являлось применением твердо усвоенной определенной педагогической системы.

Кроме «журнала поведения», Мария Николаевна писала еще особые билетики, на которых отмечала успехи своего сына в чтении и которые, очевидно, выдавала ему на руки. Это маленькие кусочки бумаги с сургучным отпечатком княжеской короны и буквы W. Таких билетиков сохранилось 13. Билетики имеют нумерацию, из которой видно, что всех их было гораздо больше, так как нумерация разрознена — от № 8 до 43, и один билетик номера не имеет.

Текст билетиков различный: «изрядно, но не без блажи», «сперва не заслужил, а после поправил хорошо», «очень хорошо», «сперва поблажил, а после поправил изрядно», «очень порядочно»,

- 51 -

«порядочно», «сначала очень дурно и с большой блажью, последнюю страницу изрядно», «изрядно», «сначала с большой ленью, только в конце другой страницы поправил изрядно», «сперва поврал, а после поправил изрядно»31.

Из этих билетиков видно, что Мария Николаевна, занимаясь с своим сыном, проявляла большую выдержку и настойчивость.

VI

Напряженное внимание, уделявшееся М. Н. Толстой воспитанию детей, не ослабило ее внутренней и интеллектуальной жизни. В ее архиве сохранилась сшитая из бумаги с клеймом 1826 года тетрадь изречений на французском языке, озаглавленная «Pensées et maximes», из которой можно составить представление о характере тех мыслей и чувств, которые ее в то время занимали32. Вот наиболее значительные по содержанию из этих изречений (в переводе):

«Холодные души только помнят, нежные же живут воспоминаниями, и прошедшее для них не умирает, а лишь отсутствует».

«Нужно, чтобы прекрасные порывы молодости становились принципами в зрелом возрасте».

«Незаметное и скрытое счастье не кажется счастьем большинству людей, как будто миндаль менее сладок от того, что он заключен в толстую скорлупу».

«В ранней молодости ищешь всего вне своего я; мы зовем счастье, обращаясь ко всему, что нас окружает. Но постепенно все направляет нас вглубь самих себя».

«Чем больше мы совершенствуем самих себя, тем все вокруг нас становится прекраснее».

Далее следуют три более пространных рассуждения по нравственным вопросам, озаглавленные: «De l’irrésolution», «De la douceur», «De la délicatesse»33. Рассуждения эти интересны тем, что они излагают нравственные принципы, которые разделяла М. Н. Толстая и которых она, несомненно, придерживалась в воспитании своих детей.

В первом рассуждении — «О нерешительности» — проводится мысль, что «стремление к определенной цели, устремление к ней всеми своими силами, пренебрегая побочными обстоятельствами

- 52 -

и презирая опасности и препятствия, всегда было тайной великих людей, и таким образом действовала всякая великая и смелая душа». В противоположность этому, «малодушная осмотрительность, высчитывающая будущее и взвешивающая прошедшее, уже не имеет сил для поддержки настоящего». Человек с меньшими способностями «при сосредоточенном труде и воле» достигает большего, чем человек с большими способностями, но с меньшей настойчивостью. Источником нерешительности признается «большой запас самолюбия, беспечности и слишком робкого благоразумия». Для борьбы с нерешительностью нужно воздействие «просвещенного, разумного и деликатного друга, который может проникать в самые глубокие тайники души», вызывая нерешительного человека на откровенность, и может способствовать тому, чтобы «разбудить оцепенелые свойства его души и, отдавая должное тому, что в ней есть достойного похвалы, оживить в ней чувство внутреннего достоинства, доверие к самому себе, которое необходимо для успеха во всяком деле».

Второе рассуждение — «О мягкости» — начинается с утверждения о том, что мягкость не есть «слабость характера», которая является в сущности одним из пороков духа. Напротив, «нужно обладать твердостью души для того, чтобы иметь действительную мягкость». «Бывают случаи, когда презрение, гнев, негодование должны действовать в нас и вне нас; иначе у нас не будет ни души, ни чувства, и нас могли бы спросить, принадлежим ли мы к человеческому роду». «Мягкость в этих случаях может быть только ложной добродетелью, слабостью, малодушием, которые позорят». «Характеры, для которых все безразлично, которых ничто не возмущает, которые находят в своем безразличии и равнодушии источник доброты и снисходительности, которых не трогают ни порок, ни добродетель, — считаете ли вы, что они обладают мягкостью и что мы должны за это проявлять к ним уважение? Можно, наоборот, сказать про них: они так добры, что ничего не стоят... Мягкость, будь она воспитанная или естественная, но связанная в то же время с разумом, с чувствами и добродетелями прекрасной души, делает нас внимательными и предупредительными в общественной жизни, сообщает нам сердечный тон, привлекающий к нам тех, с кем мы живем, она внушает нам добродетельность, доброту, чувствительность, благодарность и любовь к человечеству». В заключение всего рассуждения сказано, что не только в житейских, но даже в интимных отношениях «нужно иметь много мягкости для того, чтобы проявлять немного твердости».

Последнее рассуждение посвящено характеристике «délicatesse», причем понятие это понимается очень широко. Уже в первых строках делается оговорка, что проявления этой добродетели очень разнообразны и неуловимы. Далее, в категорию «délicatesse»

- 53 -

зачисляются и самопожертвование, и внимание к несчастным, и прощение обид, и отплата за них благодеянием, и верность, и многое другое. В конце рассуждения сообщаются поразительные исторические примеры применения описываемой добродетели на практике, как поступок Сципиона, который, будучи обвинен сенатом в растрате общественных сумм, разорвал документ, доказывающий его невиновность. Далее приводятся примеры воображаемые, отличающиеся большой искусственностью, как пример мужа, которому нужно уехать из дому по своим делам и который в свое отсутствие поручает охранять честь своей жены человеку, безумно в нее влюбленному, хотя он и знает, что «последняя степень интимности зависит, быть может лишь от первой случайности»; или другой пример — человека, в дом которого приходит участник дуэли, убивший своего противника, с просьбой укрыть его от преследования властей, на что хозяин соглашается, после чего узнает, что человек, которому он предоставил убежище, убил на дуэли не кого другого, как его единственного сына, и все-таки он не отказывает этому человеку в убежище, не считая себя вправе нарушить данное слово, и пр.

Мимоходом дается характеристика внешности мужчины, какой она должна быть по мнению автора, в чем и Мария Николаевна, несомненно, была с ним согласна. Внешность мужчины «должна быть мужественной, простой, несколько строгой, выражающей силу, доброту и мыслящий разум».

Приблизительно к тому же времени, когда были написаны эти рассуждения, судя по почерку, относится сохранившаяся в архиве Марии Николаевны неполная рукопись какого-то литературного произведения на французском языке. Это довольно большая повесть нравоучительного содержания, написанная в форме разговоров матери с дочерью Эмилией, которой она рассказывает историю своей жизни. Автор ставил своей задачей высказать свои мысли по нравственным вопросам, мало заботясь о правдоподобии рассказа, вследствие чего повесть изобилует психологическими несообразностями34.

О характере чтения, которым интересовалась Мария Николаевна, дает представление следующее место из ее письма к Т. А. Ергольской от 9 июня 1825 года: «Я было начала читать книгу Полины35 «Путешествие Антенора по Греции»36, но она вольно написана и так полна непристойностей, что скоро мне

- 54 -

опротивела. Конечно, женщина в разумном возрасте может безбоязненно все читать, но при любви к чистоте и добродетели такое чтение скоро делается противным, и я это испытываю. Ибо, когда, увлекшись стилем, я стала находить удовольствие в этом чтении, я почувствовала недовольство собой, что доказывает, что это удовольствие не совсем невинно. И я бросила читать эту книгу».

VII

Главной задачей, которую ставил перед собой Н. И. Толстой и к достижению которой он стремился, было улучшение материального благосостояния своей семьи. Служба «смотрительским помощником» в Московском военно-сиротском отделении теперь была уже для него не нужна; он подает прошение об отставке, которую и получает 8 января 1824 года.

Прожектерство отца, его склонность к рискованным предприятиям («аферам», по выражению Льва Николаевича) у Николая Ильича превратились в спокойную расчетливую деловитость. В его образе жизни не было ничего, напоминающего образ жизни его отца: ни карточной игры, ни балов, ни «бестолковой мотоватости», ни «глупой роскоши».

Недостаток средств, конечно, давал себя чувствовать. Начатый его тестем Н. С. Волконским большой дом был достроен Николаем Ильичом таким образом, что над первым каменным этажом, построенным Волконским, были надстроены еще два этажа, но уже из дерева и оштукатуренные только изнутри. Постройка была закончена осенью 1824 г. Вероятно, в то время Николай Ильич испытывал нужду в наличных деньгах, так как в его архиве сохранилось погашенное заемное письмо Марии Николаевны на сумму 2000 рублей, выданное ею 5 мая 1823 года московской мещанке Орловой.

В 1829 году Николай Ильич продал московский дом, принадлежавший его жене, но зато в том же году выкупил проданное за долги принадлежавшее его отцу большое имение Никольское-Вяземское.

И лето, и зиму Толстые жили в имении, не переезжая на жительство в город, и вели замкнутый, уединенный образ жизни.

Ясная Поляна не была захолустной, затерянной в деревенской глуши помещичьей усадьбой. Перед самым въездом в усадьбу пролегала большая дорога, носившая название Киевской, шириною в тридцать сажен, соединявшая север и юг России. Когда еще не было ни железной дороги, ни шоссе, здесь проезжали и проходили все те, кто из Москвы, Петербурга и вообще с севера направлялся на Украину, в Крым, на Кавказ. «В первой половине XIX столетия киевская большая дорога продолжала исполнять свою веками установившуюся службу, и жители Ясной Поляны,

- 55 -

конечно, не раз смотрели на то, как двигались в пыли или грязи русские солдаты, шедшие воевать с турками, как скакали, сломя голову, фельдъегеря, как неслись шестерки, передававшие с одной станции на другую высокопоставленных путешественников»37.

По преданию, мать Толстого, ожидая возвращения мужа, любила сидеть на скамейке в нижней части парка или в беседке с вышкой, наблюдая проезжающих. Отсюда в августе 1823 года наблюдала она проезд Александра I в Брест-Литовск.

Удобное в смысле путей сообщения местоположение Ясной Поляны не оказывало влияния на образ жизни Толстых. Николай Ильич уезжал в Москву только по делам; Мария Николаевна лишь в первые годы замужества ненадолго оставляла Ясную Поляну, чтобы навестить живших поблизости друзей и знакомых. Толстых, кроме родных, изредка навещали только близкие приятели Николая Ильича — соседние помещики Исленьевы, Языковы, Огаревы.

«Мы никого не видим, — писала из Ясной Поляны в ноябре 1826 года Т. А. Ергольской сестра Николая Ильича А. И. Остен-Сакен, — но ты знаешь, что мы умеем обходиться своими средствами; постоянная занятость сокращает время».

Как рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», занятия его отца составляли «хозяйство и, главное, процессы, которых тогда было очень много у всех и, кажется, особенно много у отца, которому надо было распутывать дела деда». Действительно, в нескольких письмах Николая Ильича к жене из Москвы упоминается о том, что он ожидает решения в Сенате какого-то касавшегося их дела. Кроме того, говорит далее Толстой, отец уезжал часто и для охоты — и ружейной, и псовой. Однако даже тогда, когда Николай Ильич бывал дома, он, постоянно занятый хозяйством, сравнительно мало времени уделял семье. Это видно из письма жены к нему в Москву от 16 июня 1829 года, в котором она писала: «Ты не можешь себе представить, как медленно без тебя проходит время. Хотя, говоря по правде, мы немного наслаждаемся твоим обществом, когда ты бываешь дома»38.

Для характеристики отношения отца Толстого к его матери следует сказать, что в своих «Воспоминаниях» Толстой отмечает «правдивость и простоту тона» в письмах матери к отцу, чего он не находил в письмах отца к ней. «В то время, — говорит Толстой, — особенно были распространены в письмах выражения преувеличенных чувств: несравненная, обожаемая, радость моей жизни, неоцененная и т. д. — были самые распространенные эпитеты между близкими, и чем напыщеннее, тем были неискреннее.

- 56 -

Эта черта, хотя и не в сильной степени, видна в письмах отца. Он пишет: «Ma bien douce amie, je ne pense qu’ au bonheur d’être auprès de toi...» и т. п. Едва ли это было вполне искренне», — прибавляет Толстой.

«Замужняя, очень короткая жизнь моей матери, — говорит Толстой в «Воспоминаниях», — была счастливая и хорошая. Жизнь эта была очень полна и украшена любовью всех к ней и ее ко всем, жившим с нею». Благодаря способности Марии Николаевны сильно чувствовать и испытывать глубокую привязанность к любимым людям, между нею и сестрами ее мужа, а особенно между нею и Т. А. Ергольской сложились самые близкие, дружеские отношения. О характере их отношений свидетельствуют следующие строки из письма Марии Николаевны к Т. А. Ергольской от 14 октября 1824 года: «Как можете вы, милая Туанет, думать, что я могу вас забыть или не думать о вас, когда у меня приятное общество? Вы знаете, что раз я полюбила, ничто не может вычеркнуть из моего сердца дорогих мне людей»39.

Толстой полагал, что его мать «духовно была выше отца и его семьи, за исключением нешто Тат. Алекс. Ергольской». Действительно, в отношении образования, самообладания и общих взглядов на жизнь мать Толстого можно считать стоявшей выше его отца. Но из тех же «Воспоминаний» Толстого видно, что в других отношениях, как, например, в более критическом взгляде на современную действительность, в свободе от некоторых религиозных суеверий отец Толстого стоял выше его матери40.

Создавая в «Войне и мире» образы княжны Марьи и Николая Ростова, Толстой исходил из действительных фактов жизни своей матери и отца и из того, каким представлялся ему духовный облик того и другого. У княжны Марьи такой же, как у его матери, суровый и властный отец, такое же позднее замужество, так же она ведет дневники поведения своих детей (Марья Николаевна вела дневник поведения одного старшего сына), так же она духовно выше своего мужа. Но и здесь, как во многих других подобных случаях, Толстой ставил своей задачей создание типического образа, а не воспроизведение точного портретного сходства. Его творческая фантазия обобщала и обогащала ту действительность, из которой она исходила. Образ княжны Марьи является опоэтизированным по сравнению с обликом матери Толстого.

«Лучистые» глаза («как будто лучи теплого света иногда снопами выходили из них») — этот тонкий поэтический штрих в описании наружности княжны Марьи — Толстой мог придать ей

- 57 -

на основании рассказов о его матери или ее двоюродной сестры В. А. Волконской, или Т. А. Ергольской41.

Что касается духовного облика княжны Марьи, то по всему, что мы знаем о матери Толстого, вряд ли можно думать, что в девичестве ей были свойственны усиленная религиозность княжны Марьи, ее рознь с отцом на этой почве, ее мечтания о страннической жизни, ее мысли о вреде богатства, восхваление нищеты. М. Н. Волконская больше жила реальной, окружавшей ее жизнью. Наконец, опоэтизированы в «Войне и мире» и отношения княжны Марьи с ее женихом Николаем Ростовым, непохожие на действительные отношения Н. И. Толстого и его невесты.

VIII

М. Н. Толстая умерла 4 августа 1830 года42. Причиной ее смерти в церковной книге указана «горячка». В воспоминаниях соседки Толстых Ю. М. Огаревой, присутствовавшей при смерти Марии Николаевны, причиной указана «нервная горячка», причем сказано, что болезнь продолжалась всего только несколько дней43.

Существует несколько рассказов о причинах и обстоятельствах смерти М. Н. Толстой. Лев Николаевич в своих «Воспоминаниях» пишет, что его мать умерла «вследствие родов» последнего ребенка — девочки. Каким образом роды вызвали смерть его матери — Толстой не поясняет. Во всяком случае это не была родильная горячка или что-либо другое, близкое к этой болезни, так как между родами и смертью родильницы протекло пять месяцев.

Когда я в 1919 году спросил С. А. Толстую, не приходилось ли ей слышать что-нибудь о том, как и когда умерла мать Льва Николаевича, она ответила, что не один раз слышала от его тетушек рассказы о смерти его матери. По их словам, она действительно, умерла вследствие родов дочери, но не вскоре после родов, а через несколько месяцев после них. У нее сделалось какое-то душевное расстройство: иногда бывало, что, занимаясь с сыном Николенькой, она, сама того не замечая, держала книгу не так, как следовало.

- 58 -

Другой рассказ о причинах смерти матери Толстого принадлежит его сестре Марии Николаевне. В 1911 году она рассказывала Д. П. Маковицкому: «Мать умерла от воспаления мозга. Она вдруг стала говорить бог знает что, сидела — читала книгу — книга перевернута вверх ногами. У моих детей была няня Татьяна Филипповна, она при ней была молоденькая девушка. Она рассказывала, что мать всегда очень любила качаться. У нее были качели, она всегда просила, чтобы ее выше раскачивали. Раз ее раскачали очень сильно, доска сорвалась и ударила ее в голову. Она ухватилась за голову и долго так стояла, все за голову держалась. Девушки крепостные — тогда наказывали — испугались. — «Ничего, ничего, вы не бойтесь, я никому не скажу». Это было вскоре после моего рождения. После этого у нее всегда болела голова»44.

Об обстоятельствах смерти Марии Николаевны сохранился еще рассказ жены дядьки Толстого Н. Д. Михайлова, Ирины Игнатьевны. Рассказ записан ее внуком Н. И. Власовым45.

«Ваша матушка, — рассказывала И. И. Михайлова Льву Николаевичу, — которую, я знаю, вы не можете помнить, была добрая-предобрая барыня. Никого она в свою жизнь не обижала, не оскорбляла и не унижала. Со всеми жила не как барыня, а как равный тебе по существу человек. И за что же ей только бог так мало жизни дал!.. Умерла желанная, красивая. И вот что, Лев Николаевич, я вам скажу. Не хотелось вашей матушке с белым светом расставаться и не хотелось ей умирать не потому, что ей было жаль свою молодую жизнь, или потому, что ей хотелось жить. Нет, она ни о том, ни о другом не жалела. Она, наша желанная, всегда говаривала, что она жизни никогда не жалеет: рано или поздно, а смерть неминуема; а жалела она больше всего о том, что ей было жаль малолетних в этом мире детей оставлять, всех невыращенных, а особенно, Лев Николаевич, ей было жаль вас. Совсем малютка, кажется, в то время года 2—3, не больше, вам было. Помню, как ваша, Лев Николаевич, матушка, а наша желанная барыня, умирала; помню, никогда я этого не забуду, как у кровати умирающей собрались: доктор, муж, дети, родные, дворовые, все с печальными лицами. Тихо, осторожно толпятся, жмутся друг к другу, все кому желательно посмотреть, проститься с близким добрым человеком. А больная лежит, еле дышит, бледная как смерть; глаза мутиться начинают, кажется, уже совсем мертвая. Только еще память у ней острая, хорошая. Зовет она к себе тихим, слабым голосом мужа, детей, всех по очереди крестит, благословляет, прощается. И вот как доходит очередь

- 59 -

до вас, она быстро водит глазами, ищет и спрашивает: «А где же Левушка?..» Все бросились разыскивать вас, а вы, Лев Николаевич, тогда маленький, толстенький, с пухленькими розовыми щечками, как кубарь, бегали, прыгали в детской. И няня, как ни старалась уговорить и остановить ваш звонкий смех, но все было напрасно. Помню, когда вас, Лев Николаевич, начали подносить к вашей умирающей матушке, сколько тогда горя приняли с вами. Двое вас держат, а вы вырываетесь, взвизгиваете, плачете и проситесь опять в детскую. Помню, как ваша матушка так же, как и прочих, перекрестила и благословила вас. И две крупные слезы покатились по ее бледным и худым щекам. Вами, Лев Николаевич, для вашей матушки, кажется, еще более придали боли. Голос ее становился тише, слабее, глаза мутнели, и кажется, вот-вот еще одна-две минуты, и у вас уже не будет мамы. И так все случилось: в тот же день вашей матери не стало. Печальные были ее похороны. Все безутешно плакали о своей желанной и доброй барыне, и я и сейчас о ней без слез не могу вспомнить, — заканчивала тем свой рассказ бабушка».

Этот рассказ Ирины Игнатьевны Михайловой некоторыми подробностями напоминает рассказ Натальи Савишны в «Детстве» о смерти maman: и там, и тут беспокойство, скорбь и слезы о маленьких детях, остающихся сиротами.

Ю. М. Огарева в своих воспоминаниях передает, что перед самой смертью Марии Николаевны она выслала всех из своей комнаты, так что при ее кончине, кроме Огаревой, никто не присутствовал. Далее Огарева рассказывает об отношении Николая Ильича к смерти жены. Она говорит: «Скорбь графа была основана скорее на сознании, чем на чувстве. Этому он был обязан спокойствием, которое радовало его семью. Тем не менее можно сказать, что в продолжение восьми лет совместной жизни она была с ним счастлива. Теперь он ее искренне жалел и исполнил по отношению к ней долг доброго христианина»46.

IX

Толстой не помнил своей матери; однако он не испытывал естественного в таких случаях желания видеть ее изображение. Причиной этого необычайного явления было то, что Толстой составил себе идеальное представление о своей матери, дорожил им и не желал, чтобы это идеальное представление чем-нибудь было нарушено. В «Воспоминаниях», упомянувши о том, что «по странной случайности» не сохранилось ни одного портрета его матери, так что он не может представить ее себе, как реальное физическое

- 60 -

существо, Толстой прибавляет: «Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно».

Идеальное представление, которое составил себе Толстой о матери, помогало ему в морально трудные моменты его жизни. «Она, — говорит Толстой в «Воспоминаниях» о своем отношении к матери, — представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне».

В течение всей жизни у Толстого сохранялся культ его матери. Летом 1908 года Н. Г. Молоствов, писавший биографию Толстого, стал говорить ему о том, какой, по его мнению, удивительный человек была Мария Николаевна. Лев Николаевич, как рассказывает Молоствов, мягко и тихо, видимо сдерживая слезы, сказал: «Ну, уж этого я не знаю; я только знаю, что у меня есть culte к ней»47. Разговором с Молоствовым вызвана запись в дневнике Толстого от 13 июня 1908 года: «Не могу без слез говорить о моей матери»48.

В последние годы жизни во время своих обычных уединенных утренних прогулок по яснополянскому парку Толстой всегда вспоминал свою мать. Об этом свидетельствует следующая запись в его дневнике от 10 июня 1908 года: «Нынче утром обхожу сад и, как всегда, вспоминаю о матери, о «маменьке», которую я совсем не помню, но которая осталась для меня святым идеалом. Никогда дурного о ней не слышал»49.

Ярче же всего это особенное отношение Толстого к своей матери выразилось в следующей записи, сделанной им на клочке бумаги 10 марта 1906 года: «Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление — желание ласки — любви. Хотелось, как в детстве, прильнуть к любящему,

- 61 -

жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей, — ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе. Да, да, маменька, которую я никогда не называл, еще не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, — но не холодной божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня. — Все это безумно, но все это правда»50.

Эта и по тону и по содержанию столь необычная для Толстого последних лет запись яснее всего показывает, какое место в его сознании занимал образ его матери.

- 62 -

Глава третья

ДЕТСТВО Л. Н. ТОЛСТОГО

(1828—1837)

I

28 августа 1828 года у Николая Ильича и Марии Николаевны Толстых родился четвертый сын — Лев1.

В кормилицы новорожденному была взята яснополянская крестьянка Авдотья Никифоровна Зябрева. Муж ее Осип Наумович Зябрев был Николаем Ильичом навсегда освобожден от барщины, получал также и другие льготы. С этого времени все, что он зарабатывал, поступало в его личную собственность, а не в собственность его барина2.

У А. Н. Зябревой в то время была маленькая дочь Дуня. Толстой впоследствии называл ее своей молочной сестрой и нередко навещал ее в Ясной Поляне3.

Толстой полагал, что любовь к нему была последней страстной любовью его матери, заменившей для нее любовь к старшему сыну Николеньке, ко времени рождения Льва уже перешедшему в мужские руки. «Мне говорили, — пишет Толстой в «Воспоминаниях», — что маменька очень любила меня и называла «mon petit Benjamin»4.

- 63 -

II

Толстой никогда не мог ни писать, ни говорить о своем детстве без чувства глубокого умиления. Пишет ли он в 1852 году свою первую, до конца доведенную повесть, он в таких восторженных выражениях вспоминает о детстве: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений»5. Работает ли он уже глубоким стариком в 1903 году над своими «Воспоминаниями», он в предисловии характеризует свое детство как «чудный, в особенности в сравнении с последующим, невинный, радостный, поэтический период». Углубившись в воспоминания прошлого, Толстой с еще большим восхищением говорит о своем детстве: «Да, — пишет он, — столько впереди интересного, важного, что хотелось бы рассказать, а не могу оторваться от детства, яркого, нежного, поэтического, любовного, таинственного детства... Да, удивительное было время»6. И далее он говорит, что от детства остались у него только радостные воспоминания, «грустных, тяжелых не было». Раннее детство для Толстого — это тот период, «в котором все освещено таким милым утренним светом, в котором все хороши, всех любишь, потому что сам хорош и тебя любят»7.

Воспоминания о своем самом раннем, младенческом возрасте были записаны Толстым 5 мая 1878 года, когда он начал писать автобиографию, озаглавленную им «Моя жизнь». К сожалению, работа эта очень скоро оборвалась; было написано всего несколько страниц8.

Первому разделу своей автобиографии Толстой дает заголовок: «С 1828 по 1833», намереваясь, следовательно, в этом разделе изложить свои воспоминания до пятилетнего возраста.

Толстой начинает воспоминания о своих детских годах словами: «Вот первые мои воспоминания», и далее оговаривается: «такие, которые я не умею поставить по порядку, не зная, что было прежде, что после. О некоторых даже не знаю, было ли то во сне или наяву». Эта оговорка тут же зачеркивается. Далее Толстой в следующих словах излагает свои воспоминания, относящиеся к самому отдаленному времени его младенчества: «Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать.

- 64 -

Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят нагнувшись кто-то, я не помню, кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то-есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость — не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы и жалость над самим собою».

Пытаясь объяснить происхождение этого воспоминания и характер тех чувств, какие он при этом переживал, Толстой далее говорит: «Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи, собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страданье, но сложность, противуречивость впечатлений. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому все нужно, я слаб, а они сильны».

Затем Толстой рассказывает второе воспоминание своих младенческих лет — радостное. «Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельцо. Вероятно, это были отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил свое тельцо с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную стращенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками».

Далее следуют воспоминания о страшной старухе Еремеевне, которой старшие пугали детей, и неясное воспоминание о какой-то общей пляске, в которой все участники держались за руки, вертелись и прыгали, а немец учитель Федор Иванович прыгал, слишком высоко поднимая ноги и слишком шумно и громко, и мальчик почувствовал, что это «нехорошо, развратно», и, должно быть, начал плакать9.

Последнее записанное Толстым воспоминание о самом раннем детстве касается перевода его из общей с маленькой сестрой комнаты к старшим мальчикам, от няни и тетеньки к учителю Федору Ивановичу. Толстой подробно описывает то сложное и

- 65 -

серьезное чувство, которое он при этом испытал: «При переводе моем вниз к Федору Ивановичу и мальчикам я испытал в первый раз и потому сильнее, чем когда-либо после, то чувство, которое называют чувством долга, называют чувством креста, который призван нести каждый человек. Мне было жалко покидать привычное (привычное от вечности), грустно было, поэтически грустно расставаться не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой, и страшна была та новая жизнь, в которую я вступал. Я старался находить веселое в той новой жизни, которая предстояла мне, я старался верить ласковым речам, которыми заманивал меня к себе Федор Иванович, старался не видеть того презрения, с которым мальчики принимали меня, меньшого, к себе, старался думать, что стыдно было жить большому мальчику с девочками и что ничего хорошего не было в этой жизни на верху с няней, но на душе было страшно грустно, и я знал, что я безвозвратно терял невинность и счастие, и только чувство собственного достоинства, сознание того, что я исполняю свой долг, поддерживало меня... Я испытывал тихое горе о безвозвратности утраченного. Я все же не верил, что это будет, хотя мне и говорили про то, что меня переведут к мальчикам, но, помню, халат с подтяжкой, пришитой к спине, который на меня надели, как будто отрезал меня навсегда от верха, и я тут в первый раз заметил не всех тех, с кем я жил на верху, но главное лицо, с которым я жил и которую я не помнил прежде. Это была тетенька Татьяна Александровна. Помню невысокую, плотную, черноволосую, добрую, нежную, жалостливую. Она надевала на меня халат, обнимая подпоясывала и целовала, и я видел, что она чувствовала то самое, что и я: что жалко, ужасно жалко, но должно. В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело».

Употребленные в этом отрывке выражения: «я испытал в первый раз», «я тут в первый раз заметил», «в первый раз я почувствовал» — чрезвычайно типичны и характерны для Толстого на всем протяжении его жизни. Эти выражения с разными изменениями («я в первый раз понял» и т. п.) Толстой употреблял в своих произведениях и письмах до глубокой старости (последний раз в 1909 году), рассказывая о новых переживавшихся им душевных состояниях или новых приходивших ему в голову мыслях. Вся его жизнь представлялась ему обычно в виде целого ряда больших и малых следовавших один за другим переворотов.

Далее Толстой приступил к воспоминаниям о следующем, шестом годе своей жизни, но, не сообщив ничего существенного об этом годе, оставил работу и больше уже к писанию воспоминаний в этот период своей жизни не возвращался. В своих позднейших воспоминаниях, начатых в 1903 году, Толстой в одной из первых глав оговаривается, что он не будет говорить «о смутных

- 66 -

младенческих неясных воспоминаниях, в которых не можешь еще отличить действительности от сновидений». Однако через некоторое время, перечитав свои прежние «Первые воспоминания», Толстой решил включить их в свою новую работу, повидимому, все-таки не сомневаясь в их большей или меньшей достоверности.

Вот все, что мы знаем со слов самого Толстого о его самом раннем детстве.

III

Семья Толстых после смерти матери состояла из отца, бабушки Пелагеи Николаевны, родной тетки Александры Ильиничны и ее воспитанницы Пашеньки, троюродной тетки Татьяны Александровны, четырех сыновей и одной дочери. Маленький Левочка особенно любил отца.

Отец, как рассказывает о нем Толстой в «Воспоминаниях», был «среднего роста, хорошо сложенный живой сангвиник, с приятным лицом и с всегда грустными глазами»10.

В других местах «Воспоминаний» Толстой говорит, что у его отца была «сангвиническая красная шея», «бодрый быстрый шаг», «бодрый, ласковый голос», «добрые, красивые глаза», «грациозные, мужественные движения». Запомнились Толстому на всю жизнь веселые шутки и рассказы отца за обедом и ужином. Как рассказывает он в «Воспоминаниях», «и бабушка, и тетушки, и мы, дети, смеялись, слушая его»11. Запомнились ему также рисунки,

- 67 -

которые рисовал отец для детей и которые казались им верхом совершенства, прогулки с ним по лугам невдалеке от дома; запомнилось, как они, дети, приходили к отцу в кабинет играть или прощаться перед сном, как он ласкал их и иногда, к великой их радости, пускал к себе за спину на кожаный диван, продолжая в то же время читать или разговаривать с приказчиком. Вспоминает Толстой, как иногда, прощаясь с отцом и восхищаясь его добротой, он «с особенной нежностью» целовал «его белую жилистую руку»; как он бывал «умиленно счастлив», когда отец ласкал его.

После отца наибольшее значение в жизни детей, особенно по смерти матери, имела их троюродная тетка Татьяна Александровна Ергольская. Не подлежит сомнению ее большое моральное влияние на Льва. По влиянию на его жизнь Толстой отводит ей первое место среди всех окружавших его в детстве лиц. В «Воспоминаниях» он называет ее «замечательной по нравственным качествам женщиной», человеком «твердого, решительного, энергичного и вместе с тем самоотверженного характера».

С самого раннего детства воспитанная в доме Ильи Андреевича Толстого, она полюбила его сына Николая Ильича глубокой и серьезной любовью. Л. Н. Толстой полагал, что в молодости Татьяна Александровна была очень привлекательна «с своей жесткой черной курчавой огромной косой, агатово-черными глазами и оживленным, энергическим выражением»12. Вероятно, и Николай Ильич отвечал ей взаимностью. В ее архиве среди самых драгоценных для нее бумаг сохранилось следующее, написанное Николаем Ильичом, лишенное какой бы то ни было поэтичности, но искреннее по чувству стихотворение13:

Таниньке

Что делать мне с тобой
Люблю тебя я всей душой
Любить век буду
И покорной слуга пребуду.

Гр.  Толстой.

Я дружбы страсть к тебе питаю
И чувством сим себя я утешаю.
Уверен в дружбе я твоей,
Прошу не сомневаться и в моей.

Гр.  Толстой.

- 68 -

Как полагал Лев Николаевич, Татьяна Александровна не вышла замуж за его отца потому, что не желала мешать ему жениться на богатой княжне Волконской и тем спасти от бедности себя и свою семью. Но любовь ее к Николаю Ильичу от этого нисколько не ослабела и в равной степени продолжалась до его смерти и даже после нее. Не имея личной жизни, она вполне слила свою жизнь с жизнью любимого человека и его семьи. Как понимал ее психологию Толстой, любовь к его отцу была центром всей ее жизни. «Только уже исходя из этого центра любовь ее разливалась и на всех людей. Чувствовалось, что она и нас любила за него, через него и всех любила, потому что вся жизнь ее была любовь».

Из писем матери Толстого к Т. А. Ергольской видно, что между ними существовали самые дружеские отношения. Мария Николаевна ясно видела и высоко ценила самоотверженный характер Т. А. Ергольской. «Я знаю, — писала ей Мария Николаевна 14 октября 1824 года, — что вы привыкли забывать о себе и думать только о других»14. Т. А. Ергольская любила детей Марии Николаевны, как своих. В том же письме к ней Мария Николаевна, сообщая разные подробности о своем тогда еще единственном мальчике, прибавляла: «Мне легко говорить с вами, дорогая Туанет, о моей материнской любви. Ваши дружеские чувства ко мне и ваша любовь к моему птенчику позволяют мне думать, что, говоря о нем, я доставляю вам столько же удовольствия, сколько и самой себе»15.

Естественно, что горячая любовь «тетиньки»16, как они ее называли, Татьяны Александровны к детям Толстым вызывала такую же горячую любовь с их стороны, особенно со стороны Левочки.

«У меня бывали, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — вспышки восторженно-умиленной любви к ней. Помню, как раз на диване в гостиной — мне было лет пять — я завалился за нее, она, лаская, тронула меня рукой. Я ухватил эту руку и стал целовать ее и плакать от умиленной любви к ней»17.

- 69 -

Подводя итог тому влиянию, какое имела на него тетушка Татьяна Александровна, Толстой говорит, что она еще в детстве научила его «духовному наслаждению любви». «Она не словами учила меня этому, — поясняет Толстой, — а всем своим существом заражала меня любовью. Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви».

По сравнению с Т. А. Ергольской, родная тетка детей Толстых Александра Ильинична Остен-Сакен при жизни отца играла гораздо меньшую роль в их жизни. Несчастная в своей личной жизни, она искала утешения в религии, много молилась, ходила по церквам, беседовала с духовными лицами, и этим больше всего была заполнена ее жизнь. Еще меньшую роль в жизни детей играла бабушка, хотя она и любила своих внуков и «забавлялась» ими, как говорит Толстой. В доме бабушка была первое лицо; все ее желания немедленно и беспрекословно исполнялись. «Отец, — рассказывает Толстой, — со всеми бывал учтив и ласков, но с бабушкой он был всегда как-то особенно ласково-подобострастен».

Таковы были старшие члены семьи.

Особенное отношение было у Левочки Толстого к старшему брату Николеньке. Николенька пользовался большим уважением младших братьев, которые даже говорили ему «вы». Это был «удивительный мальчик и потом удивительный человек», — говорит про него Толстой в своих «Воспоминаниях». По словам Толстого, он с детства отличался теми качествами, которые необходимы для писателя-художника. У него было «тонкое художественное чутье, крайнее чувство меры, добродушный, веселый юмор, необыкновенное, неистощимое воображение». Он целыми часами рассказывал братьям им самим придуманные сказки, юмористические рассказы, фантастические истории, и рассказывал их, как вспоминает Толстой, таким тоном, что «забывалось, что это выдумка»18. Николай Николаевич еще в детстве очень много читал и любил рисовать, причем рисовал он преимущественно «чертей с рогами, закрученными усами, сцепляющихся в самых разнообразных позах между собою и занятых самыми разнообразными делами. Рисунки эти, — прибавляет Толстой, — тоже были полны воображения и юмора».

Не может быть никакого сомнения в том, что при своей одаренности Н. Н. Толстой еще в детстве оказывал большое влияние

- 70 -

на своего брата в смысле первого пробуждения в нем его художественного дарования.

Гораздо меньшее значение в жизни Левочки имели два других брата — Сережа и Митенька. Митенька был только на год с небольшим старше Левочки и был его товарищем по детским играм. Сережа был старше на два с половиной года и импонировал Левочке своей красивой наружностью, умением петь, рисовать, своей веселостью и самоуверенностью. Левочка старался подражать своему брату — «хотел быть им»19.

Девочек, близких по возрасту к младшим мальчикам, было две: сестра Машенька, моложе всех братьев, и Дунечка Темяшева, воспитывавшаяся в доме Николая Ильича по просьбе ее отца А. А. Темяшева. Уже взрослой девушкой была Пашенька (Пелагея Ивановна Настасьина), воспитанница А. И. Остен-Сакен. Как писала С. А. Толстая, очевидно, со слов Льва Николаевича, в «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», Пашенька была «бледная, молчаливая и кроткая» девушка. Она не играла никакой роли в дальнейшей жизни Толстого.

Вся семья Толстых жила очень дружно. В ней установился обычай: утром при встрече и вечером перед отходом ко сну все члены семьи целовались «рука в руку»20.

IV

Жизнь семьи при отце и при бабушке велась на барскую ногу. У отца было три камердинера; у бабушки, кроме лично ее обслуживавшей прислуги, был слепой сказочник — Лев Степаныч, купленный когда-то ее мужем только для того, чтобы он рассказывал господам сказки, которые он по необыкновенной памяти, свойственной слепым, прослушав один раз в чьем-либо чтении или пересказе, запоминал на всю жизнь слово в слово.

В передней сидел и вязал чулки старый официант Тихон.

Самые названия многих комнат указывали на барский характер дома: детская, классная, официантская, диванная, фортепьянная, комната для холостых, большая и малая гостиные и пр.

Сохранилось описание старого толстовского дома, сделанное позднее — когда дом уже не находился в Ясной Поляне и не принадлежал Толстым21. По этому описанию, нижний этаж дома был каменный, верхний — из толстого дубового леса. Весь дом

- 71 -

был обложен кирпичом, оштукатурен и выкрашен белой краской. В доме было 32 комнаты22. Средние комнаты были очень высоки, боковые — гораздо ниже. Над боковыми комнатами находились антресоли, окна которых выходили только на боковые фасады, так что со стороны этих фасадов дом представлялся трехэтажным. Бельэтаж дома был очень хорошо отделан: в нем были лепные потолки, паркетные полы.

Дом этот в настоящее время не существует. В 1853 году, находясь на Кавказе, Толстой, нуждаясь в деньгах, поручил своему зятю В. П. Толстому, в его отсутствие ведавшему его имущественными делами, продать большой дом, что тот и исполнил осенью 1854 года. Дом был продан на своз соседнему помещику Горохову и поставлен в принадлежавшем ему селе Долгом в 18 верстах от Ясной Поляны. Усадьба переходила из рук в руки, дом все больше и больше ветшал. Наконец, усадьба была куплена местными крестьянами, ненужный им дом окончательно пришел в ветхость и в 1913 году, по постановлению сельского схода, был разобран на дрова и кирпич и поделен по дворам23.

19 февраля 1898 года у Толстого в Москве был литератор П. А. Сергеенко, сообщивший ему о своем намерении съездить в Долгое. Толстой рассказал ему некоторые подробности о большом доме, начертил план дома и рассказал назначение отдельных комнат24.

- 72 -

«Когда Лев Николаевич чертил план этого дома, — записала в своем дневнике его жена Софья Андреевна, — у него было такое умиленное, хорошее лицо»25.

В доме не было никакой роскоши. Полы были некрашенные; обстановка была самая простая: самодельные, под красное дерево, с кожаными подушками деревянные стулья; в классной комнате жесткие деревянные табуреты без спинок, работы своих столяров; на столах за обедом грубоватые скатерти работы своих ткачей; за столом железные с деревянными ручками ножи и вилки. Более дорогие предметы обстановки были только те, которые достались от отцов и дедов, как зеркала в резных золоченых рамах, вольтеровские кресла, столы красного дерева и пр. Дети носили простые башмаки работы своих сапожников. Стол был вкусный и сытный, но лишенный всякой изысканности и приготовлявшийся главным образом из продуктов собственного хозяйства. Однако каждый обед проходил в торжественной обстановке. Перед обедом вся семья собиралась в гостиной. Ровно в два часа появлялся одетый в синий фрак дворецкий Фока Демидыч и с гордостью и торжеством громким, протяжным голосом объявлял: «Кушанье поставлено». Все поднимались со своих мест. Отец подавал руку бабушке; за ними следовали остальные члены семьи и рассаживались по определенным местам. За обедом почти за каждым стулом стоял лакей с тарелкой, которую он держал в левой руке у левой стороны груди. Гости приезжали со своими лакеями, которые прислуживали им за столом.

Представление о быте Толстых дает приходо-расходная книга Ясной Поляны за 1835 год26.

V

В одном из зачеркнутых мест «Воспоминаний» Толстой писал: «Как и всегда и в особенности во времена крепостного права, имели влияние на воспитание детей слуги: няни, буфетчики, дворецкие, камердинеры, кучера, повара, официанты»27.

Еще в младенческом возрасте Левочка пользовался уходом старой няни Аннушки, бывшей ранее няней его старшего брата Николеньки и последовательно переходившей от мальчика к мальчику. С этой няней мальчик так сроднился, что почти не помнил

- 73 -

ее, в своем сознании не отделяя ее от себя. Помнил он молодую помощницу этой старой няни Татьяну Филипповну, которая, вынянчив маленьких Толстых, была потом няней детей сестры Толстого, а еще позднее — няней его старшего сына. Толстой на всю жизнь сохранил благодарную память об этой женщине. «Это было, — писал он в «Воспоминаниях», — одно из тех трогательных существ из народа, которые так сживаются с семьями своих питомцев, что все свои интересы переносят в них»28.

Памятен остался Толстому на всю жизнь и буфетчик Василий Трубецкой, «милый, ласковый человек», «с доброй кривой улыбкой бритого лица», очень любивший мальчиков Толстых. Он забавлял их тем, что брал к себе на руки, сажал на поднос и ходил с ними по буфету, «таинственному» для них месту «с каким-то подземным ходом». Детям очень нравилось это удовольствие, и они наперебой кричали: «И меня! Теперь меня!»

Очень любили дети и прислуживавшего за столом старого официанта Тихона, бывшего флейтиста в оркестре Волконского; по словам Толстого, это был природный актер.

Дядькою малолетних Толстых был Николай Дмитриевич Михайлов, которого впоследствии Толстой изобразил в «Детстве» под именем дядьки Николая. Еще остались памятны Толстому: пунктуальный дворецкий Фома Демидыч, бывшая вторая скрипка в оркестре дедушки, два камердинера отца, братья Петруша и Матюша, «оба красивые, ловкие ребята и лихие охотники». «Мне они просто нравились, — рассказывает Толстой, — особенно Петруша, своей ловкостью, силой, мужественной красотой, чистотой одежды и ласковостью к нам, детям, и ко мне особенно».

Особое место в жизни детей занимала экономка Прасковья Исаевна, которую Толстой изобразил в своей первой повести «Детство» под именем Натальи Савишны29. Он называет ее «редким», чудесным созданием»30. «Вся жизнь ее была чистая и бескорыстная любовь и самопожертвование», — говорит Толстой и определенно утверждает, что эта служившая ему и его семейству крепостная женщина «имела сильное и благое влияние» на его «направление и развитие чувствительности»31.

Кроме этих слуг, живших в господском доме, дети общались и с теми, которые жили на дворне. К числу их принадлежал кучер Николай Филиппович, которого дети, по словам Толстого,

- 74 -

не только любили, но к которому, «как большей частью господские дети, питали великое уважение32. У него были особенно толстые сапоги; пахло от него всегда приятно навозом, и голос у него был ласковый и звучный».

На святках в дом приходила большая толпа — человек 30 — ряженых дворовых, в числе которых были медведь с поводырем и козой, турки, турчанки, разбойники; женщины наряжались мужчинами, а мужчины — женщинами. Они вместе с барскими детьми играли в разные игры и плясали под игру на скрипке крепостного музыканта старика Григория33. В числе этих игр была игра в «пошел рублик», состоявшая в том, что все участвующие становились в круг, брали друг друга за руки и под пение этих двух слов: «пошел рублик» передавали друг другу рублевую монету, которую один из участников, ходивший по кругу, должен был отыскать34. У Толстого осталось в памяти, как одна из дворовых женщин «особенно приятным и верным голосом выводила все те же слова».

В отношениях слуг с господскими детьми не было раболепства и униженности, подтверждением чему служат многие места автобиографических произведений Толстого. Мальчик уселся верхом на старую лошадь, которая уже устала, катая его братьев; не понимая этого, мальчик ударяет ее хлыстом, понукая бежать. Дядька подходит, уговаривает его слезть с лошади и усовещивает словами: «Ах, сударь, жалости в вас нет». Мальчик слушается дядьки и слезает с лошади35.

С тем же дядькой запертый в наказание в темном чулане мальчик делится своими опасениями относительно того, что его ожидает, и в ответ слышит от него ободряющие слова: «Эх, сударь, не тужите: перемелется — мука будет»36.

Один эпизод, рассказанный в «Детстве», достоверность которого засвидетельствована Толстым в его «Воспоминаниях», был связан с экономкой Прасковьей Исаевной (Натальей Савишной). За обедом Николенька, наливая себе квасу, уронил графин и залил скатерть. Кто-то из старших (в повести сказано — мать, но,

- 75 -

повидимому, это была одна из теток), увидав оплошность мальчика, сказал: «Позовите-ка Наталью Савишну, чтобы она порадовалась на своего любимчика». Когда мальчик после обеда «в самом веселом расположении духа, припрыгивая», отправился в залу, из-за двери появилась Наталья Савишна со скатертью в руке, поймала его и, несмотря на его «отчаянное сопротивление», начала тереть его мокрым по лицу, приговаривая: «Не пачкай скатертей!»

Заслуживает внимания реакция мальчика на такое обращение с ним любившей его старой женщины. «Меня так это обидело, — рассказывается в «Детстве», — что я разревелся от злости. «Как! — говорил я сам себе, прохаживаясь по зале и захлебываясь от слез. — Наталья Савишна, просто Наталья, говорит мне ты и еще бьет меня по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку. Нет, это ужасно!» Когда Наталья Савишна увидала, что я распустил слюни, она тотчас же убежала, а я, продолжая прохаживаться, рассуждал о том, как бы отплатить дерзкой Наталье за нанесенное мне оскорбление»37.

В черновой (второй) редакции «Детства», где данный эпизод впервые появляется, чувства мальчика переданы еще более откровенно. Здесь читаем: «Меня так поразил и обидел этот поступок Натальи Савишны, что я разревелся от злости. Это было первое проявление гордости. «Как! — говорил я сам себе, захлебываясь от слез, — Наталья Савишна, наша крепостная, говорит мне, барину, «ты» и еще бьет меня по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку. Нет, я не снесу этого!» Когда Наталья Савишна увидела, что я плачу, она убежала, я же, прогуливаясь по зале, придумывал для нее достойное мщение»38.

Здесь перед нами с полной очевидностью раскрывается, как юная душа даровитого мальчика, восприимчивая ко всему доброму и прекрасному, уже с детских лет начала испытывать на себе растлевающее влияние барского уклада жизни, внушавшего ему горделивое сознание своего особого положения барчука, члена помещичьей семьи, владевшей несколькими сотнями крепостных «душ». Несомненно, что эта нравственная порча мальчика происходила под влиянием старших; однако в детские годы она не была слишком глубокой. В повести далее рассказывается, как, вернувшись через несколько минут, Наталья Савишна робко подошла к мальчику, начала его утешать и принесла ему маленький подарок и гостинец. «У меня, — рассказывает Толстой, — недоставало сил взглянуть в лицо доброй старушке; я, отвернувшись, принял подарок, и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда».

- 76 -

С отношением к слугам было связано одно из самых ранних проникновений маленького Льва в драматическую сторону жизни. Повод к этому был следующий. Около 1834 года Толстые получили по наследству имение Щербачевку, расположенное в Курской губернии, и буфетчик Василий Трубецкой, тот самый, который любил носить детей на подносе, был назначен управляющим этим имением. Дело было на святках, и дети узнали об этом тогда, когда происходила игра в «пошел рублик». На Левочку известие о предстоящем отъезде Василия из Ясной Поляны произвело большое впечатление. «Я понимал, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — что это было повышение, и рад был за Василья, и вместе с тем мне не только жаль было расстаться с ним, знать, что его не будет в буфете, не будет уж он нас носить на подносе, но я даже не понимал, не верил, чтобы могло совершиться такое изменение. Мне стало ужасно таинственно грустно, и напевы «пошел рублик» сделались умильно трогательны. Когда же Василий... с своей милой кривой улыбкой подошел к нам, целуя нас в плечи, я испытал в первый раз39 ужас и страх перед непостоянством жизни и жалость и любовь к милому Василью».

Таким образом, еще в самом раннем детстве зародилась в Толстом та любовь к русскому трудовому, в то время крепостному крестьянству, которая отличала его во всю дальнейшую жизнь. Как изображенный им впоследствии Левин, он мог бы сказать про себя, что он «вероятно с молоком бабы кормилицы» впитал в себя эту любовь. Уже глубоким стариком в разговоре о декабристах Толстой однажды заметил: «Они, как и мы, через нянь, кучеров, охотников полюбили народ»40.

VI

Вся жизнь маленького Левочки, как и его братьев и сестры, протекала в условиях усадебного быта и была неразрывно связана с этим бытом. Здесь воспринял он первые впечатления природы, — той русской природы, которая играла такую большую роль во всей его дальнейшей жизни и во всем его творчестве.

Еще очень маленьким попал он раз на хлебное поле во время уборки ржи. Это был еще тот ранний период его жизни, когда весь умственный кругозор ограничивался тем, что он мог видеть непосредственно своими детскими глазами. В то время высокий

- 77 -

синеющий лес, замыкавший с одной стороны необозримое ржаное поле, казался мальчику «самым отдаленным, таинственным местом, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны»41. На поле поток самых разнообразных впечатлений нахлынул на мальчика. «Все поле было покрыто копнами и народом... Говор народа, топот лошадей и телег, веселый свист перепелов, жужжание насекомых, которые неподвижными стаями вились в воздухе, запах полыни, соломы и лошадиного пота, тысячи различных цветов и теней, которые разливало палящее солнце по светложелтому жнивью, синей дали леса и бело-лиловым облакам, белые паутины, которые носились в воздухе или ложились по жнивью, — все это я видел, слышал и чувствовал»42.

«Видел, слышал и чувствовал». Внешние чувства маленького Левочки были необыкновенно обострены, и все то, что было вокруг него, он видел ярко, слышал явственно и чувствовал остро.

Запомнился Толстому на всю жизнь тот момент в его раннем детстве, когда он впервые почувствовал красоту окружавшего его растительного мира. Этот момент вспомнился ему, когда он был уже глубоким стариком. 3 мая 1897 года, приехав из Москвы в Ясную Поляну, он писал жене: «Необыкновенная красота весны нынешнего года в деревне разбудит мертвого... Маханье берез прешпекта такое же, как было, когда я, 60 лет тому назад, в первый раз заметил и полюбил красоту эту»43.

Еще больше привлекал мальчика мир животных, с которым он близко соприкасался и дома, и на дворе, и в конюшне, и в поле, и в лесу, и на речке. «Здоровый ребенок, — писал Толстой в 1862 году, — ...близок к неодушевленным существам — к растению, к животному, к природе»44. Еще в самом раннем детстве Левочка, подражая брату Сереже, завел себе кур и цыплят. По позднейшему рассказу Толстого в «Воспоминаниях», это было его первое «вникновение» в жизнь животных. С живым интересом наблюдал мальчик жизнь охотничьих собак, восхищавших его красотой и грациозностью своих движений. Свою самую любимую охотничью собаку, чернопегую хортую Милку «с прекрасными черными глазами»45, в минуты особенной нежности мальчик целовал в морду. Гуляя с

- 78 -

отцом, мальчик любовался зрелищем того, как «увязавшиеся за ним молодые борзые, разрезвившись по нескошенному лугу, на котором высокая трава подстегивала их и щекотала под брюхом, летали кругом с загнутыми на бок хвостами»46. Когда Берфа, собака гувернера Федора Ивановича, «милая, коричневая, с прекрасными глазами и мягкой курчавой шерстью», сломала себе ногу, и гувернер решил ее убить, так как она никогда больше не будет годиться для охоты, Митенька и Левочка горько плакали47.

Была у Левочки большая дружба и с лошадьми. Обидевши, по детскому неразумию, старую 20-летнюю лошадь, которую он, усевшись на нее верхом, бил хлыстом, понукая ее скакать, в то время как она сильно устала, катая его братьев, маленький Левочка, после того, как дядька разъяснил ему всю жестокость его обращения с лошадью, целует ее в потную шею и просит у нее прощения 48. Все четыре выездные лошади, принадлежавшие Толстым, были изучены мальчиком «до малейших подробностей и оттенков свойств каждой»49.

В густых высоких деревьях парка водилось много певчих птиц: соловьев, дроздов, горлиц, иволг; жили также дятлы и совы.

В лесу насекомые привлекали внимание мальчика. С интересом наблюдал он муравьев, копошившихся с тяжестями или порожняком неподалеку от своего жилища, и разноцветных бабочек, которые вились перед его глазами. Раз, глядя на бабочку, которая уселась на белом цветке дикого клевера, он заметил, что, потому ли что «солнышко ее пригрело, или она брала сок из этой травки, только видно было, что ей очень хорошо»50.

Игры и развлечения детей тоже большей частью были связаны с усадебным бытом. Летом — рыбная ловля51, пикники вместе со старшими (чай «на воздухе, там, где никогда не пьют чай, где-нибудь под березой, это было верх наслаждения»)52, поездки в деревню Грумант, где было молочное хозяйство и детей

- 79 -

угощали свежими сливками и густым молоком. Осенью одно из удовольствий состояло в том, чтобы прибежать в сад и там «шаркать ногами по дорожкам, покрытым упавшими желтыми листьями»53. Зимой — катанье с гор на салазках вместе с деревенскими мальчиками.

В раннем детстве мальчиков на охоту еще не брали, но для них было большим развлечением наблюдать приготовления к отъезду на охоту. Выезд на охоту был важным событием в деревенской помещичьей жизни и потому обставлялся некоторой торжественностью. Вспоминая выезд на охоту своего отца, Толстой сравнивал его с описанием выезда мужа в «Графе Нулине» Пушкина. Едва только в доме начинались приготовления к выезду, мальчики спешили на крыльцо дома, чтобы «наслаждаться видом собак, запахом лошадей и разговором с охотниками»54.

Любопытно, что и в первой своей повести, и в позднейших «Воспоминаниях» Толстой особенно останавливается на том, что в детстве запах лошадей имел для него особенную прелесть. В третьей (предпоследней) редакции повести «Детство», после вышеприведенных слов, 23-летний Толстой спрашивает: «Отчего, сколько я теперь ни принюхиваюсь к запаху лошадей, этот запах совсем не имеет для меня того значения и прелести, которые имел в детстве?» То же самое писал и 77-летний Толстой, вспоминая свое детство и описывая поездку вместе со старшими в деревню Грумант: «Лошадей привязывают. Они топчут траву и пахнут потом так, как никогда уже после не пахли лошади»55.

Когда же Левочка подрос и сам стал принимать участие в охоте, его первый опыт был неудачен: он протравил зайца, как это описано в главе VII «Детства». Что Толстой в этой главе описал действительный случай, бывший с ним самим, засвидетельствовано с его слов его шурином С. А. Берсом56.

Охота наравне с войной в том кругу, к которому принадлежал Николай Ильич, считалась наиболее подходящей формой проявления молодечества; а молодечество считалось одним из главных качеств, которые должно было воспитывать в мальчике. Вспоминая глубоким стариком свое воспитание в семье, Толстой писал: «Мне в детстве внушено было всю энергию мою направить на молодечество охоты и войны»57.

- 80 -

Этим объясняется то особое уважение, какое маленький Лев чувствовал к памяти своего деда князя Волконского. Экономка Прасковья Исаевна рассказывала ему, как дедушка воевал под Очаковом, пеший и на коне; «зато и генерал аншеф был», прибавляла она с гордостью за своего барина58. Рассказы эти переносили мальчика в далекую таинственную старину.

VII

Все мальчики Толстые отличались большой живостью и резвостью.

«Невинную веселость» считал Толстой одной из характернейших особенностей своего детства59. На детей иногда находили приступы самого шумного и неудержимого веселья. Об одном таком случае — повидимому, действительном — рассказывает Толстой в повести «Детство». «Помню я, как раз, в самое вербное воскресение, у нас в деревне служили всенощную. После всенощной и ужина мы пришли в спальню и по какому-то случаю очень развеселились. Я вспрыгнул на кровать к Володе, перерыл постель — даже доска одна провалилась под нами — мы щекотали, теребили друг друга, визжали, помирали со смеху, одним словом, находились во всем разгаре детской бессознательной шумной веселости»60.

Подобное же воспоминание находим и в «Анне Карениной». Левин вспоминает, как он с братом, еще будучи детьми, «вместе ложились спать и ждали только того, чтобы Федор Богданыч вышел за дверь, чтобы кидать друг в друга подушками и хохотать, хохотать неудержимо, так что даже страх пред Федором Богданычем не мог остановить это через край бившее и пенящееся сознание счастья жизни»61.

Живость и резвость мальчиков Толстых легко переходила в шаловливость. «Журнал поведения Николеньки» изобилует записями матери о его проказах еще в возрасте 4—5 лет. «Вечеру он признался мне, что за столом все делал гримасы». «Николенька... напускает на себя какую-то блажь, от которой он вдруг начнет врать и говорить навыворот то, что он твердо знает». «За обедом он все шалил, болтал пустое и спорил». «После обеда, во

- 81 -

время чаю, он очень шалил, картавил и спорил...» «Николенька за обедом... сперва шалил, болтал пустое и делал гримасы...» «Николенька... во время молебна немножко шалил, кувыркался не крестясь» и пр. Даже когда поступил гувернер Федор Иванович, мать 11 июня 1829 г. пишет отцу: «Коко... уже несколько привык к Федору Ивановичу, он даже начинает пробовать с ним свои маленькие проделки»62.

Когда Николенька подрос, его «проделки» стали принимать иногда характер легкой насмешливости. Уже в старости Толстой однажды рассказал про одну такую проделку своего старшего брата:

«— У нас была дальняя родственница старуха Яковлева. Она жила в Старо-Конюшенной, в собственном доме. Она была очень скупа и, когда ездила на лето в деревню, детей своих отправляла вперед с обозом. Раз, — я еще был тогда совсем маленький, — эта Яковлева была у нас. Она сидела со старшими, а брат Николенька взял какую-то коробку, усадил в нее кукол и стал возить по комнатам. Когда он привез их в комнату, где сидела Яковлева, она спросила его: «Nicolas, что это у тебя такое?» — А он ей ответил: — «А это старуха Яковлева в деревню собирается, а дети едут с обозом»63.

С годами эта шаловливость у Николеньки исчезла, но в полной мере возродилась в его младшем брате. А. И. Остен-Сакен в одном из писем к Т. А. Ергольской64, относящемся, вероятно, к 1834 году, сообщая о занятиях и поведении детей, писала, что «маленького Леву уже несколько времени не выгоняли из стола». Изгнание маленького Левочки из-за стола было, очевидно, в продолжение некоторого времени обычным явлением, о прекращении которого тетка извещала другую тетку.

Об одной своей шалости Толстой, уже глубоким стариком, с веселой улыбкой рассказал двум гостившим в Ясной Поляне девочкам 11—12 лет: «Я очень любил варенье в детстве и никогда не отказывался, да и не только не отказывался, а даже сам ухитрялся достать, когда мне не давали. Помню, раз мне дали немного варенья, а мне хотелось еще. Мне сказали, что нельзя. Тогда я сам потихоньку пошел в буфет, где стояло незапертое варенье, и стал его таскать из банки в рот прямо рукою. Когда наелся, так у меня варенье было и здесь, и

- 82 -

здесь, и здесь», — закончил он, показывая на нос, щеки, подбородок и грудь65.

С. А. Толстая, со слов теток Льва Николаевича и своего деда А. М. Исленьева, сообщает, что «маленький Левочка был очень оригинальный ребенок и чудак. Он, например, входил в залу и кланялся всем задом, откидывая голову назад и шаркая»66.

Шурин Толстого С. А. Берс в своих воспоминаниях рассказывает: «По свидетельству покойной тетушки Льва Николаевича, П. И. Юшковой, в детстве он был очень шаловлив, а отроком отличался странностью, а иногда и неожиданностью поступков, живостью характера и прекрасным сердцем»67.

Следует сказать, что в зрелом возрасте Толстой не только не видел ничего опасного в невинных детских шалостях, но считал их проявлением детской живости, пока еще не находящей себе лучшего применения. В 1908 году на жалобы жены одного из его друзей на то, что ее дети очень шалят, Толстой ответил: «Пусть больше шалят!»68.

VIII

У нас нет никаких данных относительно того, когда начались учебные занятия маленького Льва.

Несмотря на то, что его первые учителя не отличались богатыми познаниями и высотой своих педагогических приемов, первое проникновение в заманчивый мир знаний было ему радостно, хотя он и не мог сразу отнестись к ним с полной серьезностью. В заметках планового характера к своей незаконченной автобиографии «Моя жизнь» Толстой записал: «Уроки (радость и шалость)».

Учебные занятия маленького Левочки проходили под руководством немца-гувернера и тетушки Александры Ильиничны. Своего гувернера Фридриха Рёсселя, которого Толстые звали Федором Ивановичем, Лев Николаевич обессмертил в повестях «Детство» и «Отрочество» под именем Карла Ивановича Мауэра. «И его история, и его фигуры, и его наивные счеты — все это

- 83 -

действительно так было», — писал Толстой в «Воспоминаниях»69. (Под «фигурами», очевидно, нужно разуметь те изделия из картона, какие производил гувернер.) Здесь мы имеем довольно редкий в творчестве Толстого случай, когда действительное лицо представлялось ему до такой степени типичным, что он без всяких существенных изменений переносил в свое произведение основные черты его характера и главные события его жизни.

Федор Иванович был человек очень честный, добродушный, с известным сознанием нравственного долга. Мальчики Толстые очень его любили. Быть может, он и оказал на них некоторое нравственное влияние, но об образовательном воздействии не может быть и речи: уровень собственного образования Федора Ивановича был очень невысок. В «Детстве» сказано, что вся его библиотека состояла из трех книг: брошюры об унаваживании огородов под капусту, разрозненного тома истории Семилетней войны и курса гидростатики. Из газет читал он одну «Северную пчелу», издававшуюся Булгариным.

Федору Ивановичу было строго приказано никогда не бить детей; однако он все-таки прибегал к некоторым видам телесных наказаний — ставил провинившегося мальчика в угол на колени, а «в минуту досады» даже «лично расправлялся линейкой или помочами»70. Надо думать, что при жизни Марии Николаевны ему не было бы позволено прибегать к таким мерам воздействия. Во всяком случае детство Толстого в этом отношении протекало совсем в иных условиях, чем, например, детство Тургенева. Тургенев рассказывал про свое детство: «Драли меня за всякие пустяки чуть не каждый день»71. Ничего подобного не было в детстве Толстого.

Немецким языком с детьми занимался гувернер Федор Иванович72, французским — тетушки Александра Ильинична и Татьяна Александровна73. Толстой в «Воспоминаниях» рассказывает, что уже пяти лет он знал французскую азбуку. Французским языком Толстой с детства овладел в такой степени, что даже в старости иногда думал по-французски74.

- 84 -

Старший брат также принимал участие в обучении младших — Дмитрия и Льва. В недатированном письме А. И. Остен-Сакен к Т. А. Ергольской, относящемся, вероятно, к 1834 году, читаем (перевод с французского): «Митя занимается каждое утро регулярно, и отец велел Коко мне в этом помогать». Что касается занятий Николая со Львом, то они удостоверены собственным письмом к нему Николая из Москвы в Ясную Поляну, относящимся, вероятно, к сентябрю 1838 года, где он называет брата «мой дорогой ученик Лев»75.

Нет никаких данных в пользу того, чтобы отец занимался с детьми по каким-либо предметам, хотя по уровню своего образования он и мог бы это делать. Но несомненно, что отец, как участник войны 1812 года, давал общее направление воспитанию сыновей в патриотическом духе.

IX

Об интеллектуальном уровне своего отца Толстой в «Воспоминаниях» рассказывает: «Дома отец, кроме занятия хозяйством и нами, детьми, еще много читал... Тетушки говорили мне, что отец поставил себе за правило не покупать новых книг, пока не прочтет прежних. Но хотя он и много читал, трудно верить, чтобы он одолел все эти «Histoires des croisades» et «des papes», которые он приобретал в библиотеку. Сколько я могу судить, он не имел склонности к наукам, но был на уровне образованья людей своего времени».

Эту черту своего отца Толстой придал Николаю Ростову после его женитьбы, о чем в эпилоге «Войны и мира» читаем: «Чтение его составляли книги преимущественно исторические, выписывавшиеся им ежегодно на известную сумму. Он составлял себе, как говорил, серьезную библиотеку и за правило поставлял прочитывать все те книги, которые он покупал. Он с значительным видом сиживал в кабинете за этим чтением, сперва возложенным на себя как обязанность, а потом сделавшимся привычным занятием, доставлявшим ему особого

- 85 -

рода удовольствие и сознание того, что он занят серьезным делом»76.

О характере чтения Н. И. Толстого говорят нам книги, оставшиеся после него в Яснополянской библиотеке77.

Об общественно-политическом миросозерцании своего отца Толстой в «Воспоминаниях» рассказывает: «Как большая часть людей первого александровского времени и походов 13—14—15 годов, он был не то, что теперь называется либералом, а просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае»78.

Можно думать, что это развитое чувство собственного достоинства явилось у Н. И. Толстого, как и у многих других русских людей того времени, следствием его продолжительного участия в войне 1812 года, окончившейся изгнанием Наполеона и взятием Парижа.

«Он не только не служил нигде во времена Николая, — продолжает Толстой рассказ о своем отце, — но даже все друзья его были такие же люди свободные, не служащие и немного фрондирующие правительство». В числе приятелей своего отца Толстой называет ближних помещиков Н. В. Киреевского, С. И. Языкова, М. П. Глебова, А. М. Исленьева. Из них Александр Михайлович Исленьев (1794—1882), будучи подпоручиком лейб-гвардии Московского полка, был в 1817 году адъютантом видного декабриста, члена Союза благоденствия, приятеля Пушкина, генерал-майора М. Ф. Орлова. За связи с декабристами Исленьев был арестован и 18 января 1826 года доставлен из Москвы в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость, но, как непричастный к движению, через неделю был освобожден79.

Об отношении отца Николеньки Иртеньева (прототипом которого послужил А. М. Исленьев) к представителям уездных властей в третьей редакции повести «Детство» говорится: «Когда власти по каким-нибудь необходимо нужным делам и приезжали в Петровское, то папа приказывал Якову угостить их у себя; ежели же и принимал кого-нибудь из них, то так холодно, что maman часто говорила ему:

— Как тебе не совестно, mon cher, их так мальтретировать?

Но папа отвечал:

— Ты не знаешь, мой друг, что это за народ: им дай вот столько, — при этом он показывал мизинец, — они захотят вот столько, — и он показывал всю руку до плеча»80.

- 86 -

«За все мое детство и даже юность, — говорит далее Толстой в «Воспоминаниях», — наше семейство не имело близких сношений ни с одним чиновником. Разумеется, я ничего не понимал этого в детстве, но я понимал то, что отец никогда ни перед кем не унижался, не изменял своего бойкого, веселого и часто насмешливого тона. И это чувство собственного достоинства, которое я видел в нем, увеличивало мою любовь, мое восхищение перед ним».

В 1905 году Толстой вспоминал, что он от отца слышал о декабристах. «Он со многими из них был знаком», говорил Толстой81. Мы располагаем, однако, данными о знакомстве отца Толстого только с одним декабристом (если не считать Исленьева), не принимавшим участия в восстании, приходившимся ему дальним родственником, — П. И. Колошиным.

Павел Иванович Колошин (1799—1854) в 1817 году вступил в Союз благоденствия. После того как Союз благоденствия был распущен, с 1821 года не считал себя принадлежащим ни к какому тайному обществу. Был арестован 2 января 1826 года. По приговору Верховного суда от 14 июля 1826 года был присужден к заключению в крепости на один месяц и затем к высылке в свое имение без права проживания в Москве. Разрешение жить в Москве получил в 1831 году.

Однако, хотя Н. И. Толстой и фрондировал правительство Александра I и затем Николая I и по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни тому, ни другому царю, он не пришел к революционному миросозерцанию декабристов, к их открытому протесту против произвола и насилия самодержавного правительства. Мы имеем очень мало данных для суждения об общественно-политических взглядах Н. И. Толстого, но все, что мы знаем о нем и насколько мы можем судить о нем по направлению воспитания его детей, все это заставляет думать, что миросозерцание его было скорее консервативно-монархическим. Уже глубоким стариком Лев Николаевич передавал, что в нем «с детства развивали ненависть к полякам»82. Несомненно, поводом к такому внушению было польское восстание 1830 года, вызвавшее шовинистическое настроение во многих представителях реакционного русского дворянства того времени. Толстому лишь впоследствии, много лет спустя,

- 87 -

удалось освободиться от того внушения националистических чувств, которому он подвергался в родительском доме.

«Вспоминая свое воспитание, я вижу теперь, что чувства вражды к другим народам, чувства отделения себя от них никогда не было во мне, что все эти злые чувства были искусственно привиты мне безумным воспитанием»83, — писал Толстой в трактате «В чем моя вера?» (1883—1884).

Что касается отношения его отца к своим крепостным, то в «Воспоминаниях» Толстой рассказывает, что жизнь отца «проходила в занятиях хозяйством, в котором он, кажется, не был большой знаток, но в котором он имел для того времени большое качество: он был не только не жесток, но скорее добр и слаб. Так что и за его время я никогда не слыхал о телесных наказаниях. Вероятно, эти наказания производились. В то время трудно было себе представить управление без употребления этих наказаний, но они вероятно были так редки и отец так мало принимал в них участия, что нам, детям, никогда не удавалось слышать про это».

В другой своей работе Толстой рассказывает следующий случай, характеризующий отношение его отца к своим крепостным: «Я помню, мой отец, добрый помещик, поехав в город, увидал раз убогого мужика из Ясной Поляны Еремку, просящего милостыню. Он пришел в ужас, посадил с собой убогого, вернулся домой, разбранил приказчика и велел взять его в дворню, одеть и давать месячину, чтобы не было нищих из его крепостных»84.

Толстой, конечно, понимал, что в данном случае дело было не только в доброте его отца. Рассказывая о своем деде Волконском, он, как сказано выше, писал, что его дед, «как всякий умный помещик того времени», очень заботился о благосостоянии своих крестьян. Дело было, следовательно, не только в доброте, но и в выгоде. Николай Ростов очень определенно выражает это соображение «умного» помещика. «Если крестьянин, — говорит он, — гол и голоден, и лошаденка у него одна, так ни на себя, ни на меня не сработает»85. В очерках «Три дня в деревне», написанных в последний год жизни, Толстой писал, что «при крепостном праве рабовладелец, если не из сострадания, то из расчета, чтобы не потерять работника, все-таки не давал человеку зачахнуть и умереть от нужды»86.

Толстой в «Воспоминаниях» все же оговаривается, что ему приходилось слышать от крестьян и «осуждения» его отца87.

- 88 -

Что касается вопроса об освобождении крестьян, то, как свидетельствует Толстой в тех же «Воспоминаниях», вопрос этот в семье его отца и в кругу его знакомых никогда не поднимался.

X

Основными чертами маленького Левочки были жизнерадостность, шутливость, чрезвычайная восприимчивость, чувствительность, застенчивость, откровенность, правдивость, умственная бойкость, наблюдательность, чуткость к искусствам, особенно к поэзии и музыке, сильно развитое воображение, склонность к самоанализу, временами недетская серьезность и способность задумываться над важнейшими вопросами жизни.

Сестра Толстого Мария Николаевна, друг его детства, уже после его смерти, в 1911 году, рассказывала: «Он был какой-то лучезарный. Когда вбегал в комнату, то с такой радостной улыбкой, точно сделал какое-то открытие, о котором хочет сейчас всем сообщить»88. «Ужасно он был любящим ребенком. Чуть его приласкают, он расчувствуется до слез. Любил шутить. Всегда был нежный, ласковый, уступчивый; никогда не был груб. Обидят его братья — уйдет куда-нибудь подальше и плачет. Спросишь его: «Что, Левочка, что с тобой?» — «Меня обижают», — и плачет»89.

Это не исключало, конечно, отдельных порывов вспыльчивости со стороны живого и впечатлительного мальчика. Та же сестра Толстого рассказывала, что в «Отрочестве»90 описание ссоры Николеньки с Володей, когда Николенька опрокидывает столик, на котором стоят фарфоровые и хрустальные вещи Володи, описано с натуры: однажды Левочка, за что-то рассердившись на своего брата Сергея, действительно опрокинул столик, на котором стояли его вещицы91.

Маленький Левочка был слаб на слезы; братья прозвали его «Лева-рева» и иногда презрительно обзывали его девочкой или

- 89 -

даже девчонкой. Такая кличка сильно задевала его самолюбие: «ничто так не оскорбляло меня, — рассказывает Николенька92, — как упрек в нежничестве». Причины слез Левочки были разнообразны: иногда он плакал от досады на то, что ему не удавалось что-нибудь сделать, как это было, например (как он рассказывает в «Воспоминаниях»), тогда, когда ему, пятилетнему малышу, поручили обучать французской азбуке бывшую на один год его моложе воспитанницу отца Дунечку Темяшеву, и этот первый опыт его педагогической деятельности закончился неудачей; но чаще всего Левочка плакал от жалости к людям или к животным93, или от переполнявших его чувств любви и умиления. Слезы всегда навертывались ему на глаза, когда он «высказывал давно сдержанную задушевную мысль»94.

«Беспредельную потребность любви»95 Толстой считал основным свойством психологии детского возраста96. «Все, окружавшие мое детство лица, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — от отца до кучеров, представляются мне исключительно-хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства». В повести «Детство» Толстой рассказывает целый ряд эпизодов своей детской жизни и своих детских настроений, в которых проявлялось это переполнявшее все его существо любовное отношение к окружающим; как он перед сном мечтал о том, «какие все добрые и как я всех люблю»97, как, прежде чем заснуть, он молился о том, чтобы «бог дал счастье всем, всем»98 и пр. Подобные картины находим и в автобиографической повести Толстого «Записки сумасшедшего» (1884 год). Здесь мальчик, которого няня только что уложила спать, перед сном, закутавшись одеялом, предается таким размышлениям: «Я люблю няню; няня любит меня и Митеньку; а я люблю Митеньку; а Митенька любит меня и няню. А няню любит Тарас; а я люблю Тараса, и Митенька любит. А Тарас любит меня и няню. А мама любит меня и няню. А няня любит маму, и меня, и папу. И все любят, и всем хорошо».

- 90 -

Но мальчику приходилось наблюдать в окружающей жизни не одни только проявления любви, но и проявления злобы и ненависти. Такие проявления вражды и злобы заставляли его глубоко страдать. В той же повести «Записки сумасшедшего» рассказывается, как светлое настроение засыпающего мальчика неожиданно резко и грубо нарушается: «И вдруг я слышу, вбегает экономка и с сердцем кричит что-то об сахарнице, и няня с сердцем говорит, она не брала ее. И мне становится больно и страшно и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня, и я прячусь с головой под одеяло. Но и в темноте одеяла мне не легчает. Я вспоминаю, как при мне раз били мальчика, как он кричал и какое страшное лицо было у Фоки, когда он его бил. — А, не будешь, не будешь! — приговаривал он и все бил. Мальчик сказал: «Не буду». А тот приговаривал: — Не будешь? — и все бил... Я стал рыдать, рыдать, и долго никто не мог меня успокоить».

«Беспредельная потребность любви» сказывалась в самых играх маленьких Толстых. Некоторые из этих игр, связанные со старшим братом Николенькой, остались памятны Толстому на всю жизнь.

Николенька Толстой любил рассказывать своим братьям разные рассказы и сказочки, которые он сам придумывал. В «Воспоминаниях» Толстой передает, что когда его брату Сереже было семь лет, брату Митеньке шесть, а ему пять, Николенька, тогда десятилетний мальчик, объявил им, что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми: не будет ни болезней, ни неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться, а все будут любить друг друга, все сделаются «муравейными братьями». Толстой полагал, что его брат слышал или читал что-нибудь о чешских «моравских братьях», но детям нравилось именно название «муравейные братья». Они даже устраивали игру в такие «муравейные братья», в которой главное участие принимали Митенька, Левочка и девочки. Игра состояла в том, что дети садились под стулья, которые предварительно завешивались платками и загораживались подушками, и старались как можно теснее прижиматься друг к другу, говоря, что теперь они стали «муравейными братьями». «Иногда, — рассказывает Толстой, — мы под стульями разговаривали о том, что и кого кто любит, что нужно для счастья, как мы будем жить и всех любить... Я, помню, испытывал особенное чувство любви и умиления и очень любил эту игру».

Другая сказочка, придуманная его братом, на всю жизнь оставила глубокий след в сознании Толстого. Это была сказка о зеленой палочке. «Главная тайна о том, — продолжает Толстой рассказ о своем брате Николае, — как сделать, чтобы все люди не знали никаких несчастий, никогда не ссорились и не сердились, а были

- 91 -

бы постоянно счастливы. Эта тайна была, как он нам говорил, написана им на зеленой палочке, и палочка эта зарыта у дороги на краю оврага «Старого заказа».

Толстой полагал, что все эти сказочки возникли у его старшего брата под влиянием того, что он «прочел или наслушался» «о масонах, об их стремлении к осчастливлению человечества, о таинственных обрядах приема в их орден, верно слышал о моравских братьях и соединил все это в одно в своем живом воображении и любви к людям, к доброте, придумал все эти истории и сам радовался им и морочил ими нас».

Впоследствии Толстой очень любил пересказывать своим знакомым эти милые и важные для него воспоминания детства, связанные с любимым братом Николенькой. Так, 4 января 1890 года, отправившись в морозный вечер гулять по лесу «Заказ» с молодежью, приехавшей в Ясную Поляну играть его пьесу «Плоды просвещения», Толстой рассказал им «про зеленую палочку и муравейные братья»99. Художникам Репину100 и Похитонову101 он рассказал про зеленую палочку, после чего и Репин и Похитонов сделали зарисовки того места в лесу «Заказ», где палочка эта будто бы была зарыта. Эти рассказы Толстого о своем детстве всегда производили большое впечатление на слушателей тем глубоким чувством, которым они были проникнуты.

В последнее десятилетие своей жизни, после перенесенных тяжелых болезней, живя почти безвыездно в Ясной Поляне и чувствуя приближение смерти, Толстой стал обдумывать место своего будущего погребения. Не признавая церковных обрядов и потому не желая быть похороненным на православном кладбище, он сообщил близким свою волю: похоронить его на том месте, где зарыта «зеленая палочка». Сначала это распоряжение было высказано им устно, но вскоре он выразил его и в письменном виде — сначала в 1905 году в «Воспоминаниях»102, а затем в завещательной записи в дневнике 11 августа 1908 года103.

- 92 -

XI

В одном из писем к Т. А. Ергольской, относящемся, вероятно, к 1834 году, А. И. Остен-Сакен сообщала, что маленький Сережа пишет журнал, и это дурно влияет на его почерк. Сколько времени просуществовал этот журнал Сережи и каково было его содержание — неизвестно, так как журнал этот не сохранился. Но традиционное писание журнала, очевидно, на некоторое время, утвердилось среди мальчиков Толстых, так как через год подобным журналом занялся их младший брат Лев, в детстве, по его словам, во многом подражавший брату Сереже.

Первый дошедший до нас детский автограф Толстого — это четыре страницы, написанные крупным старательным почерком по проведенным карандашом линейкам. На первой странице крупными буквами заглавие: «Детские забавы. Писаны Графом Николаем Николаечем Толстым, Сергием Ник. Толстым, Дмитрием Ник. Толстым, Львом Ник. Толстым». На второй странице так же крупно: «Первое отделение. Натуральная история. Писанно Г. Ль. Ни. То. [т. е. графом Львом Николаевичем Толстым] 1835». Третья и четвертая страницы заняты самым текстом журнала, содержащим краткое описание семи различных пород птиц», именами которых и названы эти описания: «Орел», «Сокол», «Сова», «Попугай», «Павлин», «Колибри», «Петух». Описания миниатюрны по размеру. Вот как описан орел, открывающий собою всю серию описаний: «Орел, царь птиц. Говорят о нем: что один мальчик стал дразнить его, он рассердился на него и заклевал его». В таком же роде и другие описания; некоторые еще короче, и лишь описание петуха длиннее, и то только потому, что к обыкновенному петуху присоединен еще петух индейский. Но интересно то, что из всех семи описанных пород птиц только петух и, может быть, сова были знакомы мальчику по его личному опыту. Об остальных пяти породах он только читал или слышал и видел на картинках их изображения, но они поразили его воображение и поэтому заняли в его журнале первое место.

Повидимому, все дело издания «Детских забав» ограничилось одним только первым отделением первого номера, написанного Левочкой; другие участники, вероятно, ничего не написали, и этим дело издания журнала закончилось104.

О том, что читал Лев в раннем детстве, мы имеем только одно сведение, но сведение это большой важности. Оно исходит от самого

- 93 -

Толстого и касается декламирования им двух стихотворений Пушкина. Это декламирование происходило в присутствии отца, почему оно, очевидно, и запомнилось мальчику так отчетливо. Известны два рассказа Толстого об этом эпизоде. Первый рассказ записан с его слов его женой в 1876 году в ее «Материалах к биографии Л. Н. Толстого». Здесь читаем: «Не было Льву Николаевичу восьми лет, как раз его отец застал его за какой-то хрестоматией, в которой маленький Левочка с большим увлечением и с интонацией читал стихи Пушкина «На смерть Наполеона». Отца поразила, вероятно, верность интонации и увлечение ребенка; он сказал: «Каков Левка! Как читает! Ну-ка, прочитай еще раз» и, вызвав из другой комнаты крестного отца Льва Николаевича С. И. Языкова, он при нем заставил сына читать стихи Пушкина».

Вторично рассказал Толстой о том же эпизоде в своих «Воспоминаниях»: «Помню, как он [отец] раз заставил меня прочесть ему полюбившиеся мне и выученные мною наизусть стихи Пушкина: «К морю» («Прощай, свободная стихия!») и «Наполеон» («Чудесный жребий совершился: угас великий человек» и т. д.). Его поразил, очевидно, тот пафос, с которым я произносил эти стихи, и он, прослушав меня, как-то значительно переглянулся с бывшим тут Языковым. Я понял, что он что-то хорошее видит в этом моем чтении, и был очень счастлив этим».

Отец, следовательно, почувствовал в своем младшем сыне какую-то одаренность, какой он не замечал в старших сыновьях, и это одобрительное отношение отца подействовало на впечатлительного мальчика очень ободряюще. Само собой разумеется, что мальчику не все было понятно в этих стихотворениях Пушкина. Ему не могло быть понятно отношение Пушкина к Наполеону (о том, кто был Наполеон, ему было, конечно, известно от старших), так же, как упоминание о Байроне, о завладевшей поэтом «могучей страсти» и пр., но, очевидно, своим природным художественным чутьем мальчик почувствовал, хотя и смутно, всю силу и красоту пушкинских образов и пушкинского стиха и усвоил основной тон обоих стихотворений, что и позволило ему «с пафосом», как писал он уже глубоким стариком, их декламировать. Это было первое известное нам проявление художественной одаренности будущего гениального писателя. Лучи поэзии Пушкина озаряли сознание Льва Толстого еще на утренней заре его жизни.

Отец вообще видел умственную бойкость маленького Льва, и бойкость эта ему нравилась. В другом месте «Воспоминаний» Толстой рассказывает: «Бывает за обедом и еще удовольствие, когда на меня обращают внимание и выставляют перед публикой мое искусство составлять шарады.

- 94 -

— Ну-ка, Левка-пузырь (меня так звали, я был очень толстый ребенок), отличись новой шарадой! — говорит отец. И я отличаюсь шарадой в таком роде: мое первое — буква, второе — птица, а все — маленький домик. Это б-утка — будка. Пока я говорю, на меня смотрят и улыбаются, и я знаю, чувствую, что эти улыбки не значат то, что есть что-нибудь смешного во мне или моих речах, а значат то, что смотрящие на меня любят меня. Я чувствую это, и мне восторженно радостно на душе».

Похвалы и одобрение старших имели для маленького Льва особенное значение. В заметках Толстого к начатой им в 1878 году автобиографии «Моя жизнь»105 имеется такая запись: «Утешало то, что думал: я буду дурен, но умен». Пояснение этой записи находим в главе XVII повести «Детство». Здесь рассказывается, что когда Николеньке Иртеньеву было еще только 6 лет, однажды за обедом зашел разговор о его наружности. Мать старалась найти в его лице что-нибудь привлекательное: умные глаза, приятная улыбка, но, наконец, уступая доводам окружающих, принуждена была согласиться, что мальчик некрасив и, обратившись к нему, сказала: «Ты это знай, Николенька, что за твое лицо тебя никто не будет любить, поэтому ты должен стараться быть умным и добрым мальчиком». «Эти слова, — говорит Николенька — не только убедили меня в том, что я не красавец, но еще и в том, что я непременно буду добрым и умным мальчиком».

Место это, повторенное в трех редакциях повести, очевидно, имело для Толстого большое значение. Такой разговор, несомненно, происходил в Ясной Поляне, но говорила эти слова маленькому Левочке не мать его, которой к тому времени давно уже не было в живых, а его воспитательница Татьяна Александровна. Во второй редакции повести «Детство», где автобиографический элемент проступает гораздо явственнее, чем в последней редакции, откровенно рассказывается о том действии, которое произвел на мальчика разговор о его наружности и сделанное ему по этому поводу наставление. Вот как изложено здесь впечатление, произведенное на мальчика этим наставлением: «Это так врезалось в моей памяти, что я помню ту мысль, которая мне в эту минуту пришла, именно, что она от меня скрывает всю правду, но что она уже уверена в том, что я умен и добр. С той минуты я убедился навсегда в трех вещах: что я дурен, умен и добр. К последним двум мыслям я так привык, что никто и ничто не могло бы меня разуверить. (Какое-то, должно быть ложное, чувство мне говорило, что во всем есть возмездие: «я не хорош, зато я умен», думал я)»106.

- 95 -

При жизни отца в семье соблюдались религиозные традиции: служились молебны в дни семейных торжеств (именины, дни рождения), накануне больших праздников служили всенощные, детей водили в церковь причащать, взрослые по праздникам ходили в церковь и каждый год говели.

Повидимому, однако, со стороны отца, довольно равнодушного к религии, все это было скорее исполнением традиционных требований, чем проявлением подлинного религиозного чувства. Маленькому Левочке нравилось смотреть, как отец за молебнами низко кланялся, опалком правой руки доставая до полу, и он старался во время молебнов так же чинно стоять и так же низко кланяться, как и отец107.

XII

В 1832 году Н. И. Толстой, по официальным данным, был владельцем следующего количества крепостных: в Ясной Поляне с деревнями — 219 «душ», в деревне Малой Воротынке Богородицкого уезда — 18, в селе Никольском-Вяземском и деревне Платициной Чернского уезда — 223, в селах Харасанове-Долбенкине и в деревнях Халкееве и Трубачине Дмитровского уезда Орловской губернии — 333; всего «793 мужеска и 800 женска полов душ»108.

В 1836 году имущественное положение Николая Ильича достигло уже такого высокого уровня, что он смог, вероятно, по желанию матери, построить каменную церковь в выкупленном им имении родителей Никольском-Вяземском109.

15 ноября 1833 года умерла племянница матери Николая Ильича, Екатерина Васильевна Горчакова, бывшая замужем за Львом Алексеевичем Перовским. После ее смерти Толстым по наследству досталось два имения в Курской губернии: Неруч — в 300 десятин и Щербачевка — в 1000 десятин. Эти имения достались Толстым после судебного процесса, которым руководил некий Илья Митрофанович, бывший крепостной Перовских, «великий знаток, какие бывали в старину, всяких кляуз», как характеризует его Толстой в своих «Воспоминаниях». За это он получил право до самой смерти проживать в Ясной Поляне на полном содержании.

Около того же времени Н. И. Толстой приобрел очень доходное имение Пирогово в 35 верстах от Ясной Поляны. Имение это

- 96 -

принадлежало Александру Алексеевичу Темяшеву, приходившемуся Николаю Ильичу троюродным братом (его бабка, Наталья Ивановна Горчакова была родной сестрой деда Николая Ильича, слепого князя Николая Ивановича Горчакова). Темяшев был очень богат: он был владельцем 1500 крепостных «душ». По словам Толстого в его «Воспоминаниях», Темяшев питал какую-то восторженную любовь к его отцу. У Толстого осталось в памяти, как однажды в его раннем детстве, поздним зимним вечером Темяшев приехал в Ясную Поляну и, войдя к Николаю Ильичу, упал перед ним на колени, прося взять к себе на воспитание его внебрачную дочь, рожденную от крепостной, отпущенной им на волю (Дунечка родилась 4 августа 1829 года). Вместе с тем Темяшев предложил Н. И. Толстому на очень выгодных условиях приобрести у него Пирогово в обеспечение проживания Дунечки у Николая Ильича до ее совершеннолетия. По словам Льва Николаевича, через некоторое время была заключена сделка на запродажу Пирогова за 300000 рублей. «Про Пирогово всегда говорили, что это было золотое дно, и оно стоило гораздо больше», — прибавляет Толстой. В имении был конский завод и мукомольная мельница; крепостных крестьян в селе было 472 «души» мужского пола110.

Купчая крепость на продажу А. А. Темяшевым Н. И. Толстому имения Пирогово была заключена в Москве 26 марта 1837 года. Еще раньше этого Дунечка Темяшева была привезена в Ясную Поляну и воспитывалась наравне с Машенькой Толстой. Дунечка эта, как вспоминал Толстой, была «милая, простая, спокойная, но неумная девочка и большая плакса».

Н. И. Толстой по смерти жены не вступил во втрой брак. Есть, однако, данные о некотором его увлечении своей соседкой, Юлией Михайловной Огаревой, женой владельца имения Телятинки, расположенного в трех верстах от Ясной Поляны, отставного подполковника Ивана Михайловича Огарева111.

Увлечение Н. И. Толстого Ю. М. Огаревой не было, повидимому, настолько сильным, как она описывает это в своих воспоминаниях112. К такому заключению приводит следующая записка Т. А. Ергольской, сохранившаяся в ее архиве среди наиболее дорогих для нее писем и бумаг: «16 августа 1836 г. Сегодня Николай сделал мне странное предложение — выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не оставлять. Я отказала в первом предложении, я обещалась исполнять второе до самой смерти» (перевод с французского).

- 97 -

Отказ Т. А. Ергольской Толстой объясняет тем, что она «не хотела портить своих чистых, поэтических отношений с ним [Николаем Ильичом] и с нами». Возможно, что в данном случае играл также некоторую роль и ее возраст — ей было уже 44 года113.

————

В 1837 году вся семья Толстых переехала в Москву.

С переезда в Москву Толстой считал начало нового периода своей жизни — отрочества.

- 98 -

Глава четвертая

ОТРОЧЕСТВО Л. Н. ТОЛСТОГО

(1837—1841)

I

Толстые выехали из Ясной Поляны в Москву всей семьей 10 января 1837 года1.

Ехали, как помнилось Толстому, в семи экипажах. Возок, в котором ехала бабушка Пелагея Николаевна, имел для предосторожности отводы, на которых почти всю дорогу стояли камердинеры и которые были такой ширины, что в Серпухове возок не мог въехать в ворота постоялого двора, где Толстые остановились на ночлег. На следующий день приехали в Москву. С господами ехало тридцать человек дворовых, в том числе два кучера.

Детей по очереди брали в экипаж к отцу, что доставляло им большое удовольствие. Толстой помнил, что именно ему досталось с отцом въезжать в Москву. «Был хороший день, — рассказывает он в «Воспоминаниях», — и я помню свое восхищение при виде московских церквей и домов, восхищение, вызванное тем тоном гордости, с которым отец показывал мне Москву».

В Москве Толстые поселились на Плющихе в доме Щербачева. Дом этот, довольно поместительный, сохранился в прежнем виде до настоящего времени (Плющиха, дом № 11). В нем два этажа (нижний этаж — полуподвальный) и мезонин; по фасаду 11 окон. В настоящее время в доме 10 комнат2.

Переезд в Москву — переход от жизни в родительской усадьбе к жизни в столице — имел огромное значение для умственного развития маленького Льва. В то время, как в имении семья мальчика и он сам были центром внимания всех окружающих, в Москве они терялись в сотнях тысяч людей, населяющих

- 99 -

город. Сначала это казалось мальчику странным и непонятным. «Я никак не мог понять, — рассказывает Николенька в «Детстве», — почему в Москве все перестали обращать на нас внимание — никто не снимал шапок, когда мы проходили, некоторые даже недоброжелательно смотрели на нас»3.

Еще доро̀гой мальчик увидел множество людей, живших своей собственной жизнью, ничего общего не имевших с жизнью его, его семьи и принадлежавших им крепостных. Поле наблюдений живого, всем интересующегося мальчика расширилось до бесконечности, что, разумеется, повлекло за собой и расширение его умственного кругозора. Вот что говорит об этом герой «Отрочества»:

«Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества.

Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал все это; но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал... Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило по крайней мере такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это в Петровском, но не удостаивали нас даже взглядом, мне в первый раз пришел в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? И из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.»4.

Мы не располагаем почти никакими данными о жизни семьи Толстых и Льва в том числе в первую половину первого года их московской жизни. «Смутно помню эту первую зиму в Москве, — писал Толстой об этом периоде своей жизни в конспекте ненаписанной части воспоминаний. — Ходили гулять с Федором Ивановичем. Отца мало видали». Учились ездить верхом в манеже.

- 100 -

Целью переезда в Москву было то, чтобы дети начали «привыкать к свету»5, а старшие мальчики, кроме того, готовились к поступлению в университет. Без сомнения, учились чему-то и младшие мальчики, но чему и как они учились в этот период, об этом нет никаких сведений. Известно, что летом было решено заменить Ф. И. Рёсселя другим гувернером. Тут и произошла та сцена, которая описана в главе XI «Детства»: Ф. И. Рёссель подал своим нанимателям счет, в котором требовал уплаты, кроме жалованья, еще за все те подарки, которые он делал детям, и даже за обещанные, но не подаренные ему хозяевами золотые часы. Кончилось тем, что добродушный гувернер расплакался и сказал, что он готов служить и без жалованья, но не может расстаться с детьми, к которым так привык. Тут же было решено, что Федор Иванович остается при своих прежних занятиях.

II

Повидимому, к первой половине 1837 года относится вторая попытка писания рукописного журнала, сделанная маленьким Левочкой Толстым. Татьяна Александровна сохранила в своем архиве и этот журнальчик. Это — маленькая тетрадочка в 1/16-ю долю листа, сшитая самим автором с им самим наклеенной обложкой из голубой бумаги. На верхней странице обложки детским почерком написано: «Разказы Дедушки I». На нижней стороне обложки тем же почерком: «Детская Библиотека». Далее зачеркнутые названия месяцев: «апрель», «май», «октябрь» и незачеркнутое — «февраль» и небольшая виньетка с изображением цветка с листочками. В тетрадке 18 страничек, из которых 15 заняты текстом и 3 — рисунками. Текст представляет не лишенное живости изложение какого-то краткого приключенческого и бытового рассказа. На рисунках изображены: корабль со стоящей около него шлюпкой, воин, хватающий за рога быка, и другой воин, что-то несущий. В рукописи немало описок и почти совершенно нет знаков препинания. Воспроизводим целиком это еще не появлявшееся в печати детское изложение Льва Толстого с особенностями его правописания и пунктуации или, вернее, с отсутствием таковой:

«Разказы Дедушки

В селе П: жил девятеностолетний старик который служи[л] под 5 Государями он видел более ста сражений он был чином

- 101 -

полковник имел десять орденов которые он купил своею кровью ибо у него было десять ран он ходил на костылях ибо у него не было ноги 3 рубцами на лбу середней палец лежал под Браиловым. у него было 5 детей двое девочек и трое мальчишек как называл он их хотя у старшего было 4 детей и 4 внучек и у всех было уже 4 ребятишик а младшему из его правнучков было десять лет а старшего хотели уже на будущ[ий] год женить на вдове у которой семь детей ибо уже все его внучки были женаты и у каждого по одному дитя стало его семейство состояло из 82 человек — из которых старшему было 60 лет, сверх того у него был племяник у которого было шесть детей и [у] старшого было трое детей и все жили в одном доме.

Его сын

Его сына звали Николай Дмитричь ибо отца его звали Дмитрием он его звал обыкновен[но] Николашкой по старой привычки етому Николашке было 60 лет он был заслуживой моряк. с котором случилось много произшествий он ездил кругом света жил на нескольких необитаемый островов он видел много морские сражение Дети очень любили слушать его разказы. Один вечер начал он так свой разказ;

Я ведь знаю, что вы ничего в морской науке не понимаете дак стало я и не стану вам разказывать путешествие по море но начну вот с чего в одну бурную ночь когда не мой был черед и хотя корабль был в опасности но видя что я не мог ничего помочь я пошел в мою каюты чтобы поужинать с товарищами и после улегса спать.

Как во время бури спросил один белоку[рый] малчишка который до сих пор слушал с примечанием лежа на столе и выпуча глаза.

Ге трус ну от чего не спать коли ты не можешь ничего помочь, сказал сын того, который разказывал: А ты мой дружок сказал прадедушка целуя в лоб толстого малютку который играл подле тебя а оробел бы ты Не знаю отвечал он и сел опять играть. Но оставим на минуту кораблекрушения опишем жизнь и характер некото[рых] из лиц которые тут. Сын Николая Дмитрича был везде с отцом но не находил удовольствия. Он не любил етого беспрестанного труда он был мужествен и деятельный когда была опасность но он совсем не охотно трудился целый век ибо он любил и наслаждаться посему сделался ученым сочинил несколько книг но в 1812 видя что отечеству нужны солдаты он решился идти в военную службу получил пять [ран?] служил храбро получил разные знаки отличия до служился до полковника вышел в отставку. Он то и будет играть большую роль в произшествии которое его отец начал разказывать».

- 102 -

Вторая тетрадочка такого же формата, как и первая, заключенная в красную обложку, содержит 16 страничек, из которых текстом заняты только 4. Две страницы заняты рисунками, один из которых изображает воина с алебардой, другой не поддается объяснению. На внутренней стороне обложки обозначен месяц выпуска журнала — «март» после зачеркнутого «апрель». Текст представляет два отрывка, из которых один является продолжением рассказа, начатого в первой тетрадочке. Вот этот отрывок:

«Но одному из его детей пришло на ум что верно отец хочет их испытать и все стало опять тихо. Отец все ето [1 неразобр.] На другой день отец сказал что в награждение севодня так рано начнутся разказы что они успеют разрешить все четыре вопроса и даже слышать историю о злом коте и еще одну».

Второй отрывок дает изложение какого-то другого рассказа, о содержании которого трудно составить себе определенное представление.

Наконец, третья тетрадочка, опять в синей обложке, имеет заглавие: «Гномы. 1. 2.» В ней 14 страничек, из которых 5 заняты весьма затейливыми рисунками, изображающими гномов; остальные страницы не заполнены. Текста нет совершенно; очевидно, вдохновение уже покинуло юного сочинителя.

III

Здоровье Н. И. Толстого ко времени переезда в Москву было уже сильно расшатано.

Еще в молодости его здоровье было подорвано изнурительными заграничными походами и пленом; затем, по выходе в отставку, тяжелым гнетом на его душу ложилось материальное разорение отца, затем сенаторская ревизия, отдача отца под суд и его скоропостижная смерть; после смерти отца напряженная деятельность по изысканию средств для избавления себя и своих близких от нужды — все это, несомненно, сильно подорвало здоровье Николая Ильича.

Обеспеченная и в общем спокойная жизнь, наступившая после женитьбы, не могла уже восстановить его ослабленное в молодые годы здоровье. Неумеренное употребление спиртных напитков, к которому был склонен Николай Ильич, еще более подтачивало его здоровье. 5 марта 1836 года он писал И. М. Огареву: «Я недавно приехал из Москвы и с самого возвращения сижу на строгой диете и даже на лекарствах, а довело меня до этого горестного положения сильное кровотечение горлом, которое теперь хотя и прекратилось, но все еще мысленно меня тревожит. Ты знаешь, как я не труслив на болезни; но в етом случае признаюсь, что несколько заробел».

- 103 -

Можно думать, что и предложение, сделанное Николаем Ильичом Т. А. Ергольской 16 августа того же 1836 года, вызвано было главным образом тяжелым состоянием его здоровья и вытекавшим из этого опасением за свою жизнь и заботой о том, чтобы в случае его смерти дети его, из которых младшей девочке было тогда только 6 лет, не остались совершенными сиротами. Татьяна Александровна, очевидно, не поняла смысла сделанного ей предложения и ответила на него отказом, но ее обещание до самой своей смерти заботиться о детях Николая Ильича так, как заботилась бы о них мать, успокоило его, и он, повидимому, не повторял своего предложения. Между тем состояние его здоровья ухудшалось все больше и больше.

Когда при встрече в Ясной Поляне нового 1837 года Т. А. Ергольская предложила бывшей тут же Ю. М. Огаревой условиться о том, чтобы через 10 лет снова увидеться в Ясной Поляне, Николай Ильич сказал «печальным голосом», что он «не думает быть участником свидания»6.

Волнения и тревоги, последовавшие за приобретением имения Пирогово, нанесли последний удар надломленному организму Н. И. Толстого.

Продажа А. А. Темяшевым Пирогова Н. И. Толстому вызвала крайнее ожесточение против Николая Ильича со стороны сестры Темяшева Н. А. Карякиной, его законной наследницы, мечтавшей в случае его смерти получить это богатое имение.

Карякина, в первом браке бывшая замужем за помещиком Хомяковым, владельцем деревни Ясенки в 7 верстах от Ясной Поляны, бывала у Толстых еще при жизни Марии Николаевны. Теперь она решила во что бы то ни стало оттягать у Н. И. Толстого приобретенное им имение ее брата7.

Вскоре по совершении купчей крепости на продажу Пирогова А. А. Темяшев был разбит параличом, после чего Карякина начала действовать решительно. 18 апреля 1837 года управляющий Пироговым В. С. Бобров, родной брат сожительницы Темяшева, доносил своему новому господину Н. И. Толстому о «происшествиях», которые за два дня до этого произошли в Пирогове. К нему явился приказчик зятя Карякиной Крюкова и показал ему написанное от ее имени письмо пироговскому

- 104 -

старосте и другим начальникам пироговских крестьян. Содержание этого письма Бобров передает в следующих словах: «Прислан ко мне из Москвы штафет с известием, что брат мой Александр Алексеевич лишился языка и всех телесных сил, так болен, что нельзя ожидать возврата к жизни, то я, как после него наследница, приказываю вам строго за всем наблюдать, чтобы ничего не было растрачиваемо, и повиноваться присланным от меня [таким-то], за ослушание строго будет на вас взыскано и проч., и что слухи были, будто бы вы проданы — это сделано, но фальшиво, а вы будете мои». «Но как он [приказчик Крюкова], — писал далее Бобров, — хотел собрать начальников и объявить им сие, я ему сказал, ежели он будет говорить и здесь об этом и читать свой приказ, то я его представлю и вместе с приказами в город, как возмутителя, отчего он тогда же и уехал».

На другой день, невзирая на большой церковный праздник (так называемая великая суббота), в Пирогово приехали четыре крестьянина Крюкова и объявили старосте, что они присланы от Карякиной «за присмотром конного завода, гумна и господского дома». «Но я их, — доносил Бобров, — тот же час проводил обратно».

Не довольствуясь таким самоуправством, Карякина 28 апреля подала московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну прошение, в котором старалась доказать незаконность произведенной Толстым сделки относительно Пирогова. Она обвиняла Толстого в том, что он нечестно воспользовался болезненным состоянием ее брата. Свои доказательства она основывала главным образом на том, что Толстой не мог уплатить ее брату наличными 174 тысячи рублей, так как он не имел таких денег, будучи должен разным лицам около 400 тысяч рублей, и что таким образом сумма в 174 тысячи, показанная в купчей крепости уплаченной наличными деньгами, в действительности не была уплачена, и вследствие этого вся сделка на продажу Пирогова, как безденежная, должна быть признана незаконной.

Вместе с тем Карякина старалась и на словах, где только могла, в Туле и в Москве очернить Н. И. Толстого и выставить его человеком, якобы нечестно поступившим с ее братом. По этому поводу друг Н. И. Толстого, М. П. Глебов, писал ему из своего имения 3 мая 1837 года: «Сын мой Сергей, который дня два назад возвратился из Москвы, рассказал мне все неприятности, которые наследники Александра Алексеевича делали Вам. Эти господа так пересолили свои клеветы, что и самый легковерный им не поверит ни в чем. Вы и я были самые близкие люди к Александру Алексеевичу, на нас он возложил надежду свою в исполнении священной его обязанности. От нас зависит благосостояние и вся будущность его сирот, следовательно, мы должны во всяком случае употребить все средства к достижению этой

- 105 -

цели и отстоять смело противу угрожающей бури нам, тем более, что Ваши добродетели и ничем не запятнанная репутация делают Вас совершенно неприкосновенным разглашаемым клеветам».

Это письмо служит подтверждением того, что главная цель продажи Пирогова со стороны Темяшева была — обеспечить материальное положение своих дочерей.

IV

Повидимому, в июне того же 1837 года Карякина предприняла какие-то новые действия против Н. И. Толстого, так как 19 июня Толстой, взяв с собой необходимые бумаги, в сопровождении двух слуг, один без семьи поспешно выехал в Тулу, куда приехал в 5 часов вечера 20 июня8. Расстояние между Москвой и Тулой в 161 версту Н. И. Толстой проехал менее, чем в одни сутки, что следует считать по тому времени очень быстрой ездой. Очевидно, были какие-то серьезные причины, которые заставили его ехать с такой поспешностью.

Днем 21 июня Н. И. Толстой ходил по различным государственным учреждениям Тулы. Вечером, часов в восемь, к нему пришли его знакомые: инспектор Тульской врачебной управы Г. В. Миллер и врач И. А. Войтов, а также служившие в тульских учреждениях чиновники Васильев и Вознесенский, приглашенные, очевидно, для обсуждения спорного дела с Карякиной. От Толстого Васильев отправился к Темяшеву, жившему в то время в Туле; туда же через некоторое время отправился и сам Николай Ильич один, без приехавших с ним слуг. Уже слуги Темяшева видели Николая Ильича приближающимся к квартире Темяшева, как не доходя до нее нескольких десятков шагов, Николай Ильич потерял сознание и упал. Владелец соседнего дома губернский регистратор Орлов, как показывал он на другой день в Тульском полицейском управлении, «услышал о смерти шум графа Толстого против его дома, побежал для вспомоществования, но его уже несут к нему на двор, чего он из человеколюбия не воспретил». Вскоре прибыли за час перед тем бывшие у Николая Ильича в гостях врачи Миллер и Войтов, а также штаб-лекарь Ананский, которые пытались спасти умирающего,

- 106 -

но усилия их оказались тщетны. Затем явились представители полиции и составили акт о смерти, после чего пошли на квартиру умершего, сделали опись найденным у него документам и другим бумагам и забрали их в полицейское управление.

На другой день 22 июня все три медика, осмотревшие накануне тело Н. И. Толстого, за своими подписями подали в Тульское полицейское управление свидетельство о том, что «отставной подполковник граф Толстой, быв одержим с давнего времени кровохарканьем и сильным приливом крови к легким и к голове, умер от кровяного удара, к чему способствовал менее суточный проезд из Москвы в Тулу и хождение его пешком по сему городу поутру, среди дня и наконец на гору вечером, произведшее сильное волнение крови». Вследствие этого врачи признали вскрытие тела излишним. Были вызваны на допрос и приехавшие с Николаем Ильичом слуги — Матвей Андреев и Николай Михайлов, которые показали, что когда дворовый человек Темяшева сказал им, что их господин упал на улице, они сейчас же отправились к нему, но нашли его уже мертвым. Оба показали, что Н. И. Толстой «был всегда нездоров и ездил лечиться в Москву и всегда имел у себя кровохарканье». Дворовый человек Темяшева Василий Романов показал, что «сего июня 21 числа пополудни часов в девять услышал он от сторонних людей, что, не дошедши до квартиры их, какой-то господин на улице упал, он в то же время подбежал к нему и увидел, что лежит граф Николай Ильич Толстой, еще храпит, и с помощью сторонних людей внесли его на двор господина Орлова и положили». После этого он послал одного из дворовых Темяшева дать знать о смерти Николая Ильича приехавшим с ним слугам.

Таковы обстоятельства внезапной смерти Н. И. Толстого.

В «Воспоминаниях», описывая слуг своего отца, Толстой рассказывает: «В старину у всех бар, особенно у охотников, были любимцы. Такие были у моего отца два брата камердинеры Петруша и Матюша, оба красивые, сильные, ловкие, охотники. Оба они были отпущены на волю и получили всякого рода преимущества и подарки от отца. Когда отец мой скоропостижно умер, было подозрение, что эти люди отравили его. Повод к этому подозрению подало то, что у отца были похищены все бывшие с ним деньги и бумаги, и бумаги только — векселя и другие — были подкинуты в московский дом через нищую. Не думаю, чтобы это была правда, но было возможно и это».

В «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», составленных его женой в 1876 году, о смерти Н. И. Толстого сказано: «Как-то раз летом отец уехал по делам в Тулу и, идя по улице к приятелю своему Темяшеву, он вдруг упал и умер скоропостижно. Некоторые думают, что он умер ударом, другие предполагают, что его отравил камердинер, так как деньги у него пропали, а именные

- 107 -

билеты принесла уже к Толстым какая-то таинственная нищая».

В неопубликованных «Яснополянских записках» Д. П. Маковицкого 30 июня 1908 года записано: «В. Г. Чертков спросил Льва Николаевича про смерть его отца — правда ли, что его отравили. Лев Николаевич ответил, что нет. Догадки разные были. «Он в Туле был, и главное, что у него денег было много, и деньги эти пропали».

Итак, Л. Н. Толстой относился недоверчиво к предположению о том, что его отец был отравлен камердинерами, но и не считал это предположение совершенно невозможным. Единственным основанием к предположению о том, что Н. И. Толстой был отравлен своими слугами, является тот факт, что после смерти у него не оказалось при себе денег. Не говоря уже о том, что одно это основание само по себе совершенно недостаточно, при известных нам обстоятельствах смерти Николая Ильича оно не содержит в себе ни тени достоверности.

Начать с того, что при Н. И. Толстом в день его смерти в Туле состояли камердинерами не два брата Петруша и Матюша, а только один из них — Матвей. Другим камердинером был Николай Михайлов. Этот Николай Михайлов — не кто иной, как дядька малолетних Толстых Николай Дмитрич, описанный в «Детстве» под именем Николая, преданный слуга Толстых, честный, солидный и степенный человек с добрым сердцем9, до конца жизни пользовавшийся любовью и уважением со стороны Льва Николаевича10. Не может быть никакого сомнения в том, что Н. Д. Михайлов ни в коем случае не принял бы участия в покушении на Николая Ильича, а если бы такое покушение было сделано кем-нибудь другим, то он, конечно, раскрыл бы его перед властями.

Далее, слуги Николая Ильича явились к месту его падения, когда он был уже мертв и около его тела было много посторонних людей, которые и перенесли его во двор соседнего дома. При таких условиях ограбление ими своего барина не могло совершиться.

- 108 -

Если же ограбление действительно имело место (хотя никто не знает, сколько денег было на руках у Н. И. Толстого к концу дня после его хождения по тульским учреждениям), то это ограбление могло быть сделано посторонними лицами или полицией, описывавшей имущество, оставшееся после умершего.

Далее, врачи Миллер и Войтов были личными знакомыми Н. И. Толстого; Миллер даже приезжал по вызову в Ясную Поляну лечить его детей. Оба эти врача всего за час до кончины Николая Ильича были у него в гостях и видели его по внешнему виду здоровым человеком. При кончине Николая Ильича врачи не усмотрели никаких болезненных явлений, сопутствующих отравлению. Несомненно, что если бы у них было малейшее подозрение в насильственной смерти их доброго знакомого, с которым они только что спокойно разговаривали, то, не говоря уже об исполнении служебного долга, они, конечно, сочли бы необходимым произвести вскрытие тела с целью выяснения причин смерти.

Таким образом, версию об отравлении Н. И. Толстого следует считать ни на чем не основанным домыслом. Кому принадлежал этот домысел, и какая была его цель? С большой долей вероятности можно предположить, что мысль о насильственной смерти Николая Ильича появилась в голове Т. А. Ергольской, для которой его смерть была тягчайшим ударом. Как это бывает у некоторых людей, живущих чувством, ей хотелось кого-нибудь обвинить в постигшем ее страшном несчастье, чтобы легче было переносить его.

Что же касается Льва Николаевича, то, очевидно, всякое воспоминание о смерти отца было ему до такой степени мучительно, что он никогда не пытался узнать точно обстоятельства его кончины.

Сестра Толстого Мария Николаевна говорила, что о смерти их отца ходили «какие-то смутные слухи». В числе этих смутных слухов был один, исходивший от гувернера Ф. И. Рёсселя, будто бы в их дом приходила какая-то женщина и давала камердинерам Николая Ильича какую-то траву «от колдуна». Эта трава должна была его приворожить к чему-то. Но камердинеры дали ему этой травы слишком много, следствием чего и было его отравление11.

Как ни неправдоподобен такой рассказ, но суеверная Т. А. Ергольская, от которой, вероятно, Толстой и слышал впоследствии предположение об отравлении его отца, легко могла поверить этому или какому-либо другому подобному рассказу.

- 109 -

V

Вероятно, 23 июня в Москву прискакал сопровождавший Н. И. Толстого в его поездке в Тулу Матвей Андреев и рассказал о его смерти12.

Хоронить Николая Ильича выехала его сестра Александра Ильинична вместе со старшим сыном Николаем. Николай Ильич был похоронен рядом со своей женой на кладбище сельца Кочаки в двух верстах от Ясной Поляны.

26 июня, как раз в тот день, когда Николаю Ильичу исполнилось бы 43 года, Т. А. Ергольская в одной из приходских церквей Москвы служила по нем панихиду. «Лев Николаевич рассказывал, — говорится в «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», собранных его женой, — какое он испытывал чувство, когда стоял в трауре на панихидах отца. Ему было грустно, но он чувствовал в себе какую-то важность и значительность вследствие такого горя. Он думал, что вот он такой жалкий, сирота, и все это про него думают и знают, но он не мог остановиться на потере личности отца».

Только позднее маленький Лев сознал всю глубину постигшего его несчастья. «Я очень любил отца, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — но не знал еще, как сильна была эта моя любовь к нему, до тех пор, пока он не умер». Как записал со слов Толстого П. И. Бирюков13, «смерть отца была одним из самых

- 110 -

сильных впечатлений детства Льва Николаевича. Лев Николаевич говорил, что смерть эта в первый раз вызвала в нем чувство религиозного ужаса перед вопросами жизни и смерти. Так как отец, умер не при нем, он долго не мог верить тому, что его уже нет. Долго после этого, глядя на незнакомых людей на улицах Москвы, ему не только казалось, но он почти был уверен, что вот-вот он встретит живого отца. И это чувство надежды и неверия в смерть вызывало в нем особенное чувство умиления»14.

VI

Смерть Николая Ильича была страшным и неожиданным ударом для его кузины и для его матери. В архиве Т. А. Ергольской сохранилась следующая ею написанная записка: «1837, 21 июня. День страшный для меня, навсегда несчастный. Я потеряла все то, что у меня было самого дорогого на свете, единственное существо, которое меня любило, которое оказывало мне самое нежное, самое искреннее внимание и которое унесло с собой все мое счастье. Единственное, что привязывает меня к жизни, это жить для его детей» (перевод с французского).

Другая ее же записка говорит: «Бывают раны, которые никогда не закрываются... Самой живой, самой чувствительной — это была потеря N. Она растерзала мне сердце, и я лишь с того момента вполне поняла, что я его нежно любила. Ничто не может заменить того, кто разделяет наши горести и поддерживает нас в них, друга нашего детства, всей нашей семьи, с кем связываются все мысли о счастьи, все желания и чувства, те чувства, которые проникнуты нежностью и уважением и одни только не умирают»15.

На экземпляре романа Поль де Кока «Zizine» Т. А. Ергольская с грустью надписывает: «1837, 15 Mai. Le dernier cadeau de Nicolas». (1837, 15 мая. Последний подарок Николая)16.

Как тяжела была для Т. А. Ергольской утрата любимого человека, показывает ее письмо к Ю. М. Огаревой, написанное

- 111 -

почти через четыре месяца после смерти Николая Ильича — 14 октября 1837 года (перевод с французского):

«Что должны вы думать о моем продолжительном молчании, дорогой друг: или, что я сошла с ума, или, что я вас забыла — ничего подобного не произошло, но я несчастна до последней степени. Я провожу свою жизнь в слезах, в страданиях, вечно сожалея о существе, взятом у нас богом в его бесконечном милосердии. Наше горе достигло своей высшей точки. Кто мог бы думать, что после такой потрясающей потери мы сможем жить? Да, мой милый друг, мы живем и, более того, мы стараемся продлить наше существование ради этих несчастных сирот, не имеющих никакой поддержки, кроме нас, слабых, неопытных женщин, подавленных горем, болеющих и телом и душою и все же необходимых этим обездоленным существам: где найти выражения, чтобы передать вам, до чего я страдаю, но слов нехватает... Один лишь бог знает, что я чувствую и что происходит в моем сердце. День и ночь я думаю о нем с сожалением, с грустью, с безнадежностью».

Далее Т. А. Ергольская пишет о матери Николая Ильича: «Судите по тому, что я пишу, что должна испытывать моя тетенька. Вы знаете ее страстную любовь к нему, заслуженную им в полной мере. Она тоже пережила эту страшную потерю, но она лишь тень самой себя. Ее горе было страшно; в первый момент я думала, что она лишится рассудка. Сейчас она немного спокойнее, но не проходит часа в течение дня, когда бы она не плакала»17.

«Смерть сына, — рассказывает С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», — совсем убила старую бабушку Пелагею Николаевну. Она все плакала, всегда по вечерам велела отворять дверь в соседнюю комнату и говорила, что видит там сына, и разговаривала с ним. А иногда спрашивала с ужасом дочерей: «Неужели, неужели это правда, и его нет!»

Горе бабушки, вызванное смертью сына, нашло отражение в описании душевного состояния старой графини Ростовой после известия о смерти Пети и особенно душевного состояния бабушки в «Детстве» после смерти ее дочери. И то, и другое описание вполне соответствуют тому, что рассказывается в письме Т. А. Ергольской и в «Материалах» С. А. Толстой. Особенно близок к действительности рассказ «Детства» в третьей редакции повести, не напечатанной при жизни Толстого и не подвергшейся цензурным смягчениям. То, что сказано здесь о душевном состоянии бабушки в первую неделю после получения известия о смерти дочери, может служить

- 112 -

пояснением слов письма Ергольской о том, что горе бабки Толстых «было страшно, и окружающие боялись за ее рассудок». «Нас не пускали к ней, — рассказывает герой «Детства», — потому что она целую неделю была в беспамятстве. Доктора боялись за ее жизнь, тем более что она не только не хотела принимать никакого лекарства, но ни с кем не говорила, не спала и не принимала никакой пищи. Иногда, сидя одна в комнате на своем кресле, она вдруг начинала смеяться, потом рыдать без слез, с ней делались конвульсии, и она кричала неистовым голосом бессмысленные или ужасные слова. Это было первое сильное горе, которое поразило ее, и это горе перешло в ярость, в злобу на людей и на провидение. Ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она говорила страшные слова: проклинала бога, сжимая кулаки, грозила кому-то, с необыкновенной силой вскакивала с кресел, скорыми, большими шагами ходила по комнате и потом падала без чувств».

В печатном тексте «Детства» (гл. XXVIII) по цензурным соображениям были выпущены два места: первое — «перешло в ярость и злобу на людей и на провидение» и второе — «проклинала бога».

Картина этого вызванного неутешным горем и граничащего с помешательством душевного состояния старой женщины — его бабушки — так врезалась в память впечатлительного мальчика, что почти через 60 лет, в 1905 году, изображая в своей повести «Божеское и человеческое» потрясающее действие, которое произвело на мать известие о казни сына, Толстой вспомнил вновь это жившее в его памяти впечатление об исступленном состоянии своей бабушки18.

VII

Со смертью отца в жизни семьи Толстых появились большие трудности. Главная трудность состояла в ведении большого и сложного хозяйства и в запутанности денежных дел покойного Николая Ильича. Ввиду малолетства детей, из которых ни один еще не достиг совершеннолетия, была назначена опека. Опекунами стали: сестра Николая Ильича А. И. Остен-Сакен и его приятель С. И. Языков, владелец деревни Бутырки Белевского уезда Тульской губернии.

Два новых дела стали теперь обязанностью Александры Ильиничны как опекунши: общее ведение имущественных дел малолетних Толстых и организация их учебных занятий. Из этих двух дел первое для нее было несравненно труднее второго. Пожилая сорокалетняя женщина, жившая всегда вдали от практической

- 113 -

жизни, никогда не занимавшаяся хозяйством и не имевшая склонности к этому занятию, вынуждена была теперь руководить организацией хозяйственной работы и проверкой доходов и расходов в пяти разбросанных в разных местах имениях. Во всех пяти имениях обороты денежных средств, получавшихся после продажи урожая, скота и по другим статьям хозяйственной деятельности, составляли значительные суммы.

А. И. Остен-Сакен наивно воображала, что, получая от управляющих составленные ими сводки доходов и расходов, она сколько-нибудь осуществляла контроль над их действиями. Еще бо́льшую трудность представляли для А. И. Остен-Сакен ведение судебных дел и уплата долгов, оставшихся после смерти Николая Ильича. Искусными операциями Николай Ильич умел, будучи должен в Опекунский совет и частным лицам немалые суммы денег, не только в деревне, но и в Москве, жить на барскую ногу в полном достатке. А. И. Остен-Сакен не имела никакого понятия о том, какими средствами это достигалось. К тому же Карякина после смерти Николая Ильича не только не прекратила, но усилила свои нападения против его наследников.

Узнавши от тульских полицейских и судебных властей о том, что на тульской квартире Николая Ильича оказалась шкатулка, в которой хранились денежные документы ее брата, Карякина подает прошение московскому военному губернатору, в котором заявляет, что «все, не оказывающиеся у брата моего дорогие вещи, деньги и ломбардные билеты похищены не иным кем, как графом Толстым, ибо он похитил у него шкатулку». Она просит «приказать произвести скорое и строгое следствие... и через внезапный обыск в доме Толстого открыть неоспоримые доказательства в похищении Толстым имения брата... Для предохранения иска с графа Толстого насчет взятия обманным образом безденежной купчей на имение... и бессовестное отношение которого может быть легко доказано открытием в доме графа Толстого бумаг... равно и в предохранение прочего похищенного имущества Толстым наложить на его имение повсеместное запрещение».

5 августа 1837 года Карякина подает другое прошение тульскому губернатору, в котором просит «открыть по горячим следам все действия Толстого». Наконец, в феврале 1838 года Карякина подает прошение царю, в котором договаривается до такой нелепости, что объясняет принятие Н. И. Толстым на воспитание дочери Темяшева тем, что он сам, его мать и сестры «видели от сего существенную пользу свою, что через нее и собственные их малютки получат и образование и воспитание с большими способами».

В такой тревожной обстановке приходилось А. И. Остен-Сакен вести воспитание пятерых детей ее брата. Разумеется, и на детях так или иначе отражалась эта тревожная обстановка.

- 114 -

VIII

Период отрочества не оставил у Толстого таких радостных воспоминаний, как период детства. Эту эпоху своей жизни герой повести Толстого называет «пустыней»19.

Много было причин, способствовавших тому, что отрочество Толстого, в противоположность светлому периоду детства, было таким безрадостным. Немалое значение имела и смерть отца. Семья лишилась ровного и спокойного мужского руководства, что для Льва, как самого младшего из сыновей, имело особенно большое значение. На жизнь детей стали оказывать большое влияние посторонние люди — учителя и гувернеры, причем влияние это не всегда было благотворным. Кроме того, в лице отца Лев потерял человека, который замечал и поощрял его поэтические задатки и умственную бойкость, что способствовало усилению и развитию того и другого. Теперь у него не было такого человека.

Условия московской городской жизни были сильно не по душе маленькому Льву. Ему вспоминалась покинутая им деревенская жизнь с ее красотами и просторами. Не раз с грустью вспоминал он «луг перед домом, высокие липы сада, чистый пруд, над которым вьются ласточки, синее небо, на котором остановились белые прозрачные тучи, пахучие копны свежего сена»20 и многое другое, близкое и дорогое ему в его деревенской жизни.

Развлечением для детей служили прогулки по Москве и ее окрестностям. Левочке запомнилось, как они на четверке гнедых ездили в Нескучный сад, в Кунцево; его поражала красота этих мест и вместе с тем неприятно действовали непривычные для него запахи фабрик.

Запомнилась ему, — но уже по другой причине, — одна московская прогулка с Ф. И. Рёсселем. С ними, мальчиками Толстыми, была еще хорошенькая Юзенька Коппервейн, дочь гувернантки Исленьевых. Прогуливаясь по Большой Бронной, они подошли к калитке какого-то большого сада. Калитка не была заперта, и они, робея, вошли в сад. Сад показался им удивительной красоты: там был пруд, у берегов которого стояли лодки, мостики, дорожки, беседки. Их встретил какой-то господин, который приветливо поздоровался с ними, повел гулять и катал их на лодке. Господин оказался владельцем сада Осташевским. Эта прогулка так понравилась детям, что через несколько дней они решили вторично отправиться в тот же сад. Юзеньки на этот раз с ними не было. Их встретил какой-то старик и спросил, что им угодно.

- 115 -

Они назвали свою фамилию и просили доложить хозяину. Через некоторое время старик вернулся с ответом, что сад принадлежит частному лицу, и посторонним ход в него воспрещен. Дети с грустью удалились.

Случай этот так поразил маленького Льва, что когда он был уже 75-летним стариком, он счел нужным рассказать о нем своему биографу П. И. Бирюкову.

9 ноября 1837 года Левочка вместе с братьями, повидимому, в первый раз был в Большом театре. В этот день в приходо-расходной книге Т. А. Ергольской записано: «Детям в театр за ложу 20 рублей». У Левочки осталось смутное впечатление от этого первого посещения театра. «Когда меня маленького, — рассказывал он уже глубоким стариком, — в первый раз взяли в Большой театр в ложу, я ничего не видал: я все не мог понять, что нужно смотреть вбок на сцену и смотрел прямо перед собой на противоположные ложи»21.

Следующие посещения театра отмечены Ергольской 20 ноября и 20 декабря того же года.

Изредка мальчику случалось приходить в соприкосновение со светскими людьми, знакомыми и родственниками, представителями дворянского общества старой Москвы. Один такой случай произвел на него сильное впечатление. Дети Толстые были приглашены на елку, устроенную их дальним родственником по Горчаковым московским богачом И. П. Шиповым. Туда же были приглашены племянники князя А. И. Горчакова, бывшего военного министра при Александре I. Когда дело дошло до раздачи подарков, то Толстые с горечью и стыдом заметили, что им были даны невзрачные дешевые вещицы, в то время как племянники министра получили роскошные подарки. Маленький Лев здесь в первый раз имел случай увидеть проявление отвратительной морали высшего света — раболепства и угодничества перед знатными и богатыми. Об этом случае Толстой почти через 70 лет рассказал П. И. Бирюкову22.

Но самым тяжелым случаем, пережитым Львом в период его московской жизни, было столкновение с гувернером Сен-Тома.

- 116 -

IX

Проспер Антонович Сен-Тома был рекомендован Н. И. Толстому его троюродной сестрой С. Д. Лаптевой (рожденной Горчаковой). Это был, по описанию Толстого, «энергический, белокурый, мускулистый, маленький» француз. Сначала Сен-Тома преподавал старшим мальчикам французский язык только как приходящий учитель. Бабушка, имевшая пристрастие ко всему французскому, находила, что Сен-Тома «очень мил». Повидимому, и на прочих членов семьи Сен-Тома произвел известное впечатление; да и Толстой в конспекте своих «Воспоминаний» говорит, что он испытывал одно время «увлечение культурностью и аккуратностью Сен-Тома».

После внезапной кончины Николая Ильича перед бабушкой встал вопрос, кому поручить руководство воспитанием и обучением малолетних внуков. Ф. И. Рёсселя никто не считал пригодным для такой роли. Бабушка остановила свой выбор на Сен-Тома. Уже на третий день после кончины Николая Ильича Сен-Тома через Лаптеву получил приглашение поселиться у Толстых в качестве постоянного гувернера. После некоторого колебания Сен-Тома ответил согласием и в письме к бабушке изложил те условия, на которых он соглашался взять на себя обязанности гувернера мальчиков Толстых23. Письмо это имеет значение для характеристики этого человека, которому пришлось сыграть некоторую отрицательную роль в жизни маленького Толстого24.

В приходо-расходной книге Т. А. Ергольской 1837—1838 годов25 подведен итог предполагаемым расходам на учителей в 1838 году, основанный на расходах за 1837 год. Всего предполагалось истратить на жалованье всем учителям 8304 рубля ассигнациями — сумма по тому времени немалая, а для Толстых в их положении очень значительная. Всех учителей предполагалось 11, не считая учителя танцев26.

Наибольшее внимание уделялось учебным занятиям старшего из братьев, Николая, который через два года должен был поступать в университет. Н. Н. Толстой с самого начала занятий проявил себя как прилежный и способный ученик. «Николенька, — писала Т. А. Ергольская Ю. М. Огаревой 14 октября 1837 года — делает большие успехи во всех науках». Младшие братья, Дмитрий и Лев, начали заниматься с Сен-Тома в 1838 году. Вполне правдоподобна та сцена передачи Ф. И. Рёсселем новому гувернеру руководства своими питомцами, которая рассказана в черновой

- 117 -

редакции «Отрочества»: как Федор Иванович шопотом, чтобы дети не слыхали («я отвернулся, — вспоминает Толстой, — но напрягал все свое внимание»), сказал ему, что Володя (Сережа) — «умный молодой человек и всегда пойдет хорошо, но за ним надо смотреть», а Николенька (Левочка) «слишком доброе сердце, с ним ничего не сделаешь страхом, а все можно сделать через ласку... Пожалуйста, — закончил он, — любите и ласкайте их. Вы все сделаете лаской».

Вполне правдоподобен и ответ Сен-Тома, и описание того впечатления, которое его ответ произвел на Льва: «Поверьте, mein Herr, что я сумею найти орудие, которое заставит их повиноваться, — сказал француз, отходя от него, и посмотрел на меня. Но должно быть в том взгляде, который я остановил на нем в эту минуту, не было много приятного, потому что он нахмурился и отвернулся».

Новый гувернер показался мальчику «фанфароном», и притом «гадким и жалким». «С этой минуты, — рассказывается в «Отрочестве», — я почувствовал смешанное чувство злобы и страха к этому человеку».

Разбираясь уже впоследствии в причинах своего враждебного отношения к Сен-Тома, Толстой находил эти причины в следующем: «Он был хороший француз, но француз в высшей степени. Он был не глуп, довольно хорошо учен и добросовестно исполнял в отношении нас свою обязанность, но он имел общие всем его землякам и столь противоположные русскому характеру отличительные черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности. Все это мне очень не нравилось». Он «любил драпироваться в роль наставника», «увлекался своим величием». «Его пышные французские фразы, которые он говорил с сильными ударениями на последнем слоге, accent circonflèxe’ами, были для меня невыразимо противны», — вспоминает Толстой27.

Несмотря на свои девять лет, маленький Лев непосредственным детским чутьем угадывал в новом гувернере фальшь, театральность, неискренность, склонность к эффектным фразам (что уже так бросается в глаза в его письме к П. Н. Толстой с частыми ненужными упоминаниями о боге). Этим и вызывалось то неприязненное отношение, в которое сразу встал Лев к своему новому руководителю.

При таких враждебных отношениях ученика к своему наставнику столкновение было неизбежно. Вероятно, оно произошло довольно скоро.

Один из приемов наказания, употреблявшихся Сен-Тома, состоял в том, чтобы провинившегося мальчика ставить перед

- 118 -

собой на колени и заставлять просить прощения. При этом, как рассказывает Толстой, Сен-Тома, «выпрямляя грудь и делая величественный жест рукою, трагическим голосом кричал: «A genoux, mauvais Sujet!»28. За какую-то провинность Сен-Тома решил и Льва подвергнуть этому наказанию. «Никогда не забуду я, — вспоминает Толстой, — одной страшной минуты, как St.-Jérôme, указывая пальцем на пол перед собою, приказывал стать на колени, а я стоял перед ним бледный от злости и говорил себе, что лучше умру на месте, чем стану перед ним на колени, и как он изо всей силы придавил меня за плечи и, повихнув спину, заставил-таки стать на колени»29.

Второй случай столкновения с гувернером-французом был гораздо серьезнее. «Я описал в своем «Детстве», — говорит Толстой в статье «Стыдно», — тот испытанный ужас, когда гувернер-француз предложил высечь меня»30.

«Не помню уже за что, — говорит Толстой в одной из вставок в его «Биографию», написанную Бирюковым, — но за что-то самое не заслуживающее наказания St.-Thomas, во-первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования и возмущения и отвращения не только к St.-Thomas, но к тому насилию, которое он хотел употребить надо мною».

Дело, повидимому, происходило в общих чертах именно так, как это описано в «Отрочестве»31. У Толстых был семейный вечер; маленький Лев веселился со свойственным ему во всем, что он делал, увлечением. Вдруг к нему подходит гувернер и говорит, что он не имеет права здесь быть, так как утром плохо отвечал урок одному из учителей, и должен уйти с вечера. Лев не только не исполнил приказания гувернера, но при посторонних ответил ему дерзостью. Взбешенный француз, давно уже таивший в себе злобу против своего непокорного воспитанника, теперь, чувствуя свой авторитет поколебленным, намеренно громко, чтобы слышали все гости и домашние, обратился к Льву и произнес следующие, убийственные для мальчика слова: «C’est bien, я уже несколько раз обещал вам наказание, от которого вас хотела избавить ваша бабушка; но теперь я вижу, что кроме розог вас ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы их вполне заслужили».

«Кровь, — рассказывает Толстой, — с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось,

- 119 -

как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку».

Несмотря на отчаянное сопротивление, мальчик был выведен из залы и заперт под замок в темном чулане. Здесь взаперти мальчик пережил самое мучительное чувство из всех, какие только ему приходилось переживать на протяжении его еще недолгой жизни. Мучил его страх позорного наказания, которым угрожал гувернер; мучила тоска от сознания невозможности участвовать в общем веселье; но больше всего мучило сознание несправедливости и жестокости произведенного над ним насилия. Он находился в состоянии страшного возбуждения. Расстроенное воображение рисовало ему самые фантастические картины его будущего торжества над ненавистным Сен-Тома, но мысль быстро и неизбежно возвращала его к ужасной действительности, к ужасному ожиданию того, что вот-вот войдет пока еще торжествующий над ним Сен-Тома с пучком розог. Даже первые религиозные сомнения появились у него впервые именно в эти мучительные часы его заключения. «То мне приходит мысль о боге, — вспоминал Толстой, — и я дерзко спрашиваю его, за что он наказывает меня? «Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю?» Положительно могу сказать, — утверждает Толстой, — что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества, был сделан мною теперь». У впечатлительного мальчика впервые появляется мысль «о несправедливости провидения»32.

Гувернер, однако, не решился привести свою угрозу в исполнение, помня запрещение бабушки прибегать к телесному наказанию детей, но заявил ей, что после всего происшедшего он не может больше оставаться в ее доме. Бабушка призвала Льва и приказала ему просить прощения у гувернера. Но мальчик не мог преодолеть себя, чтобы согласиться на такое унижение, и разразился судорожными рыданиями. Его уложили в постель, и после того как через сутки он встал совершенно здоровым, никто уже больше не напоминал ему о случившемся.

В течение этих двух дней Лев испытывал настоящую ненависть к своему гувернеру — чувство, впервые испытанное им и отравлявшее ему жизнь. Затем это чувство ненависти ослабело и заменилось постоянным недоброжелательным отношением. Ему было «невыносимо тяжело» иметь какие-либо отношения с своим наставником. В свою очередь Сен-Тома почти перестал заниматься с ним и обращать на него какое-либо внимание.

- 120 -

Это происшедшее в детстве столкновение с французом-гувернером осталось памятно Толстому на всю жизнь. Почти через 60 лет, уже в старости, находясь в тяжелом душевном состоянии, Толстой 31 июля 1896 года записывает в своем дневнике: «Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St.-Thomas запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются»33.

Возмутительный случай этот оказал влияние и на выработку мировоззрения Толстого. «Едва ли этот случай не был причиной того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которые я испытывал всю свою жизнь», — писал Толстой34.

X

«Редко-редко, — рассказывает Толстой про период своего отрочества, — между воспоминаниями за это время нахожу я минуты истинного теплого чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало моей жизни»35.

Такими истинно теплыми чувствами в отроческие годы Толстого была его любовь к Саше и Алеше Мусиным-Пушкиным, с одной стороны, и к Сонечке Колошиной — с другой. Оба эти чувства, переживавшиеся маленьким» Львом, вероятно, почти одновременно, были очень похожи одно на другое.

«Детскому сердцу необходимо чувство». «В пору самую пылкую» «душа ищет предмета, на который бы изливать весь запас любви»36. В эту-то «самую пылкую» пору своей жизни Левочка Толстой был влюблен и в Сонечку Колошину, и в своих товарищей Сашу и Алешу Мусиных-Пушкиных37. Слово «любовь» Толстой понимал своеобразно. «Всякое влечение одного человека к другому я называю любовью», — писал он38. «Я понимаю идеал любви: совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал»39. Толстой и позднее охотно называл

- 121 -

«любовию» взаимное душевное расположение молодых людей друг к другу. Так, в «Казаках» отношения между Олениным и Лукашкой характеризуются такими словами: «Что-то похожее на любовь чувствовалось между этими двумя столь различными молодыми людьми. Всякий раз, как они взглядывали друг на друга, им хотелось смеяться»40. В «Войне и мире» молодой офицер Ильин «старался во всем подражать Ростову и как женщина был влюблен в него»41.

О характере дружбы между юношами Герцен высказывался следующим образом: «Я не знаю, почему дают какую-то монополию воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности»42.

Такую дружбу-влюбление Толстой впервые испытал еще мальчиком.

«В мужчин я очень часто влюблялся, — записал Толстой в дневнике 29 ноября 1851 года, — первой любовью были два Пушкина»43. В повести «Детство» Мусины-Пушкины изображены под фамилией Ивиных. В черновой (второй) редакции «Детства» рассказывается, что Николенька Иртеньев любил обоих младших братьев Ивиных. «Я без памяти любил обоих меньших, — рассказывает Николенька, — и любил так, что готов был для них всем пожертвовать, любил не дружбою, а был влюблен, как бывают влюблены те, которые любят в первый раз — я мечтал о них и плакал... Я любил их обоих, но никогда вместе, а днями: несколько времени одного, потом другого»44.

В окончательной редакции «Детства» говорится об особенной любви Николеньки Иртеньева к одному из мальчиков Ивиных — Сереже, под которым следует разуметь младшего из братьев Мусиных-Пушкиных — Сашу. Чувство, которое испытывал к нему маленький Левочка, раскрыто здесь в самом существе его очень подробно. «Его оригинальная красота, — рассказывает Толстой, — поразила меня с первого взгляда. Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастия; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не

- 122 -

видав его, я начинал скучать, и мне становилось грустно до слез. Все мечты мои во сне и на яву были о нем: ложась спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его перед собою и лелеял этот призрак, как лучшее наслаждение. Никому в мире я не решился бы поверить этого чувства — так много я дорожил им... Я... ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать. Кроме страстного влечения, которое он внушал мне, присутствие его возбуждало во мне в не менее сильной степени другое чувство — страх огорчить его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться ему... Я чувствовал к нему столько же страху, сколько и любви45. В первый раз, как Сережа заговорил со мной, я до того растерялся от такого неожиданного счастия, что побледнел, покраснел и ничего не мог отвечать ему... Между нами никогда не было сказано ни слова о любви, но он чувствовал свою власть надо мною и бессознательно, но тиранически употреблял ее в наших детских отношениях... Иногда влияние его казалось мне тяжелым, несносным, но выйти из-под него было не в моей власти. Мне грустно вспомнить об этом свежем, прекрасном чувстве бескорыстной и беспредельной любви, которое так и умерло, не излившись и не найдя сочувствия»46.

Таким образом, эта привязанность Толстого к Саше Мусину-Пушкину окончилась разочарованием, как почти все его дальнейшие привязанности такого рода47.

Второе сильное чувство любви, испытанное Толстым в отроческие годы, была любовь к Сонечке Колошиной.

Сонечка Колошина была ровесница Левочки Толстого. Они находились между собой в дальнем родстве: мать Сонечки, Александра Григорьевна Салтыкова, была правнучкой графа Федора Ивановича Толстого, брата графа Андрея Ивановича Толстого, прадеда Льва Николаевича; она, следовательно, приходилась

- 123 -

четвероюродной сестрой Льву Николаевичу (муж ее, Павел Иванович Колошин, был декабрист48).

В письме к П. И. Бирюкову от 27 ноября 1903 года, отвечая на его вопрос о своих «любвях», Толстой писал: «Самая сильная была детская — к Сонечке Колошиной»49. Эту свою первую любовь Толстой описал в «Детстве», где Сонечка Колошина фигурирует под именем Сонечки Валахиной.

«Я не мог надеяться на взаимность, — рассказывает Николенька, — да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, чтобы за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать»50.

Как видим, характер любви Николеньки к Сереже Ивину и к Сонечке Валахиной почти один и тот же. И там, и тут он ничего не требует и всем готов пожертвовать для любимого существа. Есть сходство и во внешних проявлениях любви в обоих случаях. Про Сережу рассказывается: «Когда бабушка сказала ему, что он вырос, он покраснел, — я покраснел еще больше»51. Про Сонечку сказано: «Сонечка улыбнулась, покраснела и сделалась так мила, что я тоже покраснел, глядя на нее»52.

После вечера, проведенного с Сонечкой, мальчик не может заснуть «от сладостного волнения». Ему хочется «поделиться с кем-нибудь избытком своего счастия». Он рассказывает о своем чувстве брату, но брат не понимает этого чувства и на его слова о том, что ему хотелось бы только «всегда с ней быть, всегда ее видеть, и больше ничего», брат отвечает, что он чувствует «совсем не так»: ему хотелось бы «расцеловать ее всю». Оскорбленный в своем чувстве мальчик сквозь слезы отвечает брату, что он ничего не понимает и говорит глупости53.

Николенька приписывал предмету своей любви самые необыкновенные качества, которые существовали больше в его воображении, чем в действительности, что он ясно понял, когда немного подрос. Вспоминая о том, как он рассказывал про «необыкновенную миловидность, ум и другие удивительные качества» Сонечки, он прибавлял: «про которые я, сказать по правде, ничего не мог

- 124 -

знать»54. Не столько действительное лицо — девочка Сонечка Колошина — внушила любовь маленькому Льву, сколько он вообразил себе, что видит в ее лице свой идеал любви.

Толстой очень дорожил этим чистым детским чувством, которое навсегда осталось для него образцом идеальной любви мужчины к женщине. Во времена всех своих молодых чистых увлечений Толстой всегда неизменно вспоминал любовь к Сонечке.

Уже в старости 24 июня 1890 года он записал в своем дневнике: «Думал: написать роман любви целомудренной, влюбленной, как к Сонечке Колошиной, — такой, для которой невозможен переход в чувственность, которая служит лучшим защитником от чувственности»55.

XI

У нас нет никаких данных о том, как протекали учебные занятия Льва Толстого после того, как с начала 1838 года Сен-Тома сделался его наставником. Вряд ли эти занятия были особенно напряженны. В конспекте ненаписанной части «Воспоминаний» Толстого, записанном с его слов П. И. Бирюковым, имеется относящаяся к московскому периоду жизни фраза: «испытанное удовольствие учиться», но к каким именно учебным занятиям Толстого относится эта фраза, неизвестно.

Мы очень мало знаем также и о тех товарищах его детства, с которыми Лев играл и проводил время. Товарищи эти, несомненно, оказывали то или иное воздействие на его умственное и нравственное развитие. Его в то время очень занимал вопрос, как обратить на себя внимание окружающих, как заставить их говорить о себе. Он не мог надеяться привлечь к себе внимание своей наружностью и, несмотря на утешительную для него философию о том, что хотя он никогда не будет красавцем, зато будет умен и добр, он все-таки часто страдал от сознания своей некрасивости, особенно когда сравнивал свое некрасивое лицо с хорошеньким личиком Сонечки Колошиной. Иногда ему приходило в голову «сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила»56. Об одной такой «молодецкой штуке», проделанной маленьким Львом, мы знаем из следующего рассказа его сестры Марии Николаевны, сообщенного ею в 1905 году П. И. Бирюкову:

«Мы собрались раз к обеду, — это было в Москве, еще при жизни бабушки, когда соблюдался этикет и все должны были являться во-время, еще до прихода бабушки, и дожидаться ее. И потому все были удивлены, что Левочки не было. Когда сели

- 125 -

за стол, бабушка, заметившая отсутствие его, спросила гувернера Сен-Тома, что это значит, не наказан ли Léon; но тот смущенно заявил, что он не знает, но что уверен, что Léon сию минуту явится, что он, вероятно, задержался в своей комнате, приготовляясь к обеду. Бабушка успокоилась, но во время обеда подошел наш дядька, шепнул что-то Сен-Тома, и тот сейчас же вскочил и выбежал из-за стола. Это было столь необычно при соблюдаемом этикете обеда, что все поняли, что случилось какое-нибудь большое несчастье, и так как Левочка отсутствовал, то все были уверены, что несчастье случилось с ним, и с замиранием сердца ждали развязки.

Вскоре дело разъяснилось, и мы узнали следующее:

Левочка, неизвестно по какой причине, задумал выпрыгнуть в окошко из второго этажа, с высоты нескольких сажен. И нарочно для этого, чтобы никто не помешал, остался один в комнате, когда все пошли обедать. Влез на отворенное окно мезонина и выпрыгнул во двор. В нижнем подвальном этаже была кухня, и кухарка как раз стояла у окна, когда Левочка шлепнулся на землю. Не поняв сразу, в чем дело, она сообщила дворецкому, и когда вышли на двор, то нашли Левочку лежащим на дворе и потерявшим сознание. К счастью, он ничего себе не сломал, и все ограничилось только легким сотрясением мозга; бессознательное состояние перешло в сон, он проспал подряд 18 часов и проснулся совсем здоровый»57.

Этот рассказ М. Н. Толстой Бирюков сопровождает замечавшем: о причинах этой своей проделки Лев Николаевич в 1905 году говорил ему, что он устроил это «только для того, чтобы сделать что-нибудь необыкновенное и удивить других»58. Мне в 1908 году также привелось слышать от Льва Николаевича рассказ об этом его поступке, причем он дал ему такое объяснение: «Мне хотелось посмотреть, что из этого выйдет, и я даже помню, что постарался еще подпрыгнуть повыше»59.

- 126 -

Итак, с одной стороны, изощренная любознательность («посмотреть, что из этого выйдет»), с другой стороны, желание играть роль в жизни окружающих («всех удивить») — вот причины этой своеобразной проделки маленького Льва Толстого.

XII

После смерти отца бабушка, являвшаяся главою семьи, продолжала соблюдать тот же этикет, который установился с начала жизни Толстых в Москве.

Каждый обед попрежнему оставался некоторым торжественным событием. Вот как впоследствии вспоминал Толстой об обстановке обедов при бабушке: «Все, тихо переговариваясь, стоят перед накрытым столом в зале, дожидаясь бабушки, которой Гаврила уже пошел доложить, что кушанье поставлено, — вдруг отворяется дверь, слышен шорох платья, шарканье ног, и бабушка в чепце, с каким-нибудь необыкновенным лиловым бантом, бочком, улыбаясь или мрачно косясь (смотря по состоянию здоровья), выплывают из своей комнаты. Гаврила бросается к ее креслу, стулья шумят, и чувствуя, как по спине пробегает какой-то холод — предвестник аппетита, берешься за сыроватую крахмаленную салфетку, съедаешь корочку хлеба и с нетерпеливой и радостной жадностью, потирая под столом руки, поглядываешь на дымящие тарелки супа, которые по чинам, годам и вниманию бабушки разливает дворецкий»60.

Но горе потери сына в корне подорвало физические силы старой женщины. Она слабела с каждым днем. Наконец, у нее открылась водянка, которая и свела ее в могилу. «Лев Николаевич, — записал со слов Толстого П. И. Бирюков, — помнит тот

- 127 -

ужас, который он испытал, когда его ввели к ней, чтобы прощаться, и она, лежа на высокой белой постели, вся в белом, с трудом оглянулась на вошедших внуков и неподвижно предоставила им целовать свою белую, как подушка, руку».

П. Н. Толстая скончалась 25 мая 1838 года и была похоронена на кладбище Донского монастыря. «Помню потом, — рассказывал далее Толстой, — как всем нам сшили новые курточки черного казинета, обшитые белыми тесемками плерез. Страшно было видеть и гробовщиков, сновавших около дома, и потом принесенный гроб с глазетовой крышкой, и строгое лицо бабушки с горбатым носом, в белом чепце и с белой косынкой на шее, высоко лежащей в гробу на столе, и жалко было видеть слезы тетушек и Пашеньки, но вместе с этим радовали новые казинетовые курточки с плерезами и соболезнующее отношение к нам окружающих. Не помню, почему нас перевели во флигель во время похорон, и помню, как мне приятно было подслушать разговоры каких-то чужих кумушек о нас, говоривших: «Круглые сироты. Только отец умер, а теперь и бабушка»61.

Смерть бабушки, как и недавняя смерть отца, поставила перед сознанием маленького Льва вопросы жизни и смерти, хотя и в самой элементарной форме. «Все время, покуда тело бабушки стоит в доме, — рассказывает Толстой в повести «Отрочество», — я испытываю тяжелое чувство страха смерти, т. е. мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь».

«Я не жалею о бабушке, — говорит далее Толстой, — да едва ли кто-нибудь искренно жалеет о ней». Но было одно лицо в доме, поразившее мальчика своей «неистовой горестью» по случаю смерти бабушки. Это была ее горничная Гаша, так много терпевшая от причуд и капризов старой барыни. Она уходила на чердак и там запиралась, плакала не переставая, проклинала сама себя, рвала на себе волосы, не хотела слушать никаких советов и говорила, «что смерть для нее остается единственным утешением после потери любимой госпожи»62.

XIII

Смерть бабушки повлекла за собой радикальную перемену в жизни семьи Толстых. При бабушке казалось невозможным изменить тот уклад барской жизни на широкую ногу, к которому она привыкла и расстаться с которым было бы ей очень трудно. Между тем беспомощные в практической жизни тетушки давно уже видели, что московская жизнь, как она была поставлена при

- 128 -

Николае Ильиче, требовала таких расходов, которые им были не по средствам. В архиве Т. А. Ергольской сохранилась сводка основных доходов и расходов по всем имениям на 1837 год. Доходы с имений показаны здесь в следующих цифрах: по Пирогову общая сумма дохода 10384 рубля; по Никольскому — 12682 рубля; по Ясной Поляне — 6710 рублей; по Щербачевке — 5285 рублей; по Неручу — 8958 рублей. «Со всех пяти вотчин», как сказано в сводке, — 44019 рублей.

Необходимые годовые расходы по имениям показаны следующие: взносы в Опекунский совет — 26384 рубля; подушные за дворовых — 400 рублей; приказчикам вотчинным жалование — 1700 рублей; выдачи по назначению — 400 рублей; разъезды и подарки (очевидно, взятки) — предположительно 1200 рублей; итого всего расходов — 30084 рубля. Таким образом, чистого дохода со всех имений оставалось около 14000 рублей. Между тем одни только расходы на жалованье учителям (8304 рубля) и на уплату аренды за дом (3500 рублей) составляли 11804 рубля. Таким образом, на все остальные неотложные нужды оставалась сумма в 2200 рублей на год.

Было признано необходимым немедленно приступить к сокращению расходов. Сокращение это было решено произвести по двум направлениям: во-первых, оставить в Москве с Александрой Ильиничной и Сен-Тома только двух старших мальчиков и Пашеньку, а двум младшим мальчикам и обеим девочкам с Т. А. Ергольской и Ф. И. Рёсселем уехать в Ясную Поляну. Во-вторых, отказаться от большого и дорогого московского дома и переехать на небольшую, более дешевую квартиру. Такую квартиру нужно было найти, чем и занимались дети во время своих прогулок по близлежащим улицам и переулкам, разглядывая объявления о сдающихся внаем квартирах. Лев Николаевич рассказывал, что именно ему посчастливилось найти небольшую квартиру в пять комнат, которой осталась довольна тетенька. Эта маленькая квартира казалась детям даже гораздо лучше и интереснее большого дома своими маленькими комнатами, чисто выкрашенными внутри, и двором, на котором была какая-то машина, приводившаяся в движение конным приводом. Этот конный привод, по которому кружилась несчастная лошадь, представлялся детям «чем-то необычайным, таинственным и удивительным»63.

Как только новая квартира была найдена, Т. А. Ергольская поспешила уехать из Москвы. 6 июля у подъезда щербачевского дома уже стояли четыре ямщицкие тройки, нанятые по 30 рублей каждая, на которых и двинулась в путь Т. А. Ергольская с младшими детьми, Ф. И. Рёсселем и несколькими дворовыми. В Ясную Поляну приехали в 7 часов вечера 9 июля.

- 129 -

Александра Ильинична также спешила оставить большой дом, с которым у нее соединялись такие тяжелые воспоминания. Не успела она еще получить от Татьяны Александровны письмо с извещением об ее прибытии в Ясную Поляну, как уже писала ей (перевод с французского): «Признаюсь тебе, я буду в восторге покинуть этот большой дом, который видел уже так много слез; теперь я нахожу его подавляюще печальным».

Новая квартира, в которую переехали Толстые, находилась в доме Гвоздева, местонахождение которого пока не удалось установить, но несомненно, что он был расположен невдалеке от дома Щербачева, т. е. в районе Плющихи, Арбата и Смоленского рынка.

В октябре эта квартира была сменена на более поместительную. Был нанят дом Золотаревой в Большом Каковинском переулке на Арбате. Дом этот (№ 4) сохранился до настоящего времени. В нем два этажа (первый этаж полуподвальный); по фасаду он имеет девять окон.

XIV

Маленький Лев был вдвойне рад покинуть Москву: во-первых, он возвращался к родному простору деревенских полей, лугов, лесов и вод, по которым иногда так тосковал в Москве; во-вторых, он освобождался от ненавистной ему опеки Сен-Тома. К прежним удовольствиям деревенской жизни теперь прибавилось еще новое: каждый из мальчиков получил в свое пользование особую лошадку. Кроме того, вскоре по приезде дети совершили поездку в новое имение Пирогово, где их привели в восхищение и красота местности и чудные лошади конного завода.

С наступлением осени начались для детей учебные занятия. Занимались Татьяна Александровна, какой-то семинарист и Ф. И. Рёссель. Так как Лев в Москве оставил о себе память как не об очень усердном ученике, то его старший брат, считавший себя до некоторой степени обязанным руководить младшими братьями, поздравляя его с днем рождения (10 лет), счел нужным написать ему следующее наставление (перевод с французского): «Поздравляю тебя, мой дорогой Лев, так же, как твоего брата и сестру, и желаю, чтобы ты был здоров и прилежен в занятиях, чтобы не причинять никогда никаких неприятностей доброй тетеньке Татьяне Александровне, которая столько трудится для нас»64.

- 130 -

У нас нет никаких сведений ни об учебных занятиях, ни вообще о жизни Льва в деревне в 1838—1839 годах. Единственное, что мы знаем из ответных писем старших братьев к младшим, это то, что младшие, конечно, вместе с девочками, на святках 1838—1839 годов ставили у себя дома какую-то комедию; но какая это была комедия и какие роли они в ней играли, остается неизвестным65. Все письма Льва к старшим братьям, тетушке Александре Ильиничне и гувернеру Сен-Тома, написанные из Ясной Поляны в 1838—1841 годах и являющиеся самыми ранними из всех писем Толстого, к сожалению, не сохранились66.

Значительным событием в жизни младших Толстых было то, что в марте 1839 года Дунечка Темяшева выбыла из числа членов их семьи: она была взята ее опекуном Глебовым и отдана в один из московских пансионов.

По позднейшему воспоминанию Толстого, живя в деревне после смерти бабушки, он был особенно дружен со своей сестрой, с которой бывал постоянно вместе67.

XV

Обе тетушки, очень любившие друг друга, страдая от разлуки, только и мечтали о том, чтобы снова жить вместе. Это желание смогло осуществиться в конце августа 1839 года, когда все младшие члены семьи вместе с Т. А. Ергольской приехали на время из Ясной Поляны в Москву.

Трудно сказать, была ли какая-нибудь практическая цель этой поездки. Быть может, поездка отчасти была вызвана желанием посмотреть на торжество закладки храма Христа спасителя, назначенное на сентябрь 1839 года. Но несомненно, что любознательному Льву это большое путешествие (178 верст) в летнюю пору дало очень много впечатлений. За три дня пути перед его глазами прошло много живописных мест, промелькнуло много разнообразных незнакомых лиц. Все эти новые места, лица и предметы возбудили в мальчике живейшее любопытство. Он видел двигавшиеся по дороге длинные обозы огромных возов, запряженных

- 131 -

тройками, медленно подвигавшиеся фигуры богомолок, быстро несущиеся навстречу коляски, запряженные четверками, и всматривался в лица проходивших и проезжавших. Его поразила мысль о том, что «две секунды — и лица, на расстоянии двух аршин приветливо, любопытно смотревшие на нас, уже промелькнули, и как-то странно кажется, что эти лица не имеют со мной ничего общего и что их никогда, может быть, не увидишь больше»68. Когда они проезжали мимо видневшегося вдалеке барского дома с красной крышей, у мальчика появлялись вопросы: «Кто живет в этом доме? Есть ли у них дети, отец, мать, учитель? Отчего бы нам не поехать в этот дом и не познакомиться с хозяевами?» Он слышал, как молодой ямщик, ехавший стороной, тянул протяжную русскую песню...

Чувства мальчика были очень обострены. «Запахло деревней — дымом, дегтем, баранками, послышались звуки говора, шагов и колес; бубенчики уже звенят не так, как в чистом поле, и с обеих сторон мелькают избы»69. Всю дорогу он чувствовал «отрадное беспокойство, желание что-то сделать — признак истинного наслаждения».

В Москве Левочку также ожидали новые впечатления. Квартира была гораздо обширнее той, которую он отыскал за год перед тем; старший брат Николенька, уже возмужавший, был одет в студенческий мундир. Сен-Тома, к которому Лев теперь, вероятно, уже не питал недружелюбного чувства, оставался в доме, как руководитель университетских занятий Николая и будущих учебных занятий младших братьев.

Лев увидал здесь новых товарищей брата — студентов. Все это были аристократы. Мальчик с любопытством всматривался в этот ему еще незнакомый тип. Студенты эти оставили у Толстого неприятное воспоминание. В записи конспекта ненаписанной части «Воспоминаний», сделанной Бирюковым, читаем: «Николенька — студент, его товарищи Арсеньев и Фонвизин, трубки, табак, всякие мерзости». Впоследствии Толстой говорил, что студент Фонвизин «развращал» его брата70.

В этот приезд в Москву Лев находился в приподнятом настроении. Вероятно, под влиянием прочитанных в деревенской тиши книг его прежнее стремление «всех удивить» превратилось теперь в желание совершить какой-нибудь необыкновенный подвиг,

- 132 -

который сразу выдвинул бы его из числа обыкновенных людей. Естественно, что больше всего мечтал он о подвигах военного характера. «Мечты честолюбия, — рассказывает Толстой в «Отрочестве», — разумеется, военного, тоже тревожили меня. Всякий генерал, которого я встречал, заставлял меня трепетать от ожидания, что вот-вот он подойдет ко мне и скажет, что он замечает во мне необыкновенную храбрость и способность к военной службе и верховой езде... и наступит перемена в жизни, которую я с таким нетерпением ожидаю».

Но не только военное поприще мерещилось мальчику: ему грезились также и гражданские подвиги. «Каждый пожар, шум шибко скачущего экипажа приводил меня в волнение, — рассказывает далее Толстой, — мне хотелось спасти кого-нибудь, сделать геройский поступок, который будет причиной моего возвышения и перемены моей жизни»71.

Возбужденное состояние мальчика особенно усилилось вследствие ожидания приезда в Москву царя. Воспитанный в монархических идеях, одиннадцатилетний Толстой испытывал чувство восхищения перед тем самым Николаем I, который впоследствии сделался для него одной из самых ненавистных личностей в русской истории и которого он неоднократно беспощадно обличал в своих позднейших произведениях.

Церемония закладки храма происходила 10 сентября 1839 года в присутствии Николая I. Толстые наблюдали эту церемонию из окон дома Милютиных72. С восхищением смотрел Лев на парад войск, в котором принимал участие гвардейский Преображенский полк, специально для этого парада вызванный из Петербурга.

Военные зрелища в то время вообще привлекали внимание мальчика — главным образом своей парадной стороной. В конспекте ненаписанной части «Воспоминаний» Толстого под тем же годом записано: «Хождение в экзециргауз и любование смотрами». (Экзерциргауз — старинное название манежа.)

К тому же 1839 году относится один разговор, глубоко врезавшийся в память Льва и, несомненно, оказавший некоторое влияние на его умственное развитие. В «Исповеди» Толстой рассказывает:

«Помню, что когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володенька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье, как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет

- 133 -

и что все, чему нас учат, одни выдумки. (Это было в 1838 году.) Помню, как старшие братья заинтересовались этой новостью, позвали и меня на совет, и мы все, помню, очень оживились и приняли это известие, как что-то очень занимательное и весьма возможное»73.

Упоминаемый здесь Володенька М. — это ровесник Сережи Толстого Владимир Алексеевич Милютин, младший брат военного министра при Александре II Дмитрия Алексеевича и деятеля крестьянской реформы Николая Алексеевича Милютиных74. В детстве он был так же шаловлив, как и мальчики Толстые. «Володенька делает всякие дурачества», — писал 17 июля 1838 года Сережа Толстой своим братьям Митеньке и Левочке в Ясную Поляну. Но уже через три года, когда Милютину было только 15 лет, гувернер Толстых Сен-Тома 23 апреля 1841 года писал о нем Митеньке Толстому (перевод с французского): «Владимир Милютин очень вырос. Это уже мужчина — так он строг в своих поступках, серьезен в разговорах»75.

В памяти Толстого Милютин остался как прекрасный рассказчик. «Мы смотрели на него снизу вверх», — говорил Толстой в 1906 году76.

Не достигнув еще двадцати лет, Милютин уже начал печататься в журналах. Главными работами В. А. Милютина являются статьи: «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции», «Мальтус и его противники», три статьи по поводу книги А. Бутовского «Опыт о народном хозяйстве, или О началах политической экономии» (1847). В статье «Пролетарии и пауперизм в Англии и во Франции» Милютин ставил своей задачей ответить на вопрос, почему «в странах, славящихся своим богатством и благосостоянием, тысячи, миллионы людей родятся только для того, чтобы претерпевать всевозможные страдания». Статьи Милютина вызвали сочувственный отзыв Белинского. В статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» Белинский упоминает статьи Милютина в числе «главнейших» из «замечательных ученых статей» этого года. В ноябре 1847 года Белинский писал В. П. Боткину: «Теперь есть еще в Петербурге молодой человек, Милютин. Он занимается con amore и специально политическою экономиею. Из его статьи о Мальтусе ты мог видеть, что он следит за наукою и

- 134 -

что его направление дельное и совершенно гуманное — без прекраснодушия»77.

Милютин был членом кружка петрашевцев, которые часто собирались у него на квартире. Есть сведения, что в 1848 году Милютин был членом небольшого тайного революционного кружка петрашевцев, ставившего своей целью «произвести переворот в России». Когда среди петрашевцев начались аресты, Милютин избежал ареста только потому, что в то время его не было в Петербурге.

В 1850 году Милютин получил степень магистра государственного права за диссертацию «О недвижимых имуществах духовенства в России», после чего был назначен профессором сначала государственного, потом полицейского права в Петербургском университете.

Милютин был личным другом М. Е. Салтыкова, который посвятил ему свою первую повесть «Противоречия» и изобразил его в рассказе «Брусин» (1849) под именем М-н. Советские экономисты (И. Г. Блюмин) главную заслугу Милютина видят в том, что он дал «развернутый анализ причин растущего обнищания и пауперизма на Западе», а также в его «оригинальной критике современной ему вульгарной экономии» и в «оригинальной постановке вопроса об утопическом социализме»78.

На 29-м году жизни В. А. Милютин по личным причинам покончил самоубийством. «Современник» поместил некролог Милютина, где было сказано: «Русская наука лишилась одной из надежд своих; русская литература — одного из умных и даровитых писателей... Мы были свидетелями его любви не только к науке, которой он исключительно посвятил себя, но и к искусству, ко всему живому и прекрасному, его деятельности, доходившей до труженичества; мы знали его горячее, страстное сердце, скрытое, впрочем, под холодной наружностью; мы высоко ценили его ничем неколебимые убеждения; мы видели в нем одного из благороднейших представителей молодого поколения...»79

Вот кем стал впоследствии тот «Володенька», который в 13 лет проповедовал атеизм мальчикам Толстым по соседству с комнатой

- 135 -

их богомольной тетушки, в доме, находившемся невдалеке от громадного храма Смоленской божьей матери.

Разумеется, рассказ Милютина оставил известный след в сознании всех четырех братьев и не остался без некоторого воздействия на умственное развитие самого младшего из них — недаром он счел нужным упомянуть о нем в своей «Исповеди».

XVI

Сколько времени семья Толстых на этот раз пробыла в Москве — нам неизвестно. Во всяком случае на рождественские каникулы все члены семьи, включая Александру Ильиничну и старших братьев, уехали в Ясную Поляну. День именин Татьяны Александровны — 12 января 1840 года — вся семья провела вместе.

В доме Толстых свято соблюдались семейные традиции; день именин каждого из членов семьи был праздником для всех. Несомненно, автобиографический характер носит следующее воспоминание Толстого, которое находим в его неоконченном романе «Декабристы», начатом в 1860 году: «Помните ли вы это радостное чувство детства, когда в ваши именины вас принарядили, повезли к обедне, и вы, возвратившись с праздником на платье, на лице и в душе, нашли дома гостей и игрушки? Вы знаете, что нынче нет классов, что большие даже празднуют, что нынче для целого дома день исключения и удовольствий; вы знаете, что вы одни причиной этого торжества и что что́ бы вы ни сделали, вам простят, и вам странно, что люди на улицах не празднуют так же, как ваши домашние, и звуки слышнее, и цвета ярче, — одним словом, именинное чувство»80.

В день именин любимой тетушки каждый из детей сделал ей какой-нибудь подарок. Лев подарил ей чисто переписанный лист бумаги со стихами собственного сочинения, озаглавленными: «Милой тетеньке»81. Стихотворение это, содержащее пять строф, выражает чувство любви и благодарности тетушке за все ее заботы о них — детях. Рифмы в стихотворении, хотя и не отличаются особенным богатством, всюду соблюдены; имеется даже чередование рифм поперечных, парных и опоясанных. Но ритм нарушен в ряде стихов, и в некоторых стихах это нарушение очень заметно.

Несмотря на эти недостатки, в семейном кругу стихотворение произвело фурор. Оно было переписано, и Александра Ильинична, вернувшись в Москву с одним Николаем (Сергей вместе

- 136 -

с младшими братьями был оставлен в деревне), вручила его Сен-Тома, который, гордясь успехами своего бывшего воспитанника, прочел его вслух у княгини А. А. Горчаковой, жены троюродного дяди Толстых князя Сергея Дмитриевича Горчакова. Не довольствуясь этим, Сен-Тома счел нужным в начале февраля написать Льву следующее интересное письмо (перевод с французского):82

«Дорогой Лева, оказывается, вы не отказались от поэзии, и я вас с этим поздравляю. Я поздравляю вас в особенности вследствие благородных чувств, которыми внушены ваши стихи, прочитанные мне вашей тетушкой по возвращении ее из Ясной; они мне так понравились, что я их прочитал княгине Горчаковой; вся семья пожелала также их прочесть, и все были от них в восхищении. Не думайте, однако, что больше всего хвалили искусство, с каким они написаны; в них имеются недостатки, проистекающие от вашего слабого знакомства с канонами стихосложения; вас хвалили, подобно мне, за мысли, которые прекрасны, и все надеются, что вы на этом не остановитесь; это было бы действительно жаль.

Кстати, в будущий вторник ваши именины; поздравляю вас с ними; зная счастливые свойства вашего характера, я не вижу надобности выражать пожелание, чтобы вы хорошо провели этот день, и я уверен, что не может быть иначе.

Передайте мой привет Федору Ивановичу так же, как и Михаилу Ивановичу83, и верьте искренней привязанности, которую всегда будет к вам питать Пр. Сен-Тома».

В этом письме для нас особенно интересны его начало и конец. В начале письма обращает на себя внимание фраза: «оказывается, вы не отказались от поэзии», из которой можно заключить, что стихотворение «Милой тетеньке» не было первым опытом Толстого в стихотворстве. В «Детстве» есть глава, где рассказывается о том, как Николенька преподносит своей бабушке в день ее именин стихи собственного сочинения. Глава эта написана так живо, с таким обилием жизненных подробностей, что невольно является предположение, что все, здесь описанное, не выдумано Толстым, а происходило в действительности. Если это предположение справедливо, то описанный эпизод мог произойти только в день именин Пелагеи Николаевны 4 мая 1837 года, еще при жизни отца, так как в следующем году бабушка в день своих именин была уже тяжело больна. Однако ни рукописи этого стихотворения, если оно действительно было написано Львом, ни каких-либо материалов, подтверждающих это предположение, не имеется.

- 137 -

Заключение письма гувернера показывает, что легкомысленный, но неглупый Сен-Тома увидел, наконец, в своем строптивом воспитаннике задатки дарований и выражал надежду на то, что дарования эти получат дальнейшее развитие.

Этих задатков не замечал семинарист М. И. Поплонский, приглашенный в Ясную Поляну для занятий с мальчиками Толстыми. В «Воспоминаниях» Толстой приводит сделанную Поплонским сравнительную характеристику умственных способностей братьев Толстых и их отношения к учебным занятиям: «Сергей и хочет и может, Дмитрий хочет, но не может, а Лев и не хочет и не может». Приводя этот отзыв своего незадачливого учителя, Толстой спешит оговориться, что отзыв был несправедлив в отношении его брата Дмитрия, но в отношении его самого то, что было сказано семинаристом Поплонским, было будто бы «совершенная правда».

«Когда я спрашивала других и самого Льва Николаевича, хорошо ли он учился, то всегда получала ответ, что нет», — пишет С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого». Этот ответ относился, очевидно, как к яснополянским, так и к московским учебным занятиям Толстого. «Я только сказывал кое-как плохо выученные уроки», — говорит Николенька Иртеньев о своих учебных занятиях84. Та сцена в «Отрочестве», где описывается неудачный ответ мальчика учителю истории, кажется вполне автобиографической. Левочка Толстой, каким мы его знаем, конечно, не мог выучить наизусть из сухого и педантически составленного учебника истории средних веков повествование «о причинах, побудивших короля французского взять крест», затем описание «общих характеристических черт этого похода» и заключение о «влиянии этого похода на европейские государства вообще и на французское королевство в особенности»85. Можно вполне поверить Толстому как относительно того, что история в том виде, как она излагалась в официальных учебниках того времени, казалась ему «самым скучным, тяжелым предметом» (впоследствии он очень любил историческое чтение), так и в том, что вследствие нелюбви к предмету самое лицо преподавателя истории казалось ему «отвратительным».

Вероятно, и другие преподававшиеся учителями предметы интересовали Льва не больше, чем история. «Во время классов, — рассказывает Толстой, — я любил садиться под окном, которое выходило на улицу, с тупым вниманием и без всякой мысли всматриваться во всех проходящих и проезжающих на улице. Чем меньше было мыслей, тем живее и быстрее действовало воображение.

- 138 -

Каждое новое лицо возбуждало новый образ в воображении, и эти образы без связи, но как-то поэтически путались в моей голове. И мне было приятно»86.

В Ясной Поляне, где отношения между учителями и учениками были проще, учебные занятия Льва, как можно предполагать, протекали более успешно. Но и здесь случалось, что он упорно сопротивлялся насилию над собой в умственной области. Уже глубоким стариком, вспоминая свое детство, Толстой говорил: «Есть центр, и к нему бесконечное количество радиусов, и вот из них выбирают один и насильно втискивают туда. И каждый ребенок отстаивает свою самостоятельность. Я помню, как я отстаивал... И это в те юношеские годы, когда все особенно хорошо усваивается»87. В другой раз Толстой сказал: «Есть, когда не хочется, вредно: еще более вредно иметь половое общение, когда нет потребности; не гораздо ли более вредно заставлять мозг работать, когда он этого не хочет? Я помню из своего детства это мучительнейшее чувство, когда меня заставляли учиться, а мне хотелось или свое что-нибудь думать, или отдохнуть»88.

А между тем даже ученические упражнения мальчика Толстого могли бы навести его учителя, если бы он был более проницателен, на мысль об одаренности его ученика. Сохранилась одна тетрадь ученических сочинений и переложений Толстого, сшитая из бумаги с клеймом 1839 года. (Конечно, содержащиеся в тетради упражнения могли быть написаны и в 1840, и даже в 1841 году, но не позднее.) Тетрадь эта89 дает материал для суждения об уровне развития и некоторых проблесках творческого дарования 11—12-летнего Толстого.

В тетради написано всего 11 сочинений и переложений90. По содержанию своему они разделяются таким образом: четыре рассказа на исторические темы, четыре описания различных времен дня и года, одно описание пожара в Туле и два переложения басен Крылова. Из исторических рассказов три посвящены событиям из русской истории: «Кремль», «Куликово поле» и «Марфа Посадница». Все эти рассказы всецело проникнуты духом патриотизма. По описанию мальчика Толстого, войско Дмитрия Донского было готово «победить или умереть за свободу отечества»; Наполеон признается «великим гением и героем», но с нескрываемым

- 139 -

чувством национальной гордости мальчик рассказывает о том, что у стен Кремля Наполеон «потерял все свое счастье» и что стены эти «видели стыд и поражение непобедимых полков Наполеоновых». «У этих стен, — говорится далее, — взошла заря освобождения России от иноплеменного ига». Далее вспоминается, как за 200 лет до Наполеона в стенах Кремля «положено было начало освобождения России от власти поляков». Рассказ заканчивается так: «Теперь эта бывшая деревенька Кучко сделалась величайшим и многолюднейшим городом Европы».

Рассказ «Помпея» проникнут мыслью о непрочности материального благополучия. Рассказ начинается словами: «Как все переменчиво и непостоянно на свете. Помпея, бывший вторым городом Италии во время славы и цветущего своего состояния, — и что же теперь? Одни развалины и куча пепла». Та же мысль проводится и в заключительной части описания тульского пожара. Упомянув о том, как пожаром «все обратилось в пепел, как богач, в течение многих лет накоплявший свое богатство, в один день лишился всего», мальчик Толстой делает вывод: «Так, когда бог захочет наказать, то может в один час сравнять богатейшего с беднейшим».

Наибольший интерес представляют переложения басен Крылова — «Фортуна и нищий» и «Собачья дружба». Изложение Толстого не только вполне передает содержание обеих басен, но и воспроизводит встречающиеся в них наиболее удачные в художественном отношении выражения, как, например: нищий «таскался», он «расправил» свою суму, сума «тяжеленька» «новые друзья к ней взапуски летят» (у Крылова: «несутся»). Некоторые предложения, особенно запечатлевшиеся в художественной памяти мальчика Толстого, он поместил в свое изложение буквально, как, например: «не треснула б» (сума), «это дело», «фортуна скрылася» и даже целиком два стиха: «Тут нищему Фортуна вдруг предстала и говорит ему». Но во многих других случаях маленький Толстой заменил выражения Крылова своими, более простыми. Так, у Крылова нищий расправил свой кошель — «и щедрою рукой тут полился в него червонцев дождь златой». У Толстого сказано просто: «Нищий расправил свою суму, и в нее посыпались червонцы». Вместо крыловского: «Еще, еще маленько, хоть горсточку прибавь» — у Толстого кратко: «Прибавь еще немного». У Крылова новые друзья «не знают с радости, к кому и приравняться» — у Толстого: «не знают, как себя назвать». Вместо стиха, которым у Крылова заканчивается басня и в котором Крылов употребляет несколько искусственный оборот: «И нищий нищеньким попрежнему остался» — у Толстого читаем: «И удивленный нищий пошел попрежнему скитаться».

Вообще изложение обеих крыловских басен мальчиком Толстым по своей простоте и сжатости напоминает те его пересказы

- 140 -

басен Эзопа и других баснописцев, какие были написаны им, уже прославленным художником, тридцать лет спустя (в 1871—1872 годах) в его «Азбуке» и «Книгах для чтения».

Все сочинения и переложения мальчика Толстого изобилуют орфографическими ошибками: «сумма» вместо «сума», «от туда», «колкол», «Пиман» вместо «Пимен» и др. Неправильно проставлены и знаки препинания: в большинстве случаев их вовсе нет, а некоторые поставлены явно не на месте. В тетради немало описок; встречаются и галлицизмы. Так, изложение «Марфа Посадница» начинается словами: «Не одни бывают великие люди, бывают и великие женщины». Характерен этот контраст между грамматической безграмотностью мальчика и его непривычкой писать, с одной стороны, и живостью изложения — с другой. Большинство орфографических ошибок в тетради Толстого не было исправлено его учителем, что говорит о недостаточной подготовленности самого учителя.

К патриотическим рассказам о Кремле, о Куликовом поле и о Марфе Посаднице примыкает по содержанию небольшая статейка Толстого «Amour de la patrie», посвященная «à ma chère Tante»91. Несомненно, что это — подарок Т. А. Ергольской ко дню ее рождения или именин. Сохранились подобного же содержания статейки, посвященные ей же и написанные двумя другими братьями: Сергеем — «Как приятно умереть за отечество» и Дмитрием — «La bataille de Koulikoff». Эти детские сочинения братьев Толстых дают ясное представление о патриотическом характере того воспитания, которое они получили в своей семье.

XVII

О чтении Толстого в детские и отроческие годы мы имеем очень скудные, но зато вполне достоверные сведения.

В 1891 году Толстой получил от московского издателя М. М. Ледерле письмо с просьбой назвать те книги, «как художественные, так и по всем отраслям знания», которые на протяжении всей его жизни «от самых юных лет» произвели на него наиболее сильное впечатление и способствовали его нравственному и умственному развитию. Отвечая на просьбу Ледерле, Толстой составил список книг, которые произвели на него наибольшее влияние, разделив всю свою жизнь в этом отношении на пять периодов. В окончательной редакции списка, отправленной Ледерле 25 октября 1891 года, слово «влияние» было заменено словом «впечатление». При названии каждого произведения Толстой указал также степень впечатления, произведенного на него этим произведением. Список начинается с перечня произведений, оказавших на

- 141 -

Толстого сильное впечатление в возрасте «до 14 лет или около того». По словам Толстого, в этом возрасте произвели на него впечатление:

Название литературных
произведений

Степень
впечатления

История Иосифа из Библии

огромное

Сказки 1001 ночи: 40 разбойников,
Принц Камаральзаман


большое

«Черная курица» Погорельского

очень большое

Русские былины: Добрыня Никитич,
Илья Муромец, Алеша Попович


огромное

Народные сказки

огромное

Стихи Пушкина: Наполеон

большое92

Как видим, все произведения, значащиеся в этом списке, за исключением стихотворения Пушкина (о котором мы говорили в предыдущей главе) и сказки Погорельского93, принадлежат к созданиям народного творчества — русского, арабского и еврейского. При этом важно отметить, что по отношению ко всем этим произведениям Толстой навсегда остался верен своим детским впечатлениям и до конца жизни сохранил о них самое высокое мнение.

Так, о русском фольклоре Толстой 22 марта 1872 года писал Н. Н. Страхову: «Песни, сказки, былины, все простое будут читать, пока будет русский язык». В своих занятиях с крестьянскими детьми в 1859—1862 годах Толстой постоянно пользовался народными сказками и былинами, а в свою «Азбуку» и «Книги для чтения» включил несколько былин, изложив их классическим русским стихом. В яснополянской библиотеке сохранился экземпляр «Тысячи и одной ночи» во французском переводе, изданном в 1839 году. О чтении этой книги Толстой уже глубоким стариком вспоминал: «Мы детьми читали «Тысячу и одну ночь». Исключив чувственное, это хорошее чтение: мужественный тон, эпическое изложение»94. Сохранились и другие записи устных отзывов Толстого об арабских сказках. Г. А. Русанов в своих воспоминаниях рассказывает, что при его

- 142 -

свидании с Толстым 2 апреля 1894 года «разговор коснулся «Тысячи и одной ночи». Лев Николаевич очень хвалил их. Он читал их в отрочестве и любит до сих пор. В особенности большое впечатление произвела на него некогда сказка о принце Камаральзамане»95. В дневнике учителя сыновей Толстого В. Ф. Лазурского 5 июля 1894 года записано: «Лев Николаевич рассказал арабскую сказку из «Тысячи и одной ночи», когда принц был обращен колдуньей в лошадь. Он очень любит и ценит арабские сказки, говорит, что в старости уже неловко, а молодым людям обязательно следует их читать»96.

В двух детских рассказах, напечатанных в приложении к педагогическому журналу «Ясная Поляна», издававшемуся Толстым в 1862 году, он воспользовался сюжетами, взятыми из «Тысячи и одной ночи». Эти рассказы — «Дуняша и сорок разбойников» и «Неправедный судья».

Толстой рекомендовал чтение «Тысячи и одной ночи» Фету, и в письме к нему от 31 августа 1879 года выражал удовлетворение тем, что чтение этих сказок пришлось Фету по вкусу97. И в изложении своих собственных мыслей по различным вопросам Толстой пользовался образами арабских сказок. Так, в статье «Рабство нашего времени» (1900 год, гл. XIV) Толстой пользуется образами, взятыми из «Тысячи и одной ночи», для иллюстрации способов порабощения рабочих правящими классами; в записи дневника 13 октября 1899 года он ссылается на «Тысячу и одну ночь» в своем рассуждении о браке98.

Что касается истории Иосифа, то Толстой, помня, очевидно, свое детское впечатление от чтения этого библейского рассказа, в 1862 году писал: «Кто не плакал над историей Иосифа и встречей его с братьями?»99. В трактате «Что такое искусство?» (1897—1898 годы, гл. XVI) Толстой причисляет историю Иосифа к произведениям «хорошего всемирного искусства». В разговоре с крестьянским писателем С. Т. Семеновым, происходившем в 1890-х годах, Толстой, упомянув об истории Иосифа, сказал, что достоинство ее заключается в том, что в ней «удивительно правдиво рассказывается о всех движениях человеческой души»100.

Замечательно, что из всей так называемой «истории ветхого завета» на мальчика Толстого наибольшее впечатление произвели

- 143 -

не рассказы о сотворении мира, о лестнице от земли до неба, о единоборстве Иакова с богом и прочие фантастические рассказы, которыми изобилует древняя еврейская мифология и которые сильно действуют на детское воображение (вспомним, как запечатлелась в уме Сережи Каренина фантастическая история о пророке Енохе, живым вознесшемся на небо), а совершенно реалистическое, глубокое психологически и потому трогавшее его произведение еврейского народного эпоса о любви Иосифа к братьям и встрече с ними после нескольких лет разлуки.

XVIII

Николай Николаевич Толстой, поступивший на первый курс математического факультета Московского университета, продолжал так же успешно заниматься науками, как и во время подготовки к экзаменам. Три лета: 1837, 1838 и 1839 годов провел он в Москве в усиленных занятиях и только летом 1840 года мог вместе с тетушкой Александрой Ильиничной выехать в Ясную Поляну. С ними вместе по приглашению Т. А. Ергольской поехал и Сен-Тома.

Неприязненное отношение Льва к своему бывшему гувернеру к этому времени, повидимому, совершенно исчезло. В конспекте ненапечатанной части своих «Воспоминаний» Толстой отметил относящуюся к этому времени поездку в Пирогово и охоту с Сен-Тома. Вероятно, к этой поездке в Пирогово относится одна из детских проделок Толстого, о которой рассказывала его сестра. Во время езды кучер остановился, чтобы поправить постромки; Левочка сказал: «Вы поезжайте, а я вперед пойду». И бросился во весь дух вперед. Его потеряли из вида и долго не могли догнать. Когда, наконец, догнали, и он сел в экипаж, он еле дышал, глаза были налиты кровью. «Я в рев пустилась», — прибавляла Мария Николаевна101. В других случаях, рассказывая об этой напугавшей ее проделке брата, М. Н. Толстая говорила, что он пробежал так пять верст, и что сделал он это для того же, для чего в Москве прыгал из окна: чтобы «всех удивить»102.

Очевидно, после близкого общения со Львом, теперь уже более развившимся по сравнению с тем, чем он был два года назад, его бывший гувернер изменил свое мнение о нем. В «Материалах к биографии Л. Н. Толстого» его жена сообщает: «Сен-Тома, вероятно, видел в младшем из четырех братьев что-нибудь особенное, потому что он говорил про него: «Ce petit une tête, c’est un petit

- 144 -

Molière». («Этот малыш — голова, это маленький Мольер».) Надо думать, что именно летом 1840 года в продолжение тех дней или недель, каким он провел в Ясной Поляне, и было высказано Сен-Тома такое мнение о Льве. Тот же отзыв Сен-Тома в передаче С. А. Толстой записан у Маковицкого, причем Маковицкий прибавляет еще, что Софья Андреевна слышала эти слова Сен-Тома и от тетушек Льва Николаевича и от него самого.

Дружелюбное отношение ко Льву продолжалось у Сен-Тома и после отъезда его из Ясной Поляны в Москву. Так, перед рождественскими праздниками того же года Сен-Тома писал Льву (перевод с французского): «Вот прекрасные дни, и я вас с ними поздравляю. Я поздравляю вас с конфектами и яблоками, которые вы будете есть, с хорошими обедами, одним из наиболее ловких участников которых вы будете, с деревом, которое вы первый и быстрее всех лишите украшений, наконец с шутками, которые вы будете говорить и проделывать». Здесь Сен-Тома говорит о живости и жизнерадостности мальчика, как о хорошо известных ему качествах.

В последнем письме ко Льву, написанном 28 апреля 1841 года, Сен-Тома благодарил его за слова дружбы, выраженные в письме к нему (это письмо Льва, очевидно, пропало). Письмо Сен-Тома особенно интересно для нас тем, что в нем он называет Льва «любителем каламбуров» (мы знаем, что и отец Толстого не прочь был позабавиться иногда остроумной игрою слов) и потому сообщает ему каламбур, прочитанный им недавно в одном из журналов.

При всем том Лев оставался для его бывшего воспитателя загадкой, мало для него понятной. 20 сентября 1840 года Сен-Тома пишет Т. А. Ергольской письмо, в котором излагает свои мнения относительно выбора факультетов при предстоящем поступлении мальчиков Толстых в университет. Дмитрий, по его мнению, должен поступить на математический факультет, так как «этот предмет находится в наибольшем соответствии с его способностями»; Сергей, «будучи более поверхностным и очень забывчивым, должен будет поступить на факультет юридический»; «что же касается Левы, — прибавлял далее Сен-Тома, — то у нас будет еще время подумать о нем». Так он писал, очевидно, находясь в недоумении относительно того, какой факультет наиболее подошел бы к умственному складу этого необыкновенного мальчика. Дмитрий Толстой, бывший только на полтора года старше своего брата, не вызывал у Сен-Тома таких колебаний.

Сен-Тома пользовался безусловным авторитетом и доверием со стороны обеих воспитательниц молодых Толстых. Нельзя того же сказать про другого гувернера — Ф. И. Рёсселя. В том же 1840 году он был удален из Ясной Поляны за свое неблаговидное поведение. О том, в чем именно заключалась причина его увольнения,

- 145 -

нам известно только то, что ему было поставлено в вину какое-то компрометирующее его знакомство; но в черновых редакциях «Детства» и «Отрочества» мы находим сцены, очевидно имевшие под собой какую-то фактическую основу, изображающие Карла Ивановича пьяным103. Вместо Ф. И. Рёсселя был приглашен другой немец — Адам Федорович Мейер. Но замена эта не привела ни к чему хорошему. Новый гувернер оказался «пьяницей и злым», как со слов Т. А. Ергольской характеризовала его А. И. Остен-Сакен в письме к ней от 22 октября 1840 года. Между тем Рёссель, живший в то время в Москве, стал усиленно просить Александру Ильиничну, чтобы его снова взяли к мальчикам Толстым, уверяя, что он был оклеветан слугами, и обещал исправить свое поведение и не повторять прежних ошибок. Просьба его была удовлетворена, и в ноябре 1840 года он вновь уехал в ставшую для него уже родной Ясную Поляну. Там он оставался и после переезда Толстых в Казань и прожил в Ясной Поляне уже как бы на положении пенсионера до самой своей смерти, последовавшей не ранее 1845 года. Похоронен он был близ кладбища Кочаки.

Что касается Сен-Тома, то еще в 1840 году он поступил преподавателем французского языка в Первую Московскую гимназию, где и продолжал служить до 1842 года104. Дальнейшая его судьба неизвестна.

Толстой во всю жизнь не мог забыть того унижения, которому его, девятилетнего мальчика, подвергнул Сен-Тома; но, вероятно, руководствуясь пушкинским правилом: «наставникам, не помня зла, за благо воздадим», — Толстой в сентябре 1894 года просил французского писателя Жюля Легра, посетившего его в Москве, отыскать следы Сен-Тома в Гренобле, откуда он был родом. Легра исполнил просьбу Толстого, но поиски оказались безуспешными, о чем он и уведомил Толстого письмом от 1 декабря 1895 года105.

XIX

По воспоминаниям Толстого, и 1839, и 1840 годы были годами голодными. В оба эти года была засуха106.

- 146 -

В памяти Толстого осталось следующее воспоминание, относящееся к 1840 году: у каждого из братьев была своя лошадь, и когда лошадям была уменьшена порция корма и прекращены выдачи овса, мальчикам стало жалко своих любимых лошадок. «Помню, — рассказывает Толстой, — мы ходили на мужицкий овес, шмурыгали его и в картузах приносили своим лошадям. Это мы делали, когда люди по два дня не ели и ели этот овес. И помню, старик удерживал нас. Мне и стыдно не было, и в голову не пришло, что это дурно»107.

Повидимому, летом 1840 или 1841 года Лев узнал, что в имении производятся телесные наказания дворовых. Как рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», дело было так: «Мы, дети, с учителем возвращались с прогулки и подле гумна встретили толстого управляющего Андрея Ильина и шедшего за ним, с поразившим нас печальным видом, помощника кучера кривого Кузьму, человека женатого и уже немолодого. Кто-то из нас спросил Андрея Ильина, куда он идет, и он спокойно отвечал, что идет на гумно, где надо Кузьму наказать. Не могу описать ужасного чувства, которое произвели на меня эти слова и вид доброго и унылого Кузьмы. Вечером я рассказал это тетушке Татьяне Александровне, воспитывавшей нас и ненавидевшей телесное наказание, никогда не допускавшей его для нас, а также и для крепостных там, где она могла иметь влияние. Она очень возмутилась тем, что я рассказал ей, и с упреком сказала: «Как же вы не остановили его?» Ее слова еще больше огорчили меня. Я никак не думал, чтобы мы могли вмешиваться в такое дело, а между тем оказывалось, что мы могли. Но уже было поздно, и ужасное дело уже было совершено».

Глубоко врезался в память Толстого этот случай насилия, произведенного там, где и он мог считать себя хотя и маленьким, но все-таки хозяином. Через 40 лет, 7 июля 1880 года, неизвестно по какому поводу вспомнив этот случай, Толстой записал у себя в записной книжке: «Когда я ребенком увидал впервой, как ведут наказывать, я не мог понять, я ли глуп и дурен, что не понимаю, зачем, или они, большие. Я уверился, что большие правы — они так твердо знали, что это нужно. А они, бедненькие, не знали»108. Затем еще через 15 лет, 6 декабря 1895 года, в статье о телесном наказании крестьян Толстой опять вспомнил этот факт. Здесь он писал: «Помню я, как раз после смерти отца во время опеки мы детьми, возвращаясь с прогулки из деревни, встретили

- 147 -

Кузьму кучера, который с печальным лицом шел на гумно. Позади Андрей Ильин приказчик. Когда кто-то из нас спросил, куда они идут, и приказчик отвечал, что он ведет Кузьму в ригу, чтобы сечь его, я помню тот ужас остолбенения, который охватил нас. Когда же в этот день вечером мы рассказали это воспитывавшей нас тетушке, она пришла в неменьший нашего ужас и жестоко упрекала нас за то, что мы не остановили этого и не сказали ей об этом. Так у нас дома смотрели на телесное наказание»109.

Это был единственный известный Толстому во время его детства случай телесного наказания в яснополянской усадьбе. Сестра Толстого Мария Николаевна также подтверждала, что в Ясной Поляне она «никогда не слыхала, чтобы кого-нибудь наказывали, на конюшню посылали»110.

В «Воспоминаниях» Толстой рассказывает о другом, ставшем ему известным в детстве случае насилия помещика над своими крепостными. Приятель его отца Темяшев однажды рассказывал, что он отдал в солдаты своего дворового (кучера или повара) за то, что он «вздумал есть скоромное постом». «Потому и помню это теперь, — прибавляет Толстой, рассказав этот случай, — что это тогда показалось мне чем-то странным, для меня непонятным».

Александра Ильинична, повидимому, также допускала необходимость каких-то наказаний крепостных. По крайней мере в одном из писем к. Т. А. Ергольской она высказывала недовольство яснополянским управляющим за то, что он не наказал дворового мальчика, отданного в Москву в ученье к мастеру и самовольно от него убежавшего. В другом письме к ней же она писала (перевод с французского): «Мое мнение, что пьяниц и тех, которые не платят хотя часть оброка, для примера другим надо наказать». Какие именно наказания разумела А. И. Остен-Сакен в этом письме и имело ли ее письмо какие-либо последствия, неизвестно.

Вообще же следует сказать, что отношение к крепостным крестьянам в Ясной Поляне в период детства Толстого было, очевидно, сравнительно гуманным. Толстому не приходилось видеть около себя тех ужасов крепостничества, какие видели в домах своих отцов Герцен, Некрасов, Тургенев, Салтыков-Щедрин, и потому Толстой, противник крепостного права, по личным впечатлениям не мог написать ничего, подобного ни хватающим за Душу первым главам «Былого и дум» Герцена, ни скорбному

- 148 -

стихотворению Некрасова «Родина», ни трогательному рассказу Тургенева «Муму», ни потрясающей «Пошехонской старине» Салтыкова-Щедрина.

Вероятно, к лету 1841 года относится одно наблюдение Толстого над народной жизнью, оставившее в его душе глубокий след. Вот что рассказывает он в своих «Воспоминаниях». У его отца был очень ловкий и смелый форейтор Митька Копылов, как его называли. У Толстого осталось в памяти, как он однажды остановил на скаку бешено мчавшуюся пару горячих вороных лошадей. По смерти Николая Ильича Копылов, уже отпущенный на оброк, «щеголял в шелковых рубашках и бархатных поддевках», и богатые купцы наперебой звали его к себе на большое жалование. Но когда брату Дмитрия пришлось пойти в солдаты, его отец, по слабости здоровья уже не бывший в состоянии исправлять барщину, вызвал его к себе домой. «И этот маленький ростом щеголь Дмитрий через несколько месяцев преобразился в серого мужика в лаптях, правящего барщину и обрабатывающего свои два надела, косящего, пашущего и вообще несущего все тяжелое тягло тогдашнего времени. И все это без малейшего ропота, с сознанием, что это так должно быть и не может быть иначе». По словам Толстого, случай этот много содействовал развитию в нем чувства «уважения и любви к народу», которые он «смолоду начал испытывать». В этом человеке из народа молодого Толстого поразили его скромность, простота и полное отсутствие тщеславия, что ему так редко приходилось встречать в окружавшем его аристократическом обществе.

Большим событием в жизни Ясной Поляны было проведение в 1840—1841 годах шоссейной дороги к северу и югу от Тулы. До того времени сообщение Тулы с Москвой и Киевом происходило только по немощеной большой дороге. Для местных крестьян и помещиков проведение шоссе имело важное экономическое значение; для детей Толстых это было только занимательное развлечение. Их старый дядька Николай Дмитриевич уверял их, что новая дорога будет такая прямая, что из Ясной Поляны будет видно Тулу.

XX

Н. Н. Толстой в 1840 году успешно перешел с первого курса математического факультета Московского университета на второй и в 1841 году со второго курса на третий. Образ жизни он вел очень скромный и замкнутый: не участвовал в студенческих кутежах, мало бывал в обществе, очень редко появлялся на балах. Н. Н. Толстой и не мог вести разгульный или рассеянный образ жизни, так как не имел для этого средств: тетушка выдавала ему на расходы только по десяти рублей в месяц. Однако он имел

- 149 -

выездную лошадь и дрожки, за которые было заплачено тысячу рублей.

Что касается тетушки Александры Ильиничны, то ее жизнь была наполнена главным образом молитвой и заботой о детях. Заботы о племянниках очень тревожили Александру Ильиничну; немало бессонных ночей провела она, ломая голову над тем, как выйти из тяжелого положения в разных случаях жизни. Заботы эти выражались прежде всего в надзоре за управлением имениями. Правда, надзор этот был в значительной мере фиктивным: живя в Москве, Александра Ильинична не могла контролировать распоряжения управляющих, которые фактически и были полновластными хозяевами имений, разоряемых ими, и действительными господами крепостных, терпевших от них всяческие притеснения. В ответ на одно не дошедшее до нас письмо Т. А. Ергольской, в котором она, очевидно, писала о хищениях яснополянского управляющего Андрея Соболева, А. И. Остен-Сакен писала ей 14 февраля 1839 года (перевод с французского): «Все, что ты мне говоришь по поводу Андрея, меня нисколько не удивляет, и как помешать воровству? Наш долг защищать несчастных мужиков, не позволять управляющим их притеснять». Но Александра Ильинична не имела никаких средств исполнить это благое намерение111. Опекун Языков все меньше и меньше занимался делами Толстых и в конце концов совершенно перестал пользоваться доверием обеих тетушек. Для Александры Ильиничны деловые разговоры с Языковым были так тяжелы, что после них у нее появлялась сильнейшая мигрень.

Александра Ильинична не умела устроить на работу тех дворовых, которые с этой целью отправлялись в Москву яснополянским управляющим. Большая часть из них жила без работы у нее в доме на ее содержании, а некоторые, содержание которых не было предусмотрено, доходили до того, что просили милостыню на улицах. Неприглядную картину жизни в Москве яснополянских дворовых рисует А. И. Остен-Сакен в письме к Ергольской от 21 февраля 1841 года (перевод с французского): «Оброчные люди меня с ума сводят. Еремка по сей час жил на квартире, питался милостыней, занемог, держать его не хотят, и он возвратился ко мне». Упоминаемый здесь Еремка — тот самый убогий яснополянский крестьянин, которого отец Толстого когда-то встретил на дороге просящим милостыню. Николай Ильич тогда разбранил приказчика за то, что он позволяет его крестьянам нищенствовать, и устроил этого убогого. Теперь Еремка опять

- 150 -

просил милостыню. «Василий Суворов, — продолжает Александра Ильинична в том же письме, — то же самое: день таскается, милостыню просит, а ночевать ко мне возвращается. Немудрено, что у меня и муки недостает. Я считала на девять человек, а теперь сколько их лишних. Отослать их теперь невозможно, они раздеты, замерзнут на дороге». Через месяц, 25 марта, А. И. Остен-Сакен опять пишет о тех же дворовых (перевод с французского): «Я очень стремилась отправить пьяниц, которые меня одолевают больше, чем можно выразить. Еремка уже с месяц находится больной в моем доме, а повар, который целый день слоняется по улицам, к вечеру возвращается пьяный и устраивает дьявольский дебош».

Кроме контроля над управлением имениями, много беспокойства причиняли Александре Ильиничне процессы по различным спорным делам, касавшимся владений Толстых. Таких спорных дел было несколько. Для приведения этих процессов к благополучному концу Александра Ильинична, кроме того, что пользовалась постоянными советами сведущего лица, некоего И. А. Вейделя, во многих случаях делала визиты тем правительственным чиновникам и влиятельным лицам, от которых зависело решение того или другого дела. «Наши дела в Сенате, — писала она в одном из писем к Т. А. Ергольской, — причиняют мне много хлопот; нужно действовать, просить, умолять. Мне скоро придется делать визиты сенаторам». Узнавши, что чернским уездным предводителем дворянства выбран Николай Николаевич Тургенев, который мог иметь влияние на решение спорного дела о мельнице в имении Толстых Никольском, Александра Ильинична решает сделать визит его невестке Варваре Петровне, матери Ивана Сергеевича Тургенева.

Но главное, что вселяло в нее надежду на благополучный исход затеянных против них судебных процессов, это была ее вера в помощь свыше и уверенность в правоте их дел.

Помогало ли искусство дельца, или визиты Александры Ильиничны влиятельным лицам, или счастливое стечение обстоятельств, или действительно правота Толстых во всех процессах была слишком очевидна, — так или иначе, но все затеянные против них процессы один за другим неизменно оканчивались в пользу Толстых. Даже злостная Карякина проиграла начатый ею процесс против Николая Ильича.

По решению Крапивенского уездного суда от 28 февраля 1841 года купчая на Пирогово, совершенная Н. И. Толстым, была признана действительной, а «в похищении вещей и денежного капитала» он «не найден виновным».

Вероятно, по совету Вейделя, Толстыми даже было начато новое дело по поводу имения Поляны, когда-то принадлежавшего их деду Илье Андреевичу и назначенного к продаже за его долги.

- 151 -

Было возбуждено дело «о излишне выделенных по закладной бабки малолетних детей умерших полковника графа Николая и графини Марии Толстых крестьянах графу Степану Толстому». (Слабоумный граф Степан Федорович Толстой был троюродным братом молодых Толстых.) Уже после смерти А. И. Остен-Сакен, 7 сентября 1842 года, дело это разбиралось в Сенате, и Сенат постановил дело пересмотреть. В 1843 году дело было пересмотрено Белевским уездным судом, который постановил выделить из имения Поляны в пользу Толстых 115 душ крестьян. Дело тянулось до 1851 года, когда постановление Белевского суда было окончательно утверждено.

Сама Александра Ильинична жила в высшей степени скромно, избегая всяких трат лично на себя из бывших в ее распоряжении и принадлежавших Толстым денег. В одном из писем она благодарила Ергольскую за присылку ей нового кошелька, так как «мой совсем изорвался», — прибавляла она. «В пище и одежде она была так проста и нетребовательна, как только можно себе представить», — писал Толстой в «Воспоминаниях» про свою тетеньку. Собственных денег у нее не было до 1841 года, когда после смерти своей троюродной сестры Е. М. Обольяниновой по сделанному ею незадолго до смерти завещанию Александра Ильинична получила билет сохранной казны в 10000 рублей. Муж Обольяниновой, передавая этот билет Александре Ильиничне, взял с нее расписку, что без его согласия и совета она не будет касаться до капитальной суммы. Такое необычное условие принятия подарка объясняется тем, что, как пишет Толстой про свою тетушку, она имела обыкновение раздавать просящим все, что у нее было.

XXI

Между тем здоровье А. И. Остен-Сакен становилось все слабее и слабее. Мысли о смерти, естественно, стали приходить к ней все чаще и чаще. Она не могла не беспокоиться о судьбе находившихся на ее попечении детей, но и здесь призывала на помощь религию.

Лето 1841 года Александра Ильинична проводила в Ясной Поляне, а затем уехала в монастырь Оптину пустынь Калужской губернии, в то время известную своими «старцами» и строгостью выполнения монастырского устава.

Строгое соблюдение поста во время говения и продолжительное выстаивание длинных церковных служб окончательно сломили ее здоровье, надорванное в молодости тяжелыми несчастиями ее личной жизни, а затем постоянными напряженными заботами о детях. Она слегла и, когда поняла, что болезнь ее принимает очень опасный характер, вызвала к себе Татьяну Александровну, которая и приехала к ней вместе с племянником Николаем

- 152 -

Николаевичем и племянницей Машенькой в 8 часов вечера 29 августа. Увидев приехавших, умирающая заплакала от радости. Она передала Татьяне Александровне написанное ею завещание, в котором из капитала в 10000 рублей, подаренного ей Обольяниновой, 8000 она отказывала своей воспитаннице Пашеньке, 500 рублей племяннице Марии, остальные деньги другим лицам и «на помин души».

30 августа 1841 года в 11 часов утра А. И. Остен-Сакен скончалась без страданий и в полном сознании. Погребена она была на кладбище монастыря Оптина пустынь. На могиле был поставлен памятник, на котором было выгравировано небольшое стихотворение, по всем признакам написанное не кем иным, как ее младшим племянником Львом112. По содержанию стихотворение повторяет обычные, весьма распространенные мысли эпитафий на православных кладбищах («в обителях жизни небесной твой сладок, завиден покой» и т. д.). Написано стихотворение без воодушевления, как бы на заказ113. В последних строках стихотворения сказано, что «сей знак воспоминанья воздвигнули» племянники, «чтоб прах усопшей чтить»114.

————

Смерть А. И. Остен-Сакен имела большое влияние на дальнейшее течение жизни Толстых. Ею вызван был переезд всей семьи в Казань.

С отъездом в Казань не прекратилась связь Толстого с Ясной Поляной. Каждое лето (кроме одного) он вместе с братьями и сестрой уезжал из Казани в Ясную Поляну.

Жизнь в Ясной Поляне в детские, отроческие и юношеские годы имела огромное значение и для выработки миросозерцания Толстого и для развития его творчества.

Здесь он, как изображенный им впоследствии Левин, «с молоком бабы кормилицы» впитал в себя любовь к русскому трудовому крестьянству. Здесь он и его братья играли в разные игры

- 153 -

с крестьянскими ребятами (катались с горы на салазках) и с дворовыми (игры на святках). Перед его глазами проходила жизнь дворовых и особенно слуг, с которыми жизнь мальчика была тесно связана. Он слышал кругом себя живую народную речь с ее меткими пословицами и поговорками; прислушивался к мелодичным народным песням, распевавшимся крестьянской молодежью в хороводах. Он наблюдал работу крепостных крестьян в поле и дворовых в доме, в саду и в парке; он видел крестьян, приходивших на господский двор со своей нуждой.

Впоследствии Толстой говорил, что русский мужик был его «самой юной любовью»115.

С впечатлениями народной жизни сливались в одно и впечатления родной природы — простора деревенских полей, лугов, лесов и вод.

Только благодаря своей многолетней кровной, неразрывной связи с Ясной Поляной Толстой мог сделаться тем, чем он стал впоследствии, — писателем, который «знал превосходно деревенскую Россию, быт помещика и крестьянина» (Ленин).

- 154 -

Глава пятая

КАЗАНСКИЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ Л. Н. ТОЛСТОГО

(1841—1847)

I

Из всех детей Толстых в год смерти А. И. Остен-Сакен совершеннолетним был один только старший сын Николай Николаевич. Три его младших брата и сестра были еще несовершеннолетними и потому не обладали правами юридических лиц; следовательно, не могли защищать свои имущественные права в судебных и административных учреждениях. Вследствие этого над ними должна была быть продлена опека, и вместо умершей опекунши назначена другая. Естественно, что новой опекуншей должна была сделаться другая тетка малолетних Толстых, родная сестра их отца, Пелагея Ильинична Юшкова.

12 сентября 1841 года Н. Н. Толстой обратился к мужу своей тетки Владимиру Ивановичу Юшкову с письмом, в котором, извещая его о смерти тетушки, писал (перевод с французского): «Мы просим все нашу тетеньку, я, мои братья и моя сестра, не покидать нас в нашем горе, взять на себя опекунство. Вы должны себе представить, дядюшка, весь ужас нашего положения. Ради бога, дядюшка, не отказывайте нам, мы просим Вас ради бога и покойной. Вы и тетенька единственная наша опора на земле».

В письме была приписка Т. А. Ергольской, присоединявшейся к просьбе детей: «Сжальтесь над нашими бедными детьми, — писала она, — не отказывайте им в их просьбе; ведь вы их ближайшие родственники, бога ради, не противьтесь тому, чтобы Полина приняла на себя опекунство. Они не осмеливаются просить и Вас также взять это на себя, зная Ваше слабое здоровье, но для них было бы большим счастьем, если бы Вы на это согласились»1. Т. А. Ергольская предполагала, что, поступив под опеку Пелагеи Ильиничны, дети попрежнему будут продолжать жить с ней в Ясной Поляне, но вышло иначе. П. И. Юшкова объявила,

- 155 -

что она соглашается принять опекунство, но что всех детей она увозит к себе в Казань, где она жила вместе с мужем. Поводом к этому она выставляла то, что в Казани детям легче будет получить образование, но действительная причина была иная. Как сообщает С. А. Толстая в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», Пелагея Ильинична ненавидела Татьяну Александровну за то, что муж ее Владимир Иванович в молодости был влюблен в нее и делал ей предложение, но Татьяна Александровна ответила отказом. Пелагея Ильинична, пишет С. А. Толстая, «никогда не простила Татьяне Александровне любовь ее мужа к ней и за это ее ненавидела, хотя на вид у них были самые фальшиво-сладкие отношения». Точно так же понимала причину неприязни к ней Пелагеи Ильиничны и сама Татьяна Александровна. В дневниковой записи от 24 марта 1850 года она писала (перевод с французского): «С каждым днем я все больше убеждаюсь в том, что эта ненависть восходит ко времени ее брака и что она никогда не могла простить мне того, что я внушила любовь ее мужу»2.

Пелагея Ильинична предложила Татьяне Александровне переехать к ней в Казань вместе с детьми, но Татьяна Александровна отказалась от этого оскорбительного предложения. Тогда В. И. Юшков от себя написал Т. А. Ергольской письмо, убеждая ее вместе с детьми отправиться в Казань. Татьяна Александровна ответила ему письмом, полным возмущения, негодования и чувства собственного достоинства, с одной стороны, и совершенного отчаяния — с другой. Она писала (перевод с французского): «Я ожидала получения письма от Вас, г. Юшков, и ответ мой был заранее готов, чтобы сказать Вам, что это жестоко, это варварство — желать разлучить меня с теми детьми, которым я расточала самые нежные заботы в течение почти двенадцати лет и которые были мне доверены их отцом в момент смерти его жены. Я не обманула его доверия, я оправдала его ожидания, я выполняла по отношению к ним священные обязанности нежнейшей из матерей. Моя роль окончена». Указав далее на то, что с отъездом всех детей из Ясной Поляны их имущественные дела придут в полное расстройство, Татьяна Александровна писала: «Согласитесь, что Вы с сожалением покидаете Казань, разлучаетесь с Вашими старыми знакомыми, что Вам трудно покинуть тот город, где Вы родились, но Вы не думаете о том, что мне еще труднее расстаться с теми детьми, которые мне дороги гораздо более, чем можно выразить, и которых я люблю до обожания, которым я жертвовала своим здоровьем, своей жизнью, этой полной страданий

- 156 -

жизнью, которую я старалась сохранить до сих пор только для них... Вы лишаете меня последнего счастья, которое было у меня на земле. Я привязана к Машеньке, как к своему собственному ребенку; она помогала мне переносить жизнь с меньшей горечью, потому что я чувствовала, что я ей необходима. Теперь Вы отнимаете у меня мое единственное утешение. Все для меня кончено. Очень благодарна Вам за Ваше любезное предложение, но я им никогда не воспользуюсь. Дети скоро уйдут от меня, и это переворачивает мою душу. Но, быть может, это послужит к их счастью, и эта мысль смягчает горечь моей скорби, так как где бы они ни были, я сохраню по отношению к ним ту же нежность. Воспоминания о дружбе и безграничном доверии, которое питал ко мне их отец, никогда не изгладятся из моего сердца; его память для меня священна, и его дети всегда будут постоянным предметом моего самого живого интереса. Итак, прощайте. Преданная Вам Т. Ергольская»3.

Быть может, теперь в долгие осенние и зимние бессонные ночи Татьяна Александровна не раз вспоминала о том предложении, которое за пять лет до этого сделал ей Николай Ильич: выйти за него замуж и, таким образом, занять положение признанной матери его детей — и горько раскаивалась в том, что не воспользовалась тогда этим предложением, которое навсегда соединило бы ее с обожаемыми ею детьми любимого человека.

Татьяна Александровна переехала к своей сестре Елизавете Александровне в ее имение Покровское, в Чернском уезде Тульской губернии, в 80 верстах от Ясной Поляны4.

II

Сборы к переселению в Казань были продолжительны.

Для уплаты долгов было продано самое отдаленное из всех имений, Неруч, находившееся в Курской губернии. Были заказаны специально для этого случая большие баржи (целые «ковчеги», как впоследствии острил Толстой)5. На эти баржи было погружено все имущество, которое можно было вывезти из Ясной Поляны, чтобы переправить его водой — по Оке и Волге. На этих же баржах была отправлена и многочисленная дворня: столяры, портные, слесаря, обойщики, повара и пр. Сами Толстые выехали в экипажах уже по санному пути в ноябре 1841 года. Дорога в Казань проходила тогда через Москву, Владимир, Нижний-Новгород, Макарьев, Лысково, Васильсурск и Чебоксары.

- 157 -

По словам сестры Толстого Марии Николаевны, никому из детей — во всяком случае, младших — не хотелось ехать в Казань. Уезжая из Ясной Поляны, они плакали; а когда, проезжая через Москву, остановились помолиться у Иверской часовни, Машенька хотела даже убежать, чтобы не ехать в Казань, но ее разыскали в толпе и вновь усадили в возок6. Тот же момент расставания через десять с лишним лет вспомнил и сам Толстой в письме к Т. А. Ергольской с Кавказа от 12 января 1852 года. «Помните, — писал он, — наше прощание у Иверской, когда мы уезжали в Казань. В минуту расставания я вдруг как по вдохновению понял, что̀ вы для нас значите, и по-ребячески слезами и несколькими отрывочными словами сумел вам передать то, что чувствовал» (перевод с французского)7.

Осталось в памяти у Толстого, как во время этого переезда их дядька Николай Дмитриевич жестоко обращался с ямщиками чувашами: торопил их перепрягать лошадей, кричал на них и даже бил. Они беспрекословно терпели. «Тогда чувашские деревни вдоль Волги, — рассказывал Толстой, — были ужасно бедны. Под почтовые станции выбирали лучшие избы в деревне, но и это были ужасно плохие хаты»8.

В Казани Толстые поселились в доме И. К. Горталова на Поперечно-Казанской улице, заняв нижний этаж дома и мезонин. Верхний этаж занимали сами хозяева. Прямо против дома находилось здание губернской тюрьмы; невдалеке был расположен Казанский монастырь. Из мезонина открывался вид на реку Казанку и расположенные за ней слободы. При доме был благоустроенный сад; террасу окружали кусты жасмина; далее красовалась большая клумба белых роз.

Толстые подружились с семьей своих хозяев и даже помогали им в закладке флигеля во дворе дома9.

Дворня Толстых заняла отдельный дом.

Толстой и его братья попали в Казани в совершенно иную обстановку, чем та, в которой они жили в Ясной Поляне и в Москве. Их новая опекунша П. И. Юшкова нисколько не была

- 158 -

похожа ни на прежнюю опекуншу А. И. Остен-Сакен, ни на их воспитательницу Т. А. Ергольскую. В черновой редакции «Исповеди», написанной в 1882 году, Толстой характеризует свою тетушку, как женщину «добрую (так все знавшие ее говорили про нее) и очень набожную» и вместе с тем «легкомысленную и тщеславную»10. С. А. Толстая в «Материалах к биографии Л. Н. Толстого» рассказывает о П. И. Юшковой: «Это была добродушная светская, чрезвычайно поверхностная женщина. Муж ее Владимир Иванович11 не любил ее и относился к ней презрительно. Она же в молодости его очень любила и считала свое сердце разбитым. Но на ней этого не было видно. Всегда живая, веселая, она любила свет и всеми в свете была любима; любила архиереев, монастыри, работу по канве и золотом, которые раздавала по церквам и монастырям; любила поесть, убрать со вкусом свои комнаты, и вопрос о том, куда поставить диван, для нее был огромной важности. Муж ее был хотя человек умный, но без правил. Жил он бездеятельно, прекрасно вышивал по канве, подмигивал на хорошеньких горничных и играл слегка на фортепиано».

Далее С. А. Толстая, очевидно, со слов Льва Николаевича, иронически говорит, что, получивши письмо старшего из ее племянников, который просил ее не оставлять их, так как у них, кроме нее, нет никого на свете, Пелагея Ильинична «прослезилась и задалась мыслью se sacrifier» (принести себя в жертву)12.

П. И. Юшкова была типичной крепостницей. По ее затее, которую Толстой в «Воспоминаниях» называет «очень глупой», каждому из ее племянников был дан крепостной мальчик в надежде на то, что впоследствии из него выйдет преданный слуга своего барина.

Пелагея Ильинична не пользовалась никаким авторитетом у Толстого и его братьев. Фактически воспитание Толстого с переездом в Казань окончилось. Начался период самостоятельной жизни.

III

По приезде в Казань Н. Н. Толстой был зачислен на тот же второй курс 2-го отделения философского факультета, соответствующий нынешнему математическому факультету, на каком он состоял и в Москве, что объясняется, очевидно, поздним приездом

- 159 -

его в Казань. Он и в Казани продолжал вести тот же замкнутый, сосредоточенный образ жизни, какой он вел в Москве. В письме к Т. А. Ергольской от сентября 1842 года, упомянув о том, что Казань «очень печальна и очень пустынна после пожара», Н. Н. Толстой далее пишет: «Любители балов и празднеств в отчаянии; так как я не из их числа, я остаюсь вполне спокойно дома, не жалуясь на этот недостаток развлечений, угрожающий Казани этой зимой. Я работаю и часто думаю о вас, моя добрая тетенька, особенно вечером, когда мы все собираемся в маленьком кружке. В этом обществе я исполняю должность рассказчика, чтобы развлекать братьев и сестру. Моя аудитория не очень требовательна, поэтому я могу гордиться тем, что имею полный успех».

Из этого письма видно, что Н. Н. Толстой и в Казани продолжал, по крайней мере первые годы, рассказывать своим братьям и сестре истории своего сочинения, что он с таким успехом делал раньше в Ясной Поляне и в Москве.

Лето 1842 года, как, вероятно, и лето 1843 года, Толстые проводили в Ясной Поляне. Эти переезды из Казани в Ясную Поляну и особенно из Ясной Поляны в Казань были очень интересны детям. Как сообщает со слов Льва Николаевича его жена в своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого», «дорогой шла целая жизнь: останавливались иногда в поле, в лесу, собирали грибы, купались, гуляли».

Живя в Казани, Толстые иногда ездили в имение Юшковых Паново, расположенное в двадцати девяти верстах от города на левом берегу Волги13. В Панове перед господским домом был пруд с островом, на котором когда-то жил медведь. С этим прудом связана одна из проделок Льва, склонность к которым он не утратил и в юношеском возрасте. Однажды летом, чтобы «удивить» приехавших в гости барышень, он одетый бросился в пруд и, не доплыв до берега, стал пробовать дно. Не достав дна, он стал тонуть. Подоспели женщины, убиравшие сено, опустили в воду грабли, с помощью которых он и выбрался на берег14.

- 160 -

В 1843 году Сергей и Дмитрий Толстые поступили на тот же математический факультет, на котором обучался и их старший брат; Лев выбрал иной факультет — восточных языков.

По отзыву Н. П. Загоскина, восточный факультет Казанского университета находился в то время в блестящем состоянии и пользовался известностью во всем ученом мире15.

Однако не это блестящее состояние ориенталистики на восточном факультете Казанского университета обусловило выбор Толстым именно этого факультета. Он поступил на факультет восточных языков с практической целью: сделать впоследствии дипломатическую карьеру16.

Для поступления на восточный факультет нужно было сдать экзамены по истории, географии, статистике, математике, русской словесности, логике, латинскому, французскому, немецкому, арабскому, турецко-татарскому и английскому языкам. Несомненно, что по восточным языкам Толстой готовился под руководством учителей. Сестра Толстого рассказывала, что занимавшийся с ним турецким и татарским языком профессор Казембек удивлялся его необыкновенным способностям к усвоению чужих языков17. Были ли у Толстого учителя по другим предметам — неизвестно. Скорее можно думать, что другими предметами он занимался самостоятельно18.

Подготовка к поступлению в университет продолжалась у Толстого два с половиной года, но вряд ли он занимался особенно усидчиво. Если и бывали у него иногда дни, про которые он мог сказать: «Я учусь хорошо. Не только без страха ожидаю учителей, но даже чувствую некоторое удовольствие в классе. Мне весело — ясно и отчетливо сказать выученный урок»19; или: «как будто сам сочинил» то, что отвечал20, — то это были, вероятно, только редкие случаи. Чаще же к занятиям Толстого можно было применить другие слова его героя: «Я поневоле и неохотно готовился

- 161 -

к университету»21. Он находился тогда еще в той поре своей жизни, когда ему «были новы все впечатленья бытия» и его манила к себе жизнь со всеми еще не известными ему сторонами, со всеми еще неизведанными радостями.

IV

Гораздо интереснее, чем скучное заучивание сухих учебников, было для юного Толстого самостоятельное чтение — прежде всего чтение романов, преимущественно французских, очень распространенных в том обществе, к которому он принадлежал. «В то время, — рассказывает герой «Юности», — только начинали появляться «Монтекристы» и разные «Тайны»22, и я зачитывался романами Сю, Дюма и Поль де Кока».

Далее Толстой с оттенком иронии рассказывает о том впечатлении, которое производило на его героя чтение этих романов: «Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность, я не только не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор не существовал для меня, а сами собой являлись передо мной из печатной книги живые, действительные люди и события. Ежели я нигде и не встречал лиц, похожих на те, про которых я читал, то я ни секунды не сомневался в том, что они будут... Нравились мне в этих романах и хитрые мысли, и пылкие чувства, и волшебные события, и цельные характеры: добрый, так уж совсем добрый, злой, так уж совсем злой, — именно так, как я воображал себе людей в первой молодости»23.

У него являлось желание быть похожим на героев этих романов как морально, так и физически. Когда он прочитал один роман, герой которого, чрезвычайно страстный человек, обладал густыми бровями, ему захотелось быть столь же страстным и иметь такие же брови. С этой целью он решил подстричь свои брови и, подравнивая их одну под другую, выстриг их почти наголо, после чего они действительно выросли гуще, чем были раньше24.

Под влиянием чтения романов у юного Толстого разыгрывалось воображение, жадно хватавшееся за всякую подходящую для него пищу. «Я находил в себе, — рассказывает герой «Юности», — все описываемые страсти и сходство со всеми характерами — и с героями, и с злодеями каждого романа»25. Он

- 162 -

воображал себя «то полководцем, то министром, то силачом необыкновенным, то страстным человеком»26. Однако уже в то время у Толстого появляется критическое отношение к романам Дюма, возникают собственные мысли о том, в чем должно состоять достоинство художественных произведений. В черновой редакции «Юности» Николенька Иртеньев рассказывает, что он «открыл вдруг, что только тот роман хорош, в котором есть мысль», и что роман Дюма «Граф Монтекристо» нехорош, потому что содержание его «не натурально, не могло быть и потому невероятно», а вследствие этого и «самая мысль романа не может принести пользу»27.

Увлечение романами Дюма продолжалось у Толстого и после поступления в университет. Впоследствии он рассказывал: «Я помню, когда был семнадцати лет, ехал в Казанский университет, купил на дорогу восемь томиков «Монтекристо». До того интересно, что не заметил, как дорога окончилась. Тогда вся большая публика увлекалась им, а я принадлежал к большой публике»28.

В первой редакции составленного Толстым в 1891 году списка произведений, произведших на него впечатление в возрасте от 14 до 20 лет, значатся романы Дюма: «Три мушкетера» и «Монтекристо».

Вместе с французскими романами Толстой увлекался и русскими повестями и драматическими произведениями романтического характера. Его воображение поразила написанная для театра и в 1840 году поставленная в Александрийском театре «Параша Сибирячка» Н. А. Полевого. Эта «русская быль», как назвал ее автор, была написана в ультраромантическом и консервативном духе29.

Но драма Полевого произвела на юного Толстого такое сильное впечатление, что ему даже, по его собственным словам, «представлялось», что эту вещь «написал он, и он хотел написать ее вновь»30. Его поразили, очевидно, фантастичность и драматизм сюжета пьесы; несообразность положений героев и их языка не обратили на себя его внимания.

- 163 -

Вполне естественно, что Марлинский, еще пользовавшийся в 40-х годах, несмотря на убийственную критику Белинского, громкой известностью31, не менее сильно, чем Дюма и Полевой, поражал в то время воображение Толстого. В той же первой редакции списка произведений, произведших на него впечатление в возрасте от 14 до 20 лет, Толстой первоначально поместил повести Марлинского «Мулла-Нур» и «Фрегат Надежда». Знал он хорошо также и повесть Марлинского «Аммалат бек». Сообразуясь с тем, что писал Толстой в вышеприведенном отрывке из «Юности», мы можем представить себе, что́ поражало его у Марлинского: его поражали необыкновенные характеры, фантастичность сюжетов и грандиозные картины природы. Молодой горец-патриот и его драматическая судьба («Аммалат бек»), отважный моряк, сын неукротимой стихии («Фрегат Надежда»), благородный разбойник, покровительствующий бедным («Мулла-Нур»), — все эти персонажи Марлинского сильно действовали на воображение юного мечтателя. Преувеличенность выражений чувств этих героев (примером чего может служить герой «Фрегата Надежды», восклицающий про себя: «У меня буйная кровь, у меня кровь — жидкий пламень; она бичует змеями мое воображение, она палит молниями ум»), свойственный Марлинскому «яркий блеск завитой формы», изобилующий цветистыми метафорами, гиперболами32, остроумными каламбурами, — не казались недостатком юноше Толстому.

Особенно нравились Толстому кавказские повести Марлинского. В незаконченном очерке «Поездка в Мамакай-юрт»

- 164 -

(1852 год), описывая настроение, с каким он ехал на Кавказ, Толстой рассказывал: «Когда-то в детстве или первой юности я читал Марлинского и, разумеется, с восторгом; читал тоже не с меньшим наслаждением кавказские сочинения Лермонтова... Но это было так давно, что я помнил только то чувство, которое испытывал при чтении, и возникшие поэтические образы воинственных черкесов, голубоглазых черкешенок, гор, скал, снегов, быстрых потоков, чинар... Бурка, кинжал и шашка занимали в них не последнее место. Эти образы, украшенные воспоминанием, необыкновенно поэтически сложились в моем воображении»33.

Приехав на Кавказ, Толстой очень скоро убедился в нереальности изображений Кавказа у Марлинского. В первом своем военном рассказе «Набег», описывая одного из сослуживцев-офицеров, Толстой писал: «Этот офицер был один из довольно часто встречающихся здесь (Толстой написал было: «забавных», но затем зачеркнул это слово) типов удальцов, образовавшихся по рецепту героев Марлинского и Лермонтова. Эти люди в жизни своей на Кавказе принимают за основание не собственные наклонности, а поступки этих героев, и смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь противоречащую действительности призму героев нашего времени, Бэл, Аммалат-беков и Мулла Нуров»34

Интересно, как уже глубоким стариком Толстой отзывался о Марлинском, очевидно, по своим юношеским воспоминаниям. В 1898 году в разговоре с крестьянским писателем С. Т. Семеновым, сравнивавшим символизм 1890-х годов с романтизмом 1830-х годов, Толстой, помянувши добрым словом романтизм («в нем были достоинства, каких у символистов и декадентов и помина нет»), спросил Семенова, читал ли он Марлинского, и на его отрицательный ответ заметил: «Очень жаль, там было много интересного»35.

V

«Что-то вроде первой любви» Толстой испытал еще в детстве. В повести «Детство» рассказаны два эпизода, несомненно, автобиографического характера, относящиеся к этой стороне жизни мальчика Толстого. Оба эти эпизода подробно описаны в черновых редакциях повести и очень сглажены в окончательном тексте. В первой редакции рассказывается, как по окончании охоты участники, в том числе и дети, пили чай в

- 165 -

тени под деревом, и девочка Юза рассматривала большого зеленого червяка, ползущего по листу дерева. «Я смотрел ей через плечо, — рассказывает Николенька Иртеньев. — В это самое время ветер поднял косыночку с ее беленькой, как снег, шеи. Я посмотрел на это голое плечико, которое было от моих губ на вершок, и припал к нему губами так сильно и долго, что ежели бы Юза не отстранилась, я никогда бы не перестал. Юза покраснела и ничего не сказала. Володя презрительно сказал: «Что за нежности» и продолжал заниматься пресмыкающимся. У меня были слезы на глазах. Это было первое проявление сладострастия»36, — говорит Толстой, приучивший себя глубочайшим образом анализировать все свои переживания.

Во второй редакции этот эпизод выделяется в особую главу, получающую название — «Что-то вроде первой любви». Вносятся большие дополнения, и весь рассказ подвергается изменению. Девочка, в нем фигурирующая, здесь уже не Юза, а Катенька, дочь гувернантки Мими. Выпущена фраза: «Это было первое проявление сладострастия». Подробнее описывается действие, произведенное на девочку прикосновением Николеньки.

В третьей редакции эта глава дается почти без изменений, но в окончательном тексте интимный характер всего эпизода значительно сглажен.

Далее в черновых редакциях «Детства» рассказано, как, вернувшись домой, мальчик вторично испытал это чувство к той же девочке. В первой редакции повести рассказывается, что вечером того же дня, когда дети в темном чулане подслушивали молитву юродивого Гриши, в темноте Юза нечаянно взяла руку Николеньки. «Как только я услыхал пожатие ее руки и голос ее над самой моей щекой, я вспомнил нынешний поцелуй, схватил ее голую руку и стал страстно целовать ее, начиная от кисти до сгиба локтя. Найдя эту ямочку, я припал к ней губами изо всех сил и думая только об одном, чтобы не сделать звука губами и чтобы она не вырвала руки. Юза не выдергивала руки, но другой рукой отыскала в темноте мою голову и своими нежными тонкими пальчиками провела по моему лицу и по волосам. Потом как будто ей стало стыдно, что она меня ласкает, она хотела вырвать руку, но я крепче сжал ее, и слезы капали у меня градом. Мне так было сладко, так хорошо, как никогда в жизни... Это, должно быть, была любовь, должно быть, тоже и сладострастье, но сладострастье не сознанное... Сознанное сладострастье — чувство тяжелое, грязное, а это было чувство чистое и приятное и особенно грустное. Все высокие чувства соединены с какой-то неопределенной грустью»37.

- 166 -

Во второй редакции повести самый эпизод рассказан очень близко к первой редакции, но заключение дано другое: «Мне так было сладко, приятно и покойно, как никогда в жизни; я решительно больше ничего не желал, как только, чтобы это наслаждение никогда не прекращалось. Трудно описать то восхитительное чувство, которое испытывал я в эту минуту... Но об чем я плакал и что значила эта сладкая грусть, которая давила меня и выражалась потоками слез, я решительно не понимал»38.

Возникает вопрос, кто же была та девочка, к которой маленький Лев испытал «что-то вроде первой любви»? Как сказано выше, в первой редакции девочка называется Юзой, в остальных редакциях — Катенькой. Толстой писал, что под именем Катеньки он описывал жившую в их доме его ровесницу, воспитанницу отца Дунечку Темяшеву. Однако характер отношений между Николенькой Иртеньевым и Катенькой не соответствует тому, которым, по словам Толстого, отличались отношения между мальчиками Толстыми и Дунечкой. Вернее предположить, что девочка эта была Юзенька (как она и называется в первой редакции) Коппервейн, дочь гувернантки, жившей у соседа Толстых А. М. Исланьева. На то, что эта именно Юзенька послужила в некоторой степени прототипом Катеньки в «Детстве», есть указание и самого Толстого39, и его жены Софьи Андреевны40.

Вряд ли соответствует действительности рассказ С. А. Берса о том, будто бы первая любовь Толстого, описанная в «Детстве», была его мать Любовь Александровна Берс, дочь А. М. Исленьева41, хотя Толстой и отмечает в своих «Воспоминаниях» посещение Ясной Поляны А. М. Исленьевым с его дочерьми, указывая при этом, что одна из них впоследствии стала его тещей. Хотя Сережа Толстой в одном из писем к А. И. Остен-Сакен упоминает посещение Любочки Берс, как заслуживающий внимания случай в их жизни, мы все-таки не имеем оснований отождествлять Любочку Берс с героиней «Детства»42. В отношениях героя «Детства»

- 167 -

к Юзеньке или Катеньке есть нечто похожее на описанное выше отношение маленького Левочки к Сонечке Колошиной, но здесь прибавляется уже иной элемент, которого в отношениях к Сонечке не было.

Позднее этот новый, не бывший ранее, элемент в отношениях к женщине проявился у юного Льва еще сильнее. В записи дневника от 29 ноября 1851 года Толстой вспоминал: «Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только когда мне было 13 или 14 лет; но мне не хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет — время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою»43. Эту горничную звали Матрена Васильевна. Впоследствии она вышла замуж за Василия Брускова, также описанного в «Отрочестве»44.

«Ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи, — рассказывает Толстой, — не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину, от которой могли зависеть в некоторой степени мое спокойствие и счастие»45. Приступив к описанию внешности этой женщины, Толстой в первых же строках характеризует ее словами: «Может быть, я пристрастен, но по моему мнению трудно встретить более обворожительное существо»46.

Началось с того, что однажды вечером мальчик оказался невольным свидетелем ухаживаний лакея за этой горничной. После этого он «никак не мог заснуть», потому что его «долго что-то беспокоило»47. Затем Лев узнал об ухаживаниях за этой девушкой своего брата Сергея (Володи); а свое отношение к брату Сергею (Володе) Толстой характеризовал словами: «Я всегда следил за его страстями и сам невольно увлекался ими»48. Кончилось тем, что мальчик почувствовал, что он «влюблен страстно, без памяти», и чувство это завладело всем его существом.

- 168 -

Со свойственной ему в юные годы экзальтированностью и мечтательностью он выделял эту женщину как особое существо из всех окружавших его людей. «Она казалась мне богиней, недоступной для меня, ничтожного смертного», — рассказывает он49.

VI

В предисловии к своим «Воспоминаниям», написанном в 1903 году, Толстой разделяет всю свою прожитую до того времени жизнь на четыре периода. Первым периодом он считает период детства, продолжавшийся до четырнадцати лет; вторым — свою холостую жизнь от 14 до 34 лет; третьим — семейную жизнь с 34 до 50 лет; с 50 лет он считал начало последнего периода. Таким образом, именно к казанскому периоду своей жизни Толстой относит окончание детских и отроческих лет и начало новой, взрослой жизни.

Является вопрос: почему именно 14-летний возраст считал Толстой началом нового периода своей жизни? Ответ на этот вопрос дает неоконченное автобиографическое произведение Толстого, начатое в половине 1880-х годов и озаглавленное «Записки сумасшедшего». «Четырнадцати лет, — читаем в этом произведении, — проснулась во мне половая страсть...»

Существуют две записи рассказов Толстого о своем «первом падении».

В начале или в половине 1880-х годов у Толстого был однажды книгоноша Библейского общества И. И. Старинин. Узнавши, что он из Казани, Толстой стал припоминать разные достопримечательности этого города. Когда Старинин рассказал, что он около года прожил послушником в Кизическом монастыре около Казани, неожиданно для него эти слова глубоко взволновали Толстого.

«— Как? Вы жили в Кизическом монастыре среди братии? — удивленно и как бы встрепенувшись сказал Лев Николаевич.

— А когда это было? — тихо и как бы задумавшись спросил он.

Я сказал, что это было в 1878 году, и Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал: «А у меня там было первое мое падение»50.

Другой рассказ мне лично довелось слышать в 1911 году от ближайшего друга Толстого последнего периода его жизни — покойной М. А. Шмидт. Она рассказала, что однажды в то время, когда Толстой писал «Воскресение» (это было, вероятно, в 1898 году), его жена Софья Андреевна резко напала на него за

- 169 -

сцену соблазнения Катюши Нехлюдовым. «Ты уже старик, — говорила она, — как тебе не стыдно писать такие гадости!» Толстой ничего не ответил на раздраженные нападки жены, а когда она вышла из комнаты, он, едва сдерживая рыдания, подступившие ему к горлу, обратился к М. А. Шмидт и тихо произнес: «Вот она нападает на меня, а когда меня братья в первый раз привели в публичный дом, и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал...»51

Этот рассказ Толстого дает полное основание полагать, что та сцена в «Записках маркера», где молодые люди уговаривают Нехлюдова поехать с ними туда, где он никогда не был, и, возвратившись, поздравляют его с «посвящением», а он в ответ на это говорит им: «Вам смешно, а мне грустно. Зачем я это сделал? И тебе, князь, и себе в жизнь свою этого не прощу», а потом заливается — плачет, — сцена эта, не касаясь деталей, несомненно, имеет автобиографический характер. Плачет также, «как дитя», в подобном случае и Александр, герой рассказа «Святочная ночь», написанного в один год (1853) с «Записками маркера»52.

Через 50 с лишним лет после того, как он оставил Казань, Толстой в разговоре с одним своим молодым другом, узнавши, что его брату исполнилось 14 лет, сказал: «Какой опасный возраст для мальчиков от 13 до 15 лет — возраст половой возмужалости. Как важна нравственная среда в этом возрасте, и как безнравственна была она в моем детстве в доме Юшковых в Казани. Уже 15—16 лет — лучший возраст, потому что тогда начинают появляться духовные запросы»53.

О безнравственности той среды, в которой он вращался в Казани в доме Юшковых, Толстой записал в своем дневнике 1 января 1900 года: «Вспомнил свое отрочество, главное — юность и молодость. Мне не было внушено никаких нравственных начал — никаких; а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать — только из подражания большим»54.

- 170 -

Несомненно, у Толстого в казанский период его жизни были и чистые, поэтические увлечения женщинами, но нам о них ничего не известно.

В 1860-е годы Толстой начал повесть «Оазис», в которой пожилой человек рассказывает племяннице о своем юном увлечении, при воспоминании о котором его лицо принимает «любовно нежное и тихое выражение» и он «чуть заметно радостно улыбается». Рассказ обрывается в самом начале, но, судя по заглавию, эта любовь и была «оазисом» в безрадостной жизни рассказчика в его молодые годы. Вся обстановка рассказа: поступление в университет шестнадцати лет, дядя лейб-гусар Владимир Иванович, «любивший хорошеньких», медведь у дяди — все это черты казанской жизни Толстого55.

VII

С отроческих лет одним из самых излюбленных занятий Льва сделалось размышление, почему он и заслужил у своих знакомых прозвище «Философа». Он очень любил предаваться самоанализу, разбираться в самой глубине своих мыслей и чувств. Глубоким стариком, рассуждая о сознании, Толстой вспомнил свои детские размышления о том же предмете. Он писал: «Помню, как я в детстве почти удивился проявлению в себе этого свойства [сознания], которое еще не умело находить для себя матерьял»56.

Рано начал юный Толстой задумываться над основными вопросами человеческого бытия. Этому способствовал замкнутый и уединенный образ жизни. «Едва ли мне поверят, — говорит Толстой в «Отрочестве», — какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, — так они были несообразны с моим возрастом и положением»57. Далее Толстой подробно рассказывает о том, какие мысли занимали его в отроческие годы. Он старался постигнуть, в чем состоит счастье человека, и пришел к заключению,

- 171 -

что «счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним», и что поэтому «человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив». Думая о том, что смерть ожидает его, как и каждого человека, всякую минуту, он решал, что «человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем». Думая о том, существует ли жизнь после смерти, он приходил к заключению, что если действительно человек живет после смерти, то должна существовать жизнь и до рождения, потому что «какая же может быть вечность с одной стороны? Мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание», — думалось ему.

Вполне возможно, что некоторые свои размышления Толстой тогда же изложил на бумаге (хотя ничего из написанного им в то время не сохранилось). В «Отрочестве» рассказывается, что Николенькой Иртеньевым было написано рассуждение о симметрии. Очевидно, об этом самом рассуждении в «Материалах для биографии Л. Н. Толстого», написанных его женой, рассказывается: «Раз он почему-то много думал о том, что такое симметрия, и написал сам на это философскую статью в виде рассуждения. Статья эта лежала на столе, когда в комнату вошел товарищ братьев Шувалов, с бутылками во всех карманах, собираясь пить. Он случайно увидал на столе эту статью и прочел ее. Его заинтересовала эта статья, и он спросил, откуда Лев Николаевич ее списал. Лев Николаевич робко ответил, что он ее сам сочинил. Шувалов рассмеялся и сказал, что это он врет, что не может этого быть, слишком ему показалось глубоко и умно для такого юноши. Так и не поверил, с тем и ушел»58.

Практическое приложение всех этих размышлений юного Толстого было большей частью очень наивно. Так, решив, что «единственное средство быть счастливым состоит в том, чтобы приучить себя спокойно переносить все неприятности жизни», он «подходил к топившейся печке, разогревал руки и потом высовывал их на мороз в форточку для того, чтобы приучать себя переносить тепло и холод»; «брал в руки лексиконы и держал их, вытянув руку, так долго, что жилы, казалось, готовы были оборваться, для того, чтобы приучать себя к труду»; «уходил в чулан и, стараясь не морщиться, начинал стегать себя хлыстом по голым плечам так крепко, что по телу выступали кровяные рубцы, для того, чтобы приучаться к боли»59. Решив, что раз он каждую минуту может умереть, то нужно пользоваться настоящим, он «дня

- 172 -

три под влиянием этой мысли бросил уроки и занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом», которые он «покупал на последние деньги». Решив, что человек живет где-то не только после смерти, но и до рождения, он стал гадать о том, «в какое животное или человека перейдет душа» лошади, которая возила им воду, и т. д.60

«Но ни одним из всех философских направлений я не увлекался так, как скептицизмом, который одно время довел меня до состояния близкого сумасшествия. Я воображал, что, кроме меня, никого и ничего не существует во всем мире, что предметы — не предметы, а образы, являющиеся только тогда, когда я на них обращаю внимание, и что как скоро я перестаю думать о них, образы эти тотчас же исчезают. Одним словом, я сошелся с Шеллингом в убеждении, что существуют не предметы, а мое отношение к ним. Были минуты, что я под влиянием этой «постоянной идеи» доходил до такой степени сумасбродства, что иногда быстро оглядывался в противоположную сторону, надеясь врасплох застать пустоту (néant) там, где меня не было»61.

В черновой редакции повести «Отрочество» проявления «умственного скептицизма», как называет Толстой это направление своей мысли, описаны еще более ярко62.

Когда Толстой по выходе из детского возраста познакомился с различными философскими системами, он увидел, что многих философов занимали те же вопросы, которые уже в детстве занимали его самого, и что его детские размышления имели нечто общее с положениями различных философских школ: и стоицизма, и эпикурейства, и скептицизма. Эти совпадения он объяснял тем, что, по его мнению, «ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своем развитии по тому же пути, по которому он развивается и в целых поколениях», и что те мысли, которые служили основанием различных философских теорий, вообще свойственны человеческому уму, так что каждый человек более или менее ясно сознает их еще прежде, чем узнает «о существовании философских теорий». Но в детстве, когда Толстой еще не был знаком с историей философии, ему казалось, что он первый открыл «такие великие и полезные истины», и он «часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных»63.

- 173 -

Как ни наивны были практические приложения философских размышлений юного Толстого, но некоторые из тех положений, как, например, понятия о счастии, о вечности, о времени и пространстве, к которым он приходил самостоятельно своим детским разумом, навсегда остались важнейшими составными частями его миросозерцания. Некоторую связь позднейшего философского миросозерцания со своими детскими размышлениями Толстой сам отметил в двух записях дневника, посвященных вопросу о философском определении понятия времени и пространства, 17 сентября 1894 года и 9 сентября 1895 года64.

VIII

Естественно, что, начавши глубоко думать о вопросах жизни, Лев не мог не коснуться и той церковной религии, в которой он был воспитан. Случай с гувернером-французом, подвергшим своего воспитанника несправедливому и унизительному наказанию, впервые заставил маленького Льва усомниться в «справедливости провидения». Теперь у него появилось сомнение уже не в справедливости провидения, а в самом существовании его. «Размышляя об религии, — рассказывает Толстой в черновой редакции «Отрочества», — я просто дерзко приступал к предмету, без малейшего страха обсуживал его и говорил: «Нет смысла в тех вещах, за которые миллионы людей отдали жизнь». Эта дерзость и была исключительным признаком размышлений того возраста»65. В следующей, второй редакции «Отрочества» эта мысль выражена следующим образом: «С дерзостью, составляющей отличительный характер того возраста, раз допустив религиозное сомнение, я спрашивал себя, отчего бог не докажет мне, что справедливо все то, чему меня учили. И я искренне молился ему, чтобы во сне или чудом каким-нибудь он доказал мне свое существование»66. В окончательной редакции повести все место, соответствующее этим размышлениям мальчика (28 строк), было выкинуто цензурой67. Рукопись этой редакции «Отрочества» не сохранилась, и мы, к сожалению, лишены возможности узнать, как окончательно исправил Толстой это столь важное в биографическом отношении место своей повести.

- 174 -

Вероятно, к тому же времени относится чтение Толстым Вольтера, о чем он впоследствии вспомнил в следующих словах: «Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня»68.

Через некоторое время, как рассказывает Толстой, его атеистическое настроение сменилось усиленной религиозностью. Началось с того, что он усвоил мысль Паскаля о том, что «ежели бы даже все то, чему нас учит религия, было неправда, мы ничего не теряем, следуя ей, а не следуя, рискуем вместо вечного блаженства получить вечные муки. Под влиянием этой идеи, — рассказывает Толстой, — я впал в противуположную крайность — стал набожен: ничего не предпринимал, не прочтя молитву и не сделав креста (иногда, когда я был не один, я мысленно читал молитвы и крестился ногой или всем телом так, чтобы никто не мог заметить этого). Я постился, старался переносить обиды и т. д.»69 «По ночам я вставал и по нескольку раз перечитывал все известные мне молитвы»70.

Таким образом, если утилитарная идея Паскаля и послужила действительно для юного Толстого толчком в религиозном направлении, то в дальнейшем настроение его вылилось в сильный религиозный подъем.

Дело было ранней весной 1843 или 1844 года. Весеннее время на протяжении всей долгой жизни Толстого, а особенно в период его молодости, всегда оказывало на него сильнейшее бодрящее действие. «Весенняя природа, — писал Толстой, — вселяет в душу отрадные чувства довольства настоящим и светлой надежды на будущее»71. Приступая к описанию пережитого им в юности морального подъема, Толстой писал: «Было начало апреля — рождение весны — время года, более всего отзывающееся на душу человека»72.

Новое чувство, рассказывает Толстой об этом периоде своей душевной жизни, «само собой, без постороннего влияния, со всей силой молодого самостоятельного открытия, пришло мне в душу»73. Наступили минуты морального «счета с самим собой», «в первый раз» пережитые Толстым.

«Проталинки в палисаднике, на которых кое-где показывались яркозеленые иглы новой травы с желтыми стебельками, ручьи

- 175 -

мутной воды, по которым вились прутики и кусочки чистой земли, пахучий воздух, весенние звуки — все говорило мне: ты мог бы быть лучше, мог бы быть счастливее! Чувство природы указывало мне почему-то на идеал добродетели и счастия»74. Понятия «лучше» и «счастливее» в представлении юного Толстого совпадали. «Красота, счастье и добродетель» были для него «одно и то же»75.

Ему было грустно думать об ошибках своей прежней жизни; однако это было «не чувство раскаяния, а чувство сожаления и надежды, чувство юности». Чем с большей горечью вспоминал он о прошедшем, тем с большим наслаждением мечтал о будущем. «Я могу быть лучше и счастливее, и буду лучше и счастливее», — говорил он себе76.

Он хочет сейчас же переменить свою жизнь, сейчас же, сию минуту сделаться «совсем другим человеком». С этой целью он решает «написать себе на всю жизнь расписание своих обязанностей и занятий, изложить на бумаге цель своей жизни и правила, по которым всегда уже, не отступая, действовать» 77. И эта мысль о составлении себе правил на всю жизнь казалась ему одновременно чрезвычайно простою и вместе с тем великою78. Это был, повидимому, первый опыт составления для себя правил жизни, к которому Толстой так часто прибегал в свои молодые годы. Рукопись этих первых составленных Толстым для себя правил не сохранилась79.

Он мечтает и о деятельности, соответствующей его новому настроению. Мечты эти не шли далеко. Мечтал он пока только о том, как, поступивши в университет, он будет получать в месяц на расходы по 25 рублей и из этой суммы десятую часть будет отдавать бедным, которых сам будет отыскивать, — «какой-нибудь сироте или старушке, про которых никто не знает»; как он будет сам убирать свою комнату и «человека» ничего не будет заставлять для себя делать: «ведь он такой же, как и я», думалось ему80. Это было, правда, еще смутное, сознание несправедливости крепостного права.

По традиции он идет к монаху исповедовать свои грехи, но смотрит на исповедь не как на таинственный, сверхъестественный

- 176 -

прием, с помощью которого можно механически очиститься от грехов, а как на средство к тому, чтобы путем откровенного признания в своих дурных поступках сделаться морально выше и чище. После исповеди в течение некоторого времени он чувствует себя совершенно новым, переродившимся человеком, и когда возвращается к себе домой, его неприятно поражает все та же, не изменившаяся обстановка его жизни: те же комнаты, та же мебель и та же его собственная, некрасивая фигура81.

Этот период морального подъема продолжался у Толстого недолго. Сам он не знал, как приложить к жизни свои новые стремления, а со стороны окружающих не встречал в этом отношении никакой поддержки. Однако этот короткий период напряженной внутренней работы оставил в душе Толстого глубокий след. Именно этот период считал он началом своей юности82. Уже глубоким стариком Толстой так вспоминал об этом времени: «Я помню, когда мне было лет 15, как бы открылась передо мною какая-то завеса, я почувствовал что-то необычайное во всей моей жизни. Весь мир представился мне в каком-то особенном, чу́дном свете. Продолжалось это недолго, потому что люди, как всегда, постарались поскорее все это замять, как что-то необычное, непрактичное, но помню хорошо, как это было все-таки чу́дно радостно. И вот почему я думаю, что такие моменты и все в них переживаемое не проходит даром для человека, что наверное останется какой-нибудь невидимый след...»83

Незадолго до этого разговора (22 ноября 1906 года) Толстой закончил обращение к молодым юношам и девушкам под заглавием «Верьте себе», в котором, вспоминая о первом подъеме морального чувства, пережитом им в самой ранней юности, писал: «Помню, как я, когда мне было 15 лет... как вдруг я пробудился от детской покорности чужим взглядам, в которой жил до тех пор, и в первый раз84 понял, что мне надо жить самому, самому избирать путь... Помню, что я тогда, хотя и смутно, но глубоко чувствовал, что главная цель моей жизни это то, чтобы быть хорошим, — хорошим в смысле евангельском, в смысле самоотречения и любви. Помню, что я тогда же попытался жить так, но это продолжалось недолго. Я не поверил себе, а поверил всей той внушительной, самоуверенной, торжествующей мудрости людской, которая внушалась мне сознательно и бессознательно всем

- 177 -

окружающим. И мое первое побуждение заменилось очень определенными, хотя и разнообразными желаниями успеха перед людьми: быть знатным, ученым, прославленным, богатым, сильным, — т. е. таким, которого бы не я сам, но люди считали хорошим».

Желание юного Толстого «быть прославленным» впоследствии понималось им как «любовь любви». «Мне хотелось, — писал он в «Юности», — чтобы все меня знали и любили. Мне хотелось сказать свое имя... и чтобы все были поражены этим известием, обступили меня и благодарили бы за что-нибудь»85.

IX

В то время, как Лев переживал свой «туманный»86 период первой юности, предаваясь самым разнообразным размышлениям, испытывая различные, часто противоположные, чувства и настроения, два его старших брата уже определили свои жизненные пути и шли по проторенным дорожкам. Николай ставил своей задачей успешное окончание курса в университете; Сергей старался как можно больше преуспевать в том, чтобы быть светским человеком — comme il faut. Но третий брат Дмитрий шел своим собственным, особенным от других братьев, путем.

В «Воспоминаниях» Толстой характеризует брата Дмитрия такими словами: «Он всегда был серьезен, вдумчив, чист, решителен, вспыльчив, мужественен и то, что делал, доводил до предела своих сил». Очень капризный в раннем детстве, Дмитрий из всех братьев выделялся необыкновенно бурным, несдержанным, пылким характером. Ему шел тринадцатый год, когда тетушка Александра Ильинична и его старший брат Николай, возвратившись в январе 1840 года из Ясной Поляны в Москву, рассказали гувернеру Сен-Тома о чрезмерной вспыльчивости Дмитрия и от имени Т. А. Ергольской просили его написать Дмитрию наставление по этому поводу. Исполняя их просьбу, Сен-Тома 12 февраля 1840 года написал своему бывшему воспитаннику письмо, в котором «со сложенными руками» умолял его приложить «все усилия» к избавлению себя «от этого скверного недостатка», прибавляя: «Если в свете, в университете, на службе, вы сохраните тот же характер, вы пропали; ручаюсь, что вы не пробудете там и трех месяцев, не попав в какую-нибудь неприятную историю, которая навсегда разобьет вашу карьеру» (перевод с французского).

Но Дмитрию Николаевичу так и не удалось до самого конца своей жизни избавиться от этого недостатка. Лев Николаевич

- 178 -

описывает те припадки злобы, которые находили на брата в его студенческие годы.

В спокойном состоянии это был «тихий, серьезный» юноша с задумчивыми, строгими, грустными, кроткими, большими миндалеобразными глазами. «Учился он хорошо, ровно, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях», — писал стихи очень легко, помню, прекрасно перевел Шиллера «Der Knabe am Bach», но не предавался этому занятию».

Дмитрий Толстой мало общался и с братьями, и с посторонними, чуждался светской жизни, не танцевал и не хотел учиться танцам, не обращал внимания на свою наружность и свой костюм. В то время, как его братья поддерживали знакомство с товарищами и другими молодыми людьми из аристократического общества, Дмитрий из всех студентов выбрал бедного, оборванного, жалкого юношу Полубояринова, с которым более всех дружил и готовился к экзаменам87. Другим его другом сделалась жившая в семье Толстых, взятая «из жалости», некая Любовь Сергеевна, «самое странное и жалкое», «кроткое, забитое существо», как характеризует ее Толстой в «Воспоминаниях», на которую никто в доме не обращал никакого внимания. Хозяин дома, муж тетки Толстых В. И. Юшков «не скрывал своего отвращения к ней», но Дмитрий «стал ходить к ней, слушать ее, говорить с ней, читать ей». Он не оставил эту девушку даже тогда, когда она заболела неизлечимой болезнью (водянкой) и когда она, по словам Льва Николаевича, стала не только жалка, но прямо отвратительна. «От нее всегда дурно пахло, а в комнате

- 179 -

ее, где никогда не открывались окна и форточки, был удушливый запах». Но Митенька не оставил своего друга до самой ее смерти (27 августа 1844 года).

«Не знаю, — рассказывает Толстой далее, — как и что навело его так рано на религиозную жизнь, но с первого же года университетской жизни это началось. Религиозные стремления, естественно, направили его на церковную жизнь. И он предался ей, как он все делал, до конца. Он стал есть постное, ходить на все церковные службы и еще строже стал к себе в жизни». Запомнилось Толстому, как его брат однажды униженно просил прощения у приставленного к нему крепостного мальчика за то, что дурно обошелся с ним. В «Анне Карениной», рисуя образ брата Левина Николая, в котором воспроизведены некоторые существенные стороны характера Дмитрия Толстого, Лев Николаевич объяснял обращение его к вере тем, что «он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру»88.

Образ жизни Д. Н. Толстого в бытность его в университете не вызывал сочувствия у его близких. В «Воспоминаниях» Лев Николаевич рассказывает, что и братья, и тетка «с некоторым презрением» смотрели на Митеньку «за его низкие вкусы и знакомства». Религиозное настроение Дмитрия также вызывало со стороны как его родных, так и их светских знакомых насмешливое отношение. «Помню, — рассказывает Толстой в «Исповеди», — что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг со свойственной его натуре страстностью предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую нравственную жизнь, то мы все и даже старшие не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем. Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказавшегося брата тем, что и Давид плясал перед ковчегом»89.

Не обращая никакого внимания на эти насмешки родных и знакомых, Дмитрий Николаевич, как рассказывает его брат в «Воспоминаниях», во все пребывание в Казанском университете и некоторое время позднее «жил строгой, воздержной жизнью, не зная ни вина, ни табаку, ни, главное, женщин до 25 лет, что было большою редкостью в то время», — прибавляет Толстой.

Самый снисходительный из всех близких Дмитрия Толстого — его старший брат Николай выражал свое недоумение перед его поступками и его образом жизни словами: «Чудак, в высшей степени чудак»90.

- 180 -

X

В конце мая и в начале июня 1844 года Толстому предстояло держать вступительные экзамены в Казанском университете. Пока он готовился к экзаменам, к его прежним мечтаниям о своей будущей славе прибавился новый элемент: он стал мечтать о том, что сделается первым ученым не только во всей России, но во всей Европе, во всем мире91. Однако подготовка к экзаменам шла у него довольно вяло. Ему трудно было заставлять себя заниматься исключительно усвоением сухих фактов и скучных сведений, ничего не дававших ни его уму, ни сердцу.

«Бывало, утром, — рассказывает Толстой в «Юности», — занимаешься в классной комнате и знаешь, что необходимо работать, потому что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще не прочитаны мной, — но вдруг пахнет из окна каким-нибудь весенним духом, — покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки сами собою опускают книгу, ноги сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед, а в голове как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в голове так легко и естественно и с такою быстротою начинают пробегать разные пестрые веселые мечты, что только успеваешь замечать блеск их. И час и два проходят незаметно»92. «Или, бывало, вечером в доме все становится так тихо, что хочется слушать тишину эту и ничего не делать»93. «А уж при лунном свете я решительно не мог не вставать с постели и не ложиться на окно в палисадник и, вглядываясь в освещенную крышу Шапошникова дома и стройную колокольню нашего прихода, и в вечернюю тень забора и куста, ложившуюся на дорожку садика, не мог не просиживать так долго, что потом просыпался с трудом только в десять часов утра»94.

- 181 -

29 мая 1844 года начались вступительные экзамены Толстого на выбранное им восточное отделение философского факультета по турецко-арабскому отделу. Первый экзамен, предстоявший Толстому 29 мая, был экзамен по «закону божию». Отношение к религии к этому времени у Толстого сложилось такое: он испытывал смутное тяготение к нравственному учению христианства, но у него уже не было веры в догматическую сторону церковной религии. В письме к А. А. Толстой, написанном в апреле 1859 года, вспоминая об отношении к религии за всю свою прошлую жизнь, Толстой писал: «Я... лет четырнадцати стал думать о жизни вообще и наткнулся на религию, которая не подходила под мои теории, и, разумеется, счел за заслугу разрушить ее»95. В первой редакции «Исповеди» Толстой говорит: «Я с шестнадцати лет начал заниматься философией, и тотчас вся умственная постройка богословия разлетелась прахом, как она по существу своему разлетается перед самыми простыми требованиями здравого смысла, так что умственно неверующим я стал очень рано».

В своем большом религиозном сочинении, написанном в 1879 году, Толстой вспоминал, что он «с величайшим презрением» заучивал наизусть тексты катехизиса, готовясь к экзамену96. В первой редакции «Исповеди» Толстой рассказывает: «Помню, что весной в день первого моего экзамена в университет я, гуляя по Черному озеру, молился богу о том, чтобы выдержать экзамен и, заучивая тексты катехизиса, ясно видел, что весь катехизис этот — ложь»97.

Несмотря на такое презрительное отношение к предмету, экзамен по «закону божию» был выдержан Толстым хорошо — он получил четверку.

Экзамены по другим предметам происходили с 30 мая по 5 июня. Толстым были получены следующие отметки: по всем четырем разделам истории — древней, средней, новой и русской — по единице; по географии общей и русской — также; по статистике общей и русской — та же отметка; по арифметике и по алгебре — по четверке; по русской словесности, которая имела два раздела — просто «словесность» и «сочинения», — по четверке, по латинскому языку — двойка, переправленная из тройки (двойка в то время была достаточным для поступления баллом);

- 182 -

по французскому языку — пять с плюсом; по немецкому, арабскому и турецко-татарскому языкам — по пятерке; по английскому языку — четыре.98

Прочитав в 1904 году эти сведения в первом томе книги Бирюкова, Толстой на полях рукописи сообщил ряд интересных подробностей о том, как проходили его вступительные экзамены по отдельным предметам. Относительно экзаменов по истории Толстой подтвердил: «Ничего не знал». Относительно экзаменов по географии Толстой рассказал: «Еще меньше. Помню, вопрос был — Франция. Присутствовал [Мусин-] Пушкин, попечитель, и спрашивал меня. Он был знакомый нашего дома и, очевидно, хотел выручить: «Ну скажите, какие приморские города во Франции?» Я ни одного не мог назвать»99. «Из латинского языка, — рассказывает далее Толстой, — надо было перевести оду Горация. Я не мог перевести двух строк».

Последнее замечание Толстого: «Об экзаменах арабском, турецком и английском я решительно не помню. Мне кажется, это ошибка». Это сомнение Толстого едва ли основательно. Вряд ли можно предположить, чтобы в официальном университетском документе сообщались сведения об экзаменах, которых в действительности не было, и при том выдержанных экзаменовавшимся с хорошими и даже отличными отметками. Это тем более невероятно, что в тот самый день 29 мая, когда Толстой держал первый вступительный экзамен, ректором университета было получено от попечителя Казанского учебного округа М. Н. Мусина-Пушкина предписание «предложить обоим испытательным комитетам производить испытания желающим поступить в студенты без малейшего послабления, с благоразумною строгостью и осмотрительностью». «Я признаю, — писал далее попечитель, — не только бесполезным, но даже вредным наполнять университет малосведущими слушателями, которые, пробыв здесь короткое время, или сами оставляют его, не будучи в силах следить за ходом преподавания, или по необходимости исключаются начальством за малоуспешность»100.

Полученные Толстым на вступительных экзаменах отметки интересны в двух отношениях. Во-первых, нельзя не обратить внимание на то, что среди полученных Толстым отметок нет ни

- 183 -

одной тройки, а или пятерки и четверки, или единицы. Создается впечатление, что ни одного спрашиваемого предмета Толстой не знал посредственно: то, что его спрашивали, он знал или отлично и хорошо, или не знал совершенно. Во-вторых, примечательно то, что Толстой получил четверки не только по логике и словесности, что нас удивить не может, но и по математике; объясняется это тем, что математика всегда была одной из самых любимых Толстым наук, хотя, как он говорил, наука эта давалась ему трудно101.

Результатом восьми неудовлетворительных отметок, полученных на вступительных экзаменах, было то, что, как сказано в официальном документе, Толстой «принятия в университет не удостоен». Пришлось держать переэкзаменовки. Толстой засел за ненавистные ему историю и географию и все лето прожил в Казани, не уезжая в Ясную Поляну.

Отметки, полученные Толстым на переэкзаменовках, неизвестны, так как экзаменационного журнала по ним в архиве Казанского университета не сохранилось, но, очевидно, эти отметки были не ниже удовлетворительных, так как в сентябре 1844 года он был принят в число студентов Восточного отделения философского факультета Казанского университета.

Толстой в июне 1844 года окончил курс в университете и уехал из Казани в Москву.

Вероятно, именно осенью 1844 года Толстые переехали на другую квартиру: в дом Киселевского на углу Арского поля (ныне дом № 68 по Большой Красной улице).

XI

Когда Толстой в первый раз вошел в университетскую аудиторию, он, никогда до того времени не учившийся ни в каком учебном заведении, ощутил совершенно новое, никогда им ранее не испытанное чувство своей связи с большим коллективом, часть которого он составлял. «Как только вошел я в аудиторию, — рассказывается в «Юности», — я почувствовал, как личность моя исчезает в этой толпе молодых веселых лиц, которая в ярком солнечном свете, проникавшем в большие окна, шумно колебалась по всем дверям и коридорам. Чувство сознания себя членом этого огромного общества было очень приятно».

Однако он скоро заметил, что большинство его товарищей, еще раньше знавших друг друга, находились между собою

- 184 -

в дружеских отношениях, его же никто не знал, и он не знал никого и был всем чужой. «Вокруг же меня, — говорит далее Толстой, — жали друг другу руки, толкались, слова дружбы, улыбки, приязни, шуточки сыпались со всех сторон. Я везде чувствовал связь, соединяющую все это молодое общество, и с грустью чувствовал, что связь эта как-то обошла меня»102.

С течением времени Толстой привык к своим новым товарищам и стал находить в студенческой жизни много для себя приятного и интересного. «Я любил этот шум, — вспоминал он, — говор, хохотню по аудиториям, любил во время лекции, сидя на задней лавке, при равномерном звуке голоса профессора мечтать о чем-нибудь и наблюдать товарищей, любил иногда с кем-нибудь сбегать... выпить водки и закусить, и зная, что за это могут распечь после профессора, робко скрипнув дверью, войти в аудиторию; любил участвовать в проделке, когда курс на курс с хохотом толпился в коридоре. Все это было очень весело»103.

Что касается самых занятий, то, при всей способности Толстого к усвоению иностранных языков, изучение восточных языков не могло увлечь пытливого и жизнерадостного юношу, жадно впитывавшего в себя все впечатления окружавшей его жизни. 24 января 1909 года Толстой в разговоре упомянул о том, что он когда-то знал языки татарский и арабский, но потом забыл их104. Толстой, следовательно, будучи в университете, занимался восточными языками, но, несомненно, лишь в слабой степени. К тому же условия жизни молодых Толстых в доме Юшковых, не способствовали успешности их университетских занятий. Легкомысленная и тщеславная тетушка Пелагея Ильинична всячески втягивала своих воспитанников в светскую жизнь с ее удовольствиями и развлечениями.

Казань в ту пору была своего рода столицей всего Приволжья и Прикамья. На зиму в Казань съезжались помещичьи семьи не только из уездов, но и из ближайших губерний. Жизнь высшего казанского общества того времени отличалась довольством и обилием всяких развлечений. Следующую характеристику общих условий жизни казанского высшего круга того времени дает бывший лектор Казанского университета Э. П. Турнерелли: «Для тех, кто чувствует себя счастливым лишь на пирах да на празднествах, кто любит разъезжать по балам, делать и принимать визиты,

- 185 -

для тех, наконец, кому для счастья нужны шумные удовольствия, Казань — настоящее Эльдорадо; я смело могу сказать, что нет другого города в мире, где чаще устраивались бы собрания для веселья, где обнаруживалось бы большее соревнование в устройстве пиров и удовольствий»105. Холостому человеку, — говорит далее тот же автор, — в Казани «можно было вовсе не иметь у себя стола, так как существовало по крайней мере 20—30 домов, куда ежедневно сходились обедать много лиц без всякого приглашения; оставалось лишь избирать тот дом, где можно было надеяться на большее удовольствие».

«Зимы даны на радость губернским городам, — утверждал хроникер «Казанских губернских ведомостей» того времени. — Как только зима совершенно установится, губернские города оживают: жители их, на лето уезжавшие в деревни — кто посмотреть за сельскими работами, кто просто в деревенской тиши отдохнуть от несколько шумной городской жизни, снова возвращаются полные сил и желания повеселиться... И вот начинаются катанья, которые в это время заменяют принятые летом ежедневные прогулки; вот приходят шумные святки с своими маскарадами, а там наступает разгульная масляница»106. «Весело проходит зима в Казани, — читаем в другой хронике той же газеты. — Бал за балом, маскарад за маскарадом. Гостиный двор с утра до вечера обставлен экипажами, магазины наполнены покупщиками и покупщицами; все хлопочут, все спешат повеселиться»107.

«Жили в Казани шумна и привольно», — подтверждает а своих воспоминаниях и писатель П. Д. Боборыкин, поступивший в Казанский университет в 1853 году108.

Боборыкин указывает еще другую особенность жизни дворянского общества в Казани: общество это было ограничено строго замкнутым кругом, в который лица не дворянского происхождения не допускались. «Тогда Казань, — рассказывает Боборыкин, — славилась тем, что в «общество» не попадали даже и крупные чиновники, если их не считали de son born [людьми своего круга]. Самые родовитые и богатые дома породнились между собою, много принимали, давали балы и вечера... Даже вице-губернатор был «не из общества» и разные советники правлений и палат. Зато одного из частных приставов в тогдашней форме гоголевского городничего принимали, и его жену и дочь, потому что он был из дворян и помещик»109.

- 186 -

Известно, что Толстой бывал на вечерах и балах у двух представителей местной знати: у попечителя Казанского учебного округа графа М. Н. Мусина-Пушкина, который усиленно старался втягивать студентов в светскую жизнь, и у Е. Д. Загоскиной, директриссы «Казанского Родионовского института воспитания благородных девиц», в котором училась Машенька Толстая.

Мусин-Пушкин в 1845 году был переведен на ту же должность в Петербург. Что же касается Е. Д. Загоскиной, то близкое знакомство с ней семьи Толстых продолжалось во все время пребывания их в Казани. Толстой в одной из вставок в книгу Бирюкова называет Загоскину «оригинальной, умной женщиной». В системе воспитания Загоскина применяла в своем институте некоторые оригинальные приемы. «Гостиная ее, — пишет племянница Загоскиной М. П. Ватаци, — привлекала к себе все, что было выдающегося в Казани, и среди посетителей хозяйка выдвигалась умом, образованием и светским лоском. Старшие девочки дежурили и занимали гостей, что давало им уменье себя держать и уничтожало застенчивость. Летом институт не распускали, и дети пользовались чудным воздухом огромного парка, который его окружал. Вставая в шесть часов утра, Екатерина Дмитриевна шла на прогулку, и девочки при желании могли сопровождать ее, при условии, конечно, говорить по-французски. Старший класс делился на группы, и каждая группа работала, обшивая весь институт, причем одна девица читала вслух. Вообще Екатерина Дмитриевна пользовалась вакатом, устраивая поездки, пикники, и время проходило незаметно»110.

По свидетельству Боборыкина, Загоскина «принимала у себя всю светскую Казань, и ее гостиная по тону стояла почти на одном ранге с губернаторской»111.

Загоскина, по словам Толстого112, «всегда привлекала к себе наиболее комильфотных молодых людей», а Толстой в ту пору своей жизни очень стремился к тому, чтобы быть светским молодым человеком — comme il faut. Препятствием к этому служила его застенчивость, еще более усиливавшаяся в нем от сознания своей некрасивости. Вполне возможно, что, как Николенька Иртеньев, он был недоволен тем, что в его наружности не было «ничего

- 187 -

благородного» и что лицо его «было такое, как у простого мужика, и такие же большие ноги и руки», что в то время казалось ему «очень стыдно»113.

О наружности Толстого студенческого периода его жизни мы можем судить по портрету его того времени, являющемуся хронологически первым портретом Льва Толстого. Портрет сделан карандашом и принадлежит неизвестному французскому художнику. Молодой Толстой изображен в профиль, в студенческом мундире, без бороды и усов, обстрижен под гребенку; живой, быстрый взгляд. Портрет хранился у друга Толстого Д. А. Дьякова. Точная датировка портрета невозможна114.

Второе, что мешало юному Толстому свободно предаваться светским развлечениям и удовольствиям, это — уже ясно обозначившаяся в нем в то время склонность к рефлексии и самоанализу. Это присущее ему свойство Толстой сознавал в себе с молодых лет. «Я всегда себя помнил, себя сознавал, — рассказывает Толстой в «Воспоминаниях» — всегда чуял (ошибочно или нет) то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни». Поэтому ему в молодости нравились такие люди, у которых не было рефлексии, которые отличались «непосредственностью, эгоизмом», как его брат Сергей115.

Первое время своего пребывания в гостиной Загоскиной Толстой даже стеснялся танцевать, за что директриса добродушно выговаривала ему: «Mon cher Léon, vous n’êtes qu’un sac de farine» (Вы просто мешок с мукой)116. Вероятно, к первому году студенчества Толстого относится следующее воспоминание о нем его казанской знакомой А. Н. Зарницыной (рожд. Афанасьевой): «Знакомство наше было очень кратковременно; всего в продолжение одной зимы, когда я выезжала в Казани и встречала Льва Николаевича и танцовала с ним на балах. Тогда он был еще студентом. Могу сказать только, что Лев Николаевич на балах был всегда рассеян, танцовал неохотно и вообще имел вид человека, мысли которого далеко от окружающего, и оно его мало занимает. Вследствие этой рассеянности многие барышни находили его даже скучным кавалером, и едва ли кто из нас тогда

- 188 -

думал, что из такого сонного юноши выйдет такой гений, равного которому теперь во всей Европе нет»117.

С течением времени эта застенчивость была преодолена Толстым, но, вероятно, не вполне118. «В качестве родовитого, титулованного молодого человека с хорошими местными связями, внука бывшего губернатора и выгодного жениха в ближайшем будущем Лев Николаевич был везде желанным гостем, — писал Н. П. Загоскин в 1894 году. — Казанские старожилы помнят его на всех балах, вечерах и великосветских собраниях, всюду приглашаемым, всегда танцующим, но далеко не светским дамским угодником, какими были другие его сверстники, студенты аристократы; в нем всегда наблюдали какую-то странную угловатость, застенчивость; он, видимо, стеснялся тою ролью, которую его заставляли играть и к которой volens-nolens обязывала его пошлая обстановка его казанской жизни»119.

Сам Толстой в одном из своих замечаний на книгу Бирюкова писал, что он «очень любил веселиться в казанском, всегда очень хорошем обществе».

У Загоскиной Толстой познакомился с семействами Молоствовых, Мертваго, Депрейсов; к членам этих семейств он во всю свою дальнейшую жизнь относился дружелюбно120. В архиве Толстого сохранилось относящееся к 1880-м годам письмо к нему бывшей классной дамы Родионовского института Е. Я. Сорневой (по мужу Сутковской), вспоминавшей о том, как в стенах этого института они с Толстым «так часто веселились и дружески беседовали»121.

В начале февраля 1845 года на масленице Сергей и Лев принимали участие в двух любительских спектаклях, поставленных

- 189 -

в пользу детских приютов Казани. В первом спектакле были поставлены водевили: «Горе от тещи», «Ложа на последний дебют Тальони» и оперетта «Кеттли»; во втором — водевили: «Путаница», «Отец, каких мало» и «Матрос». На оба спектакля все билеты были распроданы задолго до дня представления. Хроникер местной казанской газеты в фельетоне, носящем характерное для той эпохи название — «Благородный театр», в таких хвалебных тонах отзывался об обоих спектаклях: «Что сказать об игре наших артистов-любителей? Кому отдать преимущество? Мы решительно затрудняемся в этом, потому что каждый из них выполнил роль свою так отчетисто, так прелестно, что во многих местах зрители забывали, что перед ними искусство сценическое, а не сама природа. Одним словом, ensemble был удивительный»122.

Постоянное общение с высшим слоем казанского общества в значительной степени усилило в молодом Толстом те предрассудки аристократизма, в которых он был воспитан. Первые семена этих предрассудков были посеяны в нем отцом и тетками в Ясной Поляне и в Москве. В Казани, под влиянием «легкомысленной и тщеславной», как называл ее впоследствии Толстой, тетушки Пелагеи Ильиничны, и местного светского общества, восприимчивый юноша усвоил себе разделение всех людей на светских и несветских, или на людей comme il faut и comme il ne faut pas. Разделение это проводилось и в среде студенчества.

В то время казанское студенчество состояло главным образом из сыновей местных помещиков и чиновников, окончивших курс в одной из казанских гимназий. Было еще небольшое число студентов из семинаристов — почти исключительно на медицинском факультете.

Студенчество также разделялось на две категории: аристократов и разночинцев. Эти две группы студентов не только держались особняком одна от другой, но между ними существовал постоянный антагонизм. Толстой, конечно, примкнул к группе аристократов, хотя внимательно наблюдал и студентов-разночинцев, что и дало ему впоследствии возможность изобразить эту группу студентов в своей «Юности»123.

Толстой и тогда уже не мог в своей жизни всегда руководиться внушенным ему воспитанием и средой уродливым

- 190 -

о людях, так как ему давно уже приходили в голову «мысли о нравственном достоинстве и равенстве»124. Он начал уже критически относиться к окружающей его аристократической среде и ко взглядам этой среды.

XII

В числе участников любительских спектаклей, дававшихся в Казани на масленице 1845 года, был улан Дмитрий Алексеевич Дьяков. Он был двоюродным племянником Е. Д. Загоскиной, у которой, очевидно, и познакомился с ним Толстой. Знакомство это вскоре перешло в крепкую дружбу. Как рассказывает Толстой в одном из замечаний на книгу Бирюкова, дружба с Дьяковым в первый год его студенческой жизни послужила ему материалом для изображения в «Отрочестве» и «Юности» дружбы Николеньки Иртенева с Дмитрием Нехлюдовым.

В молодости Толстой испытывал непреодолимую потребность в глубокой дружбе, переходившей у него в горячую привязанность. Дьяков, «чудесный Митя», как сам с собой называл его Толстой125, был лучшим другом Толстого в пору его молодости. По словам Толстого, это «истинно нежное, благородное чувство дружбы ярким светом озарило» конец его отроческих лет и «положило начало новой, исполненной прелести и поэзии поре юности»126. Оба Друга находились в той поре, когда жизнь в них била ключом; оба всем своим существом чувствовали, что «отлично жить на свете»127.

Дьяков был старше Толстого на пять лет и оказывал на него некоторое влияние, еще усиливавшееся благодаря тому чувству обожания, которое питал Толстой к человеку, которого он «любил больше всего на свете»128. «Все, что он говорил, — пишет Толстой, — казалось мне такой непреложной истиной, что глубоко, неизгладимо врезывалось в памяти»129. Оба друга сходились в том, что «назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно»130. У обоих было «восторженное обожание идеала добродетели»131. «Души наши, — рассказывает Толстой, — так хорошо были настроены на один лад, что малейшее прикосновение

- 191 -

к какой-нибудь струне одного находило отголосок в другом. Мы находили удовольствие именно в этом соответственном звучании различных струн, которые мы затрагивали в разговоре. Нам казалось, что недостает слов и времени, чтобы выразить друг другу все те мысли, которые просились наружу»132.

Мечтания их простирались очень далеко. «Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым»133.

Герой повести Толстого «Казаки» Оленин, как это рассказывается в одной из черновых редакций этой повести, также переживал в молодости «этот неповторяющийся порыв», когда ему казалось, что он может «сделать из всего мира все, что он хочет». Но общественные условия того времени в России были таковы, что никакая «внешняя» деятельность, направленная на то, чтобы «исправить все человечество», «сделать из всего мира» то, что хотелось юному мечтателю, была невозможна. Эта полная невозможность общественной деятельности приводила к тому, что, как говорит Толстой в той же черновой редакции «Казаков», «весь порыв сил, сдержанный в жизненной внешней деятельности, переходил в другую область внутренней деятельности и в ней развивался с тем большей свободой и силой»134. Так было и с Толстым в казанский период его жизни.

Предметы бесед Толстого и Дьякова бывали самые разнообразные. «Мы толковали, — вспоминал Толстой, — и о будущей жизни, и об искусствах, и о службе, и о женитьбе, и о воспитании детей»135. Мечты и планы о будущей семейной жизни занимали очень видное место в их беседах. Оба друга приходили к неизменному заключению о том, что «любить красоту бессмыслица» и что нужно выбирать себе такую жену, которая будет помогать мужу становиться «счастливее и лучше»136. Беседы их касались также и философских вопросов, причем философия понималась ими как метафизика. «В метафизических рассуждениях, — рассказывает Толстой, — которые бывали одним из главных

- 192 -

предметов наших разговоров, я любил ту минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой и, становясь все более и более отвлеченными, доходят наконец до такой степени туманности, что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь совсем другое. Я любил эту минуту, когда, возносясь все выше и выше в области мысли, вдруг постигаешь всю необъятность ее и сознаешь невозможность идти далее»137.

Друзья положили себе за правило во всем быть совершенно откровенными друг с другом. Несомненно, имеет автобиографическую основу тот разговор Нехлюдова с Иртеньевым, когда Нехлюдов говорит своему другу: «У вас есть удивительное, редкое качество — откровенность», на что Иртеньев отвечает: «Да, я всегда говорю именно те вещи, в которых мне стыдно признаться, но только тем, в ком я уверен»138.

Дружеские отношения к Дьякову Толстой сохранил до самой его смерти (Дьяков умер в 1891 году), хотя пылкость чувства, разумеется, не могла долго продолжаться. В начале 1850-х годов Толстой часто переписывался с Дьяковым (письма эти, к сожалению, пропали). 12 ноября 1852 года Толстой пишет Дьякову какое-то очень откровенное дружеское письмо, которое решает не посылать. Через пять дней, 17 ноября, он пишет Дьякову второе письмо, относительно которого у него вновь возникает сомнение, следует ли отправлять его по адресу. Он боится, что Дьяков «не поймет» его. И лишь почти через месяц, 10 декабря, он все-таки решает письмо послать139. По возвращении в Ясную Поляну Толстой 14 июня 1856 года увиделся с Дьяковым, после чего записал в дневнике: «Да, он лучший мой приятель и славный»140.

И после женитьбы Толстой не прерывал близких отношений с Дьяковым; Дьяков был крестным отцом его второго сына Ильи. И. Л. Толстой в своих воспоминаниях рисует Дьякова, как хорошего хозяина и человека практического, склонного к восприятию впечатлений жизни «в комическом, а не в трагическом свете»141.

Через много лет после смерти Дьякова Толстой с теплым чувством вспоминал о нем, как о человеке «энергическом, веселом,

- 193 -

открытом». Особенно ценил в нем Толстой свойство откровенности, которое он считал «очень драгоценной чертой»142.

Кроме Дьякова, в Казани у Толстого был еще друг, к которому он чувствовал такую же страстную привязанность, как и к Дьякову, — некто Зыбин143. Были два брата Зыбины — Ипполит Афанасьевич и Кирилл Афанасьевич, дальние родственники Толстых по Волконским; оба были порядочные музыканты (Кирилл Афанасьевич был также и композитором), и Толстого сближал с ними прежде всего интерес к музыке. Он «с шестнадцати лет начал серьезно заниматься наукой музыки»144. Со свойственным ему во всем, что он делал, увлечением, он упорно стремился овладеть техникой игры на фортепиано, для чего ему прежде всего нужно было «выломать свои толстые пальцы», на что он «употребил месяца два такого усердия, что даже за обедом на коленке и в постеле на подушке» он «работал непокорным безымянным пальцем»145. В Казани Толстой начал учиться играть на флейте, хотя не пошел далеко в этом искусстве146.

Вместе с одним из Зыбиных Толстой написал вальс, который иногда сам играл. Так, 10 или 11 февраля 1906 года Толстой в Ясной Поляне сыграл этот вальс, который был тут же записан С. И. Танеевым и А. Б. Гольденвейзером147. Какая доля участия в написании этого вальса принадлежит Толстому — установить невозможно. Иногда он даже склонен был утверждать, что не принимал никакого участия в этой композиции. Так, в октябре 1909 года в порыве самобичевания Толстой записал в своей записной книжке: «Вальс, считающийся моим, не мой. Я давно солгал, выдав Зыбинский вальс за свой, и потом уже без стыда не мог признаться»148. Надо думать, однако, что какая-то доля участия в написании этого вальса Толстому принадлежала. Участие это могло выразиться в том, что он насвистал мелодию, или взял несколько аккордов к ней, или что-нибудь в этом роде149.

- 194 -

В архиве Толстого сохранились два письма к нему Ипполита Зыбина, относящиеся к 1887 году. Обращаясь к Толстому на «ты» и называя его «любезный друг Лев Николаевич», Зыбин тепло вспоминает их молодость и казанскую жизнь. «Сколько лет прошло, — писал он, — что мы не виделись с тобою, но я не забыл и никогда не забуду наше житье в Казани. Сколько теплых и веселых воспоминаний!.. Помнишь, сколько вранья-то было: играли и смеялись, хохотали...». «Я помню, — писал далее Зыбин, — ты имел большие способности к музыке. Как сейчас помню, ты исполнял на фортепиано прекрасную вещь Prince Louis de Prusse».

Заканчивая письмо, Зыбин просил разрешения по пути в свое имение заехать в Ясную Поляну: «Какой бы для меня был праздник, — прибавлял он, — обнять тебя». Из следующего письма Зыбина — от 21 ноября того же 1887 года — видно, что свое намерение побывать в Ясной Поляне он исполнил.

XIII

Как ни способен был Толстой к усвоению иностранных языков, он не мог в шестнадцать лет засесть за изучение арабского языка, турецкой словесности и других предметов, требовавшихся на том факультете, на который он поступил. Мешала его научным занятиям и светская, рассеянная жизнь и еще более — его напряженная внутренняя и умственная жизнь: размышления, чтение, театр. Толстой видел в Казани знаменитого артиста А. Е. Мартынова в роли Хлестакова; игра его привела Толстого в восторг, как он сам рассказывал много лет спустя. «За всю свою жизнь я не видал актера выше Мартынова», — говорил Толстой150. (Мартынов выступал в Казани в апреле — мае 1845 года.)

В то время в Казанском университете существовали полугодичные испытания студентов. На первом курсе восточного факультета в 1845 году эти полугодичные испытания продолжались с 12 по 22 января. Испытания происходили по четырем предметам: церковно-библейской истории, истории общей литературы, арабскому и французскому языкам. Отметки ставились не только за успехи, но и за прилежание. Успехи и прилежание Толстого по этим предметам были оценены следующими баллами: по церковно-библейской истории — успехи 3, прилежание 2; по арабскому языку — двойка за успехи и столько же за прилежание; по французскому языку — 5 за успехи и 3 за прилежание; на экзамен по истории общей литературы Толстой просто не явился151. На основании полученных на полугодовых испытаниях

- 195 -

отметок к переводным экзаменам с первого курса на второй Толстой не был допущен.

В архиве Казанского университета сохранился протокол заседания первого отделения философского факультета от 26 апреля 1845 года, в котором записано постановление отделения о том, что «согласно с отзывом профессора истории Иванова», студент Лев Толстой не допускается к предстоящим экзаменам «по весьма редкому посещению лекций и совершенной безуспешности в истории». «К сему присовокупить, что г. профессор Иванов своевременно доводил об этом до сведения бывшего г. попечителя и давал знать инспектору студентов, но никакие меры не оказались действительными, особенно студенты Лев Толстой и Александр Граф упорно отказывались от посещения лекций»152.

Это постановление о недопущении его к переходным экзаменам Толстой впоследствии объяснял так: «Первый год я был не перепущен из первого на второй курс профессором русской истории, поссорившимся перед тем с моими домашними, несмотря на то, что я не пропустил ни одной лекции и знал русскую историю»153. Профессор русской истории Казанского университета Н. А. Иванов был женат на троюродной сестре Толстого Александре Сергеевне Толстой и, посещая дом Юшковых, действительно мог по тому или другому поводу поссориться с ними.

Профессор Иванов никак не мог своими лекциями заинтересовать Толстого. Его лекции состояли в большинстве случаев «из фактического изложения внешней политической истории; для истории внутренней отводилось сравнительно мало места. В своих историко-философских воззрениях Иванов исходил из официальной формулы: православие, самодержавие, народность»154.

По позднейшему отзыву Толстого, профессор Иванов был его «величайший враг»155.

XIV

Лето 1845 года Толстой провел в Ясной Поляне.

Повидимому, именно это лето отмечено было особенным увлечением Толстого умозрительной философией. Это увлечение с

- 196 -

большой живостью описано им в первой главе второй части «Юности», написанной в 1856 году. Здесь рассказывается, как Николенька поселился летом отдельно от своих в маленьком флигеле, чтобы никто ему не мешал, и стал вести свой особенный образ жизни. Он вставал в четыре часа утра, сам, «без человека», убирал комнату, после чего «один сам с собой перебирал все свои бывшие впечатления, чувства, мысли, поверял, сравнивал их, делал из них новые выводы и по-своему перестраивал весь мир божий». Ему остались памятны эти «чудесные незабвенные ранние утра».

«Я чувствовал, — рассказывает Толстой, — такой наплыв мыслей, что я вставал и начинал ходить по комнате, потом выходил на балкон, с балкона перелезал на крышу и все ходил, ходил, пока мысли укладывались». Он испытывал «состояние почти постоянного душевного восторга». «Передо мной, — пишет Толстой, — открывалось бесконечное моральное совершенство, не подлежащее ни несчастьям, ни ошибкам, и ум с страстностью молодости принялся отыскивать пути к достижению этого совершенства». Каждая новая мысль, к которой он приходил, озаряла его жизнь «неожиданным, счастливым и блестящим светом». «В голове моей происходила горячечная усиленная работа». Работа эта не прекращалась даже ночью. Часто он во всю ночь «видел и слышал во сне великие новые истины и правила» и постоянно просыпался. Он не мог обойтись без того, чтобы не изложить своих мыслей на бумаге, и завел себе две тетради: в одной он излагал основы своей «новой философии», в другую записывал правила поведения, являвшиеся приложением этих философских основ к его жизни.

Толстой, как мы знаем, и раньше писал для себя правила поведения, но теперь в этих правилах появилось «много новых подразделений».

Одно из основных положений «новой философии», к которой приходит теперь юный Толстой, заключалось в том, что по его мнению «сущность души человека есть воля, а не разум». Он не соглашается с основным положением философии Декарта: «Cogito — ergo sum» («Я мыслю — следовательно, существую»). Декарт, — рассуждал Толстой, — «думал потому, что хотел думать; следовательно, надо было сказать: «Volo — ergo sum» («Я желаю — следовательно, существую»)». Свои размышления о значении воли в жизни человека Толстой изложил в неозаглавленном философском рассуждении, начинающемся словами: «Ежели бы человек не желал, то и не было бы человека». «Одно только верно, — утверждает Толстой в этом отрывке: что я желаю, и следовательно — существую». Теперь для Толстого «неограниченная воля» — высшее свойство человеческой психики; она должна направлять

- 197 -

всю жизнь и деятельность человека, «должна быть вечно преобладающей над потребностями».

Повидимому, это и есть то самое рассуждение отвлеченного характера, написанное в отдельной тетради, о котором упоминает Толстой в начатой им второй части «Юности». Это рассуждение следует считать первым дошедшим до нас самостоятельным произведением Толстого156. У Толстого в старости осталось смутное воспоминание о том, что первое, что он написал, было философское рассуждение157.

Надо полагать, что к тому же лету 1845 года относится и первое чтение Толстым произведений Руссо. Особенно сильное впечатление произвела на него «Исповедь». «Никогда не забуду сильного и радостного впечатления и того презрения к людской лжи и любви к правде, которое произвели на меня «Признания Руссо». Чтение этой книги привело Толстого, как рассказывает он далее, к размышлениям такого характера: «Так все люди такие же, как я! Не я один такой урод с бездной гадких качеств родился на свет. Зачем же они все лгут и притворяются, когда уже все обличены этой книгой?» Этим размышлениям он предавался «с наслаждением».

Чтение Руссо настолько усилило в Толстом свойственное ему стремление к правдивости и отвращение ко всякой лжи и фальши, что в то время он склонен был признавать только одну добродетель — «искренность как в дурном, так и в хорошем».

Тогда же Толстой прочел и другое произведение Руссо — его знаменитое «Рассуждение о том, содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов», которое также произвело на него очень сильное впечатление. «Рассуждение Руссо о нравственных преимуществах дикого состояния над цивилизованным тоже пришлось мне чрезвычайно по сердцу, — пишет Толстой далее. — Я как будто читал свои мысли и только кое-что мысленно прибавлял к ним»158.

Это было первое чтение Толстым женевского мыслителя, которого он впоследствии считал чрезвычайно близким и родственным

- 198 -

себе писателем. Парижскому профессору Полю Буайе Толстой в 1901 году говорил (перевод с французского): «Многие страницы его мне очень по душе; мне кажется, я сам написал их»159.

Эти слова, сказанные Толстым в 1901 году, очень напоминают его воспоминания о первом чтении Руссо, записанные в 1856 году («я как будто читал свои мысли»).

Признания раннего Толстого о том, что, знакомясь с сочинениями Руссо, он «как будто читал свои мысли», и позднего Толстого о том, что, читая Руссо, он иногда испытывал иллюзию, будто бы те или другие страницы сочинений Руссо написал не Руссо, а он сам, Толстой, имеют очень существенное значение для выяснения вопроса о том, можно ли говорить о влиянии Руссо на Толстого. Следовательно, сочинения Руссо производили на Толстого сильное впечатление именно потому, что отвечали его собственным идейным исканиям.

Чтение по философским вопросам и философские размышления оказали влияние на отношения Толстого к окружающим. Боясь быть непонятым, он никому из близких не сообщал своих размышлений «и все более и более разобщался и холодел ко всему семейству»160.

Но юноша все-таки чувствовал непреодолимую потребность поделиться с кем-нибудь переполнявшими его мыслями и чувствами. Не надеясь на сочувственное отношение своих близких, он пользовался представлявшимися ему изредка случаями общения с посторонними. Очень интересную запись по этому поводу находим в архиве Т. А. Ергольской (перевод с французского): «Л. — непонятное существо, обладающее странным характером ума. Сирота с ранних лет и хозяин состояния, позволяющего ему отдаваться своим вкусам, он направлял их по очереди на различные занятия, бросал одно для другого после некоторого успеха, либо, достигнув некоторой высоты, его воображение не имело больше силы подниматься, либо эту переменчивость мыслей вызывало одно лишь любопытство... Изучение восточных языков, начатое им в Казани, занимало по нескольку лет каждое его ум; но с некоторого времени изучение философии наполняет все его дни и ночи. Он думает только о том, как углубиться в тайны человеческого существования, и чувствует себя счастливым и довольным только тогда, когда встречает человека, расположенного выслушивать его идеи, которые он развивает с бесконечной страстностью»161.

Философские размышления отразились и на образе жизни юного мыслителя. Он перестал обращать внимание на свою внешность

- 199 -

и стал стремиться к опрощению в одежде и обстановке жизни. Ходил в туфлях на босу ногу, сшил себе придуманного им самим покроя парусиновый халат, который он днем надевал, ночью пользовался им как постелью и одеялом, для чего в этом халате были сделаны полы, которые днем пристегивались пуговицами внутрь162. Приезд гостей не заставлял его переменять свой костюм. Как вспоминала сестра Толстого, однажды в это лето в Ясную Поляну приехали какие-то барышни. Послали за Львом, который по своему обыкновению бродил или лежал где-то в саду. Он явился в своем халате и в туфлях на босу ногу, и когда тетушка Татьяна Александровна стала выговаривать ему за его неприличный костюм, он с жаром и даже с некоторым раздражением начал ей и всем гостям доказывать условность всяких «приличий», нисколько не конфузясь своего странного наряда163. «В это время, — писала Н. Г. Молоствову С. А. Толстая, — Лев Николаевич старался быть похожим на Диогена, как он это сам рассказывал»164.

Тетушка Татьяна Александровна бранила своего чудака племянника за его «философскую экзальтацию», от которой она не ожидала для него ничего практически полезного165.

Основной социальный вопрос того времени — вопрос о несправедливости крепостного права — пока еще очень смутно, но все-таки уже представлялся сознанию молодого Толстого. В «Юности» он рассказывает, что когда ему, погруженному в свои мысли, во время уединенных прогулок приходилось встречаться с крестьянами, он «всегда испытывал бессознательное сильное смущение» и старался уйти незамеченным166.

Вероятно, к тому же времени относится следующее устное воспоминание Толстого: «Когда мне было лет семнадцать, я ходил в простом платье, слышал, как они называли нас «господишки». Толстой тогда, быть может, в первый раз узнал, «как крестьяне презирают, ненавидят господ»167.

- 200 -

Несмотря на все увлечение философскими размышлениями и на стремление к упрощению жизни, неясные, но заманчивые мечты о любви продолжали беспокоить юношу Толстого. «Я с величайшим вниманием следил всегда за каждым женским, особенно розовым платьем, которое я замечал или около пруда, или на лугу, или в саду перед домом», — рассказывает он168.

Мечтания самого противоположного характера особенно разыгрывались в голове юноши в лунные летние ночи, когда, по его выражению, он оставался «один с луной». Изумительные по художественной красоте описания этих смутных и неясных ночных мечтаний, автобиографические во всех своих подробностях, дает Толстой в одной из глав последней части своей трилогии, озаглавленной тем же словом, как и все произведение, — «Юность». При всей своей необычайной требовательности к себе и строгости в оценке своих произведений, эту главу своей повести (конец ее), единственную из всех 45 глав, Толстой, пересматривая повесть по ее окончании, признал «превосходной»169.

Он рассказывает с необыкновенным подъемом поэтического вдохновения о том, как в лунные ночи он после всех в доме ложился спать на галерее «и, закрывшись, сколько возможно было, от комаров и летучих мышей, смотрел в сад, слушал звуки ночи и мечтал о любви и счастии».

«Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галлереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, — все это получало для меня странный смысл, — смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия. И вот являлась она с длинной черной косой, высокой грудью, всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, с сладострастными

- 201 -

объятиями. Она любила меня, я жертвовал для одной минуты ее любви всей жизнью. Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она с обнаженными руками и пылкими объятиями — еще далеко-далеко не все счастие, что и любовь к ней — далеко-далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище и ближе и ближе к нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости навертывались мне на глаза.

И все я был один, и все мне казалось, что таинственно-величавая природа, притягивающий к себе светлый круг месяца, остановившийся зачем-то на одном высоком неопределенном месте бледноголубого неба и вместе стоящий везде и как будто наполняющий собой все необъятное пространство, и я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими, бедными людскими страстями, но со всей необъятной могучей силой воображения и любви, — мне все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я, мы были одно и то же».

XV

В половине августа 1845 года Толстой вместе с младшими братьями уехал из Ясной Поляны обратно в Казань.

В Москве он виделся со старшим братом Николаем, который, окончив в 1844 году Казанский университет, поступил на военную службу170. Он был зачислен в 14-ю артиллерийскую бригаду, которая была расположена в Тарусе, и проживал в лагере под Москвой. Уже из Казани Толстой в последних числах августа писал Т. А. Ергольской, что он виделся с братом и что на него произвели тяжелое впечатление товарищи брата по службе. «Боже мой, что это за грубые люди! — писал он. — Как посмотришь на эту лагерную жизнь, получишь отвращение к военной службе» (перевод с французского)171.

- 202 -

В том же письме Толстой извещал свою тетушку о том, что он решил переменить восточный факультет университета на юридический на том основании, что «применение этой науки легче и более подходит к нашей частной жизни, чем какой-либо другой».

Далее Толстой делился с тетушкой планами относительно своих занятий и образа жизни в наступавшем академическом году. Еще находясь под впечатлением того замкнутого и сосредоточенного образа жизни, какой он вел в Ясной Поляне, он сообщает ей свое решение в свет совершенно не ездить и время свое делить поровну между музыкой, рисованием, изучением языков и усвоением лекций. Сам сомневаясь в исполнимости этого решения, он тут же подбадривает себя словами: «Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение».

10 октября 1845 года Толстой был зачислен студентом первого курса юридического факультета.

«Юридический факультет Казанского университета, — говорит Н. П. Загоскин, — представлял из себя в первой половине 1840-х годов нечто положительно невообразимое. Он олицетворялся в небольшой кучке профессоров с преобладающим немецким элементом, которые служили предметом посмешища для студентов всех факультетов и всех курсов. На лекции профессоров этого факультета студенты других специальностей ходили посмеяться, позабавиться курьезными выходками представителей казанского юридического знания, а студенты юридического факультета, для которых все эти ученые чудачества успели, как говорится, приесться, посещали лекции своих профессоров лишь по обязанности»172.

С первого же курса юридического факультета Толстой проявил некоторый интерес к юридическим наукам. На полугодичных испытаниях в январе 1846 года по истории римского права он получил за успехи четыре, за прилежание — два (отметки за прилежание ставились главным образом на основании более или менее частого или редкого посещения студентом лекций профессоров). Но по общим предметам отметки и на этот раз были неудовлетворительны: по теории словесности Толстой получил двойку за успехи и четыре за прилежание; по общей истории (у профессора Иванова) двойку за успехи, а за прилежание даже единицу; на экзамен по русской истории к тому же профессору Толстой не явился, как не явился и на экзамен по богословию. За непосещение лекций профессора Иванова Толстой в январе 1846 года был даже посажен в университетский карцер. С ним вместе сидел его товарищ по факультету студент второго курса

- 203 -

В. Н. Назарьев, который оставил очень интересные, хотя и не во всех подробностях достоверные воспоминания об этой своей невольной встрече с Толстым и о происходивших между ними разговорах173.

Назарьев рассказывает, что они с Толстым за опоздание на лекцию профессора Иванова были заперты в шестой университетской аудитории и что Толстой, приехавший отбывать положенное ему наказание на рысаке, приказал сопровождавшему его слуге велеть кучеру проезжать мимо здания университета. Относительно этой части воспоминаний Назарьева Толстой на полях той страницы книги Бирюкова, где она была приведена, сделал следующее замечание: «Все выдумано. В карцере я сидел за непосещение лекций, но не в аудитории, а в карцере со сводами и железными дверями. Со мной был товарищ, и у меня в голенище была свеча и подсвечник, и мы провели очень приятно день или два — не помню».

Далее Назарьев приводит длинный разговор, который, сидя в карцере, вел с ним Толстой. Относительно этого разговора Толстой на полях рукописи книги Бирюкова сделал помету: «Разговор похож». Мысли, высказанные им в этом разговоре, и его отношение к университетской науке очень характерны для Толстого-студента. Вот что рассказывает Назарьев:

«Помню, что заметив «Демона» Лермонтова, Толстой иронически отнесся к стихам вообще, а потом, обратившись к лежавшей возле меня истории Карамзина, напустился на историю, как на самый скучный и чуть ли не бесполезный предмет.

— История, — рубил он с плеча, — это не что иное, как собрание басен и бесполезных мелочей, пересыпанных массой ненужных цифр и собственных имен. Смерть Игоря, змея, ужалившая Олега, что же это, как не сказки? И кому нужно знать, что второй брак Иоанна на дочери Темрюка совершился 21 августа 1562 года, а четвертый на Анне Алексеевне Колтовской в 1572 году? А ведь от меня требуют, чтобы я задолбил все это, а не знаю, так ставят единицу. А как пишется история: все пригоняется к известной мерке, измышленной историком. Грозный царь, о котором в настоящее время читает профессор Иванов, вдруг с 1560 года из добродетельного и мудрого превращается в бессмысленного, свирепого тирана. Как и почему, об этом уже не спрашивайте... — приблизительно в таком роде рассуждал мой собеседник.

Меня сильно озадачила такая резкость суждений, тем более, что я считал историю своим любимым предметом.

- 204 -

Незаметно наступил вечер, графский лакей принес свечи, в углах аудитории царил мрак, а во всем, громадном здании университета какая-то подавляющая тишина...

Прижавшись в угол и завернувшись в шинель, я пожелал своему собеседнику покойной ночи, но он решительно воспротивился моему намерению, удивляясь, каким образом можно спать на голых досках.

Делать было нечего, и мы снова принялись спорить, а вся неотразимая для меня сила сомнений Толстого обрушилась на университет и университетскую науку вообще. «Храм наук» уже не сходил с его языка. Оставаясь неизменно серьезным, он в таком смешном виде рисовал портреты наших профессоров, что при всем желании оставаться равнодушным я хохотал, как помешанный.

— А между тем, — заключил Толстой, — мы с вами вправе ожидать, что выйдем из этого храма полезными, знающими людьми. А что́ вынесем мы из университета? Подумайте и отвечайте по совести. Что́ вынесем мы из этого святилища, возвратившись восвояси, в деревню, на что будем пригодны, кому нужны? — настойчиво допрашивал Толстой.

Измученный бессонницей, я только слушал и упорно молчал.

Едва забрезжилось утро, как дверь отворилась — вошел вахмистр и, раскланявшись, объявил, что мы свободны и можем расходиться по домам.

Толстой нахлобучил фуражку на глаза, завернулся в шинель с бобрами, слегка кивнул мне головой, еще раз ругнул храм и скрылся в сопровождении своего слуги и вахмистра. Я тоже поспешил выбраться и вздохнул во всю грудь, отделавшись от своего собеседника и очутившись на морозе, среди безлюдной, только-только просыпавшейся улицы. Отяжелевшая, точно после угара, голова была переполнена никогда еще не забиравшимися в нее сомнениями и вопросами, навеянными странным, решительно непонятным для меня товарищем по заключению».

Несмотря на низкие отметки, полученные Толстым на полугодичных испытаниях, он был допущен к весенним переводным экзаменам, которые и выдержал удовлетворительно. На этих экзаменах он получил пятерку по логике и психологии, четверки по энциклопедии права, истории римского права и латинскому языку, тройки по всеобщей и русской истории, теории красноречия и немецкому языку.

XVI

Посредственные успехи Толстого в проходимых в университете науках приводят к несомненному выводу о том, что университетские занятия не поглощали всех его умственных сил. Что же еще занимало Толстого на втором году его университетской жизни?

- 205 -

Несомненно, он продолжал занятия философией, начатые в Ясной Поляне (недаром единственные пятерки, полученные им на переходных экзаменах, были — по логике и психологии). Мы имеем свидетельство его знакомого Н. Н. Булича, в то время оставленного при Казанском университете для подготовки к магистерскому экзамену по философии, а впоследствии — профессора литературы. «В 1845 году, — пишет Булич, — я кончил курс, он [Толстой] бросил свои занятия восточными языками (полагаю, что их и вовсе не было) и сделался юристом. Один из его товарищей, близкий мне, познакомил нас, и мы часто видались: и на губернских баликах, танцуя, и в его комнатке возле темных хор в квартире его тетки, и у меня. Тогда мы вели серьезные разговоры, и всего больше о философии. Я изучал Спинозу, и помнится впечатление, произведенное на меня оригинальным умом Толстого»174.

Разумеется, Толстой интересовался тогда и философией Гегеля, увлечение которой было сильно среди русской интеллигенции того времени. «Когда я начал жить, — вспоминал Толстой в середине 1880-х годов, — гегельянство было основой всего: оно носилось в воздухе, выражалось в газетных и журнальных статьях, в исторических и юридических лекциях, в трактатах, в искусстве, в проповедях, в разговорах. Человек, не знавший

- 206 -

Гегеля, не имел права говорить; кто хотел познать истину, изучал Гегеля. Все опиралось на нем»175.

Это воспоминание Толстого показывает, что он знал о тех самых разнообразных литературных и научных формах, в которых выражалось гегельянство в России в сороковых годах.

В библиотеке Толстого сохранилась изданная в Париже в 1844 году книга: «Hegel et la philosophie allemande» par A. Ott; на книге — автограф Толстого. Пробовал Толстой читать и самого Гегеля, но, как говорил он впоследствии Б. Н. Чичерину, это для него оказалось «китайской грамотой»176.

Толстой дает ироническое изложение сущности философии Гегеля, как она понималась обычно, в следующих словах: «Недавно царствовала в ученом образованном мире философия духа, по которой выходило, что все, что существует, то разумно, что нет ни зла, ни добра, что бороться со злом человеку не нужно, а нужно проявлять только дух: кому на военной службе, кому в суде, кому на скрипке... Только одна была причина того, что учение это сделалось на короткое время верованием всего мира: причина была та..., что выводы этой философской теории потакали слабостям людей. Выводы эти сводились к тому, что все разумно, все хорошо, ни в чем никто не виноват... Причина одна — та, что проповедуемые учения оправдывали людей в их дурной жизни».

Но не одна философия, не одни умственные занятия интересовали в то время Толстого. Из того же письма Булича видно, что, как и можно было ожидать, Толстому не удалось выполнить своего намерения совершенно не ездить в свет. Он продолжал танцевать «на губернских баликах». В октябре 1845 года в Казани был бал в честь приехавшего туда герцога Максимилиана Лейхтенбергского, женатого на дочери Николая I Марии Николаевне. Бал был организован местным дворянством. Был составлен список студентов, которые должны были танцевать на этом бале; в этот список попал и Толстой. «После отъезда герцога, — вспоминает В. Н. Назарьев, — когда воспоминания о бале сделались предметом оживленных толков так называемого аристократического кружка, граф держался в стороне, не принимал никакого участия, а его товарищи видимым образом относились к нему как к большому чудаку и философу»177.

Но это отчуждение от светского общества было у Толстого только временным.

19 апреля 1846 года Толстой принял участие в представлении живых картин, устроенном в актовом зале Казанского университета

- 207 -

в пользу двух бедных воспитанниц Родионовского женского института. Представление имело необыкновенный успех у местного общества. «Еще задолго до дня представления, — пишет местная газета, — носились разные слухи о постановке картин и подстрекали любопытство всех и каждого... Стечение публики было самое многочисленное, невиданное доселе; ни один концерт, даже волшебный смычок Серве не привлекал столько посетителей, и обширная университетская зала не могла вместить в себе всех зрителей»178.

25 апреля было повторение того же представления с добавлением нескольких новых картин. В архиве Толстого (факт этот характерен) сохранилась подробная афиша этого второго представления с именами всех участников. В представлении участвовал цвет аристократического казанского общества того времени, в том числе дочь директриссы Родионовского института — В. П. Загоскина, сын ректора университета Н. Н. Лобачевский, члены семейств Мертваго, Депрейсов, Львовых, Ростовских, Молоствовых и других. Всего были представлены 23 картины, в том числе: «Ангелы у колыбели», «Павел и Виргиния в юношестве», «Леди Равенна и Ревекка, из романа Вальтер Скотта», «Рауль Синяя борода», «Гюльнара, сцена из поэмы лорда Байрона», «Итальянские разбойники», «Сцена инквизиции», «Светлана, сцена из баллады Жуковского, «Мария и Зарема, сцена из «Бахчисарайского фонтана» и др. Из Толстых в представлении участвовали братья Сергей и Лев (Дмитрий по своему религиозному настроению не принимал участия) и сестра Мария, игравшая Светлану. Лев Николаевич участвовал в двух картинах: «Магазинщицы» и «Предложение жениха». О последней картине местная газета писала следующее: «Оркестр играет: «Ну, Карлуша не робей»...179 Старик рыбак поймал в свои сети молодца и представляет его своей дочери. Простак детина (граф Л. Н. Толстой) почтительно вытянулся, закинув руки за спину: он рисуется... Отец взял его за подбородок и с простодушно-хитрою улыбкою посматривает на дочку, которая в смущении потупила свои взоры. Эффект этой картины был необычайный. Раза три требовали ее

- 208 -

повторения, и долго не умолкал гром рукоплесканий. Лучше всех был в этой картине А. А. Де Планьи (лектор французского языка), чрезвычайно наивен был также и жених — граф Л. Н. Толстой».

Брат Толстого Сергей Николаевич выступал в картине «Сцены из древних еврейских нравов». Партнершей его в этой картине была местная красавица В. А. Корейш, которой Сергей Николаевич был в то время увлечен. История этой любви его брата дала впоследствии Толстому сюжет для рассказа «После бала».

XVII

Варвара Андреевна Корейш (впоследствии по мужу Хвощинская) была дочерью воинского начальника в Казани Андрея Петровича Корейша. Лев Николаевич знал и ее, и ее отца. Чувство Сергея Николаевича к этой девушке угасло после того, как он, весело танцевавший с ней на бале мазурку, на другое утро увидел, как ее отец распоряжался прогнанием сквозь строй бежавшего из казармы солдата180. Случай этот, без сомнения, тогда же стал известен Льву Николаевичу, который через пятьдесят с лишним лет (в 1903 году) воспользовался им для своего рассказа «После бала». Еще раньше того в своем памфлете против Николая I — «Николай Палкин» (1886 год) Толстой вспомнил о воинском начальнике Корейше в следующих словах: «Что было в душе тех полковых и ротных командиров — я знал одного такого — который накануне с красавицей дочерью танцовал мазурку на бале и уезжал раньше, чтобы на завтра рано утром распорядиться прогонянием на смерть сквозь строй бежавшего солдата татарина,

- 209 -

засекал этого солдата до смерти и возвращался обедать в семью?..»181

Этот случай варварского истязания солдат, столь обычный в николаевскую эпоху, несомненно, глубоко взволновал и возмутил Толстого. Сам Толстой своими глазами никогда не видал прогнания сквозь строй182, но те картины этих истязаний, которые находим у Толстого как в рассказе «После бала», так и в его более позднем рассказе «За что?», а также и в одном из черновых вариантов «Хаджи-Мурата», проникнуты таким чувством ужаса перед не поддающимся описанию зверством этих истязаний, что у читателя не остается ни малейшего сомнения, что автор рассказывает здесь о том, что им самим было глубоко пережито и выстрадано.

Быть может, случай этот, о котором Толстой узнал от своего брата, впервые заставил его усомниться в нормальности и справедливости николаевского строя. Возможно, что некоторые сомнения могли зародиться и от чтения, и от общения с товарищами студентами. Казанское студенчество того времени живо интересовалось произведениями современной русской литературы, в том числе и запрещенной.

Бывший казанский студент Э. П. Янишевский в своих воспоминаниях рассказывает: «Мои товарищи по курсу, да можно сказать и все студенты того времени политикой вовсе не занимались, газет не читали, да их и негде было взять, — публичных или частных библиотек для чтения тогда и в заводе не было... Журналы и газеты, которые получал университет, поступали прямо в университетскую библиотеку, где ими и пользовались профессора, студенты же ходили в библиотеку только для получения источников к диссертациям, но это было уже только в последнем курсе. Беллетристические журналы попадали в руки студентов изредка только от городских знакомых. Однако же все выдающееся в литературе студенты всячески доставали и с жадностью читали, а

- 210 -

тогда было что почитать: писали Гоголь, Лермонтов, Соллогуб и другие. Была в ходу между студентами и писанная литература, ее составляли преимущественно не пропущенные тогдашней цензурою произведения Лермонтова, Рылеева и других»183.

Читались и статьи Белинского в «Отечественных записках», причем студенты сначала ничего не знали об их авторе. Студенты-юристы, посещавшие Мейера, от него впервые услыхали о Белинском. «Тогдашние «Отечественные записки», — вспоминает бывший студент Казанского университета Пекарский184, — читались с большою охотою студентами, которые были в восторге от Гоголя и осыпали насмешками «Москвитянина», силившегося тогда в критическом отделе восставать против «Отечественных записок». Критики последнего журнала, напротив, находили такое одобрение, что целые страницы разборов многим известны были почти наизусть. Однако студенты не знали автора и в провинциальной наивности уверены были, что нравившиеся им критические статьи писаны самим редактором «Отечественных записок». Мейер вывел из заблуждения студентов, рассказав с большим увлечением, что за человек был Белинский, автор неподписанных критик, и какое значение имеет он для нашей литературы. Заметить надобно, что в 40-х годах в провинции все люди средних лет и известные своей солидностью, все, кто был с весом по своей должности или по владеемым ими душам, находили статьи Белинского или головоломными или еретическими, а потому студенты очень удивились, что их профессор, читавший в аудитории такую мудрость, какой они еще и не раскусили хорошенько, удостоивает разделять их мнение касательно Белинского».

Хотя Толстой сам не принадлежал к кругу студентов, посещавших Мейера, но был знаком с некоторыми из этих студентов. В числе их был упоминавшийся выше Н. Н. Булич, который через много лет так вспоминал о чтении студентами 1840-х годов статей Белинского: «Главнейшим органом тогдашней литературы да можно сказать и умственного движения были «Отечественные записки» с того времени, как отдел критики поступил в распоряжение Белинского. С нетерпением ожидалась каждая новая книжка журнала, и тогдашний студент после бесцветных, скучных по своей риторике или по очень видным уступкам господствующей действительности лекций с страстным молодым трепетом погружался в чтение новой статьи критика, казавшейся откровением. Горячие слова наполняли душу честными стремлениями, звали к честной деятельности»185.

- 211 -

Идеи Белинского хотя косвенно, через посредство некоторых товарищей студентов доходили и до Толстого.

XVIII

Весной 1846 года Николай Николаевич Толстой решил перевестись на службу на Кавказ. 1 июня он уже был на новом месте службы — в деревне Караснык (Обильное) близ города Георгиевска, где была расположена 20-я артиллерийская бригада, на службу в которой он поступил.

На лето 1846 года все три брата и сестра Толстые уехали из Казани в тульские имения.

Продолжительный переезд на лошадях в дни первого летнего месяца пробудил в мечтательном юноше Льве поэтические чувства, и дорогой он пробовал — не в первый уже раз — сочинять стихи, которыми остался доволен. Вероятно, стихи эти остались в голове автора и не были записаны на бумагу; содержание их нам неизвестно. Об этих сочиненных им стихах писал сам Толстой в конце июня брату Николаю на Кавказ186.

Далее Толстой в том же письме сообщал свои планы сочинительства на предстоящее лето. Он писал, что завел себе три книги для писания. Одна книга, которую он называет «Разное», будет содержать «поэзию, философию и вообще вещи не особенно красивые, но о которых приятно писать». Содержание второй книги с многообещающим названием: «Что нужно для блага России и очерк русских нравов» — не раскрывается, так как, по словам Толстого, он говорил уже о ней своему брату (Николай Николаевич перед отъездом на Кавказ заезжал в Казань к братьям и сестре). В чем юный мечтатель видел тогда «благо России», о котором он хотел писать, нам неизвестно: но самое его намерение писать о путях достижения «блага России» показывает, что общественные вопросы в какой-то неясной форме уже интересовали его в то время. И третья книга — «Примечания насчет хозяйства».

Итак, мы можем приблизительно датировать зарождение первого нам известного художественного замысла Льва Толстого — «Очерк русских нравов». Его нужно отнести к маю — июню 1846 года. Выбор темы показывает, что Толстой находился в то время под влиянием Гоголя и натуральной школы, начавшей быстро развиваться с половины 1840-х годов.

«Книги», о которых пишет Толстой действительно были им заведены; две из них сохранились — одна полностью, другая в виде отдельных вырезанных листов. Это большого формата (в лист) переплетенные конторские книги. Было ли в этих книгах

- 212 -

что-либо написано летом 1846 года — неизвестно, тем более, что одна из них сохранилась неполностью, и, может быть, написанное в ней частично было автором уничтожено.

Из письма Толстого видно, что все три брата разъехались по тем имениям, какие они предполагали получить по предстоявшему вскоре разделу: Сергей, любитель лошадей, уехал в Пирогово, где был конный завод; Дмитрий поехал в курское имение Щербачевку «проповедывать своим малороссам»; он сам, Лев, «серьезно» занимается хозяйством в Ясной Поляне и придумывает «разные машины и усовершенствования». Вероятно, это увлечение Толстого хозяйственной деятельностью было довольно сильно, так как летом следующего 1847 года его брат Николай Николаевич писал тетушке Пелагее Ильиничне, что он опасается, как бы «страсть к агрономии» не помешала Льву готовиться к кандидатскому экзамену187.

Так как два старших брата, Сергей и Дмитрий, через год кончали курс в университете и начинали самостоятельную жизнь, раздел имений между всеми братьями и сестрой был главным вопросом, занимавшим их всех. Особенно Сергей и Лев тяготились опекой и желали как можно скорее сделаться самостоятельными в распоряжении своими имениями. Составление проекта раздельного акта было поручено новому опекуну, заменившему Языкова, местному помещику Александру Сергеевичу Воейкову188.

В письме к брату Толстой писал также, что он «все еще недоволен собою» и что «с завтрашнего дня» намерен жить согласно своим правилам. Кроме этого письма, мы не располагаем почти никакими другими данными о жизни Толстого в Ясной Поляне летом 1846 года.

Надо полагать, что именно к лету 1846 года относится первое чтение Толстым «Евгения Онегина». Произошло это чтение при следующих обстоятельствах. Толстой приехал к соседнему помещику князю Гагарину в его имение Сергиевское покупать тирольских телят, остался ночевать у управляющего и на сон грядущий взял первую попавшуюся книгу, стал читать и прочел всю до конца; потом стал читать вторично с начала и так и не заснул всю ночь до самого утра. Это и был «Евгений Онегин»189.

- 213 -

XIX

В начале сентября 1846 года Толстые снова в Казани, но в жизни братьев происходит перемена. Они оставляют дом своей тетки и поселяются на отдельной квартире в доме Петонди на углу Покровской и Поперечно-Казанской улицы. Здесь они занимают шесть комнат в верхнем этаже каменного флигеля, с платой 700 рублей в год ассигнациями190. Чем вызвано было отделение братьев Толстых от их тетки, нам неизвестно. Братья жили одни втроем, без сестры, которая, окончив Родионовский институт, уехала к тетушке Татьяне Александровне, жившей то в Ясной Поляне, то у своей сестры Е. А. Толстой в ее имении Покровское в восьмидесяти верстах от Ясной Поляны.

У нас нет почти никаких данных относительно того, что наполняло жизнь Толстого в первый семестр учебного 1846/47 года. В известной мере это были университетские занятия, как это видно из слов самого Толстого, который в одной из вставок в книгу Бирюкова рассказывает, что на втором году своего пребывания на юридическом факультете, он «в первый раз стал серьезно заниматься и нашел в этом даже некоторое удовольствие». Как говорит он далее, его очень заинтересовали энциклопедия права и уголовное право. Интересовали его также и «собеседования», которые устраивал профессор теории уголовного права Фогель, особенно одно из них, посвященное обсуждению вопроса о смертной казни. «Собеседования», устраивавшиеся профессором Фогелем, состояли в том, что студенты четвертого курса юридического факультета по очереди прочитывали рефераты на выбранные ими темы, после чего рефераты эти обсуждались студентами при участии профессора, который руководил диспутом и делал свои замечания. (Сам профессор был человек отсталых взглядов, восстававший против суда присяжных.)

Для Толстого, как для студента второго курса, посещение «Собеседований», устраивавшихся Фогелем на четвертом курсе, было необязательно, и он слушал их только потому, что рефераты и их обсуждение возбуждали в нем большой интерес.

Тем не менее на полугодичных испытаниях, происходивших в январе 1847 года, Толстой у того же профессора Фогеля по теории уголовного права получил двойку за успехи и столько же за прилежание. Точно такие отметки проставил ему и Мейер по истории русского гражданского права. По римскому праву в экзаменационной ведомости не значится никакой отметки; очевидно, Толстой просто не явился на экзамен по этому предмету. По

- 214 -

немецкому языку в ведомости против фамилии Толстого сделана пометка: «Не ходил на лекции». Старый «враг» Толстого профессор истории Иванов в той же ведомости дал ему следующую характеристику: «Весьма ленив». И только по русскому государственному праву и энциклопедии права Толстой получил по четверке за успехи, но ту же двойку за прилежание.

Несмотря на такие слабые успехи и на общую двойку за прилежание (т. е. за непосещение лекций), Толстой еще не терял надежды выдержать весной переходный экзамен на третий курс и продолжал готовиться по всем проходившимся на факультете дисциплинам. Он даже перевел самостоятельно несколько глав из курса немецкого уголовного права — «Handbuch des gemeines deutschen Strafrechts» берлинского профессора К. Ярке191.

Первые месяцы 1847 года, явившиеся последними месяцами пребывания Толстого в Казани, отмечены в его жизни напряженной умственной работой. С 27 января до самого отъезда из Казани Толстой с небольшими перерывами ведет особый журнал, в котором по часам распределяет на каждый день свои занятия192. Тут же делаются отметки об исполнении или неисполнении намеченных занятий. Случаи неисполнения отмечались довольно часто и почти всегда без объяснения причин, но они не смущали Толстого, и он продолжал с той же подробностью и точностью ежедневно составлять себе расписание занятий на следующий день.

Из журнала видно, что Толстой тогда делил свое время главным образом между университетскими занятиями, изучением языков — английского, немецкого и латинского, чтением (указаны только «Фауст» Гете и Гоголь — без названия произведений), которым занялся Толстой в часы, отведенные им себе для изучения русской истории, писанием рассуждений и составлением правил. Несколько раз упоминается задание учить наизусть, — очевидно, для развития памяти. Отмечено только одно посещение церковной службы и в тот же день участие в вечере в Родионовском институте. Режим дня колеблется: большей частью начало занятий определяется с шести часов утра, но иногда с семи и с восьми, а один раз с пяти часов. Вечернее время с восьми часов обычно не регламентируется.

Чаще всего в журнал записываются задания по составлению для себя правил жизни. Такие записи на протяжении всего журнала встречаются 24 раза. Настойчивость, с которой молодой Толстой постоянно возвращался к составлению для себя правил жизни и поведения, указывает на ощущавшуюся им настоятельную

- 215 -

потребность уяснить для самого себя основные руководящие начала жизни и определить вытекающие из них поступки. Сохранились три написанные Толстым рукописи правил, относящиеся, как можно думать, к январю — марту 1847 года193. Правила эти дают возможность заглянуть во внутренний мир 18-летнего Толстого, настойчиво старавшегося регламентировать всю свою жизнь.

Одна из сохранившихся рукописей, озаглавленная «Правила для развития воли», содержит правила, разделенные на три разряда. Первый разряд заключает предписания, касающиеся образа жизни и удовлетворения телесных потребностей. Тенденция этих правил — удовлетворять потребности тела только в той мере, в какой это необходимо, и вести простой образ жизни: рано вставать (в 5 часов) и рано ложиться (в 9—10 часов); «есть умеренно не сладкое»; «делать все по возможности самому». Правила второго разряда содержат предписания нравственного характера: «любить всех тех, кому я могу быть полезен»; «пренебрегать богатствами, почестями и общественным мнением, не основанным на рассудке». Первое правило, довольно неопределенное, тем не менее говорит о желании молодого Толстого теснее связать свою жизнь с жизнью окружающих. Второе правило отражает уже начавшуюся в его сознании борьбу с ложной моралью высшего света.

Правила третьего разряда касаются умственной деятельности. Замечая в себе от природы сильно развитое воображение, но еще не предчувствуя того значения, какое оно будет иметь для его художественного творчества, Толстой предписывает себе «допускать деятельность воображения только в случае необходимости» и «думать только о предстоящем непосредственно».

Дальнейшие правила этого разряда говорят о сосредоточенности в мышлении и в деятельности, о необходимости разумной цели для каждого поступка и об уважении к деятельности мысли, требующем того, чтобы «не пропускать ни одной мысли, не записав и не развив ее в свое время».

Правила эти не удовлетворили Толстого своей краткостью и неразработанностью. 16 февраля он начинает новые «Правила жизни» и на этот раз намеревается предпослать практическим правилам теоретическое введение.

В этом введении он разделяет деятельность человека на три категории поступков: «в отношении к высшему существу, в отношении к равным себе существам и в отношении к самому себе», сообразно чему и правила деятельности хочет распределить по этим трем категориям. Но, начавши определять «отношение к высшему существу», Толстой пишет только несколько строк, содержащих утверждение о том, что «в душе человек находит чувство самосознания» и «рядом с ним чувство столь же сильное — чувство

- 216 -

сознания высшего существа». На этом и оборвалось изложение религиозно-метафизических воззрений молодого Толстого, очевидно, очень еще неясных для него самого. До изложения самих правил Толстой на этот раз не дошел, но эта неудача не обескуражила настойчивого юношу. Он в третий раз принимается за установление для себя правил жизни, минуя на этот раз правила об отношении к богу и об отношении к людям и прямо начиная с правил об отношении к самому себе или «внутренних», как он их называет.

Правилам и на этот раз предпосылается небольшое теоретическое введение, в котором Толстой, верный сложившемуся у него взгляду, сущностью природы человека называет волю, которая и должна, по его мнению, господствовать и над телом, и над чувствами, и над разумом. Идеалом духовного развития человека ему представляется такое состояние, когда «дух совершенно отделяется от тела, он более не связан им». Толстой хочет, чтобы вся его жизнь, каждая минута его жизни направлялась к определенной цели его сознательной волей. «Имей, — пишет он, — цель для всей жизни, цель для известной эпохи твоей жизни, цель для известного времени, цель для года, для месяца, для недели, для дня и для часу и для минуты, жертвуя низшие цели высшим».

Далее записаны 47 правил, распределенных по двадцати различным рубрикам и захватывающих большой круг самых разнообразных проявлений мыслей, чувств и практической деятельности. Назначение этих правил — установление господства воли над телесными желаниями и над чувствами, «развитие чувств высоких и уничтожение чувств низких», причем различие между хорошими и дурными чувствами определяется так: «Все чувства, имеющие источником любовь ко всему миру, хороши; все чувства, имеющие источником самолюбие, дурны». Другой целью ставится развитие умственных способностей: способности представления, памяти, сравнения и пр. В числе правил, имеющих целью развитие самообладания, находим следующее: «чтобы никакая боль, как телесная, так и чувственная, не имела влияния на ум». Против изнеженности выставляется правило: «не иметь прислуги».

Уже тогда предписывает себе Толстой борьбу против двух страстей, преодоление которых потребовало от него значительных усилий в течение его дальнейшей жизни: против половой страсти и тщеславия. Для борьбы с половой страстью Толстой внушает себе правила: «Отдаляйся от женщин» и «Убивай трудами свои похоти». Против тщеславия направлено несколько правил: «Не заботься о одобрении людей, которых ты или не знаешь или презираешь»; «Занимайся более сам с собой, чем мнением других»; «Будь хорош и старайся, чтобы никто не знал, что ты хорош»; «Ежели, действуя для себя, деяния твои кажутся странными, то не оправдывай свои деяния ни перед кем». Запрещается

- 217 -

также и тщеславие своим материальным достатком — внешней обстановкой своей жизни, вследствие чего записывается правило: «Живи всегда хуже, чем ты бы мог жить»; «Не переменяй образа жизни, ежели бы даже ты сделался в десять раз богаче».

Некоторые из правил говорят о намерении заниматься благотворительной деятельностью: «Помогай больше тем, которые несчастнее и тебе удобнее помогать»; «Всякое приращение к твоему имению употребляй не для себя, а для общества».

Если те из намеченных Толстым для себя правил, которые имели целью усиление воли и развитие умственных способностей, отличаются известной определенностью, то этого нельзя сказать о тех правилах, которые имели целью установление отношений с другими людьми на основе «развития чувств высоких и уничтожения чувств низких». Здесь наряду с определенными гуманными правилами, как, например: «Ищи в других людях всегда хорошую сторону, а не дурную», встречаются и очень неопределенные, выраженные в слишком общих формах, как, например: «Чтоб каждый день любовь твоя ко всему роду человеческому выражалась бы чем-нибудь», или: «Будь полезен, сколько ты можешь, отечеству». Но правила эти показывают, что жизнь эгоистическая не удовлетворяет молодого Толстого; ему хочется подняться выше окружающей его пошлой среды; он хочет служить, — пока еще не знает, какими путями, — «роду человеческому», «отечеству».

XX

«Я смолоду занимался философией, — писал Толстой в черновой редакции «Исповеди» в 1882 году. — Философия всегда занимала меня. Я любил следить за этим напряженным и стройным ходом мыслей, при котором все сложные явления мира сводились — их разнообразия — к единому».

В той части составленных Толстым для себя правил, назначение которой было способствовать «развитию способности делать выводы», находим два следующих правила: «Занимайся математикой»; «Занимайся философией». Занятия математикой в то время вряд ли были осуществлены Толстым; что же касается до занятий философией, то они проявлялись в чтении философских книг, изредка в слушания философских лекций и особенно в изложении собственных размышлений по философским вопросам. Сохранилась одна из трех больших книг, заведенных Толстым летом 1846 года; в ней содержатся девять отрывков философского содержания, написанных Толстым, повидимому, в последний год его казанской жизни. Отрывки эти имеют следующие названия: «Философические замечания на речи Ж. Ж. Руссо»; «О цели философии»; «Определение определения»; «О рассуждениях касательно будущей жизни»; «Метода». Три отрывка заглавия не

- 218 -

имеют194. Ни один набросок не доведен до конца; некоторые содержат только несколько строк. Написаны только заглавия следующих двух статей, текст которых не был написан: «Определение времени и пространства и числа» и «Разделение философии, т. е. всех наук вообще». Во всех этих отрывках молодой Толстой пытается изложить еще только складывавшиеся у него тогда основы философского мировоззрения.

Наиболее значительные философские положения, развиваемые Толстым в этих статьях, сводятся к следующему. Определяя философию, как науку жизни, Толстой проводит мысль, что человек «не должен стараться искать счастие в внешнем мире, то-есть искать его в случайных приятных впечатлениях внешнего мира, но в образовании себя». А это «образование себя», по мнению молодого Толстого, состоит в достижении господства над внешними впечатлениями — такого состояния, «чтобы всякое впечатление действовало на меня так, как я хочу». Основным понятием, «которое определено быть не может», Толстой считает понятие сознания. Память есть та способность человека, которая представляет его «я» существующим «в различных степенях деятельности или движения». Но память совершенно уничтожается со смертью тела; поэтому по смерти человека «остается только одно сознание «я», с которым является человек на этот свет. Что же касается до гипотезы насчет ближайшего определения будущей жизни, эти гипотезы всегда останутся бредом». Последнее утверждение, быть может, находится в связи с прослушанной Толстым лекцией профессора Казанского университета В. В. Берви на тему «О бессмертии», о чем есть упоминание в журнале ежедневных занятий, веденном Толстым, где отмечено даже его намерение «составить» эту лекцию (т. е., повидимому, написать конспект ее). Вопрос о «бессмертии души» в то время, видимо, сильно занимал Толстого. В его дневнике 17 апреля 1847 года записано следующее рассуждение: «Бессмертная душа, развившись, естественно перейдет в существо высшее и соответствующее ей»195.

Считая сознание основным понятием, которое ничем не может быть определено, молодой Толстой совершенно определенно примыкает к идеалистической философии. Соответствует положениям идеалистической философии и его утверждение о жизни сознания, независимой от жизни тела. Но Толстой считает «бредом» все попытки определения форм жизни сознания после смерти тела, имея в виду, очевидно, церковные и иные мистические учения.

Один из философских отрывков молодого Толстого представляет собою начало работы, в которой он намеревался изложить историю своего умственного развития. Характерно начало этой

- 219 -

незаконченной статьи: «С тех пор, как я помню свою жизнь, — пишет Толстой, — я всегда находил в себе какую-то силу истины, какое-то стремление, которое не удовлетворялось; везде одни противоречия, одна ничтожность. Чем больше я жил, тем несноснее становилась она для меня». «Я бросил с самого начала все предрассудки, не найдя в них ничего удовлетворяющего, — говорит далее Толстой. — Я сознавал, что я ограничен во всем — и между тем понимал неограниченность, даже находил ее в себе... Я отвергнул все, то-есть все понятия, которые я прежде принимал за верные, и начал искать такое начало, которое бы было ясно для меня непосредственно, то-есть которое бы не проистекало из другого понятия». Но такое начало молодой Толстой не нашел, и начатое им рассуждение продолжения не получило196.

Большой интерес представляет неоконченная статья, озаглавленная «Философические замечания на речи Ж. Ж. Руссо». Главный интерес этого наброска в том, что в нем молодой Толстой выступает в качестве критика Руссо — его знаменитого «Рассуждения о том, содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов». Статья Толстого точно датируется в его журнале ежедневных занятий, где 3 марта 1847 года записано задание: «Читать Руссо с комментариями», и далее помечено исполнение этого задания, хотя и «не совсем», что, очевидно, нужно понимать в том смысле, что разбор не был доведен до конца.

Здесь Толстой оспаривает одно за другим главные положения трактата Руссо. Он утверждает, что мысль Руссо о вреде развития наук и искусств могла бы быть справедлива только в том случае, если считать, что «начало зла первенствует в душе человека», но Толстой уверен, что «великий гражданин Женевы» этого не думает; что полезность развития наук и искусств проявилась уже в том, что они «поддерживали единодержавие»; что хотя, действительно, науки имели и свое дурное влияние на нравы, они все-таки «избавили род человеческий от больших зол»; что исторические примеры, на которые опирается Руссо, не могут служить доказательствами, так как «история в настоящем значении слишком мало нам известна», чтобы на основании исторических данных можно было решать философские вопросы.

Попутно Толстой высказывает свое отношение к истории как науке. «История, — говорит он, — есть одна из самых отсталых наук и есть наука, потерявшая свое назначение... История не откроет нам, какое и когда было отношение между науками и художествами и добрыми нравами, между добром и злом, религиею

- 220 -

и гражданственностью; но она скажет нам — и то неверно — откуда пришли гунны, где они обитали и кто был основателем их могущества и т. д.».

Следует заметить, что впоследствии Толстой изменил свой взгляд на историю как науку и свое совершенно отрицательное отношение к истории приписывал всецело плохой постановке дела преподавания истории и у его учителей в его отроческие годы, и в Казанском университете. 14 апреля 1852 года он записал в дневнике: «Я начинаю любить историю и понимать ее пользу. Это в 24 года; вот что значит дурное воспитание!»197

Далее Толстой говорит, что Руссо впадает в противоречие с самим собой, когда утверждает, что «одно из главных зол, которое принесли науки, есть расстройство военной дисциплины, изнеженность и вообще отсутствие всех военных качеств», забывая при этом, что «людям добродетельным» совсем не нужны эти «воинские качества»; что если говорить о войнах оборонительных, т. е. о защите своего отечества, то история в данном случае не подтверждает мнения Руссо, так как она говорит нам, что, с одной стороны, народы вели завоевательные войны тогда, когда еще не знали наук и художеств, а, с другой стороны, успешно вели оборонительные войны тогда, когда науки и искусства были уже известны. (Здесь мы уже встречаемся у Толстого с различением войн завоевательных и войн оборонительных, различением, которое так ясно было выражено им впоследствии в «Войне и мире».) Далее Толстой утверждает, что Руссо ошибается, отождествляя благосостояние частных лиц с «благосостоянием рода человеческого», «между тем как большею частью благосостояние частных лиц бывает в обратном отношении с благосостоянием государств»; что хотя роскошь есть «одно из величайших зол», но Руссо неправ, думая, что науки произвели роскошь.

Таким образом, Толстой в своей статье не соглашается ни с одним из основных положений, высказанных Руссо в той части его трактата, которую Толстой подверг разбору. При первом чтении тот же трактат Руссо пришелся Толстому «чрезвычайно по сердцу», и он в этом трактате «как бы читал свои мысли»198.

Известно, что Толстой был внимательнейшим читателем не только этого трактата, но и всех сочинений Руссо. «Я прочел всего Руссо, — говорил Толстой в 1901 году парижскому профессору Полю Буайе, — все 20 томов, включая и «Музыкальный словарь». Я более чем восхищался им, — я боготворил его»199.

- 221 -

Не входя здесь в рассмотрение сложного вопроса об отношении взглядов Руссо и взглядов Толстого, приведу лишь следующее заявление самого Толстого о том, в чем он видел отличие своего миросозерцания от миросозерцания Руссо:

«Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть, — в нем жизнь. Как рост дерева. Но сук или силы жизни, растущие в суку, неправы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией»200.

XXI

Профессор Мейер внимательно всматривался в своих слушателей и любил поощрять тех из них, в которых замечал какие-либо признаки одаренности. Конечно, он не мог не обратить внимания и на оригинального юношу Толстого при всей малоуспешности его университетских занятий.

В тот самый день, когда Мейер на экзамене поставил Толстому самый низший переводный балл (двойку), он имел разговор о Толстом с одним из самых любимых своих слушателей студентом П. П. Пекарским, бывшим на один год старше Толстого по курсу. Мейер спросил Пекарского, знаком ли он с Толстым, и на его ответ, что хотя они не товарищи по курсу, но все-таки он знает Толстого довольно хорошо, Мейер отозвался следующими знаменательными словами: «Сегодня я его экзаменовал и заметил, что у него вовсе нет охоты серьезно заниматься; а это жаль; у него такие выразительные черты лица и такие умные глаза, что я убежден, что при доброй воле и самостоятельности он мог бы сделаться замечательным человеком»201.

Мейер просил Пекарского объявить студентам второго курса

- 222 -

и особенно Толстому202, чтобы кто-нибудь из них взялся написать работу на тему: сравнение «Наказа Комиссии о сочинении проекта нового уложения» Екатерины II с книгой Монтескье «Дух законов». Быть может, Толстой и не взялся бы за эту работу, если бы этому не помогло случайное обстоятельство: он заболел и 11 марта 1847 года поступил в университетскую клинику. На шестой день своего пребывания в клинике, 17 марта 1847 года, Толстой как бы случайно приступает к писанию дневника, еще не предчувствуя того, что с течением времени дневник сделается неизменным спутником его жизни и что с некоторыми перерывами он будет вести дневник на протяжении почти 64 лет своей жизни, прекратив его только за четыре дня до кончины.

Уединение, в котором оказался Толстой в клинике, помогло ему оглянуться на самого себя и критически отнестись к тому образу жизни, который он вел до этого времени. «Я ясно усмотрел, — пишет он, — что беспорядочная жизнь, которую большая часть светских людей принимают за следствие молодости, есть не что иное, как следствие раннего разврата души»203.

Здесь перед нами первая из тех записей дневников Толстого, в которых он анализирует, осуждает и обличает самого себя и которых мы находим тысячи в его дневниках всех последующих лет. Приводимая запись интересна для нас вдвойне: и как осуждение Толстым своего собственного образа жизни и как осуждение образа жизни той «большей части светских людей», среди которой он вращался в казанском обществе204.

Далее Толстой записывает в дневнике философское рассуждение о руководящей роли разума в жизни человека и об отношении между частным и общим. Он говорит самому себе: «Оставь действовать разум; он укажет тебе на твое назначение, он даст тебе правила, с которыми смело иди в общество. Все, что сообразно с первенствующею способностью человека — разумом, будет равно сообразно со всем, что существует; разум отдельного человека есть часть всего существующего, а часть не может расстроить порядок целого. Целое же может убить часть. Для этого образуй твой разум так, чтобы он был сообразен с целым — с источником всего, а не частью — с обществом людей; тогда твой разум сольется в одно с этим целым, и тогда общество, как часть, не будет иметь влияния на тебя».

- 223 -

Болезнь, для излечения которой Толстой поступил в клинику, не приостановила его занятий умственным трудом. 18 марта он приступает к исполнению предложенного ему Мейером задания — сравнению «Наказа» Екатерины II с «Духом законов» Монтескье — и заканчивает эту работу 26 марта. Сравнение этих двух произведений производится им, однако, только мимоходом; он отклоняется от данного ему профессором задания и главное внимание обращает на разбор основных положений «Наказа». Впервые молодой Толстой задумывается над основными вопросами государственной жизни и правовых норм и основными отличиями политических систем, которые он анализирует пока еще только теоретически.

В своем разборе Толстой стоит на точке зрения признания государства и государственной власти вообще. Он признает наказание, как средство предотвращения преступлений, находя нужным при этом, чтобы наказание было «соразмерно» с преступлением. Но уже здесь молодой Толстой выступает совершенным противником крайней меры наказаний — смертной казни. Он обвиняет Екатерину в непоследовательности, когда она, отвергая наказания, уродующие тело, в то же время признает смертную казнь. «Как же принимать смертную казнь, не принимая уродования?» — возражает он Екатерине. — «Главное уродование тела есть отделение его от души».

Толстой пытается философски подойти к вопросу о причинах, вызывающих преступление. Он говорит: «Ежели начало добра преобладает в людях, то они больше будут иметь стремления не совершать преступлений, чем совершать их; ежели же преобладает начало зла в людях, то они всегда будут следовать ему, ибо оно будет им свойственное начало».

Признавая государство и государственную власть, Толстой в то же время требует от государства, чтобы все законы его были согласны с законами нравственными. «Закон положительный, — утверждает он, — чтобы быть совершен, должен быть тожествен закону нравственному». Нравственные понятия должны лежать в основе всех распоряжений правительства. Здесь перед нами уже отчетливо проступают элементы будущего мировоззрения Толстого, по которому общественная жизнь должна быть основана на исполнении нравственного закона. Тогда, как и в последующие годы своей жизни, Толстой рассуждал об общественных вопросах с точки зрения «вечных» начал нравственности.

Большое внимание уделяет Толстой критике монархического образа правления, относясь к нему крайне отрицательно. «Монарх, — пишет он, — может издать законы, какие ему угодно (даже противные справедливости, что весьма часто бывает), и действовать сообразно с ними». «Разве может существовать безопасность граждан под покровительством законов там, где не только решения

- 224 -

судейские, но и законы переменяются по произволу самодержца?» — спрашивает Толстой. По мнению Толстого, деспотическая власть возникла путем применения силы; поэтому и самым верным способом поддержания деспотической власти являются «злоупотребление и сила», как это и выразила Екатерина. Деспотизм поддерживается или недостатком просвещения в народе, или недостатком силы со стороны угнетенной части народа. Чтобы деспотия могла существовать, монархи стараются «расстояние между самодержцем и народом сделать как можно больше», одним из средств к чему является особенная роскошь императорских дворов. Екатерина, говорит Толстой, «постоянно хочет доказать, что хотя монарх не ограничен ничем внешним, он ограничен своею совестью; но ежели монарх признал себя, вопреки всем естественным законам, неограниченным, то уже у него нет совести, и он ограничивает себя тем, чего у него нет», — решительно заявляет Толстой.

Чтобы доказать несостоятельность монархического образа правления, Толстой обращается даже к истории, хотя в написанных незадолго до того «Философических замечаниях на речи Ж. Ж. Руссо» он и объявил историю «самой отсталой из наук». Теперь Толстой утверждает: «Добродетель может быть принята за основание монархического правления, но история доказывает нам, что этого еще никогда не было».

Что касается роли народа в государствах с монархическим образом правления, то Толстой полагает, что граждане этих государств, «не имея участия в правлении, не имеют тоже желания быть ему полезными и еще более жертвовать общему частным». По мнению Толстого, граждане, проживающие в государствах с монархическим образом правления, не обязаны подчиняться законам, издаваемым монархом. «Так как в деспотии, — заявляет Толстой, — нет договора, посредством которого одно лицо имело бы право, а граждане обязанность, и наоборот, а властью этой завладело одно лицо посредством силы, то и говорю я: так как такого договора в деспотии не существовало, то и обязанности со стороны граждан существовать не может».

Разбирая «Наказ», студент Толстой стоит на точке зрения интересов своего (дворянского) сословия. Он скорбит об упадке знатного дворянства, о том, что «наша аристократия рода исчезает и уже почти исчезла по причине бедности». Причину же бедности дворянства Толстой видит в том, что «благородные стыдились заниматься торговлею». При этом Толстой выражает пожелание, чтобы «благородные поняли свое высокое назначение, которое состоит единственно в том, чтобы усилиться». В то же время он не считает одно только знатное происхождение заслугой, за которую должно оказывать почести и уважение. Екатерина, пишет он, «говорит, что пользоваться славой и почестями имеют

- 225 -

право те, которых предки достойны были славы и почестей. После басни Крылова о гусях, — замечает Толстой, — против этой ложной мысли ничего больше сказать нельзя».

В разборе «Наказа» (в записи от 24 марта 1847 года) впервые находим у Толстого протест против крепостного права. Однако протест этот заявляется не столько во имя освобождения порабощенного народа от угнетения, сколько в целях развития земледелия и торговли. «В нашем отечестве, — говорит Толстой, — земледелие и торговля процветать не могут до тех пор, покуда будет существовать рабство; ибо человек, подвластный другому, не только не может быть уверен постоянно владеть своею собственностью, но даже не может быть уверен в своей собственной участи».

Екатерину II Толстой называет «великой», признает в ней «великий ум и возвышенные чувства», «любовь к истине», хотя в то же время усматривает в ней и «мелочное тщеславие, которое помрачает ее великие достоинства»205.

Подводя итог своему разбору «Наказа», Толстой устанавливает, что в этом произведении заметно воздействие двух противоположных начал: духа революционного, «под влиянием которого находилась тогда вся Европа», и духа деспотического, «от которого тщеславие ее заставляло ее не отказываться». Республиканскими идеями, которые Екатерина заимствовала большей частью у Монтескье, она пользуется «как средством для оправдания деспотизма», хотя по большей части и неудачно. В «Наказе» часто встречаются «выводы совершенно антилогические», «мысли, нуждающиеся в доказательствах без оных». «Вообще, — заключает Толстой, — мы находим в этом произведении более мелочности, чем основательности, более остроумия, чем разума, более тщеславия, чем любви к истине, и, наконец, более себялюбия, чем любви к народу». Последнее Толстой усматривает в том, что в «Наказе» содержатся преимущественно постановления, касающиеся власти государства над гражданами, а не отношений граждан между собою.

Обращаясь к вопросу о воздействии «Наказа» на последующее законодательство Екатерины, Толстой решительно заявляет, что «Наказ» «принес больше славы Екатерине, чем пользы России».

Этими словами закончил Толстой свой разбор.

Разбор «Наказа» уже обнаруживает в молодом Толстом самостоятельность и смелость мысли, с которыми он брался за разрешение политических вопросов большого для того времени значения. В нем Толстой выступает решительным противником монархического образа правления и сословных привилегий и

- 226 -

сторонником республики. Он является также противником смертной казни. Он видит пагубное влияние крепостного права на народное хозяйство. Он тонко разбирается в тех софизмах, с помощью которых Екатерина пытается республиканской фразеологией замаскировать деспотическую сущность своих политических воззрений. Разбор «Наказа» свидетельствует также и о том, что Толстой уже тогда умел находить для изложения своих мыслей ясные, точные и сильные выражения.

Не следует думать, что та резкая критика монархического образа правления, какую мы находим у студента Толстого в его разборе «Наказа», была для него только отвлеченным логическим построением, не применимым к жизни. Целый ряд высказываний молодого Толстого говорит о том, что отрицание монархического образа правления уже в то время стало его твердым, незыблемым убеждением. И во всю свою дальнейшую литературную деятельность Толстой ни разу не высказывался в пользу самодержавия, продолжая в этом вопросе стоять на той самой точке зрения, к которой он пришел восемнадцатилетним студентом Казанского университета.

XXII

Толстой был очень увлечен своим разбором «Наказа». 19 марта 1847 года он записывает в дневнике: «Во мне начинает проявляться страсть к наукам». И тут же оговаривается: «Хотя из страстей человека эта есть благороднейшая, но не менее того я никогда не предамся ей односторонне, т. е. совершенно убив чувство и не занимаясь приложением, единственно стремясь к образованию ума и наполнению памяти». «Односторонность, — прибавляет он, — есть главная причина несчастий человека».

Итак, вследствие самостоятельности и непокорности своей натуры Толстой лишь в конце третьего года своего пребывания в университете приобрел то, что университет по своей идее должен был бы пробудить в нем еще в самый первый год — «страсть к наукам». Но эта-то впервые пробудившаяся в молодом Толстом страсть к наукам и повлекла за собой выход его из университета. «Как это ни странно сказать, — писал Толстой в 1904 году в своих замечаниях на книгу Бирюкова, — работа с «Наказом» и «Esprit des lois» Montesquieu (она и теперь есть у меня) открыла мне новую область умственного самостоятельного труда, а университет с своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей»206.

Решение оставить университет было принято Толстым, как это большей частью бывало с ним на всем протяжении его долгой жизни, внезапно, но подготовлялось оно постепенно. Постепенно

- 227 -

разочаровывался Толстой в университетской науке. Прежде всего разочаровался он в истории в том виде, в каком читал ее профессор Иванов. Та же судьба постигла энциклопедию права, которой Толстой занимался довольно усердно, но на этот раз уже не по вине казанского профессора Станиславского, читавшего этот предмет в университете, а вследствие, как полагал Толстой, самой сущности этого предмета. Более чем через 60 лет Толстой так вспоминал о своих занятиях энциклопедией права: «Я ведь сам был юристом и помню, как на втором курсе меня заинтересовала теория права, и я не для экзамена только начал изучать ее, думая, что я найду в ней объяснение того, что мне казалось странным и неясным в устройстве жизни людей. Но помню, что чем более я вникал тогда в смысл теории права, тем все более и более убеждался, что или есть что-то неладное в этой науке, или я не в силах понять ее. Проще говоря, я понемногу убеждался, что кто-то из нас двух должен быть очень глуп: или Неволин, автор «Энциклопедии права», которую я изучал207, или я, лишенный способности понять всю мудрость этой науки»208.

Слабые успехи в усвоении наук, как они преподавались в казенных учебных заведениях, особенно истории, Толстой объяснял впоследствии так: «Гениальные люди оттого неспособны учиться в молодости, что они бессознательно предчувствуют, что знать надо иначе, чем масса: история»209.

В позднейших художественных произведениях Толстого, содержащих автобиографические элементы, также нашло свое отражение его разочарование в университетской науке. Так, в плане ненаписанной второй части «Юности», относящемся, вероятно, к 1856 году, по поводу второго года университетской жизни Николеньки Иртеньева сделана заметка: «Я работаю, но начинаю думать, что все не так»210. Гораздо определеннее, как мы увидим ниже, отношение молодого Толстого к университетской науке того времени выражено в одном из вариантов «Казаков», написанном не ранее 1858 года, а также в одной из черновых редакций «Воскресения», где читаем:

«Он [Нехлюдов] вышел из университета, не кончив курса, потому что решил, что в университете ничему не научишься и что выучивание лекций о предметах, которые не решены, и пересказывание этого на экзаменах не только бесполезно, но

- 228 -

унизительно... Он чувствовал, что... под видом непогрешимой науки передаются элукубрации известных и большею частью очень недалеких господ ученых»211.

Покидая университет, Толстой не оставлял мысли получить диплом об окончании курса в университете. Он предполагал, живя в деревне, в течение двух лет заниматься подготовкой и затем выдержать экзамен на кандидата вместе со студентами университета. Целью его при этом было получение тех прав по службе, которые по тем временам давал университетский диплом.

12 апреля Толстой подает ректору университета прошение «о исключении» его из числа студентов «по расстроенному здоровью и домашним обстоятельствам». Уже через два дня, 14 апреля, состоялось постановление правления университета: «Толстого из списка студентов исключить и составить о бытности в университете свидетельство». В этом свидетельстве было сказано, что Лев Толстой, как не окончивший курса в университете, «не может пользоваться правами, присвоенными действительным студентам», и при поступлении на гражданскую службу «сравнивается в преимуществах по чинопроизводству с лицами, получившими образование в средних учебных заведениях, и принадлежит ко второму разряду гражданских чиновников».

По воспоминаниям Толстого, он должен был, оставляя университет, явиться к ректору, что он и исполнил. «Лобачевский, помню, — рассказывал Толстой, — очень тогда со мной хорошо говорил, жалел, что мои университетские занятия так плохо удались, говорил: «Было бы очень печально, если бы ваши выдающиеся способности не нашли себе применения». В чем он тогда мог видеть мои способности, уж не знаю»212.

«Не помню точно, — говорит далее записавший эти слова Толстого А. В. Цингер, — сказал ли Лев Николаевич о способностях «выдающиеся», «огромные» или «блестящие», но во всяком случае эпитет был настолько хвалебный, что Льву Николаевичу как будто сделалось даже неловко повторить такой отзыв о самом себе и он, смутившись, добавил заключительную фразу».

В воспоминании этом есть какая-то неточность, так как в 1847 году Лобачевский уже не был ректором университета, а был управляющим Казанским учебным округом. Неточность эта не дает, однако, оснований сомневаться в достоверности самого воспоминания Толстого. В других воспоминаниях того же А. В. Цингера рассказ Толстого о Лобачевском, относимый автором к январю 1894 года, изложен в следующих словах: «Я его отлично помню. Он был всегда таким серьезным и настоящим

- 229 -

ученым. Что он там в геометрии делает, я тогда ничего не понимал, но мне приходилось с ним разговаривать как с ректором. Ко мне он очень добродушно относился, хотя студентом я был и очень плохим»213.

Среди всех забот и хлопот, связанных с отъездом, Толстой находил время предаваться очень занимавшим его тогда размышлениям о назначении жизни. 17 апреля он записывает в дневник рассуждение по вопросу о том, «какая цель жизни человека». На этот вопрос он отвечает так: «Я, кажется, без ошибки за цель моей жизни могу принять сознательное стремление к всестороннему развитию всего существующего». По мнению Толстого, это положение подкрепляется и изучением природы, и историей, и философией, и богословием. Придя к такому заключению, Толстой прибавляет: «Я бы был несчастливейший из людей, ежели бы я не нашел цели для моей жизни — цели общей и полезной... Теперь же жизнь моя будет вся стремлением деятельным и постоянным к этой одной цели».

19 апреля правление университета уведомило юридический факультет об увольнении Толстого из числа студентов. Юридический факультет получил это уведомление 23 апреля. Не медля ни одного дня, Толстой в тот же день забирает из канцелярии университета свои документы и, не дожидаясь того, чтобы его старшие братья Сергей и Дмитрий окончили курс в университете, в тот же день уезжает из Казани.

Как рассказывает Н. П. Загоскин, «в квартиру графов Толстых, во флигеле дома Петонди, собралась небольшая кучка студентов, желавших проводить Льва Николаевича в далекий и трудный, по условиям сообщений того времени, путь; один из провожавших, рассказывавший мне об этом, до сих пор [писано в 1894 году] здравствует в Казани. Как водится, за отъезжающего выпили, насказав ему всякого рода пожеланий... Товарищи проводили Льва Николаевича до перевоза через Казанку, которая находилась в полном разливе, и здесь в последний раз отдали ему последнее целование»214.

Ровно через неделю, 1 мая 1847 года, Толстой уже был в Ясной Поляне.

————

Случайно, только вследствие смерти московской тетушки Александры Ильиничны, попал Толстой в Казань. Случайно поступил он на восточный факультет, не имея склонности к занятиям восточной лингвистикой, и затем столь же случайно — на

- 230 -

факультет юридический, не имея склонности к юридическим наукам. Три года проходят в практическом смысле бесполезно: курса в университете он не кончает.

Почти шестилетнее пребывание в Казани оставило в памяти Толстого больше грустных, чем приятных, воспоминаний. «Казань возбуждает во мне своими воспоминаниями неприятную грусть», — писал он жене почти через 20 лет после отъезда из Казани, 5 сентября 1876 года, будучи в Казани проездом в Оренбург215.

Семейные связи Толстого за шесть лет казанской жизни значительно ослабели. Тетушка Пелагея Ильинична при близком знакомстве с нею ее племянников потеряла в их глазах всякий авторитет. В последний год их казанской жизни они решили даже расстаться с нею и жили отдельно. Старший брат Николай служил далеко на Кавказе и лишь изредка давал о себе знать. Другие два брата шли каждый своей, особой дорогой.

Вне семьи Толстой в Казани приобрел только двух друзей — Дьякова и Зыбина. Ни с одним из своих товарищей-студентов он не сошелся близко. За весь казанский период Толстой не испытал сильного и продолжительного увлечения женщиной, хотя и мечтал постоянно о любви.

Среда, в которой вращался Толстой, живя в доме Юшковых, оставила в нем на всю жизнь тягостное воспоминание. Исключение составлял только круг лиц, группировавшихся вокруг директриссы женского института Загоскиной.

Юноша Толстой внимательно всматривался в окружающую его жизнь и ко всему относился критически. Он много читал, размышлял об основных вопросах жизни, делился своими мыслями с избранным кругом товарищей и заносил свои мысли на бумагу в форме дневниковых записей и отдельных набросков. Его тревожили вопросы современного общественного устройства, в том числе и вопрос о крепостном праве. Заданная ему профессором работа на академическую тему — сравнение «Наказа» Екатерины II с «Духом законов» Монтескье — превратилась у него в резкую критику принципа монархического образа правления и самого «Наказа». Уже в зрелом возрасте Толстой так вспоминал о своих молодых годах: «Я смолода стал преждевременно анализировать все и немилостиво разрушать»216.

В одном из черновых вариантов повести «Казаки» Толстой, давая характеристику морального и интеллектуального облика Оленина, изобразил самого себя в год выхода из университета. «С восемнадцати лет, — читаем в этом варианте, — еще только

- 231 -

студентом Оленин был свободен, так свободен, как только бывали свободны русские люди. В восемнадцать лет у него не было ни семьи, ни веры, ни отечества, ни нужды, ни обязанностей, был только смелый ум, с восторгом разрывающий все с пелен надетые на него оковы, горячее сердце, просившееся любить, и непреодолимое желанье жить, действовать, итти вперед, вдруг итти вперед по всем путям открывавшейся жизни... Понемногу [Оленину] стали открываться необыкновенные вещи. Открылось, что все наше гражданское устройство есть вздор, что религия есть сумасшествие, что наука, как ее преподают в университете, есть дичь, что сильные мира сего большей частью идиоты или мерзавцы, несмотря на то, что они владыки. Что свет есть собрание негодяев и распутных женщин и что все люди дурны и глупы. И еще, еще и все ужаснее открывались вещи»217.

Но как ни несомненны казались Толстому сделанные им тогда «открытия», в нем в то время еще очень сильны были те сословные и классовые предрассудки, в которых он был воспитан, и в его сознании началась борьба между этими «открытиями» и старым миром, еще прочно державшимся в его душе, — борьба, длившаяся долго и потребовавшая от него больших усилий и большого напряжения.

- 232 -

Глава шестая

ОТ ВЫХОДА ИЗ УНИВЕРСИТЕТА ДО ОТЪЕЗДА
НА КАВКАЗ

(1847—1851)

I

Еще летом 1846 года, когда все братья Толстые, кроме Николая, съехались в Ясной Поляне, они вместе с опекуном А. С. Воейковым горячо обсуждали основные пункты предстоявшего им раздела — оставшегося от отца имущества.

По законам того времени дочери из оставшегося после родителей имущества получали одну четырнадцатую часть имущества движимого и одну восьмую — недвижимого; остальное делилось поровну между всеми сыновьями. Но братья Толстые решили выделить своей сестре совершенно равную с ними долю наследства. Проект раздела был составлен Воейковым, о чем он в сентябре 1846 года писал Н. Н. Толстому на Кавказ в следующих выражениях: «Я оной [проект] заготовил, разделив все на равные пять частей с общего желания и, вероятно, и вашего, без сумления. Знаю вашу братскую любовь к Марье Николаевне, которая вас так же любит, как отца»1.

Предполагалось произвести раздел в декабре 1846 года, но Николай Николаевич к этому времени не мог приехать в Ясную Поляну, и дело было отложено до следующего года.

По раздельному акту, датированному Воейковым 11 апреля 1847 года, Толстые, «разочтя вообще по качествам имений ежегодно получаемые с оных доходы уравнительно и поговоря между собою полюбовно», поделили доставшееся им имущество следующим образом.

Николай Николаевич получал село Никольское и деревню Плотицыну, расположенные в Чернском уезде Тульской губернии, в которых числилось 317 душ «мужеска пола» крепостных крестьян и 920 десятин земли, из которых 286 десятин лесных

- 233 -

дач. «Для уравнения выгод» Николай Николаевич обязывался уплатить брату Льву 2500 рублей серебром.

Сергей Николаевич получал село Пирогово, находившееся в Крапивенском уезде Тульской губернии, и в нем 316 душ крестьян и дворовых и 2075 десятин земли, из которых 196 десятин леса. Кроме того, Сергею Николаевичу доставался также и конский завод, расположенный в Пирогове. «Для уравнения частей» Сергей Николаевич должен был уплатить брату Дмитрию 7000 рублей и брату Льву 1500 рублей серебром.

В том же селе Пирогове Мария Николаевна получала 150 душ крестьян, 904 десятины земли, в том числе 54 десятины лесных дач, и мукомольную мельницу. Кроме того, Мария Николаевна из общего с братьями движимого имущества получала 2 пуда 10 фунтов 41 золотник столового серебра.

Дмитрий Николаевич получал деревню Щербачевку, находившуюся в Суджанском уезде Курской губернии, в которой числилось крепостных крестьян и дворовых 331 душа и 1000 десятин земли с лесными дачами, мукомольной мельницей и конопляниками. Кроме того, ему досталось 115 душ из спорного имения Поляны Белевского уезда Тульской губернии. «В уравнение с прочими братьями» Дмитрий Николаевич получал от брата Сергея 7000 рублей серебром.

Льву Николаевичу достались деревни: Ясная Поляна, Ясенки, Ягодная и Мостовая Пустошь Крапивенского уезда Тульской губернии, а также деревня Малая Воротынка Богородицкого уезда той же Губернии. В этих деревнях числилось всего 1470 десятин земли, в том числе 175 десятин лесных дач, и 330 душ крестьян и дворовых, которых Толстой получал «со всею к ним принадлежностию, с господским домом, всяким господским и их, крестьянским, строениями, имуществом, хлебом, скотом и птицею». «В дополнение выгод» он получал от брата Сергея 1500 рублей и от брата Николая 2500 рублей серебром.

Общая стоимость всего полученного Толстыми наследства определена в раздельном акте в 187320 рублей серебром; следовательно, на долю каждого наследника пришлось около 37500 рублей. Высказывалось мнение, что, принимая во внимание размеры имений и количество крепостных, сумму эту следует считать преуменьшенной2.

Представляет большой интерес мнение брата Толстого Сергея Николаевича относительно того, почему Лев Николаевич выбрал себе именно Ясную Поляну, а не какое-нибудь другое имение. Близко знавший Сергея Николаевича Х. Н. Абрикосов рассказывает: «На мой вопрос, почему Лев Николаевич получил именно

- 234 -

Ясную Поляну, Сергей Николаевич мне ответил, что Лев Николаевич просил братьев уступить ее ему и что Ясная Поляна по доходности считалась худшим из всех четырех имений»3.

Чтобы раздельный акт получил законную силу, его должны были подписать все участники. С этой целью в Ясную Поляну в начале июля 1847 года съехались все наследники: приехал с Кавказа «прапорщик артиллерии» Николай Николаевич Толстой; приехали из Казани, навсегда с нею простившиеся, окончившие курс в университете с хорошими успехами братья Сергей и Дмитрий Толстые.

11 июля 1847 года раздельный акт Толстых был подписан всеми наследниками в Тульской палате гражданского суда. Но так как некоторые имения были заложены, то окончательное утверждение раздельного акта судебными органами затянулось на долгое время. Нужно было, чтобы сумма долгов, лежавших на имениях, значительно уменьшилась. На это потребовалось несколько лет — Тульской гражданской палатой раздельный акт Толстых был утвержден лишь 12 февраля 1851 года4.

Несмотря на затяжку в окончательном утверждении раздельного акта, Толстые тотчас же по его подписании разъехались по доставшимся им имениям. Лев Николаевич остался в Ясной Поляне. Мария Николаевна 3 ноября того же 1847 года вышла замуж за своего троюродного брата графа Валериана Петровича Толстого, бывшего старше ее на семнадцать лет, сына графа Петра Ивановича Толстого, родного брата Федора Толстого Американца. Она с мужем поселилась в его имении Покровском Черненого уезда Тульской губернии.

II

Уезжая из Казани, Толстой составил себе целый план своих будущих занятий в деревне. Сюда входили, кроме подготовки к сдаче кандидатских экзаменов, еще занятия по самообразованию: изучение языков — французского, русского, немецкого, английского, итальянского и латинского (в таком порядке перечислены они в плане, записанном в дневнике Толстого от 17 апреля 1847 года), изучение истории, географии, статистики, математики, естествознания. Кроме того, Толстой ставил своей задачей достижение «средней степени совершенства в музыке и живописи». Не было забыто в плане и излюбленное занятие юноши Толстого — составление для себя правил поведения. Кроме всего этого, начиная самостоятельную помещичью жизнь в деревне,

- 235 -

Толстой имел в виду изучить «практическую медицину и часть теоретической» и «сельское хозяйство», как теоретически, так и практически.

По приезде в Ясную Поляну Толстой по усвоенной в Казани привычке вновь начинает вести журнал своих ежедневных занятий, но ведет его с большими перерывами только до 7 июня, почти без обозначения исполнения намеченного. Как видно, новые условия жизни выбили его из колеи прежних занятий. Дневник тоже оставлен. Только 14 июня вновь обращается Толстой к дневнику, но ведет его только в продолжение трех дней. Он жалуется на какие-то посторонние влияния, которые производят на него дурное действие, и с грустью замечает, что «трудно человеку развить из самого себя хорошее под влиянием одного только дурного». Перед ним воскресает его прежний идеал: достигнуть такого душевного состояния, «чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств». «По моему мнению, — записывает он, — это есть огромное совершенство; ибо в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения»5.

И сейчас же вслед за этим молодой Толстой обрушивается на женщин, мешающих, по его мнению, достижению поставленного им перед собою идеала. Вместо прежних мечтаний то об идеальной поэтической любви, то о женитьбе, в его дневнике появляется теперь суровое правило: «Смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной, и сколько можно удаляйся от них». Это «удаление от женщин» необходимо, по мнению молодого Толстого, потому, что женщины оказывают на мужчин дурное влияние. «От кого, — спрашивает Толстой, — получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и других, как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас; в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас». Такими категорическим суждением заканчивает Толстой свою запись.

Являлась ли эта уничтожающая критика женщины только результатом отвлеченного теоретического рассуждения или какие-либо факты окружающей его действительности подействовали на него так сильно, — нам неизвестно, как неизвестно и то, долго ли и с какой степенью успеха следовал юный Толстой новому, сурово поставленному им перед собой правилу.

- 236 -

III

Записью от 16 июня 1847 года дневник Толстого прерывается почти на три года. Время с 17 июня 1847 года до 19 октября 1848 года (дата письма Толстого из Москвы к Т. А. Ергольской) — самый темный период в жизни Толстого. За это время мы не имеем ни одного его письма, ни одной дневниковой записи. Данные о его жизни за этот период крайне немногочисленны, отрывочны и неясны.

Повидимому, в это лето Толстой пережил полосу страстного увлечения хозяйственной деятельностью. Еще летом предыдущего 1846 года он писал брату Николаю на Кавказ, что серьезно занимается хозяйством и придумывает «разные машины и усовершенствования». Теперь, будучи уже формально хозяином Ясной Поляны, Толстой, надо думать, еще с бо́льшим увлечением отдался хозяйственной деятельности. В плане ненаписанной второй части «Юности» есть такие заметки: «Покупать машину и сделаться членом общества сельского хозяйства... Безденежье и страстное хозяйство»6.

Эта попытка Толстого закончилась неудачей. Без сомнения, у него нехватило ни выдержки, ни достаточной любви к такому сложному и трудному (особенно в условиях крепостного права) делу, как сельское хозяйство. Через четыре года в письме к Т. А. Ергольской с Кавказа от 28 декабря 1851 года, перечисляя разные жизненные неудачи, Толстой вспоминает и свои «разочарования в хозяйстве»7.

Существуют только два вполне бесспорных документа, относящихся к жизни Толстого с 17 июня 1847 года до октября 1848 года.

В 1904 году, читая в рукописи книгу Бирюкова, Толстой в объяснение своего отъезда на Кавказ в апреле 1851 года, говоря о себе в третьем лице, сделал следующую вставку в седьмую главу книги: «Жизнь его была такая безалаберная, распущенная, что он был готов на всякое изменение ее. Так, зять его Валериан Петрович Толстой, будучи женихом, ехал назад в Сибирь окончить там свои дела перед женитьбой. Когда он уезжал, Лев Николаевич вскочил к нему в тарантас без шапки, в блузе, и не уехал в Сибирь, кажется, только оттого, что у него не было на голове шапки».

Здесь мы имеем одну из столь часто встречающихся в воспоминаниях Толстого о своей прошлой жизни хронологическую неточность, в данном случае довольно значительную. В. П. Толстой до женитьбы был адъютантом князя Петра Дмитриевича

- 237 -

Горчакова, командира Отдельного Сибирского корпуса и генерал-губернатора Западной Сибири. Резиденция его находилась в Тобольске. Свадьба Валериана Петровича и Марии Николаевны Толстой происходила, как сказано выше, 3 ноября 1847 года. Таким образом, указанный Толстым случай мог иметь место никак не в 1851 году, а только в 1847 году, очевидно, не позднее сентября8. Следовательно, именно в это время — осенью 1847 года — Толстой по не вполне ясным для нас причинам чувствовал такую неудовлетворенность своей жизнью в Ясной Поляне, что готов был немедленно уехать куда бы то ни было.

Другой документ, относящийся к этому же периоду жизни Толстого, это — составленный им самим список книг, произведших на него большое впечатление в возрасте от четырнадцати до двадцати лет, — следовательно, с 1842 по 1848 год.

Вот этот список:

Название книг

Степень впечатления

Евангелие Матфея: Нагорная проповедь

— огромное.

Стерн. Сантиментальное путешествие

— оч. большое.

Руссо. Исповедь

— огромное.

»       Эмиль

— огромное.

»       Новая Элоиза

— оч. большое.

Пушкина. Евгений Онегин

— оч. большое.

Шиллера. Разбойники

— оч. большое.

Гоголя. Шинель; Иван Ив. и Ив. Ник.;

»       Невский проспект

— большое.

»       Вий

— огромное.

»       Мертвые души

— оч. большое.

Тургенева. Записки охотника

— оч. большое.

Полинька Сакс. Дружинина

— оч. большое.

Григоровича. Антон Горемыка

— оч. большое.

Диккенса. Давид Копперфильд

— огромное.

Лермонтова. Герой нашего времени. Тамань

— оч. большое.

Прескотта. Завоевание Мексики

— большое9.

В первоначальной редакции этого списка10 значились еще следующие произведения, вычеркнутые во второй редакции: романы Марлинского «Мулла-Нур», «Фрегат Надежда»; Греча «Монастырка» (ошибка в имени автора: роман «Монастырка», вышедший в двух частях в 1830—1833 годах, был написан не Гречем, а А. А. Перовским, писавшим под псевдонимом Антоний

- 238 -

Погорельский)11; Бегичева «Семейство Холмских»; романы Дюма-отца: «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо».

Упоминание о Гоголе имело первоначально такую редакцию: «Старосветские помещики» — большое; «Вий» и «Невский проспект» — очень большое». Затем упоминание о Гоголе приняло такой вид: «Художествен. вообще, кроме «Тараса Бульбы». И, наконец, в последней редакции списка, приведенной выше, вновь были перечислены отдельные произведения Гоголя.

Мы видим, что в этом списке Толстым были указаны основные произведения, под влиянием которых в пору его первой молодости складывалось его миросозерцание и определялся характер его будущего художественного творчества. В этом важное значение этого списка для биографии молодого Толстого. (Некоторые из указанных здесь произведений Толстой читал в более поздние годы. Так, из записи его дневника видно, что «Сентиментальное путешествие» Стерна он читал в 1851 году, «Давида Копперфильда» Диккенса — в 1851—1852 годах; к 1851 году по некоторым основаниям нужно отнести также чтение романа Бегичева «Семейство Холмских».)

Нельзя не обратить внимания на то, что в составленном Толстым списке упомянуты произведения трех основоположников реалистического направления русской литературы: Пушкина, Лермонтова и Гоголя. О чтении Толстым «Евгения Онегина» было сказано выше. «Герой нашего времени» (особенно «Тамань») Толстой считал верхом художественного совершенства. В воспоминаниях С. Н. Дурылина, видевшегося с Толстым 20 октября 1909 года, рассказывается, что на его вопрос о том, какое произведение русской литературы он в художественном отношении считает выше всех других, Толстой «не задумываясь» ответил: «Тамань» Лермонтова. Это совершенство... В повести нет ни одного лишнего слова, ничего нельзя ни прибавить, ни убавить»12.

Интересно, что из произведений Гоголя Толстым отмечены не только такие его классические реалистические вещи, как «Шинель», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и «Мертвые души», но и «Вий», своей могучей фантастикой произведший на молодого Толстого «огромное» впечатление. Что же касается «Мертвых душ», то Толстой еще раз перечитал их в 1856 году «с наслаждением», как записал он в

- 239 -

своем дневнике, причем нашел в этом произведении «много своих мыслей»13.

Сравнительно с этими шедеврами русской литературы второстепенной представляется ныне забытая повесть Дружинина «Полинька Сакс», хотя и о ней мы имеем следующий отзыв Белинского: «Многое в этой повести отзывается незрелостью мысли, преувеличением, лицо Сакса немножко идеально; несмотря на то, в повести так много истины, так много душевной теплоты и верного, сознательного понимания действительности, так много таланта, и в таланте так много самобытности, что повесть тотчас же обратила на себя общее внимание. Особенно хорошо в ней выдержан характер героини повести; видно, что автор хорошо знает русскую женщину»14. В. П. Боткину Белинский в декабре 1847 года писал о «Полиньке Сакс»: «Эта повесть мне очень понравилась. Герой чересчур идеализирован и уж слишком напоминает сандовского Жака; есть положения довольно натянутые, местами пахнет мелодрамою, все юно и незрело и, несмотря на то, хорошо, дельно, да еще как!»15

Кроме известных художественных достоинств, повесть Дружинина, несомненно, вызвала сочувствие Толстого и своей основной идеей, которая выражалась в возвеличении чувств любви и самопожертвования. Муж, узнав о том, что его жена полюбила другого, не только дает ей полную свободу, но еще обещает ее второму мужу, что он будет следить за тем, чтобы она была счастлива, чтобы не пролила ни одной слезы, не проронила ни одного вздоха. Несомненно, трогала Толстого и сама история Полиньки, которая, только оставив своего Сакса, начинает понимать всю силу его любви к ней и от сознания своей ошибки чахнет и преждевременно сходит в могилу.

До глубокой старости помнил Толстой «Полиньку Сакс». В 1906-году он однажды рассказал в семейном кругу содержание этой повести, назвав ее при этом «прекрасной»16.

Совершенно обособленно в составленном Толстым списке стоит единственная книга исторического содержания — «Завоевание Мексики» американского историка В. Прескотта. В яснополянской библиотеке сохранилась эта книга в переводе на немецкий язык в издании 1845 года, так же, как и другая книга того же автора — «Завоевание Перу» издания 1848 года. Книга Прескотта, очевидно, впервые раскрыла перед молодым Толстым

- 240 -

дотоле ему неизвестную картину ужасов порабощения так называемых нецивилизованных народов так называемыми культурными европейскими народами. Почти через сорок лет, в 1885 году, перечисляя в письме к В. Г. Черткову те произведения, которые, по его мнению, заслуживают того, чтобы их переложить простым языком для начинающего читателя из народа, Толстой вспомнил и «Завоевание Мексики». Как писал Толстой, для того чтобы из этой работы «могла выйти хорошая книга», нужно «хорошенько, всей душой перейти на сторону мексиканцев и осветить невежественную, ухарскую жестокость испанцев»17.

Из составленного Толстым списка видно, что в 1847 году он был усердным читателем «Современника». Именно в «Современнике» за этот год появились и «Полинька Сакс», и «Антон Горемыка», и первые шесть рассказов из «Записок охотника». На повести Григоровича и рассказах Тургенева необходимо остановиться более подробно ввиду того значения, какое они имели для выработки миросозерцания молодого Толстого.

IV

Повесть Григоровича «Антон Горемыка» была крупным событием в русской литературе того времени. Белинский в той же статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» писал: «Антон Горемыка» больше, чем повесть: это роман, в котором все верно основной идее, все относится к ней, завязка и развязка свободно выходят из самой сущности дела. Несмотря на то, что внешняя сторона рассказа вся вертится на пропаже мужицкой лошаденки, несмотря на то, что Антон мужик простой, вовсе не из бойких и хитрых, он — лицо трагическое в полном значении этого слова. Это повесть трогательная, по прочтении которой в голову невольно теснятся мысли грустные и важные».

Впечатление, произведенное повестью Григоровича на читателей, было огромно. В письме к В. П. Боткину в декабре 1847 года Белинский более подробно рассказывает, как лично на него подействовала повесть Григоровича. «Ни одна русская повесть, — писал он, — не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучительного, удручающего впечатления: читая ее, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязует целую вотчину — законное наследие его благородных предков»18.

Салтыков-Щедрин в очерках «Круглый год» так вспоминал о впечатлении, произведенном на него повестями Григоровича: «Я помню «Деревню», помню «Антона Горемыку», помню так

- 241 -

живо, как будто все это совершилось вчера. Это был первый благотворный весенний дождь, первые хорошие, человеческие слезы, и с легкой руки Григоровича мысль о том, что существует мужик-человек, прочно залегла и в русской литературе и в русском обществе»19.

«Ни один образованный человек того времени, да и позже — во времена моей молодости — не мог читать без слез о несчастиях Антона и не возмущаться ужасами крепостного права», — писал П. А. Кропоткин20.

Такое же сильное впечатление произвел «Антон Горемыка» и на Толстого. 27 октября 1893 года в поздравительном письме Григоровичу по случаю пятидесятилетия его литературной деятельности Толстой писал: «Вы мне дороги... в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня, вместе с «Записками охотника» Тургенева, ваши первые повести. Помню умиление и восторг, произведенные на меня, тогда шестнадцатилетнего мальчика21, не смевшего верить себе, «Антоном Горемыкой», бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и — хочется сказать — нашего учителя, можно и должно описывать не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом»22.

В письме этом, написанном, почти через 50 лет после появления в печати повести Григоровича, Толстой стремился не столько к тому, чтобы точнее вспомнить впечатление, произведенное на него в свое время этой повестью, сколько к тому, чтобы лишний раз воспользоваться случаем высказать свое отношение к русскому крестьянству. Из повести Григоровича нельзя было вынести представление о русском мужике, как учителе жизни, носителе высшей мудрости, но вся повесть была проникнута глубоким сочувствием к страданиям бесправного, беспомощного и униженного крепостного крестьянина. Так и была воспринята повесть Григоровича современниками. В этой повести «был описан мужик, который до этой повести был запретным плодом в русской литературе. Быт русского крестьянина был terra incognita; о народе знала публика только лишь по театральным «пейзанам», а по цензурным условиям сороковых годов можно было только хвалить «доброго крестьянина», но говорить о его темной,

- 242 -

беспросветной жизни, о гнете рабства, об его нуждах строго воспрещалось»23.

Хотя повесть Григоровича и не содержала в себе прямого протеста против крепостного права, что было и невозможно по цензурным условиям того времени, тем не менее своим глубоко прочувствованным изображением тяжкой жизни крепостного крестьянина повесть эта вызывала возмущение против крепостничества и сочувствие угнетенному народу24.

Такое же действие на современников, в том числе и на Толстого, оказывали и «Записки охотника» Тургенева. «Это стройный ряд нападений, — писал о «Записках охотника» И. С. Аксаков, — целый батальный огонь против помещичьего быта. Все это дает книге огромное значение независимо от ее литературного достоинства»25.

«Несмотря на простоту содержания и полное отсутствие сатирического элемента, — писал о «Записках охотника» П. А. Кропоткин, — эти рассказы нанесли сильный удар крепостному праву. Тургенев не изображал в них таких ужасов рабства, которые можно было бы представлять как исключение; он не идеализировал русских крестьян; но, давая взятые из жизни изображения чувствующего, размышляющего и любящего существа, изнывающего под ярмом рабства, и рисуя в то же время параллельно этим изображениям пустоту и низость жизни даже лучших из рабовладельцев, Тургенев пробуждал сознание зла, причиняемого системой крепостного права. Общественное значение этих рассказов было очень велико»26.

Радикальный журнал «Дело» в 1881 году в следующих словах определил общественное значение «Записок охотника» для 1850-х годов: «Раз была пущена в обращение мысль об одинаковости природы барина и мужика раба, раз была сделана попытка доказать эту мысль более или менее удачным подбором частных фактов и наблюдений, — раз эта попытка увенчалась успехом, так сейчас же и не замедлила обнаружиться вся безнравственность и противоестественность крепостного права. Главный аргумент всех защитников рабства..., который зиждется на убеждении в неравенстве, в различии психической природы господина

- 243 -

и раба, этот аргумент был теперь поколеблен и потрясен в самом своем основании»27.

Произведения Григоровича и Тургенева оказали существенное влияние на отношение молодого Толстого к доставшимся ему по наследству крепостным «душам».

И о повести Григоровича и о рассказах Тургенева Толстой вспомнил еще раз в 1900 году, когда он писал трактат «Рабство нашего времени». В одной из черновых редакций этого трактата Толстой упоминает о том, что в то время, когда существовали «рабовладельцы прежнего рабства», «явились люди, которые... прямо показали людям рабовладельцам всю жестокость их жизни, как это показали у нас «Записки охотника», Григорович и др., и в Америке Бичер-Стоу, и люди рабовладельцы поняли, почувствовали, что они виноваты»28.

К тому же 1900 году относится и устное воспоминание Толстого о Григоровиче и его повести. Григорович, — говорил Толстой, — «принадлежал к числу лучших людей, начинавших важное направление. У него есть много и художественных достоинств». При этом Толстой с обычной своей художественной памятливостью припомнил одну деталь повести Григоровича, которую, повидимому, запомнил еще с первого чтения повести: «В начале «Антона Горемыки», когда мужик приезжает домой и приносит сыну или внуку какую-то веточку — это трогательная подробность, характеризующая и старика, и простоту и незатейливость той жизни»29.

V

Во второй половине сороковых годов прошлого столетия передовые русские люди уже вполне ясно сознавали назревшую необходимость отмены отжившего института крепостного права. В своем знаменитом письме к Гоголю от 15 июля 1847 года Белинский писал: «Самые живые современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство... Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом сне».

- 244 -

Но то общество, в котором вращался Толстой в свои молодые годы, включая и его самых близких родных, не принадлежало к числу передовых. В «Воспоминаниях»30 Толстой определенно говорит: «Мысли о том, что... надо было их [крепостных] отпустить, среди нашего круга в сороковых годах совсем не было. Владение крепостными по наследству представлялось необходимым условием, и все, что можно было сделать, чтобы это владение не было дурно, это то, чтобы заботиться не только о матерьяльном, но и о нравственном состоянии крестьян».

В то время лишь некоторые (правда, очень немногие) помещики Тульской губернии уже предпринимали попытки освобождения своих крестьян31.

Брат Толстого Дмитрий, считая крепостное право естественным и необходимым условием жизни, пошел по тому пути заботы «не только о материальном, но и о нравственном состоянии крестьян», о котором говорит Толстой в «Воспоминаниях». По словам Толстого, в этом отношении на его брата оказала влияние только что появившаяся тогда книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями».

У Льва Николаевича сохранилась написанная его братом Дмитрием в апреле 1849 года записка, озаглавленная «Мои предположения хозяйственные деревни Щербачевки»32. Здесь записаны ряд намеченных хозяйственных работ и начинаний и вместе с тем теоретическое рассуждение, имеющее целью оправдать привилегированное экономическое положение помещика и его власть над крестьянами33.

Лев Николаевич в «Воспоминаниях», хотя и отзывается о записке своего брата как о написанной «очень серьезно, наивно и искренно», с нескрываемой иронией относится к его попыткам морального руководства жизнью своих крестьян. «Он, — пишет Лев Николаевич, — малый двадцати лет (когда он кончил курс), брал на себя обязанность, считал, что не мог не взять обязанность руководить нравственность сотен крестьянских семей, и руководить угрозами наказаний и наказаниями». Но в записке Д. Н. Толстого никаких упоминаний о наказаниях и об угрозах наказаний нет. Не является ли это упоминание Толстого отголоском тех разговоров, которые он когда-то вел с братом по этому вопросу?

Во всяком случае в те годы, когда Д. Н. Толстой производил свои опыты, Лев Николаевич не относился к ним отрицательно. Доказательством этому служит то, что его собственные опыты

- 245 -

благотворительной деятельности в отношении своих крестьян во многом сходны с теми предположениями, которые изложил в своей записке его брат.

VI

Принято думать, что в «Утре помещика» Толстой под именем князя Нехлюдова изобразил самого себя и рассказал о своих собственных неудачных попытках благотворительной деятельности среди своих крепостных крестьян.

Чем подтверждается автобиографичность рассказа «Утро помещика»?

Живя в Ясной Поляне в летние месяцы 1847—1849 годов, Толстой после 16 июня 1847 года не вел дневника; не сохранилось ни одного его письма к кому бы то ни было за эти месяцы. Даже в своих «Воспоминаниях», упомянув о попытках брата Дмитрия руководить жизнью и трудом крепостных, Толстой ни одним словом не упоминает о том, что и сам он производил такие же попытки. В подробных планах романа «Четыре эпохи развития», захватывающих также и молодость героя, ничего не говорится об его попытках сближения с крестьянами.

Но хотя мы и не имеем написанных рукою Толстого документов, подтверждающих, что в «Утре помещика» он, действительно, описал свою деятельность среди крепостных крестьян, некоторые подтверждения этого в нашем распоряжении все-таки имеются. В шестой главе первого тома «Биографии» Бирюкова читаем: «К этому времени следует отнести попытки Льва Николаевича хозяйствовать на новых началах, а главное, попытки установления правильных, разумно-дружелюбных отношений с крестьянами, которые окончились так неудачно и неудача которых так ярко изображена в рассказе «Утро помещика». В этом рассказе так много, если не фактически, то психологически автобиографического материала, что его можно поставить нам как главу биографии»34. Эту главу работы Бирюкова Толстой читал в рукописи и в то время, как в некоторые другие части этой главы он внес существенные изменения и дополнения, это место не вызвало с его стороны никаких замечаний.

В письме к своей невесте В. В. Арсеньевой от 19 ноября 1856 года Толстой писал о своем «давнишнем намерении сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми»35. Можно не сомневаться в том, что при свойственном активной натуре Толстого стремлении всегда немедленно пытаться осуществлять свои

- 246 -

планы в жизни, какие-то попытки в этом направлении делались им вскоре после того, как он стал владельцем Ясной Поляны.

Далее, существует сделанная немецким биографом Толстого Р. Левенфельдом запись его разговора с Львом Николаевичем, относящегося к 1890 году. Прослушав рассказ Толстого о том, как он, оставив университет, поселился в Ясной Поляне, Левенфельд спросил:

«— И здесь в действительности разыгралась та сцена, которая нарисована вами в «Утре помещика»? Когда я читал эту повесть, я живо чувствовал, что все это пережито и что ни один штрих в картине не выдуман».

Толстой отвечал:

«— Да, это так, и вот мы с вами в том самом селе, где молодой помещик пережил все свои разочарования»36.

Косвенным доказательством автобиографичности «Утра помещика» может служить и то, что в первой редакции «Романа русского помещика» главный герой носит имя героя «Детства», «Отрочества» и «Юности» Николеньки Иртеньева, а также то, что в одной из первоначальных редакций повести «Казаки» попытки сближения с крестьянами и помощи им приписываются Оленину, в образе которого в этой редакции особенно много автобиографических черт37.

Однако, если бы и не было этих доказательств, мы все же можем не сомневаться в автобиографичности «Романа русского помещика» и «Утра помещика» по самому их содержанию и характеру. Произведения эти обнаруживают такое знание крестьянского быта, крестьянских работ и крестьянской психологии, что не остается никакого сомнения в том, что они могли быть написаны только человеком, ближайшим образом соприкасавшимся с крестьянской жизнью. С другой стороны, ответы крестьян на попытки помещика улучшить их жизнь так правдоподобны и так характерны, что и с этой стороны не возникает сомнения в том, что здесь описаны действительные факты. Признак этот тем более существенен, что первые две основные редакции рассказа «Утро помещика», озаглавленные «Роман русского помещика», были написаны Толстым в 1852—1854 годах на Кавказе, следовательно, — исключительно по воспоминаниям, когда он своими глазами не мог наблюдать жизнь крестьян тульской деревни.

Можно думать, что замыслом Толстого в «Романе русского помещика» было рассказать историю отношений с крестьянами не только своих, но и своего брата Дмитрия. Недаром герой повести, в первой редакции названный Николенькой, во второй получает

- 247 -

имя Дмитрия, наделен высоким ростом и худощавостью и назван третьим сыном умершего князя. Вполне возможно, что и в некоторых эпизодах рассказа описываются происшествия, бывшие с Дмитрием Толстым; тем не менее можно не сомневаться в том, что все основное в изображении попытки сближения с крестьянами и благотворительной деятельности в их пользу взято автором из его собственной жизни.

Первые редакции «Романа русского помещика», как это обычно бывало у Толстого, содержат больше автобиографических элементов, чем последняя и окончательная их переработка38.

Молодой помещик Николенька Иртеньев (во второй редакции князь Дмитрий Иванович Нехлюдов), не окончив курса, выходит из университета и поселяется в своем имении, решив посвятить жизнь работе на благо своих крепостных крестьян. «Не моя ли священная и прямая обязанность, — пишет он своей тетке, — заботиться для счастия этих семисот человек, за которых я должен буду отвечать богу? Не подлость ли покидать их на произвол грубых старост и управляющих из-за планов наслаждения или честолюбия? И зачем искать в другой сфере случаев быть полезным и делать добро, когда мне открывается такая блестящая благородная карьера?» Теперь забота о благе его крестьян — «единственная цель его жизни», которой он предается «со всем жаром юношеского увлечения».

Не довольствуясь одними заботами об улучшении положения своих крестьян, Николенька стремится также и душевно слиться с ними как можно теснее. Самым верным средством для такого слияния с народом представляется ему единение в вере, которое он и пытается осуществить. За обедней, — рассказывает автор, — «молодой князь стоял совершенно прямо, внимательно следил за службой, крестился во всю грудь и набожно преклонял голову. Все это он делал даже с некоторою аффектациею; казалось, что не чувство, а убеждение руководило им». Когда не знавший его мужик из соседней деревни, передавая ему свечу, произносит: «Миколе», Николенька принимает свечу «с видимым удовольствием» и передает ее далее с тем же словом «Миколе», произнося это имя «твердо и громко».

Николенька заводит у себя в имении школу и больницу, отдает в распоряжение крестьянского мира часть своего леса «для исправления крестьянского строения». Он только того и добивается, чтобы все мужики прямо к нему обращались со своими нуждами. При этом ни сам Николенька, ни его крестьяне нисколько не сомневаются в законности крепостного права и в

- 248 -

вытекавшей из него обязанности крестьян работать на помещика. Николенька считает, что крестьяне «вверены богом его попечению». Крестьяне считают, что «коли землей владать, то и барщину править надо». Когда крестьянин Иван Чурис рассказывает барину о том, как трудно им бывало доставлять господам в Москву продовольствие: «другой раз распутица, кормов нет, а вези», — трудности эти не вызывают с его стороны никакого протеста. «Нельзя же без того», — прибавляет он, считая такое положение вещей нормальным. Не протестует он, а только сокрушается и по поводу того, что вследствие распоряжений управляющего «лугов и угодий меньше стало: которые позаказали, которые попридрали».

Николенька считает себя призванным и нравственно, и экономически опекать своих крестьян. Его опыты воздействия на крестьянскую нравственность, вследствие малого знания им крестьянской психологии, не всегда оказываются удачны. Так, однажды он придумал, чтобы мужик, без всякой причины побивший чужую бабу, заплатил мужу этой женщины пятьдесят рублей, против чего сам муж пострадавшей возражает: «На что мне его деньги, ваше сиятельство? Я и так попрекать не стану. С кем грех не случается!»

С мужиками Николенька обходится по-разному, в зависимости от того, вызывает ли в нем тот или другой мужик чувство уважения и одобрения, или нет. Так, старательному и трудолюбивому Ивану Чурису он говорит: «Я рад тебе помогать, тебе помогать можно, потому что я знаю, ты не ленишься... Будешь трудиться, и я буду помогать, с божьей помощью и поправишься». Совсем иначе обращается он с Юхванкой Мудреным, которого считает плутом и пройдохой. Уличая его в обмане, он кричит на него: «Молчать! Ты лгун и негодяй, потому что честный мужик не станет лгать, ему незачем».

Николенька ревностно оберегает старинные устои крестьянской жизни и является противником каких-либо изменений в условиях крестьянского быта. «Все это, — говорит он Юхванке Мудреному, — трубки, самовар, сапоги, все это не беда, коли достаток есть, да и то нейдет».

Крестьянское хозяйство Николенька застает разоренным вследствие недобросовестного отношения к своим обязанностям опекунов и хищничества управляющих. Изнурительная барщина, обременительные сборы и гужевые повинности, порка — все это привело большинство его крестьян в самое бедственное положение. Николенька знает, что «управляющий», радея о барской и преимущественно своей пользе, не переставал тянуть со всех мужиков все, что было можно вытянуть».

Николенька ходит всегда с записной книжкой, в которую записывает просьбы обращающихся к нему крестьян. В тот день,

- 249 -

который описан в повести, Николенька, справившись в книжке, заходит к работящему, но крайне бедному крестьянину Ивану Чурису.

Вид нищеты Чуриса тяжело поразил его. Заглянув «в пустую нетопленную печь», он «робко спросил», обедали ли они, и получил ответ: «Какой обед, кормилец, хлебушка поснедали, вот и обед наш».

Николенька, говорит автор, «знал, в какой бедности живут крестьяне, но мысль эта была так невыносимо тяжела для него, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему напоминали ее, у него на сердце становилось еще грустнее и тяжелее».

Чурис был один из тех мужиков, которых Николенька называл «консерваторами». Эти мужики упорно отказывались от всех предлагаемых Николенькой улучшений в их хозяйстве и быте.

От Ивана Чуриса Николенька идет к мужику, прозванному Юхванкой Мудреным. Подходя к его избе, Николенька увидел его жену и мать, несших ушат с водой. На лице старухи-матери он заметил «самые тяжелые следы глубокой старости и нищеты» и вместе с тем выражение «терпения, всепрощения и доброты», — тех качеств, которыми Толстой всегда восхищался в русском крестьянстве.

Юхванка представлял полную противоположность трудолюбивому, честному Чурису. Его тянет к легкой наживе — «сборщиком ходить, старостой мошенничать». Николенька чувствует бессилие своих увещаний и угроз «против порока, воспитанного невежеством и поддерживаемого нишетой», и «с тяжелым чувством уныния» уходит от Юхванки. Он отправляется к мужику, прозванному Давыдкой Белым.

Вид Давыдки и его нищеты снова наводит Николеньку на самые грустные размышления. Он понимает, что ничто не может вывести Давыдку из его апатии. «Давыдку забили», и эти беспрестанные побои и брань привели его в состояние полного равнодушия и ко всему окружающему и к своему собственному положению. И Николеньке приходит мысль взять Давыдку к себе на дворню и заняться его перевоспитанием, чтобы «кротостью, увещаниями, выбором занятий приучить его к размышлению и труду». Успокоившись на этой фантастической мысли, Николенька идет к богатому мужику Болхину, который во всей вотчине считался первым по достатку и исправности своего хозяйства.

Видя его достаток, Николенька опять предается своим мечтаниям. «Он видел уже всех своих мужиков такими же богатыми, такими же добрыми, как старик Болха, они все улыбались, были совершенно счастливы и всем этим были обязаны ему». Но

- 250 -

мечтания эти опять были быстро разрушены действительностью — недоверчивым отношением к нему старика Болхина.

Автор подводит итог всем попыткам своего героя прийти на помощь крестьянам. Уверенности в успешности результатов деятельности Николеньки у автора нет. «Одна цель его трудов есть счастие его подданных; но и это так трудно, так трудно, что кажется легче — самому найти счастие, чем дать его другим. Недоверие, ложная рутина, порок, беспомощность — вот преграды, которые едва ли удастся преодолеть ему». Чтобы «искоренить ложную рутину, нужно дождаться нового поколения и образовать его». «Чтобы вселить доверие, нужно едва столько лет, сколько вселялось недоверие».

В таком настроении Николенька возвращается к себе домой, садится за рояль и начинает импровизировать. В его голове, сменяя одна другую, проносятся разные мысли и образы, то грустные, то отрадные. Видится Николеньке и Илюшка Болхин, разъезжающий ямщиком. Он представляет его себе сильным, здоровым, веселым, беззаботным, разъезжающим и в «Одест», и в «Ромен», и в Киев, «и по всему широкому русскому царству». У Илюшки нет тех беспокойных мучительных мыслей и сомнений, которые терзают Николеньку, и у Николеньки невольно появляется чувство зависти к Илюшке: «и мысль, зачем я не Илюшка, тоже представляется ему».

Едва ли будет ошибкой сказать, что все основные мысли и чувства Николеньки Иртеньева (или Нехлюдова), не касаясь мелких подробностей, были пережиты самим Толстым. И, конечно, совершенно несомненно, что все без исключения крестьянские типы, изображенные в «Романе русского помещика», срисованы с крестьян Ясной Поляны, которых Толстой так хорошо узнал за время близкого общения с ними. Так, по мнению С. Л. Толстого, прототипом семьи Болхиных (в «Утре помещика» — Дутловых) была яснополянская семья Зябревых, в которой было три сына; один из них, как Илюшка в рассказе Толстого, ездил почтовым ямщиком39.

Повидимому, к тому же времени относятся и первые попытки Толстого работать с крестьянами. Об этом можно заключить из одного чернового варианта повести «Казаки», где управляющий после отъезда Оленина на Кавказ рассказывает про него: «Все по крестьянам ходил, лошадей им покупал, песочком пороги приказывал усыпать, школу, больницу завел, а уже ничего чудней не было, как он сам с мужиками работал. Измается так, что красный весь, пот с него так и льет, а все отстать не хочет, косить, снопы подавать, либо что»40.

- 251 -

В «Романе русского помещика» еще нет вполне определенно выраженной мысли о том, что улучшение положения крестьян невозможно при существовании крепостного права. Дело, задуманное Николенькой, представляется автору в высшей степени трудным, но не совершенно невозможным. Так, повидимому, и смотрел Толстой в те годы (и до отъезда на Кавказ, и на Кавказе) на свои попытки улучшения быта своих крепостных.

Следует обратить внимание еще на одно обстоятельство. В «Романе русского помещика» рассказывается, что сам Николенька жил очень просто: одевался не только скромно, но даже неряшливо; спал «на кожаном истертом диване, обитом медными гвоздями». Окрестные помещики обходились с Николенькой пренебрежительно и не скрывали своего враждебного к нему отношения. «Слухи про него не так-то хороши, — говорит помещик Михайлов. — Князь, так и держи себя князем, а это что?» Недовольство соседей вызывалось как попытками Николеньки сблизиться с крестьянами и оказывать им помощь в ущерб своим собственным выгодам, что они считали дурным примером для помещиков и «баловством» для крестьян, так и его слишком простым, некняжеским образом жизни, в чем они видели поругание достоинства дворянина.

Этот штрих также вполне автобиографичен. Без сомнения, попытки Толстого входить в нужды крестьян и помогать им вызвали недоброжелательное к нему отношение окрестных помещиков. Это были первые семена той вражды, с которой относилось к Толстому местное дворянство и которая с такой силой проявилась во время его деятельности в качестве мирового посредника в 1861—1862 годах.

Надо думать, что попытка сближения с крестьянами и благотворительной деятельности в их пользу продолжалась у Толстого недолго. Он не видел еще тогда вполне ясно того, что между помещиком и его крепостными не может быть нормальных человеческих отношений, хотя и подходил уже к признанию этой горькой для него истины. Но он понял уже тогда, что начатое им дело, за которое он так горячо взялся, представляет огромные, непредвиденные им и непреодолимые для него трудности. И он отказался от своей мечты, хотя, несомненно, и продолжал оказывать помощь отдельным нуждающимся крестьянам.

VII

В средине октября 1848 года Толстой уехал в Москву.

Он поселился в том районе, который был знаком ему с детства и в котором проживали многие его родственники и знакомые, — в районе Арбата. Он занял флигель в доме Ивановой в

- 252 -

Николо-Песковском переулке (дом этот теперь не существует), где проживали его друзья Перфильевы41. В. С. Перфильев был добродушный, легкомысленный, беспечный человек42.

Повидимому, Толстой имел в виду начать в Москве подготовку к сдаче кандидатских экзаменов, о чем можно судить по его письму к Т. А. Ергольской, написанному вскоре по приезде, где он говорит: «Заниматься еще не начинал»43. Занятия эти, надо думать, так и не были начаты; Толстого привлекла совсем другая сторона жизни — светская жизнь.

17 июня 1850 года, живя в Ясной Поляне, Толстой вздумал было восстановить в памяти три предшествующих года своей жизни и начал было писать свои «Записки». «Зиму третьего года, — пишет здесь Толстой, — я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась. Частью же располагает к лени и положение молодого человека в московском свете. Я говорю: молодого человека, соединяющего в себе некоторые условия, а именно: образование, хорошее имя и тысяч 10 или 20 доходу. Молодого человека, соединяющего эти условия, жизнь самая приятная и совершенно беспечная, ежели он не служит (то-есть серьезно), а просто числится и любит полениться. Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды; нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его»44.

Конечно, и Толстой жил в Москве так, как жили описанные им здесь молодые люди с именем, некоторым образованием и доходом45.

- 253 -

Кроме увлечения светской жизнью, у Толстого в Москве в зиму 1848—1849 годов впервые появилось увлечение карточной игрой. Играл он, вероятно, очень горячо, порывисто, не всегда обдумывая свои ходы, и потому часто проигрывал. По словам хорошо его знавшего и любившего брата Сергея, Толстому в то время было свойственно «презрение к деньгам»46. Толстой в то время и сам замечал за собою, что в нем есть желание «истребления денег» без всякой цели и удовольствия. «Мне не нравится, — писал он в дневнике 29 ноября 1851 года, — то, что можно приобрести за деньги, но нравится, что они были и потом не будут — процесс истребления».

И получилось то, что Толстой в короткое время проиграл в карты больше той суммы, которой он мог располагать, и эти карточные долги долгое время сильно его мучили.

Через некоторое время, вкусив достаточно светской, рассеянной жизни, Толстой чувствует глубокое внутреннее неудовлетворение и пишет тетушке Татьяне Александровне, что он «недоволен собой», потому что «распустился, предавшись светской жизни». «Теперь мне все это страшно надоело, — пишет он далее, — я снова мечтаю о своей деревенской жизни и намерен скоро к ней вернуться» (перевод с французского)47.

Случилось, однако, совершенно другое. Толстой не вернулся к деревенской жизни, а в конце января следующего 1849 года внезапно уехал в Петербург.

VIII

Из всех братьев Толстых один только Лев не кончил курса в университете. По возвращении в Ясную Поляну он горячо было взялся за хозяйственную деятельность, но скоро охладел к ней; на службу тоже не поступил и жил то в имении, то в Москве, то в Туле без всякого практического дела. Это давало повод его более положительному брату Сергею, очень его любившему и огорчавшемуся его бездеятельностью, называть Льва «самым пустячным малым».

Понятно поэтому, что когда Лев решил, что произошла большая перемена в его жизни, и он сделается теперь дельным человеком, он поспешил прежде всего известить об этом брата Сергея.

- 254 -

13 февраля 1849 года Лев Николаевич пишет Сергею Николаевичу, что он «намерен остаться навеки» в Петербурге48. Планы его теперь таковы: выдержать экзамен на кандидата в Петербургском университете и начать служить; но если и не удастся выдержать экзамен, все-таки поступить на службу. Он уверяет брата, что «переменился», и перемена эта, как он говорит, состоит в том, что он пришел к убеждению, что «умозрением и философией жить нельзя, а надо жить положительно, то-есть быть практическим человеком. Это большой шаг и большая перемена, еще этого со мною ни разу не было», — наивно-самодовольно прибавляет он.

Петербург Толстому очень нравится. Он нашел здесь много старых московских знакомых и приобрел несколько новых знакомств, и все эти знакомые «достоинством выше» московских. «Достоинство» Толстой видел тогда прежде всего в аристократизме.

Самый строй петербургской жизни по сравнению с московской ему очень нравится; на него он возлагает большие надежды. «Петербургская жизнь, — пишет он брату, — на меня имеет большое и доброе влияние. Она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать — все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь, — одному нельзя же».

Мучают его только «проклятые» московские карточные долги, которых оказалось 1200 рублей. Для уплаты их он просит брата продать часть принадлежащего ему леса.

Через несколько дней после письма к брату Толстой написал и тетушке Татьяне Александровне49. Толстой рассказывает ей, как он попал в Петербург. Уезжали в Петербург его приятели Озеров и Ферзен; у него были деньги; он «сел в дилижанс и поехал с ними вместе». Далее Толстой опять говорит о своих планах и надеждах на петербургскую жизнь. «Мне, — пишет он, — нравится петербургский образ жизни. Здесь каждый занят своим делом, каждый работает и старается для себя, не заботясь о других; хотя такая жизнь суха и эгоистична, тем не менее она необходима

- 255 -

нам, молодым людям, неопытным и не умеющим браться за дело. Жизнь эта приучит меня к порядку и деятельности, — двум качествам, которые необходимы для жизни и которых мне решительно недостает. Словом, к практической жизни» (перевод с французского).

Все эти намерения Толстого остались, однако, невыполненными. Он действительно начал усердно заниматься и в апреле сдал — по письму к брату Сергею от 1 мая — два экзамена, а по письму к нему же от 11 мая — один. В своей статье «Воспитание и образование», написанной в 1862 году, Толстой так вспоминал об этих экзаменах: «В 48 году [несомненная ошибка; должно быть: в 1849 году] я держал экзамен на кандидата в Петербургском университете и буквально ничего не знал и буквально начал готовиться за неделю до экзамена. Я не спал ночи и получил кандидатские баллы из гражданского и уголовного права, готовясь из каждого предмета не более недели».

Почему Толстой прекратил дальнейшую сдачу экзаменов — неясно. По письму его к брату Сергею от 1 мая, это произошло оттого, что он «переменил намерение», а по письму к нему же от 11 мая, потому, что «сделался болен и не мог продолжать»50. «Перемена намерения» Толстого вызвана была тем, что была объявлена венгерская кампания, и у него явилась мысль поступить юнкером в кавалергардский полк.

Цель венгерской кампании была совершенно ясно выражена в манифесте Николая I от 26 апреля 1849 года.

Как известно, с самого начала революции 1848 года во Франции Николай I мечтал о том, чтобы вооруженной силой подавить революционное движение в Европе. Первые сведения о перевороте во Франции были получены в Петербурге 22 февраля, и уже 25 февраля был издан приказ о частичной мобилизации. В приказе этом, данном на имя военного министра, было сказано: «На Западе Европы последовали события, обличающие злоумышление к ниспровержению властей законных. Дружественные трактаты и договоры, связующие Россию с сопредельными державами, поставляют нас в священную обязанность принять благовременные меры для приведения в военное положение некоторой части войск наших с тем, чтобы в случае, если обстоятельства востребуют, противопоставить надежный оплот пагубному разливу безначалия»51.

- 256 -

По политическим соображениям Николай I не нашел нужным в 1848 году двинуть войска на Францию. Но в 1849 году разразилась революция в Венгрии, и австрийский император, зная всегдашнюю готовность Николая I к подавлению революционного движения, где бы оно ни возникло, обратился к нему за помощью. Помощь русского царя была так необходима австрийскому императору, что ради получения этой помощи он был готов пойти даже на унижение. Зная влияние на царя фельдмаршала графа И. Ф. Паскевича, ближайший полномочный представитель австрийского императора генерал-лейтенант граф Кабога в Варшаве публично на приеме упал в ноги перед фельдмаршалом и поцеловал его руку, умоляя его спасти Австрию и подать помощь против венгров52.

К исполнению просьбы австрийского императора Николай I приступил тем более охотно, что во главе венгерских войск стояли два польских генерала — Бем и Дембинский. 26 апреля 1849 года Николай I подписал, а 28 апреля обнародовал манифест, в котором объявлял: «Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзостных злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и наших областей».

Передовые русские деятели, приветствовавшие венгерскую революцию, с возмущением встретили этот манифест.

Нам ничего не известно о том, как отнесся Толстой к революции 1848 года, о которой он, живя в деревне, вероятно, и не имел ясного представления. Теперь же, через три дня после издания манифеста о начале венгерской кампании, Толстой 1 мая писал брату Сергею, что если он поступит на военную службу, то намерен служить до получения офицерского чина, а «с счастием, то-есть ежели гвардия будет в деле», он надеется быть произведенным в офицеры раньше положенного двухлетнего срока. Толстой, очевидно, и вопроса не ставил о том, какой характер имел начатый Николаем I поход, какое влияние он будет иметь на жизнь венгерского народа и на жизнь других народов Европы53. В этом сказалась полная аполитичность Толстого того времени. Среда, в которой вращался Толстой в Петербурге, не благоприятствовала развитию в нем ни общественно-политических, ни моральных интересов.

- 257 -

Более всего подружился Толстой с семьею приятеля своего отца А. М. Исленьева, который был женат без церковного брака на жене графа В. Н. Козловского Софье Петровне Завадовской. Брак ее с Исленьевым считался «незаконным». У них было три сына и три дочери, которые получили фамилию Иславины.

Сам Исленьев жил в Москве, но сыновья его жили в Петербурге. Толстой особенно подружился с младшим из них, Константином Александровичем, в то время студентом первого курса юридического факультета. К Иславину Толстой испытал такое же чувство дружеской привязанности, какое он испытывал раньше к Мусиным-Пушкиным, к Дьякову, к Зыбину. «Любовь моя к Иславину, — записал Толстой в дневнике 29 ноября 1851 года, — испортила для меня целые пять месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему».

Только позднее, уже уехав из Петербурга, Толстой как следует раскусил своего прежнего приятеля. Брату Сергею он писал про Иславина 7 января 1852 года: «Костенька, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и, под предлогом руководить его, сбить его совсем с толку... Я говорю это по опыту. Несмотря на мое огромное самолюбие, в Петербурге он имел на меня большое влияние и умел испортить мне так эти пять месяцев, которые я провел там, что у меня нет воспоминаний неприятнее. Он умел меня убедить в том, что Кочубеи, Нессельроды и все эти господа такие люди, что я должен пасть ниц перед ними, когда увижу, и что я с Костенькой, с Михалковым еще могу кое-как разговаривать, но что в сравнении с этими тузами я ровно нуль, погибший человек, и должен бояться их и скрывать от них свое ничтожество».

Впоследствии в своих «Воспоминаниях» Толстой называл К. Иславина «очень внешне привлекательным, но глубоко безнравственным человеком».

Говоря, что Иславин был «очень внешне привлекательный» человек, Толстой имел в виду не только его наружность: Иславин был живой, остроумный, веселый собеседник, хороший музыкант.

Иславин был последним предметом безотчетной, не проверяемой рассудком дружеской привязанности Толстого. В позднейшей жизни Толстого фактов такого рода уже не было.

Два брата К. А. Иславина — Владимир и Михаил Александровичи — оба служили в Министерстве государственных имуществ и главной целью своей жизни ставили служебную карьеру, чего им впоследствии и удалось достигнуть: оба они сделались членами Совета министра государственных имуществ. В. А. Иславину Толстой в письме к нему от 28 декабря 1877 года дал

- 258 -

такую характеристику: «Ты всегда, смолоду еще удивлял меня соединением адуевщины с самой несвойственной ей готовностью делать для других, для меня по крайней мере»54.

В. А. Иславину мы обязаны тем, что у него сохранился первый дагерротипный портрет Толстого, сделанный в Петербурге. Почти через 40 лет, 10 апреля 1886 года, Иславин переслал этот дагерротип жене Толстого, своей родной племяннице, вместе с письмом, в котором сообщал: «Этот портрет снят, сколько я припоминаю, в 49—50 годах, когда Левочка свивал себе гнездышко в доме Якобса и норовил сделаться одним из элегантных столичных львов»55.

На этом дагерротипе Толстой изображен сидящим в кресле, элегантно одетым, коротко остриженным, без усов и бороды, с энергично сложенными губами и упорно и решительно смотрящими глазами. Здесь уже заметен тот смелый и проницательный толстовский взгляд, который составлял впоследствии одну из главных особенностей его лица56.

IX

В письме от 11 мая 1849 года Толстой извещал брата Сергея Николаевича, что поступит на военную службу только в том случае, «ежели война будет сурьезная».

Потому ли, что война не показалась ему достаточно «сурьезной», или по какой-то другой причине, но на военную службу Толстой тогда не поступил. Не поступил он также ни на какую гражданскую службу, хотя одно время и думал о службе в Министерстве иностранных дел. Быть может, те должности, на какие он мог бы поступить, казались ему слишком незначительными; или же, при всем своем желании занять некоторое положение в петербургском обществе и стать деловым человеком, он бессознательно чувствовал, что сидеть по целым дням в канцелярии — не его призвание и что он не выдержит и недели такой жизни, — так или иначе, но своего намерения служить Толстой не осуществил.

Между тем материальное положение Толстого за время его проживания в Петербурге значительно ухудшилось. К прежним неуплаченным московским долгам прибавились еще новые. В упоминаемом

- 259 -

выше письме к В. А. Иславину от конца декабря 1878 года Толстой вспоминал, как Иславин «выкупал» его из биллиардных. По словам В. А. Иславина, Толстой здесь вспоминал об одном случае из своей петербургской жизни, когда он в биллиардной стал играть с маркером, проиграл ему какую-то сумму и, не имея с собой денег, чтобы уплатить проигрыш, обещал занести их на следующий день, но маркер ему не поверил и задержал его в биллиардной до тех пор, пока не явился Иславин и не уплатил за него следуемую сумму.

1 мая 1849 года Толстой пишет брату Сергею Николаевичу отчаянное письмо, в котором просит его продать деревню Малую Воротынку (хотя деревня эта для него — «последняя рессурса») и деньги прислать ему в Петербург для уплаты долгов. «Сделай милость, — пишет он, — похлопочи, чтобы вывести меня из фальшивого и гадкого положения, в котором я теперь, — без гроша денег и кругом должен». Все письмо написано в тоне полного презрения к самому себе за свою беспечность и неделовитость. Толстой считает, что он «поплатился за свою свободу и философию» и просит брата не сердиться на него, потому что он и без того слишком чувствует «свое ничтожество», и выражает надежду, что с течением времени и он исправится и сделается когда-нибудь «порядочным человеком».

Сергей Николаевич очень близко к сердцу принял положение любимого брата. Он немедленно ответил ему, советуя сейчас же оставить Петербург и приехать в Ясную Поляну, чтобы самому продать свою деревню и в тиши и уединении более основательно решить вопрос о поступлении на службу. Толстой решил последовать совету брата. 26 мая он взял из Петербургского университета свои бумаги и в тот же день написал тетушке Татьяне Александровне, что возвращается в Ясную Поляну и не будет расставаться с нею, «разве изредка на несколько недель», и всю зиму проживет в деревне, «чтобы экономить».

Повидимому, вскоре после этого в конце мая или в начале июня Толстой действительно выехал из Петербурга, оставшись должен ресторану Дюссо, портному Шармеру (лучший в то время портной в Петербурге) и одному из знакомых57. На всю жизнь остались у Толстого самые неприятные воспоминания о пяти месяцах, проведенных в Петербурге. Впоследствии Толстой никогда не рассказывал ничего об этой полосе своей жизни, — так тяжелы были для него эти воспоминания. Только один раз, в письме к жене от 5 ноября 1892 года, Толстой вспомнил о своей петербургской жизни по поводу проживания в Петербурге его двадцатитрехлетнего сына Льва. Он писал жене про сына: «Я постоянно

- 260 -

за него боюсь; боюсь за то, чтобы не заболтался в этом сквернейшем в нравственном отношении городе. Там все соблазны роскошной столицы, moins тех добрых сторон передового движения общественной мысли, которое слышится в других свободных столицах. Я помню, как я в молодости ошалел особенным, безнравственным ошалением в этом роскошном и без всяких принципов, кроме подлости и лакейства, городе»58.

Конечно, утверждение Толстого о том, что в Петербурге не было «добрых сторон передового движения общественной мысли», неприменимо к Петербургу 1849 года. Действительно, Петербург того времени ни в какой степени не был «свободной столицей», но на фоне деспотизма и жестокой реакции тем большее общественное значение получали кружок Петрашевского, редакция журнала «Современник».

Но Толстой в то время не был близок с этими передовыми кругами русского общества и даже едва ли имел о них сколько-нибудь ясное представление.

X

В Москве Толстой провел некоторое время у своих друзей Перфильевых, у которых встретил талантливого музыканта Рудольфа, которого пригласил к себе в деревню.

Очутившись в своей Ясной Поляне, Толстой сразу почувствовал себя в родной стихии. Ушли куда-то далеко и чопорный чиновный Петербург с людьми «высокого достоинства», и служба военная и гражданская, и университет с его юридическим факультетом. Толстой проводит «лето поэтическое с музыкантами»59.

Рудольф был прекрасный пианист, и Толстой, который, еще уезжая из Казани, одной из задач своей жизни в деревне поставил достижение «средней степени совершенства» в музыке, учился у него правилам игры. Рудольф был и композитор: он написал Hexengalop и две «Кавалерийские рыси», одну из которых Толстой запомнил и впоследствии нередко играл. По своему душевному складу Рудольф принадлежал к тому типу людей, которых называют прожигателями жизни. Он много пил и кутил, отыскал в Ясной Поляне дворовых, бывших когда-то музыкантами у Волконского, играл и пил вместе с ними60, подвыпивши уединялся в яснополянскую оранжерею и там сочинял свои композиции61.

- 261 -

Толстой виделся с Рудольфом и после, в Москве, где вместе с ним записывал цыганские песни. Об этом Толстой говорит в рассказе «Святочная ночь» (1853 год), где Рудольф, обозначенный одной буквой Р., характеризуется словами: «очень хороший музыкант, мой приятель, немец по музыкальному направлению и по происхождению»62.

С самого начала самостоятельной одинокой жизни в Ясной Поляне музыка становится для Толстого не только одним из любимейших занятий, но и важным элементом в его жизни. Играл он не только народные песни и произведения композиторов, но любил заниматься и собственной импровизацией, во время которой самые разнообразные мечты, мысли и образы, сменяя один другой, быстро проносились в его голове. Яркое описание таких импровизаций, исполнявшихся молодым Толстым, находим в его «Романе русского помещика».

После тяжелых для него бесед с крестьянами Николенька, грустно настроенный, придя к себе домой, садится за рояль и, «рассеянно и небрежно» пробежав по клавишам, наигрывает какой-то неопределенный мотив. «Николенька подвинулся ближе и в полных и чистых аккордах повторял мотив, потом начал модулировать; гармония беспрестанно изменялась, изредка только возвращалась к первоначальной и повторению прежнего мотива. Иногда модуляции были слишком смелы и не совсем правильны, но иногда чрезвычайно удачны. Николенька забылся. Его слабые, иногда тощие аккорды дополнялись его воображением. Ему казалось, что он слышит и хор, и оркестр, и тысячи мелодий, сообразных с его гармонией, вертелись в его голове. Всякую минуту, переходя к смелому изменению, он с замиранием сердца ожидал, что выйдет, и когда переход был удачен, как отрадно становилось ему на душе. В то же самое время мысли его находились в положении усиленной деятельности и вместе запутанности и туманности... Различные странные образы, грустные и отрадные, сменялись одни другими...»63

XI

По воспоминаниям Толстого, в 1849 году он впервые открыл школу для крестьянских детей в Ясной Поляне64.

В «Романе русского помещика», как и в «Утре помещика», также упоминается о том, что Нехлюдов завел школу для детей своих крестьян. Николенька очень увлечен этим своим начинанием.

- 262 -

Он сам сочиняет для учеников прописи, составляя их таким образом, чтобы ученики могли понимать смысл того, что они будут списывать. Некоторые из придуманных им изречений даже вошли в поговорку между его крестьянами, как, например: «За грамотного двух неграмотных дают». Принципом своих школьных занятий Николенька ставит то, чтобы дети всегда ясно понимали то, что они читают и пишут. У него есть помощник по школе — старый музыкант волторнист Данила. Николенька огорчается тем, что этот Данила дает ученикам списывать не имеющие никакого смысла фразы. «Этак он привыкнет не понимать, что читает, и тогда все ученье пропало», — пытается он внушить Даниле вред механического списывания65. В день окончания занятий Николенька раздает хорошим ученикам подарки: пряники, платки, шляпы, рубахи. Эти подробности устройства школы, как и основные принципы обучения, в ней применявшиеся, вполне соответствуют педагогической практике самого Толстого в позднейшие годы.

Фактические сведения о школе Толстого 1849 года крайне скудны.

В 1911 году еще жив был один из учеников этой школы — яснополянский крестьянин Ермил Базыкин. На расспросы об этой первой школе Толстого Базыкин рассказал:

«Нас, мальчиков, было человек 20, учителем был не сам Лев Николаевич, а Фока Демидыч, дворовый человек. При отце Льва Николаевича должность музыканта он исправлял. Старик ничего, хороший был. Учил он нас азбуке, счету, священной истории. Захаживал к нам и Лев Николаевич, тоже с нами занимался, показывал грамоту. Ходил через день или два, а то и каждый день. Помню, мы писали на досках мелом, а он смотрел, кто из нас лучше пишет.

Любил он с нами в переменку возиться. Был у нас через пруд плот на веревке. Вот, бывало, с ним сядем и потащим. На середку выедем, он скажет: «Ну, кто грязи достанет? — Попробовали бы вы сперва, васиятельство?» Он и пробует. Нырнет в воду, потом вынырнет и держит в руке грязь. «Ну, я достал, теперь вы!» Были дворовые ребята Илья и Митрофан. Они тоже, бывало, нырнут и достанут грязь. Ну, а которые и не могут. Да мало ли он чудил! Потащил нас раз осенью на охоту. Расставили тенета на Воронке, а нас, мальчиков, заставил он лаять по-собачьи: «Гам-гам-гам!» Чудно таково-то!

Всего не припомнишь. Обходился он с нами хорошо, просто. Нам было с ним весело, интересно, а учителю он завсегда приказывал

- 263 -

нас не обижать. Он и об ту пору был простой, обходительный. Проучился я у него зимы две»66.

По словам Базыкина, Фока Демидыч по старинке пробовал иногда прибегать к телесному наказанию детей, но Лев Николаевич всегда запрещал ему это67. В «Романе русского помещика» также рассказывается, как Николеньке приходилось бороться с своим помощником Данилой, который не мог отрешиться от старинного убеждения, что «шпанскую мушку поставить не мешает, коли ленится».

XII

Зиму 1849—1850 годов Толстой, как обещал тетушке, провел в Ясной Поляне.

23 ноября 1849 года Толстой поступил на службу в Тульское губернское правление канцелярским служителем Тульского дворянского депутатского собрания с зачислением по первому разряду. В том кругу, в котором теперь вращался Толстой, уже не было того фрондирования правительства, которое было характерно для отца Толстого и его друзей. Напротив, как свидетельствует Толстой, в этом кругу служба военная или гражданская считалась обязанностью, «неисполнение которой казалось немыслимым»68. Однако служба Толстого в Губернском правлении была только номинальной. Числясь служащим, он, быть может, иногда заходил в депутатское собрание, но без сомнения ни одного дня целиком не просидел в канцелярии.

В эту зиму Толстой очень часто бывал в Туле, где посещал знакомых, участвовал в балах и вечерах. В одном из писем к Т. А. Ергольской того времени он писал ей: «Je m’amuse» («я веселюсь»). В другом письме к ней же от конца января 1850 года Толстой сообщал, что он провел в Туле «десять дней довольно удачно»69. Временами просыпалась в нем былая страсть к карточной игре; но более всего увлекался он в то время охотой и цыганским пением.

Начало увлечения охотой относится к первым годам самостоятельной жизни Толстого в Ясной Поляне. В первой редакции «Детства», относящейся к 1851 году, находим с большим подъемом написанную сцену охоты. Из этого описания видно, что в увлечении Толстого охотой не последнее место занимал и эстетический элемент. «Редко, — читаем мы здесь, — можно видеть красивее

- 264 -

группу, составленную из человека и животных, как охотника на лошади, за которой рыщут борзые собаки, особенно когда он им бросает прикормку. Очень красиво!»70. Толстой находил, что «на охоте, как и в походах, люди формируются»71, — понимая под «формированием», вероятно, развитие ловкости, быстроты соображения и быстроты действия.

В третьей редакции «Детства» описанию охоты посвящена особая глава, затем выпущенная, под названием «Что же и хорошего в псовой охоте?» Псовая охота называется здесь «невинным, полезным для здоровья, изящным и завлекательным удовольствием»72. И на протяжении больше, чем тридцати лет, с конца 1840-х до начала 1880-х годов, охота, сначала псовая, а потом ружейная, была одним из наиболее любимых развлечений Толстого, доставлявшим ему и возможность наслаждения красотами природы, и здоровую физическую усталость, и отдых от умственного напряжения, и даже служила ему, как Левину, «во всех горестях лучшим утешением»73.

Цыганское пение также играло важную роль в жизни молодого Толстого74.

Увлечение «цыганерством», как тогда выражались, перешло к Толстому от брата Сергея, у которого увлечение это в ту пору было так сильно, что он даже сошелся с цыганкой Машей (Мария Михайловна Шишкина), красивой семнадцатилетней девушкой, пользовавшейся большим успехом (впоследствии ставшей его женой).

В то время эстрадная цыганская музыка начала уже клониться к упадку: цыгане пели по преимуществу опереточные арии и модные вальсы. Только изредка цыгане пели или подлинные цыганские песни, или русские народные, или романсы композиторов. Цыганский хор в Туле считался даже выше московского и петербургского; в Туле лучше, чем в Москве, сохранились настоящие старинные цыганские песни, и любители цыганского пения приезжали из Москвы в Тулу слушать цыганские хоры. Особенность цыганского пения состояла в своеобразной манере исполнения,

- 265 -

неотразимо действовавшей на слушателей. В рассказе «Святочная ночь», написанном на Кавказе в 1853 году, Толстой по воспоминаниям пытался дать описание цыганского пения.

Цыганский хор поет старинную русскую песню «Слышишь, разумеешь». «Сначала плавно, потом живее и живее и наконец так, как поют цыгане свои песни, то-есть с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством. Хор замолк вдруг неожиданно. Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторяется нежным, сладким, звучным голоском с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями, и голосок точно так же становится все сильнее и энергичнее и наконец передает свой мотив совершенно незаметно в дружно подхватывающий хор».

Далее Толстой дает характеристику цыганской музыки, служащей, по его мнению, «у нас в России единственным переходом от музыки народной к музыке ученой», так как «корень ее народный». Про себя Толстой здесь говорит, что в нем живет «любовь к этой оригинальной, но народной музыке», которая всегда доставляла ему «столько наслаждения»75. В записи дневника от 10 августа 1851 года Толстой отмечал: «Кто водился с цыганами, тот не может не иметь привычки напевать цыганские песни, дурно ли, хорошо ли, но всегда это доставляет удовольствие, потому что живо напоминает»76.

Наиболее сильно описано и охарактеризовано Толстым цыганское пение в драме «Живой труп» (1900 год).

Федор Протасов, слушая цыганский хор, приходит в восхищение и говорит: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля... Вот это она! Вот это она! Удивительно! И где же делается то все, что тут высказано? Ах, хорошо! И зачем может человек доходить до этого восторга, а нельзя продолжать его? ... Ах, Маша, Маша, как ты мне разворачиваешь нутро все...»77

Изображен Толстым в этой сцене и один из «цыганеров», носящий фамилию Афремов78. Афремов одну из песен, распеваемых цыганами, называет «похоронной», и когда его спрашивают, почему он так называет эту песню, он объясняет, что когда он умрет и будет лежать в гробу, «придут цыгане... и запоют «Шэл ма верста», так он из гроба вскочит»79.

- 266 -

В таких ярких образах вспоминал Толстой в старости об одном из самых сильных впечатлений его молодых лет.

XIII

Лето 1850 года Толстой проводит в Ясной Поляне. Занятия его составляют хозяйство, гимнастика, чтение и особенно музыка.

В записях дневника, который он ведет только в течение шести дней, с 14 по 19 июня, в числе занятий каждого дня в разные часы непременно указываются занятия по хозяйству. В числе правил, записанных в дневнике в эти дни, значится: «Ежедневно лично осмотреть всякую часть хозяйства», после чего записывается сюда же относящееся другое правило: «Приказывать, бранить и наказывать не торопиться, помнить, что в хозяйстве больше, чем в чем-нибудь, нужно терпение». Применялись ли Толстым в то время наказания к его крестьянам и, если применялись, то в чем именно они состояли, — неизвестно.

Гимнастикой Толстой, повидимому, был сильно увлечен в это лето. Когда-то в Москве, а потом и в Казани Толстой делал гимнастику с тем, чтобы впоследствии стать «первым силачом в мире»80. Теперь в нем затихли все честолюбивые мечты, и все, что он делал, в том числе и гимнастику, делал он исключительно для себя, без всякой мысли о своей будущей славе. Он не только составляет для себя правила гимнастических упражнений, но и в течение почти целого месяца ежедневно ведет точную запись тому, сколько каких упражнений было проделано им за день81.

Из книг, прочитанных Толстым в это лето, в дневнике упомянуты только сочинения Монтескье.

Самым сильным увлечением Толстого летом 1850 года была музыка. Как записал он позднее в своем дневнике, в этом году он «хотя в очень несовершенном виде», «испытал счастье артиста»82.

По своему обыкновению Толстой составляет для себя правила — на этот раз «по части музыки», которые записывает в дневник. Не довольствуясь практическими занятиями музыкой, Толстой стремится определить существо музыки, как искусства, и начинает теоретическую работу под заглавием «Основные начала музыки и правила к изучению оной»83. Толстой дает здесь следующее формальное определение музыки: «Музыка есть совокупность звуков, поражающих нашу способность слуха в трояком отношении:

- 267 -

1) в отношении пространства, 2) в отношении времени, 3) в отношении силы». На этом работа обрывается; правила «к изучению» музыки даже не были начаты.

К событиям личной жизни Толстого 1850 года, по некоторым данным, следует отнести его сближение с крестьянской девушкой Гашей (Агафья Михайловна Трубецкая), служившей горничной у Т. А. Ергольской. Впоследствии Толстой сам рассказал об этом факте как своей жене Софье Андреевне84, так и своему биографу П. И. Бирюкову85, которому в августе 1910 года он говорил:

«Вот вы пишете про меня все хорошее. Это неверно и неполно. Надо писать и дурное. В молодости я вел очень дурную жизнь, и два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня. И я вам, как биографу, говорю это и прошу вас это написать в моей биографии. Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни, до моей женитьбы. На это есть намек в моем рассказе «Дьявол». Второе — это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я соблазнил ее, ее прогнали, и она погибла».

С такими же угрызениями совести вспомнил Толстой о своих отношениях к Гаше Трубецкой в записи дневника от 27 января 1900 года: «Очень тяжело было от появления Г. Все расплата не кончена. Так ему и надо»86. (Здесь под словом «ему» Толстой подразумевал самого себя — свое «низшее я», по принятой им терминологии.)

И С. А. Толстая, и П. И. Бирюков утверждают, что отношения с Гашей Трубецкой дали Толстому материал для изображения в «Воскресении» Нехлюдова и Катюши. Однако дальнейшая судьба Гаши Трубецкой не имела ничего общего с судьбой Катюши Масловой. Вопреки рассказу Толстого, девушка эта не погибла, а была впоследствии горничной у его сестры Марии Николаевны. В 1859—1863 годах Гаша сопровождала М. Н. Толстую в ее заграничном путешествии, причем Мария Николаевна настолько доверяла ей, что поручила ее попечению троих своих малолетних детей на время своего шестинедельного отсутствия87. И позднее М. Н. Толстая иногда приглашала к себе Агафью Михайловну.

Иными были отношения молодого Толстого к другой девушке, служившей в доме его тетки, Дуняше Михайловой. Дуняша Михайлова была дочерью старого дядьки Толстого — Николая

- 268 -

Дмитриевича. Впоследствии она вышла замуж за приказчика Толстого А. С. Орехова и умерла в 1879 году. О своих отношениях к этой девушке Толстой вспомнил в своем дневнике уже много лет спустя после ее смерти. «Ехал мимо закут, — записал он в дневнике 14 октября 1897 года. — Вспомнил ночи, которые я проводил там, и молодость и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с нею), сильное женское тело ее. Где оно? Уж давно одни кости...»88. Это — единственное воспоминание Толстого о его молодой поэтической любви к дворовой девушке Дуняше, — любви, так соответствовавшей в то время мечтательному складу его ума.

Большое значение в жизни Толстого имел окончательный переезд на жительство в Ясную Поляну его тетушки Татьяны Александровны.

После отъезда молодых Толстых в Казань Т. А. Ергольская жила большей частью у своей сестры Е. А. Толстой в ее имении Покровском. Несмотря на вынужденную разлуку с племянниками, она продолжала так же любить их, как и раньше, и душою всегда жила с ними. Племянники отвечали ей тем же горячим чувством любви. Во Льве с годами все больше и больше усиливалось чувство уважения и любви к его старой тетке. Уже в конце июня 1846 года он писал брату Николаю на Кавказ из Ясной Поляны: «Знаешь, при каждой встрече с тетей Туанетой я нахожу в ней все больше и больше высоких качеств. Единственный недостаток, который можно в ней признать, это то, что она чересчур романична; но это происходит от ее прекрасного сердца и ума, которые нужно было бы на что-нибудь направить, и за неимением этого она всюду отыскивает романическое» (перевод с французского)89.

Сделавшись самостоятельным, Толстой, в каких бы трудных обстоятельствах ни находился сам (как это было с ним, например, в Петербурге), несмотря ни на что, всегда считал себя обязанным оказывать своей тетке материальную поддержку и, наконец, предложил ей совсем переехать на жительство к нему в Ясную Поляну. В дневнике своем от 24 марта 1850 года Т. А. Ергольская отмечает это «благородное и великодушное предложение» своего племянника. «Я была так счастлива, — пишет она, — почувствовать себя им любимой, что в этот момент я забыла жестокое страдание, угнетающее мое сердце... Видеть, что существует душа столь любящая, было для меня счастьем. Днем и ночью я призываю на него благословение неба» (перевод с французского).

Та поэтическая любовь, которая некогда освещала и согревала всю жизнь Татьяны Александровны, теперь вновь ожила в ее душе, будучи направлена на сына давно уже умершего любимого

- 269 -

ею человека. Как вспоминает Толстой, тетушка часто называла его именем отца — Nicolas. «Это мне было особенно приятно, — говорит Толстой, — потому что показывало, что представление о мне и отце соединялось в ее любви к обоим»90.

Что именно таков был характер отношений Т. А. Ергольской к племяннику Льву, вполне подтверждается сохранившимися в ее архиве черновиками писем к нему, которые вряд ли были переписаны и посланы по адресу и писались ею больше для себя самой. «Ты необходим для моей жизни, — писала Т. А. Ергольская в одном из таких набросков, — как дневной свет; я не могу жить без тебя. Если бы я говорила о моих чувствах, я сказала бы тебе многое, но не всегда возможно сказать то, что чувствуешь. Сердце так полно, что слов нехватает» (перевод с французского).

«Я люблю тебя, — читаем в другом наброске, — больше, чем можно сказать, тебе принадлежит моя душа, тебе мои мысли, чувство самое нежное, тебе мои воспоминания во всем их объеме... Ты восхитительно, бесконечно добр, что лишь я одна могу оценить» (перевод с французского).

«Когда ты сидел со мной на диване в Ясном, — признается Т. А. Ергольская в третьем отрывке, написанном по-русски, — я глядела на тебя вся, глядела всеми чувствами, вся превратилась в одно зрение и не могла наглядеться, не могла ничего сказать: так душа была полна тобой, что все забыла».

Этот особенный характер отношений Т. А. Ергольской к ее любимому племяннику развил в ней особую проницательность по отношению к нему и позволял ей угадывать в нем такие качества, каких другие не подозревали. Об этом мы узнаем из писем к ней Льва Николаевича. Так, в письме от 8 мая 1851 года Толстой напоминает тетушке, что она называла его «un homme à epreuve» («человек, испытывающий себя»)91; в письме от 12 ноября 1851 года, что для нас еще более интересно, Толстой вспоминает, что тетушка советовала ему «faire des romans» («писать романы»), и сообщает, что теперь он последовал ее совету92.

Что касается миросозерцания Т. А. Ергольской, в той или иной степени, несомненно, оказавшего влияние и на Толстого, то миросозерцание это представляло удивительную смесь возвышенных и низменных в нравственном отношении представлений. От нее впервые узнал Толстой изречение: «Fais ce que dois, advienne que pourra» («Делай, что должно, и пусть будет, что будет»)93.

- 270 -

С другой стороны, в своей «Исповеди», писавшейся в 1880—1882 годах, говоря о дурном влиянии на него среды, окружавшей его в молодости, Толстой рассказывает: «Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтобы я имел связь с замужнею женщиной: rien ne forme un jeune homme comme une liaison avec une femme comme il faut. Еще другого счастья она желала мне — того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья, — того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня вследствие этой женитьбы было как можно больше рабов»94.

Пожелание Т. А. Ергольской о женитьбе ее племянника на очень богатой девушке с большим количеством крепостных «душ» находилось в связи с общими ее взглядами на жизнь, которые, как мы уже говорили, не были передовыми для своего времени: она не сомневалась в законности крепостного права и не допускала мысли об его уничтожении, хотя и была противницей телесных наказаний крестьян.

Пошлое нравоучение о формирующем влиянии связи с замужней женщиной было, очевидно, вычитано Т. А. Ергольской из романа Э. Бульвера «Пельгам, или приключения джентльмена», где мать в письме к сыну дает ему такое наставление: «Ничто, мой дорогой сын, не может быть лучше связи (разумеется, вполне невинной) с женщиной, пользующейся значением в свете» (перевод с английского)95.

Толстой ни в то время, ни позднее не последовал совету тетушки, но воспользовался этим оборотом речи в своих произведениях96 и даже в переносном смысле применял его к себе самому97.

- 271 -

Что же касается двух других наставлений тетушки: жениться на богатой невесте, чтобы тем поправить свои дела, и добиться места адъютанта у высокопоставленного лица, то эти наставления имели некоторое воздействие на жизнь молодого Толстого, хотя и в слабой степени.

В молодые годы Толстой иногда испытывал недовольство от сознания того, что в его воспитании главную роль играли женщины. Так, в записи дневника от 7 июля 1854 года, перечисляя разные неблагоприятные условия своей прошлой жизни, Толстой, между прочим, отмечает и то, что он остался «с семилетнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних»98. Когда же в старости он писал свои «Воспоминания», то испытывал одни только чувства любви и благодарности к своим воспитательницам А. И. Остен-Сакен и Т. А. Ергольской. Тетушке Татьяне Александровне он выражает благодарность, во-первых, за то, что она еще в детстве научила его «духовному наслаждению любви»; во-вторых, за то, что от нее он научился «прелести одинокой неторопливой жизни». Он вспоминает «осенние и зимние длинные вечера» (несомненно, 1849—1850 годов), которые он «после дурной жизни в Туле, у соседей с картами, цыганами, охотой, глупым тщеславием» проводил в ее комнате за чтением и разговорами, «и эти вечера, — говорил Толстой, — остались для меня чудесным воспоминанием... Этим вечерам я обязан лучшими своими мыслями, лучшими движениями души».

XIV

Спокойная, уединенная, неторопливая жизнь в деревне с тетушкой Татьяной Александровной в то время лишь изредка притягивала к себе Толстого. Он часто уезжал в Тулу, где, по его выражению, «пустился в жизнь разгульную»99. Он с большей силой, чем раньше, пережил «период кутежей, охоты, карт, цыган»100. Молодому соседу помещику Огареву Толстой проиграл в карты 4000 рублей. Проигрыш этот, как записал он в дневнике 8 декабря, приводил его дела в совершенное расстройство; однако ему удалось отыграться.

Пока Толстой жил в спокойной и уединенной деревенской обстановке, его честолюбивые мечты затихали, но в обществе мечтания эти снова возобновлялись. Так было и на этот раз;

- 272 -

и это обстоятельство способствовало тому, что Толстой решил оставить Тулу и переменить образ жизни. «Пустившись в жизнь разгульную, — записывает он в дневнике 8 декабря 1850 года, — я заметил, что люди, стоявшие ниже меня всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение».

4 декабря 1850 года Толстой выехал из Тулы в Москву, куда прибыл на другой день. Опять выбрал он себе квартиру в знакомом ему с детства районе Арбата. Он поселился в доме Глобы на Сивцевом-Вражке. Этот двухэтажный каменный дом, расположенный на углу Сивцева-Вражка и Никольского (теперь Плотникова) переулка и числящийся теперь под № 36, повидимому, сохранился до настоящего времени в том же виде, в каком был в 1850-х годах101. В этом доме Толстой за 40 рублей серебром в месяц снял квартиру в четыре комнаты. В числе необходимых принадлежностей его московской квартиры, как и в 1848 году, был рояль.

Дела, ради которых приехал Толстой в Москву, состояли в следующем.

На четвертый день после своего приезда в Москву, 8 декабря, Толстой раскрывает тетрадь дневника и отмечает в ней совершившуюся в нем, по его мнению, перемену, которая состоит в том, что он «перебесился и постарел». «Перестал я, — пишет он, — делать испанские замки и планы, для исполнения которых недостанет никаких сил человеческих». У него нет уже теперь убеждения в своем исключительном призвании первенствовать над людьми. «Прежде, — пишет он, — все, что обыкновенно, мне казалось недостойным меня; теперь же, напротив, я почти никакого убеждения не признаю хорошим и справедливым до тех пор, пока не вижу приложения и исполнения на деле оного, и приложения многими». Сообразно этому новому взгляду на самого себя и на свою жизнь, Толстой ставит теперь перед собой три цели, все исключительно практического характера: «1) попасть в круг игроков и при деньгах играть; 2) попасть в высокий свет и при известных условиях жениться; 3) найти место, выгодное для службы». Все это для того, чтобы «поправить свои дела»102.

И опять в дневнике Толстого появляются правила, но теперь уже, сообразно новым поставленным им себе целям, исключительно практического характера: «Правила для игры» и «Правила для общества». Из «Правил для игры» для нас представляет интерес

- 273 -

лишь одно: «Играть только с людьми, состояние которых больше моего», — правило, показывающее, что даже в таком далеком от всяких нравственных требований занятии, как карточная игра, Толстой стремился в известной степени руководствоваться нравственными требованиями. Более интересны предписанные себе Толстым «Правила для общества». В правилах этих не только не заметно каких-либо элементов раболепства или угодничества перед знатными и сильными, чего никогда не было у Толстого, но, напротив, видна некоторая гордость и даже заносчивость. Толстой считает нужным, находясь в обществе, «быть сколь можно холоднее и никакого впечатления не выказывать»; «стараться владеть всегда разговором»; «стараться самому начинать и самому кончать разговор»; «на бале приглашать танцовать дам самых важных». Он внушает себе, что ему следует «ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому, не отплативши вдвое».

Сообразно поставленным им себе целям Толстой старается теперь часто бывать в московском свете. Он ездит к московскому военному генерал-губернатору Закревскому, жена которого Аграфена Федоровна приходилась ему двоюродной теткой; к своему троюродному дяде князю Сергею Дмитриевичу Горчакову, управляющему конторой государственных имуществ и запасным дворцом; к князю Андрею Ивановичу Горчакову, генералу от инфантерии, женатому на внучке Суворова, троюродному брату его бабушки, у которого отец Толстого в войну 1812 года был адъютантом; к сенатору генералу от инфантерии П. А. Чертову, знакомому Толстых по Казани, где он был комендантом; к генерал-майору И. М. Канивальскому; к родителям своего друга В. С. Перфильева — жандармскому генералу С. В. Перфильеву и его жене, рожденной графине Ланской; к своему двоюродному дяде князю Михаилу Александровичу Волконскому и др.

Близкое общение с московским высшим светом не осталось без некоторого дурного влияния на Толстого. В письме к своей романически настроенной тетушке Толстой без всякого порицания рассказывает о бесчестных любовных похождениях какого-то проходимца князя Гагарина, о которых он слышал от Закревских, и только как об истории, «наделавшей много шума в Москве», сообщает о трагическом факте убийства любовницы Сухово-Кобылина (впоследствии известный драматург), француженки Симон-Диманш.

Однако общение со светским обществом не привело самого Толстого к распущенной жизни.

Толстой проводил много времени и с молодыми людьми своего круга: двоюродными братьями Волконскими, дальним родственником Горчаковым, братьями Колошиными, Озеровым. На Озерове и одном из Колошиных следует остановиться подробнее.

- 274 -

Судя по дневнику и переписке Толстого, Борис Семенович Озеров был одним из самых близких его приятелей в 1849—1851 годах. Сын сенатора, Озеров учился в Училище правоведения, но был исключен из него за какие-то «шалости». После этого, по словам его сестры-монахини, Озеров проводил время «в шалостях самых непозволительных» и, наконец, «взял жену не столько несообразно званию своему, как пустую и ветреную француженку с Кузнецкого моста». Толстой в декабре 1850 года пишет тетушке, что Озеров с женой был у него, «очень счастливый». Но уже в 1857 году Озеров, проживший все свое имение с восемьюстами душ крестьян, в тридцать лет был, как пишет его сестра, «больной, оборванный, потерявший совершенно даже наружность порядочного человека». Через два года он умер. Сестра отмечает его «добрую и христианскую кончину»103.

Иным был другой приятель Толстого Сергей Павлович Колошин, брат Сонечки Колошиной. С. П. Колошин жил литературным трудом, помещая свои переводы, юмористические очерки и фельетоны в разных журналах и газетах. Не без некоторого чувства зависти Толстой 7 декабря писал о Колошине своей тетушке (перевод с французского): «Он честно зарабатывает свой кусок хлеба, и зарабатывает его больше, чем приносят триста душ крестьян». В этих словах Толстого слышится некоторая зависть к его приятелю за то, что он в получении средств на жизнь не зависит, как Толстой, он нечестного и пьяного управляющего; слышится также и сомнение в том, честно ли получать средства не путем собственного труда, а за счет труда сотен крепостных «душ».

Было бы ошибкой думать, что Толстой, отдаваясь светским удовольствиям, не чувствовал пустоту того светского общества, в котором он вращался. Пустоту этого общества Толстой увидел ясно еще в Казани, но в этом случае его сознание вступало в противоречие с теми аристократическими предрассудками, в которых он был воспитан. Несомненно, относительно самого себя и именно относительно московского периода своей жизни писал Толстой про героя «Казаков» в одной из черновых редакций этой повести, относящейся к 1858 году: «Ум давно уже объяснил ему, что генерал-губернатор есть идиот, а он все-таки изо всех сил желает, чтобы его рука была пожата рукою генерал-губернатора. Ум доказал, что свет есть уродство, а он с трепетом, волнением

- 275 -

входит на бал и ждет, ждет чего-то волшебно-счастливого от этого ужасного света»104.

Несмотря на частые посещения светских знакомых, Толстой временами или, лучше сказать, часами отдавался и умственной деятельности. 17 декабря он возвращается к начатой летом работе «Основные начала музыки и правила к изучению оной». Продолжая эту работу, Толстой дает теперь уже не формальное определение музыки, которое было дано им раньше, а определяет сущность музыки как искусства. Музыку в смысле «поэтическом» он определяет такими словами: «Музыка в этом смысле есть средство возбуждать через звук известные чувства или передавать оные»105.

Нельзя не заметить сходства этого определения музыки с определением искусства вообще, которое было дано в трактате «Что такое искусство?», написанном почти пятьдесят лет спустя. Здесь искусство вообще определяется Толстым как «деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их»106.

Далее следует раздел, озаглавленный «Музыкальный анализ». Он излагается в стиле руководства: «Для настоящего изучения музыки я нахожу необходимым для учащегося...» и т. д. Но работа эта была очень скоро оставлена и осталась незаконченной.

Показательно, что музыка была первым из искусств, над определением которого задумался молодой Толстой.

К декабрю 1850 года относится и начало художественного творчества Льва Толстого106а. Уже на третий день своего приезда в Москву 8 декабря Толстой делает запись в дневнике о своем намерении написать «повесть из цыганского быта». На 11 декабря записано задание — «писать конспект повести», после чего в течение ряда дней — 13, 15, 16, 17, 18, 21 декабря неизменно в разных вариациях повторяется одно и то же задание: «заняться сочинением повести», «заняться писанием», «писать повесть»,

- 276 -

«писать и писать». 22 и 24 декабря задание принимает новую форму: «писать первое письмо». Эта запись относится, конечно, к той же начатой повести. Затем четыре дня проходят в бездействии, после чего 29 декабря в дневнике появляется суровая отповедь самому себе: «Живу совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно. Занятия свои почти все оставил и духом очень упал». «Скотски» в этой записи означает, очевидно, — без всякой умственной деятельности. Дальнейших записей в дневнике о работе над начатой повестью не встречается. Повесть, очевидно, не была окончена; содержание ее неизвестно. Рукопись не сохранилась; вероятно, она была уничтожена самим автором.

Так в декабре 1850 года началась в Москве скромно и незаметно литературная деятельность Льва Толстого.

XV

22 декабря 1850 года Николай Николаевич Толстой, три года не видавшийся с братьями, приехал с Кавказа в долгосрочный отпуск. Он остановился у сестры в Покровском и немедленно написал Льву Николаевичу в Москву, прося его поскорее приехать повидаться.

Получив письмо брата, Лев Николаевич 31 декабря выехал из Москвы и 1 января 1851 года был уже в Покровском. Для свидания с братом приехал и Митенька из Курска; Николай Николаевич навестил и брата Сергея, проживавшего большей частью в Туле. Встреча с Сергеем произвела на него тяжелое впечатление. «Сережа, — написал Н. Н. Толстой брату Льву, — продолжает цыганерствовать, ночи там, а днем сидит по целым часам немытый и нечесаный на окошке. Он оживляется только тогда, когда кто-нибудь из цыган приносит ему известия о Маше... Я заметил, что ты прав: «Сережа находится в большой опасности совершенно опуститься... Он сидит в Туле, где по его мнению все, кроме цыган, канальи...»

По возвращении в Москву Толстой продолжает ту же светскую рассеянную жизнь, как и раньше.

18 января в дневнике появляется неясная запись: «Писать историю м. д». Наиболее правдоподобное раскрытие инициалов этого замысла будет: «историю минувшего дня». Судя по записи дневника, сделанной в «минувший день», т. е. 17 января, в этот день Толстой имел намерение ехать на бал к московскому генерал-губернатору Закревскому. Если он, действительно, был на этом бале, то, быть может, именно этот бал он и имел в виду описать в задуманном очерке. Но возможно и то, что Толстой просто имел в виду «рассказать задушевную сторону жизни одного дня», чего ему «давно хотелось», как писал он в начатом 25 марта 1851 года наброске «История вчерашнего дня», являющемся попыткой выполнения данного замысла.

- 277 -

Менее правдоподобным будет другое чтение этого сокращения: «история моего детства», хотя первая редакция «Детства», по нашему мнению, и была начата Толстым в том же марте 1851 года, еще ранее «Истории вчерашнего дня».

Через неделю, 25 января, Толстой записывает: «Влюбился или вообразил себе, что влюбился; был на вечернике и сбился с толку». Кто был предметом этого кратковременного увлечения Толстого, бывшего скорее всего, как он и предполагал, больше в его воображении, остается неизвестным. Затем дневник прерывается больше, чем на месяц. Толстой продолжает вести светский образ жизни; на масленой неделе он участвует в каком-то костюмированном бале, где он был загримирован под майского жука107.

Наконец, 28 февраля в дневнике появляется запись: «Много пропустил я времени. Сначала завлекся удовольствиями светскими, потом опять стало в душе пусто».

С Толстым, очевидно, произошло то самое, что с героем его рассказа «Святочная ночь» (1853 год): «Он был слишком умен, чтобы давно не разглядеть всю пустоту постоянных отношений людей, не связанных между собою ни общим интересом, ни благородным чувством, а, полагающих цель жизни в искусственном поддержании этих постоянных отношений»108.

«Мучило меня долго то, — пишет далее Толстой в той же записи дневника, — что нет у меня ни одной задушевной мысли или чувства, которое бы обусловливало все направление жизни — все так, как придется; теперь же, кажется мне, нашел я задушевную идею и постоянную цель, это — развитие воли, — цель, к которой я давно уж стремлюсь». Он находит и практическое применение этой цели — это опять подготовка к кандидатскому экзамену, которой он, отчаявшись в поступлении на службу, вновь решил себя посвятить. Но уже 7 марта он записывает, что «подготовка к экзамену есть пуф». И занятия были оставлены — теперь уже бесповоротно и навсегда.

По своим земельным делам Толстой в то время бывал у Никиты Степановича Бегичева, служившего в Москве в Сенате в чине коллежского секретаря. Вероятно, от Бегичева Толстой узнал о романе его дяди Дмитрия Николаевича Бегичева «Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, русских дворян». Роман этот, вышедший в шести частях в 1832 году, в свое время пользовался большим успехом. Он отмечен Толстым в черновой редакции списка произведений, произведших на него впечатление в его молодые годы. Отец знакомого

- 278 -

Толстого, Степан Никитич Бегичев, был друг Грибоедова, «знавший о нем больше, чем кто-либо другой, и некогда сам декабрист, член Союза благоденствия»109. Другом и почитателем Грибоедова был и его брат, автор «Семейства Холмских», — прототип Платона Михайловича Горича из «Горя от ума»110. Многим героям своего романа Бегичев дал фамилии героев «Горя от ума»; у него встречаются: Чацкий, Фамусов, Молчалин, Хлестова, Скалозуб и другие, хотя характеры этих героев видоизменены сравнительно с их однофамильцами у Грибоедова111.

Роман, несомненно, был интересен Толстому, как любовно нарисованная картина быта и нравов того русского поместного дворянства, к которому принадлежал он сам. Но наибольшее значение роман Бегичева имел для Толстого тем, что из него он впервые узнал о «франклиновском журнале»112.

В том душевном состоянии недовольства собой, в каком находился тогда Толстой, рассказ о «франклиновском дневнике» показался ему откровением. К тому же стояла весна, которая и в этом году, как и раньше, действовала на Толстого возбуждающим образом. «В одном сочинении, — писал он тетушке 8 марта 1851 года, — прочел я недавно, что первые признаки весны действуют обыкновенно на моральную сторону человека. С оживающей природой хочется переродиться самому, жалеешь о прошлом, о дурно использованном времени, раскаиваешься в своих слабостях, и будущее представляется впереди светлой точкой; становишься лучше, нравственно лучше. Относительно меня это совершенно верно. С тех пор, как я начал жить (самостоятельно), весна всегда приводила меня в хорошее состояние, в котором я удерживался более или менее долго» (перевод с французского).

И Толстой начинает писать дневник совершенно особого характера. «Нахожу для дневника, — записывает он 7 марта, — кроме определения будущих действий, полезную цель — отчет каждого дня с точки зрения тех слабостей, от которых хочешь исправиться».

На другой день он дает себе задание: «Составить журнал для слабостей (франклиновский)». Такая тетрадь, по образцу тех, какие были у Франклина, действительно, была заведена для себя Толстым, но до нас она не дошла.

Новый дневник ведется Толстым с неослабевающей энергией и упорством в течение почти целого месяца до самого отъезда из Москвы. Не пропуская ни одного дня, он вечерами сводит моральные счеты с самим собой за истекший день и распределяет свои

- 279 -

занятия на завтра. Слабости, в которых обвиняет себя Толстой, многочисленны и определяются им очень тонко.

Чаще всего Толстой обвиняет себя в тщеславии в различных его проявлениях («желание выказать», «fausse honte», «ненатуральность», «самохвальство», «мелочное тщеславие»). Любопытны отмеченные в дневнике случаи, когда Толстой замечал за собою проявление этого недостатка. То он «на Тверском бульваре хотел выказать»; то он «ездил с желанием выказать», то «говорил с Бегичевым тщеславно», то «ходил пешком с желанием выказать», рассказывал про себя, говорил о своем образе жизни, делал гимнастику все с тем же желанием и т. п. Далее следует ряд промахов, относящихся к волевой деятельности, когда Толстой отмечал за собой недостаток твердости, недостаток энергии, недостаток терпения, недостаток последовательности, неисполнение правил, слабость характера. К той же категории недостатков относится и замечавшаяся за собой Толстым лень («ленился выписывать», «ленился написать письмо», «не писал — лень», «встал лениво», «ничего не делал — лень», «гимнастику ленился», «английским языком не занимался от лени»), «нежничество» («на гимнастике не сделал одной штуки от того, что больно — нежничество», «до Колымажного двора не дошел пешком — нежничество») и несколько раз поминаемое «обжорство». Толстой ставит себе в вину даже один раз напавшую на него «сонливость».

Под именем «трусости» Толстым отмечается иногда действительная робость («на гимнастике не прошел по переплету — трусость»), а иногда, повидимому, свойственная ему застенчивость («не мог поклониться Львовой — трусость») или даже деликатность («пришел Иванов, с которым слишком долго разговаривал — трусость»). Часто упоминается «торопливость» («гимнастику делал, торопясь», «без внимания читал «Вертера» — торопливость», «торопился писать» и пр.).

Другая категория промахов, за которые винит себя Толстой, относится к сфере умственной деятельности. В некоторых своих поступках он видит «необдуманность», как, например, в том, что он «читал без системы», «выехал в скверных перчатках и без шубы», «покупки сделал ненужные» и т. п. Он упрекает себя также за рассеянность («потерял палку — рассеянность» и пр.). В иных случаях квалифицирование недостатков, отмеченных в себе Толстым, отличается большим своеобразием и оригинальностью. Так, не один раз он чувствует себя виновным в «обмане себя», который заключается в том, что «предчувствуя в вещи дурное, не обдумываешь ее».

Кроме всего этого, Толстой уличает себя еще в следующих недостатках: апатичность, аффектация, дурное расположение духа, ложь, непостоянство, нерасчетливость, ожидание чего-то, подражание, привычка ничего не делать, привычка спорить,

- 280 -

самонадеянность, сладострастие (один раз и только в мыслях), страсть к игре.

Каждый день Толстой начинал с беспокойством: удастся ли ему за этот день воздержаться от тех слабостей, за которые он так укорял себя вчера? «Вечером, — говорит он в автобиографическом рассказе «История вчерашнего дня», писавшемся 26—28 марта 1851 года, — я лучше молюсь, чем утром. Скорее понимаю, что говорю и даже чувствую. Вечером я не боюсь себя, утром боюсь — много впереди»113.

Можно было бы подумать, что это ежедневное обличение себя в самых различных недостатках приводило Толстого в состояние печали и уныния. Но на самом деле этого не было. В рассказе «История вчерашнего дня» Толстой рассказывает о своем обыкновении писать «франклиновский журнал» и прибавляет: «Всякий раз, когда я пишу дневник откровенно, я не испытываю никакой досады на себя за слабости; мне кажется, что ежели я в них признался, то их уже нет».

Вдумываясь внимательно в характер той внутренней работы над собой, которой Толстой с таким усердием предавался в Москве в феврале — марте 1851 года, нельзя не заметить, что то совершенствование, которое он тогда ставил своей задачей, имело мало общего с тем совершенствованием, к которому он призывал в последний период своей жизни. Это совершенствование совсем не имело в виду усиления чувства «любви ко всем» и вытекающих из него поступков, как понимал Толстой совершенствование впоследствии. В том же рассказе «История вчерашнего дня» Толстой говорит, что целью его внутренней борьбы является «всестороннее образование и развитие всех способностей». Однако изучение записей дневника приводит к выводу, что не одну только цель развития всех заложенных в нем способностей ставил себе Толстой, когда писал «франклиновский журнал». Тем идеалом, к достижению которого он тогда стремился, было представление о сильной физически, умственно и нравственно личности, свободной, гордой, довольствующейся самой собою, не нуждающейся ни в чьей помощи и поддержке, не зависящей ни от окружающей обстановки, ни от внешних влияний, ни от собственного физического состояния. Упорная борьба с тщеславием, которую вел Толстой, также проистекала не из чувства христианского смирения и уничижения; источник этой слабости был по его убеждению в том, что тот человек, «которого цель есть мнение других, слаб»114.

При всем этом Толстой продолжает оставаться человеком своего круга. В числе недостатков, отмечаемых в дневнике, находим также «фамильярность» и «недостаток fierté» (гордости).

- 281 -

И все-таки Толстой впоследствии, уже по пути на Кавказ, вспоминая последние месяцы, проведенные им в Москве, считал возможным записать в своем дневнике: «Последнее время, проведенное мною в Москве, интересно тем направлением и презрением к обществу и беспрестанной борьбой внутренней»115.

Оставаясь аристократом, Толстой в то же время проникается презрением к окружавшему его аристократическому обществу за его пустоту и ничтожество; светский образ жизни не удовлетворяет его душевные запросы. Смутное сознание своего умственного и нравственного превосходства заставляет его отдаляться от этого общества.

XVI

Согласно новым, поставленным им перед собою задачам, образ жизни Толстого совершенно изменяется. «Я в полном одиночестве, — пишет он тетушке в одном из писем того времени (перевод с французского), — нигде не бываю и никого не принимаю к себе»116.

Теперь он уже по-другому смотрит на те цели, ради достижения которых он приехал в Москву: успешная карточная игра, выгодная женитьба и получение хорошо оплачиваемого места службы. «Первое скверно и низко, — записывает он в дневнике от 20 марта. — Второе, благодаря умным советам брата Николеньки, оставил до тех пор, пока принудит к тому или любовь, или рассудок, или даже судьба, которой нельзя во всем противодействовать». Мысль о службе была им также оставлена, потому что ему хотелось «много других вещей, несовместных» с нею.

Оставив большой московский свет, он видится почти исключительно со своими сверстниками. Он усердно занимается гимнастикой в специальном гимнастическом заведении Пуарэ, где один раз даже пробует бороться с известным в то время силачом Билье, фехтованием и верховой ездой. Наряду с физической гимнастикой он занимается гимнастикой умственной. «Необходима, — записывает он в дневнике 22 марта, — гимнастика для развития всех способностей», в том числе «гимнастика памяти». С этой целью он дает себе задание: каждый день учить что-нибудь наизусть и заниматься английским языком.

Он много читает. За это время им были прочитаны: «История жирондистов» Ламартина, его же роман «Женевьева» и поэма «Жоселен», роман Бернардена де Сен Пьера «Поль и Виргиния», «Страдания молодого Вертера» Гёте. Несомненно, что тогда же прочитал Толстой «Сантиментальное путешествие по Франции и Италии» и «Жизнь и приключения Тристрама Шенди» Лоренса

- 282 -

Стерна. Читая, Толстой делал выписки из прочитанных книг и записывал все вызванные в нем этим чтением мысли117. Записанные здесь мысли Толстого, касающиеся литературы, являются первыми его высказываниями по вопросам художественного творчества, и вместе с тем изложенные здесь взгляды навсегда остались твердыми убеждениями Толстого по затронутым им вопросам.

Замечательны мысли Толстого о народной литературе. Выписав мнение Ламартина о том, что писатели пишут только для своего круга и не пишут для народа, «в котором есть лица, жаждущие просвещения», Толстой излагает свои собственные соображения по этому вопросу. «Все сочинения, — говорит он, — чтобы быть хорошими, должны, как говорит Гоголь о своей прощальной повести («она выпелась из души моей»118), выпеться из души сочинителя». Положение это, так сильно и образно выраженное молодым Толстым, навсегда осталось одним из основных принципов его эстетики. Через сорок пять лет Толстой утверждал то же самое: «В художественном произведении главное — душа автора»119.

Переходя к вопросу о народной литературе, Толстой, исходя из установленного им критерия достоинства художественных произведений, говорит, что произведения, написанные для народа, не должны быть подделкой под народную литературу. «У народа, — пишет Толстой, — есть своя литература — прекрасная, неподражаемая; но она не подделка, она выпевается из среды самого народа». Категоричность этого утверждения о «прекрасной, неподражаемой народной литературе» свидетельствует о том, что Толстой в то время уже был достаточно хорошо знаком с народной поэзией; а выраженная здесь высокая оценка народного творчества осталась на всю жизнь твердым, незыблемым убеждением Толстого, которое он неоднократно повторял и в статьях, и в письмах, и в устных высказываниях.

XVII

Моральный подъем сопровождался подъемом художественного творчества.

9 марта Толстой пишет своему петербургскому приятелю Г. Е. Ферзену, с которым он был на «ты», письмо, которое до

- 283 -

нас не дошло, но содержание которого выясняется из ответного письма Ферзена от 10 июня 1851 года. Судя по ответу Ферзена, Толстой просил его представить в цензуру какую-то свою повесть, которую он, быть может, пришлет ему.

Ферзен ответил, что сам он нескоро будет в Петербурге, но рекомендовал Толстому, если он не изменил своего намерения, обратиться к служившему под его началом в Министерстве внутренних дел Н. А. Ермакову, который «сам прежде писал повести и переводил французские романы и часто с цензурою имел дело, потому что в различных русских журналах печатал свои статьи». Любопытно, что Ферзен закончил письмо к Толстому следующей просьбой: «Напиши в свободное время про свое житье-бытье, в какой ты теперь фазе находишься»120.

Надо думать, что повесть, которую Толстой предполагал представить в цензуру, не что иное, как первая редакция «Детства». Очевидно, Толстой, начиная свою литературную деятельность, совершенно не представлял себе, каких трудов будет стоить ему его первое произведение и как нескоро придет время представлять его в цензуру. В пользу того, что Толстой думал о представлении в цензуру именно первой редакции «Детства», можно привести несколько соображений.

Зачеркнутое предисловие к первой редакции «Детства» по своему тону вполне соответствует тому настроению, в котором находился Толстой в Москве в конце февраля и в начале марта 1851 года. В этом предисловии, написанном в форме обращения к неназванному лицу, Толстой пишет почти то же самое, что писал в дневнике 28 февраля. Он говорит, что ему хотелось «найти в отпечатке своей жизни одно какое-нибудь начало — стремление, которое бы руководило» им, но он «ничего не нашел ровно: случай, судьба». Возможно, что это предисловие было написано в тот же день 28 февраля или во всяком случае в ближайшие дни.

3, 4, 5 и 6 марта записей в дневнике нет. 7 марта в числе заданий на следующий день значится: «Гимнастика, обед, роман, гости и дневник». Но здесь под словом «роман» едва ли можно подразумевать работу над тем произведением, которым Толстой был в то время занят. Нигде в последующих записях этого месяца Толстой не называет его романом. В данной записи речь идет, повидимому, не о работе над каким-то романом, а о чтении какого-то романа, — вероятнее всего, «Семейства Холмских».

10 марта, в числе заданий на следующий день, записано: «Писать до 10». Это неясное задание проясняется записью следующего дня — 11 марта. Эта запись начинается словами: «Писал письмо хорошо, немного торопливо». Несомненно, что

- 284 -

здесь идет речь не о письме к какому-нибудь лицу; отмечая в дневнике написание писем, Толстой всегда указывал, кому было адресовано письмо; здесь такого указания нет. Речь идет, очевидно, о предсмертном письме матери к детям в первой редакции «Детства». Буквально такие же записи, относящиеся к окончательной редакции повести, имевшей деление на главы, находим в дневнике 1852 года. 22 мая в дневнике записано: «Переписывал письмо, за второй частью которого придется подумать». Затем на следующий день: «Докончил письмо довольно хорошо».

Далее задание «писать» без обозначения того, к чему оно относится, находим в записях дневника от 12, 13, 14, 15, 17 и 19 марта. В записи 18 марта задание записано в таких словах: «С 7 до 11 писать дневник». Не может быть сомнения в том, что здесь речь идет не о дневнике в обычном смысле этого слова. Ежедневные записи дневника Толстого того времени настолько кратки, что ни одна из них никак не могла потребовать четырех часов для ее выполнения. Надо полагать, что эта запись также относится к первой редакции «Детства». Толстой мог назвать ее дневником, поскольку рукопись заглавия не имела, написана была в форме записок и основной рассказ был датирован определенным числом — 12 апреля 1833 года.

На 21 марта в числе заданий указано: «Перечитывать Ламартина, свое писание и писать». Задание было выполнено лишь отчасти, что видно из записи от 21 марта: «Утром занимался писанием и чтением, писал мало, был не в духе и боялся поправить». По этому случаю в дневнике тут же записывается правило: «Лучше попробовать и испортить (вещь, которую можно переделать), чем ничего не делать».

22 марта Толстой «писал выписки, замечания и дневник, слишком торопясь». «Замечаниями» Толстой называл записи своих мыслей, вызванных чтением книг. Некоторые из этих записей сохранились и опубликованы в томе дневников Толстого120а. 23 марта Толстой упрекает себя за то, что не «поправил писанья», в чем он видит «обман себя».

Начавши писать, Толстой чувствует потребность овладеть литературным языком. 23 марта он записывает в дневнике задание: «Стараться формировать слог: 1) в разговоре, 2) в письме», и далее, в тот же день: «писать правила для развития слога. Делать отчетливые переводы». Задание на 25 марта: «Переводить что-нибудь с иностранного языка на русский для развития памяти и слога».

24 марта Толстой «писать не успел», но записал новый замысел: «Написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями, которые он породит».

- 285 -

25 марта отмечается писание «дневника» и записывается задание на следующий день: «До 10 писать историю нынешнего дня». Повидимому, это задание было выполнено 26 и 27 марта, так как на 28 марта записывается задание: «Утром кончить описание вечера и перебелить завтра».

28 марта Толстой «писал мало», 29 — «ленился и торопился писать», 30 — «писал плохо». Эти записи, скорее, относятся к первой редакции «Детства», чем к «Истории вчерашнего дня». 31 марта Толстой упрекает себя за то, что «читал, не писавши дневник», а на 1 апреля дает себе задание: «Писать набело». Задание не было выполнено вследствие отъезда из Москвы в Ясную Поляну.

Таким образом, мы имеем все основания полагать, что работа Толстого над первой редакцией «Детства» началась и закончилась в Москве в марте 1851 года.

Вероятно, к тому же периоду, т. е. к весне 1851 года, нужно отнести и небольшой незаконченный отрывок, начинающийся словами: «Для чего пишут люди?»121 В этом отрывке Толстой проводит мысль, что «добродетель» есть «единственный способ, чтобы быть счастливым»: добродетель же состоит в «подчинении страстей рассудку». Между тем, — говорит Толстой, — «поэты... и романисты, историки и естественники вместо того, чтобы развитием рассудка склонять людей к рассудительным поступкам, развитием страстей склоняют их к деяниям безрассудным». Основная мысль этого рассуждения — о необходимости подчинения страстей рассудку — вполне соответствует тем требованиям, которые предъявлял Толстой к самому себе в этот период своей жизни.

В голове его появлялись темы различных художественных произведений. 22 марта он записывает в дневнике: «Хорошую можно написать книгу — жизнь Татьяны Александровны» [Ергольской]. Замысел этот осуществлен не был.

Весна 1851 года в Москве осталась в памяти Толстого как время усиленных наблюдений над окружающей жизнью. Через год, уже на Кавказе, он вспоминал: «Я сейчас, сидя у окна, наблюдал свободно и с удовольствием, так же как прошлую весну в Москве и Пирогове»122.

XVIII

«История вчерашнего дня», над которой Толстой работал 26—28 марта 1851 года, это, действительно, описание одного дня, правильнее, — вечера из жизни автора. Толстой имел в виду описать

- 286 -

день 25 марта, но начал с описания вечера 24 марта и до задуманного описания дня 25 марта так и не дошел.

Вечер 24 марта 1851 года не был ознаменован в жизни Толстого каким-либо особенным событием. Он выбрал этот вечер для описания просто потому, что ему «давно хотелось рассказать задушевную сторону жизни одного дня». Давно уже задумывался он над тем, «сколько разнообразных занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но не менее того понятных душе нашей, проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и типографчиков напечатать».

Вечер 24 марта 1851 года Толстой провел у своего троюродного брата, князя Александра Алексеевича Волконского, женатого на Луизе Ивановне Трузсон123. Л. И. Волконская, тогда привлекательная 26-летняя женщина, нравилась Толстому; его отношение к этой женщине было совершенно чистое и поэтическое. «Она для меня женщина, — пишет Толстой, — потому что она имеет те милые качества, которые их заставляют любить, или, лучше, ее любить, потому что я ее люблю; но не потому, чтобы она могла принадлежать мужчине. Это мне в голову не приходит». Любоваться ею, следить за выражением ее лица, за ее чувствами и мыслями, испытывать те же чувства, которые она испытывала, доставляло ему большое наслаждение. «Очень мне было приятно вместе смутиться и вместе улыбнуться», — замечает он и прибавляет: «Я люблю эти таинственные отношения, выражающиеся незаметной улыбкой и глазами и которых объяснить нельзя». При этом у него не было по отношению к ней никакого чувства ревности. «У нее дурная привычка, — пишет он, — ворковаться с мужем при других, но мне и дела до этого нет; мне все равно, что она целовала бы печку или стол».

Весь очерк пропитан нежным ароматом этой поэтической любви-любования124.

За описанием проведенного у Волконских вечера следует описание возвращения домой и засыпания. В отступлениях, которыми изобилует рассказ, сообщается ряд биографических подробностей, касающихся автора. Так, кроме «франклиновского журнала», о чем

- 287 -

сказано выше, из этого рассказа мы узнаем еще о том, что уже в то время Толстой тяготился одиночеством и мечтал о женитьбе. Идеалом женщины-жены представлялась ему его сестра. Вспомнив о ней случайно перед сном, он думает: «Что за прелесть Маша — вот бы такую жену!»

В отступлениях дается также ряд рассуждений, характеризующих общее миросозерцание Толстого того времени. Здесь мы находим первое выражение идеалистической нравственной философии Толстого. Основное положение этой философии то, что добро свойственно человеку, а зло несвойственно ему. Зло не существует само по себе; зло есть только отсутствие добра. Поэтому, «зло можно уничтожить, а добро нет. Добро всегда в душе нашей, и душа добро; а зло привитое. Не будь зла, добро разовьется». Отсюда моральное значение борьбы со своими слабостями: «Сними грубую кору с бриллианта — в нем будет блеск; откинь оболочку слабостей — будет добродетель».

Далее в этом рассказе Толстой впервые излагает свою теорию происхождения сновидений. По его мнению сновидения слагаются в момент пробуждения125.

Замечательны по своей живости, остроумию и верности те строки, которые Толстой посвящает меткости русского народного разговорного языка. «Удивительно, — говорит Толстой, — умеет русский человек найти обидное слово другому, которого он в первый раз видит, не только человеку — сословию: мещанин — «кошатник», будто бы мещане кошек обдирают; лакей — «лакало», «лизоблюд»; мужик — «Рюрик», отчего — не знаю; кучер — «гужеед» и т. д. Всех не перечтешь. Повздорь русский человек с человеком, которого первый раз видит, — он сейчас окрестит его таким именем, которым заденет за живую струну: «кривой нос», «косой чорт», «толстогубая бестия», «курносый». Надо испытать, чтобы знать, как верно и метко всегда попадают прямо в больное место».

Что касается общего стиля всего рассказа, то в нем заметны подражательность и незрелость художественных приемов. В рассказе находим большое количество длинных отступлений, состоящих как в описании эпизодов, не связанных с ходом действия рассказа, так и в рассуждениях автора о посторонних предметах: об игре в карты, о различных типах кучеров и их отношениях между собою, о «глупом» и «умном» кокетстве, о значении первых и последних впечатлений, о происхождении сновидений, о русском народном языке и др. Встречаются даже новые отступления в отступлениях. Общий тон всего рассказа — юмористический, причем юмор этот часто обращается автором на самого себя. Иногда

- 288 -

юмор рассказа получает несколько тяжеловесный характер вследствие сравнений, взятых из истории политических событий, чего впоследствии Толстой никогда не делал («Я вижу, как дама моя переходит на другую сторону, и я должен оставаться один. Я уверен, что Наполеону не так больно было видеть, как саксонцы при Ватерлоо перешли к неприятелю, как мне в первой юности было больно смотреть на эту жестокую эволюцию»). В других местах юмор автора над самим собой принимает характер несколько преувеличенный, как, например: «Так как я был занят рассуждением о формулах третьего лица, я не заметил, как тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село преспокойно на кресло». Остроумные обороты речи создаются иногда путем бойких, эффектных контрастов («Я не заметил, потому что вы показывали»); или путем столь же эффектной игры слов, к которой впоследствии Толстой не прибегал от своего лица [«Отчего эта женщина любит меня (как бы мне хотелось здесь поставить точку!) приводить в замешательство?»]; или умышленным прерыванием размышлений автора на полуфразе, чего мы также не найдем в позднейших сочинениях Толстого, речью другого лица («Заметно, как ей неловко звать меня по имени, по фамилии и по титулу. Неужели это от того, что я.....? «Останься ужинать», — сказал муж»); или каким-нибудь неожиданным эпизодом («Что за беда, что ошибаешься? Ежели бы не было ошибок, то не было бы.....» «Аль белены объелся?.. чо-орт!» Это восклицание кучер, везший автора домой, слышит от какого-то проезжего).

Характеристика героя получает иногда натуралистические черты. Впоследствии Толстой никогда не стал бы сообщать читателю, что зубы у него «чрезвычайно дурны, испорчены и редки». В рассказе встречаются иногда взятые из разговорного языка краткие, отрывочные фразы, как, например: «К делу», «Вот и разговор к чорту».

Все эти особенности «Истории вчерашнего дня» были не в стиле Толстого; поэтому мы не встречаем их в его позднейших произведениях. Но в «Истории вчерашнего дня» мы найдем два художественных приема, которые стали впоследствии излюбленнейшими приемами Толстого и которые он довел до высокой степени совершенства. Приемы эти — внутренняя речь и изображение душевных движений через их внешние проявления. Приемом внутренней речи Толстой пользуется пока недостаточно искусно. «Неслышный разговор» автора с хозяйкой дома126 слишком длинен и не воспроизводит той быстроты смены «тайных» мыслей и чувств, в передаче которых Толстой сделался таким великим мастером впоследствии. Наиболее интересным примером изображения

- 289 -

душевных движений через их внешнее проявление служит в рассказе попытка объяснения того, что выражалось во взгляде и в «сложении рта» хозяйки дома: «В эту минуту, как сказать, что он выражал? Была и задумчивость, и насмешка, и болезненность, и желание удержаться от смеха, и важность, и каприз, и ум, и глупость, и страсть, и апатия, и еще мало ли что он выражал».

Было бы большой ошибкой думать, что Толстой заимствовал эти приемы у Стерна, как полагали некоторые литературоведы. В действительности Стерн, быть может, только натолкнул его на их применение, сами же приемы эти вполне соответствовали не только требованиям художественного инстинкта Толстого, но и основным свойствам его психического склада. К приему скрытой внутренней речи Толстой был подготовлен тем углубленным самоанализом, которым он так упорно занимался с молодых лет. Что касается разгадывания внутреннего значения внешних проявлений (взгляда, улыбки, походки, жестов и пр.), то Толстой занимался этим разгадыванием задолго до того, как начал читать Стерна, — еще с отроческих лет характеризуя свои отроческие годы, Толстой говорит, что «склонность придавать значение самому простому движению» составляла в этом возрасте одну из его «характеристических черт»127.

К приемам чисто толстовского творческого метода в «Истории вчерашнего дня» нужно отнести совершенно спокойное и серьезное, без тени иронии и сентиментализма, рассуждение о нравственных вопросах.

Повидимому, к этому же времени относится неозаглавленный отрывок, начинающийся разговором двух дам о последних новостях («Верно ли это? У вас ведь любят петербургские ложные слухи распускать...»)128. Действие этого незаконченного произведения происходит в той же светской и помещичьей среде, как и действие «Детства» и «Истории вчерашнего дня». Одно из главных действующих лиц носит фамилию Игренев, что указывает на то, что отрывок написан во всяком случае раньше второй редакции «Детства», где впервые появляется фамилия Иртеньев. В этом отрывке мы уже встречаем тот прием, которым Толстой впоследствии широко воспользовался в «Войне и мире», — давать действующим лицам фамилии, лишь слегка видоизмененные по сравнению с действительно существовавшими фамилиями: Тарамоновы вместо Парамоновы, Дамыдова вместо Давыдова. Живое изложение, сжатость и меткость характеристик, прием начала рассказа с действия, а не с описания действующих лиц, отличают

- 290 -

это незаконченное произведение, в котором уже можно различить зачатки будущих художественных шедевров Льва Толстого.

Таким образом, март 1851 года, когда было, как надо полагать, начато «Детство» и написана «История вчерашнего дня», следует считать тем временем, когда Толстой впервые определился сам для себя как писатель.

XIX

1 апреля 1851 года Толстой уехал из Москвы в Ясную Поляну. Целью его, повидимому, было одно — провести праздник Пасха со своими родными.

В деревне первое время он пытался продолжать тот же правильный образ жизни, что и в Москве, и так же вел «франклиновский журнал», быть может, немного писал «Историю вчерашнего дня» и «Детство», думал даже начать новые вещи — описание своей, неизвестной нам, ссоры в Туле с офицером Гельке и «Историю охотничьего дня» (ни тот, ни другой замысел осуществлен не был), занимался хозяйством, охотился.

Последние дни Страстной недели Толстой провел у брата Сергея Николаевича в его имении Пирогово, где говел, хотя и «неосновательно и рассеянно». Там же у него явилась мысль написать проповедь, что он и исполнил, хотя «лениво, слабо и трусливо». Каково было назначение этой проповеди и была ли она произнесена кем-либо — неизвестно; рукопись не сохранилась. «Я стал религиозен еще более в деревне», — записывает Толстой 19 апреля.

Отпуск Николая Николаевича Толстого заканчивался, он должен был возвращаться к месту службы и предложил Льву Николаевичу вместе с ним ехать на Кавказ. Лев Николаевич согласился.

Впоследствии в письме к Т. А. Ергольской от 12 ноября 1851 года Толстой назвал свой отъезд на Кавказ coup de tête (внезапно пришедшей в голову фантазией). Сама Т. А. Ергольская в одной из записей своего дневника об этом отъезде писала (перевод с французского): «Отправляясь на Кавказ, он не строил никаких планов. Его юное воображение говорило ему: в значительных обстоятельствах человек должен отдаваться на волю случая, этого искусного регулятора всего»129.

Причин отъезда Толстого на Кавказ было несколько.

Вскоре по прибытии, 11 июня, Толстой записывает в своем дневнике, что, уезжая на Кавказ, он «больше всего надеялся»

- 291 -

на роскошную кавказскую природу и, кроме того, на то, что на Кавказе в нем разовьется «лихость». Позднее, уже в дунайской армии, Толстой, находясь в состоянии самообличения, пишет, что он сам себя «угнал» на Кавказ, «чтобы бежать от долгов и, главное, привычек»130. Повидимому, довольно точно описал Толстой свое душевное состояние перед отъездом на Кавказ в одной из черновых рукописей «Казаков», где сказано, что Оленин, «говорил себе, что ехал для того, чтобы быть одному, чтобы испытать нужду, испытать себя в нужде, чтобы испытать опасность, испытать себя в опасности, чтоб искупить трудом и лишеньями свои ошибки, чтобы вырваться сразу из старой колеи, начать все снова — и свою жизнь и свое счастье. «А война, слава войны, сила, храбрость, которые есть во мне! А природа, дикая природа!» — думал он. — «Да, вот где счастье!» — решил он...»131.

XX

29 апреля 1851 года оба брата выехали из Ясной Поляны в Москву, чтобы оттуда отправиться на Кавказ.

В Москве Толстые пробыли два дня. 30 апреля Лев Николаевич выдал отпускную «вечно на волю» восемнадцатилетней «дворовой девке» Марье Ивановой132. Какими причинами вызвано было освобождение этой девушки от крепостной зависимости, нам неизвестно.

Вероятно, 1 мая Толстой был на гулянье в Сокольниках, где успел побывать и в цыганском таборе. Повидимому, в это свое пребывание в Москве братья Толстые снялись вдвоем в мастерской Мазера. На этом дагерротипе Лев Николаевич изображен сидящим с палкой в руках; взгляд упорный, проницательный, несколько беспокойный; волосы причесаны неровно, борода и усы выстрижены; костюм не отличается элегантностью; у его брата, одетого в военную форму, спокойный, сосредоточенный, ясный взгляд133. Есть одна неясность относительно датировки этого снимка. В письме к Т. А. Ергольской от 8 мая 1851 года Толстой спрашивал ее, получила ли она их портреты и нравятся ли они ей. Между тем сестра Льва Николаевича еще 3 марта 1851 года писала ему, что она получила портрет его с братом

- 292 -

Николенькой, на котором они оба «поразительно похожи». Судя по этому письму, какой-то снимок обоих братьев был сделан в Москве еще в конце февраля 1851 года. Говорится ли здесь о том самом снимке, второй экземпляр которого позднее послан был Т. А. Ергольской, или же в феврале был сделан какой-то другой снимок, до нас не дошедший, мы не знаем.

Вероятно, 2 мая братья выехали из Москвы.

Князь Андрей Иванович Горчаков, узнав, что Толстой едет на Кавказ, хотел писать о нем наместнику Кавказа князю М. С. Воронцову, но Толстой уехал, не простясь с Горчаковым.

Братья направились в Казань, куда прибыли не позднее 8 мая. Всю дорогу до Казани Толстой был невесел.

В Казани Толстые пробыли неделю.

Впоследствии, относясь к себе с обычной строгостью, Толстой, говоря о себе в третьем лице, для своего биографа П. И. Бирюкова записал о своем пребывании в Казани следующее:

«Настроение Льва Николаевича во время этой поездки продолжало быть самое глупое, светское. Он рассказывал, как именно в Казани брат его заставил его почувствовать его глупость. Они шли по городу, когда мимо них проехал какой-то господин на долгушке, опершись руками без перчаток на палку, упертую в подножку.

— Как видно, что какая-то дрянь этот господин.

— Отчего? — спросил Николай Николаевич.

— А без перчаток.

— Так отчего же дрянь, если без перчаток? — с своей чуть заметной ласковой, умной насмешливой улыбкой спросил Николай Николаевич»134.

В Казани Толстой посетил многих старых друзей и знакомых. Ежедневно бывал он у начальницы женского Родионовского института Е. Д. Загоскиной, которая каждый день устраивала катанья на лодке по Волге с молодежью. «У Загоскиной, — рассказывает далее Толстой в той же записи, относящейся к 1904 году, — Лев Николаевич встретил З. М., бывшую воспитанницу института, и Лев Николаевич испытал к ней поэтическое чувство влюбления, которое он, как всегда, по своей застенчивости не решился выразить и которое он увез с собой на Кавказ». Еще ранее, 24 ноября 1903 года, отвечая П. И. Бирюкову на вопрос о своих «любвях», Толстой, упомянув о том, что самая сильная его любовь была детская к Сонечке Колошиной, далее продолжал: «Потом, пожалуй, Зинаида Молоствова. Любовь эта была в моем воображении. Она едва ли знала что-нибудь про это»135.

- 293 -

З. М. Молоствова была дочерью казанского помещика Модеста Порфирьевича Молоствова. Толстой знал ее еще в свои студенческие годы молоденькой институткой; она была подругой его сестры, будучи старше нее на один год, и бывала в доме Толстых136. По словам Марии Николаевны, в доме Толстых Молоствову очень любили, так как, при богатом «внутреннем содержании», она была «жива, остроумна, с большим юмором»137.

Сохранились воспоминания о З. М. Молоствовой ее близких родных. Дочь ее Е. Н. Молоствова писала о ней: «Училась моя мать очень хорошо, соединяя в себе способности с исключительной любовью к знанию и постоянным стремлением к усовершенствованию. Юмор в ней шел об руку с глубоким умом и горячим сердцем. Я редко встречала человека, который мог так сильно страдать за других»138. Двоюродный племянник З. М. Молоствовой А. М. Мертваго рассказывает: «Она была не из самых красивых, но отличалась миловидностью и грацией. Она была умна и остроумна. Ее наблюдения над людьми всегда проникнуты были юмором, и в то же время она была добра, деликатна по природе и всегда мечтательно настроена»139. «Она не была красива, — пишет о Молоствовой ее двоюродная племянница М. П. Ватаци, — но удивительно стройна, обаятельна и интересна»140.

Предположение Толстого о том, что З. М. Молоствова едва ли знала про его чувство к ней, трудно признать справедливым. В данном случае скромность Толстого заставила его забыть свое знание женского сердца. Кроме того, как собственные дневниковые записи и письма Толстого, так и свидетельства родных З. М. Молоствовой опровергают его предположение. Почти через месяц после отъезда из Казани, живя уже на Кавказе, Толстой 8 июня 1851 года в своем дневнике в следующих словах вспоминал о своих отношениях к Зинаиде Молоствовой: «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив, я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого. Мне

- 294 -

кажется, что это-то незнание и есть главная черта любви и составляет всю прелесть ее. Как морально легко мне было в это время. Я не чувствовал этой тяжести всех мелочных страстей, которая портит все наслаждения жизни. Я ни слова не сказал ей о любви... Мои отношения с Зинаидой остались на ступени чистого стремления двух душ друг к другу». Он вспоминает «умный, открытый, веселый и влюбленный» взгляд любимой девушки, прогулку с нею в загородном парке, когда, пишет он, «на языке висело у меня признание, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но знаешь, отчего, мне кажется, я ничего не сказал? Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое... не свое, а наше счастие». И в заключение записи говорит: «Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время».

Дочь З. М. Молоствовой пишет, что во время пребывания Толстого в Казани ее мать, хотя и была уже почти невестой, на балах «все мазурки танцевала с Львом Николаевичем и, видимо, интересовалась им». М. П. Ватаци рассказывает, что 9 мая был бал у казанского губернского предводителя дворянства М. П. Депрейса, на котором был и Толстой. На этом же бале танцевала и Молоствова, приходившаяся родной племянницей хозяйке дома. Вероятно, описанные Толстым впоследствии в рассказе «После бала» (1903 год) чувства юноши к любимой девушке, испытанные им на бале у губернского предводителя, очень похожи на те чувства, какие испытывал сам Толстой, когда двадцатидвухлетним молодым человеком танцевал на бале с Зинаидой Молоствовой: «Я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела, — читаем в этом рассказе — ...Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня она... Для меня..., как говорил Альфонс Карр, ... на предмете моей любви были всегда бронзовые одежды».

Прямо с бала Толстой утром 10 мая поехал к мужу своей тетки В. И. Юшкову в его имение Панове «Утро было великолепное, — писал он 26 мая сестре об этой поездке, — и под впечатлением бала и шампанского я очаровательно провел несколько часов» (подлинник по-французски).

Пробывши в Казани неделю «очень приятно», как писал Толстой Т. А. Ергольской 27 мая, братья числа 14 или 15 мая отправились на лошадях до Саратова. Доро́гой Толстой продолжал находиться под обаятельным впечатлением от Зинаиды Молоствовой и, подъезжая к Сызрани, даже написал стихотворение о своем чувстве к ней. Об этом он 26 мая писал сестре: «Я так опьянен (ivre) Зинаидой, что возымел смелость написать стихи:

Лишь подъехавши к  Сызрану,
Я ощупал свою рану...

И  т.  д.»

- 295 -

К сожалению, из этого длинного письма, в котором Толстой подробно описывал свое пребывание в Казани и свои чувства к Молоствовой, сохранился только один листок, помеченный цифрой 5; первые четыре листка утрачены.

Повидимому, из Астрахани Толстой написал письмо и своему казанскому знакомому, губернскому прокурору А. С. Оголину, близкому к семье Молоствовых. Это письмо, к сожалению, также утрачено. Из него в памяти А. П. Мертваго и М. П. Ватаци сохранилось следующее стихотворное обращение Толстого:

Господин
Оголин,
Поспешите,
Напишите
Про всех вас
На Кавказ,
И здорова ль
Молоствова.
Одолжите
Льва Толстого141.

В Саратове способ передвижения был изменен. Николай Николаевич предложил продолжать путешествие не на лошадях, а по воде. Наняли большую лодку, поставили в нее свой тарантас, подрядили лоцмана и двух гребцов и поехали до Астрахани вниз по Волге с помощью паруса и весел. Путешествие было удачно. Толстой захватил с собой много книг. Всю дорогу он читал и любовался красотами местности142.

Из Астрахани Толстой 27 мая писал тетушке, что поездка по реке была «приятна и очаровательна»; для него «все было ново — и местность и самый способ путешествия». Подводя итоги всей поездке, Толстой далее в том же письме говорит: «До сих пор я очень доволен своим путешествием; вижу многое, что возбуждает мысли, да и сама перемена места очень приятна» (подлинник по-французски).

У Толстого на всю жизнь осталось приятное воспоминание об этой длившейся почти месяц поездке. «Вспомнил об одном

- 296 -

из лучших дней моей жизни: поездке из России на Кавказ», — записал он в дневнике 16 апреля 1852 года. В старости Толстой говорил, что об этом его путешествии «можно было бы написать целую книгу»143.

26 мая братья приехали в Астрахань, а на другой день, 27 мая, на почтовых лошадях выехали на Кавказ.

Начался новый, очень важный и плодотворный период жизни Толстого — кавказский, продолжавшийся более двух с половиной лет.

- 297 -

Глава седьмая

ПЕРВЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ НА КАВКАЗЕ

(1851—1852)

I

Главным местом стоянки 20-й артиллерийской бригады, в которой служил Николай Николаевич Толстой, была станица Старогладковская Кизлярского округа Терской области, расположенная на левом берегу Терека. Путь в эту станицу лежал через Кизляр.

Дорогой Толстой впервые увидал снеговые горы1, и на него, жителя равнин, вид снеговых гор произвел чарующее впечатление. Изумительное по художественной красоте описание первого впечатления, произведенного на него видом гор, было дано Толстым впоследствии в повести «Казаки». Рано утром Оленин «вдруг... увидал — шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту — чисто белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между ним и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон». Когда же Оленин «мало-помалу начал вникать в эту красоту и почувствовал горы», «все, что только он видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор». О чем бы он ни думал, все возвращалось к одному и тому же: «а горы...»2

30 мая путешествие было закончено — братья приехали в Старогладковскую. В первый же день по приезде в станицу вечером Толстой развернул взятую с собой и начатую тетрадь дневника и занес в нее следующее: «Пишу 30 июня [описка — вместо «мая»] в 10 часов ночи в Старогладковской станице. Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

- 298 -

3 июня Толстой развернул захваченную с собой тетрадь начатых им набросков и напал на незаконченную «Историю вчерашнего дня». У него явилась мысль о продолжении работы в том же жанре, и он начал писать «Еще день. (На Волге)»3. Он хотел описать свое путешествие с братом по Волге от Саратова до Астрахани, но, написав всего одну страницу, Толстой остановился и не продолжал начатого очерка. Окружающая жизнь давала ему слишком много новых впечатлений, чтобы он мог отдаться воспоминаниям о прошлом.

Первое впечатление Толстого по приезде в Старогладковскую было разочарование. «Я ожидал, что край этот красив, — писал он тетушке 22 июня, — а оказалось, что вовсе нет. Так как станица расположена в низине, то нет дальних видов». Кроме того, квартира, в которой он поселился, оказалась лишенной всяких удобств, к чему он сразу не мог привыкнуть.

Тотчас же Толстой начал присматриваться к обществу офицеров, сослуживцев его брата. «Офицеры все, — писал он в том же письме, — совершенно необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку». Сначала Толстого с его аристократическим воспитанием многое, как пишет он тетке, «коробило в этом обществе», но потом он «свыкся с ним» и нашел надлежащий тон в обхождении со своими новыми знакомыми, — тон, «в котором не было ни гордости, ни фамильярности».

Батарейного командира Алексеева Толстой в том же письме называет «прекрасным человеком и хорошим христианином». Впоследствии Толстой убедился, что Алексеев — человек ограниченный, что, однако, не повлияло на его отношения с ним. Уехав с Кавказа, Толстой вел переписку с Алексеевым в течение девяти лет — с 1854 по 1862 год. Отношения Алексеева к подчиненным ему офицерам более походили на товарищеские, чем на начальнические. Каждый день офицеры обедали у своего командира. Обычно офицеры ходили без формы, надевая ее только в самых редких случаях.

Другие два офицера, о которых пишет Толстой тетушке, это молодой офицер Буемский, «ребенок и добрый малый», и капитан Хилковский из уральских казаков, «старый солдат, простой, но благородный, храбрый и добрый». С обоими этими офицерами, как показывают записи его дневника, Толстой близко сошелся. «Славный старик! — записывает он про Хилковского 21 марта 1852 года, — прост (в хорошем значении слова) и храбр». Затем 5 июля того же года: «Приехал Хилковский. Я был очень рад»4. Хилковский, несомненно, послужил Толстому

- 299 -

прототипом при создании образа капитана Хлопова в рассказе «Набег». В этом рассказе лицо капитана описывается в следующих словах: «У него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза»5.

Еще чаще, чем Хилковский, упоминается в дневнике Толстого молодой офицер Буемский. Несмотря на юность и наивность Буемского, которого он в дневнике называет «мальчуганом», Толстой подружился с этим офицером, хотя иногда и ссорился с ним, и впоследствии давал ему переписывать «Детство» и вместе с ним ездил в Пятигорск. Буемского Толстой изобразил в рассказе «Набег» в образе прапорщика Оленина, о чем сам записал в дневнике 24 июня 1852 года. Можно думать, что и образы Володи Козельцова в рассказе «Севастополь в августе 1855 года» и Пети Ростова в «Войне и мире» в значительной степени были навеяны Толстому личностью прапорщика Буемского.

II

Около 6 июня 1851 года взвод батареи, которым командовал Н. Н. Толстой, был послан в укрепленный лагерь, расположенный в чеченском поселке Старый Юрт и устроенный для прикрытия Горячеводска с его незадолго перед тем открытыми лечебными учреждениями. Лев Николаевич последовал за братом6.

Ночью 11 июня Толстой вновь берется за дневник, в который прежде всего записывает: «Уже дней с пять я живу здесь и одержим уже давно забытой мною ленью. Дневник вовсе бросил». Под «дневником» мы здесь, как и в части мартовских записей 1851 года, понимаем первую редакцию повести «Детство». Такое понимание в данном случае тем более естественно, что дневник в буквальном смысле этого слова, т. е. в смысле записей о пережитом за день, Толстым в то время вовсе не был заброшен. Перед нами его записи за 30 мая, 2, 4, 8 и 11 июня.

Далее он подводит итог пережитому им на Кавказе за первые тринадцать дней. Пока Кавказ не оправдывает его ожиданий. Он пишет: «Природа, на которую я больше всего надеялся, имея намерение ехать на Кавказ, не представляет до сих пор ничего завлекательного. Лихость, которая, я думал, развернется во мне здесь, тоже не оказывается». Однако тут же он набрасывает

- 300 -

прелестный кавказский пейзаж, являющийся одним из первых сделанных Толстым набросков пейзажа: «Ночь ясная, свежий ветерок продувает палатку и колеблет свет нагоревшей свечи. Слышен отдаленный лай собак в ауле, перекличка часовых. Пахнет засыхающими дубовыми и чинаровыми плетьми, из которых сложен балаган. Я сижу на барабане в балагане... Передо мною ярко освещенная сторона балагана, на которой висит пистолет, шашки, кинжал... Тихо. Слышно — дунет ветер, пролетит букашка, покружит около огня, и всхлипнет и охнет около солдат»7.

Обжившись в Старом Юрте, Толстой нашел, что местность эта очень красива. «Здесь чудесные виды, — писал он тетке 22 июня, — начиная с той местности, где самые источники: огромная гора камней, громоздящихся друг на друга; иные оторвавшись составляют как бы гроты, другие висят на большой высоте, пересекаемые потоками горячей воды, которые с шумом срываются в иных местах и застилают, особенно по утрам, верхнюю часть горы белым паром, непрерывно поднимающимся от этой кипящей воды. Вода до такой степени горяча, что яйца свариваются (в крутую) в три минуты. — В овраге на главном потоке стоят три мельницы одна над другой. Они строятся здесь совсем особенным образом и очень живописны. Весь день татарки8 приходят стирать белье и над мельницами и под ними. Нужно вам сказать, что стирают они ногами. Точно копошащийся муравейник... Живописные группы женщин и дикая красота местности — прямо очаровательная картина, и я часто часами любуюсь ею» (перевод с французского).

24 июня Толстой уже извещал тетушку, что он твердо решил остаться служить на Кавказе, но еще колеблется между гражданской и военной службой.

III

Первое проникновение царской России на Кавказ — пока еще главным образом в дипломатических формах — относится ко второй половине XVI века. Низовья Терека в то время были уже заняты казачеством, переселившимся с Дона и Волги; а в 1567 году на левом берегу Терека, против устья реки Сунжи, была основана крепость Терский город, или Терки.

Первый военный поход царских войск против кавказских народов был предпринят в 1604 году. Поход этот окончился неудачей.

- 301 -

Петр I в 1720 году основал на нижнем течении Терека пять казачьих станиц; затем во время своего персидского похода 1722 года захватил все Дагестанское побережье.

При преемниках Петра, когда военное могущество России стало ослабевать, Дагестан вновь подпал под влияние Персии, но планы присоединения Кавказа не были оставлены, и в 1739 году из казачьих станиц, расположенных в низовьях Терека, была образована Кизлярская укрепленная линия.

При Екатерине II проникновение царской России на Кавказ значительно усилилось. Главной задачей становится теперь овладение плодородной предкавказской равниной. С этой целью в 1763 году была построена крепость Моздок, а в 1777—1780 годах были сооружены крепости и укрепленная линия Моздок — Азов, после чего знатнейшее дворянство получило здесь крупные участки земли. В то же время началось продвижение с севера в Дагестан, а в 1791 году кавказская линия была перенесена на Кубань, и земли от Тамани до Усть-Лабы (Черноморское побережье) были заселены остатками запорожских казаков, переселенных с Буга и получивших название Черноморского казачьего войска.

В 1816 году командиром отдельного кавказского корпуса был назначен генерал Ермолов. Тактика войны, проводившаяся Ермоловым, состояла в том, чтобы последовательно вытеснять горцев вглубь неплодородных скалистых ущелий. Оставленные горцами местности занимались казаками.

Ермолов начал применять новый способ борьбы с горцами — систематическую рубку лесов с целью глубокого проникновения в их земли. При Ермолове был построен ряд новых крепостей: Грозная, Внезапная и другие. Ермолов вполне отдавал себе отчет в трудности войны на Кавказе. Он говорил: «Кавказ — огромная крепость, защищаемая полумиллионом горцев. Надо или штурмовать ее или овладеть траншеями».

В конце XVIII века среди горцев Северного Кавказа начинает распространяться фанатическое религиозное учение, получившее название «мюридизм» и призывавшее к «хазавату» — священной войне против «неверных», т. е. всех не принадлежащих к мусульманской религии. Распространитель этого учения называл себя Шейх Мансур; в действительности же он был итальянец, беглый доминиканский монах Джованни Боэти. Толстой в своем дневнике 16 декабря 1853 года записал: «В 1785 году выходец турецкий Шейх Мансур был первый возмутителем Кавказа».

В 1834 году предводителем войны против «неверных» (имамом) был выбран Шамиль, который вел борьбу с русскими войсками в течение 25 лет.

Движение Шамиля не было движением народным, и меньше всего Шамиль был народным вождем. «...Мюридизм ориентировался

- 302 -

на Турцию и Англию и ставил своей задачей подчинение движения горцев, возглавляемого Шамилем, захватническим интересам Турции и Англии на Кавказе»9.

Разжигая мусульманский религиозный фанатизм и действуя принуждением и жестокими насилиями, Шамиль призвал к несению военной службы всех мужчин в возрасте от 16 до 60 лет. Тактика Шамиля состояла в том, чтобы задерживать наступление русских войск, изматывать их в постоянных стычках, а при отступлении их причинять им большие потери неожиданными и непрекращающимися атаками.

Главная квартира Шамиля находилась в Чечне в сильно укрепленном горном месте Ахульго. В 1839 году для уничтожения этого укрепления была организована экспедиция под начальством графа Граббе. После разрушения Ахульго Шамиль ушел в горы. В 1840 году он основал свою резиденцию в ауле Дарго, близком и к Дагестану, и к Чечне. Первая экспедиция против Шамиля в 1840 году происходила в первых числах июля. 11 июля близ селения Гехи, у речки Валерик, произошло столкновение с горцами, в котором, в числе прочих частей войск, участвовала и 20-я артиллерийская бригада. Участвовал в нем также и «тенгинского полка поручик Лермонтов», по окончании дела представленный к награде состоявшим в 20-й артиллерийской бригаде капитаном Мухиным. Представление Лермонтова к награде было отклонено лично Николаем I.

Предпринятая в 1842 году генералом Граббе экспедиция против Дарго успеха не имела, и русские войска вынуждены были отступить. Ряд неудач в борьбе с горцами в 1840—1842 годах и окончательное упрочение власти Шамиля в Чечне и Дагестане заставили русское военное командование перейти от наступательных действий к оборонительным. В 1842 году Николай I запретил все вообще наступательные действия против горцев. Шамиль усилил свои набеги и повел среди верующих мусульман усиленную агитацию за полное изгнание русских с Кавказа. Вследствие этого уже в 1844 году русское командование вернулось к прежней тактике экспедиций против горцев. Кавказским войскам было дано задание — «разбить все полчища Шамиля в Чечне».

В 1845 году новый главнокомандующий кавказских войск Воронцов предпринял вторичный поход против укрепления Дарго, но и этот поход окончился неудачей.

После этого экспедиции в горы были прекращены и русские войска перешли к позиционной войне. Начинается систематическая

- 303 -

рубка лесов, служивших препятствием к движению войск. Прорубаются широкие (на ружейный, а иногда и на пушечный выстрел) просеки. Захваченные пространства укрепляются. У горцев постепенно отнимаются все их главные точки опоры. Просеки, пролагаемые русскими войсками, все больше и больше стесняют горцев и заставляют их уходить вглубь бесплодных гор.

Толстой считал, что в войне русских с горцами справедливость на стороне русских10, но он, конечно, не мог сочувствовать тем жестокостям над местным населением, которые совершали царские генералы при продвижении русских войск вглубь Кавказа.

Живя на Кавказе, Толстой иногда «мечтал о покорении Кавказа» (запись дневника от 29 мая 1852 года). В одном из черновых вариантов повести «Казаки», относящемся к 1859 году, Оленин составляет «план мирного покорения Кавказа»11. Надо думать, что таковы же были и мечтания самого Толстого.

IV

Еще до прибытия Л. Н. Толстого на Кавказ его брату Николаю Николаевичу пришлось несколько раз принимать участие в делах с горцами. В 1848 году он получил орден Анны 4-й степени «в награду отличия мужества и храбрости», проявленных им «при истреблении» аула Ахмет-Талы. В феврале 1850 года батарейная № 4 батарея 20-й артиллерийской бригады, в которой состоял Н. Н. Толстой, в составе других частей войск, произвела несколько набегов на горцев. 23 февраля был произведен «поиск» к реке Яман-Су, во время которого были уничтожены четыре аула. По донесению, начальника экспедиции генерала Козловского, поручик Оголин, командовавший в этом набеге батареей № 4, «нанес решительное поражение горцам, в чем лучшим и единственным его помощником был подпоручик граф Н. Толстой»12.

Летом 1851 года Н. Н. Толстой вновь участвовал в экспедиции против горцев. Лев Николаевич также принял участие в этой экспедиции в качестве добровольца.

Отряд выступил из Старого Юрта рано утром 25 или 26 июня. После привала у речки Нефтянки вечером отряд вошел в крепость Грозную. Здесь Толстой получил от начальника

- 304 -

левого фланга князя Барятинского разрешение принять участие в набеге. Ночью отряд двинулся дальше.

Как сообщает М. А. Янжул, «существенные по своим результатам движения были произведены 27 и 28 июня особою колонною в составе всей кавалерии отряда при 19 орудиях, за Джалку, к селениям Автуры и Герменчуку, и было истреблено большое количество хлебных посевов. Все это стоило нам 3 убитых и 36 раненых»13.

Четвертая батарея 20-й артиллерийской бригады не принимала участия в набеге на эти селения, но возможно, конечно, что при движении отряда происходили и другие стычки с горцами.

О том, почему Толстой пожелал принять участие в набеге, узнаем из его письма от 22 июня из Старого Юрта к А. С. Оголину. «Вчера была тревога и маленькая перестрелка, — писал он, — ждут на днях похода. Нашел таки я ощущения». Итак, жажда испытать ощущение большой опасности прежде всего руководила Толстым, когда он отправлялся в набег. Разумеется, говорило в нем и другое желание — собственными глазами увидеть войну и все, что с нею связано. И он, действительно, в этом своем первом соприкосновении с войною увидел и услыхал очень многое, что навсегда запечатлелось в его памяти и что он в следующем году описал в рассказе «Набег».

Видел он, как отряд на половине дороги сделал привал и солдаты бросились к ручью пить, офицеры расположились отдыхать, закусывать, пить водку и играть в карты. И Толстой «решительно ни в ком не мог заметить и тени беспокойства»: «шуточки, смехи, рассказы выражали общую беззаботность и равнодушие к предстоящей опасности»14. Слышал Толстой гиканье передового пикета горцев при приближении русского отряда — громкое, сильное и пронзительное, «как крик отчаяния», но выражающее не страх, а «такую отчаянную удаль и такой зверский порыв злобы», что нельзя не содрогнуться, слушая его15. Видел Толстой начальника левого фланга генерал-майора князя Барятинского, у которого «в походке, голосе, во всех движениях выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую цену»16; видел раболепство и подобострастие перед Барятинским его свиты. Но Толстой видел также солдата, который, как ему казалось, «не знает, что такое бояться»17; он видел капитана Хилковского (в рассказе — Хлопова), поразившего его, в противоположность

- 305 -

показной храбрости некоторых других офицеров, своим спокойным мужеством.

То, что увидел и услышал Толстой после занятия аула, произвело на него тяжелое впечатление. Он услышал, как генерал, обращаясь к полковнику, произнес: «Ну, что ж, полковник, пускай грабят. Я вижу, им ужасно хочется», — прибавил он, улыбаясь, указывая на казаков»18.

Начался разгром аула. «Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву, и выламывают досчатую дверь; тут загораются стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом подымается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел где-то огромный кумган с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю»19—20.

Во время отступления отряда после разорения аула начался сильный обстрел его горцами.

Но вот отряд вступил в безопасную от горского огня полосу. «Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и исполненные чувства и силы звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху»21. Но на душе у Толстого было смутно и тяжело. «Как хорошо жить на свете, как прекрасен этот свет, как гадки люди и как мало умеют ценить его», — думал он. На эти мысли навела его вся окружавшая его природа и особенно «звучная беззаботная песнь перепелки, которая слышалась где-то далеко в высокой траве». «Она, верно, не знает и не думает о том, на чьей земле она поет: на земле ли русской или на земле непокорных горцев. Ей и в голову не может прийти, что эта земля не общая. Она думает, глупая, что земля одна для всех... Она знает только одну власть, власть природы, и бессознательно, безропотно покоряется ей»22.

Но как ни определенны были эти мысли и чувства, они не были в Толстом настолько сильны и не проникли так глубоко в его существо, чтобы воспрепятствовать его поступлению на военную службу, к которому он стремился и которое произошло через несколько месяцев после его участия в набеге.

- 306 -

V

К 1 июля 1851 года Толстой уже вернулся в Старый Юрт.

Ночью 3 июля вновь берется он за оставленный дневник и, кратко перечислив события последних дней, заносит в него задание: «Завтра буду писать роман». Лаконичность этой записи показывает, что речь идет о чем-то вполне определившемся в сознании автора. Мы теперь знаем, что в этих словах Толстой имел в виду свою работу над повестью «Детство». Произведение названо романом. Объяснение этого названия находим в письме Толстого к Некрасову, написанном ровно через год после данной записи дневника — 3 июля 1852 года. Посылая Некрасову рукопись «Детства», Толстой писал, что посылаемое им произведение составляет первую часть романа «Четыре эпохи развития». Из сохранившихся двух черновых набросков плана предполагаемого романа видно, что четыре части его должны были носить названия: «Детство», «Отрочество», «Юность» и «Молодость»23.

Однако на этот раз задание, поставленное себе Толстым, не было выполнено: из записи 4 июля видно, что в этот день он романа не писал.

В Старом Юрте Толстой продолжает заносить в дневник наброски кавказских пейзажей и впервые приступает к зарисовке портретов окружающих лиц. Так, 4 июля он набрасывает портрет офицера Кноринга, 10 августа — казака Луки. Дневник Толстого, таким образом, обогащается новым элементом: отныне Толстой будет заносить в него не только факты своей жизни и записи своих мыслей и чувств, но и свои наблюдения над окружающими.

В той же записи 4 июля Толстой высказывает свои соображения относительно неопределенности и недостаточности общепринятых характеристик людей, выражающихся словами: «он человек оригинальный, добрый, умный, глупый, последовательный и т. д.» По мнению Толстого, такие отзывы «не дают никакого понятия о человеке, а имеют претензию обрисовать человека, тогда как часто только сбивают с толку».

Нельзя не обратить внимание на то, что в этом суждении Толстого пока еще смутно и неясно для него самого выражено одно из основных положений его будущей нравственной философии — то, которое впоследствии он обозначил формулой «текучесть человека».

В записи от 10 августа Толстой высказывает свое отрицательное мнение о распространенных натянутых метафорах вроде:

- 307 -

«Горы, казалось, говорили то-то, а листочки то-то, а деревья звали туда-то». «Как может прийти такая мысль? — изумленно восклицает Толстой. — Надо стараться, чтобы вбить в голову такую нелепицу». «Чем больше я живу, тем более мирюсь с различными натянутостями в жизни, разговоре и т. д.; но к этой натянутости, несмотря на все мои усилия, не могу», — решительно заявляет Толстой.

Так постепенно начинает складываться у Толстого одно из основных положений его эстетики: «не простое и искусственное не может быть хорошо»24.

В Старом Юрте Толстой прочел роман Жорж Санд «Орас» и согласился с братом, находившим, что главный герой этого романа похож на него. Это сходство между собою и героем романа Жорж Санд Толстой усматривал в следующих чертах этого героя: «благородство характера, возвышенность понятий, любовь к славе и — совершенная неспособность ко всякому труду» (запись дневника 4 июля 1851 года).

Весь июль 1851 года Толстой пробыл в Старом Юрте. За это время он, вероятно, совершил несколько поездок в ближайшие аулы и в крепость Грозную25.

В начале августа 1851 года Толстой вернулся в Старогладковскую, где и пробыл весь август и сентябрь.

На 23 августа он записывает в дневнике задание: «С восхода солнца заняться приведением в порядок бумаг, счетов, книг и занятий; потом привести в порядок мысли и начать переписывать первую главу романа». Поставив перед собой задачу переписать свое произведение, Толстой, быть может, еще не представлял себе ясно, что переписывание это поведет к совершенной переработке написанного — к созданию новой редакции произведения.

В занятия Толстого был посвящен только его брат, мнением которого он очень дорожил26.

- 308 -

Но в новых условиях станичного быта работа подвигалась медленно. В течение сентября Толстой лишь «немного писал и переводил»27 (вероятно, «Сентиментальное путешествие» Стерна). Станичная жизнь все более и более интересует и захватывает его.

VI

Станица Старогладковская была одной из пяти древних станиц так называемого казачьего Гребенского войска, расположенных на левом берегу Терека. Другие четыре станицы носили названия: Червлёная, Щедринская, Новогладковская и Кордюковская. Прибрежная полоса Терека, по которой были расположены эти станицы, занимала в длину около 80 верст. Между станицами была проложена дорога, прорубленная в лесу на пушечный выстрел. На севере казацкие станицы граничили с Ногайской, или Моздокской, степью с ее песчаными бурунами, на юге, за Тереком — с Большой Чечней. По правому берегу Терека были расположены мирные, но все еще беспокойные аулы28.

С интересом вглядывался Толстой в характерные особенности дотоле ему совершенно неизвестного быта и психологии гребенских казаков. В повести «Казаки» Толстой описывает станицу, названную им «Новомлинской». В этом описании даны характерные черты, общие всем станицам гребенского казачества, в том числе и Старогладковской.

По внешнему виду станица Старогладковская значительно отличалась от хорошо знакомой Толстому тульской деревни. Дома не лепились друг к другу, как в тульских деревнях, а отделялись один от другого некоторым расстоянием. Все дома были чистые, светлые, с большими окнами, с высокими красивыми крылечками различной формы. Покосившихся домов не было. Многие дома были обсажены деревьями, подсолнухами или кустами.

Еще больше, чем внешний вид станицы, привлекали внимание Толстого психология и быт «воинственного, красивого и богатого» населения станицы. Никогда не знавшие крепостного права, жители казацких станиц не имели тех черт забитости и приниженности, какие Толстой наблюдал у хорошо известных ему крепостных крестьян Тульской губернии. По его наблюдениям, «любовь к свободе, праздности, грабежу и войне» составляла «главные черты характера» казаков29. Мужчины были заняты главным образом службой на кордонах и в походах, охотой и рыбной ловлей. Тяжелая работа лежала почти исключительно

- 309 -

на женщинах. Следствием этого явилось то, что «постоянный мужской, тяжелый труд и заботы, переданные ей на руки, дали особенно самостоятельный, мужественный характер гребенской женщине и поразительно развили в ней физическую силу, здравый смысл, решительность и стойкость характера. Женщины большею частью и сильнее, и умнее, и развитее, и красивее казаков»30.

Постепенно Толстой все более и более вживался в станичную жизнь, что сказывалось и на его образе жизни. Он изучает самый распространенный в то время на Кавказе язык — кумыкский, так что с течением времени даже начинает в известных пределах говорить на нем31; учится джигитовать; любуется красивыми казачками; наслаждается созерцанием прелестной кавказской природы, особенно ночью; ездит в Червленую32 и Грозную; много охотится, уезжая на охоту даже в Кизляр. Временами он скучает по опасности, вследствие чего однажды решает даже с несколькими казаками переправиться через Терек и пойти «на дорогу»33. Ездить на дороги и подстреливать немирных чеченцев считалось в то время на Кавказе большим молодечеством, так как было сопряжено с большой опасностью34. Но предприятие это не было осуществлено вследствие разлива Терека.

- 310 -

Захваченный новыми впечатлениями, Толстой 4 сентября прекращает записи в дневнике вплоть до 29 ноября 1851 года.

VII

Очень подружился Толстой со старым казаком Епифаном Сехиным, у которого он в первое время своего проживания в станице снимал избу35.

Епифану Сехину суждено было приобрести мировую известность: Толстой вывел его под именем дяди Ерошки в своей прославленной повести «Казаки». На мой вопрос, сделанный ему 20 февраля 1908 года, до какой степени точно изобразил он дядю Епишку в своей повести, Толстой ответил: «Точь в точь». Под своим собственным именем выведен Епифан Сехин в очерке брата Толстого Николая Николаевича «Охота на Кавказе»36.

В то время, как его узнали братья Толстые, дядя Епишка был уже почти девяностолетний старик, огромного роста, атлетического сложения, прямой, широкоплечий, седой, с большой окладистой бородой. Когда он шел по станице, то в каждом его движении выражалась «самоуверенность, спокойствие и некоторое щегольское удальство»37.

Епифан в то время был почти единственным представителем уже вымиравшего старого поколения казаков, молодость которых проходила в конце XVIII и в начале XIX столетия. В молодости Епишка, по его собственным словам, был «молодец, вор, мошенник, табуны угонял на ту сторону, людей продавал, чеченцев на аркане водил»38. «Чего не видал человек этот в своей жизни! — пишет Н. Н. Толстой. — Он и в казематах сидел не однажды, и в Чечне был несколько раз. Вся жизнь его составляет ряд самых странных приключений. Наш старик никогда не работал; самая служба его была не то, что мы теперь привыкли понимать под этим словом. Он или был переводчиком, или исполнял такие поручения, которые исполнять мог, разумеется, только он один: например, привести какого-нибудь абрека, живого или

- 311 -

мертвого, из его собственной сакли в город, поджечь дом Бейбулата, известного в то время предводителя горцев, привести к начальнику отряда почетных стариков или аманатов, из Чечни, съездить с начальником на охоту, купить лошадей за рекой...»39.

Когда Толстые знали дядю Епишку, его единственным занятием была охота и бражничанье. Он обладал даром слова и мог подолгу рассказывать про старое время, сидя за бутылкой чихиря. Братья Толстые охотно проводили время со старым казаком, вместе с ним ходили на охоту и любили слушать его рассказы. У Льва Николаевича даже была мысль поместить рассказ дяди Епишки «об охоте, о старом житье казаков, о его похождениях в горах» в задуманные, но не написанные им «Очерки Кавказа»40.

Но не одни только рассказы дяди Епишки о старом времени и о его молодости интересовали Толстого. Его привлекали и личность и миросозерцание старого казака.

Дядя Епишка отличался необыкновенным добродушием, жизнерадостностью, жизнеустойчивостью и обладал в большой степени народным здравым смыслом. Несмотря на свой возраст, он любил играть на балалайке, петь и плясать, нимало не смущаясь насмешками и порицаниями других стариков станицы. В разговоре со старым богатым казаком дядя Ерошка у Толстого говорит про себя: «Вот я... гол как сокол, нет у меня ни жены, ни саду, ни детей — никого... одна ружье, ястреб, да три собаки, а я в жизнь не тужил, да и тужить не буду. — Выйду в лес, гляну: все мое, что кругом, а приду домой, песню пою»41.

Дядя Ерошка живет одной жизнью с окружающей его природой, с растительным и животным миром. С увлечением рассказывает он Оленину, какое для него наслаждение идти на ночь на охоту в лес. «Все-то ты знаешь, что в лесу делается. На небо взглянешь — звездочки ходят, рассматриваешь по ним, гляди, времени много ли. Кругом поглядишь — лес шелыхается... Слушаешь, как там орлы молодые запищат, петухи ли в станице откликнутся или гуси... Она — свинья, а все она не хуже тебя, такая же тварь божия», — наставляет дядя Ерошка Оленина42. Он сурово выговаривает молодому казаку, ранившему, но не убившему оленя на охоте: «Эх, дурак, дурак, поранил зверя и не взял. За что? Ведь он тоже человек, как и ты»43.

- 312 -

Общий взгляд дяди Ерошки на жизнь был вполне эпикурейский. Он говорил: «Придет конец — сдохну и на охоту ходить не буду, а пока жив, пей, гуляй, душа, радуйся»44. Когда Ерошка обещает Оленину привести ему красивую девушку, на что Оленин отвечает, что это грех, старик решительно возражает ему: «Где грех?.. На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спа́сенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться»45.

Характерной чертой миросозерцания дяди Ерошки являлось то, что, признавая бога, как творца вселенной и человека, он в то же время не верил в бессмертие души. В разговоре с Олениным он сочувственно вспоминает слова своего кунака, войскового старшины в Червленой, убитого чеченцами: «Он говорил, что это все уставщики из своей головы выдумывают. Сдохнешь, говорит, трава вырастет на могилке, вот и все»46. Такое решительное утверждение материалистического взгляда заставляет Оленина призадуматься.

Несмотря на то, что Ерошка верит в колдунов и в «глаз» — в то, что встреча с женщиной перед отправлением на охоту предвещает неудачу, своим простым народным здравым смыслом он понимал нелепость некоторых религиозных предрассудков, которые внушались казачеству старообрядческими уставщиками. Еще в его молодые годы старики не любили Ерошку за то, что он «омиршился и в часовню не ходит»47. Старообрядческие уставщики требовали от казаков, чтобы они «очистились от мира сообщения», т. е. не ели и не пили из одной посуды с русскими солдатами и с горцами-мусульманами. Дядя Ерошка ясно понимает всю нелепость этого фанатического требования. Свое собственное воззрение на этот предмет он излагает в следующих словах: «Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь»48.

Не верит Ерошка и в чудодейственную силу церковных обрядов. Молодому казаку, намеревавшемуся жениться, он дает следующее наставление: «Что ты думаешь, что уставщик с тебя монет слупит, да в книжке почитает, так она тебя слаще любить

- 313 -

будет? Все это фальшь, браток мой, не верь»49. Среди тульских крестьян Толстому не приходилось встречать таких вольнодумцев.

При этом у дяди Ерошки есть свои собственные, не внушенные кем-либо со стороны, но инстинктивно, стихийно сложившиеся в нем нравственные понятия. Хотя, как говорит Толстой, «не одно убийство и чеченцев и русских было у него на душе»50, тем не менее, когда Оленин спросил его, убивал ли он людей, «старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина. — Чорт! — закричал он на него. — Что спрашиваешь? Говорить не надо. Душу загубить мудрено, ох, мудрено!»51

Дядя Ерошка — противник войны: «И зачем она, война, есть? То ли бы дело, жили бы смирно, тихо, как наши старики сказывали. Ты к ним приезжай, они к тебе. Так рядком, честно да лестно и жили бы. А то что? Тот того бьет, тот того бьет... Я бы так не велел»52.

Дядя Ерошка не разделяет восторга Лукашки, убившего чеченца. «Джигита убил», — говорит он «как будто с сожалением»53.

Само собою разумеется, что Ерошка не имеет никакого представления о литературе и писательском труде. Когда он заставал Оленина за писаньем, он полагал, что Оленин пишет жалобы в суд, и убеждал его бросить и простить тем, кто его обидел: «что кляузы писать»54.

Таков был этот оригинальный человек, представлявший для Толстого нечто совершенно им не виданное и в высшей степени интересное и с художественной, и с психологической, и с философской, и с моральной стороны.

Уезжая из Старогладковской в 1854 году, Толстой подарил Епифану халат с шелковыми шнурами, в котором тот и разгуливал по станице55.

Зная, какой большой интерес братья Толстые проявляли к дяде Епишке, батарейный командир Алексеев после отъезда их с Кавказа в своих письмах сообщал им разные сведения о его жизни. 21 сентября 1854 года Алексеев писал Н. Н. Толстому:

- 314 -

«Епишка с балалайкой в руках шел вчера по улице, шапка набекрень, пел «ти-ли-ли». Подошел к кругу девок: «Ну, вы, голубки, здравствуйте. Сыграть или попеть?» Заиграл и пошел лезгинку. Старики подошли: «Старый чорт, когда ты перестанешь?» — Какой я старый? Вы — хрычи, а я молодой. — Заплясал, запел: «Кабы девки любили, кабы молодые любили». Вот как. Какой же я старый хрен? — Он не был пьян, а сказал мне: «На душе весело — я весел». — И с этими словами начал лезгинку и плясал вдоль улицы до квартиры Сивая»56.

В 1860 году дядя Епишка еще здравствовал, о чем Алексеев извещал Н. Н. Толстого в письме от 30 января.

20 февраля и 2 сентября 1908 года к Толстому в Ясную Поляну приезжал внук брата дяди Епишки Д. М. Сехин. Толстой с интересом расспрашивал его о казачьих станицах и их жителях, в том числе и о дяде Епишке, и рассматривал привезенные Сехиным снимки старогладковских казаков, в которых узнавал знакомые ему типы. Сехин рассказал, что его дед под старость ушел в скит, что очень удивило Толстого.

— Был милейший человек, простой, добродушный, веселый, — сказал Толстой про дядю Епишку57.

После смерти Толстого журналист В. А. Гиляровский отыскал на Кавказе старого казака К. Г. Синюхаева, хорошо помнившего и Толстого и дядю Епишку. Вот что рассказал он Гиляровскому: «Знатный казак был дядя Епишка. Жена от него еще в молодости куда-то ушла, пропала без вести. Он одиноко жил со своими собаками да ястребами и с разным зверьем прирученным. Все у него в хате и жило. Любили и уважали все дядю, не то что мы, а и чеченцы и ногайцы. К немирным в аулы в гости хаживал, и везде его принимали как почетного гостя. А говорил он всем одно и то же: «Бог у всех один. Все живем, потом умрем. Люди не звери, так и драться людям не надо. Вот зверя бей». Так и жил — либо на охоте, либо с балалайкой... Кроме охоты ничем не занимался... И никого сроду он ни словом, ни делом не обидел, разве только «швиньей» назовет. С офицерами дружил и всем говорил «ты». Никому не услуживал, а любили все: было что послушать, что рассказать... То песни поет. Голос сильный, звонкий. На станичные сборы не ходил, общественных дел не касался... Толстого очень любил. Кунаки были, на охоту с собой

- 315 -

никого, кроме Толстого, не брал. Бывало, у своей хаты в садочке варит кулеш — и Толстой с ним. Вдвоем варят и едят...»58.

Этот рассказ во всем подтверждает и частью дополняет образ дяди Ерошки, нарисованный Толстым в «Казаках».

Подружился Толстой также с мирным чеченцем Садо Мисербиевым, жившим неподалеку в ауле. Этот пылкий юноша часто приезжал в лагерь и играл с офицерами в карты, но так как он не умел ни считать, ни записывать, некоторые офицеры пользовались этим и обманывали его. Видя это, Толстой предложил Садо помогать ему в игре. За это Садо был страшно благодарен Толстому, и подарил ему кошелек. «По известному обычаю этой нации отдаривать, — пишет Толстой тетке 6 января 1852 года, — я подарил ему плохонькое ружье, купленное мною за 8 рублей. Чтобы стать кунаком, то-есть другом, по обычаю нужно, во-первых, обменяться подарками и затем принять пищу в доме кунака. И тогда по древнему народному обычаю (который сохраняется только по традиции) становятся друзьями на жизнь и на смерть, и о чем бы я ни попросил его — деньги, жену, оружие, все, что у него есть самого драгоценного, он должен мне отдать; равным образом и я не могу ни в чем отказать ему. Садо позвал меня к себе и предложил быть кунаком. Я пошел. Угостив меня по их обычаю, он предложил мне взять, что мне понравится: оружие, коня, — что бы я ни захотел. Я хотел выбрать что-нибудь подешевле и взял уздечку с серебряным набором, но он сказал, что сочтет это за обиду, и заставил меня взять шашку, которой цена по крайней мере 100 рублей серебром. Отец его человек зажиточный, но деньги у него закопаны, и он не дает сыну ни копейки. Чтобы раздобыть деньги, сын выкрадывает у врага коней или коров и иногда двадцать раз рискует жизнью, чтобы украсть вещь, не стоящую и 10 рублей. Делает он это не из корысти, а из удали. Самый ловкий вор пользуется большим почетом и зовется джигит, молодец. У Садо то 1000 рублей серебром, а то ни копейки. После моего посещения я подарил ему Николенькины серебряные часы, и мы сделались закадычными друзьями. Часто он доказывал мне свою преданность, подвергая себя разным опасностям ради меня; у них это не считается ни за что — это стало привычкой и удовольствием».

VIII

В письме к своему биографу П. И. Бирюкову от 27 ноября 1903 года Толстой, отвечая на его вопрос о своих «любвях»,

- 316 -

упомянув о З. М. Молоствовой, далее продолжал: «Потом казачка в станице — описано в «Казаках»59.

Всегда, а особенно в молодые годы восхищавшийся молодостью, свежестью, здоровьем, силой, красотой, где бы он ни наблюдал их, Толстой на Кавказе одинаково любовался как красивыми казачками, так и молодыми казаками. В повести «Казаки» Толстой рассказывает: «Красота гребенской женщины особенно поразительна соединением самого чистого типа черкесского лица с широким и могучим сложением северной женщины»60. Тип молодого казака, вызвавший его восхищение, выведен Толстым в повести «Казаки» под именем сначала Кирки, а затем Лукашки.

«Кирка, — пишет офицер Ржавский (первоначальная фамилия героя «Казаков») своему приятелю, — один из самых красивых людей, которых я когда-либо видывал. Он велик ростом, прекрасно сложен, с правильными, строгими чертами лица и общим выражением повелительного спокойствия и гордости». «У него ужасно много доброты и ясного, здравого смысла, и маленького веселого юмора»61.

Дядя Епишка, с одной стороны, молодые казаки и казачки типа Лукашки и Марьяны — с другой, были в глазах Толстого представителями того особого строя жизни и тех особых людей, которых он увидел на Кавказе. Эти люди и весь уклад казацкой жизни, когда Толстой ближе ознакомился с ними, показались ему чрезвычайно привлекательны. Главная привлекательность этих людей состояла для Толстого в том, что люди эти в его сознании сливались с окружающей их природой, составляя с ней одно неразрывное целое. «Здесь все — природа, могучая, неистощимая, ясная природа», — думал и чувствовал Оленин62. Кирка (он же Лукашка) — это «первобытная богатая натура»; «в нем все хорошо, все свеже, здорово, неиспорчено»63. Марьяна — одно с окружающим ее «простым сильным миром природы»; она «составляет такую же живую и прекрасную часть» этого мира, «как облако, и трава, и дерево»64. Ржавский любуется Марьяной так же, как он любуется «красотою гор и неба65. «Может быть, я в ней люблю природу, олицетворение всего прекрасного природы... Чрез меня любит ее какая-то стихийная

- 317 -

сила, весь мир божий, вся природа вдавливает любовь эту в мою душу и говорит: люби!.. Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого божьего мира»66.

В письме к своему приятелю Ржавский в таких словах передает свое впечатление от казаков и общего уклада их жизни: «Одно, что обще им всем, это особенная понятливость, живость, удальство и чувство изящного, чувство красоты, которое не встретишь до такой степени ни в каком другом народе. И чистое убранство хат, и блестящие красивые одежды, на которую кладется последнее, и цветы, которые любят женщины, и песни, — все показывает это»67.

Что касается общего строя жизни гребенского казачества, то быт казаков «сильно подействовал» на Толстого «своей воинственностью и свободой»68. Позднее, когда Толстой уже уехал с Кавказа, ему иногда казалось, что общественный строй казацкой жизни является идеалом для жизни всего русского народа. «Будущность России, — писал он в 1857 году, — казачество: свобода, равенство и обязательная военная служба каждого»69.

С восхищением рисует Толстой общую картину жизни казацкой станицы:

«Все в станице от последнего плетня до подтянутой спереди рубашонки розовой девчонки-казачки дышит какой-то полнотой, изяществом себя вполне удовлетворяющей жизни: и казак, усталый, обвешенный оружием, подъезжающий к окну хаты и, перегнувшись, с молитвой стучащий в него, и красивая головка казачки, высовывающаяся оттуда, и с засученными ногами казак, возвращающийся с седой грудью с рыбной ловли и в сапетке несущий серебристых, еще бьющихся шамаек, и мальчишки, в полусвете доигрывающие в лапту около ворот, и ярко цветные казачки, бегущие встречать скотину, и их резкий говор, и богатая скотина, разбредающаяся по улицам. Мила и эта лужа, которая занимает всю улицу и которую у самого края дома обходят столько лет; и этот оборванный измазанный ногаец, работник есаула, помогающий хозяйке убирать скот, своей бедностью еще больше обличает богатство казаков. А этот чеченец, плюющий у ворот, с трубочкой, мрачно глядящий на всех, обличает их самодовольство. А солдат из стоящей здесь роты, проходя своей казенной походкой, обличает их свободу. У них у всех, у баб и детей, стариков лица веселые, самодовольные или величавые»70.

- 318 -

Главная привлекательность казацкой жизни для Толстого состояла в близости этой жизни к природе. Наблюдая казаков и их жизнь, Толстой так же, как Оленин, думал, что люди эти «живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет». И Толстой иногда чувствовал зависть к этим людям за их цельность и непосредственность. «Люди эти в сравнении с ним самим казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя»71.

Толстому, который так мучился рефлексией, сомнениями, самоанализом и самобичеванием, который иногда думал даже, что «сознание есть величайшее моральное зло, которое только может постигнуть человека»72, окружающие его простые, цельные, неизломанные люди представлялись идеалом. «Что за люди, что за жизнь!» — с восхищением и завистью думал Оленин об окружавших его людях73. «Часто ему серьезно приходила мысль бросить все, приписаться в казаки, купить избу, скотину, жениться на казачке... и жить с дядей Ерошкой, ходить с ним на охоту и на рыбную ловлю, и с казаками в походы»74.

Но мечтания эти оставались мечтаниями. Толстой ясно понимал, что сделать это «не дано ему»75, что для того, чтобы казацкая жизнь могла удовлетворить его и чтобы Марьяна могла полюбить его, он должен был бы переродиться, сделаться тем, чем был Лукашка. «Вот ежели бы я мог сделаться казаком, Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, кто я и зачем я. Тогда бы другое дело; тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив»76.

Но это-то и было невозможно. Толстой никак не мог отделаться от мысли о том, «кто я и зачем я», и его мечтания о растворении себя в казацкой массе рассеивались, как дым.

IX

В августе 1851 года Толстой вместе с дядей Епишкой отправился в расположенное в 40 верстах от Старогладковской укрепление

- 319 -

Хасав Юрт, где находилась штаб-квартира Кабардинского пехотного полка.

Дорога в Хасав Юрт считалась очень опасной. В пути Толстому встретился служивший в то время на Кавказе его двоюродный дядя граф Илья Андреевич Толстой, ехавший «с оказией». Илья Андреевич пригласил Льва Николаевича вместе с ним поехать к князю Барятинскому. Барятинский, который видел Толстого в набеге, стал расхваливать его за проявленные им во время набега храбрость и спокойствие и уговаривал его поступить на военную службу, к чему присоединился и граф Илья Толстой77.

Вскоре Толстой от своего брата Николая Николаевича, продолжавшего оставаться в Старом Юрте, получил письмо, в котором тот писал: «Князь Барятинский очень хорошо отзывается об тебе, ты, кажется, ему понравился, и ему хочется тебя завербовать»78.

Уговоры Барятинского и письмо брата произвели впечатление на Толстого; у него явилась надежда на то, что Барятинский будет способствовать его продвижению по службе. «Мне многие советуют поступить здесь на службу, в особенности князь Барятинский, которого протекция всемогуща», — писал Толстой Т. А. Ергольской около 17 августа 1851 года.

Вскоре Толстой начал хлопотать о своем зачислении на военную службу. Для этого прежде всего нужно было получить указ об отставке со службы в Тульском губернском правлении, где он числился с 1849 года. Толстой начинает хлопотать о получении этого указа.

В октябре он решил поехать в Тифлис для подачи прошения о зачислении на военную службу. Выехав из Старогладковской 25 октября, он приехал в Тифлис 1 ноября. Путешествие эта через Владикавказ по Военно-Грузинской дороге было для Толстого, как писал он Ергольской 12 ноября, «приятнейшим по красоте местности». Близ станции Казбек он, прервав путешествие, в сопровождении грузин поднялся на довольно высокую гору Квенем-Мты, где находится старинный монастырь грузинской архитектуры79.

Уже на другой день по приезде в Тифлис он явился к начальнику артиллерии Отдельного Кавказского корпуса генералу Бриммеру, от которого зависело зачисление его на военную

- 320 -

службу. Но оказалось, что без указа об отставке со службы в Тульском губернском правлении, который еще не был получен, зачисление его не могло состояться. Толстой решил дождаться получения этой бумаги в Тифлисе. В немецкой колонии — в предместье города — нанял он за пять рублей серебром в месяц квартиру из двух комнат.

Живя уединенной сосредоточенной жизнью, без тех сильных и рассеивающих впечатлений, которые в таком изобилии воздействовали на него в Старогладковской, Толстой упорно работает над начатым романом. Впервые решается он посвятить в свои занятия любимую тетушку. «Помните, добрая тетенька, — писал он ей, — что когда-то вы советовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета: мои занятия, о которых я вам говорю, литературные. Я не знаю, появится ли когда-нибудь в свет то, что я пишу, но эта работа меня забавляет, и я так долго и упорно ею занят, что не хочу бросать»80.

В Тифлисе Толстой, как вспоминал он позднее в записи дневника от 20 марта 1852 года, «написал всю первую часть», т. е. закончил вторую редакцию повести «Детство».

Очень доволен был Толстой тем, что ему можно было теперь заняться музыкой после того, как в течение шести месяцев он был лишен этого удовольствия. Невозможность играть на фортепиано и вообще отсутствие музыкальных впечатлений, по словам Толстого, было для него «единственным чувствительным лишением» в его лишенном всякого комфорта образе жизни в Старогладковской81. Изредка в Тифлисе Толстой бывал в русском театре и в итальянской опере.

Один раз в нем вдруг проснулась заглохшая было страсть к азартной игре — «страсть к ощущениям». Он стал играть на биллиарде с маркером и проиграл этому «мошеннику», как он называет его в дневнике, около тысячи партий. Этой игрой он был так увлечен, что «в эту минуту мог бы проиграть все»82.

Дневник был почти оставлен; за два с лишним месяца, проведенные в Тифлисе, Толстой сделал только три записи. Однако и эти записи свидетельствуют о напряженной духовной жизни. 29 ноября он записывает свои мысли о свободе и необходимости. Он допускает власть «рока», но «только в том, что не имеет отношения к добру и злу (внутреннему)». Эту власть рока Толстой для себя выражает двумя формулами — русской пословицей «чему быть, тому не миновать» и религиозным изречением «да будет воля твоя». Во внутренней области, т. е. в области

- 321 -

добра и зла, человек, по мнению Толстого, свободен: «никакое положение человека не может заставить быть добрым или злым».

22 декабря с некоторой торжественностью Толстой записывает в дневнике: «21 декабря в 12 часов ночи мне было что-то вроде откровения. Мне ясно было существование души, бессмертие ее (вечность), двойственность нашего существования и сущность воли».

В записи от 29 ноября 1851 года находим и некоторые мысли об искусстве. Еще раньше определив музыку как выражение чувств, Толстой распространяет это определение и на поэзию. Сравнивая музыку с поэзией, Толстой находит, что «подражание чувствам» в музыке полнее, чем в поэзии, но музыка «не имеет той ясности, которая составляет принадлежность поэзии». Затем 2 января 1852 года записаны соображения, касающиеся особенностей художественного творчества. По мнению Толстого, всякий писатель в своей работе «имеет в виду особенный разряд идеальных читателей». Нужно, — говорит Толстой, — «ясно определить себе требования этих идеальных читателей», и если во всем мире найдутся хотя бы два таких читателя, то все равно писать нужно «только для них».

Что Толстой сам создавал свои произведения, следуя изложенному здесь правилу, доказывается его письмом к В. П. Боткину от 27 июня (9 июля) 1857 года, где он писал: «Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя»83.

X

3 января 1852 года Толстой получил приказ об определении его фейерверкером IV класса в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады. Хотя указ об отставке его от службы в Тульском губернском правлении еще не был получен, ему было разрешено поступить на военную службу с тем, чтобы, когда указ об отставке будет получен, он был зачислен на действительную службу «со дня употребления его на службе при батарее». При бригадном штабе Кавказской гренадерской артиллерийской бригады, расположенном в урочище Мухровань близ Тифлиса, Толстой выдержал экзамен на звание юнкера, бывший, вероятно, простой формальностью. Экзаменационная ведомость с датой 3 января 1852 года содержит сведения об экзаменах по арифметике, алгебре, геометрии, грамматике, истории, географии и

- 322 -

иностранным языкам, причем по каждому предмету Толстому проставлена высшая отметка — 1084.

Извещая Т. А. Ергольскую о своем поступлении на военную службу, Толстой писал, что он очень доволен этой переменой в его жизни, главное потому, что он «рад не быть больше свободным». Это свое странное на первый взгляд чувство радости вследствие лишения свободы Толстой объясняет тем, что он слишком долго был свободен во всех отношениях и этот «излишек свободы» представляется ему теперь главной причиной его ошибок. Он, очевидно, искал узду на свою пылкую, увлекающуюся натуру. Составленные им для себя правила, которым он старался подчинять свои мысли, чувства и свой образ жизни, хотя и помогали ему, но оказывались недостаточны, и он был рад тому, что в его жизни появилось теперь внешнее сдерживающее начало.

Получив назначение на военную службу, Толстой вынужден был еще несколько дней оставаться в Тифлисе, так как не имел средств на обратный путь и ожидал присылки денег от брата или от яснополянского управляющего Андрея Соболева. Денежные дела его были в очень плохом состоянии. Особенно мучил его карточный долг офицеру Кнорингу, которому он в июне 1851 года проиграл 500 рублей. Подходил срок платежа, а денег для уплаты не было. Воображение рисовало ему мрачные картины: как этот офицер подаст на него ко взысканию, как начальство будет от него требовать объяснений, почему он не платит, и т. п.

На другой день утром, совсем неожиданно, он получил письмо от брата Николая Николаевича, и когда вскрыл конверт, то первое, что ему бросилось в глаза, это был разорванный вексель на 500 рублей, в свое время выданный им Кнорингу. Оказалось, что его друг чеченец Садо выиграл у Кноринга его векселя, разорвал их и привез Николаю Николаевичу. «Он так был доволен этому выигрышу, — писал Н. Н. Толстой, — так счастлив и так много меня спрашивал: «Как думаешь, брат рад будет, что я это сделал?» — что я его очень за это полюбил. Этот человек действительно к тебе привязан».

Через несколько дней после этого письма Толстой выехал из Тифлиса в Старогладковскую. С дороги 12 января он послал Т. А. Ергольской письмо, в котором поделился с нею мечтами о своей будущей семейной жизни. Он начинает это письмо с подведения итогов своему семимесячному пребыванию на Кавказе. «Я думаю, — пишет он, — что мое легкомысленное решение поехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мною руководила рука божия, и я непрестанно благодарю его. Я чувствую, что здесь я стал лучше... Я твердо уверен, что что́ бы здесь ни случилось

- 323 -

со мной, все будет мне только на благо, потому что на то воля божья» (перевод с французского). Последние слова означают, повидимому, то, что Толстой считал возможным быть раненым или даже убитым и мирился с этой возможностью.

Далее Толстой рисует картину своей будущей счастливой жизни в Ясной Поляне с тетушкой, когда у него будет «кроткая, добрая и любящая» жена и дети. Они будут вести одинокий, замкнутый образ жизни; никто не будет им «докучать своими приездами и привозить сплетни». Только любимая сестра и братья, в том числе старый холостяк Николай, будут приезжать к ним и гостить у них. Хотя Толстой предполагает жить в Ясной Поляне и продолжать быть помещиком, хозяйственным делам в этих мечтаниях не уделено никакого места. Но литературная деятельность и чтение не забыты: по утрам Толстой предполагает писать и читать.

Письмо это показывает, что увлечение казачьей жизнью и казачками у молодого Толстого не было прочно. Стоило ему два месяца прожить в городской культурной обстановке, и он опять мечтает о жизни в Ясной Поляне и о женитьбе на девушке из образованного общества.

Такой девушкой в мечтаниях Толстого, очевидно, не была та З. М. Молоствова, которой он увлекался в Казани и воспоминание о которой хранил в первые месяцы своей кавказской жизни. Теперь, повидимому, она уже не занимала никакого места в его сердце. 22 июня 1852 года Толстой записывает в дневнике, что «Зинаида выходит за Тиле», после чего прибавляет: «Мне досадно, и еще более то, что это мало встревожило меня». После этого имя З. М. Молоствовой ни разу не появляется в дневниках Толстого.

После выхода замуж (Н. В. Тиле сначала состоял чиновником особых поручений при казанском губернаторе, а затем был коммерческим деятелем) З. М. Молоствова ни разу не встречалась с Толстым. Зная про его увлечение ею, когда оба они были молоды, она не хотела разрушать то поэтическое представление о ней, молодой цветущей девушке, какое сохранилось у Толстого. Ее двоюродный племянник Н. Г. Молоствов рассказывает: «Через много, много лет, уже будучи в очень преклонном возрасте, З. М. Молоствова-Тиле, попрежнему обаятельная и прекрасная в своей способности жить и утешаться всяческими иллюзиями, вспоминала о своем увлечении Толстым в словах, проникнутых трогательной сентиментальностью и нежной какой-то грустью о промелькнувшем светлом видении юных дней»85.

- 324 -

В 1900 году Толстого посетил племянник Молоствовой писатель и агроном А. П. Мертваго. Толстой с большим интересом и участием расспрашивал его о жизни и судьбе его тетки86.

Через три года после этого, 27 ноября 1903 года, Толстой, отвечая П. И. Бирюкову на вопрос его о «любвях», не забыл упомянуть и З. М. Молоствову.

XI

14 января 1852 года Толстой, приехав в Старогладковскую, узнал, что его брат Николай Николаевич уже отправился в поход. Проведя два-три дня в приготовлениях к походу и в работе над повестью «Детство», Толстой отправился вслед за своим братом.

«В 1852 году, — рассказывает М. А. Янжул87, — положено прочное основание решительному и бесповоротному покорению Чечни». Военные действия открылись в начале января одновременно главным отрядом под начальством командующего левым флангом князя Барятинского из укрепления Воздвиженское и вспомогательной колонной под начальством полковника Бакланова из укрепления Куринское. Батарея № 4 20-й артиллерийской бригады, к которой был прикомандирован Толстой, была разделена между обоими отрядами. Десять орудий, составлявших два взвода под командой капитана Хилковского, под начальством которого находился и Н. Н. Толстой, вошли в состав главного отряда, а пять орудий вошли в состав колонны полковника Бакланова. Янжул сообщает, что при одном из орудий главного отряда «уносным фейерверкером» был граф Толстой. 19 января он был командирован с одним единорогом в укрепление Герзель-аул. Позднее Толстой находился в колонне полковника Бакланова88.

Отправляясь в поход, Толстой счел нужным захватить с собою тетрадь дневника. 1 февраля он вписывает в нее две чеченские песни, которые еще в Старогладковской были записаны им со слов его приятелей-чеченцев Балты и Садо. Текст этих песен Толстой записал на чеченском языке русским алфавитом и тут же дал их русский перевод, сделанный со слов певших эти песни чеченцев и частью им исправленный. Обе эти песни принадлежат к числу женских свадебных песен. Это — первые по времени записи

- 325 -

чеченского фольклора и первый письменный памятник чеченского языка89.

Следующая запись дневника была сделана Толстым 5 февраля, когда он, будучи в походе, находился на кратковременной стоянке в станице Николаевской. В ожидании сражения он старается разобраться в себе самом и уясняет себе самому, боится ли он страданий и смерти. На этот вопрос он отвечает себе, что он «равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить ее», и потому не боится смерти. Не боится он и страданий, но боится того, что он не сумеет «хорошо перенести» страдания и смерть.

По формулярному списку Толстого90 ему в течение января и февраля 1852 года пришлось участвовать в следующих боевых действиях против горцев: «1852 января 18 в движении в ущелье Рошни и к верховьям Гойты и при атаке и истреблении урочища Урус-Мартанского; 21, 22 и 23 — при рубке леса; 24 в движении к аулу Саянт-юрт и внезапной атаке на неприятеля, который обращен в бегство; при возвращении колонны в лагерь; 26 и 27 при рубке леса по берегу Мичика, при канонаде 29, 30 и 31 и рубке леса в окрестностях Мезинских полей; 1 февраля при небольшой перестрелке с неприятелем. Февраля: 7 при рекогносцировке за реку Джалку; 11 при наступлении горцев на колонну, производившую рубку леса на реке Джалке; атакою казаков и драгун неприятель расстроен и обращен в бегство; 12, 13, 14 и 15 при рубке леса по обоим берегам реки Джалки; 14 и 15 при рубке леса в окрестностях Мичика и при взятии чеченских редутов; 17 в движении отряда к Гельдигену, в удачном деле в долине Хулхулау при истреблении аулов Комзым-Лячи и Инды; 18 в жарком и блистательном деле отряда против неприятеля в Майор-Тупском лесу; при переправе через р. Гащень, при атаке неприятельской позиции на реке Мичике и поражении неприятеля, при переправе через реку Мичик, после чего прибыл в Куринское укрепление. 20 возвратился в крепость Грозную; 21 на ночлеге

- 326 -

у Старо-Юртовского укрепления; 22 в сборе отряда в крепости Грозной; 25 выступил из крепости Грозной; 26, 27, 28 и 29 при рубке леса, рекогносцировке по обоим берегам Аргуна. Марта: 1, 2 и 4 при окончательной рубке леса».

Среди перечисленных в формулярном списке мелких стычек с горцами, в которых участвовал Толстой, выделяются сражение 17 февраля и особенно сражение 18 февраля, названные в формулярном списке «жарким и блистательным делом»91.

В сражении 18 февраля Толстой подвергался смертельной опасности. В черновом письме к князю Барятинскому, написанном около 15 июля 1853 года, Толстой сообщал, что в сражении, бывшем во время его первого участия в походе, «неприятель подбил ядром колесо орудия», которым он командовал92.

18 февраля 1906 года Толстой писал Г. А. Русанову: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит»93. Здесь Толстой ошибочно относит это событие к 1853 году. Его письмо к князю Барятинскому, выдержка из которого приведена выше, написанное в 1853 году, не оставляет сомнения в том, что данный случай произошел в 1852 году. Это подтверждается также письмом к Толстому его брата Николая Николаевича от 18 февраля 1855 года, в котором он так вспоминал об этом эпизоде: «Помнишь ли, когда мы были с тобой в день твоих именин, то-есть сегодня, три года тому назад? Сегодня утром у тебя подбили орудие, и мы тащились по Чечне «под градом пуль» и пр., как говорится в книжках»94.

18 февраля 1900 года Толстой рассказал следующие подробности этого случая:

«— Мы получили приказ выступить рано утром. Надо было обойти гористую площадь и подойти к неприятельской крепости. Но туман в этот день был так густ, что в нескольких шагах все уже сливалось, и мы только по звукам орудий догадывались, где наши действуют, а где неприятель. Я был фейерверкером, вынул клин и навел орудие по слуху. Трескотня в это время была ужасная. А это сильно возбуждает нервы, так что о смерти даже и не думаешь. Вдруг одно из неприятельских ядер ударило в колесо пушки, раздробило обод и с ослабевшей силой помяло шину второго колеса, около которого я стоял. Не попади ядро в обод

- 327 -

первого колеса, мне, вероятно, было бы плохо. Сейчас же другое ядро убило лошадь. Тогда мы решили отступить и начали стрелять, что называется «отвозом», т. е. не отпрягая лошадей. Убитую лошадь надо было бросить. Обыкновенно отрезывают постромки. Но брат Николай, — это был удивительного присутствия духа человек, — ни за что не хотел оставить неприятелю сбрую. Я начал его убеждать. Но тщетно. И пока не была снята с лошади сбруя, брат Николай продолжал отдавать распоряжения под выстрелами. Все это, однако, заняло значительное время. Мы страшно устали, и подъем духа у нас стал заметно падать. Все отступая и отступая, мы начали уже думать, что находимся с другой стороны и вдали от неприятеля. Вдруг невдалеке от нас раздались неприятельские выстрелы. Тут я почувствовал такой страх, какого никогда не испытавал. С напряженным усилием мы опять начали отступать в сторону и только уже к вечеру, обессиленные и голодные, добрались, наконец, до казачьей стоянки. Казаки нас встретили по-товарищески, мгновенно раздобыли вина и зажарили козленка...»95

«— На ночлеге у казаков был такой вкусный козленок, какого мы никогда не ели. И опять легли в одной хате восемь человек рядом на полу. А воздух был все-таки отличный, как козленок...»96

Еще находясь в походе, незадолго до его окончания, в записи дневника 28 февраля 1852 года Толстой оценивает свое поведение в делах 17 и 18 февраля. Он считает, что не оправдал тех надежд, какие возлагал на себя. Он говорит, что раньше он испытывал желание попасть «в положения трудные, для которых нужны сила души и добродетель». «Я любил, — пишет Толстой, — воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17 и 18 числа я не был таким... Я был слаб и поэтому собою недоволен».

Однако позднее, 20 марта 1852 года, уже находясь в Старогладковской и в спокойном состоянии делая обзор своей жизни за истекшие семь месяцев, Толстой записал, что, проведя февраль в походе, он «собою был доволен».

За участие в походе Толстой мог быть представлен к получению Георгиевского креста, но так как бумага об его отставке от службы в Тульском губернском правлении еще не была получена, формально он не числился состоящим на военной службе и потому не мог получить этого знака отличия. Это неудача вызвала в нем сильное чувство досады, как писал он Ергольской 26 июня 1852 года.

- 328 -

Отношение Толстого к войне с горцами во время похода было двойственное. С одной стороны, он разделял общераспространенное в то время в военных кругах мнение о справедливости войны русских с горцами. Это убеждение было в совершенно категорической форме высказано им в рассказе «Набег». В одном из мест этого рассказа, не вошедших в печатный текст, Толстой говорит: «Кто станет сомневаться, что в войне русских с горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне? Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежа, убийств, набегов народов диких и воинственных?» Далее следует отрывок, также не вошедший в печатный текст, очевидно по цензурным соображениям, в котором Толстой рисует потрясающую картину отчаяния «какого-нибудь оборванца Джеми» при приближении русских войск к его аулу и приходит к выводу, что и этот горец, борясь с русскими, действует по чувству самосохранения и что поэтому и на его стороне остается справедливость. Вопрос, таким образом, оставлен нерешенным.

Отправляясь в поход, Толстой не мог преодолеть своих сомнений в справедливости той войны, участником которой он был. Поэтому он старался не думать об этом вопросе и видеть в войне только то, что он видел в ней, будучи ребенком: «возможность проявления молодечества и храбрости». Уже находясь в походе, 5 февраля 1852 года он записывает: «Странно, что мой детский взгляд — молодечество — на войну для меня самый покойный».

XII

По окончании похода, в первых числах марта, Толстой вернулся в Старогладковскую.

23 марта был получен приказ о зачислении его на военную службу, подписанный 13 февраля, со старшинством со времени его фактического поступления на службу, т. е. с 14 января.

В Старогладковской Толстой живет почти безвыездно больше двух месяцев. Он ходит на ученье, охотится, делает гимнастику, учится фехтованию, играет в шахматы, слушает рассказы дяди Епишки, беседует с приходящими к нему мирными чеченцами. Общество его сослуживцев офицеров становится ему все более и более чуждым и наводит на него скуку. Любимым развлечением офицеров были игра в карты и попойки, в которых, к огорчению Толстого, принимал большое участие и его горячо любимый и очень уважаемый брат Николай. Сам Толстой в это время совершенно воздерживается от вина и карт. Он с интересом вглядывается в каждого нового офицера, приезжающего в станицу, но ни с кем из них не сближается.

- 329 -

В его дневнике появляются теперь краткие характеристики — преимущественно с моральной стороны — тех лиц, с которыми ему приходится встречаться. Характеристики эти очень лаконичны, как, например: «Приехал Султанов... Замечательная и оригинальная личность. Ежели бы у него не было страсти к собакам, он бы был отъявленный мерзавец. Эта страсть более всего согласна с его натурой» (запись от 21 марта). Или: «В 11 пришли ко мне все офицеры под хмельком, и с ними Броневский. В нем нет ничего замечательного» (запись от 30 марта). Такие краткие характеристики тех лиц, с которыми сталкивала его жизнь, появившиеся в дневнике Толстого в 1852 году, занимали видное место во всех последующих его дневниках вплоть до последнего года его жизни.

30 мая Толстой пишет тетушке Татьяне Александровне, что после своего возвращения из Тифлиса он не изменил своего образа жизни и попрежнему старается «делать как можно меньше новых знакомств и воздерживаться от всякой интимности в прежних». «К этому, — пишет Толстой, — уже привыкли, меня не беспокоят, и я уверен, что про меня говорят, что я «чудак» и «гордец». Но не из гордости я себя веду таким образом, но это сделалось само собой: слишком велика разница у меня в воспитании, чувствах и взглядах с теми, которых я здесь встречаю, чтобы я мог находить какое-либо удовольствие в их обществе» (перевод с французского).

Отчуждение Толстого от офицерского общества подтверждается и воспоминаниями современников. Командир 77-го пехотного Тенгинского полка В. М. Щелкачев рассказывал, что в начале 1850-х годов, когда он был еще юнкером, ему случилось в Хасав Юрте зайти к одному знакомому офицеру. У него он застал двух братьев Толстых. Старший, Николай, по его словам, был компанейский человек, любил посидеть и выпить с товарищами офицерами; младший же, Лев, обратил его внимание своей как бы отчужденностью от всего. «Он гордый был, — рассказывает Щелкачев, — другие пьют, гуляют, а он сидит один, книжку читает. И потом я еще не раз его видал — все с книжкой...»97

По возвращении Толстого из похода центральное место в его жизни заняли работа над повестью «Детство», чтение, размышления, самоанализ. Большой отрадой в его одинокой жизни на Кавказе служила Толстому переписка с братьями, сестрой и особенно тетушкой Татьяной Александровной. «Ваша нежная привязанность и твердая уверенность в вашей любви — поддержка во всех тяжелых минутах моей жизни», — писал Толстой тетушке

- 330 -

24 июня 1851 года. В другом письме к ней же он 15 декабря 1851 года писал: «О вас я думаю день и ночь и люблю вас сильнее, чем сын может любить мать».

С 20 марта Толстой вновь почти ежедневно (в марте был пропущен только один день, а в апреле ни одного) ведет подробный дневник. Убежденный в том, что «добродетель даже в высшей степени есть отсутствие дурных страстей», он, в результате пристального рассматривания самого себя, находит в себе три главные страсти: страсть к игре, которую он определяет как «страсть к ощущениям», сладострастие и тщеславие98. Он находит, что в борьбе с этими страстями он продвинулся вперед. Относительно второй страсти, названной им сладострастием, Толстой замечает, что в основе ее лежит «влечение естественное», удовлетворение которого он находит дурным только вследствие того «неестественного положения», в котором он находится, в двадцать три года будучи холостым. Поэтому, — говорит он, — в борьбе с этой страстью «ничто не поможет, исключая силы воли и молитвы к богу — избавить от искушения». Усиленная борьба с этой страстью отмечена в ряде мест дневника Толстого за апрель 1851 года.

Вместо прежнего желания прославиться, сделаться знаменитым, у Толстого теперь впервые появляется желание деятельности, полезной обществу. В записи от 29 марта он пишет: «Все меня мучат жажды... не славы — славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастии и пользе людей». Но он не видит никаких путей к осуществлению этой цели. Военная служба, конечно, не могла представляться ему такой приносящей «счастье и пользу» людям деятельностью, к которой он стремился. О том, что его настоящее призвание, следуя которому он больше всего может способствовать «счастью и пользе» людей, есть литературная деятельность, Толстой тогда и не помышлял.

«Неужели я-таки и сгасну с этим безнадежным желанием?» — является у него мучительное сомнение.

Мысль о необходимости какого-то более серьезного и значительного в его собственных глазах образа жизни, чем тот, который он вел, продолжает преследовать его. 29 марта он записывает: «С некоторого времени меня сильно начинает мучить раскаяние в утрате лучших годов жизни. И это с тех пор, как я начал чувствовать, что я бы мог сделать что-нибудь хорошее... Меня мучит мелочность моей жизни — я чувствую, что это потому, что я сам мелочен; а все-таки имею силу презирать и себя и свою жизнь».

И он заканчивает запись словами, из которых видно, что уже в то время смутное сознание своего особого назначения не оставляло

- 331 -

его, хотя ему было совершенно неясно, в чем состоит это его назначение. Он пишет: «Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рожден не для того, чтобы быть таким, как все».

Он много читает: перечитывает Стерна, которого находит «восхитительным», «Антона Горемыку» Григоровича, читает роман Евгения Сю «Вечный жид», новые и старые номера журналов «Современник», «Библиотека для чтения», «Отечественные записки», в которых роман Григоровича «Проселочные дороги» представляется ему «очень хорошим», хотя он и видит в нем черты подражательности. Впервые привлекает Толстого историческое чтение: он читает «Историю французской революции» Тьера и «Историю Англии» Юма и заносит в дневник, что хотя и поздно — в двадцать четыре года — начинает «любить историю и понимать ее пользу». То, что раньше он не любил науки истории и не видел пользы в ее изучении, теперь он объясняет «дурным воспитанием» (запись от 14 апреля).

С 21 марта Толстой начинает перерабатывать законченную им в Тифлисе вторую редакцию повести «Детство». Он работает очень напряженно и критикует свою работу с беспощадной строгостью. Он еще очень не уверен в своих силах. «Странно, — записывает он в дневнике 1 апреля, — что дурные книги мне больше указывают на мои недостатки, чем хорошие. Хорошие заставляют меня терять надежду». 27 марта он записывает, что читал брату главы, написанные в Тифлисе, и прибавляет: «По его мнению не так хорошо, как прежнее, а по моему ни к чорту не годится... Завтра... обдумаю второй день, можно ли его исправить или нужно совсем бросить». (Под «вторым днем» Толстой разумел те главы повести, где описывается пребывание Николеньки Иртеньева в Москве.) Он все-таки решает не исключать совершенно этих глав, но переработать их. «Второй день очень плох, нужно заняться им хорошенько», — записывает он 2 апреля.

Так же колеблется его мнение и о «первом дне» (главы, посвященные пребыванию Николеньки в деревне). 6 апреля он записывает: «Дописал первый день, хотя не тщательно, но слог, кажется, чист и прибавления недурны». Но уже на другой день его мнение об этих главах повести совершенно изменяется. «Перечел и сделал окончательные поправки в первом дне, — записывает он 7 апреля. — Я решительно убежден, что он никуда не годится. Слог слишком небрежен и слишком мало мыслей, чтобы можно было простить пустоту содержания».

Работа не ограничивалась мелкими исправлениями текста. Некоторые главы и части глав были совершенно исключены, другие значительно сокращены; были сделаны большие добавления. Произведенная Толстым переработка была настолько

- 332 -

значительной, что в результате ее получилась третья редакция повести, законченная 27 мая.

Переделывая свою повесть, Толстой в то же время вырабатывает и свои основные творческие приемы, которыми будет руководствоваться во всей своей дальнейшей творческой деятельности. Так, своим художественным чутьем он уже тогда доходит до признания безусловной необходимости стройности и единства в художественном произведении и 27 марта записывает в дневнике: «Нужно без жалости уничтожать все места неясные, растянутые, неуместные, одним словом, неудовлетворяющие, хотя бы они были хороши сами по себе». Это требование соблюдения единства содержания во всем произведении было одним из основных требований, которые Толстой впоследствии предъявлял к каждому художественному произведению.

Понемногу Толстой начинает втягиваться в писательскую работу. Он уже считает себя одним из тех людей, которые «смотрят на вещи с целью записывать» (запись 1 апреля). В его голове начинают мелькать новые замыслы. 31 марта, услышав от мирного чеченца Балты «драматическую и занимательную» историю чеченского семейства Джеми, истребленного русскими солдатами, он записывает в дневнике: «Вот сюжет для кавказского рассказа».

Очень показательно, что самым первым сюжетом для «кавказского рассказа», появившимся в сознании Толстого, было не описание красот кавказской природы, не лихие набеги горцев, не действия русских войск против кавказских народов, а «трогательная история» чеченского семейства. 7 апреля Толстой записывает: «Очень хочется мне начать коротенькую кавказскую повесть, но я не позволяю себе этого сделать, не окончив начатого труда». Только в мае приступил Толстой к писанию «коротенькой кавказской повести», получившей впоследствии название «Набег».

Мелькнул у него в голове и другой замысел, о котором он записал в дневнике 22 апреля: «Думал о рабстве. На свободе подумаю хорошенько, выйдет ли брошюрка из моих мыслей об этом предмете». В дневнике Толстого ничего не записано о том, возвращался ли он к этому замыслу. Во всяком случае в форме брошюры замысел осуществления не получил; но возможно, что здесь перед нами первая мысль о «Романе русского помещика», который Толстой начал позднее в том же году.

Кроме работы над «Детством», Толстой занимался еще переводом на русский язык «Сентиментального путешествия» Стерна, Он перевел около третьей части всего произведения. Целью перевода, повидимому, были выработка слога и усвоение литературного языка99.

- 333 -

XIII

В конце марта 1852 года Толстой почувствовал, что здоровье его ухудшилось, и решил поехать в Кизляр для совета с врачами. Выехав 13 апреля, он вернулся обратно в Старогладковскую 25 апреля. Поездка эта была для него очень приятна. Дорогой он увидел и услышал много интересного. Он ездил на Шандраковскую пристань, расположенную на берегу Каспийского моря, и, что очень характерно для него как для поэта, в первый же день прибытия в Шандраково отправился, хотя было уже темно, на прогулку, «принял, — рассказывает он в дневнике, — болото за море, и с помощью воображения черное болото составило для меня самую грозную, величественную картину». Но он пошел далее, дошел до пристани и до настоящего моря и, хлебнувши морской воды, отправился обратно. На другой день он еще раз сходил на море и совершил опасную поездку на татарском судне, не выпуская из рук ружья.

Однако поездка в Кизляр не способствовала выздоровлению Толстого, и 13 мая он для совета с врачами едет в Пятигорск. Вместе с Толстым поехал его сослуживец молодой офицер Буемский.

Толстой поселяется на окраине города в Кабардинской слободе, в маленьком домике с садиком и небольшой пасекой100. Отсюда открывался вид на снеговые горы и на самую высокую из них — Эльбрус. Толстой ведет уединенный образ жизни, лечится ваннами и водами, рано встает и рано ложится спать, не знакомится ни с «местным обществом», ни с приезжими. 16 мая, в первый же день по приезде в Пятигорск, он записывает в дневнике: «В Пятигорске музыка, гуляющие и все эти, бывало, бессмысленно привлекательные предметы не произвели никакого впечатления».

В то же время его художественный инстинкт, его постоянная потребность наблюдать жизнь и людей в самых разнообразных их проявлениях делали для него интересными наблюдения над приезжей публикой на водах. 26 мая, побывав на Александровском минеральном источнике, при котором была крытая галерея, он записывает в дневнике: «Галерея очень забавна: вранье офицеров, щегольство франтов и знакомства, которые там делаются». С той же точки зрения художника, всюду ищущего материала для своих наблюдений и обобщений, получают для него интерес и случайные разговоры со случайными знакомыми. «Я замечаю, — записывает он 22 июня, — что разговор начинает иметь для меня много прелести, даже глупый».

- 334 -

Он чувствует себя совершенно выбывшим из того аристократического круга, к которому принадлежал. 16 июня он записывает, что когда он отправлялся принимать ванну, ему вдруг «что-то стало грустно смотреть на порядочных людей», потому что раньше и он «был» порядочным человеком. Но он тут же сурово выговаривает самому себе за это мимолетное чувство: «Глупое тщеславие! Я теперь порядочнее, чем когда-нибудь».

С малейшими замеченными им в себе проявлениями тщеславия, которое он называет «моральной венерической болезнью», он борется последовательно и упорно. Не поддается он и другой замечаемой им в себе страсти, хотя молодая хозяйка, у которой он снимал квартиру, усиленно кокетничает с ним, что «нарушает покой» его сердца (запись от 31 мая).

Несмотря на такой строгий и безупречный в нравственном отношении образ жизни, Толстой испытывал иногда чувство глубокой неудовлетворенности собою и своей жизнью, которая представлялась ему мелочной. Иногда в нем вновь воскресали прежние мечтания о громкой славе, об энергичной деятельности на пользу других и о захватывающей любви, и появлялась надежда, что когда-нибудь эти мечтания претворятся в действительность. «Надеюсь, — записывает он 3 июня, — что что-нибудь возбудит во мне еще энергию и не навсегда я погрязну с высокими и благородными мечтами о славе, пользе, любви, в бесцветном омуте мелочной, бесцельной жизни». Главный интерес его жизни, как и в Старогладковской, кроме внутренней работы над собой, составляли: работа над повестью «Детство» и теперь еще над новым начатым произведением — рассказом «Набег», чтение и размышления.

27 мая Толстой заканчивает третью редакцию повести «Детство», а 31 мая начинает четвертую и последнюю редакцию этой повести. Работая над последней редакцией, Толстой, как и раньше, с одной стороны, делает большие сокращения, с другой, — вписывает новые главы. Переписывает повесть сначала наемный писарь, затем, за неимением писаря, он сам и, наконец, офицер Буемский.

30 мая Толстой извещал тетушку Татьяну Александровну: «Мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что-нибудь печатать. Я третий раз переделал одну работу, которую я начал давно, и рассчитываю переделать ее еще раз, чтобы быть ею довольным. Быть может, это будет работа Пенелопы, но это меня не останавливает. Я пишу не ради тщеславия, а по влечению. Я нахожу удовольствие и пользу в работе, и я работаю» (перевод с французского).

Теперь Толстой уже настолько сроднился со своими героями, что живет их жизнью и страдает их страданиями. 25 мая он

- 335 -

записывает в дневнике, что, перечитав главу «Горе» (глава XVII третьей редакции повести), он «от души заплакал». Этот факт заставляет считать автобиографическим и вполне правдоподобным рассказанный в первой главе «Детства» эпизод о том, как Николенька плачет над им самим придуманным сном.

В общей оценке своего произведения Толстой проявляет постоянные колебания. 23 мая он записывает: «Детство» кажется мне не совсем скверным. Ежели бы достало терпенья переписать его в четвертый раз, вышло бы даже хорошо». Закончив третью редакцию повести, он записывает 27 мая: «Окончил «Детство»... Начало, которое я перечитываю, очень плохо; но все-таки велю переписать...» Затем, начав работать над четвертой редакцией повести, Толстой 31 мая пишет: «Был у меня писарь, отдал и прочел ему первую главу. Она решительно никуда не годится». Следующая оценка повести уже более снисходительна: «Хотя в «Детстве» будут орфографические ошибки, оно еще будет сносно. Все, что я про него думаю, это — то, что есть повести хуже» (запись от 2 июня. Под «орфографическими ошибками» Толстой, очевидно, разумел несовершенства слога). Далее 15 июня: «Кончил вторую часть, перечел ее и опять очень недоволен, однако буду продолжать».

Теперь работа над повестью для него не развлечение, не случайное занятие, но настоятельная потребность; он чувствует влечение к литературе, желание приобщиться к ней. Он сравнивает себя в отношении таланта с «новыми русскими литераторами»: «Есть ли у меня талант сравнительно с новыми русскими литераторами?» — спрашивает он себя в дневнике 30 мая и отвечает на этот вопрос самому себе решительно: «Положительно нету». Но через три дня, 2 июня, он дает себе самому уже более утешительный ответ на тот же вопрос: «Я еще не убежден, что у меня нет таланта. У меня, мне кажется, нет терпения, навыка и отчетливости, тоже нет ничего великого ни в слоге, ни в чувствах, ни в мыслях. В последнем я еще сомневаюсь, однако», — тут же делает Толстой существенную оговорку.

Уже приближаясь к окончанию работы над четвертой редакцией, Толстой 22 июня записывает: «Начинаю чувствовать необходимость и желание в третий раз переписать «Детство». Может выйти хорошо». Но это было уже неисполнимое желание. Толстой уже вложил в свою повесть все, что мог, и работа над нею иногда начинала даже тяготить его. Так, еще 18 мая он записывает: «Писал «Детство», оно мне опротивело до крайности, но буду продолжать». «Хоть как-нибудь да кончить», — записывает он 16 июня. 3 и 4 июля были сделаны последние исправления в повести, и работа была закончена.

- 336 -

Чувствуя свои умственные силы почти освободившимися от долгое время напряженно занимавшей его работы над «Детством», Толстой уже 17 мая начинает новое произведение. В этот день в его дневнике появляется запись: «Сейчас начал и изорвал письмо с Кавказа. Обдумаю его». Повидимому, «обдумывание» нового произведения привело к каким-то результатам, так как на другой день, 18 мая, в дневнике уже записано: «Писал письмо с Кавказа. Кажется, порядочно, но не хорошо».

Работа над новым произведением еще не вполне захватила Толстого. 19 мая он записывает: «Как-то не пишется письмо с Кавказа, хотя мыслей много и, кажется, путные». На следующий день: «Писал письмо с Кавказа — и хорошо, и дурно».

23 мая первая черновая редакция нового произведения была уже закончена. Работа прерывается до 31 мая, когда она снова возобновляется и продолжается с перерывами одновременно с работой над последней редакцией «Детства».

4 июня, разбираясь в написанном, он отмечает в дневнике: «Я увлекался сначала в генерализацию, потом в мелочность; теперь ежели не нашел середины, по крайней мере понимаю ее необходимость и желаю найти ее». Толстой, следовательно, уже ставит перед собой вопрос об отношении между общим и частным в художественном произведении и понимает необходимость соблюдения должной пропорции между тем и другим.

Повидимому, неожиданным для Толстого явилось заключение, к которому он пришел относительно необходимости неоднократных переделок и переработок написанного. 20 мая он записывает: «Я убеждаюсь, что невозможно (по крайней мере для меня и теперь) писать без корректур». (Под «корректурами» Толстой понимал в то время исправление своих рукописей.) В этих словах молодого Толстого чувствуется, что писательство становится для него уже привычным занятием, оставлять которое он не думает.

XIV

В пятигорской жизни Толстого чтение играет не меньшую роль, чем в его жизни в Старогладковской. Попрежнему следит он за журналами и в «Современнике» повесть известного впоследствии революционного деятеля М. И. Михайлова «Кружевница» находит «очень хорошей, особенно по чистоте русского языка» (запись от 20 июня). Он продолжает читать «Историю Англии» Юма и в своем возвеличении науки истории, в противоположность прежнему ее уничижению, приходит к выводу, что «лучшее выражение философии есть история» (запись 11 июня). Он читает

- 337 -

масонскую книгу Цшокке «Часы благоговения», которая «подействовала» на него, перечитывает сочинения Руссо — «Исповедь», «Новую Элоизу», «Исповедание веры савойского викария».

Последнее сочинение производит на него особенно сильное впечатление и наводит на ряд размышлений о нравственных и религиозных вопросах, которые он заносит в дневник 29 и 30 июня.

Он пробует распределить людей по группам в зависимости от тех целей, какие они себе ставят в жизни, и приходит к следующим выводам: «Тот человек, которого цель есть собственное счастие, дурен; тот, которого цель есть мнение других, слаб; тот, которого цель есть счастие других, добродетелен; тот, которого цель — бог, велик».

Он старается выяснить для самого себя понятие добра. «Я верю в добро, — пишет он, — и люблю его, но что указывает мне его, не знаю». Считая, что «признак правды» есть «ясность», и не чувствуя себя в силах дать ясное и точное определение понятия добра, он приходит к выводу, что «лучше делать добро, не зная, почем я его знаю, и не думать о нем». И затем, не без некоторой горечи вследствие своей неудачи в попытке точного определения важного для него понятия, Толстой замечает: «невольно скажешь, что величайшая мудрость есть знание того, что ее нет».

Но он не может успокоиться на таком безотрадном выводе и снова пытается найти для себя вполне ясное и совершенно точное определение понятия добра. Он записывает в дневнике целый ряд отрывочных мыслей по данному вопросу, которые сводятся к следующим основным положениям:

1) «Цель жизни есть добро. Это чувство присуще душе нашей».

2) «Средство к доброй жизни есть знание добра и зла».

3) «Мы будем добры тогда, когда все силы наши постоянно будут устремлены к этой цели».

4) «Можно делать добро, не имея полного знания того, что есть добро и зло».

5) «Всякое добро, исключая добра, состоящего в довольстве совести, то-есть в делании добра ближнему, условно, непостоянно и не зависимо от меня».

6) «Удовлетворение собственных потребностей есть добро только в той мере, в которой оно может способствовать к добру ближнего. Оно есть средство».

7) «Не терять ни одной минуты власти для познания делания добра есть совершенство. Не искать пользы ближнего и жертвовать ею для себя есть зло».

Все эти понятия о сущности добра в нравственном смысле этого слова, с таким трудом выработанные для себя Толстым,

- 338 -

сделались составной частью всей его позднейшей идеалистической философии и этики.

Его общее миросозерцание начинало устанавливаться. Начинало осуществляться «одно из главных стремлений» его жизни: «увериться в чем-нибудь твердо и неизменно»101.

В самый разгар своих философских размышлений и вызванного им морального подъема Толстой получил от своего яснополянского управляющего Андрея Соболева письмо, которое вывело его из колеи спокойной, сосредоточенной, уравновешенной жизни. Соболев уведомлял, что тульский купец Копылов, имевший вексель на Толстого, подал этот вексель ко взысканию. Толстой был очень расстроен этим известием. «Я могу лишиться Ясной, и, несмотря ни на какую философию, это будет для меня ужасный удар», — записал он в дневнике 1 июля. И он тотчас же пишет зятю В. П. Толстому письмо с просьбой продать для уплаты долгов его небольшие деревни — Мостовую Пустошь и Грецовку. (Его деревню Малая Воротынка зять продал уже в 1851 году.)

Дело, однако, уладилось и без продажи деревень. Брат Толстого Сергей Николаевич, который, по словам Льва Николаевича, больше других братьев походил на их отца и унаследовал от Николая Ильича умение в самых трудных материальных обстоятельствах лавировать и находить удобный выход без каких-либо материальных потрясений, какими-то путями нашел возможность уладить дело с векселями Копылова.

XV

Во время работы над «Детством» Толстой часто испытывал колебания относительно того, отправлять ли ему в печать свое первое произведение или не отправлять. 7 апреля он записывает в дневнике, что мнение брата Николая решит этот вопрос в ту или другую сторону.

27 мая Толстой уже решает сейчас же по окончании переписки отправить свою повесть в печать. Узнать мнение своего брата по этому вопросу Толстой не мог, так как брат продолжал оставаться в Старогладковской, и Толстой, окончив исправление последней редакции повести, не советуясь с братом, решает отправить ее в один из журналов.

Из всех журналов, которые Толстой читал в то время («Современник», «Отечественные записки», «Библиотека для чтения»), он выбрал «Современник». 2 июля он написал черновое письмо редактору «Современника» (этот черновик не сохранился), а на следующий день, 3 июля, не полагаясь на свой неразборчивый

- 339 -

почерк, просил своего приятеля, молодого офицера Буемского, переписать его набело.

Текст этого первого обращения Толстого к Некрасову, написанного в спокойном и полном чувства собственного достоинства тоне, следующий:

«Милостивый Государь!

Моя просьба будет стоить вам так мало труда, что, я уверен, вы не откажетесь исполнить ее. Просмотрите эту рукопись и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне. В противном же случае оцените ее, вышлите мне то, что она стоит по вашему мнению, и напечатайте в своем журнале. Я вперед соглашаюсь на все сокращения, которые вы найдете нужным сделать в ней, но желаю, чтобы она была напечатана без прибавлений и перемен.

В сущности рукопись эта составляет I-ю часть романа — Четыре эпохи развития; появление в свет следующих частей будет зависеть от успеха первой. Ежели по величине своей она не может быть напечатана в одном номере, то прошу разделить ее на три части: от начала до главы 17-ой, от главы 17-ой до 26-ой и от 26-ой до конца.

Ежели бы можно было найти хорошего писца там, где я живу, то рукопись была бы переписана лучше, и я бы не боялся за лишнее предубеждение, которое вы теперь непременно получите против нее.

Я убежден, что опытный и добросовестный редактор — в особенности в России — по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнения о нем публики. Поэтому я с нетерпением ожидаю вашего приговора. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь все начатое.

С чувством совершенного уважения, имею честь быть,

Милостивый Государь, ваш покорный слуга Л. Н.».

Имени своего Толстой не открыл и для ответа дал адрес своего брата Николая Николаевича.

Рукопись повести была отправлена в Петербург 4 июля, о чем Толстой в тот же день известил тетушку Татьяну Александровну.

Он стал терпеливо дожидаться ответа на свое письмо от редактора «Современника».

Повесть была снабжена каким-то предисловием Толстого, которое до нас не дошло.

- 340 -

В письме Толстого два места обращают на себя внимание: то, где он называет работу над своими произведениями «любимым занятием», и то, в котором он заранее соглашается на те сокращения, которые найдет нужным сделать в его повести редактор, но высказывает пожелание, чтобы повесть была напечатана «без прибавлений и перемен». Толстой, следовательно, дорожил каждым написанным им в своей повести словом и не допускал ни малейшего вторжения чужой руки в то, что было им написано. В этом сказался уже писатель по призванию, каким был Толстой с самых первых шагов своей литературной деятельности.

- 341 -

Глава восьмая

ПЕРВАЯ ПОВЕСТЬ ТОЛСТОГО «ДЕТСТВО»

(1851—1852)

I

История создания повести «Детство» такова.

Первая редакция повести, как сказано выше, написана, повидимому, в Москве в марте 1851 года1. Тексту повести здесь предшествует зачеркнутое введение, написанное в форме обращения к неназванному лицу, которому автор посылает свои записки. Судя по этому введению, замысел произведения намечался совершенно иной, чем он был осуществлен впоследствии. Не предполагалось четырех частей романа, как о том писал Толстой Некрасову 3 июля 1852 года; произведение должно было охватить всю жизнь героя от детства до возмужалости. Говоря о цели своих записок, автор называет их две: первая проистекала из того, что ему «приятно было набросать картины, которые так поэтически рисуют воспоминания детства»; второй целью было «просмотреть свое развитие», причем автору хотелось «найти в отпечатке своей жизни одно какое-нибудь начало, — стремление, которое бы руководило» им. Но он тут же с грустью признается, что в этом направлении он «ничего не нашел ровно» в «отпечатке своей жизни», — все только «случай, судьба». Далее автор говорит о том, что он был очень откровенен в своих записках «во всех слабостях своих» и потому не решился бы «прямо бросить их на суждения толпы», но просит своего корреспондента быть его «исповедником и судьею».

Все это указывает на то, что по первоначальному замыслу произведение должно было носить совершенно автобиографический характер и по своему содержанию приближаться к исповеди за всю прожитую жизнь. Замысел этот осуществлен не был, — такое произведение не было написано Толстым. К тому, что он начал писать, данное введение совершенно не подходило; поэтому оно и было зачеркнуто автором.

- 342 -

О том, в чем состоял первоначальный замысел Толстого, когда он приступил к созданию повести, мы имеем непререкаемое свидетельство его самого. «Замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства», — говорит Толстой в предисловии к своим «Воспоминаниям», написанном в январе 1903 года.

«Приятели детства» — это сыновья Александра Михайловича Исленьева. Первое указание на то, что прототипом отца в «Детстве» послужил А. М. Исленьев, было сделано С. А. Берсом в 1893 году2. То же подтвердила и С. А. Толстая в одном из своих примечаний к русскому переводу биографии Толстого, составленной Р. Левенфельдом3, а затем в письме к Н. Н. Апостолову от 18 марта 1918 года4. То же пишет и Т. А. Кузминская в своих воспоминаниях. Исленьев сам узнал себя в повести Толстого и «много смеялся» своему изображению5.

Толстой знал и самого Исленьева, и трех его сыновей — Владимира, Михаила и Константина, с которыми был на «ты». Особенно дружен был Толстой с младшим из сыновей Исленьева, Константином. (Дети Исленьева, как «незаконнорожденные», получили, как сказано было выше, фамилию Иславины.)

И оригинальная личность Исленьева, и необычная история его семейной жизни привлекли внимание Толстого. В последней редакции «Детства» Толстой характеризует Исленьева следующими словами: «Он был человек прошлого века и имел общий молодежи того века неуловимый характер рыцарства, предприимчивости, самоуверенности, любезности и разгула... Две главные страсти его в жизни были карты и женщины»6. В 1827 году Исленьев с компанией игроков, в числе которых был и Ф. И. Толстой Американец, обыграл на 700000 рублей С. Д. Полторацкого, за что был выслан в Холмогоры, где, однако, пробыл недолго7.

- 343 -

В своей повести Толстой схватил не только общий характер А. М. Исленьева, но и некоторые черты его внешности (как, например, подергивание плечом). Кроме того, в первой редакции «Детства» в биографии отца встречаем некоторые факты, несомненно взятые из жизни Исленьева. Сказано, что он был адъютантом у Григория Федоровича Орлова; Исленьев в действительности был адъютантом у графа Михаила Федоровича Орлова. Имение отца называется Красное, как называлось и имение Исленьева. Имя отца, как и Исленьева, Александр. Отчество не дано полностью, обозначена только первая буква М8, соответствующая первой букве отчества Исленьева. Упоминаемый в повести сын матери от первого брака носит фамилию Козловский.

Что касается матери мальчика, изображенной в «Детстве», то у нас нет никаких данных в пользу того, чтобы в ее лице была изображена жена Исленьева. С. А. Толстая в примечании к книге Левенфельда говорит, что мать в повести «Детство» «вовсе вымышлена».

Начиная свою повесть, Толстой, повидимому, думал написать только интересную историю жизни Исленьева и его семьи, и в известной степени это ему удалось. Но, приступив к написанию истории детства своих приятелей, Толстой невольно увлекся воспоминаниями своего собственного детства, и, таким образом, в его повести получилось, как писал он впоследствии, «смешение событий» детства Иславиных и его собственного9.

Мальчик, от имени которого ведется рассказ, нигде не назван по имени. Только в одном месте проставлена первая буква его имени — М10. У мальчика не один брат, как в последующих редакциях повести, а два: Володя и Васенька. В Васеньке заметны черты младшего Иславина — Константина, в особенности его музыкальность. При первом упоминании мальчик этот назван Константином, но это имя было тут же зачеркнуто и заменено «Васенькой»11. Для образа Володи, как говорил сам Толстой12 и подтверждала его жена13, прототипом послужил его брат Сергей Николаевич, так же как для образа Любочки — сестра Льва Николаевича Мария Николаевна.

«Смешение событий» в повести можно наблюдать также и в том, что из двух выведенных в ней педагогов один, немец Карл Иванович, по словам самого Толстого, является довольно точным

- 344 -

портретом жившего у Толстых гувернера Федора Ивановича Рёсселя, а француженка Мими имеет своим прототипом гувернантку, жившую у Исленьевых. У этой гувернантки была дочь Юзенька, которая под своим именем фигурирует в первой редакции «Детства». В дальнейших редакциях она названа Катенькой, причем, по словам Толстого14, прототипом для образа Катеньки отчасти послужила также жившая у Толстых Дунечка Темяшева. Под своими собственными именами в первой редакции повести фигурируют яснополянские дворовые: дядька Николай Дмитриевич, дворецкий Фока и лишь с измененным отчеством экономка Прасковья Савишна, которую в действительности звали Прасковья Исаевна. Деревенский дом, описанный в повести, это старый яснополянский дом, ныне не существующий.

В первой редакции повесть не имеет деления на главы, но разделяется на две части. Первая часть начинается характеристикой матери, причем в эту характеристику включены рассуждения автора о значении телосложения для распознавания внутренних свойств человека и о значении улыбки как мерила красоты. Далее следует характеристика отца, после чего начинаются «записки», открывающиеся днем 12 августа 1833 года. Описывается учитель-немец, который сначала называется Иваном Карловичем, а затем Карлом Ивановичем; выражается сожаление о минувших годах прелестного детства и описывается утренняя встреча детей с матерью и отцом, который в своем кабинете разговаривает с приказчиком Никитой о хозяйственных делах. Отец объявляет детям, что они сегодня едут в Москву и учатся с Карлом Ивановичем в последний раз.

Далее после рассуждения о том, как по расположению комнат в доме можно узнать, кто в этом доме является первым лицом, муж или жена, передается разговор отца с матерью, в котором мать просит отца сделать все, что можно, для того чтобы «узаконить» их детей. Затем описывается приход юродивого Гриши и дается картина семейного обеда. Мимоходом по поводу того, что гувернантка Мими требует от детей, чтобы за обедом они говорили непременно по-французски, автор замечает: «Как ни говори, а родной язык всегда останется родным. Когда хочешь говорить по душе, ни одного французского слова в голову не идет, а ежели хочешь блеснуть, тогда другое дело».

За обедом между отцом и матерью происходит спор о странниках и юродивых, на которых отец нападает, считая их всех обманщиками, а мать защищает их и говорит, что некоторые из этих юродивых обладают даром предсказания будущего. По ее мнению, все люди имеют этот дар предвидения будущего, но у большинства людей житейские заботы мешают проявлению этого

- 345 -

дара; эти же люди, странники и юродивые, так очистили и возвысили свою душу, что дар предвидения будущего у них развивается. В этом споре героев «Детства» мы без труда узнаем черты, с одной стороны, отца Толстого, с другой стороны, его матери и теток. Хотя Толстой и не высказывает своего мнения по предмету спора между его героями, но чувствуется, что в этом споре он скорее на стороне матери, а не на стороне отца, и, быть может, и сам считает возможным наличие дара предвидения будущего у некоторых людей.

После обеда все, в том числе и дети, отправляются на охоту. Дается краткий пейзаж летнего дня, а затем написанное с большим юмором во всех подробностях описание охоты. В описание включается большое рассуждение автора об охоте с собаками, как об «изящном, завлекательном и невинном занятии», и рассказываются два эпизода, касающиеся охоты.

Далее описывается пикник после охоты, поцелуй Юзеньки в плечико, подслушивание детьми молитвы юродивого Гриши, затем поцелуй ручки у Юзеньки и рассуждение автора о «сознанном сладострастии», как о чувстве «тяжелом и грязном». На следующий день мальчики с отцом уезжают в Москву, оставив мать с девочкой в деревне. Этим кончается первая часть повести.

Вторая часть повести начинается с описания жизни мальчиков в Москве, где они были отданы в коммерческое училище.

Нам ничего не известно о том, учились ли действительно мальчики Иславины в коммерческом училище и вообще имел ли Толстой для этой части своей повести какие-либо фактические данные; во всяком случае эти страницы повести вышли сухи и не удовлетворили самого автора, который замечает, что они написаны «из головы», а не «из сердца». Не вдаваясь подробно в характеристику того и другого приема писания, Толстой ограничивается замечанием, что когда пишешь «из сердца», то все слова кажутся грубыми, не имеющими «той гибкости и нежности», которые хотелось бы выразить; когда же пишешь «из головы», то «перо послушно бежит за мыслями, и слова складно и без усилия ложатся на бумагу». «Кто немного имеет чувствительности, — замечает Толстой, — тот сейчас в литературе отличит писанное из головы и из сердца»15.

В этих словах Толстой намечает один из основных принципов, которого он старался придерживаться во всей своей дальнейшей литературной деятельности. Он всегда старался писать «из сердца» и такого рода писания всегда ставил выше тех, которые написаны «из головы»16.

- 346 -

Недовольный тем, что написалось «из головы», Толстой спешит перейти к продолжению повести. Живя в Москве, отец получает письмо от матери о ее болезни. Здесь же было приложено ее письмо к детям, в котором она объясняла им «незаконность» своего сожительства с их отцом и просила простить ее за те неудобства и неприятности в жизни, которые предстоят им как «незаконнорожденным». Матери отвечает старший сын Володя, который пишет, что ни ему, ни братьям никогда не приходило и никогда не придет в голову судить мать. И письмо матери и ответ Володи тут же зачеркиваются автором.

Далее — отъезд детей с отцом в деревню и смерть матери. После смерти матери в жизни мальчиков наступает перемена — они поступают в университет. Рисуется картина подготовки Володи к экзаменам уже на третьем курсе университета. Попутно, как и на предыдущих страницах, дается ряд рассуждений на разные темы, являющихся отступлениями от общего хода рассказа: о разделении людей на «понимающих» и «непонимающих», о «тактичности», о музыке. Затем ход действия повести прерывается, и говорится о визите рассказчика, который теперь тоже на третьем курсе университета, к каким-то светским знакомым, и на этом повествование заканчивается. В начале второй части17 автор обещает продолжить свои записки и подробно рассказать о дальнейшей судьбе всех действующих лиц, но обещание это исполнено не было18.

II

Первая редакция «Детства» представляет собою черновик, совершенно не правленный автором. Это дает нам тем бо́льшую возможность судить о творческих приемах, употреблявшихся Толстым в самом начале его творческой деятельности.

- 347 -

Более чем через пятьдесят лет после напечатания «Детства» Толстой, приступив к работе над своими воспоминаниями, перечитал свою повесть и счел нужным заявить, что в «Детстве» он «был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших» на него тогда двух писателей: Стерна («Сентиментальное путешествие») и Тёпфера («Библиотека моего дяди»). Трудно согласиться с этим замечанием автора «Детства».

Несомненно, что уже в первой редакции «Детства» мы находим первое проявление тех особенностей художественного творчества Толстого, которые органически были ему свойственны на всем протяжении его творческого пути.

Это прежде всего, глубокий психологический анализ, — то, по терминологии Чернышевского, раскрытие «диалектики души», в котором впоследствии Толстой проявил себя непревзойденным мастером.

Психологический анализ в первой редакции «Детства» выражается прежде всего в самоанализе рассказчика. Этот самоанализ проявляется в конкретном раскрытии сложности и противоречивости его переживаний в различных случаях жизни. Рассказчик внимательно вглядывается в себя самого, особенно стараясь подметить в себе, наряду с мыслями чистыми и высокими, проявления мыслей и чувств мелочных и тщеславных. «Сколько незаметных для самого себя кроется в душе человеческой обманов!» — восклицает он (стр. 137). Чувство, которое мальчик испытал при отъезде из деревни в Москву, описано в следующих выражениях: «Мне стало очень, очень жалко оставить maman; вместе с тем мысль, что мы стали большие и что я могу утешить maman, приятно пощекотала мое тщеславие» (стр. 113). Такие же сложные чувства испытал мальчик и при известии о смерти матери. «Меня занимало и как-то доставляло удовольствие, что я плачу о maman, что я — чувствительный ребенок» (стр. 135). Такие же тщеславные мысли приходят ему в голову и на похоронах матери. То он беспокоится о том, что дьячок может принять его за бесчувственного мальчика; то ему неприятно, что дворовые девушки плачут об умершей барыне так же, как и он, «и что нет мне никакого средства показать им, что я огорчен больше всех их» (стр. 149).

Толстой старается как можно глубже разобраться во всех мыслях, чувствах и душевных состояниях своего героя, нисколько их не идеализируя. Такой правдивый и безбоязненный отчет себе самому в своих мыслях и чувствах с отчетливым распознаванием в себе самом, наряду с высокими и чистыми мыслями и чувствами, мыслей и чувств мелких и тщеславных совсем не свойственен героям Стерна. По удачному выражению критика,

- 348 -

«что бы плохого ни сделал Иорик (герой «Сентиментального путешествия»), он всегда умеет удивительно ловко успокаивать свою совесть»19.

Столь же беспощаден молодой Толстой и в анализе душевных состояний других изображаемых им героев. Приехав из Москвы в деревню к умирающей матери, отец встречает у нее в спальне молодую красивую соседку. «Я заметил, — говорит рассказчик, — как отец в одно и то же время, как он посмотрел на лицо maman, кинул взгляд и на ее прекрасные, обнаженные почти до локтя руки. Я уверен, что отец, который был убит горем, в эту минуту полюбовался этими руками, но подумал: «Как можно в такую минуту думать о таких вещах?» (стр. 147). На похоронах матери отец, стоявший у изголовья гроба, «был прекрасен в эту минуту, все движения его были, как и всегда, грациозны, свободны и уверенны, но, не знаю, почему, — говорит рассказчик, — мне в эту минуту представилось его лицо, когда он в кондитерской хотел поцеловать француженку» (стр. 149). Рассказчик сравнивает себя со своими близкими и находит в них те же слабости, что и в себе. Когда он наблюдает отца у гроба матери, ему приходят такие мысли: «Он старается и может удерживаться от порывов горести и даже помнит о том, что нужно; стало быть, и он не так убит горем, чтобы думать только об нем. Я почувствовал в нем это и обвинил его в том же, в чем обвинял и себя. Меня утешала мысль, что не я один бесчувственен» (стр. 149).

В первой редакции «Детства» находим целый ряд примеров очень удачного раскрытия внутреннего значения внешних проявлений душевных движений. Так, неоднократно раскрывается различное внутреннее значение улыбки. Давая портрет матери, автор говорит, что губы ее «беспрестанно переменяли выражение: то улыбка веселия, то улыбка горести, но всегда была улыбка» (стр. 105). И далее: «Maman с улыбкой, которая употребляется тогда, когда смеются над вашими добрыми качествами, отвечала...» (стр. 122). Еще пример: «Я заметил эту полуулыбку de la belle Flamande, которая значила: «хотя и грустное теперь время, но все я вам рада» (стр. 147). Толстой пытается разгадать внутренний смысл разных видов смеха. «Есть люди, — говорит он, — у которых одни глаза смеются, — это люди хитрые и эгоисты. Есть люди, у которых рот смеется без глаз, — это люди слабые, нерешительные» (стр. 106)20.

- 349 -

Внутренний смысл жеста раскрывается в следующем рассказе, относящемся к Карлу Ивановичу: «Он полуотчаянным, полугрустным жестом показывал, что он многое бы мог сказать, но не стоит того» (стр. 119). Еще примеры. Студент в разговоре «сделал движение, которым, видно, хотел заменить недостаток точности выражений» (стр. 159). Отец, только что приехавший в деревню из Москвы, в первый раз направляется в спальню тяжело больной матери. «Чем ближе подходил он к этой комнате, тем более заметно было его беспокойство. Он менее опирался на каблук и хотя мне не видно было его лица, все телодвижения ясно доказывали это» (стр. 146).

Раскрытие смысла общего выражения лица дается на страницах, рассказывающих о разговоре приказчика Никиты со своим барином. По словам автора, общее выражение лица Никиты обозначало «совершенное сознание своей правоты и вместе с тем подвластности» (стр. 111). Лицо Никиты в разговоре с барином имело «выражение тупоумия», но вместе с тем всем выражением своего лица он как бы говорил своему барину: «Извольте говорить, язык без костей, но все это не так, а вот я вам скажу, как» (стр. 112). Когда же барин склоняется на доводы Никиты, «в выражении голоса» приказчика «видно было торжество победы» (стр. 113).

Случай раскрытия значения интонации находим в описании разговора матери с отцом. Мать обращается к отцу со словами: «Мне с тобою нужно серьезно поговорить, Александр», но это «серьезно поговорить» она говорила таким тоном, который значил: «Хоть раз выслушай меня» (стр. 116). Другой случай. Володя продолжал разговор с доктором «таким тоном, который принимают обыкновенно, чтобы кончить разговор» (стр. 158).

Таково многообразное применение приема раскрытия душевных движений через их внешнее выражение, которое мы находим уже в первой редакции первого печатного произведения Толстого.

Причина того, что уже в раннем своем произведении Толстой обнаружил такое мастерство психологического анализа, заключается в том, что он еще в молодости обладал совершенно исключительной способностью разбираться в самых сокровенных тайниках человеческой души. Напряженным, часто мучительным самоанализом Толстой развил в себе эту способность. Вместе со способностью к глубочайшему самоанализу Толстой обладал также чрезвычайной наблюдательностью, дававшей ему возможность проникать в скрытые от посторонних глаз душевные движения и мысли окружающих. Эта необычайная способность Толстого проникать в тщательно скрываемые чужие настроения, мысли и чувства проявлялась в нем уже в его молодые годы и

- 350 -

делала для некоторых людей общение с ним тяжелым. В дневнике своем от 13 ноября 1852 года Толстой записал: «Я чувствую, что не могу никому быть приятен, и все тяжелы для меня. Я невольно, говоря о чем бы то ни было, говорю глазами такие вещи, которые никому неприятно слышать, и мне самому совестно, что я говорю их».

Все полученные от общения с людьми впечатления Толстой подвергал тщательному анализу. Разбираясь в себе самом, он находил в себе «наклонность анализировать все, даже пустую речь пустого человека»21.

Толстой обладал необыкновенным умением раскрывать внутреннее значение улыбки, жестов, интонации, выражения лица тех людей, с которыми сводила его жизнь. Доказательством этому служат некоторые места его трилогии. Так, в первой редакции «Детства», рассказав об излюбленном им разделении людей на «понимающих» и «непонимающих», автор прибавляет, что в разговорах между собой люди «понимающие» догадываются о смысле слов, произносимых собеседником, «более по предшествующему разговору и выражению губ и глаз» (стр. 154). Еще более определенно говорит Толстой о том же в «Отрочестве». Здесь он пишет: «Кто не замечал тех таинственных бессловесных отношений, проявляющихся в незаметной улыбке, движении или взгляде между людьми, живущими постоянно вместе: братьями, друзьями, мужем и женой, господином и слугой, в особенности, когда люди эти не во всем откровенны между собой. Сколько недосказанных желаний, мыслей и страха быть понятым выражается в одном случайном взгляде, когда робко и нерешительно встречаются ваши глаза!»22

В «Детстве» мы находим, кроме анализа психологии взрослых, еще и тонкое раскрытие психологии детей. Толстой отмечает свойственную детям восприимчивость и вытекающую из нее быструю смену настроений, развитое воображение, «чистоту души», «невинную естественную беззаботность» (стр. 110). «В детях, — пишет Толстой, — есть врожденное чувство тонкой деликатности» (стр. 145). На нескольких страницах повести находим ряд милых описаний детских наблюдений над животными и насекомыми, вроде следующего: «Милка, выходя, всегда здоровалась со всеми собаками: на некоторых порычала, с другими поиграла; она точно барыня была перед другими собаками» (стр. 126).

- 351 -

III

Толстой вообще ценил юмор в художественных произведениях и высоко ставил таких писателей, как Гоголь, Слепцов и Чехов. Перечисляя те «качества писателя», которыми, по его мнению, обладал его брат Николай Николаевич, Толстой в числе прочих называет и свойственный его брату «веселый юмор»23. «Великая вещь, — говорил Толстой, — настоящий веселый комизм — и в писателе и в актере»24. В Чехове Толстой выделял комизм как такое достоинство, которое выкупает его недостатки25. В рассказе Чехова «Душечка» Толстой, наряду с трогательностью образа героини, высоко ценил «чудный, веселый комизм всего произведения»26.

Сам Толстой умеренно и очень тонко пользовался юмором в своих художественных произведениях. Отдельные юмористические места встречаем и в первой редакции «Детства». Вот как, например, описывается отъезд господ на пикник: «Фока... стал твердо по середине подъезда... в позиции человека, которому не нужно напоминать о его обязанности подсаживать. Барыни сошли и после небольшого прения о том, кому на какой стороне сидеть и за кого держаться, раскрыли зонтики и отправились» (стр. 126). Или во второй части повести: «Доктор, преспокойно усевшись на моей постели, так покойно, что не было надежды, чтобы он когда-нибудь встал, рассуждал вслух» (стр. 156).

Часто этот юмор направляется рассказчиком на самого себя. Таково, например, описание состояния мальчика на охоте: «...Тут решительно я пришел в неописанное волнение. Глаза выкатились у меня изо лбу, пот катился градом, и капли его, хотя и щекотали меня, сбегая по подбородку, я не вытирал их, я не переводил дыхания и с бессмысленной улыбкой смотрел то на лес, то на собаку... Я спустил собаку и закричал голосом, неистовое выражение которого нельзя передать» (стр. 127—128).

Юмор в отношении к тем героям, в образы которых он вносил автобиографические черты, нередко заметен в произведениях Толстого. С таким юмором изображаются и Оленин, и Левин в отдельных сценах «Казаков» и «Анны Карениной».

Есть в повести и занимающее целую страницу (стр. 108—109) юмористическое описание внезапного азарта охоты, охватившего старую тетушку и купца Подъемщикова (случай с

- 352 -

купцом — действительный факт, упоминаемый Толстым в письме к брату Сергею Николаевичу от 7 января 1852 года). В последующих произведениях Толстого, даже в следующих редакциях «Детства», юмористическим сценам уже не отводится так много места.

В наиболее зрелых своих произведениях Толстой избегал давать подробные характеристики своим героям, а предпочитал сначала вводить их в действие, а затем попутно, постепенно, черта за чертой характеризовать их, в результате чего у читателя складывается вполне ясное представление об изображаемых лицах.

Такой способ построения художественных произведений Толстой характеризовал выражением: взять «из середины» и считал, что так и должно быть построено «всякое поэтическое истинное произведение»27. Теоретически Толстой защищает такой способ построения художественных произведений в своей статье «Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862 год). Здесь он упоминает о «принятой у нас и ставшей невозможной манере описаний, логично расположенных: сначала описания действующих лиц, даже их биографии, потом описание местности и среды, и потом уже намечается действие». «Все эти описания, — говорит Толстой, — иногда на десятках страниц, меньше знакомят читателя с лицами, чем небрежно брошенная художественная черта во время уже начатого действия между вовсе неописанными лицами»28.

В первой редакции «Детства» вначале даются подробные характеристики матери и отца, но характеристика брата Володи не дается. Читатель лишь постепенно узнает, что Володя «всегда был тверд» (стр. 113), «с товарищами был горд» и имел на них большое влияние (стр. 136), действовал «во всех случаях прямо, решительно и откровенно» (стр. 137), что у него было «гордое, прекрасное и всегда спокойное лицо» (стр. 157), — словом, что Володя, как он описан Толстым, отличался всегда «непосредственностью» и «эгоизмом», как и брат Толстого Сергей Николаевич29, послуживший прототипом для Володи.

Далее, творчеству Толстого была свойственна та особенность, которая вытекала из его необыкновенной способности замечать все фальшивое, неестественное, искусственное, деланое и проявлялась в стремлении изображать все наблюдаемые им явления жизни совершенно просто, правдиво, без прикрас и тем раскрывать внутреннюю пустоту многих явлений, скрытую под внешней

- 353 -

торжественностью, иногда даже внешним величием. Зародыши этой особенности творчества Толстого можно найти уже в первой редакции «Детства». Так, говоря о бездарных дирижерах оркестров, Толстой восклицает: «Меня удивляло всегда в таких случаях, как целая зала, наполненная народом, не расхохочется, глядя на эти несообразные движения» (стр. 162).

Наконец, уже в первой редакции «Детства» мы встречаемся со свойственным Толстому приемом включения в повествование соответствующих ходу рассказа авторских мыслей по разным вопросам, выражаемых в форме афоризмов, как, например: «В душе каждого человека вложен идеал красоты» (стр. 105); «Все высокие чувства соединены с какой-то неопределенной грустью» (стр. 133); «Дети — идеал совершенства, потому что имеют две главные добродетели: невинную веселость и беспредельную потребность любви» (стр. 110).

В иных случаях изложение философских мыслей автора переходит за рамки афоризмов и делается более пространным. Таково, например, следующее рассуждение на излюбленную Толстым уже в то время тему о «текучести» человека: «Ни один из качественных противоположных эпитетов, приписываемых людям, как-то: добрый, злой, глупый, умный, красивый, дурной, гордый, смиренный, — я не умею прилагать к людям: в жизни моей я не встречал ни злого, ни гордого, ни доброго, ни умного человека. В смирении я всегда нахожу подавленное стремление гордости, в умнейшей книге я нахожу глупость, в разговоре глупейшего человека я нахожу умные вещи и т. д.» (стр. 153). Рассуждение это характерно для миросозерцания Толстого, всю жизнь остававшегося в этом вопросе неизменно на той же точке зрения; включение этого рассуждения в текст первой редакции «Детства», написанной в 1851 году, характерно вообще для стиля Толстого, всегда стремившегося вводить в свои художественные произведения рассуждения философского характера. Совершенно такое же рассуждение о «текучести» человека включено Толстым в текст «Воскресения», законченного в 1899 г., причем и признаки разделения людей на различные категории даются почти те же самые: добрый, злой, умный, глупый и др.30

Таковы те особенности творчества Толстого, с которыми мы встречаемся уже в первой редакции его первой повести.

Вместе с тем в некоторых местах первой редакции «Детства» замечается еще некоторая литературная неопытность начинающего автора. Так, описывая своего отца, рассказчик, обращаясь к неназванному корреспонденту, говорит: «Вы знаете отца моего,

- 354 -

каков он теперь. Все говорят, что он приятный старик, мне же он неприятен или потому, что я его слишком хорошо знаю, или потому, что я знал его еще свежим и молодым мужчиной» (стр. 106). Конечно, сын не может писать про старика отца, что он неприятен ему потому, что он знал его молодым мужчиной; психологически это невозможно. В следующих редакциях повести эта несообразность была устранена.

Язык повести далеко не совершенен; встречается много галлицизмов.

Что касается содержания первой редакции «Детства», то оно почти исчерпывается картинами детства и отчасти юности рассказчика и зарисовками портретов членов его семьи, учителей и товарищей-студентов. Социальное содержание повести ограничивается картинами помещичьего быта. Как и в «Истории вчерашнего дня», Толстой пользуется случаем подчеркнуть «ум и сметливость», свойственные простому русскому человеку (стр. 112). В то же время у автора нет никакого отчуждения от света и светской морали; студент, товарищ Володи, характеризуется как «очень порядочный молодой человек», причем «порядочность» понимается, очевидно, в том самом смысле, в каком слово это понималось в свете, — в смысле comme il faut.

При всей незатейливости содержания повести, в ней все же поставлены некоторые общие вопросы человеческого бытия, которые будут занимать Толстого на протяжении всей его дальнейшей жизни. Таков, прежде всего, вопрос о смерти. Толстой указывает (что он впоследствии повторит много раз в своих произведениях) на серьезность и значительность выражения лица умершего (в данном случае — матери рассказчика): «Все [лицо] носило такой отпечаток величия, спокойствия, и спокойствия неземного, что я не мог оторвать глаз от него» (стр. 148). Тут же Толстой ставит вопрос о смысле страданий, приводящих к смерти: «Maman умерла в ужасных страданиях. За что?» (стр. 148). Вопрос остается без ответа.

IV

Во второй половине августа или в сентябре 1851 года в Старогладковской Толстой приступает ко второй редакции «Детства». В Тифлисе, куда Толстой приехал 1 ноября и где пробыл больше двух месяцев, ведя уединенный, замкнутый образ жизни, работа пошла очень успешно, и к отъезду Толстого из Тифлиса в первых числах января 1852 года вторая редакция повести была закончена.

Рукопись второй редакции «Детства» сохранилась целиком; вся она с первой страницы до последней, собственноручно написана

- 355 -

автором. Рукопись имеет заглавие «Детство»; первая часть озаглавлена: «Первый день»31.

Новая редакция повести построена иначе, чем первая. Повесть получает деление на главы, всего двадцать пять нумерованных и семь ненумерованных глав; главы получают краткие заголовки. Такие короткие заголовки остались и в окончательной редакции повести; мы находим их и в двух других частях трилогии — «Отрочестве» и «Юности». Во всех своих последующих художественных произведениях, кроме небольших рассказов, Толстой также придерживался деления произведения на короткие главы, но заголовков глав не находим уже нигде, кроме нескольких в «Войне и мире» издания 1873 года и одного заголовка в «Анне Карениной».

Деление произведений на короткие главы оказалось приемом построения, соответствующим художественным требованиям Толстого, что он осознал еще в первые годы своей творческой деятельности. «Манера, принятая мною с самого начала: писать маленькими главами, самая удобная, — записывает он в дневнике 31 декабря 1853 года. — Каждая глава должна выражать одну только мысль или одно только чувство».

В новой редакции повести исчезает форма обращения к неназванному лицу; повесть получает характер записок без обращения к кому бы то ни было.

В первой редакции дается подробный внешний портрет maman: описаны ее глаза, нос, губы, улыбка, выражение глаз и рта, зубы, «очерк лица», уши, руки и ноги, волосы, рост, «маленький пушок на верхней губе». Теперь описание портрета матери заметно сокращается; оставлены только «карие глаза, выражающие всегда доброту и любовь, родинка на шее, немного ниже того места, где вьются маленькие волосики, шитый белый воротничок и чудесная сухая и нежная рука»32. Других черт внешнего облика матери в памяти рассказчика не осталось. Образ становится туманным, неясным в воспоминании. Можно думать, что такое ослабление реальных черт в облике maman было вызвано желанием Толстого приблизить ее образ к образу своей матери, придать этому образу ту неясность, бесплотность, с которой был связан в его представлении образ его матери, которую он, по его словам, не мог представить себе «как реальное физическое существо»33.

- 356 -

Характеристика отца переносится во вторую главу. Повесть, как и большинство последующих художественных произведений Толстого, начинается прямо с действия без всякой предварительной характеристики героев. Описывается, как и в первой редакции, пробуждение мальчика летним утром, на третий день после дня его рождения, причем вводится новый момент: чувство обиды против гувернера-немца, который разбудил мальчика своим неловким движением. Размышления мальчика по этому поводу даются в форме внутреннего монолога — прием, который сравнительно редко применялся в первой редакции повести. Имя мальчика — Николенька — дано Толстым, очевидно, из любви к своему старшему брату; фамилия — Иртеньев — дана по созвучию с фамилией прототипа отца — Исленьева.

События первого дня развертываются в основном так же, как и в первой редакции. Эпизод поцелуя Юзеньки, которая теперь называется Катенькой, рассказан более подробно и выделен в особую главу, получившую название «Что-то вроде первой любви».

После описания охоты идет глава, имеющая зачеркнутые заглавия: «Любочка. Музыка. Отступление». Работая над второй редакцией своей повести, Толстой уже почувствовал всю тяжеловесность, какую придают повествованию многочисленные отступления от хода рассказа. В дневнике 10 августа 1851 года Толстой писал: «Я замечаю, что у меня дурная привычка к отступлениям... Пагубная привычка. Несмотря на огромный талант рассказывать и умно болтать моего любимого писателя Стерна, отступления тяжелы даже и у него». В работе над второй редакцией «Детства» Толстой исключает некоторые отступления, бывшие в первой редакции, как, например, рассуждение о французском языке, но «привычка к отступлениям» так еще была сильна в нем в то время, что не только большая часть отступлений первой редакции осталась и во второй, но во второй редакции появились еще новые отступления. В названной главе рассказывается, как по возвращении с охоты maman садится за рояль, после чего в рукописи следует вычеркнутое автором описание того, как maman играла второй концерт Фильда, причем указывается, что «приятность» ее игры «состояла в простоте». Мимоходом автор роняет замечание о том, что «у детей всегда чувство прекрасного очень верно», после чего следует юмористическое изображение барышень трех категорий, которые, играя, по-разному «кривляются». Далее сказано, что maman начала играть «Патетическую сонату» Бетховена, после чего Толстой выпускает из своих рук нить рассказа и делает длинное отступление, в котором излагает свои мысли об искусстве. Мысли эти, очевидно, в то время занимали его так сильно, что он чувствовал непреодолимую потребность изложить их на бумаге.

- 357 -

Толстой протестует против всего неестественного, фальшивого в искусстве, против деланых, искусственных сравнений. Он вспоминает, как Бальзак в своем романе «История величия и падения Цезаря Биротто», описывая действие «Пятой симфонии» Бетховена (у Толстого ошибочно — «одной сонаты Бетховена»), говорит, что, слушая ее, он «видит ангелов с лазурными крыльями, дворцы с золотыми колоннами, мраморные фонтаны, блеск и свет» и пр.34 «Это описание, — говорит Толстой, — не напомнило мне» сонаты Бетховена не только потому, что «никогда я не видал ни ангелов с лазурным крыльями, ни дворцов с золотыми колоннами», но и потому, что «ежели бы даже, — не без иронии прибавляет Толстой, — что очень трудно предположить, я бы видел все это, картина эта не возбудила бы во мне воспоминания о сонате».

Далее Толстой столь же решительно восстает против обыкновения французских писателей передавать свои впечатления от явлений жизни сравнениями с произведениями искусства. Чтобы описать прекрасное лицо, французы говорят, что оно «было похоже на такую-то статую»; чтобы описать прекрасную природу, говорят, что она «напоминала такую-то картину»; красивую группу — что она «напоминала сцену из балета или оперы». Против такого приема Толстой возражает самым решительным образом. «Прекрасное лицо, — говорит он, — природа, живая группа всегда лучше всех возможных статуй, панорам, картин и декораций».

Толстой приводит и другие приемы искусственных и фальшивых сравнений. Он находит еще более странным то, что «для того, чтобы описать что-нибудь прекрасное, средством самым употребительным служит сравнение описываемого предмета с драгоценными камнями». «Великий», как его называют, Ламартин в одном из своих произведений, описывая свою поездку по морю в лодке, говорит, что капли воды, падавшие с весел в море, были «как жемчуг, падающий в серебряный таз». Приведя эту цитату, Толстой иронически замечает: «Прочтя эту фразу, воображение мое сейчас же перенеслось в девичью, и я представил себе горничную с засученными рукавами, которая над серебряным умывальником моет жемчужное ожерелье своей госпожи и нечаянно уронила несколько жемчужинок, а о море и о той картине, которую с помощью поэта воображение рисовало мне за минуту, я уже забыл».

«Воображение, — говорит Толстой, — такая подвижная, легкая способность, что с ней надо обращаться очень осторожно. Один неудачный намек, непонятный образ — и все очарование,

- 358 -

произведенное сотнею прекрасных, верных описаний, разрушено». И потому «автору выгоднее выпустить десять прекрасных описаний, чем оставить один такой намек в своем сочинении»35.

Искусственные сравнения с драгоценными камнями, говорит далее Толстой, встречаются у поэтов разных народов, но больше всего у французских. «Бирюзовые и бриллиантовые глаза, — перечисляет Толстой подобного рода искусственные сравнения: — золотые и серебряные волосы, коралловые губы, золотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, бирюзовое небо и т. д.». И Толстой задает вопрос: «Скажите по правде, бывает ли что-нибудь подобное? Капли воды, при лунном свете падающие в море, горят лучше жемчужин, падающих в таз, и ни капли не похожи на жемчужины, ни таз — на море... Я никогда не видал губ кораллового цвета, — продолжает Толстой, — но видал кирпичного; глаз — бирюзового, но видал цвета распущенной синьки и писчей бумаги...»36.

Так Толстой еще в черновой редакции своего первого большого произведения определенно и решительно провозглашает принципы реализма, ставшие его знаменем на всю жизнь. Жизнь прекраснее и богаче искусства. Искусство должно быть отражением жизни. Достоинство произведения искусства определяется тем, «бывает ли что-нибудь подобное» в жизни тому, что изображено искусством. В этих своих утверждениях Толстой близко подходит к принципам реалистической эстетики, провозглашенным В. Г. Белинским и развитым Н. Г. Чернышевским.

Изложив с такой определенностью основы своих взглядов на искусство, Толстой возвращается к ходу рассказа. Он описывает исполнение maman «Патетической сонаты» Бетховена и то действие, которое оно производит на мальчика. Это замечательное описание становится еще более выразительным в следующей редакции повести. Далее следует милая жанровая сценка из детской жизни — ушиб Любочки и ее слезы, а затем подслушивание детьми молитвы юродивого Гриши. Молитва эта описывается более подробно, чем в первой редакции; к описанию присоединяется еще выражение восхищения автора перед силой веры и религиозного экстаза юродивого. Этим заканчивается рассказ о первом дне.

Во взаимоотношения героев в этой редакции введены существенные изменения: брак отца уже не изображается незаконным сожительством с чужой женой, — дается изображение обычного для того времени «законного» брака. Это изменение можно объяснить как тем, что Толстой решил смягчить слишком бросающееся

- 359 -

в глаза сходство семейного положения отца с положением А. М. Исленьева, так и тем, что ему хотелось нарисовать «обычные», ничем не выдающиеся отношения, изобразить обстоятельства, типичные для большей части дворянской среды.

Другое существенное изменение, внесенное Толстым в состав действующих лиц его повести, состояло в том, что был совершенно устранен второй брат Васенька. Это изменение, вероятно, было вызвано тем, что прототипом Васеньки служил К. А. Иславин, с которым Толстой так дружен был в бытность свою в Петербурге; теперь же он, как это видно по дневникам и письмам, совершенно разочаровался в Иславине, и ему, повидимому, стало уже неприятно рисовать его портрет.

Следующая глава «Разлука» описывает прощание детей с матерью и отъезд их в Москву. Затем следует вводная глава, рассказывающая историю экономки Натальи Савишны, под именем которой Толстой «довольно верно», по его словам, изобразил яснополянскую экономку Прасковью Исаевну37.

V

Вторая часть повести во второй редакции имеет подзаголовок «Второй день». Действие этой части происходит в Москве в день именин бабушки, почти через месяц после переезда. Вся эта часть повести, содержащая девять нумерованных глав (14—22) и три ненумерованных, была написана Толстым заново; в первой редакции повести ничего подобного этим главам не было. На сцену выступает целый ряд новых лиц, многие из которых весьма близко напоминают родных и знакомых автора: бабушка, в образе которой воплощены существенные черты характера бабушки Толстого Пелагеи Николаевны; княгиня Корнакова — княгиня Анна Александровна Горчакова, жена троюродного дяди Толстого, князя Сергея Дмитриевича Горчакова, мать шестерых дочерей, усиленно старавшаяся в бытность Толстого в Москве в 1850—1851 годах женить его на одной из них38; Сонечка Валахина — первая детская любовь Толстого Сонечка Колошина; Петр (в следующих редакциях Сережа) Ивин — столь же любимый мальчиком Толстым Саша Мусин-Пушкин. Князь Иван Иванович, вероятно, имеет своим прототипом князя Андрея Ивановича Горчакова, троюродного брата бабки Толстого, у которого отец Толстого одно время состоял адъютантом. Описывается

- 360 -

торжественное празднование именин бабушки: дети подносят ей подарки (Николенька — стихи собственного сочинения), устраивается торжественный обед, к которому приезжают родные и знакомые с поздравлениями; вечером — танцы.

Этому описанию предшествует вводная глава, озаглавленная «О свете» и служащая как бы введением к последующим главам, где описываются светские родственники и знакомые бабушки. Эта глава, представляет интерес в смысле раскрытия как общего миросозерцания автора, так и его эстетических воззрений. Толстой говорит, что обычно романисты, берущие своих героев из числа людей высшего света, изображают этих людей в виде злодеев, делающих зло из желания «наслаждаться страданиями других». Таких людей, говорит Толстой, я никогда не встречал в жизни. «Не могу сказать, — говорит он, — что ни один человек не делал мне зла; ...но все зло, которое я испытывал, происходило от невежества, слабости, страстей людских, но никогда — от желания делать зло».

Возражая против романтической традиции изображения не существующих в действительности, наделяемых всеми пороками злодеев, Толстой в то же время возражает и против того направления, которое, по его словам, изображает высшее общество «только для того, чтобы показать, какие все дурные, подлые и злые люди живут в нем». Изображение этими беллетристами высшего общества служит, по мнению Толстого, только для того, чтобы «нагляднее выступили добродетели героев — чиновников, воспитанниц, мещан и мужиков», — написал было Толстой, но затем вычеркнул упоминание о мужиках, как бы считая законным противопоставление мужиков князьям и графам.

Толстой выражает свое несогласие с мнением о том, что все представители высшего класса непременно «дурные, подлые и злые люди». Он, напротив, считает, что людям высшего класса представляется в жизни «меньше искушений» делать зло и «они больше в состоянии, чем низшие классы, получить настоящее образование и верно судить о вещах»39. Перейдя, однако, после такого вступления к изображению лиц высшего света, посетивших бабушку в день ее именин, Толстой одного только князя Ивана Ивановича наделяет симпатичными чертами. Неискренняя и фальшивая княгиня Корнакова, ее испорченный и развращенный сын Этьен, отличающаяся «какой-то особенной резкостью и апломбом» Алишкеева, ее дочь Sachinette, y которой «был недостаток, который детям очень бросается в глаза, — неестественность»; Кукорозов, который, усевшись против бабушки, «повел какую-то

- 361 -

сладкую, сладкую речь»40, — все эти лица не пользуются симпатиями автора и не вызывают симпатии у читателя.

В главе, озаглавленной «Прогулка», рассказывается, как перед обедом мальчики вместе с отцом идут на прогулку по московским бульварам. Здесь сатирически изображена мать Сонечки Валахиной, которая также вышла на прогулку со своей старшей дочерью Машенькой. На Пречистенском бульваре Валахина называла свою дочь просто Машенькой; на Никитском бульваре она стала говорить по-французски и называть дочь Marie, на Тверском бульваре она уже начала грассировать и называть дочь «Майи».

Далее в той же главе рассказывается, как отец вместе с мальчиками идет в кондитерскую покупать конфеты и любезничает там с продавщицей-француженкой, говорит ей что-то полушепотом, глаза у него подергиватся «чем-то масляным», а француженка улыбается «замысловато». Тут Толстому представился очень удобный случай применить свой излюбленный прием — немой разговор действующих лиц посредством взглядов, без; слов. «Папа взглянул на меня, мой взгляд выражал: «я вас наблюдаю»; его взор выразил: «совсем тебе не нужно наблюдать, и ты мне надоедаешь этим». Мы оба в взгляде мгновенно поняли друг друга, поэтому долго не смотрели друг другу в глаза». Француженка сделалась мальчику «очень противна», и, хотя и не понимая ясно отношений отца с нею, он «предчувствовал, что тут что-то нехорошо»41.

Затем следуют главы: «Обед», «Собираются гости», «Бал», «После мазурки» и «В постели». В последней главе изображается с весьма натуралистическими подробностями возвращение Карла Ивановича из гостей от его знакомого портного Шенхейта пьяным. Так как Федор Иванович Рёссель, прототип Карла Ивановича, был на некоторое время удален от детей Толстых за его в чем-то проявившееся «неблагопристойное поведение», то вполне вероятно, что вся сцена появления пьяного Карла Ивановича списана с натуры.

В этой части повести дана еще одна вводная глава, называющаяся «Отступление. Детство». Эта глава посвящена общим воспоминаниям о прелести и поэзии детства и о любви к матери. Вся эта глава выросла из нескольких строк, посвященных тому же предмету в первой редакции повести42.

Следующая глава содержит письмо, написанное матерью отцу за несколько дней до ее смерти. Письмо дано здесь в гораздо более пространном виде, чем в первой редакции. Вводится

- 362 -

просьба матери к отцу о том, чтобы ни в каком случае не отдавать детей в закрытые учебные заведения, и излагается ее мнение об этих заведениях, являющееся, очевидно, отголоском того обсуждения вопроса о будущности мальчиков Толстых, какое происходило в семье после смерти отца. Мать пишет, что несмотря на все те выгоды в служебном отношении, какие доставляет воспитание в закрытых учебных заведениях, она все-таки никогда не согласилась бы отдать своих детей в эти заведения, так как, по ее мнению, в закрытых учебных заведениях дети нравственно портятся, в них убивается «чувствительность», т. е. «способность сочувствовать всему хорошему и доброму», а также «способность, которая развивает религиозное чувство». Она опасается того, что «разврат в тысяче различных форм может вкрасться в эту откровенно открытую для всего юную душу»43.

Последняя часть письма матери возникла из одной фразы первой редакции повести: «Maman умерла в ужасных страданиях. За что?» Описывая смерть вымышленной героини своей повести, Толстой, очевидно, переносился мыслью к действительному событию — к смерти своей матери, которой он не знал, но которая в его представлении являлась носительницей высших нравственных качеств. Неразрешенный вопрос «за что?» вновь встал перед ним во всей своей силе. В конце своего письма мать говорит, что она не боится смерти, но ее мучают сомнения: «Зачем лишать детей любимой матери? Зачем тебе наносить такой ужасный удар? Зачем умирать, когда я в этой жизни счастлива?» Не находя определенного ответа на эти мучительные вопросы, она успокаивает себя «надеждой на бесконечное милосердие божие». Еще другой вопрос встает перед умирающей: «Какие оставлю я о себе воспоминания в душе людей, которых люблю? И умрут ли эти воспоминания? Неужели любовь моя к тебе и детям исчезнет с той жизнью?» И на этот вопрос ей представляется только один ответ: «Нет! Вы слишком меня любите, чтобы воспоминания обо мне когда-нибудь умерли в сердцах ваших... И я слишком сильно чувствую мою любовь к вам, чтобы думать, что то чувство, которое было моей жизнью, которым я одним существовала, могло исчезнуть со смертью. Моя душа не может существовать без любви к вам. Теперь я в этом убеждена. Мы только не будем вместе, но любовь наша не прекратится»44.

Можно думать, что эти размышления, вложенные Толстым в письмо умирающей героини его повести, являлись в то же время и его собственными мыслями. Известно, что культ матери доходил у Толстого до того, что, как рассказывает он в

- 363 -

«Воспоминаниях», «в средний период» его жизни он в трудные минуты «молился ее душе», мысленно общался со своей умершей матерью, как с живым существом. Отсюда и возникали у него такого рода размышления.

Предположение о том, что образ его матери стоял перед Толстым в то время, как он писал эту главу своей повести, подтверждается тем, что в последних строках своего письма мать обращается к младшему сыну со словами: «Прощай, Веньямин мой Николенька!» В «Воспоминаниях» Толстой рассказывает: «Мне говорили, что маменька очень любила меня и называла «mon petit Benjamin»45.

Далее в рукописи следует глава, озаглавленная «Продолжение 23-ей главы», в которой Николенька излагает свои мысли по поводу письма матери. Он выражает полное согласие с ее мнениями о закрытых учебных заведениях, как о «вертепах разврата и жестокости», прибавляя, что особенно ужасало ее то, что в этих учебных заведениях дети подвергаются телесным наказаниям. Однако вся эта часть главы тут же зачеркивается автором. Затем по поводу предсмертного письма maman сказано, что, принимая все учение православной церкви, она в то же время «не верила в вечные мученья ада»46. Эта подробность также сближает образ матери в «Детстве» с личностью Т. А. Ергольской, о которой то же самое сказано Толстым в его «Воспоминаниях»47.

Описание смерти матери — одно из тех двух мест во всей повести, которые переходят нетронутыми из первой редакции во вторую. Толстой ограничивается здесь простой ссылкой на страницы «в большой книге» (т. е. в той тетради, в которой была написана первая редакция). К изображению обстоятельств смерти матери прибавляется лишь описание того, как эта смерть подействовала на окружающих. Психологический анализ молодого Толстого становится здесь беспощадным. Рассказчик вспоминает свои собственные переживания во время похорон матери: как он впал в почти бессознательное состояние, и как только эти «две минуты» и представляются ему теперь, когда он вспоминает все пережитое, «настоящим горем». В остальное время к грусти «всегда примешивалось какое-нибудь самолюбивое чувство: то желание показать, что я больше всех умею чувствовать, то заботы о наружном виде, который я имею, то любопытство, которое заставляло меня делать наблюдения... Не испытывая исключительно одного чувства горести, я старался скрывать другие чувства — не столько от других, сколько от самого себя, — мне

- 364 -

хотелось думать, что я ничего, кроме этой горести, в первые дни чувствовать не могу, и от этого самое чувство было натянуто, неестественно: эгоистическое чувство, которое больше всех других заглушало во мне чувство исключительной печали, было наслаждение, которое я испытывал, зная, что я несчастлив, — я старался убедить себя, что это несчастие еще больше, чем оно действительно было».

Не исключена возможность того, что Толстой до известной степени описывает здесь свои собственные переживания во время похорон отца.

Далее рассказчик переходит к изложению своих наблюдений над окружающими во время похорон матери. Описание впечатления, произведенного на мальчика видом отца (который «был прекрасен», но мальчику в это время почему-то представился отец, «когда он в кондитерской хотел поцеловать француженку»), также берется из первой редакции. Прибавляется описание поведения гувернантки Мими, которая «не переставала рыдать и стонать самым раздирающим голосом» и «беспрестанно закрывала лицо платком и руками». «Мне казалось, — с беспощадной проницательностью прибавляет автор, — что она делает это все для того, чтобы, закрыв лицо, отдохнуть от слез и не плакать».

Описывая, как держались на похоронах матери Володя, Любочка и Катенька, рассказчик переходит к присутствовавшим при этом посторонним лицам и говорит: «Все посторонние, бывшие на похоронах, мне были гадки. Они не имели права плакать и выказывать горесть. Все утешительные фразы, которые они говорили отцу, что ей там будет лучше, что она была не для этого мира, возбуждали во мне какую-то злобу. Я бы их всех выгнал, ежели бы мог».

Но вот мальчик замечает, что в дальнем углу, спрятавшись за открытой дверью и не обращая никакого внимания на окружающих, стоя на коленях, молится сгорбленная, седая старушка Наталья Савишна. И у него мелькает мысль: «Вот кто истинно любил и понимал ее». И ему становится «стыдно за самого себя»48.

Последняя глава повести, озаглавленная «Что было после», содержит описание событий в детской жизни после смерти матери и рассказ Натальи Савишны о ее последних днях, описание действия смерти матери на бабушку и смерти самой Натальи Савишны. С глубоким уважением рассказывает автор о последних днях и минутах жизни Натальи Савишны. Она не боялась смерти, — говорит Толстой, — потому что «она выполнила закон евангелия —

- 365 -

вся жизнь ее была любовь и самоотвержение». Это преклонение перед человеком, который исполнил закон любви и самоотвержения, очень характерно для молодого Толстого.

Описанием смерти Натальи Савишны заканчивается вторая редакция «Детства». Вся последняя часть первой редакции, рассказывающая о поступлении братьев в университет и об их студенческой жизни, совершенно отбрасывается автором.

Вся повесть во второй редакции написана в гораздо более серьезном тоне, чем в первой, и в гораздо большей степени проникнута искренним и глубоким чувством. Отдельные блестки юмора, разбросанные по разным главам повести, нисколько не нарушают ее общего серьезного тона.

VI

К основному тексту второй редакции «Детства» присоединены еще две главы, которые должны заканчивать повесть. Первая из этих глав носит название «К читателям». Она написана, повидимому, в первых числах января 1852 года, перед самым отъездом Толстого из Тифлиса в Старогладковскую, о чем можно заключить из того, что в ней развиваются мысли о желательном для автора «воображаемом читателе» (мысль о необходимости для каждого автора иметь представление о «воображаемом читателе», которого он имеет в виду, записана в дневнике Толстого 2 января 1852 года).

Обращаясь к своим «воображаемым читателям», Толстой предъявляет к ним пять требований. Требования эти следующие: «чтобы вы были чувствительны, то-есть могли бы иногда пожалеть от души и даже пролить несколько слез об вымышленном лице, которого вы полюбили, и от сердца порадоваться за него и не стыдились бы этого; чтобы вы любили свои воспоминания; чтобы вы были человек религиозный; чтобы вы, читая мою повесть, искали таких мест, которые заденут вас за сердце, а не таких, которые заставят вас смеяться; чтобы вы из зависти не презирали хорошего круга, ежели вы даже не принадлежите к нему, но смотрели на него спокойно и беспристрастно»49.

Предъявляемые Толстым к своим читателям требования — в первую очередь чувствительности и во вторую религиозности — находят себе объяснение в его миросозерцании того времени; требование того, чтобы читатель любил свои воспоминания, связано с содержанием повести; требование, чтобы читатель искал в повести того, что «заденет за сердце», а не того, что заставит

- 366 -

смеяться, указывает на серьезную цель, какую имел в виду Толстой, работая над повестью; последнее же требование о том, чтобы читатель не чувствовал зависти к «хорошему кругу», если он сам не принадлежит к нему, было вызвано, вероятно, разговорами Толстого на эту тему с его сослуживцами, кавказскими офицерами, из которых не все принадлежали к «хорошему кругу». Глава заканчивается выпиской из первой редакции о двух способах писания: «из головы» и «из сердца». Признавая, как и раньше, законным только писание «из сердца», Толстой сообщает, что он «останавливал себя всегда, когда начинал писать из головы, и старался писать только из сердца»50.

Другая глава, присоединенная ко второй редакции «Детства», носит заглавие: «К тем господам критикам, которые захотят принять ее на свой счет». Толстой начинает эту главу с признания в том, что он вступает на литературное поприще «с великой неохотой и отвращением», с таким же чувством, с каким он входит в такие публичные места, «куда пускается всякий народ» и где возможно «без всякой причины получить от пьяного или безумного оскорбление». В литературе роль таких пьяных или безумных, от которых он боится получить оскорбление, Толстой отводит критикам. «Критика, — говорит Толстой, — есть вещь очень серьезная»; назначение ее — «дать ясное и по возможности верное понятие о предмете», а между тем, — прибавляет Толстой, — в наших журналах критические статьи, по большей части анонимные, пишутся не для того, чтобы по достоинству оценить литературные произведения, а чтобы критик мог выказать свое остроумие, часто в оскорбительной для автора форме. Замечания Толстого надо считать относящимися к критике того времени, когда писалась эта глава и когда он, работая над своей повестью, в то же время пристально следил за текущей журналистикой, т. е. к 1851 году.

Толстой приписывает издателю «Библиотеки для чтения» Сенковскому внедрение в литературу «обычая смеяться над книгами в отделе библиографической хроники»; но хотя этот отдел у Сенковского и был «очень забавный», он, по мнению Толстого, «нисколько не удовлетворял своему назначению — дать понятие о ходе литературном, о значении и достоинстве новых книг»51. Поэтому-то произведения лучших современных писателей остаются, по мнению Толстого, не оцененными критикой.

Толстой перечисляет этих лучших, по его мнению, современных писателей, не оцененных критикой: это Дружинин, Григорович, Тургенев, Гоголь, Гончаров. Произведения всех этих писателей,

- 367 -

кроме Гончарова, названы Толстым в списке книг, произведших на него большое впечатление в его молодые годы. Присоединение к их числу Гончарова показывает, что Толстой уже в то время хорошо знал и ценил его «Обыкновенную историю» и «Сон Обломова», которыми тогда был известен Гончаров.

Эта вводная глава показывает, какое большое место молодой Толстой отводил литературной критике, видя ее назначение в том, чтобы правильно указывать «значение и достоинство новых книг». Эту же мысль Толстой через пятьдесят лет развил с большой силой в своем предисловии к русскому переводу романа немецкого писателя Поленца «Крестьянин», написанном в 1900—1901 годах.

VII

Перед началом работы над второй редакцией «Детства» и во время самой работы Толстой набросал два плана всего того романа, первую часть которого должно было составлять «Детство»52.

Первый план романа «Четыре эпохи развития» написан по окончании первой редакции «Детства» и перед началом работы над второй редакцией. Он начинается с изложения «основных мыслей сочинения». Автор видит свою задачу в том, чтобы «резко обозначить характеристические черты» каждой из четырех эпох, которые он намерен был описать. Эти «характеристические черты» представлялись ему в следующем виде: «В детстве — теплота и верность чувства; в отрочестве — скептицизм, сладострастие, самоуверенность, неопытность и гордость; в юности — красота чувств, развитие тщеславия и неуверенность в самом себе; в молодости — эклектизм в чувствах, место гордости и тщеславия занимает самолюбие, узнание своей цены и назначения, многосторонность, откровенность».

Перейдя далее к характеристике главных героев своего произведения, Толстой намечает «провести во всем сочинении различие братьев: одного — наклонного к анализу и наблюдательности, другого — к наслаждениям жизни». Это задание было выполнено в изображении различных характеров двух братьев — Николеньки и Володи.

Наряду с этими основными задачами в плане указаны и задания частного характера, которые автор намерен был выполнить. Так, он предполагал «показать дурное влияние тщеславия

- 368 -

воспитателей и столкновения интересов в семействе», «показать влияние врожденных наклонностей на развитие характеров» и даже «показать невозможность любви к одной женщине». Эти три задания остались неисполненными. Также осталось невыполненным многое из того, что было намечено в плане остальных частей трилогии, как замужество сестры и «волокитство» зятя, поступление брата на службу, отъезд Николеньки в деревню и т. д.

Второй план, написанный позднее, более разработан, чем первый, и также содержит много неосуществленных замыслов. По этому плану в последней части романа, которая должна была носить название «Молодость», Толстой имел в виду описать также и то, как его герой «пристращивается к хозяйству». Вероятно, сюда вошло бы и изображение тех попыток Толстого сближения с крестьянами, которые впоследствии были им описаны в «Романе русского помещика» и в «Утре помещика».

Главная мысль всего романа выражается теперь Толстым в следующих словах: «Чувство любви к богу и к ближним сильно в детстве; в отрочестве чувства эти заглушаются сладострастием, самонадеянностью и тщеславием; в юности — гордостью и склонностью к умствованию; в молодости опыт житейский возрождает эти чувства». Мысль эта, отражающая настроения Толстого во время составления этого плана в Тифлисе в 1851 году, не нашла своего полного выражения в трилогии, тем более что последняя часть романа («Молодость») вовсе не была написана.

VIII

Вторая редакция «Детства» является основной редакцией повести. Две следующие редакции не дают существенно нового ни в смысле содержания, ни в смысле построения повести.

Над третьей редакцией повести Толстой работал в Старогладковской и в Пятигорске с 21 марта по 27 мая 1852 года. Рукопись третьей редакции сохранилась полностью. Она вся написана рукой Толстого, за исключением нескольких страниц, переписанных его слугой Иваном Суворовым53.

Работа Толстого над третьей и четвертой редакциями «Детства» выразилась главным образом в художественной отделке отдельных глав и всего произведения в целом.

Художественная обработка повести производилась в трех направлениях: художественная отделка деталей на всем протяжении

- 369 -

повести, большое сокращение и некоторое дополнение и распространение текста.

Сокращения текста преследовали три задачи. Во-первых, исключались все места, казавшиеся автору мало выразительными в художественном отношении. Так, исчезли большие куски из характеристики отца54, из характеристики бабушки55, из описания вечера в день именин бабушки56 и вся глава XIX («Обед»)57.

Во-вторых, были выкинуты большие куски, являющиеся отступлениями от развития действия повести, как, например, вся глава «Что же и хорошего-то в псовой охоте», рассуждение о телосложении и улыбке (глава XX), вводная глава «О свете», обе главы литературного содержания — «К читателям» и «К тем господам критикам, которые захотят принять ее на свой счет». Исчезла даже приведенная выше замечательная критика некоторых искусственных приемов романтической школы и твердое провозглашение принципа реализма в литературе.

В-третьих, работая над новой редакцией повести, Толстой, повидимому, старался удалять из текста все грубое, неприятно поражающее, а также все сатирическое. Была исключена целиком глава XVIII «Прогулка», рассказывающая о заигрываниях отца с продавщицей-француженкой, сцена возвращения из гостей пьяного Карла Ивановича, сатирическое изображение Валахиной-матери; несколько действующих лиц, изображенных сатирически, были совершенно удалены из текста, как Кукорозов, Алишкеева и ее дочь Sachinette58.

Наряду с сокращениями, в третьей редакции повести были сделаны и некоторые дополнения. Остановимся на большой вставке в главу четвертую («Что за человек был мой отец») и на больших дополнениях в главу десятую («Музыка»). Оба эти дополнения недостаточно тесно связаны с текстом повести и до известной степени являются отступлениями от основного хода рассказа и вместе с тем сами по себе представляют большой и несомненный интерес.

Вставка в главу, содержащую характеристику отца, касается условий жизни помещика в деревне того времени. Вероятно, по собственному опыту Толстой рассказывает о сутяжничестве, ссорах и сплетнях в помещичьей среде и о прижимках и придирках со стороны местных властей. Чтобы избавиться от всех этих отравляющих жизнь неприятностей, говорит Толстой, есть три способа. Первый способ состоит в том, чтобы «законно в отношении

- 370 -

всех исполнять обязанности и пользоваться правами помещика». Хотя способ этот самый простой и «первый, представляющийся рассудку», на практике он неисполним, потому что, как энергично выражается Толстой, «невозможно действовать законно с людьми, употребляющими закон как средство безнаказанного беззакония». Второй способ — быть в приятельских отношениях со всеми ближайшими помещиками и со всеми губернскими и уездными властями. Этот способ также неисполним, потому что «слишком трудно человеку непривычному уметь держаться, избегая клеветы и злобы, со всеми неприязненностями, беззакониями и низостями губернской жизни». Остается третий способ — «платить дань» всем властям. Этот способ самый спокойный и самый употребительный.

Обрисовав таким образом условия жизни провинциального помещика 1840—1850 годов, Толстой переходит к рассказу о том, как отец мальчика открыто третировал представителей уездной власти, когда они приезжали к нему в имение59.

Второе дополнение, внесенное Толстым в рукопись третьей редакции повести, имеет интерес не общественный, а психологический.

Толстой всегда отличался необычайной восприимчивостью к музыке. Его сын Сергей Львович, сам композитор и хороший исполнитель музыкальных произведений, писал: «Я не встречал в своей жизни никого, кто бы так сильно чувствовал музыку, как мой отец»60. О своей особенной восприимчивости к музыке Толстой писал еще во второй редакции «Детства»: «Ежели я даже в самой пустой мелодии услышу ноту, взятую полной грудью, у меня слезы невольно навертываются на глаза»61.

В главе «Музыка», имеющейся в черновом виде уже во второй редакции «Детства», описывается действие на мальчика «Патетической сонаты» Бетховена, исполняемой его матерью. Теперь это описание развертывается в художественную картину.

Мальчик, забравшись с ногами на вольтеровское кресло, стоявшее в гостиной, слушает игру матери. Дело происходит вечером. Мальчик дремлет. Описывается отдельно действие на него каждой части сонаты. «Давно знакомые звуки пьесы, которую заиграла maman, — так начинается описание, — производили во мне впечатление сладкое и вместе с тем тревожное... Хотя я так хорошо помнил всю эту сонату, что в ней не было для меня

- 371 -

ничего нового, но я не мог заснуть от беспокойства. Что, ежели вдруг будет не то, что я ожидаю? Сдержанный, величавый, но беспокойный мотив интродукции, который как будто боится высказаться, заставлял меня притаивать дыхание. Чем прекраснее, сложнее музыкальная фраза (прибавляет уже от себя автор «Детства»), тем сильнее делается чувство страха, чтобы что-нибудь не нарушило этой красоты, и тем сильнее чувство радости, когда фраза разрешается гармонически.

Я успокоился только тогда, когда мотив интродукции высказал все и шумно разрешился в Allegro. Начало Allegro слишком обыкновенно, поэтому я его не любил; слушая его, отдыхаешь от сильных ощущений первой страницы. Но что может быть лучше того места, когда начинаются вопросы и ответы! Сначала разговор тих и нежен, но вдруг в басу кто-то говорит такие две строгие, но исполненные страсти фразы, на которые, кажется, ничего нельзя ответить. Однако нет, ему отвечают и отвечают еще и еще, еще лучше, еще сильнее до тех пор, пока наконец все сливается в какой-то неясный, тревожный ропот. Это место всегда удивляло меня, и чувство удивления было так же сильно, как будто я слышал его в первый раз. Потом в шуму Allegro вдруг слышен отголосок интродукции, потом разговор повторяется еще раз, еще отголосок, и вдруг в ту минуту, когда душа так взволнована этими беспрестанными тревогами, что просит отдыха, все кончается, и кончается так неожиданно и прекрасно...

Во время Andante я задремал; на душе было спокойно, радостно, хотелось улыбаться и снилось что-то легкое, белое, прозрачное. Но Rondo в ut mineur разбудил меня. О чем он? Куда он просится? Чего ему хочется? И хотелось бы, чтобы скорее, скорее, скорее и все кончилось; но когда он перестал плакать и проситься, мне хотелось еще послушать страстные выражения его страданий»62.

Это изумительное описание действия музыки Бетховена, мало связанное с общим ходом рассказа и как будто нечаянно вылившееся из-под пера молодого Толстого, не имеет себе равных в мировой художественной литературе. Нельзя не поражаться тому, какие яркие художественные образы нашел молодой Толстой для выражения всех оттенков действия бетховенской сонаты на слушателя-мальчика. Притом описание это, особенно в первой части, настолько точно, что, как уже отмечалось, «каждый знающий «Патетическую сонату», тотчас же представит себе, о каком отрывке пьесы здесь идет речь... Это, конечно, совершенно необычное в художественной литературе явление —

- 372 -

дать такое описание музыкальной пьесы, чтобы оно чуть ли не оказалось подходящим для специальной музыкальной работы»63.

К описанию действия сонаты Бетховена Толстой присоединяет еще собственные рассуждения о сущности музыки. Он говорит, что музыка «не действует ни на ум, ни на воображение», но «в то время, как я слушаю музыку», «какое-то странное сладостное чувство до такой степени наполняет мою душу, что я теряю сознание своего существования, и это чувство — воспоминание»64. «Но воспоминание чего?» — задает себе вопрос Толстой. — «Хотя ощущение сильно, воспоминание неясно. Кажется, как будто вспоминаешь то, чего никогда не было». И у Толстого является новый вопрос: не является ли воспоминание основанием тех чувств, которые возбуждает в нас всякое искусство — живопись, ваяние, музыка, поэзия? Вопрос остается без ответа. И далее Толстой вновь повторяет данное им еще ранее определение сущности музыки: «Каждая музыкальная фраза выражает какое-нибудь чувство: гордость, радость, печаль, отчаяние и т. д. или одно из бесконечных сочетаний этих чувств между собою»65.

Другие наиболее существенные изменения в третьей редакции «Детства», представляющие интерес как в биографическом, так и в художественном отношении, следующие.

В предсмертном письме матери более подробно объясняется ее отрицательное отношение к воспитанию в казенных учебных заведениях. Она настаивает на том, что воспитание должно быть индивидуально, что нельзя ко всем детям применять одни и те же методы воспитания. «Нужно, — пишет мать, — знать направление, наклонности, предыдущее воспитание каждого ребенка, чтобы внушить ему благородные чувства, заставить его поверить добру и полюбить его». Здесь мы находим зародыши позднейших мыслей Толстого о необходимости индивидуального воспитания детей.

В последней части письма матери усиливается выражение ее полной уверенности в неуничтожаемости любви. Она пишет: «Я твердо уверена в том, что хотя я не буду с вами, любовь моя никогда не кончится и не оставит вас». И то же повторяет еще раз в конце письма: «Прощай, милый друг, помни, что меня не будет, но любовь моя никогда и нигде не оставит тебя». Эти размышления близко выражали мысли и чувства самого Толстого,

- 373 -

который впоследствии умирающему князю Андрею приписал утверждение о том, что любовь «есть самая сущность души» и «ничто, ни смерть, ничто не может разрушить ее»66.

В главе «Горе», которая так трогала самого автора, когда он ее перечитывал, впервые дается подробное описание вида и выражения лица умершего, что мы так часто встречаем в позднейших произведениях Толстого. «Я не мог верить, — читаем мы, — чтобы это было ее лицо. Я стал вглядываться в него пристальнее и мало-помалу стал узнавать в нем знакомые милые черты. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? Отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? Отчего выражение всего лица так строго и холодно? Отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величественен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в их выражение? Я смотрел и чувствовал, что какая-то непонятная, непреодолимая сила притягивает мои взоры к этому прелестному безжизненному лицу...»

В последней главе повести, посвященной описанию последних дней и смерти Натальи Савишны, Толстой, как бы предвидя возражения против идеализации им этого образа, — возражения, состоящие в том, что эта суеверная женщина, ставившая себе в жизни одну только цель — всеми силами охранять барское добро от возможных хищений и растраты, не заслуживает такой высокой оценки, какую дает ей автор, — как бы предвидя эти возражения, делает оговорку: «Что ж! ежели ее верования могли бы быть возвышеннее, ее жизнь направлена к более высокой цели, разве эта чистая душа от этого меньше достойна любви и удивления? Она совершила лучшее и величайшее дело в этой жизни — она умерла без сожаления и страха. Какое же нам дело до ее привычки и верования? Довольно того, что она умерла прекрасно». И, решительно отвергая возможные возражения относительно идеализации им образа Натальи Савишны, Толстой восклицает: «Боже великий! Пошли мне такие же мелочные заботы, такое же суеверие, такие же заблуждения и такую же смерть».

Автор заканчивает свое повествование рассказом о том, что, бывая на кладбище, где похоронена Наталья Савишна, он никогда не забывает положить земной поклон на ее могиле. Иногда ему приходит мысль, что он никогда уже не встретит в жизни «такой нежной любящей души». «И несмотря на то, что прихожане с удивлением смотрят на меня, я молча останавливаюсь около черной решетки, и горькие слезы капают из моих глаз».

- 374 -

Так заканчивает Толстой третью редакцию своей первой большой повести, внося в это реалистическое произведение некоторые черты сентиментализма, чуждые всему тону повести.

IX

Работа над четвертой и последней редакцией «Детства» была начата Толстым 30 мая 1852 года в Пятигорске и закончилась там же 3 июля того же года.

К сожалению, полного представления о том, в чем состояла работа Толстого над последней редакцией его повести, мы не можем себе составить, так как рукопись этой редакции не сохранилась, а в «Современнике» повесть была напечатана с большими цензурными пропусками и смягчениями и с рядом исправлений, сделанных редакцией журнала67.

Художественная отделка, которой подверглась повесть в последней редакции, выразилась прежде всего в сокращении текста, в удалении всего того, что являлось отступлением от хода рассказа и замедляло действие. Так, из главы V было удалено рассуждение о том, как по расположению комнат в доме можно судить, кто является главным лицом в семье — мать или отец; из главы XI целиком выпущена сцена ушиба Любочки и т. д. Было исключено даже превосходное описание действия на мальчика исполнения «Патетической сонаты» Бетховена. В то же время некоторые отступления не были исключены автором и остались в тексте повести на прежних местах. Это по преимуществу отступления лирического характера, выражающие дорогие автору его собственные чувства в прошлом и настоящем. Таково, например, выражение чувств умиления и благоговения, вызванных молитвою юродивого Гриши (глава XII), выражение чувства грусти по поводу смерти Натальи Савишны (глава XXVIII) и особенно вся глава пятнадцатая, посвященная описанию прелести и поэзии детства. Осталось в повести также небольшое количество рассуждений, которыми автор, очевидно, дорожил, как, например, рассуждение о застенчивости, об особенностях детского характера, о проявлениях тщеславия в горестях и др.

Другого рода сокращения текста касались тех мест повести, которые показались теперь Толстому слишком интимными. Так, были выкинуты некоторые подробности о поцелуе Юзеньки из главы «В чулане»; опущена была даже такая подробность яснополянского быта, как воспоминание Толстого о том, что в их

- 375 -

семействе исстари установился обычай «целоваться рука в руку» (глава II), и др. Некоторые места были выпущены, очевидно, потому, что, являясь отголосками тех вольных разговоров, которые Толстому приходилось слышать в молодой мужской компании и до которых, судя по его письмам, большой охотник был его брат Сергей Николаевич, теперь показались Толстому нескромными. Так, приезд княгини Корнаковой с детьми в третьей редакции (глава XXII) был описан следующим образом: «В передней нашел я княгиню Корнакову с сыном и бесчисленным количеством дочерей, — невероятным, ежели подумать, что все они вышли из одной утробы и из одной кареты». Конец фразы (от слова «невероятным») опускается.

Одновременно с сокращением происходил и обратный процесс — распространение текста. Кроме вставок больших кусков в отдельные места повести, как, например, в характеристики юродивого и доезжачего Турки, в сцену охоты, в описание наблюдений мальчика в лесу над насекомыми и др., была написана заново превосходная сцена хлебной уборки (глава VII) и совершенно новые главы «Игры» (VIII) и «Ивины» (XIX).

Из общих творческих приемов Толстого, применявшихся им при окончательной обработке повести, можно указать, во-первых, на его правило не давать общей характеристики действующих лиц при первом их появлении в рассказе, а введя их в действие, постепенно раскрывать их душевные качества, главным образом не через описание автора, а через их собственные поступки и слова. Таким путем черта за чертой создается полный портрет действующего лица. Характеристика отца, которая в первых двух редакциях давалась в начале повести, а в третьей редакции была отодвинута в четвертую главу, теперь отодвигается в главу десятую. Читатель сначала знакомится с отцом по его разговору с приказчиком Яковом, затем по разговору с матерью за обедом и по поведению на охоте, и только после этого автор подводит читателя к общей характеристике этого лица, играющего в повести такую существенную роль.

Во-вторых, в последней редакции повести Толстой широко, свободно и уверенно пользуется приемом изображения душевных движений через их внешние проявления, или, иначе говоря, истолкования внутреннего значения внешних проявлений. Особенно большое место в последней редакции «Детства», как и во всех позднейших художественных произведениях Толстого, отводится улыбке в ее самом разнообразном значении. Причина того, почему Толстой уделял такое большое внимание описанию улыбки своих героев, заключается в том особенном значении, какое он придавал улыбке, как мерилу красоты. Толстой и в последней редакции своей повести повторяет то же мнение, какое было им высказано в первой редакции, — что «в одной улыбке состоит то,

- 376 -

что называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно»68. Вот несколько примеров разнообразного истолкования внутреннего смысла улыбки героев «Детства».

Когда Карл Иванович сидел один, задумавшись, в классной комнате; его «губы грустно улыбались» (глава I). На слова бабушки, что не следует сечь детей, княгиня Корнакова «не отвечала, но только снисходительно улыбалась, выражая этим, что она извиняет эти странные предрассудки в особе, которую так много уважает» (глава XVII). После этого княгиня, «приветливо улыбаясь», обратилась к бабушке с просьбой познакомить ее с внуками (там же). На вопрос княгини, который из его сыновей поэт, отец, «весело улыбаясь», указал на Николеньку (там же). Бедно одетый и презираемый Иленька Грап, предчувствуя недоброе, «с робкой улыбкой удивления» поглядывал на компанию мальчиков, в которой он очутился (глава XIX). После сцены унижения и избиения Иленьки мальчики «старались принужденно улыбаться» (там же). У Сонечки Валахиной «общее выражение лица было такое, от которого не ожидаешь улыбки и улыбка которого бывает тем обворожительнее» (глава XX). Во время кадрили «большая девица, покровительственно улыбаясь», подала руку Николеньке (глава XXI). Княжна, с которой Николеньке пришлось танцевать мазурку, «с приятнейшей улыбкой пустилась вперед» (там же). Перед сном, лежа в постели, Володя разговаривает с Николенькой о Сонечке, «нежно улыбаясь» (глава XXIV).

Так же тонко и разнообразно раскрывает Толстой внутренний смысл интонаций, взглядов, жестов, движений, общего выражения лица и внешнего вида своих героев.

Большое искусство проявил Толстой в построении всей повести. Как уже было указано69, взаимная связь глав в повести «Детство» такова, что последние строки почти каждой главы как бы указывают на содержание следующей и, таким образом, окончание одной главы возбуждает интерес к началу другой.

Повесть и в этой последней редакции заканчивается описанием смерти Натальи Савишны, грустным рассказом о «тяжелых воспоминаниях», которые пробуждаются у автора на кладбище подле могил его матери и Натальи Савишны, и риторическим вопросом: «Неужели провидение для того только соединило меня с этими двумя существами, чтобы вечно заставить сожалеть о них?»

- 377 -

Вероятно, Толстой уже тогда чувствовал все несоответствие подобного рода сентиментально-мистических фраз общему реалистическому тону своего произведения. По крайней мере в его дневнике 25 мая 1852 года читаем такую запись: «Писал мало, потому что задумался на мистической, малосмысленной фразе, которую хотел написать красноречиво. Потерял за ней все утро и все-таки недоволен».

Толстой скоро совершенно избавился от привнесения элементов сентиментализма в свои произведения. В ближайших к «Детству» по времени создания рассказах и повестях, таких, как «Набег», «Записки маркера», «Отрочество», мы уже не находим никаких признаков сентиментализма.

Те крайне незначительные элементы сентиментализма, которые мы находим в окончательной редакции «Детства», не дают, конечно, исследователю никаких оснований для подтверждения мнения Толстого о том, что в своей первой повести он был «далеко не самостоятелен в формах выражения»70.

Вполне понятно поэтому, что современная Толстому критика не усматривала в «Детстве» никаких элементов подражательности и считала его произведением вполне самобытным. Чернышевский в своих «Очерках гоголевского периода русской литературы» относил Толстого, вместе с Гончаровым, Григоровичем, Тургеневым и Островским, к числу тех писателей, произведения которых не «наводят на мысль о заимствовании», не «напоминают что-либо чужое»71.

Да и сам Толстой в устных высказываниях о своей первой повести неоднократно отмечал, что достоинство его «Детства» состоит именно в том, что в повести, как и в других лучших произведениях русской литературы, дана «новая форма»72. Повесть эта по своей художественной форме — «нечто совершенно оригинальное»73.

X

Общий лирический тон всей повести «Детство» в значительной степени был обусловлен тем, что, живя уединенной замкнутой жизнью сначала в казацкой станице, затем в Тифлисе и в Пятигорске, Толстой находил отраду в том, чтобы вспоминать о Ясной Поляне, уноситься мыслью к временам своего далекого

- 378 -

детства и перебирать свои детские воспоминания. «Воспоминания эти, — писал он, — служат для меня источником не только наслаждений, но и самых лучших и возвышенных чувств»74.

При этом, однако, чисто автобиографический элемент в повести Толстого очень искусно переплетен с описанием событий детства других лиц и с творческим вымыслом автора, — так искусно, что ни по каким внешним признакам невозможно отделить один от другого эти три элемента повести. В своем отзыве о «Детстве», относящемся к 1903 году75, Толстой сурово осудил свое первое произведение, сказав, что его повесть представляет собою «нескладное смешение» событий его детства и детства его приятелей. Резкость этого отзыва можно объяснить только всегдашним желанием позднего Толстого умалить достоинство своих первых художественных произведений. Кроме того, отзыв этот находится в противоречии с другим отзывом Толстого о «Детстве», высказанным им впоследствии в устной беседе. Толстой сказал: «Когда я писал «Детство», то мне казалось, что до меня никто еще так не почувствовал и не изобразил всю прелесть и поэзию детства»76.

Но Толстой в своей повести не только дает высокохудожественное описание «всей прелести и поэзии детства»; он с замечательным мастерством раскрывает и типические черты психологии детского возраста. Герой повести Толстого Николенька Иртеньев обладает выдающимися умственными и нравственными качествами. Он отличается тонкой наблюдательностью, благодаря которой он все кругом себя видит и все замечает, вплоть до мельчайших оттенков чувств и мыслей окружающих; он быстро и резко реагирует на все внешние события; его чувства глубоки и сильны; у него рано проявляется критическое отношение к окружающим его людям и их жизни; он отличается нравственной чуткостью, стремлением к правдивости, откровенностью, отвращением к притворству и скромностью; ему свойственно восторженное поклонение красоте; он очень общителен и застенчив.

Вместе с тем мы видим в характере Николеньки Иртеньева и некоторые общие черты детской психики. Он, как все нормальные дети его возраста, отличается большой восприимчивостью к внешним впечатлениям и потому переменчивостью настроения, развитым воображением; порывы ласки и нежности иногда

- 379 -

сменяются у него непонятной ему самому бессердечностью; он любит животных и с интересом следит за их жизнью. Страницы «Детства», где рассказывается о наблюдениях Николеньки над жизнью домашних животных и насекомых в лесу, по своей наивности представляются написанными как бы ребенком, — так живо сумел Толстой вспомнить свои детские переживания. Отмечается в повести также важное значение, какое имеет в жизни детей игра.

Однако, изображая в характере Николеньки типические черты психологии детского возраста, Толстой в то же время рисует образ Николеньки не отвлеченно, а наделяет его определенными чертами мальчика из дворянской помещичьей семьи средины прошлого века. Так, несмотря на всю свою любовь к Наталье Савишне, мальчик все-таки не забывает, что эта старая почтенная женщина не кто иной, как просто «Наталья», крепостная его отца, обязанная к нему, как к сыну своего господина, относиться с известной долей почтительности. Он позволяет себе, хотя и не без некоторых упреков совести, издеваться над своим гостем Иленькой Грапом только потому, что мальчик этот бедно одет и производит жалкое впечатление. Николенька своим непосредственным детским нравственным чутьем чувствует всю уродливость и своего барского раздражения против «Натальи» и своего высокомерного презрения к бедному Иленьке, но сознания нравственной уродливости крепостного права в самой его сущности у него еще нет, как нет и во всей повести Толстого протеста самого автора против крепостного права. Без всякого протеста рассказывается автором и история Натальи Савишны, в которой так ярко проявились помещичий деспотизм и произвол. Все, что позволяет себе автор, — это иронический тон по отношению к чопорному барству восемнадцатого века, когда он рассказывает о том, как «Наталья», которую никто не мог заменить при барыне, была прощена и «возвращена в двор».

Между тем мы знаем, что Толстой еще в детстве видел кругом себя, хотя и изредка, проявление помещичьего деспотизма и жестокости. Он видел, как толстый приказчик Андрей Ильин вел на гумно помощника кучера кривого Кузьму, чтобы наказать его розгами; слышал, как приятель отца Темяшев рассказывал, что он отдал своего повара в солдаты за то, что тот постом ел скоромное; видел и слышал, вероятно, и другие подобные случаи, не нашедшие себе места в его «Воспоминаниях».

Но, не ставя своей задачей обличение существующего зла, Толстой не поместил эти мрачные воспоминания в свою повесть77.

- 380 -

В то же время в «Детстве» уже замечается тяготение молодого Толстого к народу. Оно выразилось прежде всего в том, что ни в окончательном тексте повести, ни в его черновых редакциях мы не встречаем ни одного типа людей из народа, наделенного отрицательными чертами. Мы не встречаем у людей из народа, выведенных Толстым в его повести, тех черт лицемерия, фальши, тщеславия, развращенности, какими наделены им хотя и не все, но многие герои повести из привилегированных классов. Ярким примером различия в обрисовке автором «Детства» людей из привилегированных классов и людей из народа служит та сцена повести, где описывается разговор старого лакея князей Корнаковых с его молодым барином Этьеном. Старый лакей, «с виду человек почтенный и угрюмый», при посторонних уличает испорченного мальчишку в том, что он, занимая деньги у своих слуг, не платит долги. «Нехорошо, ваше сиятельство», — заканчивает лакей «особенно выразительно» свою нотацию молодому барину, который, слушая своего слугу, «побледнел от злости»78.

Толстой в своей повести рисует два идеальных, с его точки зрения, типа людей из народа, к которым он относится с глубоким уважением: бездомного странника юродивого Гришу, поразившего мальчика своим религиозным экстазом, и экономку Наталью Савишну. В лице Натальи Савишны Толстой нарисовал тип идеальной, с его точки зрения, женщины из народа. Он высоко ценит ее способность к беззаветной самоотверженной любви, ее правдивость, искренность, простоту, трудолюбие. Наталья Савишна выводится в повести не только как исключительная по своим нравственным достоинствам личность: эта дворовая женщина выступает в повести в известной степени в роли наставника и воспитателя сына своих господ, хотя никто не накладывал на нее такой обязанности. Наталья Савишна, рассказывает Николенька, «имела такое сильное и благое влияние на мое направление и развитие чувствительности»79.

Толстой, конечно, понимал, что светлый нравственный облик Натальи Савишны омрачается ничтожностью той цели, которой была посвящена вся ее жизнь: охранения барского добра от каких бы то ни было на него посягательств. Поэтому Толстой в окончательной редакции повести вновь повторяет ту оговорку, которая была сделана им в предыдущей редакции: что хотя верования Натальи Савишны «могли бы быть возвышеннее», а ее жизнь

- 381 -

«направлена к более высокой цели», тем не менее «эта чистая душа» «достойна любви и удивления». Этими словами Толстой хотел отделить природные высокие нравственные качества этой женщины от тех ничтожных, мелких проявлений этих качеств, какие вызывались уродливыми условиями ее полной зависимости от своих господ, — условиями, которые самой Наталье Савишне по ограниченности ее умственного кругозора казались нормальными.

Тяготение к трудовому народу выразилось в первой повести Толстого также и в том, что он охотно пользовался народными оборотами речи, как, например: «пот катился с меня градом», «слезы в три ручья так и текут» и др. Услышав в станице Серебряковке от крестьянина, рассказывавшего ему про свое свидание с родными, которых он не видел много лет, выражение: «сердце так и бьется, как голубь»80, Толстой воспользовался этим прекрасным образом в своей повести. (Рассказывая о своей восторженной любви к Сонечке, Николенька говорит: «Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать»81.)

Из числа героев, принадлежащих к привилегированным классам общества, Толстой выводит только один идеальный образ — это образ матери Николеньки. Она совершенно сливает свою жизнь с жизнью мужа и детей и не отделяет себя от них; слабости своего мужа она считает своими слабостями и болеет за них душою, как за свои. Относительно его несчастной страсти к карточной игре она со скорбью говорит в своем предсмертном письме к нему: «Это тяжелый крест, который послал нам обоим господь»82. В лице матери Николеньки Толстой впервые изобразил нравственную красоту самоотверженного материнства, составляющую постоянную и одну из самых излюбленных тем его позднейших художественных произведений.

XI

Итак, чем же была в жизни Толстого эта его упорная, продолжительная и сосредоточенная работа над первой своей доведенной до конца повестью? Что давала ему эта работа?

Работа эта переносила Толстого в мир далеких и милых воспоминаний детства и тем окрашивала его одинокую, замкнутую

- 382 -

жизнь вдали от близких людей и родных мест. Эта работа давала ему возможность уяснять для себя самого и выражать на бумаге свои самые дорогие мысли и чувства83. Она приучала его к упорному, систематическому, ежедневному труду, независимо от настроения, состояния здоровья, внешних впечатлений и т. д. Работая над повестью, Толстой устанавливал основные положения своей эстетики и вырабатывал основные творческие приемы, которым в значительной мере остался верен на протяжении всего своего дальнейшего творческого пути. И, самое важное, в работе над повестью Толстой впервые нашел свое призвание в жизни.

Вся предыдущая сознательная жизнь Толстого была направлена на то, чтобы найти свой жизненный путь. Но Толстой пытался определить свое жизненное назначение рассудочным путем, и попытки эти не приводили к желаемым результатам, в чем он сам с течением времени убедился с полной несомненностью. «Задать себе цель, — писал Толстой в 1851 году в «Истории вчерашнего дня», — никак нельзя. Это я пробовал сколько раз — и не выходило. Надо не выдумывать ее, но найти такую, которая бы была сообразна с наклонностями человека, которая бы и прежде существовала, но которую я только бы сознал»84.

Толстой начал писать свою повесть, не придавая этому занятию серьезного значения, смотря на него только как на приятное препровождение времени. Но мало-помалу, незаметно для него самого, работа над повестью все больше и больше увлекала его и наконец сделалась первым и самым главным в его собственных глазах делом жизни. Как во всем, чем занимался и увлекался Толстой в течение своей долгой жизни, так и в этой работе он: испытывал иногда чувства усталости, недовольства, разочарования, но эти остановки в работе бывали непродолжительны и сменялись новым творческим подъемом. Еще не отдавая самому себе ясного отчета, Толстой упорно шел по новой, открывшейся ему в его жизни дороге. Он не сознавал еще тогда с такой ясностью, как сознал впоследствии, что художественное творчество

- 383 -

есть непреодолимая потребность его натуры, есть та деятельность, которая в то время наиболее соответствовала его природным дарованиям.

Много лет спустя, уже семидесятилетним стариком, всецело поглощенный работой над романом «Воскресение», Толстой в одном из своих писем писал:

«Я очень занят писанием. И не могу оторваться. Думаю, что как природа наделила людей половыми инстинктами для того, чтобы род не прекратился, так она наделила таким же кажущимся бессмысленным и неудержимым инстинктом художественности некоторых людей, чтобы они делали произведения, приятные и полезные другим людям. Видите, как это нескромно с моей стороны, но это единственное объяснение того странного явления, что неглупый старик в семьдесят лет может заниматься такими пустяками, как писание романа»85.

Когда Толстой писал это письмо, за его плечами было уже почти пятьдесят лет творческой деятельности, и он совершенно ясно сознавал «неудержимость» присущего ему «инстинкта художественности». В эпоху создания «Детства» такого ясного сознания у него еще не было. Тем не менее потребность художественного творчества уже не только заявляла в нем свои требования, но, пока еще бессознательно для него, направляла основное течение его жизни.

- 384 -

Глава девятая

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ ТОЛСТОГО
НА КАВКАЗЕ

(1852—1854)

I

Отправив свою повесть в редакцию «Современника», Толстой стал терпеливо дожидаться ответа редакции. Дневник, который он вел в течение июля и августа 1852 года ежедневно, не обнаруживает никакого беспокойства о судьбе его первого произведения и даже не содержит ни одного упоминания о нем.

В те дни, когда Толстой дописывал «Детство» и отсылал его в печать, он находился в состоянии морального и интеллектуального подъема. Он не только ставил перед собой и старался разрешить основные вопросы морали, но и пытался осуществить в своей жизни то убеждение, к которому он пришел в то время: что цель жизни есть добро ближнему. Но попытки эти были очень кратковременны. Его товарищ, офицер Буемский, проигрался в карты — Толстой записывает в дневнике 30 июня: «Я имею случай быть ему полезным». Но уже на другой день, 1 июля, Толстой разочарованно записывает: «Ничего не сделал доброго». На этом попытки «делать добро ближнему» на этот раз прекратились, и 4 июля Толстой уже записывает: «Цель, найденная мною в жизни, не так уж занимает меня». И у него возникает сомнение: «Неужели это не истинное твердое правило?» Но он уверенно отвечает на этот вопрос: «Нет, это правило истинно. Моя совесть говорит мне это». Неудачу свою он объясняет иными причинами. «Я хочу, — пишет он далее, — чтобы вследствие одного этого умозрения вся жизнь моя пошла бы лучше и легче. Нет, правило это нужно подтверждать действиями, и тогда действия оправдаются правилом. Нужно трудиться».

И через два дня после разговора с каким-то собеседником, которому Толстой изложил найденную им «цель в жизни», он уверенно записывает в дневнике: «Это лучшее из всего, что я думал или читал».

6 июля 1852 года Толстой выехал с целью лечения из Пятигорска в Железноводск, где пробыл около месяца.

Еще накануне отъезда из Пятигорска Толстой вновь принялся за начатое им в мае «Письмо с Кавказа». Работа продолжалась и

- 385 -

в Железноводске. 14 июля Толстой уже записывает, что «кончил брульон «Письма с Кавказа», прибавляя: «Много надо переделать, но может быть хорошо». 20 июля Толстой заносит в дневник свое намерение «переделать «Письмо с Кавказа». Переделка должна была состоять в том, что автор заменил «себя волонтером». Но дальнейших записей о работе над «Письмом с Кавказа» во время пребывания Толстого в Железноводске в его дневнике нет.

Появляется новый замысел. «Обдумываю план русского помещичьего романа с целью», — записывает Толстой 18 июля. Слова «с целью» здесь обозначают: с идеей, с тенденцией. Этими словами Толстой подчеркивает разницу между новым задуманным им произведением и законченной повестью «Детство», которую он писал «без цели», без определенной идеи, имея в виду только описать «прелесть и поэзию детства».

3 августа Толстой указывает «цель», ради которой он намерен писать «русский помещичий роман». «В романе своем, — записывает он в этот день в дневнике, — я изложу зло правления русского, и ежели найду его удовлетворительным, то посвящу остальную жизнь на составление плана аристократического избирательного, соединенного с монархическим, правления на основании существующих выборов». Из этой записи видно, что Толстой уже в то время считал существовавший в России монархический образ правления «злом», но замену этого «зла» он представлял себе только в виде конституционной монархии, в которой аристократия должна была играть главную роль.

Мысли эти, несомненно, были навеяны Толстому диалогом Платона «Политика», который он читал накануне, 2 августа. Замысел раскрыть «зло правления русского» и изложить проект замены этого образа правления конституционной монархией показался Толстому, под свежим впечатлением чтения диалога Платона, настолько важным, что у него даже явилась мысль посвятить дальнейшую жизнь осуществлению этого замысла. Но идея эта, быстро проникнув в его сознание, так же быстро и исчезла, не оставив после себя никаких следов, и Толстой даже не пытался приступить к осуществлению этого замысла.

Кроме «Политики» Платона, Толстой в бытность свою в Железноводске читал еще «Описание Отечественной войны 1812 года» Михайловского-Данилевского, которое нашел «плоским» (запись в дневнике 12 июля), и перечитал «Исповедь» Руссо. У него нет безусловного преклонения перед авторитетом женевского мыслителя. Он позволяет себе сравнивать себя самого с Руссо и в некоторых отношениях («в образовании и таланте») признает себя ниже Руссо, а в других («в уважении к самому себе, твердости и рассудке») выше его (запись от 15 июля).

- 386 -

Мысль Толстого в этот период времени обращается к самым разнообразным предметам: то вдруг он начинает составлять какой-то проект нового артиллерийского орудия, которым делится с уважаемым им офицером Хилковским (запись от 8 июля), то думает над вопросом смерти и бессмертия. Признавая в человеке два начала — духовное и телесное, он приходит к выводу, что уничтожение тела не означает уничтожения души. «Я видел, — рассуждает Толстой в записи от 13 июля, — что тело умирает, поэтому предполагаю, что и мое умрет; но ничто не доказывает мне, что душа умирает, поэтому говорю, что она бессмертна — по моим понятиям». Но сейчас же вслед за этим Толстой оговаривается, что, по его мнению, «понятие вечности есть болезнь ума».

Упорно и сосредоточенно размышляя над основными вопросами человеческого бытия и не приходя пока к вполне определенным выводам, Толстой испытывал мучительное душевное состояние. «Скептицизм, — записал он 15 июля, — довел меня до тяжелого морального положения».

Размышлял Толстой и над вопросами возмездия и наказания, причем вопрос о возмездии решал совершенно в духе эпиграфа к «Анне Карениной». «Возмездие, — утверждал он, — не может определять человек, он слишком ограничен, он сам человек» (запись от 18 июля). Отрицает Толстой и употребление наказания в виде угрозы, потому что, по его мнению, в этом случае совершается верное зло ради сомнительного добра. Вразрез со своим будущим отрицанием всякого насилия Толстой утверждает, что «устранение, даже смерть [подразумевается: преступника] справедливы» (слово «справедливы» здесь нужно понимать, очевидно, в смысле «рациональны», «целесообразны»). Сейчас же после этой записи Толстой возвращается к вопросу о смерти. Теперь свое отношение к смерти он выражает в следующих словах: «Смерть не есть зло, ибо это есть несомненный закон бога».

Особенно сильно занимают Толстого вопросы религиозные. Считая, что «понятие о добродетели» уже твердо установлено им, он теперь испытывает «сильнейшее желание» определить «понятие о боге» «так же ясно, как понятие о добродетели». Но пока он приходит только к тому выводу, что «понятие о боге проистекает из сознания слабости человека» (запись от 18 июля). Вместе с тем весь дневник Толстого этого периода проникнут религиозным настроением в такой степени, что временами записи этих дней кажутся выписанными из его дневников последних лет.

Это религиозное настроение не приводило Толстого к отчуждению от жизни и от людей. Он попрежнему внимательно всматривается в каждое новое лицо, стараясь понять и разгадать особенности его характера. В этом отношении характерна запись, сделанная им в дневнике 24 июля после разговора с тульским

- 387 -

знакомым Сухотиным, приехавшим на Кавказ. «Несмотря на его добродетельные речи, — пишет Толстой, — он должен быть хитрый и самолюбивый, но добронамеренный человек». «Очень интересует» Толстого, как записал он 17 июля, «разжалованный женатый Европеус». Петрашевец А. И. Европеус вместе с другими членами кружка был приговорен в 1849 году к смертной казни, но затем «помилован» и сослан на Кавказ рядовым. Однако знакомство с ним Толстого, повидимому, почему-то не состоялось.

Теперь, когда уже была окончена и послана в печать первая повесть, наблюдения Толстого над окружающими еще больше, чем прежде, приобретают для него художественный интерес. Теперь он еще больше, чем прежде, наблюдая людей, делает то, что делал изображенный им впоследствии художник Михайлов: «Он и сам не заметил, — рассказывает Толстой про Михайлова, — как он, подходя к ним [к Вронскому, Анне и Голенищеву], схватил и проглотил это впечатление [фигуры Анны], так же, как и подбородок купца, продававшего сигары, и спрятал его куда-то, откуда он вынет его, когда понадобится»1.

II

5 августа 1852 года Толстой выехал из Пятигорска обратно в Старогладковскую.

Дорогой он думает о том, принимать ли ему участие в зимнем походе против горцев, но не приходит ни к какому решению. Он размышляет и над философскими вопросами. Следует ли думать о будущем? — спрашивает он себя. «Будущность, — записывает он в дневнике 6 августа, — занимает нас больше действительности». Но о будущем следует думать только тогда, «ежели мы думаем о будущности того мира». (Так решал Толстой тогда этот вопрос, в противоположность тому, что он впоследствии думал о том же предмете, когда утверждал, что «о будущности после смерти» вовсе не следует думать.) Для жизни же, как полагал Толстой, нужно иное правило. «Жить в настоящем, то-есть поступать наилучшим образом в настоящем, вот мудрость», — записывает он в дневнике.

7 августа Толстой приезжает в Старогладковскую и возвращается к прежнему образу жизни. Он проводит время в дежурствах по службе, в охоте, в беседах с сослуживцами и казаками, в чтении (перечитывает «Общественный договор» Руссо), но в течение всего августа ничего не пишет, хотя обдумывает план «Романа русского помещика». Вопросы религиозные — основной религиозный вопрос, существует ли бог, — занимают его попрежнему.

- 388 -

Мысль о своем особенном назначении в жизни не оставляет его, но в чем состоит это назначение — ему еще не ясно. В день своего рождения, 28 августа, Толстой записывает: «Мне 24 года, а я еще ничего не сделал. Я чувствую, что недаром вот уже восемь лет, что я борюсь с сомнением и страстями. Но на что я назначен? Это откроет будущность».

Но, не представляя еще себе ясно, в чем состоит его назначение в жизни, Толстой в то же время твердо убежден, что назначение это состоит в одном из видов умственного труда. 25 августа он записывает: «Надо работать умственно. Я знаю, что был бы счастливее, не зная этой работы. Но бог поставил меня на этот путь: надо идти по нем».

Временами ему бывал тяжел этот груз исканий и сомнений. «Я как будто боюсь своих мыслей, — стараюсь забыться, — записал он 26 августа. — Зачем принуждать? Я счастливее так, чем когда я бесплодно думаю».

III

29 августа 1852 года было очень значительным днем в жизни Толстого. В этот день он записал в дневнике: «Письмо от редактора, которое обрадовало меня до глупости». Радость Толстого вполне понятна. Вот что писал ему редактор «Современника» Н. А. Некрасов:

«Милостивый государь! Я прочел Вашу рукопись (Детство), она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант. Во всяком случае направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемые достоинства этого произведения. Если в дальнейших частях (как и следует ожидать) будет поболее живости и движения, то это будет хороший роман. Прошу Вас прислать мне продолжение. И роман Ваш и талант меня заинтересовали. Еще я советовал бы Вам не прикрываться буквами, а начать печататься прямо с своей фамилией. Если только вы не случайный гость в литературе. Жду вашего ответа»2.

Своим выдающимся художественным чутьем Некрасов сразу распознал крупный талант в начинающем и неизвестном ему авторе. При этом замечательно, что достоинства, какие находил Некрасов в «Детстве», были те же самые, какие и сам автор ценил в своем первом произведении: «простота и действительность содержания».

- 389 -

То, что Некрасов в своем письме так подчеркнул именно эти качества повести Толстого, объясняется тем, что хотя Белинский уже задолго до того провозгласил реализм знаменем передовой русской литературы, в литературе конца сороковых и начала пятидесятых годов еще сказывались следы отжившего выспренне-романтического направления со всеми присущими ему недостатками.

Толстой почему-то долго не отвечал на письмо Некрасова. По дневнику он ответил Некрасову 5 сентября, а в действительности его ответ редактору «Современника» (тот ли, который был написан им 5 сентября, или другой — нам неизвестно) был отправлен с датой 15 сентября. Толстой начинает свое письмо словами:

«Милостивый государь. Меня очень порадовало доброе мнение, выраженное Вами о моем романе, тем более, что оно было первое, которое я о нем слышал, и что мнение это было именно Ваше». Из этого начала письма Толстого видно, какое большое значение придавал он отзыву о его произведении редактора «Современника».

Далее Толстой просил Некрасова прислать ему гонорар за его повесть (в деньгах он тогда очень нуждался), а затем сообщал свои соображения и сомнения относительно продолжения своего романа. «Принятая мною форма автобиографии, — писал Толстой, — и принужденная связь последующих частей с предыдущею так стесняют меня, что я часто чувствую желание бросить их и оставить первую без продолжения. — Во всяком случае, — писал Толстой в заключение своего письма, — ежели продолжение будет окончено и как скоро оно будет окончено, я пришлю его Вам».

Между тем Некрасов, еще не получив от Толстого ответа на свое письмо, счел нужным написать ему второе письмо, датированное 5 сентября. Он писал, что, прочитав «Детство» «внимательно в корректуре, а не в слепо написанной рукописи», он нашел, что эта повесть «гораздо лучше», чем показалось ему «с первого раза». «Могу сказать положительно, — писал Некрасов, — что у автора есть талант. Убеждение в этом для Вас, как для начинающего, думаю, всего важнее в настоящее время». Далее Некрасов извещал, что девятая книжка «Современника», в которой напечатано «Детство», выйдет из печати «завтра»3.

Таким образом, день выхода девятого номера «Современника» за 1852 год, 6 сентября того же года, следует считать днем первого появления Льва Толстого в печати.

Это письмо Некрасова Толстой получил лишь 30 сентября, когда записал в дневнике: «Письмо от Некрасова. Похвалы, но не деньги».

- 390 -

IV

Получив 29 августа ободряющее письмо от Некрасова, Толстой в тот же день дает себе на завтра задание: «Сочинять». Однако ни на другой день, 30 августа, ни в ближайшее время Толстой не исполняет этого намерения.

Он попрежнему много думает и читает, размышляя о сущности человеческой природы.

Он перечитывает особенно любимый им роман Диккенса (запись в дневнике 2 сентября: «Какая прелесть «Давид Копперфильд»), продолжает обдумывание плана «Романа русского помещика» и, наконец, 19 сентября записывает: «План моего романа, кажется, достаточно созрел». И, чтобы поощрить себя к началу работы над задуманным романом, Толстой вслед за этим строго замечает самому себе: «Ежели теперь я не примусь за него, то, значит, я неисправимо ленив».

Но проходит еще несколько дней, в течение которых роман не был начат и которые Толстой употребил на чтение «Описания войны 1813 года» Михайловского-Данилевского. 22 сентября он вновь записывает выговор самому себе в таких выражениях: «Только лентяй или ни на что не способный человек может говорить, что не нашел занятия». «Занятие», которому трудолюбивый и способный человек может посвятить себя, представляется теперь Толстому в том, чтобы «составить истинную, правдивую историю Европы нынешнего века». Работа над составлением такой истории — «вот цель на всю жизнь». История девятнадцатого века привлекает внимание Толстого тем, что, по его мнению, «есть мало эпох в истории, столь поучительных, как эта, и столь мало обсуженных, — обсуженных беспристрастно и верно, так, как мы обсуживаем теперь историю Египта и Рима».

Так далеко ушел теперь Толстой от того полного отрицания истории как науки, к которому он пришел в бытность свою студентом Казанского университета, слушая лекции профессора Иванова.

Но к написанию истории Европы девятнадцатого века Толстой так и не приступил, а на другой день, 23 сентября, начал писать задуманный им «Роман русского помещика». Толстой пишет этот роман по воспоминаниям о своей жизни в Ясной Поляне, которую он покинул за полтора года до этого, и о своих отношениях к крепостным крестьянам, а также об отношениях к ним своего брата Дмитрия. Иногда у него возникало сомнение, в состоянии ли он, живя на Кавказе, описывать крестьянский быт (запись в дневнике от 5 октября). Тем не менее работа продолжалась сосредоточенно и упорно.

Содержание начатого романа рисуется автору в следующем виде: «Герой ищет осуществления идеала счастия и справедливости

- 391 -

в деревенском быту. Не находя его, он, разочарованный, хочет искать его в семейном. Друг его, она, наводит его на мысль, что счастие состоит не в идеале, а постоянном жизненном труде, имеющем целью счастие других» (запись от 19 октября).

Как в процессе работы над «Детством», так и теперь Толстой твердо следует правилу многократной переработки написанного. «Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок, — записывает он 8 октября. — Три, четыре раза — это еще мало». У него появляются соображения о том, как следует рисовать портреты героев художественного произведения. «Чтобы читатели сочувствовали герою, нужно, чтобы они узнавали в нем столько же свои, слабости, сколько и добродетели, — добродетели возможные, слабости необходимые», — записывает он 19 октября.

V

Только 31 октября 1852 года в руки Толстого попал сентябрьский номер «Современника», где было напечатано его «Детство». Толстой был очень огорчен, увидев свою повесть, как записал он в дневнике, «изуродованною до крайности». Огорчение его было так сильно, что только через восемь дней, 8 ноября, он смог написать письмо Некрасову, которое «успокоило» его, но которое он решил не посылать. Письмо это до нас не дошло. Очевидно, оно было уничтожено самим Толстым.

Проходит еще девять дней. 17 ноября Толстой пишет новое письмо Некрасову, но и его не отправляет, потому что находит, что оно «слишком жестко». Это письмо сохранилось. Толстой 10 декабря отправил его брату Сергею Николаевичу, которому писал при этом: «Ты не поверишь, сколько крови перепортило мне печатание своей повести, — столько в ней выкинуто действительно хороших вещей и глупо переменено цензурой и редакцией. В доказательство этого посылаю тебе письмо, которое я в первую минуту досады написал, но не послал в редакцию...»

«С крайним неудовольствием, — так начал Толстой свое письмо Некрасову, — прочел я в девятом номере «Современника» повесть под заглавием «История моего детства» и узнал в ней роман «Детство», который я послал вам». Толстой напоминает, что, посылая свою повесть, он в письме к редактору ставил условие — «ничего не изменять в ней». «Вы изменили все, начиная с заглавия». Давая полную волю своему чувству недовольства редакцией «Современника», Толстой далее пишет: «Прочитав с самым грустным чувством эту жалкую, изуродованную

- 392 -

повесть, я старался открыть причины, побудившие редакцию так безжалостно поступить с ней. Или редакция положила себе задачею как можно хуже изуродовать этот роман, или бесконтрольно поручила корректуру его совершенно неграмотному сотруднику».

Далее Толстой объясняет причины своего недовольства изменениями, произведенными в его романе редакцией «Современника». «Заглавие «Детство», — пишет он, — и несколько слов предисловия объясняли мысль сочинения; заглавие же «История моего детства» противоречит с мыслью сочинения. Кому какое дело от истории моего детства?» Из этих слов видно, что Толстой дорожил в своей повести именно типичностью изображения переживаний детства и не ставил своей задачей описание именно своего детства.

Затем Толстой высказывает недовольство сделанной на первой же странице заменой «образка моего ангела», висевшего над кроватью мальчика, «портретом моей маменьки», как это было напечатано в «Современнике». Он не мог предположить, что перемена эта сделана была из цензурных соображений (цензура в то время не допускала в светских сочинениях ни малейшего упоминания о предметах церковного культа). Крайне недоволен Толстой и тем, что была выпущена вся история любви Натальи Савишны к официанту Фоке, — «история, обрисовывавшая ее, быт старого времени и придававшая важность и человечность этому лицу». Между тем и это изменение было сделано редакцией по цензурным соображениям, так как в то время никакое описание помещичьего произвола в печати не допускалось.

Толстой упоминает о «бесчисленных обрезках фраз без малейшего смысла», не указывая определенно, где он увидел эти «бесчисленные обрезки». Можно думать, что в данном случае Толстой имел в виду сокращения, сделанные в том месте предсмертного письма матери, где она высказывается неодобрительно о казенных учебных заведениях. В этом месте, действительно, в печатном тексте «Современника» (а затем и во всех последующих изданиях) было поставлено многоточие, и стройность изложения была нарушена. Однако несомненно, что и это сокращение было сделано по требованиям цензуры.

Толстой дорожит мелкими бытовыми подробностями своей повести: он протестует против замены медной доски, в которую ночью ударяет караульщик, доской чугунной. Он дорожит деталями своего языка, протестуя против замены употребленного им выражения «двошать» (в применении к собакам), имеющим совсем другое значение словом «дышать». Ему не нравится, что в описании молитвы Гриши его фраза «в слезах повалился на землю» заменена была более торжественным оборотом «в слезах

- 393 -

пал на землю». При этом он иронически замечает, что «падает» только скотина. Ему кажется, что все эти изменения доказывают «незнание языка».

Это отчаяние Толстого при чтении в печати его повести, появившейся в сокращенном и измененном виде, его глубокое огорчение от замены редакцией какого-либо одного употребленного им слова другим показывают, что повесть Толстого была для него не только его произведением, но что повесть эта была он сам — частица его самого. Поэтому ему так мучительно было всякое неосторожное прикосновение к повести посторонней руки4.

VI

Между тем Некрасов, ничего не зная о неудовольствии Толстого, пишет ему 30 октября письмо, служащее ответом на его письмо от 15 сентября.

В своем письме Некрасов прежде всего коснулся вопроса о гонораре, столь интересовавшем Толстого. Некрасов объяснил умолчание о гонораре в прежних своих письмах тем, что, как он писал, «в лучших наших журналах издавна существует обычай не платить за первую повесть начинающему автору, которого журнал впервые рекомендует публике». Так начинали свою литературную деятельность и Гончаров, и Дружинин, и Панаев, и сам Некрасов. Что же касается будущего, то, — писал Некрасов Толстому, — «за дальнейшие Ваши произведения прямо назначу Вам лучшую плату, какую получают наши известнейшие (весьма немногие) беллетристы, то-есть пятьдесят рублей серебром с печатного листа».

Далее Некрасов объяснял причины задержки своего ответа на письмо Толстого. «Я промешкал писать Вам еще и потому, — писал он, — что не мог сделать Вам этого предложения ранее, не поверив моего впечатления судом публики: этот суд

- 394 -

оказался как нельзя более в Вашу пользу, и я очень рад, что не ошибся в мнении своем о Вашем первом произведении, и с удовольствием предлагаю Вам теперь вышеписанные условия». Некрасов, повидимому, в случае настойчивого требования со стороны Толстого готов был оплатить и его первую повесть, так как далее он писал: «Во всяком случае могу вам ручаться, что в этом отношении мы сойдемся».

Свое письмо Некрасов заканчивал «покорнейшей просьбой» выслать в редакцию «Современника» «повесть или что-нибудь вроде повести, романа или рассказа»5.

О своем впечатлении от «Детства» Некрасов писал не только автору, но и Тургеневу, который находился тогда в ссылке в своем имении Спасское. «Обрати внимание, — писал он 21 октября 1852 года, — на повесть «Детство» в IX номере — это талант новый и, кажется, надежный»6.

«Ты прав, — ответил Некрасову Тургенев 28 октября, — это талант надежный... Пиши к нему и понукай его писать. Скажи ему, если это может его интересовать, что я его приветствую, кланяюсь и рукоплещу ему»7. Позднее в письме к И. Ф. Миницкому от 12 мая 1853 года Тургенев назвал «Детство» «прелестной повестью»8.

Сообщение Некрасова в письме к Толстому о том, что «суд публики» относительно «Детства» оказался как нельзя более в пользу автора, вполне подтверждается воспоминаниями А. Я. Панаевой, которая рассказывает: «Со всех сторон от публики сыпались похвалы новому автору, и все интересовались узнать его фамилию. В кружке же литераторов относились как-то равнодушно к возникавшему таланту, только один Панаев был в таком восхищении от «Истории моего детства», что каждый вечер читал ее у кого-нибудь из своих знакомых. Тургенев трунил над Панаевым, уверяя, что все его знакомые прячутся от него на Невском, боясь, чтобы он им и там не стал читать выдержки из этого сочинения, так как Панаев успел наизусть выучить произведение нового автора»9.

Это сообщение Панаевой не вполне точно. Тургенев ко времени появления «Детства» в печати уже около четырех месяцев находился в ссылке в своем имении Спасское и вернулся в Петербург только 9 декабря 1853 года. Вероятно, шутка над Панаевым за его пристрастие к «Детству» была произнесена каким-либо другим литератором из кружка «Современника», но не

- 395 -

Тургеневым. Восхищение же Панаева «Детством» не подлежит сомнению, так как сам Панаев вспоминал впоследствии: «Мы приветствовали графа Л. Н. Толстого, автора «Детства» и «Отрочества»... Мы даже несколько оробели перед его талантом, который показался нам чуть не гениальным»10.

VII

Не менее сочувственно, чем читатели, отнеслась к первому появившемуся в печати произведению Толстого и критика.

Письмо Некрасова Толстой получил 26 ноября, а накануне, 25 ноября, он записал в своем дневнике: «Прочел критику о своей повести с необыкновенной радостью и рассказал Оголину» (А. П. Оголин — офицер, сослуживец Толстого).

«Критика», так порадовавшая Толстого, была напечатана в десятом номере «Отечественных записок» в отделе «Журналистика» без подписи автора (автором был С. С. Дудышкин). Вот что прочел Толстой в этой статье: «Давно не случалось нам читать произведения более прочувствованного, более благородно написанного, более проникнутого симпатией к тем явлениям действительности, за изображение которых взялся автор. Содержание рассказа очень просто: описывается та далекая пора, о которой каждый из нас вспоминает с благоговейным чувством, пора детства, когда мы были еще im Werden (по выражению Гете), со всеми светлыми ее радостями и кроткими печалями. Мы желали бы познакомить читателей с произведением г. Л. Н., выписав из него лучшее место; но лучшего в нем нет: все оно, с начала до конца, истинно прекрасно. Прочитаем первую попавшуюся нам на глаза страницу». Автор делает выписку из начала главы XVII («Горе») и прибавляет: «Как все черты верны в этом отрывке, и каким глубоким чувством проникнут он весь. Хотелось бы привести здесь и всю главу, начало которой выписано нами; но мы отошлем читателя к самой «Истории моего детства». Если это — первое произведение г. Л. Н., то нельзя не поздравить русскую литературу с появлением нового замечательного таланта».

Вполне понятно, почему такой в высшей степени сочувственный отзыв распространенного журнала должен был вызвать в Толстом «необыкновенную радость», — такую радость, которая повлекла за собой даже порыв откровенности, с которой он рассказал о своем авторстве ничего не знавшему о нем ранее сослуживцу.

В своих «Материалах к биографии Л. Н. Толстого» его жена Софья Андреевна передает следующий его рассказ о том

- 396 -

чувстве, которое он испытал, в первый раз читая критику на свою повесть: «Лежу я в избе на нарах, а тут брат и Оголин, читаю и упиваюсь наслаждением похвал, даже слезы восторга душат меня, и думаю: «Никто не знает, даже вот они, что это меня так хвалят»11.

Сочувственные критические статьи по поводу «Детства» появились не только в «Отечественных записках», но и в других журналах. В № 10 «Москвитянина» за 1852 год была напечатана статья «Журналистика», подписанная инициалами Б. А. и принадлежавшая постоянному сотруднику этого журнала Б. Н. Алмазову. Автор начинает свою статью словами: «Что это нашло на русскую литературу? Она как будто стала поправляться; стали опять показываться отрадные явления,... то и дело выступают новые литературные деятели с свежими силами и здоровым направлением... Словом (в добрый час сказать), в литературе урожай. Сказанное нами о нашей литературе вообще совершенно применяется к «Современнику», особенно к двум последним его номерам, разбор которых мы здесь предложим. Эти два нумера наполнены прекрасными статьями... Очень понравилась нам повесть «История моего детства». Многие черты детства здесь схвачены очень живо. Рассказ проникнут теплым чувством».

В десятом номере журнала «Пантеон», издававшегося Ф. А. Кони, в статье «Петербургский вестник» автор коснулся двух повестей из детской жизни, напечатанных в «Современнике»: «Истории моего детства» Л. Н. и «Истории Ульяны Терентьевны», принадлежавшей украинскому писателю П. А. Кулишу и напечатанной под псевдонимом «Николай М.». «Авторы этих рассказов, — писал анонимный критик «Пантеона», — рассказывают от своего имени историю своих детских лет: одному из авторов 14 лет, другому, кажется, 8 во время описываемых ими происшествий. Очевидно, что надо много уменья и искусства, чтобы заинтересовать читателей историею этих неинтересных годов человеческого возраста. Всем нам было и восемь и

- 397 -

четырнадцать лет, но не все мы Диккенсы, чтобы описывать эти года. Лучше всего эту истину доказал г. Николай М. Его «История Ульяны Терентьевны» удивительно скучна и растянута, тогда как в то же время г. Л. Н., автор «Истории моего детства», вышел с честью из этого тяжелого испытания, написав очень милый и безыскусственный рассказ, в котором много занимательного и любопытного».

«Отечественные записки» еще раз вернулись к «Детству» в январской книжке 1853 года в обзорной статье «Русская литература в 1852 году». Здесь о повести Толстого сказано: «С удовольствием мы распространились бы о вновь выступившем в прошлом году авторе г. Л. Н., которому принадлежит «История моего детства» («Современник»), если бы нами и без того не было уж много сказано в похвалу этому прекрасному рассказу. Редко случалось нам читать такое живое и увлекательное описание первых лет жизни. В содержании нет ничего особенного: детство, его первые впечатления, первое пробуждение способностей, первое сознание себя и своей обстановки, одним словом — все то, что мы знаем, что мы испытали. Но как все это рассказано! Какое уменье владеть языком и подмечать первые движения души! А между тем как передать красоту рассказа, прелесть которого именно и заключается в рассказе?»

В период появления «Детства» автобиографический жанр был широко распространен в нашей литературе. Причины такого широкого распространения автобиографического жанра в русской литературе последних лет царствования Николая I заключались, в частности, в том, что, вследствие невозможности по цензурным условиям касаться основных вопросов общественной жизни того времени, литература направляла свое внимание преимущественно на явления внутренней жизни человека и их развитие. В журналах «Современник», «Отечественные записки», «Москвитянин», «Пантеон» за 1847—1855 гг. появились такие произведения автобиографического жанра, как «Семейство Тальниковых» Н. Станицкого (А. Я. Панаевой и Некрасова), «Дневник чиновника», «Записки студента», «Записки купца», «Дневник сельского учителя», «Дневник бедного священника» и др., а также переводные произведения того же жанра, каковы «Признания» Ламартина, «Замогильные записки» Шатобриана, «Сказка моей жизни» Андерсена, «Записки трагика» Тальмы, «Ученические годы Вильгельма Мейстера» Гете, «Дженни» Каррер Белля. Возможно, что и перемена заглавия повести Толстого («История моего детства» вместо «Детство») была произведена редакцией «Современника» именно для того, чтобы ввести повесть Толстого в цикл произведений автобиографического жанра.

- 398 -

Тогда же в журналах появилось и несколько повестей из жизни детей, как «Неточка Незванова» и «Маленький герой» Достоевского, «Адам Адамыч» М. И. Михайлова, «История Ульяны Терентьевны» и «Яков Яковлич» П. А. Кулиша. Но рассказы Достоевского рисуют психологию больных детей, другие же появившиеся в то время произведения из детской жизни по своим художественным достоинствам не могут идти ни в какое сравнение с повестью Толстого. Тургенев 18 ноября 1852 года писал Некрасову: «Я прочел «Якова Яковлича». В авторе есть талант, но небольшой и ненадежный. Но все-таки «Яков Яковлич» — повесть не дюжинная, и если автор молод — выработается. Только от него до Толстого (Л. Н.) — как от земли до неба, и «Ульяну Терентьевну» я читать не стану»12. Сам Толстой, прочитав «Историю Ульяны Терентьевны», записал в дневнике 29 сентября 1852 года: «Читал новый «Современник». Одна хорошая повесть, похожая на мое «Детство», но — он было написал: «хуже», а затем поправил: «неосновательная».

Детская психология в названных выше рассказах из жизни детей раскрыта очень слабо. Автор повести «Адам Адамыч» М. И. Михайлов сам заявлял: «Я умею рассказывать только самые пустые события ежедневной, будничной жизни; мир же чувств и души для пера моего недоступное поле»13.

Если не считать превосходных страниц, посвященных детству Обломова в романе Гончарова, то можно сказать, что повесть Толстого была первой в русской литературе попыткой художественного изображения внутренней жизни ребенка. Этим объясняется ее необыкновенный успех и в литературных кругах, и среди читателей «Современника».

VIII

Еще до получения письма Некрасова от 30 октября Толстой думал о том, чтобы начать писать что-нибудь новое для «Современника». «Хочу писать кавказские очерки для образования слога и денег», — записывает он в дневнике 13 октября. 19 октября он пишет уже более определенно: «Ежели письмо от редактора побудит меня писать «Очерки Кавказа», то вот программа их».

И он тут же набрасывает программу будущих «Очерков Кавказа», включающую три раздела: 1) «Нравы народа», куда должны были войти слышанные им «истории» казачки Соломониды и мирного чеченца Балты, а также описание его поездки в Мамакай Юрт; 2) описание поездки на побережье Каспийского моря в апреле 1852 года и впечатлений от этой

- 399 -

поездки; 3) «война», где намечены темы: a) переход, b) движение, c) что такое храбрость». Через два дня к этой программе был присоединен еще четвертый пункт: «Рассказы Япишки: a) об охоте, b) о старом житье казаков, c) о его похождениях в горах».

Получив письмо Некрасова от 30 октября, Толстой в тот же день записывает в дневнике: «Мне дают 50 рублей серебром за лист, и я хочу, не отлагая, писать рассказы о Кавказе. Начал сегодня».

Таким образом, по получении письма Некрасова работа над «Романом русского помещика» была временно оставлена ради «рассказов о Кавказе».

На другой день, 27 ноября, Толстой пишет ответ Некрасову. Он начинает письмо с выражения сожаления относительно того, что не может в данное время что-нибудь послать в редакцию «Современника», так как не имеет ничего вполне готового; «тем более, — прибавляет Толстой, — что условия, которые вы мне предлагаете, нахожу для себя слишком выгодными и вполне соглашаюсь на них».

Сочувственный отзыв о «Детстве», который Толстой прочел в «Отечественных записках», только отчасти примирил его с теми изменениями и сокращениями, которые были сделаны при печатании повести в «Современнике», и он не мог не коснуться их в своем письме к Некрасову. Оговорившись, что он не будет перечислять «мелочные изменения», произведенные редакцией в его повести, Толстой упоминает только о двух из них, которые «особенно неприятно поразили» его. Это, во-первых, вся история любви Натальи Савишны и, во-вторых, перемена заглавия. Толстой так дорожит полной неприкосновенностью своих писаний, что, несмотря на большую нужду в деньгах и «слишком выгодные условия», которые предлагал ему редактор «Современника», далее пишет: «Я буду просить вас, милостивый государь, дать мне обещание насчет будущего моего писания, ежели вам будет угодно продолжать принимать его в свой журнал, не изменять в нем ровно ничего». И заканчивает письмо обещанием прислать в журнал первое, что он сочтет «достойным напечатания».

В тот же день, как было написано это письмо, Толстой пытался продолжать начатый накануне «рассказ о Кавказе», но работа не пошла. «Нейдет кавказский рассказ», — записывает он в дневнике. И на следующий день, 28 ноября: «Пробовал писать — нейдет. Видно, прошло время для меня переливать из пустого в порожнее. Писать без цели и надежды на пользу решительно не могу».

Какой же «кавказский рассказ» был начат в то время Толстым? Можно с полной уверенностью утверждать, что начатый

- 400 -

Толстым 26 ноября рассказ — это очерк, озаглавленный «Записки о Кавказе. Поездка в Мамакай Юрт»14. Этот очерк, оставшийся незаконченным, рукопись которого содержит всего четыре листа, занимает свое место в истории развития художественного творчества Толстого.

Толстой начинает рассказ с воспоминаний о том, как он в детстве или первой юности читал Марлинского, «и разумеется с восторгом, читал тоже не с меньшим наслаждением кавказские сочинения Лермонтова». Из чтения Марлинского и Лермонтова у автора составилось поэтическое представление о Кавказе. В его воображении сложились «поэтические образы воинственных черкесов, голубоглазых черкешенок, гор, скал, снегов, быстрых потоков, чинар... Бурка, кинжал и шашка занимали в них не последнее место»15. Кавказ был для него «поэмой на незнакомом языке». Когда же он сам увидел Кавказ, то он «во многих случаях пожалел о вымышленной поэме», но в других случаях «убедился, что действительность была лучше воображаемого».

Приступая к рассказу, автор предупреждает своих читателей, что, читая его, им придется отказаться «от многих звучных слов и поэтических образов». Но автор выражает желание, чтобы для читателя «взамен погибших» «возникли новые образы, которые бы были ближе к действительности и не менее поэтичны». Он считает, что хотя и «воображаемое» нелегко выразить словом, но «выразить действительность еще труднее». «Верная передача действительности есть камень преткновения для слова».

Вслед за введением, определившим характер рассказа, следовало сатирическое изображение общества офицеров с их женами,

- 401 -

жившими в Старом Юрте. Толстой, однако, вскоре оставил начатый очерк и больше к нему не возвращался.

Замысел Толстого состоял в том, чтобы то ложное, напыщенное представление о далеком Кавказе, которое можно было встретить во многих художественных произведениях времени 1820—1840-х годов, заменить представлением правдивым. При этом он был уверен, что действительный Кавказ предстанет перед читателями в не менее поэтическом виде, чем вымышленный Кавказ поэтов и писателей-романтиков. Толстой и здесь, следовательно, провозглашает принцип, уже так ярко выраженный им в черновой редакции «Детства»: что действительная жизнь заключает в себе больше поэтических элементов, чем какие бы то ни было вымыслы.

В этом и состоит то новое, что Толстой поставил своей задачей внести в изображение Кавказа.

Романтическая манера изображения Кавказа, применявшаяся Марлинским и его многочисленными подражателями, была осуждена еще Белинским. Некрасовский «Современник» в ряде очерков и статей продолжал эту линию Белинского. В «Современнике» 1850 года были напечатаны «Записки об Аварской экспедиции 1837 года» Я. Костенецкого, вышедшие в следующем году отдельным изданием. В рецензии на эту книгу, напечатанной в «Современнике» 1851 года, отмечалось, что хотя «о Кавказе писалось у нас довольно много» благодаря подражателям Марлинского и Пушкина, все же «публика наша мало знала о Кавказе», так как «все, что писалось тогда о Кавказе, относилось более к области фантазии, чем в самом деле к Кавказу». Только с недавнего времени, — говорит далее рецензент, — начали появляться такие сочинения о Кавказе, в которых «цветы красноречия заменились богатством фактов, собранных тщательно в течение многих лет на месте». К этим сочинениям автор относит и книгу Костенецкого16.

Но Толстой ставил перед собой цель соединить правдивое описание Кавказа с художественным, поэтическим его изображением. Его задача, следовательно, включая в себя задачу авторов кавказских очерков, печатавшихся в «Современнике», была в то же время гораздо сложнее. И, оставив незаконченным очерк «Поездка в Мамакай Юрт», Толстой не отказался от замысла поэтического изображения настоящего Кавказа, что он вскоре и выполнил. Некоторые отдельные выражения из очерка «Поездка в Мамакай Юрт» впоследствии перешли в «Набег» и «Рубку леса».

Что касается других перечисленных в дневнике тем и планов, относящихся к задуманным Толстым «Очеркам Кавказа», как «История Соломониды», «История Балты», поездка на Каспийское

- 402 -

побережье и пр., то все эти сюжеты остались совершенно нетронутыми. Только коротко изложенные рассказы старого казака Епишки об охоте, о старом житье казаков и о его приключениях вошли впоследствии в повесть «Казаки».

IX

На другой день после того, как Толстой так решительно заявил самому себе в дневнике, что он уже не может «переливать из пустого в порожнее» и «писать без цели и надежды на пользу», 29 ноября он записывает: «Примусь за отделку «Описания войны» и за «Отрочество». Книга пойдет своим чередом». (Под «книгой» здесь нужно разуметь, конечно, «Роман русского помещика».)

На следующий день, 30 ноября, в дневнике Толстого записано: «Завтра утром примусь за переделку «Описания войны», а вечером за «Отрочество», которое окончательно решил продолжать».

Он излагает содержание задуманного им ранее романа «Четыре эпохи развития», который он теперь называет «Четыре эпохи жизни». Роман этот представляется ему в основном как роман автобиографический. «Четыре эпохи жизни», — пишет Толстой, — составят мой (он подчеркивает это слово) роман до Тифлиса. Я могу писать про него, потому что он далек от меня». Слова «до Тифлиса» обозначают — до приезда Толстого в Тифлис в ноябре 1851 года. Так широко представлял себе тогда Толстой пределы задуманной им тетралогии. По его замыслу в нее должны были войти и эпоха отрочества, и время юности, и пребывание в Казанском университете, и последующие тревожные годы17, начиная с возвращения из Казани в Ясную Поляну и кончая отъездом на Кавказ. Не должна была войти в тетралогию только история его взаимоотношений с крестьянами, изображению которой был посвящен «Роман русского помещика».

«И как роман человека умного, чувствительного и заблудившегося, — продолжает Толстой, — он будет поучителен, хотя не догматический; роман же русского помещика будет догматический». Совершенно ясно, что разумел Толстой, говоря, что начатый им «Роман русского помещика» будет «догматическим». Он разумел то же самое, что и тогда, когда писал в дневнике, что роман этот будет романом «с целью», т. е. что в нем будет

- 403 -

проведена определенная мысль, определенная тенденция. Этой тенденции, по замыслу Толстого, должен был быть лишен задуманный им другой роман — «Четыре эпохи жизни». Но Толстой надеялся, что и этот роман будет «поучительным», так как будет содержать описание всех его исканий, успехов, ошибок и разочарований в его внутренней и внешней жизни.

Однако Толстой тогда не приступил к исполнению этого замысла.

1 декабря он записывает: «Писал целый день «Описание войны». Это не был какой-то новый очерк: как видно из дальнейшего, Толстой взял начатое им еще в мае «Письмо с Кавказа» и занялся его переработкой. Работа протекала очень напряженно и продолжалась в течение почти всего декабря (до 26-го) 1852 года. Толстой работал с увлечением и с волнением, переходя от надежды к сомнению и даже к отчаянию и опять к надежде. «Кажется, будет хорошо», — записывает он 3 декабря; затем на другой день: «Я с каким-то страхом пишу этот рассказ»; на следующий день: «Рассказ будет порядочный»; 7 декабря: «Мне кажется, что все написанное очень скверно»; 8 декабря: «Решительно так плохо, что я постараюсь завтра кончить, чтобы приняться за другое».

10 декабря рассказ был начерно закончен, но Толстой считает, что «еще раз придется переделывать его». Одушевление, с которым он взялся за отделку рассказа, на время исчезает и уступает место разочарованию. Начатый рассказ кажется ему бессодержательным. «Решительно совестно мне, — записывает он 11 декабря, — заниматься такими глупостями, как мои рассказы, когда у меня начата такая чудная вещь, как «Роман помещика». Зачем деньги, дурацкая литературная известность? Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь. За такой работой никогда не устанешь».

Тем не менее 15 декабря он вновь принялся за переделку рассказа и поручил переписку его офицеру Хилковскому, но на следующий день решил, что для того, чтобы рассказ вышел «порядочным», ему нужно переписать его самому. И он, действительно, через два дня взялся сам за новую переписку рассказа. 20 декабря Толстой «переписал всю вторую часть», и переписанное ему «кажется хорошо». 22 декабря он вновь переписал начало рассказа, а 24 декабря рассказ был закончен. Автор находит, что рассказ «недурен».

26 декабря рассказ, ранее в рукописях называвшийся «Рассказ волонтера» и получивший теперь название «Набег», с отъезжавшим с Кавказа офицером Сулимовским был отослан в Петербург в редакцию «Современника». Вместе с рассказом Толстой отправил Некрасову письмо, в котором настойчиво просил ничего не выпускать, не прибавлять и, главное, не переменять в

- 404 -

рассказе. «Ежели против чаяния цензура вымарает в этом рассказе слишком много, — писал Толстой далее, — то, пожалуйста, не печатайте его в изувеченном виде, а возвратите мне». В рукописи Толстой приписал варианты двух мест рассказа, которые, по его предположениям, могли быть вычеркнуты цензурой.

Так закончилась работа Толстого над его первым военным рассказом, начавшаяся 17 мая 1852 года и продолжавшаяся с перерывами более семи месяцев.

X

Рассказ «Набег» во время продолжительной работы над ним автора претерпел большие изменения.

Работа над первой редакцией «Набега» продолжалась с 17 мая по 14 июля 1852 года. Повидимому, главной целью автора в это время было записать памятные ему впечатления о его первом участии в походе против горцев в июне 1851 года. Форма письма с обращением к неназванному корреспонденту казалась ему самой подходящей для этой цели.

С интересом вспоминал Толстой почти через год все подробности этих памятных для него дней его жизни: как накануне он узнал от знакомого капитана о предстоящем походе, как они выехали с капитаном в четыре часа утра, как он любовался чудным кавказским утром, как они догоняли пехоту, слушали солдатское пение и смотрели солдатскую пляску, как расположились на привал, где офицеры закусывали и отдыхали, и как в шесть часов вечера приехали в крепость Грозную и что они увидели в этой крепости. Вспоминал Толстой, как он был поражен, не заметив ни на одном лице солдата или офицера ни малейших признаков страха или беспокойства в ожидании предстоящего дела. Занялся Толстой также зарисовкой типов офицеров, виденных им в походе.

Что касается кавказской военной администрации и высших военных чинов, то они с самого начала очерка изображаются Толстым в явно сатирическом тоне. На его вопрос о том, куда направляется отряд, его собеседник капитан А—в ответил, что, вероятно, будут брать тот самый завал, который берут каждый год уже в течение четырех лет ценою больших жертв, хотя можно было бы избежать этого, укрепивши завал тотчас после его взятия. Не делалось этого, по мнению капитана, только для того, чтобы командирам каждый год «иметь случай получать и раздавать награды»18. Далее на высказанное автором

- 405 -

предположение о том, что поход, повидимому, продлится два дня, так как провианта велено взять именно на этот срок, капитан отвечает: «Не знаете же вы наших порядков. Это ровно ничего не доказывает, что провианта взято на два дня; разве не бывало с нами, что сухарей возьмут на пять дней, а на пятый день отдают приказ, чтобы провиант одного дня растянуть еще на пять дней, а потом еще на десять дней». И на недоуменный вопрос автора: «Да как же так?» — капитан многозначительно отвечает: «Да так»19.

Относительно офицеров, которые находились в свите генерала — их было человек тридцать — капитан говорил, «что все это шелыганы, которые только другим мешают, а сами ничего не делают. Но можно ли верить капитану, когда эти-то, по его словам, шелыганы и получают лучшие награды?» — иронически спрашивает автор20. Наконец, относительно генерала и полковника, участвовавших в набеге, капитан говорил, что взгляд у генерала был не только не величественный, как уверяли некоторые, «но какой-то глупый и пьяный взгляд» и что «русскому генералу и полковнику прилично быть похожим на русских солдат, а не на английских охотников».

Во второй части очерка описываются обстрел горского аула и занятие его русским отрядом. В тоне, с каким автор рассказывает о разрушении аула, заметно полное сочувствие горцам. «Мы спокойно разговаривали и шутили, посматривая на разрушение трудов стольких людей», — говорит автор21.

Убийство солдатом-карабинером ради грабежа беззащитной горской женщины с ребенком на руках наводит автора на грустные размышления. Обращаясь к этому солдату, он спрашивает: «Карабинер, зачем ты это сделал?.. Вспомни о солдатке Анисье,

- 406 -

которая держит постоялый двор в Т. губернии, о мальчишке — солдатском сыне — Алешке, которого ты оставил на руках Анисьи и прощаясь с которым ты засмеялся, махнув рукою, для того только, чтобы не расплакаться. Что бы ты сказал, ежели бы буяны фабричные, усевшись за прилавком, спьяна стали бы бранить твою хозяйку и потом бы ударили ее и медной кружкой пустили бы в голову Алешки? — Как бы это понравилось тебе? — Может быть, тебе в голову не может войти такое сравнение; ты говоришь: «бусурмане». — Пускай бусурмане; но поверь мне, придет время, когда ты будешь дряхлый, убогий, отставной солдат, и конец твой уж будет близко. Анисья побежит за батюшкой. Батюшка придет, а тебе уж под горло подступит, спросит, грешен ли против 6-й заповеди? «Грешен, батюшка», скажешь ты с глубоким вздохом, в душе твоей вдруг проснется воспоминание о бусурманке, и в воображении ясно нарисуется ужасная картинка: потухшие глаза, тонкая струйка алой крови и глубокая рана в спине под синей рубахой, мутные глаза с невыразимым отчаянием вперятся в твои, гололобый детеныш с ужасом будет указывать на тебя и голос совести неслышно, но внятно скажет тебе страшное слово. — Что-то больно, больно ущемит тебя в сердце, последние и первые слезы потекут по твоему кирпичному израненному лицу. Но уж поздно: не помогут и слезы раскаяния, холод смерти обнимет тебя. — Мне жалко тебя, карабинер»22.

Этот отрывок, несмотря на его несколько сентиментальный тон, очень характерен для молодого Толстого. Мы находим здесь в первый раз (хотя и не вполне определенно) выраженную Толстым мысль о братстве народов, нарушаемом правительствами, устраивающими войны, о чем он многократно писал впоследствии в своих статьях.

В последней части очерка, где описывается отступление отряда после разрушения аула, автор опять переходит в сатирический тон. Полковник характеризуется как «британец совершенный». Доктор, призванный к смертельно раненному офицеру, настолько пьян, что вместо того, чтобы направить зонд в рану на груди, попадает зондом в нос раненому офицеру. Свита, окружающая генерала, поражает своим отвратительным подхалимством. Обступив генерала, эти офицеры «с большим участием смотрели на приготовление для него в спиртовой кастрюльке яичницы и битков; казалось, им очень нравилось, что генерал будет кушать». Услыхав рассказ генерала о том, как он когда-то давно служил на Кавказе вместе с капитаном, командующим арьергардом в этом набеге, «присутствующие изъявили участие, удивление и любопытство».

- 407 -

Таким образом, «Письмо с Кавказа» в первой редакции носило явно выраженный сатирический характер. Толстой невольно начал описывать все то, что так сильно возмущало его в кавказской службе того времени: карьеризм высших чинов армии, их равнодушие к напрасным жертвам солдатских жизней, лесть и подобострастие близких к генералу офицеров, праздность и паразитизм штабных. Все это Толстой впоследствии ярко изобразил в «Войне и мире».

Возможно, что в сатирическом изображении Толстым высшего кавказского офицерства сказалось и некоторое влияние его брата Николая Николаевича, о котором хорошо его знавший в конце 1850-х годов Фет писал: «Он так ясно умел отмечать действительную сущность от ее эфемерной оболочки, что с одинаковой иронией смотрел и на высший, и на низший слой кавказской жизни»23.

Но кончая первую редакцию очерка, Толстой, занятый разрешением нравственных вопросов, почувствовал недовольство тем сатирическим направлением, которое приняло его новое произведение. «Надо торопиться скорее окончить сатиру моего «Письма с Кавказа», — записал он 7 июля, — а то сатира не в моем характере».

XI

Вторая редакция очерка была начата после 20 июля 1852 года. 20 июля в дневнике Толстого записано: «Завтра начинаю переделывать «Письмо с Кавказа», и себя заменю волонтером». Рукопись новой редакции очерка получает заглавие «Рассказ волонтера». Толстому, очевидно, хотелось замаскировать автобиографический характер очерка, чтобы тем свободнее вводить в него автобиографический элемент. Автобиографический характер «Набега» был удостоверен самим Толстым, который в 1910 году в разговоре со старшим сыном по поводу этого очерка сказал: «Да ведь это я в набег ходил, я тогда не служил еще»24.

В этой редакции рассказчик дает объяснение, с какою целью он идет в набег. Его не интересуют ни стратегические соображения, ни вопрос о победе или поражении отряда. Его интересует вопрос психологический: «Мне хочется видеть, — говорит он капитану, — как это человек, который не имеет против другого никакой злобы, возьмет и убьет его и зачем?»

Работа над очерком на этот раз продолжалась недолго25 и возобновилась лишь в декабре того же года.

- 408 -

Перечитав 1 декабря написанную им ранее редакцию очерка, Толстой, занятый в то время преимущественно своей внутренней жизнью, опять испытывает недовольство преобладанием в очерке сатирического тона. «Все сатирическое не нравится мне, — записывает он в тот же день, — а так как все было в сатирическом духе, то все нужно переделывать». Затем 3 декабря: «Кажется, будет хорошо. И без сатиры. Какое-то внутреннее чувство сильно говорит против сатиры. Мне даже неприятно описывать дурные стороны целого класса людей, не только личности». «Ежели я еще буду переделывать, то выйдет лучше, но совсем не то, что я сначала задумал», — записывает Толстой 7 декабря.

В этих словах Толстого содержится протест не только против сатиры, как определенного литературного жанра, но и против вообще всякого описания чьих бы то ни было «дурных сторон». Этот протест вытекал из общего идеалистического миросозерцания Толстого, по которому в каждом человеке заложены начала добра, и для того, чтобы быть полезным людям (в том числе и литературными работами), нужно воздействовать на эти задатки добра, скрытые в душе всякого человека. При таком взгляде на человека ни сатире, ни гневному обличению не будет места. Но Толстой никогда не мог последовательно проводить этот принцип и как в молодые годы, так и, особенно, в последний период своей жизни не мог избежать ни сатиры, ни обличения. Во многих его произведениях, как художественных, так и теоретического характера, не только присутствует, но даже преобладает элемент сатиры и обличения. Таким образом, вопреки категорическим заявлениям Толстого в его дневниках, следует признать, что сатира и обличение были не менее свойственны его творчеству, чем изображение положительных героев. Отказ от сатиры и обличения как у раннего, так и у позднего Толстого всегда бывал только временным явлением.

В последних редакциях «Набега» элемент сатиры не был удален совершенно, но значительно ослаблен; он оставлен только для изображения высших чинов армии, распоряжавшихся набегом. О генерале сказано, что в его «походке, голосе, во всех движениях» «выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую цену»26. Батальонный командир выражает «на полном лице степень своего чина»27. Прототипом для образа генерала послужил командир левого фланга кавказской армии князь Барятинский, и прототипом, настолько близким к образу, что Толстой, когда «Набег» был напечатан, опасался даже, что Барятинский узнает себя в его рассказе. «Меня сильно беспокоит

- 409 -

то, что Барятинский узнает себя в рассказе «Набег», — записал он в дневнике 30 апреля 1853 года.

Картина набега в последних редакциях рассказа дана гораздо ярче. Размышления автора о войне вообще и о войне с горцами в частности изложены гораздо подробнее и яснее. Очерк превратился в рассказ. Беглые зарисовки офицеров разрастаются в подробные и яркие характеристики.

Так, безымянный грузинский князь, безрассудно гибнущий в схватке с горцами, на ходу рассказа заменяется прапорщиком Аланиным, в котором Толстой отразил характерные черты своего сослуживца молодого прапорщика Буемского. Вводится новый тип — поручика Розенкранца, играющего заметную роль в ходе рассказа. «Этот офицер, — рассказывает Толстой про Розенкранца, — был один из довольно часто встречающихся здесь типов удальцов, образовавшихся по рецепту героев Марлинского и Лермонтова. Эти люди в жизни своей на Кавказе принимают за основание не собственные наклонности, а поступки этих героев и смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь противоречащую действительности призму «героев нашего времени», Бэл, Амалат-Беков и Мулла-Нуров. Поручик всегда ходил в азиатском платье, имел тысячи кунаков не только во всех мирных аулах, но даже и в горских, по самым опасным местам езжал без оказии, ходил с мирными татарами по ночам засаживаться на дорогу подкарауливать, грабить и убивать попадавшихся горцев, имел татарку любовницу и писал свои записки. Этим-то он и заслужил репутацию джигита в кругу большей части офицеров»28.

Прототипом для Розенкранца послужил Толстому его сослуживец поручик Пистолькорс. Это удостоверено следующей записью дневника Толстого от 16 декабря 1853 года, когда «Набег» уже появился в печати: «Сулимовский с обыкновенной своей грубостью рассказал мне, как Пистолькорс ругает меня за Розенкранца». О том, что прототипом Розенкранца послужил именно поручик Пистолькорс, и о том, что образ Розенкранца был типическим для многих кавказских офицеров того времени, свидетельствует и военный историк А. Л. Зиссерман в своей книге «Двадцать пять лет на Кавказе». «В «Набеге», — пишет Зиссерман, — выведен поручик Розенкранц; до какой степени изображение верно, можно судить по тому, что когда я первый раз в Чечне выступил с отрядом и увидел штабс-капитана Пистолькорса, разъезжавшего в шикозном черкесском костюме, со всеми ухватками чистокровного джигита, я не мог не подумать: да это Розенкранц, как есть, на чистоту, без прикрас. И некоторые из грозненских старожилов просто мне даже объявили, что Розенкранц Толстого и есть он, Пистолькорс; что с него-то портрет и писан. А таких

- 410 -

Пистолькорсов было не мало, и увлекались некоторые до того, что готовы были чуть не перейти в мусульманство и совсем очечениться... Были такие, что в товариществе с двумя-тремя чеченцами ближайшего непокорного аула пробирались ночью в свое же укрепление или станицу, чтобы увести лошадь или вообще что-нибудь утащить, лишь бы испытать сильное ощущение опасности, наткнуться на секрет, на засаду... Тут дело шло, конечно, не о лошади или бараке, а обо всем процессе его увода, об этом ползаньи ночью, о разных хитрых, увертливых движениях для введения в заблуждение часовых, об удали и восторженных похвалах, когда удавалось к рассвету возвратиться в аул с добычей...»29

Центральной фигурой среди всех офицерских типов рассказа является капитан Хлопов (он же капитан А — в в первой редакции рассказа). Обрисовав симпатичными чертами его внешность, его трогательную любовь к старухе матери, оставшейся на родине, Толстой особенное внимание уделяет описанию поведения капитана в деле с горцами. «В фигуре капитана, — рассказывает Толстой, — было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», сказалось мне невольно. Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице; только по более, чем обыкновенно, светлому взгляду можно было заметить в нем внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко сказать: таким же, как и всегда. Но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой суровее, третий веселее, чем обыкновенно; по лицу же капитана заметно, что он и не понимает, зачем казаться».

Описание поведения капитана Хлопова в деле дает Толстому повод высказать свои мысли относительно характера «русской храбрости». «Француз, — говорит Толстой, — который при Ватерлоо сказал: «La garde meurt, mais ne se rend pas»30, и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно.

- 411 -

Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости»31.

Тип капитана Хлопова, как и типы других офицеров, выведенных в «Набеге», не был выдуман Толстым; тип этот был, если можно так выразиться, «высмотрен» им среди его сослуживцев на Кавказе. Как сказано выше, прототипом капитана Хлопова послужил офицер Хилковский, о котором Толстой неоднократно упоминает в дневнике, всегда отзываясь о нем с хорошей стороны. В 1910 году, разговаривая со своим старшим сыном о «Набеге», Толстой старался, но не мог вспомнить фамилию изображенного в рассказе капитана, о котором сказал: «Был спокойный, тихий, прекрасный человек»32.

А. Л. Зиссерман удостоверяет, что капитан Хлопов — лицо типическое для известной части кавказского офицерства того времени. Он даже называет двух офицеров Куринского полка, которые, по его мнению, походили на Хлопова33. Можно думать, что и брат Толстого Николай Николаевич имел много общего с капитаном Хлоповым.

В творчестве Толстого образ капитана Хлопова играет важную роль. От него идут нити к положительным образам офицеров в «Войне и мире». Не только созданному его творческой фантазией командиру артиллерийской батареи капитану Тушину, но и действительным историческим личностям, своим любимым героям Кутузову и Багратиону, Толстой придал главные черты характера капитана Хлопова — черты «истины и простоты», естественности, отсутствия всего деланого, неискреннего, всякой фальши, фразерства, напыщенности, аффектации, всякого желания чем бы то ни было «казаться». Кутузов так и характеризуется Толстым, как «простая, скромная и потому истинно величественная фигура».

XII

По ходу рассказа Толстой рисует превосходные пейзажи кавказской природы в разные часы дня и ночи. «Раннее прекрасное летнее утро»; «яркобелые матовые массы снеговых гор с их причудливыми, но до малейших подробностей изящными тенями и очертаниями»; «нестерпимая жара» в знойный полдень; тихий вечер, когда «молодой полумесяц, как прозрачное облачко,

- 412 -

виднелся на горизонте», и, наконец, теплая и темная ночь, когда «было так тихо, что, казалось, ни одна травка, ни одно облачко не шевелились», и «так темно, что на самом близком расстоянии невозможно было определять предметы», — все эти картины, виденные Толстым на Кавказе, в ярких, поэтических образах проходят перед глазами читателя.

Отряд выступает в поход. Ночь производит на рассказчика чарующее действие. «Все те ночные чуть слышные движения природы, которые невозможно ни понять, ни определить, сливались в один полный, прекрасный звук, который мы называем тишиною ночи».

Но эта спокойная, торжественная тишина ночи не влечет его к успокоению, к внутренней тишине. Напротив, мысль его в этой ночной тишине работает еще более напряженно. «Как могли люди среди этой природы не найти мира и счастия?» — думает он. — «Война? Какое непонятное явление. Когда рассудок задает себе вопрос, справедливо ли, необходимо ли оно, внутренний голос всегда отвечает: нет». Но вслед за этим решительным отрицанием всякой войны автор тут же делает оговорку: «Одно постоянство этого неестественного явления делает его естественным, а чувство самосохранения — справедливым».

Итак, считая по указанию «внутреннего голоса» всякую войну несправедливой и ненужной, Толстой в то же время признает справедливой войну, вытекающую из чувства самосохранения. Эту мерку он тут же применяет к войне русских с кавказскими горцами. «Кто станет сомневаться, — говорит Толстой, — что в войне русских с горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне? Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежей, убийств, набегов народов диких и воинственных?»

Но такое общее решение вопроса кажется Толстому недостаточным. Верный поставленной им перед собою в начале рассказа задаче: определить, по каким причинам люди на войне убивают друг друга, Толстой старается найти ответ на вопрос, по каким причинам горцы отчаянно сопротивляются русскому нашествию и по каким побудительным причинам идут на войну офицеры, участвующие в набегах против горцев.

«Возьмем два частные лица, — говорит Толстой. — На чьей стороне чувство самосохранения и, следовательно, справедливость? — спрашивает он: — на стороне ли того оборванца, какого-нибудь Джеми, который, услыхав о приближении русских, с проклятием снимет со стены старую винтовку и с тремя — четырьмя зарядами в заправах, которые он выпустит недаром, побежит навстречу гяурам, который, увидав, что русские все-таки идут вперед, подвигаются к его засеянному полю, которое они вытопчут,

- 413 -

к его сакле, которую сожгут, и к тому оврагу, в котором, дрожа от испуга, спрятались его мать, жена, дети, подумает, что все, что только может составить его счастие, все отнимут у него, — в бессильной злобе с криком отчаяния сорвет с себя оборванный зипунишко, бросит винтовку на землю и, надвинув на глаза папаху, запоет предсмертную песню и с одним кинжалом в руках, очертя голову, бросится на штыки русских?»

Нарисовав такую картину, которая дает читателю ясно понять, что, по мнению автора, не что иное, как чувство самосохранения, заставляет горцев сопротивляться нашествию русских войск, Толстой переходит к раскрытию тех мотивов, которые привели на Кавказ офицеров, участвующих в войне против горцев.

«На его ли [Джеми] стороне справедливость, — продолжает Толстой, — или на стороне этого офицера, состоящего в свите генерала, который так хорошо напевает французские песенки именно в то время, как проезжает мимо вас?» Этот офицер, — говорит Толстой, — имеет в России семью, имение и крепостных крестьян и «обязанности в отношении их» (Толстой не забывает подчеркнуть, что у помещиков, владеющих крепостными крестьянами, есть «обязанности» по отношению к этим крестьянам), но «не имеет никакого повода и желания враждовать с горцами, а приехал на Кавказ — так, чтобы показать свою храбрость». Другой офицер, адъютант генерала, «желает только получить поскорее чин капитана и тепленькое местечко и по этому случаю сделался врагом горцев», — иронически замечает Толстой.

Особенное недоумение вызывает у автора участие в экспедиции против горцев молодого немца Каспара Лаврентьича, с сильным акцентом говорящего по-русски. «Каспар Лаврентьич, — говорит Толстой, — сколько мне известно, уроженец Саксонии; чего же он не поделил с кавказскими горцами? Какая нелегкая вынесла его из отечества и бросила за тридевять земель? С какой стати саксонец Каспар Лаврентьич вмешался в нашу кровавую ссору с беспокойными соседями?»

Вывод, которого Толстой не делает, но который сам собою вытекает из всего его рассуждения, тот, что ни один из названных им офицеров не воюет с горцами по убеждению в справедливости этой войны, а все принимают участие в военных действиях только ради своей карьеры. Толстой, таким образом, здесь вновь приходит к обличению пустоты и ничтожества известной части кавказского офицерства того времени.

Весь этот отрывок, входящий в состав третьей редакции «Набега», не вошел в окончательный текст рассказа34. Трудно было бы предположить, чтобы Толстой сам отказался от такой

- 414 -

замечательной и по мыслям, и по художественным достоинствам части своего рассказа. Мы имеем прямое указание самого Толстого, что все это место не попало в печать по цензурным соображениям. В 1910 году Сергей Львович Толстой, помогавший Софье Андреевне в подготовке нового издания сочинений Льва Николаевича, прочел ему в числе других неопубликованных мест «Набега» также и этот отрывок. Лев Николаевич сказал, что это место, как и многие другие, было исключено Некрасовым не по литературным, а по цензурным соображениям, и что ему в то время «было обидно, что это рассуждение было выпущено». Толстой высказал желание, чтобы в новое издание его сочинений были включены выпущенные по цензурным соображениям места из «Набега»35.

В черновой редакции рассуждение Толстого изложено в еще более сильных выражениях. Толстой начинает с противопоставления человека и природы. Ему приходила в голову «не новая, но невольная мысль» о том, «как хорошо жить на свете, как прекрасен этот свет, как гадки люди и как мало умеют ценить его». Эту мысль вызывает у автора «вся окружающая природа».

Далее следует рассуждение о неестественности и ненужности войны, которые особенно сильно сознаются тогда, когда «внутреннее чувство» «возбуждено красотами природы». Оправдания военных действий против горцев, появившегося в последующей редакции, здесь еще нет. Затем автор, как и в последующей редакции, переходит к рассмотрению вопроса о том, «на чьей стороне чувство самосохранения и, следовательно, справедливость». Картина отчаяния «какого-нибудь оборванца Джеми» при приближении русского отряда изображена в этой редакции сильнее, чем в последующей. Джеми, «услыхав о приближении русского отряда, почти голый выскочил из своей сакли, навязал пук зажженной соломы на палку, махает ею и отчаянно кричит, чтобы все знали о угрожающем несчастии. Он боится, чтобы не вытоптали кукурузу, которую он посеял весной и на которую с трудом пустил, воду, чтобы не сожгли стог сена, который он собрал в прошлом годе, и саклю, в которой жили его отцы и прадеды; он боится, чтобы не убили его жену, детей, которые теперь дрожат от страха, лежа телешом под канаусовым одеялом; боится, наконец, чтобы не отняли у него оружие, которое ему дороже жизни. Да и как ему не кричать отчаянным голосом, не кинуть папаху на землю и не бить себя кулаками по бритой голове? Все, что только могло составить его счастие, все отнимут у него»36.

- 415 -

После такого убедительного объяснения тех причин, которые заставляют «оборванного Джеми» отчаянно сопротивляться нашествию русского отряда, Толстой, как и в последующей редакции, переходит к рассмотрению тех причин, которые заставляют офицеров, стоящих во главе отряда, воевать с горцами. Он начинает с генерала37. У генерала «есть славное имение, славный чин, славная жена и еще много прекрасных вещей, которыми он может владеть совершенно спокойно»; он «не имеет никакой личности ни против одного чеченца», его «ровно ничего не принуждает вынимать свой меч против них». Далее Толстой характеризует почти теми же словами, что и в последующей редакции, молодого офицера, состоящего в свите генерала, и офицера-немца, о котором замечает: «Немца на Кавказе так же странно видеть, как корову в гостиной». Или, быть может, говорит далее Толстой, справедливость на стороне этого чисто одетого офицера, который думает о том, сколько получит рационов? Или на стороне адъютанта с глянцевитым лицом, который думает: «Вот штука-то будет, как убьют или ранят. Чорт возьми», — и страшно затягивается папироской? Или на стороне этого солдата, который курит трубку и ни о чем не думает? Или не на стороне ли того, который заставил всех находить пользу и удовольствие в этой войне?»

Что означает эта последняя фраза? Кто тот, который «заставил всех находить пользу и удовольствие» в войне с горцами? Совершенно ясно, что эти слова могут относиться только к царю, и больше ни к кому. В этих словах находим, таким образом, протест Толстого против колониальной политики Николая I.

Далее изложение принимает конспективный характер. «Но разве они тоже виноваты, — говорит Толстой, — особенно солдаты? Им велели. Разумеется, на его стороне, на его стороне право. Это могут доказать все ученые». Ироническая фраза эта, в которой чувствуется то скептическое отношение к понятию «права», как оно определялось в то время в юридической науке, которое сложилось у Толстого в Казани, тоже может относиться только к царю. И кончается отрывок опять иронической фразой: «Так виноват этот оборванец тем, что он не знает, что такое закон и право».

Сравнивая данную редакцию этого отрывка с вышеприведенной последующей редакцией, видим, что Толстой удалил упоминание о генерале, о солдатах и, разумеется, о царе; иронический тон заменил тоном спокойным и серьезным; внес оправдание войны русских с горцами необходимостью охраны русских владений от набегов воинственных горских племен. Это заставляет думать, что Толстой отделывал этот отрывок для печати; вероятно,

- 416 -

он поместил его в последней редакции в рукопись рассказа, посланную в «Современник». Не это ли место рассказа было одним из тех двух мест, которые Толстой в рукописи, посланной Некрасову, отметил особыми значками, как опасные в цензурном отношении? Не было ли это место в рукописи заменено тем, которым заканчивается описание ночи в тексте «Набега», вошедшем в отдельное издание «Военных рассказов» Толстого 1856 года? Это окончание главы VI «Набега», перепечатывавшееся затем во всех изданиях рассказа, следующее: «Природа дышала примирительной красотой и силой. Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой, — этим непосредственнейшим выражением красоты и добра».

Однако и это рассуждение не было пропущено николаевской цензурой, увидевшей в нем, очевидно, осуждение политики Николая I на Кавказе. В «Современнике» это место рассказа не было напечатано.

Не только по мысли — противопоставлению человека и природы, до Толстого выражавшейся во многих поэтических произведениях, — но и по отдельным выражениям все это заключение шестой главы «Набега» очень напоминает некоторые строки стихотворения Лермонтова «Валерик» («Я к вам пишу...»), написанного за двенадцать лет до «Набега» и также изображающего картину нападения на горцев. Строки эти следующие:

«А там, вдали, грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной
Тянулись горы — и  Казбек
Сверкал главой остроконечной.
Я думал: жалкий человек!
Чего он хочет... Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?..»

Быть может, в данном случае произошло прямое воздействие лермонтовского стихотворения на рассказ Толстого, так как в дневнике Толстого 26 декабря 1852 года записано и подчеркнуто: «Читаю Лермонтова третий день». (По дневнику, последний день работы Толстого над «Набегом» — 24 декабря.)

Приступив к описанию обстрела аула, Толстой вновь переходит в тон легкой иронии. Рассказав, как полковник, получив приказание от генерала, «летит в аул, крик войны снова раздается, и конница исчезает в поднятом ею облаке пыли», автор

- 417 -

замечает: «Зрелище было истинно величественное». Подлинный смысл этого замечания раскрывается в непосредственно за ним следующей фразе: «Одно только, что для меня... портило вообще впечатление, было то, что мне казалось лишним и это движение, и одушевление, и крики. Невольно приходило сравнение человека, который сплеча топором рубил бы воздух». Ирония автора по отношению к воинственному пылу полковника, руководившего отрядом, объясняется тем, что в то время, как отряд «летел» в аул, жители аула уже оставили его, и воевать отряду было не с кем. Разумеется, и это место рассказа было выпущено цензурой в «Современнике».

Сочувствие горцам не покидает автора и тогда, когда он описывает занятие аула отрядом. «Мы ели жареного фазана, — рассказывает он, — и разговаривали, нисколько не помышляя о том, что люди, которым принадлежала сакля, не только не желали видеть нас тут, но едва ли могли предполагать возможность нашего существования»38.

Во время отступления отряда горцы произвели на него сильное нападение из леса. Был смертельно ранен прапорщик Аланин, безрассудно ринувшийся в схватку. Вызванный доктор безуспешно стремится развеселить умирающего пошлыми шутками, и только капитан Хлопов проявляет к Аланину искреннее сочувствие.

Конец рассказа был дан сначала также в сатирическом тоне. Сатирически рассказывалось, как Каспар Лаврентьич говорил другому офицеру, «что он сам видел, как три черкеса целились ему прямо в грудь», а «в уме поручика Розенкранца слагался пышный рассказ о деле нынешнего дня». И как краткое, но выразительное осуждение легкомыслия этих офицеров звучат заключительные слова абзаца: «В обозе везли мертвое тело хорошенького прапорщика»39.

Но такое окончание рассказа не удовлетворило Толстого. Ему не хотелось заканчивать рассказ ни сатирой, ни картиной смерти. Ему хотелось показать торжество жизни над смертью.

Вечер. Отряд возвращается в крепость. «Солнце скрылось за снеговым хребтом... Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане... Прозрачный месяц начинал белеть на темной лазури. Зелень травы и деревьев чернела и покрывалась росою.

- 418 -

Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и исполненные чувства и силы звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху».

Так заканчивается рассказ.

Весь рассказ дышит жизнерадостностью молодости, которая верит в себя, в свои силы и в жизнь, и, несмотря ни на что, бодрым взором глядит на мир.

XIII

В последние месяцы 1852 года, когда Толстой был занят работой над «Романом русского помещика» и «Набегом», он продолжал вести такой же образ жизни, как и раньше. Он был занят исполнением своих служебных обязанностей, охотой, писанием дневника и художественных произведений, чтением, беседами с сослуживцами и казаками.

Окружающая жизнь попрежнему давала ему материал для наблюдений, которые он складывал в запасах своей памяти для того, чтобы воспользоваться ими впоследствии для произведений. Так, один раз он ходил на какую-то свадьбу с целью получить «études de moeurs», что, впрочем, ему не удалось (запись дневника от 11 ноября).

Читал Толстой в то время главным образом журналы — «Современник», «Библиотеку для чтения» и исторические сочинения, как «История Англии» Юма, «История крестовых походов» Мишо. В одной записи дневника упоминается чтение геометрии.

Любовь не играла в то время в его жизни никакой роли. Он даже был склонен думать, что никакой любви вообще не существует. «Любви нет, — категорически утверждает он в записи дневника 19 октября. — Есть плотская потребность сообщения и разумная потребность в подруге жизни». Но и «плотская потребность», судя по дневнику, мало беспокоит его в это время.

Борьба со своими недостатками попрежнему усиленно занимает молодого Толстого. «Употреблю все время, которое принужден буду остаться здесь, на то, чтобы быть лучше», — записывает он 3 сентября. Он продолжает борьбу с тщеславием — недостатком, от которого ему особенно хочется избавиться. «Простота — вот качество, которое я желаю приобрести больше всех других», — пишет он 15 августа. И позднее, 19 октября: «Простота есть главное условие красоты моральной». Под «простотой» в обеих этих записях Толстой понимал, очевидно, естественность, отсутствие всякой заботы о том, чтобы производить на других наиболее выгодное впечатление.

- 419 -

Иногда его самого пугали слишком строгие нравственные требования, предъявляемые им к себе. «Нельзя требовать возможности совершенной невинности от самого себя, — записывает он 25 августа. — Как часто весь род человеческий отступал от справедливости».

Цель, найденная им для себя ранее, — «делать добро» — не забыта им, но выполняется слабо. «Чувствую свою цель и не могу ее достигать, — записывает он 7 октября. — Не могу делать добро. Боже, помоги мне». Все же он не перестает напоминать себе, в чем, по его убеждению, состоит истинное счастье. «Чтобы быть счастливым, — пишет он 15 декабря, — нужно постоянно стремиться к этому счастию и понимать его. Оно зависит не от обстоятельств, а от себя... Как мне не благодарить бога, что он дал мне познать настоящее счастие, которое состоит в одобрении совести».

Главным предметом размышлений Толстого в то время по-прежнему были вопросы философские и религиозные. Он говорит о необходимости метафизики, давая ей следующее определение: «Метафизика — наука о мыслях, не подлежащих выражению слов» (дневник, 25 ноября). Согласно усвоенному им уже давно идеалистическому представлению о природе человека — признанию существования в человеческом существе двух начал, духа и материи, Толстой следующим образом определяет основное различие между этими двумя началами: «Влечение духа есть добро ближним. Влечение плоти есть добро личное. В таинственной связи души и тела заключается разгадка противоречащих стремлений» (дневник, 3 сентября).

Попрежнему волнует Толстого вопрос о смерти и бессмертии. Исходя из того же признания двух начал в человеческом существе, Толстой следующим образом пытается логически доказать существование бессмертия: «Доказательство бессмертия души есть ее существование. — Все умирает, — скажут мне. Нет: все изменяется, и это изменение мы называем смертью, но ничего не исчезает. Сущность всякого существа — материя — остается. Проведем параллель с душою. Сущность души есть самосознание. Душа может измениться со смертью, но самосознание, то-есть душа, не умрет» (дневник, 19 октября).

Продолжают его занимать и религиозные вопросы.

Несмотря на напряженную внутреннюю жизнь и не менее напряженную творческую работу, Толстой иногда тяготился своим одиночеством. В нем была очень сильна потребность в крепкой и глубокой дружбе; он нуждался в человеке, который бы понимал его лучшие мысли, чувства и стремления и сочувствовал им. Но он не мог дружески сблизиться ни с одним из своих сослуживцев-офицеров; те также не могли дружески относиться к нему. Это замечал даже его приятель, старый казак дядя Епишка.

- 420 -

«Прекрасно сказал Епишка, что я какой-то нелюбимый», — записал Толстой 13 ноября. Он давно уже замечал, что какие-то свойства его характера затрудняют для него сближение с людьми, но не мог понять, какие это свойства. В дневнике 25 мая 1852 года он записал: «Отчего не только людям, которых я не люблю, не уважаю и другого со мною направления, но всем без исключения заметно неловко со мною? Я должен быть несносный, тяжелый человек».

Теперь Толстой начинает догадываться, в чем кроется причина отдаления от него окружающих. Причина эта состояла в той проницательности, с которой он видел людские слабости и недостатки. «Я чувствую, — говорит он далее в той же записи от 13 ноября, — что не могу никому быть приятен, и все тяжелы для меня. Я невольно, говоря о чем бы то ни было, говорю глазами такие вещи, которые никому не приятно слышать, и мне самому совестно, что я говорю их».

В этом замечании Толстого разгадка многих его столкновений с людьми в позднейшие годы.

Временами это сознание своего одиночества бывало ему очень тяжело. «Одиночество убивает меня», — записывает он 14 ноября. Через три дня он вновь пишет о своем одиночестве и о причинах, его вызывающих. «Надо привыкнуть, — пишет он, — что никто никогда не поймет меня. Эта участь, должно быть, общая всем людям, слишком трудным».

Чтобы отвлечься от тяжелого душевного состояния, вызываемого сознанием своего одиночества, Толстой едет на охоту в ближние станицы, где проводит неделю. Возвратившись, он продолжал прежний образ жизни и вскоре уже настолько справился с собою, что 30 ноября записал в дневнике: «Я начинаю жалеть, что отстал от одиночества: оно очень сладко». Сейчас же вслед за этим записано: «Влияние брата было очень полезно для меня, теперь же скорее вредно, отучая меня от деятельности и обдуманности».

Последняя запись требует пояснения.

Когда Толстой в мае 1851 года вместе с братом Николаем Николаевичем уезжал на Кавказ, он был очень высокого мнения о моральных и интеллектуальных качествах своего брата. Мнение это укреплялось вследствие того, что это был его старший брат, уважение к которому он чувствовал с детских лет, а также вследствие того, что Николай Николаевич в это время уже занимал определенное общественное положение — он семь лет служил на военной службе, в то время как его брат Лев терпел неудачи во всех практических делах, за которые брался, почему другой брат, Сергей Николаевич, и считал его «самым пустяшным малым». Высокое мнение о своем брате Николае Николаевиче Толстой сохранял и во время совместной жизни с ним на

- 421 -

Кавказе. Он советовался с ним как по поводу всякого рода практических дел, так и относительно своих литературных работ. Влияние брата помогало ему бороться с тщеславием, так как сам Николай Николаевич, по словам Толстого, был человек, который «почти не понимает, что такое тщеславие» (дневник Толстого, 20 марта 1852 года).

Но во время продолжительной совместной жизни Толстой вскоре увидел и некоторые крупные недостатки в своем брате. Ему не нравилась его праздность, отсутствие потребности в разумной и полезной деятельности, неразборчивость в выборе друзей, приверженность к вину. «В нем страннее всего то, — записал Толстой о своем брате 13 ноября, — что большой ум и доброе сердце не произвели ничего доброго. Недостает какой-то связи между этими двумя качествами». Иногда Толстому приходили в голову даже опасения относительно будущего своего брата. «Предсказание Ермолова сбывается на нем, к несчастию», — записывает Толстой в своем дневнике 30 марта 1852 года, имея в виду известные слова генерала А. П. Ермолова, командира Отдельного Кавказского корпуса: «Кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине»40.

С горечью замечал Толстой ослабление любви к нему со стороны брата. «Он эгоист», — записывает Толстой 28 октября. «Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня», — пишет Толстой 13 ноября. Но сам Толстой, несмотря на те крупные недостатки, которые он замечал в брате, и на появлявшуюся иногда с его стороны холодность, все-таки продолжал горячо любить его. Стоило его брату уехать на несколько дней из Старогладковской, как уже Толстому становится без него скучно и он испытывает беспокойства. Николай Николаевич, даже при некотором его охлаждении к Льву, был в то время единственным человеком, с которым Лев мог сколько-нибудь откровенно делиться своими задушевными мыслями и чувствами.

Отрадой в одинокой жизни попрежнему служила Толстому переписка с родными, остававшимися в центральной России: любимой тетушкой Татьяной Александровной и братом Сергеем. С братом Сергеем переписка на время прекратилась было вследствие высказанной им в одном из писем насмешки над слишком чувствительным, по его мнению, тоном переписки Льва с тетушкой; но, прочитав в «Современнике» «Историю моего детства», Сергей сам возобновил переписку. «Мы, в особенности я, — писал он брату в ноябре 1852 года, — были приятно обрадованы прочитав твою повесть. Я получаю «Современник», и ты можешь себе представить, на первых строках «Истории детства»

- 422 -

и догадался, что это твое... Я даже неизвестно почему сделался горд тем, что ты пишешь...»41

Толстому было очень приятно получить это письмо своего брата. В ответном письме от 10 декабря он писал Сергею Николаевичу, что ожидал его замечаний на свою повесть «с бо́льшим нетерпением, чем отзывы журналов»42.

С. Н. Толстой писал еще, что он мечтает когда-нибудь поселиться вместе с Львом. Толстой ответил ему, что он и сам об этом мечтает, но только с тем непременным условием, чтобы поселиться не в городе, как предполагал его брат, а в деревне, по соседству с братьями. Планы благотворительной деятельности в пользу своих крестьян, несмотря на то, что Толстому не удавалось их осуществить, не были им оставлены, и он мечтал о том, чтобы, выйдя в отставку, снова приняться за их выполнение и в этом найти для себя «успокоение и счастие» (дневник, 8 октября). В ожидании этой перемены в своей жизни Толстой предполагал написать «правила для жизни в деревне» и «устав и план хозяйства» (записи в дневнике 28 октября и 27 декабря). Но вопрос оставался для него неясным, и Толстой, по-видимому, и не принимался за составление этих правил и планов.

XIV

Еще осенью 1852 года в батарее стало известно, что зимой предстоит новый поход против горцев. Назначение в поход зависело от решения ближайшего начальства. Толстой сам пошел

- 423 -

к батарейному командиру Алексееву и заявил ему о своем желании участвовать в походе. Но не без колебания принял Толстой это решение. Хотя теоретически он и считал, что война русских с горцами есть дело справедливое, вызываемое необходимостью ограждения русских владений от набегов «диких и воинственных» горских племен, все-таки по чувству он был на стороне горцев. В тот же день, как он ходил к батарейному командиру говорить о своем участии в походе, он записал в дневнике: «Я делаю дурно, что иду в поход... Но все обстоятельства, — пишет он далее, — так сложились, что мне кажется, провидение хочет этого». Толстой, надо думать, считал морально полезным для себя участие в походе — в смысле развития мужества, выносливости и других положительных качеств. Но его продолжают мучить сомнения. «Молю тебя, господи, открой мне свою волю», — пишет он далее.

Выступление в поход было назначено на 1 января 1853 года.

Последние дни перед походом Толстой после отсылки «Набега» в редакцию «Современника» провел недеятельно. Он пробовал было продолжать «Роман русского помещика», но написал немного; вздумал писать стихи, считая это полезным «для образования слога». Стихотворство, имевшее такую литературно-учебную цель, пошло довольно легко: в два приема Толстой написал два стихотворения — «К западне» и «Давно позабыл я о счастьи...»43 Это не более чем «стишки», как сам Толстой называет в дневнике свои стихотворные опыты. Глубины содержания не заметно, и узнать в них Льва Толстого невозможно.

Канун выступления в поход (он же был кануном нового года) старогладковские офицеры ознаменовали грандиозной попойкой. «С утра начался кутеж у Хилковского и продолжался в различных местах до двух часов ночи первого января», — записывает Толстой в дневнике.

1 января дивизион выступил в поход. В дивизионе, в который входила батарейная № 4 батарея, где служил Толстой, состояло четыре офицера, семь фейерверкеров и 79 рядовых. Толстой был «весел и здоров», как записал он в дневнике (тетрадь дневника Толстой не забыл захватить с собою в поход).

4 января отряд дошел до крепости Грозной, и здесь Толстой опять записал, что он «весел и здоров». Такое настроение производил в нем и самый поход, служивший для него развлечением после продолжительной однообразной жизни в станице, и то особенное чувство, которое он испытывал во время похода, — «бодрое чувство радости жизни и вместе с тем опасности смерти и желания деятельности и сознания причастности к огромному,

- 424 -

управляемому одной волей целому»44. Он «был полон той воинственной поэзии, которой подчиняются все военные на войне и к которой особенно располагает и величественная и нежная природа предгорьев Кавказа»45.

«Хочется поскорее быть в деле», — записал Толстой 5 января. Но командующий отрядом князь Барятинский решил на некоторое время задержать отряд в Грозной. Целью его при этом было то, чтобы, во-первых, истомить горцев ожиданием и, во-вторых, возбудить против Шамиля и его сторонников недовольство местных жителей, которые должны были снабжать войска Шамиля продовольствием. И для отряда началась праздная, бездеятельная жизнь в крепости. Толстому такой образ жизни был очень неприятен.

«Все, особенно брат, пьют, — пишет он 6 января, — и мне это очень неприятно. Война такое несправедливое и дурное дело, что те, которые воюют, стараются заглушить в себе голос совести». Однако у него нет полной уверенности в том, что дело, в котором он принимает участие, есть дело дурное. «Хорошо ли я делаю?» — спрашивает он себя и не находит вполне ясного ответа на свой вопрос. И, не будучи в силах разрешить свое сомнение, он заканчивает запись словами: «Боже, настави меня и прости, ежели я делаю дурно».

Условия совершенной праздности, в которые попал Толстой в крепости, выбили его из привычной колеи скромной, воздержанной, сосредоточенной трудовой жизни, которую он вел в станице. В нем заговорили старые соблазны — главным образом карты. «Картежная страсть сильно шевелится», — записывает он 17 января. «Безалаберная жизнь в высшей степени, — пишет он 20 января, — так что я не узнаю сам себя, и мне совестно так жить».

Разумеется, условия лагерной жизни не благоприятствовали литературной работе. Все-таки Толстой пробует что-то писать — вероятно, «Роман русского помещика», а 12 января он задумал очерк «Бал и бардель». Вскоре очерк был начат, но написано было немного, так как сюжет рассказа был автору еще не вполне ясен. Это наводит его на размышления об особенностях процесса своего творчества. «Странно, — записывает Толстой 17 января, — что, задумав вещь, я долго не могу писать. Или это так случается?» Он все-таки пробует продолжать работу, но неуспешно. «Писал немного, — записывает он 21 января, — но так неаккуратно, неосновательно и мало, что ни на что не похоже». Он раздумывает о причинах этой неудачи: «Умственные способности, —

- 425 -

пишет он далее, — до того притупляются от этой бесцельной и беспорядоч