270

Андрей Чернов

Поэтическая полисемия и сфрагида автора
в «Слове о полку Игореве»

Ни одно произведение древнерусской литературы так не искушает читателя стать исследователем, как «Слово о полку Игореве».

Попробуем показать, что главная из причин тому — бесконечная полисемия «Слова», основанная на поэтике непрекращающихся переосмыслений словесного материала. Переосмысляются Автором, превращаясь в яркие метафоры, феодальные клише.1 Переплавляются в пламени поэтики «Слова» элементы фольклорные и книжные — славы, плачи, обрядовая лирика, мотивы славянских и тюркских мифов, стихи церковных песнопений, припевки Бояна, строки летописных преданий и воинских повестей. Постоянная борьба поэта с энтропией ведет к концентрации смысла, к череде метаморфоз ритма, к каскаду рифм и аллитераций.2

Анализ полисемантических особенностей памятника вне зависимости от ритмического анализа выявляет стиховую природу «Слова».

Считается, что большинство темных мест говорит о порче «Слова» временем. Осмелюсь утверждать обратное: «темные» места поэмы — свидетельство особых законов строения средневекового стихового языка.3

271

Игра смыслами пронизывает всю поэму буквально от заглавия до «аминя». Древнерусское полк — поход, битва, войско. «Слово о полку» — слово о походе, войске и битве... Но гражданский пафос поэта особо выделяет одно из значений слова полк. Дважды Автор воскликнет: «А Игорева храброго полку не воскресить!» И проходящий через весь текст плач о дружине горестным эхом отражен в последней фразе поэмы. Перевод Слава князьям и дружине. Аминь. — первый смысл.

Аминь — истинно, верно, подлинно. Конечное положение аминя в церковных текстах определило и народную этимологию: аминь — конец. И поскольку союз а мог быть соединительным, а мог и разделительным (либо противительным), вспомним, как читали последнюю фразу Первоиздатели, Жуковский, Пушкин и Срезневский: князьям слава, а дружине — аминь! Такое чтение подтверждается звуковым повтором. При произнесении по архаическим нормам древнерусского языка слышна рифменная метаморфоза: А дружИНЕ АмИНЕ.4

В «Словарь-справочник Слова о полку Игореве» (Л., 1965, вып. 1, с. 37—38) попал пример, демонстрирующий игру двумя значениями аминя: «сътвори пред сущими ту послѣднюю молитву... запечатлѣвъ воистину послѣднее „аминь“... успе блаженым сном и неизреченнымъ». Тут аминь — и ‘воистину’, и ‘конец земного бытия’. Как, впрочем, и в «Слове».

Во фразе княземъ слава а дружинѣ... смысл, видимо, не такой уж и невинный. Автор полемизирует с дважды произнесенной формулой феодального этикета: 5 дружины «ищут себе чести, а князю славы»,6 ведь после поражения удел князей — плен и бесчестие, слава же отдается павшей дружине. Ну а с другой стороны, дружине — амине.

Однако за что петь славу тем, кто «не с честью проливал кровь поганых», кто перед походом похвалялся: «прошлую славу похитим, а грядущую поделим», кто «выскочил из дедовой славы»? Может, и впрямь последние строки поэмы дописаны переписчиком? Обратимся к тексту: Пѣвше пѣснъ старымъ княземъ, а потомъ молодымъ. Пѣти слава Игорю Святъславичу...

Так понимали Первоиздатели. Позже пѣти было присоединено к предыдущему стиху: а потомъ молодымъ пѣти. Получалось гладко, но прямолинейно и бравурно.

Автор начинал «от старого Владимира до нынешнего Игоря», а заканчивает «от Игоря до Владимира Игоревича», протягивая

272

диахронную вертикаль в будущее. Славу Игорю, Всеволоду и Владимиру Игоревичу по логике этого места споют «потом», когда русские князья наконец объединятся в своей борьбе с Полем.

Так начало и конец поэмы отражаются друг в друге. Пѣти было пѣснѣ Игореви... — Пѣти: Слава Игорю...7

Переведем почти дословно:

Пели  мы  славу  князьям  былым.
А потом — петь молодым.
Петь:  Слава  Игорю Святославичу,
Буй  туру  Всеволоду,
Владимиру  Игоревичу!

Можно понять и так, что Автор вместе с Бояном поют славу «старым» князьям (в том числе и шестидесятилетнему Святославу), а потом молодым песнетворцам петь славу молодым князьям.

Фонетика не существует без артикуляции, а артикуляция, мимика и жест — едины при произнесении стиха. Исследуя фонетику, мы многое узнаем об интонации, а следовательно, и о смысле.

Многочисленные звуковые повторы позволяют нам говорить о фонетической близости ъ к о, а ь к е в тексте, сложенном «старыми словесы», т. е. по архаичным для Автора, но закрепленным в песенной традиции речевым нормам.

Пѣвше  пѣснь  старЫМО  князеМО,
а  потОМО  МОлодЫМО...

Это звучит «старыми словесы» почти как скороговорка.

В «Слове» есть и дразнилка, передающая говор «лебедян»: И реКО8 ГзаКО КО КОнчаКОви; и имитация голоса утки: стрежаще ЕГО ГОГОлемь на воде. Плач и смех — эмоционально близки.9 Но одно дело, когда слушатели хохочут над клекотанием Гзака с Кончаком, другое — смех над князьями. Видимо, речь все-таки о молодом ученике-поэте, который «потом» будет петь Игорю и другим молодым князьям. А покуда он молод и робок: «мо-мо-мо».

273

Память текста, стройность его художественной логики — верный признак композиционной стройности произведения.

Проверим логическую целостность «Слова». Условно поэма может быть разделена на три части: поход и его последствия — реакция Святослава — возвращение Игоря.

Каждая из частей, и практически и каждая самостоятельная тема в «Слове», развиваются по закону триады. Такая стихийная диалектика Автора не должна нас смущать. Гегелевская триада — наиболее общий закон любого развития.10 Если бы в поэме были существенные утраты, добавления или перестановки, триадность развития рассказа была бы нарушена.

В зачине поэмы теза — выбор темы и манеры. Антитеза — замышления Бояна. Автор предлагает и два варианта синтеза: сам начинает «от старого Владимира до нынешнего Игоря», а потом заставляет Бояна «свивать славу обаполы сего времени» и петь о князьях XII в. Так синтезируются «старые словесы» и «замышления сего времени».

Принято ограничивать вторую припевку Бояна словами стязи въ Путивли. Однако устное слово не знает книжных кавычек: припевка перетекает в рассказ Автора:

Комони  ржуть за  Сулою.
Звенить слава  въ Кыевѣ.
Трубы  трубять въ Новѣграде.
Стоять стязи  въ Путивли.
Игорь ждеть мила брата  Всеволода,
И  рече ему буи  туръ  Всеволодъ...

Инверсия подлежащего и сказуемого выдерживается трижды, и этот тройной хиазм делает последнюю пару стихов почти амебейной. Два поэта разделены целым столетием, а поют вместе, и Авторский голос сплетается тут с голосом Бояна.11

Когда умирающий скальд является во сне к своему отцу и слагает прощальную вису, даже современному исследователю не приходит в голову публиковать эти стихи среди наследия отца, а не сына!12 Современники Автора, верившие слову поэта куда больше нас, должны были верить, что устами Автора вещает сам Боян.

В поэме, видимо, нет перепутанных страниц. Есть два плана повествования: от автора и «от Бояна». Автор рассказал о выступлении

274

Игоря и затмении, потом воскресил Бояна, и тот начинает издалека, с рассказа о сборах в поход. Поэтому предшествующий походу монолог Всеволода перенесен, и о затмении говорится дважды. Но во второй раз вместо Автора и вместе с Автором говорит Боян. Так синтезируются замышления Автора и Бояна, и это неизмеримо умножало авторитетность текста.13

Три дня битвы — тоже триада. Теза — легкая победа первого дня. Антитеза — половцы, идущие «со всех сторон» утром в субботу. Воскресный полдень — страшный, гибельный синтез.

Игорь вышел в Поле на Светлой седмице. Летописец замечает это роковое «изнаночное» сближение: «Так, в день святого воскресения навел на нас господь гнев свой; на реке Каяле навел на нас вместо радости — плач, и вместо веселья — печаль».

О том же говорит и Автор: русские, стяжавшие легкую победу в постную пятницу, именно в воскресенье, «в третий день», перебиты. И уже вовеки «Игорева храброго полку не воскресить!»

Но летописец ищет причину гибели войска и плена князей в грехах Игоря, поэт же глядит в глубину истории, выясняя реальный генезис катастрофы на Каяле. Прерывая описание боя, он вспоминает о «крамолах» деда Игоря, Олега Гориславича. Звон «котор» и «крамол» Олега летел по всей Русской земле. Слышал его Владимир, «затыкавший уши» в Чернигове, «слышал» сам Ярослав Мудрый, заклинавший детей жить в мире. Слышит и поэт: «Что ми шумить, что ми звенить...» И если при Олеге «редко оратаи покрикивали, но часто вороны граяли», то «сицеи рати не слышано!» Автор свивает славу и «гориславу», и потому историческое отступление невозможно перенести в другое место «Слова». Сложнейшие созвучия прошивают стык повествований так, что разорвать их немыслимо.14

В самом общем виде логика «Слова» такова.

Первая часть

I.

Зачин, начало похода и битвы.

II.

Историческое исследование причин поражения.

III.

Последствия поражения на Каяле для Русской земли.

Вторая часть

I.

Рассказ о Святославе и его сон.

II.

Толкование сна боярами.

III.

«Золотое слово», слово к князьям и рассказ о Всеславе.

Третья часть

I.

Плач Ярославны.

II.

Побег Игоря (побег — диалог с Донцом — диалог половцев).

III.

«Диалог» Бояна и Ходыны, возвращение Игоря и «слава».

275

Переплетение триад образует стройную, но не прямолинейную структуру поэмы. Теза второй части — сон киевского князя. Антитеза — толкование сна. Синтез — «Золотое слово».

Логика третьей части: Ярославна плачет — бог слышит — Игорь возвращается. Тройное созвучие скрепляет стык, а точней — переход Плача в Побег: «иМО ЛУЧИ — иМО тУЛы затЧЕ — МОре поЛУноЩИ». Три обращения в Плаче, три части и в Побеге: побег — диалог с Донцом — диалог Гзака и Кончака.

Три развернутых напоминания о князьях XI в. — Олеге, Всеславе и Ростиславе — болевые точки прошлого в рассказе о настоящем. По одной на каждую часть поэмы. Но если рассказы про Олега и Ростислава имеют к судьбе Игоря непосредственное отношение, какая связь предания о Всеславе с событиями 1185 г.?

На седьмомь вѣцѣ Трояни вьрже Всеславъ жребии о дѣвицю себе любу... Для Всеслава девица — Киев. Но и поход Игоря к сватам заканчивается кровавой свадьбой: Ту кръвавого вина не доста, ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша...

Сваты — это тот же Кончак, а девица — Кончаковна, с которой помолвлен еще до похода Владимир Игоревич.

Игорь говорил: «Хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомъ Дону». Любо — всего лишь союз. Но вспомним дѣвицю себе любу, и союз либо словно превращается в наречие. Князю любо погрузить в реку золотой шлем. Это обернется невольным самопророчеством: иже погрузи жиръ въ днѣ Каялы, рѣкы половецкыѣ, рускаго злата насыпаша...

Хитростью, «клюкой» оперся Всеслав на коней, которых требовали киевляне у Изяслава. Хитростью, тайно от Святослава, выступает Игорь, чтобы похитить славу киевского князя.

Всеслав сидел в порубе и был освобожден при подходе половцев. Игорь — первый русский князь, попавший к ним в плен.

Всеслав в полночи бросил киевлян, не разделив их ратной судьбы. Игорь в полночи бежал из плена, оставив брата, племянника и сына (или даже двух сыновей) на милость врага.

Всеслав судил людям суд, а сам оборачивался волком, перебегал Хорсу путь и за ночь поспевал от Киева до Тьмуторокани. Перебежав солнцу путь, Игорь обрек свою дружину на гибель, а землю на поругание. Потом, превращаясь в горностая, гоголя и волка, от Тьмуторокани прыгнул к Киеву.

Всеслав расшиб славу Ярослава, Игорь, носивший, как и Ярослав, христианское имя — Георгий, хотел «похитить» славу прошлых князей, но «выскочил из дедовой славы», славы Ярослава Мудрого.

Всеслав отворял «в три удара» ворота Новгорода, а Новгород-Северский князь в трехдневной сече отворил ворота половцам на Русь.

276

У Всеслава была Немига, где кровавые берега реки засеивались костьми русских сынов. У Игоря — Каяла: «Черна земля под копытами костьми была засеяна...»

Автор пытался угадать, как бы запел Боян Игорю. Но только ли Всеславу говорит Боян припевку: «Ни хытру, ни горазду, ни птицю горазду, суда божия не минути»? Ответ, как это бывает в загадках,15 уже произнесен: «Ни хытру, нИ ГОРазду...» Совсем, как в другом месте, когда по созвучию с собственным именем Игорь превращается сначала именно в горностая: «поскочИ ГОРностаемъ...»

Итак, Боян обращается и к Всеславу, и к Игорю. Имя Игоря в первых же словах припевки запечатано анаграммой. Судьба Всеслава и судьба Игоря в «Слове» подробно сопоставлены, и про Всеслава рассказано лишь то, что откликается эхом в судьбе Игоря. Обоим за причиненные Руси страдания «суда божия не минути». (Тут, видимо, имеется в виду не сама смерть, а «божий суд» над душой после смерти).16

Замечательна и магическая кратность дат. Всеслав бросил свой жребий на седьмом, последнем веку Трояна. Игорь — в лето от сотворения 6693-е, т. е. за семь лет до окончания седьмого столетия седьмого тысячелетия. «Век» по-древнерусски — «тысяча лет». Значит, и Всеслав, и Игорь (внук Трояна) бросают жребий «на седьмомь вѣцѣ Трояни». Так поэт включает нас в калейдоскоп исторических реминисценций, и они становятся явными, когда мы начинаем ощущать текст не как ряд случайных эпизодов, а как стройное, развивающееся единство, полное не только линейного, логического, но и ассоциативного, поэтического смысла.

У великого художника система доказательств не менее строга, чем у Ньютона, только строится она не на формальной логике, а на логике художественной. Ученый стремится к терминологичности, поэт же, напротив, к многозначности, к расширению семантического поля слова. Комментируя, скажем, строки которыи дотечаше, та преди пѣснь пояше..., ученый избавится от ненужной ему двусмысленности. Что такое та прежде песнь пела? Прежде чего? Прежде других? В прежние времена? Но для поэта ценен как раз такой семантический дуализм. Автор

277

нередко сближает омонимы: любо и любо, копие приломити конець поля Половецкого и конец копия въскормлени и т. д. Однако если бы этим и ограничилась полисемия поэтической речи, решить все проблемы можно было бы с помощью словаря.

Игорь и Всеволодъ уже лжу убудиста которою, ту бяше успилъ отець ихъ Святъславъ...

И в другом месте: ...на землю Рускую, на жизнь Всеславлю. Которое бо бѣша насилие отъ земли Половецкыѣ.

Котора — существительное «усобица», а который в примере про соколов и лебедей — местоимение. Но существительное котора оба раза поэт поставил так, что на слух оно может пониматься и как местоимение.

Приведем еще несколько из многих подобных мест «Слова».

Мыслью или мысью (белкой) взмывал Боян по Мировому Древу? Кажется, все-таки мыслию, ведь и само Древо названо в поэме мысленным. Значит, править мысль на мысь нельзя. Но необходимо ощущать присутствие этой самой белки-мыси, иначе нарушается эмблемная триада Мирового Древа, известная по скандинавской поэзии: орел — белка — волк.

Взмывая подобно скандинавской белке, сновавшей по Древу Мироздания и переносившей вести из заоблачного мира на землю, вещий Боян ведал тайны иных миров, знал прошлое и грядущее, почти как путешествующие по трем мирам вселенной герои и колдуны древних народов.17 Потому-то он, «вещий», и может спеть припевку Игорю.

Эпитет к Древу (мысленное, воображаемое) говорит о том, что Древо для Автора уже не мировоззренческая, а поэтическая конкретность. Интересно, что в XII в. после окончательной победы христианства над язычеством древние мифологические мотивы вновь начинают звучать и у скальдов. Но с XIII столетия скальдическая поэзия перестает быть устной и вскоре отмирает.18

Видимо, судьба русской дружинной поэзии, при всех ее отличиях от скальдической поэзии, складывалась в чем-то похоже.

Д. С. Лихачев предположил, что выражение «копия поють» означает «идет бой». Действительно, у скальдов «песня копий» — битва.19 Однако Автор вовсе не механически использует этот оборот, ведь копья Рюрика и Давыда поют «розно», и это целиком согласуется с исторической реальностью лета 1185 г.

Двустишие Эгиля Скалагримсона — «Кукушка не кукует, коли кличет сокол» — косвенно может объяснить, почему молчат птицы, когда в погоне за Игорем Гзак и Кончак обсуждают судьбу «соколенка», Владимира Игоревича.

278

Скандинавский кеннинг правителя «древо града» напоминает о «кнесе», князьке (охлупне) на крыше златоверхих палат Киевского князя. Вглядимся в логику метафоры.

Описано Мировое Древо с эмблемами трех его ярусов. Гордо встали путивльские стяги. Солнце преградило путь, но упомянутый в древнерусских поучениях в числе языческих богов Див 20 «кличет на вершине Древа», и поход продолжается. Но вот стяги Игоря упали, Древо с тугой склонилось к земле, терем Киевского князя стоит без князька, и с преклоненного Древа падает на землю Див.

Значит, Див — олицетворение темной стихийной архаики: гордыни и «похоти». Див повержен, как стяги, сметен с вершины Древа, ибо оно «не добром листву сронило». Символизирующие Мировое Древо русские прялки нередко венчает птица-дева Сирин.21 Но поверженный с Древа Див и обращается в деву-обиду с лебедиными крылами. И вот Автор призывает всех князей «склонить стяги», ведь они «розно веют».

Вновь упомянуто Древо в разговоре Игоря с Донцом. Поскольку Див уже сметен с вершины уронившего листву Древа, а тут Древо «зеленое», да еще под его сенью расстилается зеленая трава (вспомним «зеленую паполому» Бориса!), вероятно, прав Г. В. Сумаруков,22 считающий, что это — реминисценция обрядового установления зеленого деревца и расстилания травы на Троицу. По рассчитанной Сумаруковым хронологической таблице именно в Троицу Игорь и прощается с Донцом. Значит, «зеленое древо» — альтернатива языческому Древу с его гордым Дивом, как Пирогощая — альтернатива гордыни.

Но двоеверие поэта XII в. сказывается в самой структуре его мышления. Для архаического мышления любое совпадение — знак или знамение. Вспомним о «магической темноте» скальдов или о «темном стиле» поэтов Прованса того же XII столетия. Мировоззрение у них христианское, а пристрастие к полисемии — языческое.

Тоже и у Автора. Затыкал Владимир Мономах уши или закладывал уши (скобы) городских ворот бревном?

Вторая трактовка подкрепляется историческим контекстом, угаданным А. Н. Майковым и аргументированным Б. А. Рыбаковым.

Первая — словами самого Автора: «Тои же звонъ слыша давныи великыи Ярославь...» Ярослав слышал, а Владимир «уши

279

закладаше». Разумеется, не от страха, а от негодования. «Уши укланяя от зла слышания», — читаем в Изборнике Святослава 1076 г.

Б. А. Успенский упоминает полесское выражение «ужи закладать» — наводить порчу. В древности насылание болезни представлялось как насылание змей или червей.23 Но известен неолитический культ ужей, с которыми связывалось представление о дожде и об охране жилища. Постройка неолитического дома начиналась с «закладывания ужей», с рисунка безвредных змеек на месте будущего жилища.24

Видимо, позднее такие изображения стали почитаться за колдовство, а память об охраняющих жилище ужах (например, от мышей) сохранилась в созвучном выражении, известном нам по «Слову»: «уши закладать» — запирать ворота.

Есть в «Слове» и «двуязыкая» полисемия. Всеслав из Киева дорыскивал «до куръ Тьмутороканя». Учитывая, что древнерусское куръ — петух, а тюркское кура — стена, можно перевести: «дорыскивал до пения петухов до стен Тьмуторокани».

Любопытно, что именно в рассказе о князе-оборотне Всеславе, обладавшем «вещей душой в двух телах», Автор достигает предельной концентрации бисемантических оборотов. Это еще раз говорит о том, что «магическая темнота» понималась как умение «вещее», а не как бессмыслица испорченного книгописцем текста.

***

Проследив некоторые закономерности поэтики «Слова», раскроем одну из «самых трудных» страниц поэмы: Рекъ Боянъ и ходы на Святъславля пѣснетворца стараго времени Ярославля Ольгова Коганя хоти... Последнюю попытку распутать и объяснить это темное место сделал А. В. Соловьев.25 Он согласился с И. Е. Забелиным, что ни одной буквы в этом тексте менять не нужно. Следует только правильно разделить слова, не понятые А. Ф. Малиновским и Н. Н. Бантыш-Каменским при подготовке первого издания «Слова»: Рекъ Боянъ и Ходына, Святъславля пѣстворца стараго времени Ярославля, Ольгова коганя хоти. Получается: «Сказали Боян и Ходына, Святославли песнетворцы (правильное двойственное число!) старого времени Ярославова, любимцы князя Олега».

Сейчас уже мало кто из исследователей сомневается, что Ходына — имя песнетворца.

280

Действительно, в древнерусском языке сказуемое перед двумя подлежащими нередко согласуется с первым и стоит в единственном числе.26

Итак, Боян и Ходына — песнетворцы Святослава Ярославича, о котором известно, что он любил пение и игру на гуслях.

Заканчивая разбор этого места, А. В. Соловьев делает справедливый вывод: «Имя „Ходына“ никак нельзя считать вставкой». К сожалению, женевский исследователь, видимо, не знал, что за четырнадцать лет до появления его работы другой комментатор пришел к тому же результату.27 Иначе как объяснить, что из восьми заметок А. В. Соловьева именно четвертая («Рекъ Боянъ и Ходына») практически повторяет работу И. Д. Тиунова? 28 (Позднее мы увидим, как библиографическое упущение обернулось в следующей, пятой, «заметке» досадными неточностями).

А. В. Соловьев возразил против перевода фразы Ольгова коганя хоти, полагая, что если бы тут действительно имелись в виду «любимцы когана Олега», то в двойственном числе было бы не хоти, а хотя (от существительного мужского рода хоть).

Рассуждал комментатор так: в русском языке конь, но два коня, значит, хоти — женского рода.

Ссылка на «русский язык» — конечно, аргумент весьма странный. По древнерусским грамматическим нормам хоть (м. р.), очевидно, должно склоняться как существительное не второго, а четвертого типа (как гость, зять, тесть, тать), и в именительном падеже двойственного числа его форма — хоти.

Далее А. В. Соловьев указывает «на странную ошибку И. И. Срезневского», который, приведя четыре примера из пророка Иезекииля, где хоть значит «любовник», почему-то в первом случае перевел это как «любимец».

Автор «Восьми заметок...» бросает своим оппонентам довольно резкое: «Боян и Ходына не могли быть „хотями“ князя Олега, иначе его следовало бы обвинить в педерастии».29 Энергичный аргумент (почти угроза!) произвел впечатление: фразу Ольгова коганя хоти теперь все чаще трактуют как обращение к жене Олега Гориславича. (Напомним, что такую трактовку предложил еще В. Н. Перетц).

В чем же неправ А. В. Соловьев? Он пишет: «...слово „хоть“ говорит именно о плотской связи, происходя от глагола „хотеть“.

281

Именно по-чешски chot’ (м. р.) значит „муж“; chot’ (ж. р.) — „жена, супруга“. Последнее значение мы найдем в „Слове о полку Игореве“: „Забыв чти... и своя милыя хоти красныя Глебовны свычая и обычая“. Здесь И. И. Срезневский правильно перевел „хоть“ как „желанная, милая, жена“».30

Почему-то для комментатора глагол хотеть говорит только о «плотском желании». Но если следовать такой логике, как быть со словами Игоря про то, что он «хочет копье преломить» и «хочет» сложить голову со своими русичами? Что делать с Бояном, который «если кому хотел песнь сложить, то растекался» и т. д.? Нетрудно заметить, что по логике автора «Восьми заметок...» вещий песнетворец и оказывается гомосексуалистом! И уж совсем не хочется, следуя за комментатором, думать о том, какая такая «похоть» иссушила Игорю ум.

И разве Автор «Слова», говоря о Буй Туре и красавице Глебовне, намекает на их плотские (хотя и в законном браке!) отношения? Можно ли так линейно понимать «свычаи и обычаи», а заодно и вообще слово поэта? Срезневский действительно неправильно перевел хоть в библейском тексте. Но «милая» и «желанная» — еще не значит «наложница», равно как в мужском роде «милый и желанный» — не всегда «любовник».

В церковной литературе мы не нашли слова «хоть», но не раз мелькает «любеникъ», «любимикъ», «любленикъ», «любникъ», «любовникъ» в значении ‘любимец’, ‘друг’, ‘сторонник’, ‘приверженец’ (Сл. РЯ XI—XVII вв., вып. 8). Многократно зафиксировано древненовгородское имя Хотъ, Хотен.31 Название Гатчины пошло от названия старинного села Хотчино; в Подмосковье есть город Хотьково. А в XVII в. мелькает фамилия Ивана Хотмышенина. Добавим и древнерусское доброхотъ.

Впрочем, сам же А. В. Соловьев и говорит, правда, вскользь и глухо, что в старочешском зафиксировано chot’ (м. р.) — «желанный муж». А поскольку исторически возможно лишь семантическое снижение подобной лексики (желанный — возлюбленный — любовник — прелюбодей) и совершенно невозможна реабилитация уже сниженного значения, стало быть, в «Слове» (как в новгородском хоть, как в старочешском варианте этого слова) мы имеем дело с первоначальным, несниженным его значением.

Вспомним еще, что в «Слове» хоть Изяслава говорит поверженному на кровавую траву князю: «Дружину твою, князь, птицы крыльями приодели...» И хотя это место тоже довольно трудное и мы не знаем, кто этот хоть — наперсник или песнетворец, все же из контекста ясно, что он не может быть ни женой, ни наложницей.

282

Не учитывает исследователь и исторического аспекта, того самого «героико-христианского характера поэмы», о котором так часто пишут в нашем «Слово»ведении. Если у современной Автору «Слова» средневековой латинской поэзии (и вообще у средневековой культуры) было два корня — один в античности, другой в христианстве, то корни поэзии творца «Слова» соответственно в языческом фольклоре и в древнерусском христианстве. Приведем рассуждение М. Л. Гаспарова по поводу поэзии вагантов: «„Песнь песней“ толковалась в христианстве аллегорически — как брак Христа с церковью. Но это толкование открывало путь эротическим образам во всю религиозную и — шире — во всю христианскую поэзию средневековья».32

На Западе этот процесс начинается уже с XI в. Есть ли у нас уверенность, что песнетворцы Древней Руси знали «Песнь песней», а тем более пережили влияние ее поэтики подобно своим западным «коллегам»? Разумеется, априори — нет.

Но дело даже не в гипотетических библейских реминисценциях: у средневековых поэтов Запада и Востока принято говорить о любви к правителю. У Низами третья же строка «Сокровищницы тайн» гласит: «На дороге любви к тебе — песню пою». Речь вовсе не о любви к «жене», как могло бы показаться, а о любви к Бехрамшаху. И написано это, кстати, при жизни Автора «Слова». Но куда раньше, за многие столетия до того, древнеанглийский поэт Деор называл себя dryhte dŷre — милым государю, государевым любимцем.33

Вернемся, однако, к досадному библиографическому упущению А. В. Соловьева, который, хотя и ссылался на работу И. Д. Тиунова, все же не учитывал ее в своем анализе. Новаторство Тиунова (правда, тоже не абсолютное) — в перестановке знака. Он предложил читать «старого времени Ярославля Ольгова» и убедительно обосновал такое чтение ссылкой на само «Слово»: минула лѣта Ярославля, были плъци Ольгови.34

Тогда коганя хоти — уже просто «государевы любимцы», а не «любимцы когана Олега». Именно подобный оборот использует в конце своей небольшой поэмы и Деор. Так отпадает необходимость и в изобретении неведомой, а главное, — совершенно ненужной «жены Олега».

В начале «Слова» Автор обмолвился: Боянъ... аще кому хотяше пѣснь творити... Это значит, что Автор утверждает примерно следующее: Боян творил песнь только «кому хотел» и «если хотел»! В конце поэмы — зеркальное отражение этой фразы: «Боян и Ходына... песнетворцы... коганя хоти»! Боян «хочет творить» песнь тому, для кого песнетворцы — хоти. Речь о «взаимности» певца и правителя ведет и древнеанглийский

283

поэт Видсид. Правда, у него мера взаимности несколько иная. Поэма Видсида начинается с того, что он «раскрывает слово — сокровищницу» для государя, а с середины до последней строки описывает, как, когда и чем государи его за это награждали.

Мы видим, что тиуновское осмысление текста вновь и вновь подтверждается и самим «Словом», и поэтикой средневековых авторских стихотворных произведений. «Таким образом, — пишет И. Д. Тиунов в заключении, — не требуется никаких исправлений в этом многострадальном от конъектур тексте, и получаем следующий перевод: „Сказали Боян и Ходына, Святославовы песнетворцы, песнетворцы о старом времени Ярославовом — Олеговом, великокняжеские любимцы“».35

Представим в стиховой записи.

Рекъ Боянъ и  Ходына,
Святъславля  пѣсньтворца
старого  времене
Ярославля — Ольгова
коганя  хоти...

Переведем дословно:

Изрекли  Боян  и  Ходына,
оба  Святославовы  песнетворцы,
старого  времени
Ярославова — Олегова
государевы  любимцы оба...

Темное место оказывается на поверку удивительно прозрачным. Нет даже необходимости дублировать слово «песнетворцы», объяснять его двойное грамматическое подчинение, править хотя бы и в переводе «песнетворцы старого времени» на «песнетворцы о старом времени». Вместо «нагромождения предложений» (А. В. Соловьев) — многозначная смысловая гармония стройной, эвфонически совершенной конструкции. Первый стих36 эхом откликается в последнем:

  реКО  бОЯНО  И  ХОДЫНА
  ............
      КОгАНЯ    ХОТИ!

Итак, Боян и Ходына — Святославовы песнетворцы и государевы любимцы. Они же — песнетворцы старого времени, и что

284

еще более акцентировано: песнетворцы — это старого времени государевы любимцы, т. е. налицо напоминание правителю: де, и само старое время и его государи любили песнетворцев!

Здесь можно буквально утонуть в параллелях из средневековой авторской поэзии. Приведем лишь одну: «Ведь гость я твой, властитель мой!» — восклицает знаменитый скальд.37

В глубокой древности у многих народов было распространено парное исполнение эпоса, так называемое амебейное пение. Два певца садились рядом и импровизировали. Первый сочинял либо припоминал стих, второй, несколько изменяя, тут же этот стих повторял, давая время сопевцу вспомнить или сложить следующую фразу. До XIX в. традиция амебейного пения дожила, например, в практике карело-финских рунопевцев, и мы вправе вслед за Д. С. Лихачевым38 предположить, что «рекъ Боянъ и Ходына» — реминисценция амебейности древнерусской эпической поэзии. Однако если б Боян пел на пару с другим певцом, мы, очевидно, никогда бы не узнали ни имени Бояна, ни имени Ходыны: при двуголосом пении исполнители не считали себя авторами. Амебейное творчество — эпическое, фольклорное, анонимное по самой своей природе сочинительство. В нем явлен архаический, доавторский тип сознания. При двуголосом пении так же невозможна память о том, кто создает песнь, как невозможно отыскать «авторов» древнерусских былин или скандинавских баллад.39

Обычно ссылаются на древнеанглийского певца Видсида, у которого вроде бы названо имя другого сопевца: «Мы со Скиллингом возгласили чистыми голосами...»40 Это единственное исключение из общего правила — плод текстологического недоразумения. Песнетворца Скиллинга никогда не существовало и не могло существовать; хотя он упомянут Видсидом в 103-м стихе, разгадка кроется в стихе 93-м: «владетель готский» подарил певцу обручье в шестьсот монет «счетом на скиллиги». Но это обручье поэт отдал Эадгильсу, «государю любимому» за «вотчину отчью», а Эальххильд потом одарила Видсида новым обручьем. Вот за это Видсид «со Скиллингом» и возгласил ей хвалу «чистыми голосами». Разумеется, обручьем Видсид со Скиллингом не делился, потому что Скиллинг тут — метафора и эвфемизм обручья.41

Следовательно, единственная ссылка на имена авторов в гипотетическом амебейном тексте оказывается лишь слишком буквальным

285

и невнимательным прочтением метафоры. Поэма Видсида не могла быть амебейной изначально: утверждать это нет просто никаких оснований. Но мог ли Боян исполнять свои «славы» в паре с другим песнетворцем?

Говоря о Бояне, автор «Слова» всячески подчеркивает его сакральную, вещую природу. По представлениям Автора, «соловей» старого времени наделен почти потусторонним знанием, а все метаморфозы Бояна в орла, соловья, волка — подчеркнуто индивидуальные превращения. Из самого «Слова» ясно, что Боян пел старым князьям отнюдь не амебейно, и появление на последней странице «напарника Бояна» — это с различных точек зрения более чем странный анахронизм, зачеркивающий все то, что было сказано о Бояне в начале поэмы.

Кроме того, если мы не предполагаем какого-то особого пути развития авторского «я» в поэтических текстах Киевской Руси, мы должны отвергнуть предположение о возможной амебейности «слав» Бояна, ведь по всей ойкумене к XI в. поэты, осознававшие себя авторами, не только порвали с архаикой двуголосого пения, но уже на протяжении нескольких веков противопоставляли амебейности состязания поэтов. Они не помогали уже друг другу вести рассказ, а спорили друг с другом, сочиняя на турнирах каждый раз минимум по строфе. И тем более странно, что Боян и Ходына, по свидетельству Автора, «говорят» свою припевку именно так, как пропели бы ее анонимные и архаичные рунопевцы, которые всего лишь варьировали во втором стихе первый: «Тяжко ведь голове без плеч. Зло ведь телу без головы»!

Протестуя против Ходыны как сопевца Бояна, видный филолог и тонкий текстолог М. В. Щепкина писала: «Добро бы это было нечто исключительное, но данная „припевка“ ничего чрезвычайного в себе не заключает».42 Исследователь совершенно справедливо отказывает Ходыне в праве быть соавтором и современником Бояна, ибо верно почувствовала архаическую примитивность двустишия, хотя специальных разысканий и не проводила.

Действительно, трудно себе представить, что Боян, певший Ярославу в одной гриднице со скандинавскими скальдами,43 еще несколько веков назад простившимися с амебейной традицией, оставил о себе память как о «вещем» песнетворце, будучи всего лишь фольклорным сказителем, исполнявшим «славы» с Ходыной.

Приведем, кстати, еще одно косвенное возражение против амебейности творчества Бояна. Рассматривая на материале арабской средневековой поэзии проблему авторского самосознания, А. Б. Куделин ссылается на арабского филолога X в.: «...ал-Хатими

286

в принципе исключает возможность двойного или коллективного авторства. Касыда может быть продуктом творчества только одного человека, а не результатом сотворчества двух и более лиц. Двойная атрибуция произведения возможна лишь по ошибке или вследствие мистификации».44

Это мнение средневекового арабского ученого для нас тем ценней, что речь идет не о частном вопросе конкретной стиховой традиции, а об общей закономерности перехода от фольклорного сознания к индивидуально-авторскому. Этот переход у многих народов происходил в средние века, и у нас нет оснований полагать, что тут были какие-то существенные различия. По мнению Автора, Боян сам выбирал, кому творить песнь, и каждый раз, упоминая Бояна, Автор обязательно уточняет, кому адресована «слава» или «припевка», т. е. Боян подчинялся общим для средневековья законам, согласно которым скальды, трубадуры, менезингеры, а также поэты Востока посвящали свои произведения конкретному лицу, а был это правитель или дама сердца — уже не столь важно. Главное, что авторское сознание требовало для диалога второй персонифицированной индивидуальности.

Кому же пел Боян?

Ярославу, Мстиславу, Роману Святославичу.

Этот ряд замечателен сразу несколькими обстоятельствами. Поминая «первых времен усобицы», Боян сразу называет двух князей, сразившихся в 1024 г. в Лиственской битве, но тут же уточняет, что Мстислав прославлялся за свой знаменитый поединок с Редедей, а, очевидно, не за «крамолу» с Ярославом.

Третий князь — молодой Роман Святославич. Между его гибелью (1079) и смертью Мстислава (1036) — четыре десятилетия. Чем же заполнен этот период в «Слове»? Во-первых, упоминанием о припевке Бояна Всеславу, впрочем, весьма двусмысленной. Во-вторых, красноречивым отсутствием припевок «крамольнику» Олегу Святославичу, хотя в «Слове» о нем подробно говорится. В-третьих, не менее красноречиво Автор в начале «Слова» «забывает» об отце Олега и Романа — Святославе Ярославиче. «Забывает», чтобы в конце прямо назвать Бояна «песнетворцем Святослава».

Ниже мы попытаемся объяснить, почему он так поступает, словно приберегая имя Святослава для последней страницы, а пока заметим, что Боян по логике «Слова» связан не с местными черниговскими, а с киевскими князьями, с теми, кого метафорически и впрямь можно назвать «каганами», т. е. государями, а их песнетворцев — «коганя хоти», т. е. «любимцами государей». (Как это делают Деор, Видсид, Низами и другие поэты средневековья).

Но не мог Автор назвать Бояна «Святославовым песнетворцем старого времени Ярославова», потому что это — вне логики:

287

Ярослав умер в 1054 г., а Святослав стал Киевским в 1073 г. Другое дело, если это время — «Ярославово — Олегово», время единства и время усобиц, то время, когда «минули лета Ярославовы — были походы Олеговы».

Мы видим, как вновь и вновь поэтическая стройность «Слова» нарушается воистину загадочным «напарником» Бояна. Каждый раз, доходя до имени Ходыны, мы попадаем в тупик: с одной стороны, текст становится ясным и простым, если мы принимаем Ходыну, с другой — Ходына как напарник Бояна по амебейному пению противоречит современному научному представлению о двуголосом пении, превращает текст «Слова» в цепочку анахронизмов и оксюморонов.

Странно и, вероятно, просто невозможно появление на последней странице «Слова» неизвестного песнетворца еще по одной причине. Автор «Слова» — гениальный художник, отличный психолог и мастер. В его поэме звучит прямая речь Бояна, Игоря, Всеволода, Святослава Киевского, Ярославны, Донца, Гзака и Кончака, но всякий раз голосу героя предшествует косвенное упоминание. Скажем, сначала словно вскользь обронена фраза про «замышления Бояна», потом следует рассказ о Бояне, и только после: «так бы ты, Боян, запел Игорю...» Здесь же, в самом конце «Слова», неизвестный певец безо всякой психологической мотивировки буквально врывается в текст, да еще и как будто «на плечах Бояна».

Как объяснить все это и есть ли выход из подобного текстологического тупика?

Нам представляется, что объяснить это нетрудно, и выход безусловно есть: Ходына — имя самого Автора.

Понимая всю меру ответственности за подобное утверждение, покажем теперь, что это не просто единственно возможное решение трудной текстологической задачи. Если мы будем исходить из контекста средневековой авторской поэзии, то убедимся, что перед нами всего-навсего общее место.

Гипотеза о том, что Ходына — «подпись» творца «Слова», принадлежит одновременно советскому переводчику А. Г. Степанову и американскому писателю, переводчику «Слова» на английский В. В. Набокову. Однако Степанов предложил некоторую правку текста,45 и она не была принята специалистами, а догадка Набокова, высказанная им уже после выхода его перевода и комментария «Слова» в тексте англоязычного романа «Бледный огонь»,46 вообще не попала в поле зрения филологов, да, пожалуй, и не могла попасть — ведь Набоков подал ее столь

288

по-набоковски, что требуется особый комментарий к его комментарию.

Итак, вновь: Рекъ Боянъ и Ходына...

Нас не должно удивлять ни то, что Ходына говорит вместе с песнетворцем XI в., ни то, что оба называются «Святославовыми песнетворцами», ни то, что «подпись» Автора звучит в третьем лице. Все это — и вполне в духе «Слова», и вписывается в своеобразный канон средневекового авторского мышления, и укладывается в закономерности исторической поэтики средневековья.

Вспомним, что Данте путешествует с Вергилием, а грузинский поэт и царь Арчил II запросто из XVII в. обращается к царю и поэту Теймуразу (начало того же столетия) и одновременно к поэту XII—XIII вв.: «Скажу царю и Руставели»,47 что, впрочем, даже по конструкции напоминает: «Сказали Боян и Ходына».

Объединение двух одинаковых имен двух правителей разного времени — для средневековья не редкость. Современник Автора «Слова» великий Низами «на дороге любви» к правителю пишет в «Сокровищнице тайн»:

Двух славных поэтов две книги на суд,
И обе печать Бехрамшахов несут.48

А древнеанглийский поэт Деор, как мы уже видели, называл себя «хеоденингов певцом», но тут же в единственном числе — «любимым господину».

Остается лишь показать, что у Бояна в XI в. был свой «каган» — Святослав Ярославич Киевский, а у Автора в XII в. свой — Святослав Всеволодич Киевский. Его единственного признает Автор главой Русской земли. Его образ сначала мелькает напоминанием о звенящей в Киеве славе его похода 1184 г., потом говорится и о пленении Кобяка, и о сне Святослава. После толкования сна боярами следует знаменитое «Золотое слово». Даже Ярославна напоминает Днепру, что тот «лелеял Святославовы суда до стана Кобяка». А Игорь после возвращения из плена едет в Киев и спускается с «киевских гор», т. е. из терема Святослава по Боричеву к Пирогощей.

Образ Святослава Всеволодича — в буквальном и метафорическом смыслах центральный в «Слове», а в средневековой дружинной поэзии это означает, что поэт адресует свою песнь — в узком смысле этого слова — именно Святославу.

Но самое удивительное не в объединении двух киевских Святославов в одном выражении, а в том, что этот прием Автором был уже использован для подобного же «объединения» именно

289

Святослава Всеволодича с другим Святославом, сыном Олега Гориславича (Святославича), отцом Игоря и Всеволода: «Ибо те два храбрых Святославича... пробудили „лжу“, которую усыпил отец их Святослав...» Слушатели древнерусской поэмы были вправе ждать рассказа о черниговском Святославе Ольговиче, но поэт неожиданно переосмысляет сказанное: «...грозный, великий, Киевский!» И говорит о том, как не отец, а двоюродный брат Игоря и Всеволода, феодальный «отец» всех русских князей, разбил Кобяка. Другими словами, отчество черниговским князьям дается не по их родителю, а по Киевскому Святославу!

Этот очень сильный и, безусловно, семантически наполненный поэтический прием, вписывающийся в поэтику «переосмыслений» Автора, — первое прямое упоминание о Святославе Всеволодиче. Ну а последнее — такое же «объединение» его «по имени» со Святославом Ярославичем, отцом Олега Гориславича. Такая зеркальность и в поэтике «Слова», в котором самореминисценции десятки раз выделяют соотнесенность начала и конца поэмы, подтверждают спиральное развитие каждого ее образа.49

Перед первой припевкой Бояна, которую тот по воле Автора произносит не кому-либо, а Игорю, звучит: «О Боян, соловей старого времени...». Сравним: «Боян и Ходына, песнетворцы старого времени...».

Но первая и последняя припевки «объединены» не одной самоцитатой: в начальной припевке Боян поет устами Автора его современнику, в конечной Боян с неким Ходыной говорят тому же Игорю! Трудно ли после этого угадать, кто этот Ходына? Оказывается, что отнюдь не случайно перед начальной «цитатой» из Бояна сказано, что Боян бы так пел Игорю, «свивая славу обаполы сего времени». Тут, в конце поэмы, сам Автор накрепко «свивает» двух песнетворцев двух веков — Бояна и себя, «свивает» двух Святославов Киевских, «свивает» и время Ярослава с временем Олега.

Прием, которым Автор «подписывает» свое произведение в третьем лице, называется сфрагидой.50 Любопытно, что первые сфрагиды, которыми «опечатывал» свои творения античный поэт-эпиграмматист («И это сказал Фокилид»), напоминают сфрагиду Ходыны.

Оба величайших современника Автора — Низами и Руставели — также пользуются сфрагидой. Руставели оттискивает свое имя в последнем стихе «Витязя в тигровой шкуре» с той лишь разницей, что, упомянув в предыдущих строках имена своих предшественников-поэтов, называет их и себя певцами прославленных ими героев, но не может сыграть на сходстве имен.

290

Список сфрагид скальдов, трубадуров и т. д. вплоть до поэтов Востока столь велик, что невозможно и простое перечисление тех «подписей» средневековых авторов, которые по употреблению перекликаются с «подписью» Автора «Слова». Назовем лишь тех, чьи имена своим содержанием напоминают имя Ходыны: это трубадур Серкамон, буквально — странствующий по свету (вторая треть XII в.), древнеанглийский поэт Видсид — широкостранствующий. Прибегал к сфрагиде и Гугон Примас Орлеанский, «первый гений» вагантов, поэтов, чье латинское прозвище переводится как «бродячие». Известно, однако, что не только средневековые поэты, но и прозаики использовали прием упоминания себя в третьем лице. Так делали, например, древнерусские летописцы.

Но достаточно сравнить сфрагиду Ходыны и сфрагиду Руставели или того же Деора, чтобы убедиться, что Ходына — не прозаик или переписчик, как считает А. Г. Степанов, а поэт. Специфика поэтических сфрагид в аллитерировании имени автора с созвучным именем нарицательным. И Деор, и Ходына аллитерируют себя со словом «любимец». Более того, Автор «Слова» тут же подхватывает: «коганя хоти — тяжко ти... зло ти...» Перед нами особая — поэтическая, «рифменная» семантика. «Тяжко и зло» может быть тому, кто назван государевым любимцем, т. е. Автору. И только после того, как припевка отзвучала, она переадресовывается Игорю, который, кстати, никакой не глава Русской земли, и сказать о нем так можно, лишь следуя средневековой поэтике переосмыслений.

Обыгрывание образа собственной головы, какую поэт может и потерять, если песнь не придется по вкусу адресату, для средних веков — также общее место, известное поэтам разных традиций. Можно было бы привести многочисленные параллели, но ограничимся указанием скальдической традиции «выкупов головы».51

В русском фольклоре аналогичные формулы известны каждому с детства: «Мой меч — твоя голова с плеч» и «Не вели казнить, вели слово молвить».

Не случайно, видимо, о своей голове Автор вспоминает в концовке «Слова». Приведем как параллель мнение М. И. Стеблин-Каменского о структуре скальдических хвалебных песен: «Драпа обычно начинается с просьбы скальда выслушать сочиненные им стихи. Затем следует перечисление воинских подвигов прославляемого и восхваляется его храбрость и щедрость. Заключение драпы может содержать просьбу скальда о награде за его произведение».52

Автор «Слова» тоже говорит о награде, но эта награда — не «скиллинги» Видсида, а собственная голова певца, как, скажем,

291

у Эгиля Скаллагримссона, «бесспорно самого выдающегося из скальдов».53

Ходына — не просто имя, это поэтический псевдоним, если угодно — судьба. Странник, пилигрим, Ходына, очевидно, не был «придворным поэтом». Этим отчасти объясняется и его гражданская позиция защитника единства Русской земли, и та смелость, с которой он ведет речь о княжеских распрях, и тот воистину «космический» взгляд на землю, с перечислением многих стран, народов, рек и городов, что и в древнеанглийской поэме певца с аналогичным по семантике именем — Видсид.

Замечательно, что в конце XII в. Низами также считает, что придворный поэт рано или поздно проглотит «кусок железа»,54 что песнетворец, хотя и может посвящать свою хвалу государю, но долго оставаться вблизи его персоны не должен. В этом контексте становится особенно понятно, почему во многих дошедших до нас значительных памятниках средневековой словесности поэты всячески подчеркивают, что они «гости» или «любимцы государей» — «когани хоти». Об этом точно сказал тот же Низами:

Кто мыслью подняться до истины мог, —
Главы не положит на каждый порог.55

Единственный порог, на который мог бы положить свою голову Автор «Слова», — порог Святослава Киевского. В этом убеждает нас целый ряд историко-политических обстоятельств, равно как и контекст всей поэмы.56 И все-таки поэтическая и политическая позиция «Святославова песнетворца» много шире, глубже, чем даже позиция киевского государя. За 39 лет до Калки поэт видит надвигающуюся из Поля катастрофу Киевской Руси, угадывает страшные последствия княжеской розни. Главный его герой, как неоднократно отмечали исследователи «Слова», — не Игорь или Святослав, а вся «Земля Руськая». Недаром Автор, как следует из «Слова», так много ходил по этой земле.

Как и Видсид, Ходына целиком оправдывает, «оплачивает» свое поэтическое имя всем текстом поэмы, ведь «Слово о полку...» — «Слово о походе...» Он, пользуясь его же выражением, «мыслью поля мерит», т. е. мысленно совершает весь путь Игоря от Новгорода-Северского до Каялы и от Каялы до Киева. Он ведет повествование «по былинам сего времени», противопоставляя этим «былинам» замышления Бояна. Помимо прочего, это еще и пространственное противопоставление. Боян недаром

292

назван «соловьем старого времени», и четырежды подчеркнута в «Слове» вертикальность его передвижения: «мыслью по Древу», «волком по земле — орлом под облаками», «соловьем по мысленну Древу», «волком через поля на горы». Движение Ходыны параллельно движению русичей по плоскому Полю Половецкому. Можно сказать, что Автор замечает каждую былинку (др.-рус. былие — сухая высокая трава) во время прохождения полка к Каяле, играет созвучными словами «былины» — «былие», как в случае с Бояном играл созвучными «замышление» — «мысль» — «мысь» (или «мыстль» — зверек, белка). Такая игра встречается в «Слове» десятки раз, и это вполне соотносится с «темным», «магическим», «странным» стилем современников Автора — трубадуров, скальдов, Низами.57

Другое дело, что Автор, видимо, и в самой полемике с Бояном опирается на традицию Бояна, во многом развивая и переосмысляя ее. По свидетельству Кирилло-Белозерского списка «Задонщины», того самого, где имя Бояна прочтено переписчиком правильно, «горазд гудец» в Киеве «пояше славу русскыим княземъ, первому князю Рюрику, Игорю Рюриковичю и Святославу Ярославичу, Ярославу Володимеровичю». И хотя в других списках — другие имена, у нас есть все основания доверять именно этому тексту, потому что в нем намечена удивительная параллель к тому, что мы знаем из «Слова».

Оказывается, по мнению автора «Задонщины», Боян действительно «свивал славы обаполы» своего времени, сравнивая современных ему князей XI в. с князьями Х в.! В «Слове» только глухой намек на это, а в «Задонщине» говорится впрямую. Можно предположить, что в Древней Руси минимум до XV столетья еще бытовали какие-то легенды о вещем песнетворце Святослава Ярославича. Иначе, перед нами более чем странный случай: если автор «Задонщины» узнал о Бояне только из «Слова», то мы должны признать его поразительные текстологические способности, ведь он не только правильно понял смысл выражения «Святославовы песнетворцы», но и, исходя из манеры Автора сравнивать князей XII в. с князьями времени Бояна, сделал вывод, что Боян так же сравнивал князей двух столетий, «свивая славу обаполы...»

Итак, на последней странице поэмы песнетворец Святослава Всеволодича называет поэтов государевыми любимцами старого

293

времени и называет себя певцом этого старого времени Ярославова — Олегова. Так и Боян назван в «Задонщине» певцом сначала Рюрика и Игоря (он, очевидно, вспоминал, воспевал их); а потом и певцом Ярослава и Святослава Ярославича.

Пока поэтическая традиция жива, живы и поэты. Потому-то с такой легкостью они протягивают друг другу руки через века: Данте — Вергилию, Арчил — Теймуразу и Руставели, Алишер Навои — Низами Ганджеви, Амиру Хосрову Дехлеви и своему современнику Джами.

Я верю — мне поможет Низами,
Меня Хосров поддержит и Джами.
Тогда смелее к цели, Навои!...58

Говоря о проблеме атрибуции средневековых письменных произведений, Д. С. Лихачев подчеркивает: «„Официальные“ данные об авторе в названии произведения менее достоверны, чем неофициальные. Косвенные указания более бесспорны, чем прямые...» И еще: «Надо в первую очередь внимательно изучить все высказывания автора произведения о самом себе, сделаны ли они в третьем лице или в первом».59

Сфрагида Ходыны в «Слове» сделана в третьем лице, но это «косвенное указание» как раз и свидетельствует о ее «неподдельности». А самый широкий контекст средневековой авторской поэзии Востока и Запада, равно как и поэтический контекст самого «Слова» подтверждают, что перед нами не двойная, ошибочная или мистификационная атрибуция припевки Бояна (вспомним мнение Ал-Хатами), а именно сфрагида Автора.

И, может быть, решающим аргументом будет то, что Ходына так же аллитерирует свое имя со словом «хоти» (любимцы), как Деор в своей сфрагиде аллитерирует себя с dyre (любимый).

В 1975 г. в Новгороде археологи нашли пятиструнные гусли середины XI в.60 Музыкальный инструмент был опечатан сфрагидой — именем «Словиша» (Соловушка). Значит, нам известны три имени древнерусских песнетворцев: Словиши, Бояна и Ходыны. Последнее имя, если наши рассуждения были верны, — поэтическое имя автора великой поэмы XII столетья.

Сноски

Сноски к стр. 270

1 См.: Лихачев Д. С. Устные истоки художественной системы «Слова». — В кн.: Слово о полку Игореве. М.; Л., 1950, с. 58.

2 См. стиховую разбивку и комментарий в кн.: Слово о полку Игореве / Сост. А. Е. Тархов; Науч. ред. В. В. Колесов; Коммент. А. Чернова. М.: Молодая гвардия, 1981.

3 «Созвучны и слова, означающие гнев и корабль. К подобным выражениям часто прибегают, чтобы затемнить стих, и это называется двусмыслицей... Подобные слова можно так ставить в поэзии, чтобы возникла двусмыслица и нельзя было понять, не подразумевается ли что-нибудь другое, нежели то, на что указывает предыдущий стих» (Стурлусон С. Младшая Эдда. Л., 1970, с. 179).

Сноски к стр. 271

4 Звучание редуцированных в «Слове» даже в конечных позициях подтверждается десятками рифм и аллитераций, вроде Святослав(о) — злато, слово, Игор(е) — возрѣ и т. д. См. об этом в комментариях к упомянутому выше изданию 1981 г. Далее цитирую «Слово» по фонетической реконструкции В. В. Колесова, данной в этом же издании.

5 См.: Лотман Ю. М. Об оппозиции «честь» — «слава» в светских текстах Киевского периода. — В кн.: Труды по знаковым системам. Тарту, 1967, т. 3, с. 100—112 (Учен. зап. Тартуск. гос. ун-та, вып. 198).

6 Союз а тут не соединительный, а противительный.

Сноски к стр. 272

7 «Слово» наполнено цитатами Автора «из себя». В начале песни солнце заступает Игорю путь, в конце — свѣтится на небесе. В начале кровавые зори, а в конце — соловьи свѣтъ повѣдають. При Олеге Гориславиче тогда... часто врани граяхуть... а галици свою рѣчь говоряхуть, а во время побега Игоря тогда врани не граяхуть, галицѣ помълкоша. И голоса, что уныли, — вьються чресъ море до Кыева. Таких «самопереосмыслений» в поэме множество, и говорят они о том, что от заглавия до «аминя» текст написан одним художником.

8 В Екатерининской рукописи не И рече..., а И рекъ Гзакъ къ Кончакови. Без полугласного ъ фраза непроизносима.

9 См.: Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976, с. 7—32.

Сноски к стр. 273

10 В. древнегреческой драме триада — это композиционный принцип: строфа — антистрофа — эпод. Мы же говорим о логической триадности «Слова».

11 Иначе решает проблему амебейности текста Д. С. Лихачев в статье «Предположение о диалогическом строении „Слова о полку Игореве“» (см. наст. сборник, с. 9—28). Но у нас речь не о бытовании поэмы, а о метафорическом диалоге Автора с Бояном. Перетекание речи героя в авторскую справедливо и для «Золотого слова», у которого тоже нет ясного окончания. Очевидно, такие «перетекания» осознавались как особый поэтический прием: когда это нужно Автору, он умеет отделить слова одного героя от слов другого.

12 Поэзия скальдов. Л., 1979, с. 162, 163.

Сноски к стр. 274

13 Нечто подобное мы встречаем у средневековых авторов, нередко приписывающих свои сочинения авторитетному предшественнику.

14 См.: Слово о полку Игореве / Сост. А. Е. Тархов, с. 144.

Сноски к стр. 276

15 Сравним: ЧЕРный КОнь прыГАет в огонь (ко — чер — га).

16 Еще один вероятный адресат припевки «ни хитру, ни горазду, ни птицу горазду...» — заключенный в гриднице Святослава хан Кобяк. По-древнерусски «кобение» — гадание по полету и крику птиц. В тексте XI в. встречаем: «Овъ кобени пътичь смотрить». «Кобник» — гадатель по птицам. В тексте XIII в.: «вълховъ и кобникъ хитръ» (Сл. РЯ XI—XVII вв., вып. 7).

Заметим, что Бояну может принадлежать лишь первая в «Слове» припевка. Во второй, перетекающей в речь самого Автора, упомянута историческая конкретика лета 1185 г. со славой Святослава, звенящей в Киеве после похода 1184 г., и с тем вызовом, который кинули ей Новгород-Северские трубы и Путивльские стяги Игоря. В третьей припевке анаграмма И — ГОРь, о четвертой см. ниже.

Сноски к стр. 277

17 Интересно, что образ Бояна все же несколько снижен по сравнению с образом архаических шаманов. Три эмблемы Древа в «Слове» относятся не к трем мирам, а к трем ярусам «срединного мира». Выше облаков и в глубь земли Боян не проникает.

18 Поэзия скальдов, с. 115.

19 Стурлусон С. Круг Земной. М., 1980, с. 647.

Сноски к стр. 278

20 См. статью «Див» в энциклопедии «Мифы народов мира» (М., 1980, т. 1), а также Сл. РЯ XI—XVII вв., вып. 1, ст. «Берегиня»: «...тѣмъ же богомъ требу кладуть и творять и словеньскыи языкъ кланяется виламъ и мокошьи, дивѣ, перуну, хърсу...».

21 Приношу благодарность А. Латынину за эту подсказку. Грифон и Сирин, видимо, — «заместители» Дива, как на прялках XIX в. царский орел.

22 Сумаруков Г. В. Кто есть кто в «Слове о полку Игореве». М., 1983; замечание об обрядовом календаре — устное сообщение.

Сноски к стр. 279

23 Успенский Б. А. Филологические разыскания в области славянских древностей. М., 1982, с. 69.

24 Рыбаков Б. А. Язычество древних славян. М., 1981, с. 165, 171.

25 Соловьев А. В. Восемь заметок к «Слову о полку Игореве». — ТОДРЛ, М.; Л., 1964, т. 20, с. 365—385.

Сноски к стр. 280

26 Пример можно было бы взять и из «Слова», ведь эпизод, предшествующий упоминанию Бояна и Ходыны, начинается с аналогичной конструкции: ѣздить Гзакъ съ Кончакомъ.

27 Тиунов И. Д. Несколько замечаний к «Слову о полку Игореве». — В кн.: Слово о полку Игореве: Сборник исследований и статей / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. М.; Л., 1950, с. 196—203.

28 Ссылка на статью Тиунова у Соловьева есть, но по частному поводу. В ссылке перепутаны инициалы предшественника, название статьи, неточны выходные данные.

29 Соловьев А. В. Восемь заметок..., с. 377.

Сноски к стр. 281

30 Там же. См. также: Лихачев Д. С. «Слово о полку Игореве» и культура его времени. Л., 1985, с. 230—233.

31 Медынцева А. А. Древнерусские надписи новгородского Софийского собора. М., 1978, с. 102. См. также рецензию В. П. Яйленко на эту книгу, где исправлено чтение надписи № 200 —«хотец» на «хотен» (Советская археология, 1983, № 4, с. 232).

Сноски к стр. 282

32 Поэзия вагантов / Изд. подгот. М. Л. Гаспаров. М., 1975, с. 426.

33 Lehnert M. Poetry and prose of the Anglo-Saxons. Berlin, 1955, p. 23.

34 Тиунов И. Д. Несколько замечаний..., с. 203.

Сноски к стр. 283

35 Там же.

36 Стихосложение «Слова» — трудный вопрос, требующий новых специальных исследований. Очевидно, термин «стих» может быть применен к древнерусской «поэме» лишь весьма условно, как, например, к старочешскому «безразмерному» стиху (см.: Панченко А. М. Перспективы исследования истории древнерусского стихотворства. — ТОДРЛ, М.; Л., 1964, т. 20, с. 256). Там же автор пишет о «традиции искусственного произношения редуцированных» (с. 263), которая на материале «Слова» подтверждена нами десятками примеров их рифменного звучания.

Сноски к стр. 284

37 Эгиль, сын Грима Лысого. Выкуп головы. — В кн.: Поэзия скальдов. Л., 1979, с. 11.

38 Лихачев Д. С. Предположение о диалогическом строении «Слова о полку Игореве» (см. наст. изд.).

39 Скандинавская баллада. Л., 1978, с. 215.

40 Древнеанглийская поэзия / Отв. ред. М. И. Стеблин-Каменский; ред. перевода О. А. Смирницкая. М., 1982, с. 15.

41 Пользуюсь случаем поблагодарить О. А. Смирницкую, подтвердившую такое чтение дополнительным аргументом: в оригинале эпитет «чистые» — тот же, что используется для удостоверения чистоты пробы серебра.

Сноски к стр. 285

42 Щепкина М. В. Замечания о палеографических особенностях рукописи «Слова о полку Игореве». — ТОДРЛ, М.; Л., 1953, т. 9, с. 21.

43 Об этом см.: Шарыпкин Д. М. «Рек Боян и Ходына...» (К вопросу о поэзии скальдов в «Слове о полку Игореве»). — В кн.: Скандинавский сборник. Таллин, 1973, вып. 18, с. 195—200.

Сноски к стр. 286

44 Куделин А. Б. Средневековая арабская поэтика. М., 1983, с. 115.

Сноски к стр. 287

45 Слово о полку Игореве: Поэтические переводы и переложения. М., 1961, с. 363—364.

46 Набоков В. Бледный огонь / Пер. В. Набоковой. Мичиган, 1983, с. 232—233, 299. См. также: The Song of Jgov’s campaign / Translated from old russian by Vladimir Nabokov. New York, 1960. В этом издании, впрочем, отсутствует даже упоминание о Ходыне.

Сноски к стр. 288

47 Арчил II. Спор Теймураза с Руставели. — В кн.: Поэзия народов СССР IV—XVIII веков. М., 1972, с. 470.

48 Низами. Пять поэм. М., 1946, с. 29.

Сноски к стр. 289

49 Автор вообще любит играть именами. В другой раз он рядом упоминает «сына Глебова» и «удалых сынов Глебовых», но его слушатели знали, что это разные дети разных Глебов. Эпитет «храбрый» как бы сближает двух Мстиславов двух различных веков, и т. д.

50 Квятковский А. Поэтический словарь. М., 1966, с. 292.

Сноски к стр. 290

51 См. подробно в кн.: Поэзия скальдов, с. 114 и далее, а также с. 137—139.

52 Там же, с. 110.

Сноски к стр. 291

53 Там же, с. 137.

54 Низами. Пять поэм, с. 37.

55 Там же, с. 36.

56 Предположение, согласно которому Автор мог быть придворным поэтом или дружинником Игоря, фантастично: поэт, жалеющий и одновременно осуждающий правителя, не мог присутствовать при его дворе.

Сноски к стр. 292

57 Известно, что «почти каждая строка поэм Низами допускает ряд интерпретаций». Это позволяет исследователям утверждать: «Вероятно, что во многих деталях мы еще заблуждаемся, не чувствуем ряда тончайших намеков...» (Низами. Пять поэм, с. 19, 21). Очевидно, все это справедливо и для поэтики «Слова», если оно — поэтическое авторское произведение конца XII в. Только в XIII в. в противовес «темному» распространяется новый, «ясный» стиль. Одним из первых так начинает писать младший современник Автора «Слова» — Руставели. При этом он сам указывает на новизну своего стиля, в отличие от Автора, который ведет рассказ «старыми словесы» и связан с магической архаикой.

Сноски к стр. 293

58 Навои А. Смятение праведных: Отрывки из поэмы. Ташкент, 1983, с. 14.

59 Лихачев Д. С. Текстология: На материале русской литературы X—XVIII вв. 2-е изд. Л., 1983, с. 343, 344.

60 Колчин Б. А. Гусли древнего Новгорода. — В кн.: Древняя Русь и славяне. М., 1978, с. 361—364.