547

Ю. К. МЕЙЕР

ЗАПИСКИ ПОСЛЕДНЕГО КИРАСИРА

«Российский Архив» публикует воспоминания Юрия Константиновича Мейера (1897—1994), корнета лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка.

Полк этот, один из старейших в Российской империи, был сформирован в 1704 г. по указу Императора Петра Великого. В Мюнхенской Публичной библиотеке хранится письмо Императора за № 635 от 28 марта 1704 г. к боярину Тихону Никитичу Стрешневу: «Min Her. Я говорил Вам, чтобы сего лета прибрать два полка драгун, один поскорее, а другой как наберется, о чем нонче подтверждаю, чтобы один поскорее и людей полутче набрать и прислать»*.

На основании этого письма вышел указ, который заканчивался словами: «...и из тех недорослей набрать в драгуны два полка, две тысячи человек. А ружей, фузей и к ним перевязи с крюки и бощмаки, пистоли с ольстре, лядунки, шпати взять на них из оружейной палаты, да им же сделать из земского приказа немецкие седла из войлока и с пахвы, узды с мунштуком и с наперстными, шляпы и прислать в разряд. И о том в те приказы послать памятиж»**.

26 июля 1704 г. во исполнение этого указа был сформирован из дворянских недорослей Драгунский Иоганна Данееля Портеса полк, затем переименованный в Невский драгунский полк. В 1731 г. он стал Лейб-Кирасирским. Переименованный в июле 1917 г. в Подольский кирасирский, полк был расформирован в декабре того же года, просуществовав 213 лет, служа верой и правдой российским императорам и Родине***.

Началась Гражданская война. По инициативе небольшой части офицеров-кирасир, присоединившихся к Добровольческой армии, при Сводно-Гвардейском полку была сформирована команда конных разведчиков, которая положила начало возрождению лейб-гвардии Его Величества полка. С сентября 1919 г. Мейер — прапорщик, а затем корнет этого полка Добровольческой армии. О действиях Мейера в бою 30 октября 1919 г. командовавший 2-м эскадроном А. Д. Кучин (убитый 17 февраля 1920 г. под станцией Егорлыцкой) писал в своем дневнике: «... Корнет Мейер принял командование 2-м полуэскадроном и весь день вел бой как в пешем, так и в конном строю, выделяясь своей храбростью и порывом вперед»****.

К середине августа 1920 г., после боев в Северной Таврии, в Лейб-эскадроне осталось в живых всего 17 кирасир, и тогда же он был пополнен остатками эскадрона кирасир Ее Величества, входившего в состав того же Гвардейского кавалерийского полка. В августе Мейер со своим полком отправился на фронт. В бою под деревней Федоровка он был ранен и эвакуирован в госпиталь.

Наступили последние дни пребывания Добровольческой армии в Крыму. 31 октября итальянский пароход «Корвин», перегруженный ранеными из ялтинского госпиталя княгини Барятинской (там лежал раненый Мейер) и другими беженцами, вышел в море.

548

Эскадрон кирасир Его Величества в составе Гвардейского кавалерийского полка во главе с командиром полка полковником Сафоновым погрузился в Ялте на пароход «Крым» и прибыл в Константинополь. Окончательным пунктом эвакуации армии, согласно приказу Главнокомандующего П. Н. Врангеля, был определен полуостров Галлиполи. Начался «период галлиполийского сидения», продолжавшийся до августа 1921 г. Через некоторое время Мейер оказался в Белграде, где уже находились его родители. В первые годы эмиграции Мейер поставил перед собой три цели: не опуститься морально, преуспеть материально и продолжить борьбу за Россию. Знание немецкого и французского языков помогло ему устроиться в немецкую торговую фирму в Белграде, представлявшую иностранные фирмы на Балканах и Ближнем Востоке. Впоследствии он стал директором отделения, а затем и самостоятельным торговым агентом.

Ю. К. Мейер.

В апреле 1941 г. после капитуляции Югославии и оккупации ее германской армией. Мейеру удалось связаться с одним из бывших своих сослуживцев и поступить на работу в его частную контору в Берлине.

С началом войны Германии против Советского Союза русская эмиграция оказалась перед серьезным выбором: победа нацистов («пораженцы») или победа большевиков («оборонцы»). Формировалась идея так называемой третьей силы (за Россию без немцев и большевиков).

Так было в гражданскую войну в Испании, когда к генералу Франко прибыло около 70 русских добровольцев-эмигрантов. Так случилось и в сентябре 1941 г., когда в Югославии был создан из русских эмигрантов Отдельный Русский Корпус (затем — Русский Охранный Корпус), который на протяжении всей войны вел боевые действия с югославскими партизанами и с советскими частями.

На Восточном фронте также создавались русские национальные формирования, главным образом из военнопленных. Одним из них был Казачий кавалерийский корпус, сформированный генералом германской службы Гельмутом фон Паннвицем (казнен

549

в 1947 г. по приговору советского суда как военный преступник). С 1944 г. практически все русские национальные части были объединены в Русскую Освободительную Армию (РОА) под командованием бывшего генерал-лейтенанта Красной Армии А. А. Власова.

Ю. К. Мейер с самого начала примкнул к движению генерала Власова. Он был назначен чиновником по особым поручениям при Гражданском управлении Комитета освобождения народов России (КОНР).

После капитуляции Германии с 1945-го по 1953 г. Ю. К. Мейер жил и работал в Мюнхене, а затем в Обераммергау, где преподавал русский и немецкий языки в Школе военной разведки американской армии. В 1947 г. он издал книгу С. С. Ольденбурга «Царствование Императора Николая Второго» (второе издание в 1982 г.). В 1990 г. перевел с немецкого и издал в США книгу С. Б. Фрелиха «Генерал Власов (Русские и немцы между Гитлером и Сталиным)». Он один из старейших сотрудников нью-йоркского «Нового Русского Слова», регулярно печатается в газетах «Русская Мысль» (Париж), «Русская Жизнь» (Сан-Франциско), «Наша Страна» (Буэнос-Айрес) и в журналах «Возрождение» (Париж), «Возрождение» (Нью-Йорк) и «Наши Вести» (Монтрой).

С, 1953 г. Мейер живет в США. Пятнадцать лет проработал в Школе разведки американского ВМФ в Анакосте (пригород Вашингтона), участвует в политической деятельности, являясь членом Республиканской партии США и президентом Республиканского клуба.

В 1973 г. Мейер принял участие в организации Конгресса русских Американцев (КРА) и в течение нескольких лет входил в состав Главного правления КРА, будучи также председателем вашингтонского отделения этой организации.

Бывшие кирасиры лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка составили в эмиграции Объединение полка. В 1993 г. в живых оставалось лишь двое кирасир — подполковник А. С. Бразоль и корнет Ю. К. Мейер. В феврале 1993 г. Бразоль скончался. В начале 1994 г. скончался Мейер.

Публикуемая рукопись находится в фонде Общества истории Гражданской войны в России (Москва).

ЗАПИСКИ БЕЛОГО КИРАСИРА

МЫ — ПОМЕЩИКИ

Моя семья по отцу дворянская и помещичья. Предок майор Мартын Мейер получил пожалованное при Екатерине Великой село Спасское-Кубань в Малоархангельском уезде Орловской губернии. Семья Мейеров там осела, и мой дед Александр Николаевич Мейер, родившийся в 1832 году, всю свою жизнь прожил в этом имении, дослужился до чина действительного статского советника и был много лет уездным предводителем дворянства, а при освобождении крестьян — мировым посредником. Моя мать, Анна Федоровна Гончарова, происходит тоже из семьи дворян Бессарабской губернии. Ее отец был генерал-лейтенантом и командовал бригадой.

Дед Мейер приобрел соседний хутор Ивановку, и к тому моменту, когда меня мальчишкой стали возить в Кубань, все имение составляло 1200 десятин, что для Орловской губернии считалось маленьким. Не буду отрицать, что в те годы (1904—1917), несомненно, большая часть земли в нашем районе принадлежала помещикам. Железнодорожная станция, на которой мы сходили, называлась Змиевка и была расположена на Московско-Курской железной дороге в 60 километрах от Орла. Следующая к югу станция была Поныри, от которой отходила ветка на Малоархангельск. Как за наше время изменились представления о времени, нужном для поездок! В Орле мы — отец, мать и я — садились

550

на извозчика и ехали верст пять на Орловский вокзал. Почему-то в те времена вокзалы губернских городов были всегда расположены не только просто на окраине города, что было бы понятно, но еще версты за две от окраины. В Орле в те времена считалось особым шиком поехать на лихаче на вокзал ужинать: тамошний повар славился на весь город. Потом на почтовом поезде мы со скоростью 25 верст в час попадали в Змиевку.

Одно название станции будит в вас утерянные воспоминания о типичной русской станции начала этого века. Деревянное двухэтажное здание рядом с водонапорной башней, с несколькими путями, часто без особых перронов; внутри небольшое помещение с оконцем билетной кассы, дверь в буфет, в котором на прилавке к приходу поезда выставляются бутерброды и тартинки, прикрытые полукруглыми колпаками из железной проволоки — защита от мух, которые тут же гибнут, пытаясь с жужжанием и напрягая крылышки освободиться от клея желтой бумаги. Тут же дамская комната с креслами и диванами или с деревянной спинкой, на которой выгравированы инициалы названия железной дороги, или с клеенчатой обивкой, покрытой белыми холщовыми чехлами.

Второй этап путешествия закончен. Выходим на подъезд станции, на небольшую площадь с булыжной мостовой, обсаженную чаще всего осинами или липами. Кучер Николай, высланный нас встречать, подает к подъезду тройку. Коляска небольшая. Родители помещаются на удобном, глубоком и мягком заднем сидении, а я как мальчуган сажусь на откидную скамеечку, спиной к кучеру и лицом к родителям. 28 верст от Змиевки до Кубани мы проезжаем не спеша, за три часа. Итак, переезд в общем в 70 верст занимает часов 8.

Булыжная мостовая от переезда через железнодорожные пути тянется всего полверсты, и наступает момент, воспоминание о котором до сих пор, через 70 лет, наполняет меня чувством блаженства. Коляска съезжает на проселочную немощеную дорогу. Пыль ли на ней или грязь, но езда становится мягкой и нетряской. Лесов в этой средней части Орловской губернии почти не осталось, только в деревнях повсюду разлапые ракиты, а в усадьбах в саду и рощах — могучие дубы в 200—300 лет. Изредка на горизонте вы видите небольшую группу таких дубов, последние остатки от немилосердной вырубки. Местность сравнительно ровная, пологая, с медленными подъемами к какому-нибудь гребню. Кругом поля. Вид их, конечно, меняется в зависимости от времени года. Но если ехать в конце июня, то вот она, серо-желтая рожь, перемешанная вдоль дороги с полынью и с проглядывающими из ее гущины васильками, или красновато-розовая пшеница, которую, впрочем, здесь сеяли мало из-за недостаточного тепла в период вызревания. Колос у ржи грубый с длинной остью, у пшеницы он, я бы сказал, просто очень изящен. При принятом в те времена трехполье это — так называемый озимый клин, первый в трехлетнем круговороте. А вот и яровой клин с весенним посевом. Тут на первом месте овес со своими кистями, склоняющимися под весом наливающихся зерен. Гораздо реже на полях помещиков вы можете летом увидеть белый ковер цветущей гречихи мелкими белыми цветами и под ними красными тонкими стеблями или в конце июля ковер клевера с его темно-красными мохнатыми шарами-цветами на фоне зеленых листьев. Если вы выбираете дорогу, ведущую за крестьянскими дворами, чтобы объехать громадные лужи, прямую трясину на главной улице села, то позади изб вы увидите высокую коноплю с наливающимися кистями зерен, сплошные ярко-зеленые ряды гряд окученного картофеля, весной цветущего мелкими белыми цветами с желтым пестиком, или осенью — уже крупные светло-зеленые кочаны капусты.

При такой езде со станции Змиевки в Кубань вы в первом десятилетии нашего века убеждались, что Орловская губерния была дворянская и что при

551

каждом селе было имение, да еще лучших российских дворянских родов. Первым на пути было Куракино. Александр Борисович Куракин был в те времена губернским Предводителем дворянства. Через 7 верст вы проезжали Столбецкое, имение Михаила Михайловича Мацнева. В 12-м и 13-м году он построил на свои средства на своей земле больницу для крестьян. В двух верстах от Столбецкого было имение Емельянова. И когда мы начинали приближаться к родному гнезду, то в низине открывалась деревня Алексеевка с имением Сергея Сергеевича Олив, бывшего в конце прошлого века помощником Главноуправляющего Уделами князя Виктора Сергеевича Кочубея. Когда коляска минует последний дом деревни и откроется широкий простор полей, то на горизонте в четырех верстах по пологому подъему мы видели две ракиты, так называемую Часовенку. Они были небольшие со сбитыми в сторону ветвями и редкой листвой — очевидно, давно воткнутые в землю вехи-путеводители, разросшиеся и удержавшиеся, невзирая на постоянные налеты ветров. Для меня и моей матери это было не столь важно, но для отца это был первый привет родной земли. Когда мы достигали вершины возвышенности у Часовенки, то уже катились по собственной земле, и за пологим спуском длиной с версту виднелась наша усадьба, пруд, плотина с двумя рядами мощных ракит, за прудом большой амбар с красной железной крышей и дальше купы столетних дубов в так называемой верхней роще. На каждой деревенской плотине есть маленький деревянный мост над протоком, по которому уходит лишняя вешняя вода. И вот шум колес по доскам этого мостика всякий раз для меня как бы замыкал прошедший период — жизнь в Самаре, гимназию, все городские удовольствия, — и начинался новый этап величайшего спокойствия и деревенских развлечений.

Проехав плотину, кучер Николай подхлестывает пристяжных, которые переходят в галоп, и мы на быстром ходу проезжаем сначала птичий двор — грязную избу под тенью ракит. Спешно разбегаются куры с выводками цыплят, крякают утки с утятами, переваливаясь и спеша к сажалке за птичником. Поясню, что такое сажалка. Это вырытый в земле бассейн величиной примерно метров 20 на 10 для водоплавающей птицы. Оттуда слышен гогот гусей. Дальше мы быстро едем по аллее из больших ракит, оставляя в стороне скотный и отдельный воловий дворы, и между двух въездных кирпичных столбов с пирамидальными верхушками. Их уже выстроил мой отец как знак, что вы въехали в самую усадьбу. Тут как раз растут девять громадных дубов, очевидно, еще с поры Смутного времени, и дальше тянется так называемый старый фруктовый сад, в отличие от нового, посаженного в самом конце прошлого века, с яблонями, грушами и сливами. Еще несколько саженей, и открывается широкий двор — луг с клумбами цветов, и мы по половине овала этой дороги подкатываем к подъезду барского дома. Не думайте, что он очень роскошен. Он — деревянный, в два этажа, снаружи покрытый деревянным тесом, выкрашенным в темно-розовую краску. Большие окна снабжены двустворчатыми ставнями, которые повар или горничные по вечерам закрывают, для чего служат щеколды. Утром их открывают и закрепляют к стене такими же щеколдами.

На звон бубенцов нашей тройки высыпают нас встречать. В первую очередь тетя Таля, старшая из поколения моего отца, ведущая хозяйство имения, и многочисленная прислуга. Вот первое крыльцо, на нем сбоку стоит ручная пожарная машина, дальше следует вторая большая передняя с непередаваемым свежим запахом, неведомо как создающимся в старых помещичьих домах. Дом небольшой. Внизу небольшой зал, за ним гостиная, дальше столовая. Из гостиной выход на террасу в сад, защищенную от солнца крышей и густой стеной дикого винограда. Из гостиной двери в большую столовую. Кроме того, в нижнем

552

этаже шесть спален, вытянутых вдоль коридора, проходящего по середине дома, с лестницей на верхний этаж. Там тоже коридор и по одну сторону тоже шесть комнат — три бывшие детские, а теперь спальни для приезжей молодежи вроде меня, и три для прислуги. Наверху по другую сторону коридора — большие кладовые и гардеробная, в которой десятками лет хранились платья бабушек и формы дедов. Этим добром мы пользовались, устраивая живые картины.

Для освещения в гостиной, зале и столовой висели керосиновые лампы с белыми фаянсовыми абажурами. В некоторых спальнях у ночных столиков были стоячие лампы, а когда дом был переполнен, то спать в отдельные комнаты шли со свечой. В спальнях на больших деревянных или мраморных умывальниках стояли фаянсовые разукрашенные тазы и кувшины, в которые горничные с утра наливали воду. К такому ассортименту принадлежала выдержанная в том же стиле ночная посуда. Для того чтобы помыться целиком, надо было пройти по саду полтораста шагов до бани, а летом ходить за полверсты в деревянную купальню на пруду. Место удобств называлось «чу» и состояло из сиденья, под которым была глубокая асептическая яма, которую чистили два раза в год. Спускать воду можно было, так как над сиденьем был устроен металлический бак, который прислуга наполняла водой. С умилением вспоминаю металлический крючок, укрепленный на бронзовой пластинке, изображающей венецианского льва. На этот крючок тетя Таля насаживала аккуратные квадраты газетной бумаги. Пипифакса тогда, во всяком случае в провинции, не было.

В саду перед террасой были цветники, которые по ужасной тогдашней моде украшались разноцветными стеклянными шарами, помещенными между цветами. От дома расходились аллеи лиственниц, липовая, жасминовая, кленовая. Жасминовая упиралась в густейшие заросли кустов и камыша с коричневыми бархатными головками осенью. Эти заросли спускались под обрыв, на дно бывшего большого пруда. На противоположном берегу начинался луг крестьян. Еще в конце прошлого столетия плотину прорвало, и с тех пор владельцы имения, то есть мой дед, не могли сговориться с крестьянами о восстановлении плотины. Вода из Студеного ключа, из которого привозили воду и который выходил из-под земли в низине луга в версте от сада, в микроскопическом масштабе повторяла ту же работу, которую делала река Колорадо в Гранд-Кэньоне. При паводке обрушивались подмытые берега, и овраг становился все шире и глубже. В соседней березовой роще, выросшей на торфянике, в почве образовались глубокие трещины и отдельные деревья с землей сползали вниз. Для нас, детей, эти места были идеальными для игры в индейцев. Все герои Майн Рида и Фенимора Купера побывали на откосах этого оврага. Забыл упомянуть, что острая проблема отопления при отсутствии лесов для Кубани не существовала. За садами в низине был большой торфяник. Специалисты-резчики приходили весной с лопатами, похожими на лопаточки, которыми берут кусок торта, вырезали аккуратные кирпичи торфа, которые искусно складывали в продуваемые со всех сторон пирамиды для сушки.

Усадьба Кубани была построена по старому принципу. Ничто не должно было ускользать от глаза бдительного хозяина. Поэтому, если он сидел на скамеечке у подъезда главного дома, то перед ним по овалу располагались: баня, расхожий амбар с продуктами для рабочих, каретный сарай, большая каменная конюшня, для тепла покрытая соломой, ледник — деревянный домик срубом с глубокой ямой, которую зимой набивали глыбами льда с пруда и укрывали их соломой. Там на полках хранилось молоко. Дальше шел колодец и большая каменная людская, жилье для рабочих с кухней, где повариха Харитинья приготовляла

553

обед и ужин для рабочих. Рядом с домом, но с другой стороны, была каменная кухня, где готовил еду хозяевам повар Николай Упатов.

За пределами этого овала находились еще одна большая кирпичная людская, в которой жил главный пастух Рязанцев, житный двор, где под навесами стояли сеялки, косилки, конные грабли, плуги и где были целые завалы всякого старья, накопившегося за десятки лет. За житным двором была псарня с собаками. Напротив житного двора был большой скотный двор. Эти постройки были — срубы, соединенные в несколько венцов, под соломенной крышей. В отдельном стойле стоял бык-производитель. Стадо у нас было симментальской породы. Почему-то в России полагалось, чтобы бык был неукротимой злобы и представлял постоянную опасность. Поэтому нам, детям, запрещали вертеться около скотного двора, когда пастух гордо и медленно вел Снежка на цепи с кольцом, продернутым через ноздри, на водопой к сажалке. Зимой в доильне коровы стояли постоянно, и навоз с соломой из-под них не убирался. Таким образом, они к марту месяцу стояли почти у переметов крыши и должны были глубоко гнуть шеи, чтобы добраться до корма в больших яслях. Еще дальше были расположены амбары, одноэтажные деревянные срубы, с ровным досчатым полом для ссыпки зерна, под железной крышей; тут же невдалеке кузница и, наконец, рига, которая служила для молотьбы, когда барабан и веялки приводились в движение конской тягой. Восемь лошадей ходили по кругу, вращая громадное горизонтальное колесо, которое через шестерни и маховое колесо давало с помощью ременной передачи нужную скорость зубчатому барабану. Так как этим способом нельзя было молотить по мере подвоза копен с поля, то они вокруг риги складывались в скирды высотой в двухэтажный дом с искусно выведенными из уложенных снопов двускатными крышами. Такие скирды стояли правильными рядами в несколько рядов и образовали своего рода городок, в котором мы играли в прятки и догонялки, крадучись на перекрестках и осторожно выглядывая из-за угла скирды. Рига перерабатывала этот запас хлеба зимней молотьбой.

Возможно, что все эти подробности покажутся скучными нашим молодым читателям второго и третьего поколения после нас. Но прежде, чем описывать самих помещиков, я прилагаю старания, чтобы описать ту обстановку, в которой протекала их жизнь.

Переломными годами в поведении помещиков нужно считать годы первой революции 1905—1907. Основным чувством помещиков стал страх и стремление, невзирая на всю любовь к насиженным гнездам, покинуть их. Но помимо неуверенности в будущем, было еще одно явление, которое вело к уходу помещиков из своих имений. Это измельчание помещичьих владений. Дело в том, что, например, поколение моего отца было весьма многочисленное. Очевидно, деды были уверены в своем будущем и обзаводились большими семьями. У моего деда Мейера было шестеро детей, у деда Гончарова, отца моей матери, — девятеро. И по соседству у помещиков к концу прошлого века всюду было много детей. Теперь, если как пример взять мою семью, складывалась такая перспектива на будущее. Как я уже сказал, у деда Кубань с хутором Ивановкой составляла 1200 десятин. После его смерти каждому из шестерых детей досталось бы по 200 десятин. Дальнейшее хозяйство могло бы вестись только сообща. Но так как эти шесть отпрысков, по всей вероятности, обзавелись бы своими семьями, то им не было бы места для жизни в прародительском доме. Поэтому среди помещиков в поколении моего отца наблюдался, если можно так выразиться, уход на отхожие промыслы, и связь с родной землей терялась, тем более потому, что одновременно с уходом являлось желание продать свой удел. Именно это произошло с моей семьей. Три моих тетки после революции

554

1905 года продали хутор Ивановку, то есть свои доли, в общем 600 десятин. Их примеру последовал и средний брат Леонид. От всего имения осталось 400 десятин, принадлежавших моему отцу и его младшему брату Жорику. Но с таким сокращением площади менялась вся рентабельность владения таким участком земли. И это вынудило и этих двух последних владельцев уйти в город и искать источник существования на службе.

Между прочим, характерная вещь. В конце прошлого столетия то, что у американцев называется планированием семьи, стало проводиться неукоснительно в помещичьих семьях и стало вполне возможным, несмотря на то, что в те времена никаких мер против зачатия и никаких пилюль не существовало. Если в поколении отца было шестеро братьев и сестер, то в следующем поколении детей было только четверо, и в каждой семье только по одному ребенку. То же самое было в семье Олив: при пяти членах в старшем поколении у них в следующем поколении было только три отпрыска. Мое поколение, ставшее жертвой революционного катаклизма и эмиграции, напуганное неуверенностью в будущем, пошло еще дальше, и вообще большинство браков осталось бездетными. Редко кто решался обзавестись одним ребенком. Только в нынешнее время наши дети опять увереннее смотрят на будущее и стали производить на свет по несколько детей.

Возвращаясь к поколению моего отца, надо заметить, что в помещичьем быту повторялось в уменьшенном масштабе то, что привело к концу удельный период, когда для новых поколений удельных князей не хватало вотчин. Система майората, или немецкого «Эрбхоф», при которой имение переходило к старшему в роде и не могло быть поделено, в коренной России не применялась. Она действовала в прибалтийских губерниях, занесенная туда из Германии.

Следуя таким образом общему велению судьбы, и в Кубани всего через три года после смерти прародителя Александра Николаевича Мейера четыре наследника продали свои доли, и из 1200 десятин осталось всего 400 при несоразмерно большой усадьбе. Правда, нужно сказать, что три сестры моего отца, замужняя Мария и незамужние Наталия и Валерия, сохранили до конца жизни горячую любовь к родному гнезду. Наталия оставалась все время управляющей имением, и Валерия жила с ней в Кубани. Теперь я сам под конец своей жизни понял и горько ощущаю нашу общую вину, грустную судьбу моих теток.

Возьмем младшую Валерию. Все Мейеры были очень высокого роста и не особенно красивы. Валерия окончила институт в Орле, знала хорошо французский язык, имела приданое за проданную землю около 80 000 рублей, но, зарывшись в глуши деревни, так и не нашла себе жениха. Единственно, что она себе позволила, это поездку два раза в Монте-Карло, куда она ездила вместе с замужней сестрой Марусей и своим зятем, орловским присяжным поверенным Леоном Иосифовичем Кржевским, поляком, католиком. Все остальное время она безвыездно жила в Кубани. Представьте себе, примерно 10 месяцев в году жизнь вдвоем с сестрой в доме, окруженном зимой наметами снега, плохо освещенном керосиновыми лампами, без общения с другими людьми для молодой девушки! В 1909 году она стала болеть. У нее оказался абсцесс в кишечнике. Что мог в таком случае сделать земский врач, ее лечивший? Каковы должны были быть мысли у этой девушки, умиравшей в глуши! Наконец, очевидно, когда у нее начался перитонит, сестра Таля спохватилась и приняла крайние меры — везти Валеру в Москву. Был конец марта, и дороги были непроезжими ни для саней, ни для коляски. Крестьяне Кубани несли Валеру на носилках, сменяясь, 26 верст до спального вагона на станции Змиевке. На следующий день по приезде в Москву она скончалась.

Судьба тети Тали была не менее трагична. Она была болезненная, худая,

555

всегда подтянутая. Много читала, выписывала ряд журналов и, конечно, «Русское Слово». Каждый вечер слушала доклад приказчика и намечала программу работ на следующий день. Но, конечно, в зимние месяцы и этого занятия не было. Как все помещицы, она лечила крестьян. Набор лекарств был ограниченным: хина, касторка, капли Иноземцева, йод. Отношения у нее с деревенскими были хорошие. Наш уезд в 1917 и 18 годах был спокойным. Усадеб не жгли и помещиков не убивали. Правда, большинство из них покинули усадьбы в начале 1918 года. Когда в наш дом в Кубани вселился комитет бедноты, тете Тале оставили ее комнату. Там она и прожила до 1921 года, потеряв всякую связь с родными. Мои родители и я были уже за границей, Кржевские пытались бежать на юг, но вернулись в Москву и притаились. Так всеми забытая тетя Таля умерла в 21 году от рака.

Хочется сказать несколько слов и о дяде Леониде. Он был ростом в сажень, охотник и любитель лошадей. Очень нравился женщинам и любил в клубе играть в «шмэн де фер»*. Его любовь к лошадям, когда он жил в Орле, дошла до того, что он из спальни своей первой жены переселился в конюшню и спал за перегородкой рядом со стойлом серого орловца-рысака и кровного англичанина под седло. Революция застала его в Самаре, он был тогда юрисконсультом Удельного округа и слыл либералом. Поэтому после февраля служащие избрали его председателем своего комитета. Но дальше этого его либерализм не пошел. Он умер в 1932 году в Самаре, но ни разу не пошел на службу к большевикам. Он развелся со своей второй женой и до конца жизни (ему было 56 лет) был частником. На своей любимой кобыле он зимой возил в город по заказу дрова. Для этого он сам пилил на берегу реки Самарки деревянные части севших на мель и брошенных барж. На общем фоне великих семейных трагедий с расстрелами, Соловками и Гулагом судьбы моей семьи могут показаться счастливыми, но я считаю своим долгом показать, как складывалась и более удачная жизнь так называемых бывших людей при большевизме.

После революции 1905 года повсеместным явлением была продажа помещиками своей земли Крестьянскому поземельному банку, который продавал ее на льготных условиях крестьянам. Упомянутые мною соседи по имению тоже частично продавали землю. Тут следует, однако, отметить довольно любопытный факт — нарождение нового класса в деревне. Издавна в ней существовали прасолы — мещане, зажиточные крестьяне. Одним из главных деяний была скупка у помещиков хлеба, овощей, фруктов и вывоз их в города, где продукты скупались торговцами. Этот класс рос весьма быстро и богател. Конечно, была большая разница между прасолами, откупавшими, например, в Кубани урожай яблок, груш и слив и разбивавшими в так называемом молодом саду большой шалаш, покрытый кошмами и брезентами, в котором они жили целое лето скорее как сторожа от деревенских мальчишек, и прасолом, торговавшим хлебом. Вокруг шалаша, по мере поспевания, на рогожах лежали груды аниса, антоновки, белого и желтого налива, апорта или разного сорта груш вплоть до бергамотов и дюшесов и гарнцами сваливались сливы — ренклоды и обычная слива венгерка. С ней я через 10 лет в изобилии повстречался в Югославии, точнее Сербии, где из нее гнали «шливовицу». Конечно, обороты такого прасола, садового сторожа, были невелики. Но были прасолы другого масштаба. На своих или нанятых подводах они осенью, или скорее как только устанавливался санный путь, вывозили содержимое помещичьих амбаров в города. Это были целые обозы, и нажива тут была велика. Это давало возможность прасолам скупать у помещиков небольшие имения и организовывать свои хозяйства. Мне помнится

556

один из прасолов нашей округи Ерохин. Прасолы были твердым консервативным народом, больше верящим слову, чем подписи на бумаге. Мой сосед В. С. Олив рассказывал мне, как Ерохин дал ему по одному слову 50 000 рублей на какое-то дело. Судьба этого простого человека была своеобразна. Он прекрасно понимал, что ждет его и его семью, когда в деревне власть перейдет к беднякам и дезертирам, и быстро устремился на юг и в эмиграцию. О торговых способностях этого человека с только начальным образованием можно судить по тому, что в 50-х годах у него во Флориде был большой супермаркет.

Конечно, отнюдь не все помещики впадали в ликвидационные настроения. Были среди них и такие, которые в первые два десятилетия этого века упорно стали переходить к интенсивному сельскому хозяйству. При жизни деда все еще держались векового трехполья: озимый клин, яровой, паровой. На последнем ничего не сеялось, только с осени поднимали жнивье. Земля на нем паровала — отдыхала. Его использовали для выпаса скота. Система эта называлась трехпольем. Мой отец и дядя Жорик сразу же перешли к многополью. К основным культурам ржи, пшеницы и овса прибавились посевы кормовых трав — клевера и вики и корнеплодов, главным образом картофеля. Все эти культуры благодаря длинным корням рыхлили землю и делали ее более плодородной, уходя глубже в нее. До этого периода помещики опережали крестьян только в пахоте. Они использовали плуги, главным образом трехлемешные, и не простые, а дисковые бороны, в то время как наши орловские Микулы Селяниновичи все еще ходили за сохой. Уборка урожая тоже была различная. Крестьяне косили рожь и овес, пользуясь косами с деревянными тройными граблями, пристроенными над косой, которые позволяли укладывать скошенную рожь в правильные рядки. Серп почти вышел из употребления. Помещики же обзаводились жнейками и косилками, главным образом системы американского изобретателя Мак-Кормика. Это было неуклюжее сооружение, в которое впрягалась пара лошадей с дышлом между ними. При движении длинные ножи, состоящие из десятков плоских конусов, проходили туда и обратно через соответствующие выступы деревянной платформы. Система действовала по принципу машинки для стрижки волос. Центром машины была так называемая голова. Она была чугунная, а бежавшие вокруг по разным рельсам четыре широкие грабли исполняли следующие функции: первая пригибала к платформе рожь, вторая клала срезанную рожь на платформу, третья и четвертая сбрасывали рожь с деревянной платформы на землю в виде валка. Для рабочего на железном косяке было сидение, соответственно выгнутое для удобства. Но так как рядом вертелись упомянутые грабли, у меня в памяти запечатлелось, что рабочий всегда сидел как-то боком, отклоняясь от грабель. То же самое делал и я, так как очень любил косить. Вот и теперь, через много лет, передо мною стоит картина желто-серого поля ржи с редкими васильками и голубого неба с белыми облачками. Две взмыленные лошадки тянут косилку, у вас в руках вожжи, и вы должны все время следить, чтобы они шли вплотную вдоль нескошенной ржи, и таким образом можно было бы косить во всю длину ножа. На железное сиденье необходимо подложить кусок кошмы, или сложенный мешок, или другое веретье, иначе будет не работа, а пытка! Над лощадьми вьются овода, и вы кнутиком сгоняете их с крупов лошадей.

Тяжелой сельской работой была вязка. Сброшенные валки ржи надо было связать. Это делали девки. Не удивляйтесь этому термину. В деревне в нем ничего унизительного не было, это была женская рабочая сила, и термин «девки» никакого отношения не имел к их поведению. Главным образом это были девушки из Полесья, которые приходили группами на рабочий летний и осенний сезон. Даже в летнюю пору они были с головы до ног закутаны платками,

557

кофтами, длинными до пят юбками и передниками, руки их были с ладонями завернуты в белые тряпки. Особенностью их костюма были обращавшие на себя внимание заплаты на их блузах, приходившиеся как раз на груди. Но, повторяю, вязка была каторжной работой. Сколько раз надо было согнуться, собрать граблей сжатый валок, перехватить его перевяслом, заткнуть концы перевясла под него самого! К концу дня надо было снести снопы и сложить их в крестцы. Поясню, что такое крестец. Четыре снопа укладываются так, что колосья всех четырех кладутся друг на друга, а концы снопов торчат аккуратно в 4 стороны. Получается крест. На первый ряд укладываются еще два ряда по четыре снопа в каждом и, наконец, наверх кладется 13-й так, чтобы он покрывал середину крестца, где колосья — временная защита от дождя. Обыкновенно 4 крестца укладываются в ряд, и они составляют копну. Это как раз то количество, которое можно уложить в деревенскую телегу и получить высокий воз. Клин, на котором идет вязка, меняется с каждым часом: одна полоса занята еще не связанными валками, потом лежат разбросанные снопы и, наконец, на другой стороне клина — ряды копен. Крестьяне судили об урожае по числу копен на десятину: 7—8 копен было недород, 18 и больше, 20 копен — считалось большим урожаем.

К началу второго десятилетия нашего века появились сноповязалки. Они не только косили, но и вязали снопы шпагатом. Первые типы этих машин были несовершенны, часто ломались, и при молотьбе всегда были жалобы подающего в барабан, так как он должен был резать шпагат ножом. Но эти сноповязалки освобождали женщин от каторжной работы.

Идя по пути интенсификации хозяйства, отец и дядя Жорик обновили инвентарь, приобрели новые плуги, новые косилки, выбросили извечные телеги с деревянными осями, которые мазались дегтем. Было построено 8 больших дрог, которые назывались фурами. Они были с железными осями, вдвое длиннее телег, вместо максимальных 30 пудов для телеги в них можно было грузить до 100 пудов. Главное же, у пруда был выстроен винокуренный завод. Неочищенный спирт гнали из картофеля с большим содержанием крахмала и в железных бочках доставляли его на ректификационный завод, где спирт очищался и из него выпускалась водка низшего качества «красная головка». Эта попытка ввести в Кубани промышленность окончилась неудачей. Завод проработал две зимы, потом началась война, продажа водки была запрещена, и винокурение прекратилось. Единственной выгодой было то, что паровой двигатель завода был использован для работы паровой молотилки, и молотьба в риге прекратилась.

Прошу извинения у читателя, что занял столько времени описанием сельскохозяйственных работ. Каково же было поведение помещиков в сезоне этих работ? Прежде всего обратим внимание читателя на прибор, висевший в Кубани в зале на стене. Это был барометр. Все члены нашей семьи проявляли к нему в деревне неослабевающий интерес, и первым жестом входящего в залу было постучать пальцем по барометру. Если черная стрелка отклонялась слегка вправо, лицо стучащего расплывалось в улыбку, когда же стрелка, дрогнув, шла слегка налево, лицо его омрачалось. Барометр был предсказателем дождя, а его у нас в Орловской губернии было больше чем достаточно. Чаще всего стучать по барометру было излишним: шум воды в желобах и свинцовое небо были убедительными доказательствами. Для нас, детей, дождь означал лишение поездки верхом, игр в саду, возможного пикника, на котором в дальней роще на костре в котелке варили пшенный кулеш, а на ивовых свежих прутьях в огне костра жарили шашлык. Для взрослых вопрос был гораздо серьезнее. В дождь работа на полях прекращалась. В свое время дед почти не выходил из своего кабинета

558

и на барометр не смотрел. Вечером слушал доклад приказчика и обычно задавал вопрос насчет погоды. Приказчики знали, что сообщение о дожде вызовет недовольство, и поэтому бодро отвечали: «Вызвездило, Ваше Превосходительство!» — хотя не будь дед глухим, он прекрасно мог бы слышать журчание дождевой воды по трубе за окном.

В дальнейшем я подойду к взаимоотношениям помещиков и крестьян и сельских рабочих. Теперь я с удивлением вспоминаю, что даже в 12—13-летнем возрасте я смутно инстинктом угадывал, что здесь что-то очень неладно. Проезжая со станции через несколько деревень, я чувствовал себя в чужом и непонятном мне мире, встречавшиеся мужики и бабы были мне непонятны, как существа с другой планеты, и я чувствовал какую-то неловкость, смотря на их телеги со скрипучими колесами, клоками соломы и сена, обтрепанной веревочной сбруей и видя спину кучера Николая в синей суконной поддевке, в шляпе с павлиньими перьями, держащего в рукавицах вожжи чистокровных холеных и крупных лошадей.

И при таком отчуждении и взаимном непонимании поведение всех членов семьи и родственников, приезжавших к нам летом, могло только раздражать коренных жителей деревни — крестьян. В первые годы взрослые часами играли в крокет. Каково было рабочим и тем же девкам, работавшим в поте лица, смотреть, как баре гоняют шары деревянными молотками! Чаще всего мы с отцом в паре играли против двух теток — Маруси и Валеры. Когда партия подходила к концу и я видел, что у теток преимущество, я, ожидая своей очереди, сходил с площадки в липовую аллею и ревел, потом с отчаянием ударял по своему шару, который тем временем загнали на край площадки, в отчаянной попытке крокировать шар противника на другом конце площадки и, промазав, всхлипывая, опять уходил под липы. Я думаю, что у взрослых не было чувства неловкости перед рабочими. Они безмятежно веселились. Так, в поединке между Жориком и Леоном было условлено, что проигравший в будущем не смеет входить на площадку, а, стоя за забором и сняв шапку, должен спрашивать победителя: «Разрешите посмотреть на вашу мастерскую игру!» В последние три года была устроена и теннисная площадка. Но я думаю, что и эта игра не вызывала много сочувствия у проходивших мимо рабочих. Были еще две вещи, которые могли раздражать рабочих и крестьян.

Любимым занятием хозяев, прежде всего тети Маруси, потом моего отца, а за ним и других членов семьи, было пойти на молотьбу, сесть на скамейку и наблюдать, как подъезжают фуры, как работает подающий в барабан, раструшивая снопы, как вязанками отвозят солому, а главное — как нагружают телеги мешками умолоченного зерна. Сначала телега шла на весы, и очень часто я сам с интересом бегал туда, взвешивал и отмечал в тетради, сколько прибавилось пудов зерна в амбарах; что касается моего отца, то он утром или после раннего обеда в полдень верхом выезжал в поля и шагом следовал или за одним из плугов, или за жнейкой, внимательно наблюдая за тем, чтобы не было огрехов, особенно на углах клина. Я думаю, что это было общим занятием помещиков-хозяев. Потом, уже в эмиграции, мне рассказывали про одного помещика, прокурора Окружного суда и затем губернатора, который, когда был в отпуску в своем имении, ходил за плугом и аккуратно поднимал редкие камешки, попадавшиеся в новой борозде, и выносил их за межу. Мы в Кубани по воскресеньям, когда не было работы, иногда сами запрягали две фуры (это было, конечно, во время уборки хлеба), выезжали в поле и грузили копны в повозки. При этом вырабатывалась особая техника орудования вилами-двойчатками. Конечно, мы, члены семьи, молотить сами не могли, поэтому только клали привезенные снопы в скирды. Мой отец умел очень хорошо это делать, особенно

559

вершить, то есть укладывать верхнюю конусообразную часть. Подавать вилами тяжелые снопы наверх было нелегко, и тут необходимо было применять систему, как уравновешивать сноп на вилах и как подавать его наверх, используя инерцию первоначального рывка.

Лето 1917 года мои родители и я провели в Кубани. Наш уезд был спокойный, и там никаких самочинных действий крестьян не было. Ранней осенью имение даже принесло большой доход, если считать, что «керенки» имели реальную ценность. У нас было 90 десятин под картофелем, и один из прасолов скупил весь урожай и вывозил картофель прямо в Москву. Насколько мы не понимали размера надвигавшейся грозы, видно по тому, что мой отец, казалось бы, разумный человек, не учитывал возможности прихода большевиков. Весной после февральской революции он подал в отставку, будучи последним управляющим Мургабским Государевым имением в Закаспийской области, и, таким образом, лишился большого жалования. И, несмотря на жизненно приобретенный опыт, он думал, что усадьбы во всяком случае останутся за помещиками. Поэтому в сентябре он ездил в Петроград и заказал полное машинное оборудование паровой мельницы. Он хотел установить его в здании винокуренного завода. Это оборудование пришло на станцию Змиевку в феврале 1918 года и осталось невыкупленным. Тогда мы в Орле уже слегка прозрели и начали понимать размеры наступавшей катастрофы. В те годы мне уже было 20 лет, и я стал свидетелем и жертвой перемены режима.

Может быть, мне не стоило бы писать о судьбе моих родных. Их можно считать счастливцами, так как даже те, кто остались в России, казнены не были. О своих тетках и дяде Леониде я уже писал. Дядя Леон, бывший присяжный поверенный в Орле, был талантливым человеком с большим разнообразием интересов. Он был охотником, один из первых в Орле завел себе мотоциклет; у него в квартире была настоящая слесарная мастерская с рядом самых современных станков. Имея талант художника, он в Кубани долго просиживал за мольбертом, рисуя пейзажи, и очень удачные. Леон был энтузиастом фотографом и сразу же хватался за любую техническую новость. Так как то время было началом цветной фотографии, он немедленно выписал себе из Парижа аппарат и пластинки на стекле Джугла и Люмьер. Этот способный человек последние 12 лет своей жизни прожил простым счетоводом на железной дороге в Москве. И когда я посылал им посылки через Торгсин, его жена Маруся писала нам, что перед самой кончиной он с трогательной радостью съел единственный апельсин из такой посылки, считая это большим счастьем.

Мне думается, на основании того личного опыта, который я приобрел в деревне, что конфликт землевладения в России был бы целиком разрешен в течение лет 50 переходом почти всей земли в руки крестьян. Что касается нашей Кубани, то она была превращена в совхоз и целиком уничтожена в 1943 году. Во всем том районе шли ожесточенные бои с немцами и знаменитое сражение в Белгородско-Курской луке. Хотя, казалось бы, наш район был дальше на север, немецкие сводки не раз упоминали о боях на реке Неруч, а это как раз в 10 верстах от Кубани.

Говоря о судьбе помещиков в связи с революцией, необходимо задать себе вопрос, как сумели приспособиться к новым порядкам многочисленные люди, служившие у помещиков. В большинстве случаев они были из местных крестьян, не имевших земли. Для того чтобы представить себе, какое количество людей принадлежало к этому классу, перечислю персонал в нашей маленькой Кубани: повар и горничная в господском доме, повариха и ее помощница — для рабочих, два кучера, приказчик и его помощник, скотник и подпасок, садовник, птичница и 8 человек постоянных рабочих. В связи с этим приведу несколько

560

мелочей, сохранившихся в памяти. Еще со времен деда Александра Николаевича повар подавал каждый день к любому супу жареные пирожки с мясом. Эта традиция сохранилась до конца жизни в Кубани. По поводу крутого нрава деда была в ходу такая легенда. В Кубань приехал в гости вице-губернатор. Дед требовал, чтобы суп всегда был очень горячим. Прислуга поставила перед бабушкой суповую миску. Вопреки доброму воспитанию, она первую тарелку всегда, даже при гостях, наливала деду. Суп оказался недостаточно горячим, и поэтому дед, откушав первую ложку, вылил содержимое своей тарелки обратно в миску с приказом нести суп греть. Мой отец приукрашивал этот рассказ, утверждая, что дед при этом плюнул в свою тарелку.

Второй кучер Сергей и мамка Соломея, ключница, кормилица моего отца, были в молодости крепостными. Садовник Александр был очень любознательным самоучкой. Мой отец, сидя в саду, спрашивает идущего мимо Александра с толстой книгой в руках, что он читает. Ответ: «Шопенгауера, Константин Александрович!» — «Ну и что же?» — спрашивает отец. — «Ничего не понимаю! Но уж очень здорово загибает».

Судьба этих верных слуг, всю жизнь зависевших от работы в имении, нам, ушедшим в эмиграцию и потерявшим связь с нашей деревней, почти неизвестна. Землей их не наделили, а главное, в 1921 году приволжская эпидемия холеры дошла в первый раз до центральных губерний. Тогда мамка Соломея и молочный брат отца Михаил умерли без всякой медицинской помощи. Нет сомнения, что не только они в Кубани были жертвами холеры.

Читатель может спросить, как заполняли свой досуг помещики, подобные семье Мейер. Я с отцом ездил верхом или на дрожках по несколько часов по полям, на которых шла работа, или были на молотьбе. У моего отца была навязчивая идея обратить усадьбу с ее садами и рощами в нечто подобное английскому поместью. Для этого надо было уничтожить наследие старого времени. Дело в том, что отдельные сады и рощи были окружены рвами с целью не допускать в них свой и крестьянский скот. Эти рвы и валы выкопанной земли поросли акацией, ракитами и кустарником. По несколько часов в день мы с отцом работали на этих рвах, выкорчевывая и засыпая их. Проезжая в 1914 году через Москву, я на Мясницкой улице в одном из немецких технических магазинов купил образцовые топоры, лопаты и пилу.

Летом мы купались в пруду. Тетя Таля выстроила деревянную купальню с погруженным в воду дощатым полом. Мы ездили на ею же купленной лодке, прилаживая на ней парус из простыни; стреляли из монтекристо воробьев и лягушек на пруду. В дождливую погоду в доме играли в карты, в «короли», и много читали, сначала Майн Рида, Купера, потом Чарскую, Жюль Верна. Становясь старше, я присоединялся к взрослым и читал Тургенева и Лескова (наших орловчан), потом увлекался рассказами Куприна. Взрослые читали бывшего тогда в большой моде Леонида Андреева, Мережковского, первые рассказы Бунина, в дешевом сытинском издании Пшибышевского и д’Аннунцио, не говоря уже о так называемой железнодорожной литературе — книгах, продававшихся в киосках на вокзалах, как, например, Вербицкой, Нагродской и Фонвизина, — конечно, не автора «Недоросля» и «Бригадира», а совершенно теперь забытого писателя легких романов. Взрослые переживали литературную сенсацию Арцыбашева с его «Саниным». Большая часть членов семьи с интересом следила за спортивными событиями и скачками. Я помню, как, будучи мальчуганом, я дрожал от волнения, дожидаясь результата матча между белым Джефрисом и черным Джонсоном в боксе. Победа тогда осталась за черным как первым предвестником будущей монополии черных чемпионов тяжелого веса. Волнующую радость вызвала у нас победа в 1912 году француза

561

Лаутеншлегера на машине «лоррен дитрих» во второй по счету автомобильной гонке в Индианаполисе. С тех пор, мне кажется, иностранные гонщики ни разу не выигрывали этой гонки.

Не меньший интерес вызывали отчеты о московских и петербургских скачках. К тому времени один из главных коннозаводчиков в России М. И. Лазарев привез из Англии двух производителей Галтимора и Айриш Лада. Галтимор дал вереницу русских дербистов. Я помню, как дрожало мое сердце при описании очередного дерби, когда лазаревский Галоп, сын Галтимора, под жокеем негром Винкфильдом побил выдающуюся кобылу Ракету, кажется, Ведерниковых, под русским жокеем Головкиным.

Как ни странно, но, несмотря на все, на все страшные катаклизмы войн и революций, имена Галтимора и Винкфильда всплыли значительно позже в моей памяти. В 40-х годах в Германии я узнал, что Лазарев продал перед Первой войной Галтимора немцам, и он прославился там как производитель. Что же касается Винкфильда, то я прочитал два года тому назад в американской газете, что он умер здесь, в Соединенных Штатах, дожив до 93 лет.

ДЕТСТВО И ИГРЫ

У меня как-то мало воспоминаний сохранилось о раннем детстве. Жили мы тогда в Самаре в доме Юрьина, что на Саратовской улице. Над нами жила семья Шишковых. Дети там были немного старше меня. В мою память врезалось четкое воспоминание. Рождество, раннее утро, за окнами темнота. Почему-то я не мог заснуть, и нянька принесла меня в гостиную и посадила на диван. Горит керосиновая стоячая лампа, поблескивают украшения на елке, горничная подметает пол. Я занят упряжкой. Расписанная деревянная лошадка в розвальнях, помните, они делались тогда из желтого лубка, все как следует, с вогнутыми впереди полозьями и относами. Задумчиво я вожу упряжкой вдоль по дивану.

Еще помню, как сижу на подоконнике, весна, окно открыто, и кухарка Николавна спрашивает меня, что мне принести из булочной. Я кричу: «Розанчики!» — и развожу широко руками — вот столько! Каково же мое возмущеник, когда она вместо розанчиков приносит плюшки и рогульки. В сердцах я кричу: «Чтоб ты мне не смела, чтоб ты мне не надо!»

Сверстники помнят, как мы скакали верхом на палочке. На нее была насажена голова лошади с половиной туловища из папье-маше, а сзади была перекладина с двумя колесиками. На лошади была сбруя с маленькими бубенцами. В один прекрасный день моя мать увидела, что одного бубенчика не хватает, и, зная мою скверную привычку брать в рот что попало, испугалась, что я его проглотил. На следующее утро я с матерью встречаю на лестнице Анночку Шишкову. Она на три года старше меня. Мама говорит Анночке: «Послушай, как у Юры в животике звенит бубенчик!» Это было в 1901 году. Прошло 50 лет. В Париже я иду в бюро Софии Михайловны Зерновой поговорить о помощи приюту «Монжерон». Меня встречает представительная красивая дама с сединой и предлагает мне сесть и подождать. Сижу, а она работает за пюпитром. И вдруг я слышу неожиданный вопрос: «Скажите, что у Вас еще звенит бубенчик в животе?» Боже мой! Мы не видались десятки лет, и я не узнал Анночки. Теперь она Шмеман, мать протоиерея А. Шмемана.

А вот еще один из моих подвигов детства. Я уже старше и участвую как мальчик с образом на свадьбе моей тети Юлии Гончаровой, выходящей замуж

562

за Петра Африкановича Сафонова, будущего члена Государственной Думы 3-го и 4-го созывов. Веселые дяди дали мне выпить целый бокал шампанского, и я провозглашаю тост: «Ну, черти, пейте и целуйтесь!»

Время идет, и наступает пора сознательных игр. Я один в семье, и мне предоставляется самому выбор, во что играть. Начинаю с оловянных солдатиков. За углом на Заводской улице лавчонка, в которой в лубочных овальных коробках продаются раскрашенные солдатики. Кто еще помнит о них? Но я быстро разочаровываюсь. Дело в том, что они плохо стоят на ногах и при схватках легко валятся и поэтому выбывают как убитые. С моим другом Алешей Белоцерковским переходим на пуговицы. Их труднее убивать. Убитыми считаются только перевернутые. Их у меня и у Алеши по несколько тысяч. В то время галантерейные магазины были полны роскошными дамскими пуговицами из кости, металла, перламутра, разных форм и цветов, с эмалью. Из таких пуговиц формируются гвардейские полки. Но самые ударные части, гоплиты — это костяные запонки для наволочек. Вы помните, они были желтоватые и состояли из двух костяных кружочков, соединенных осью, и надевались на две противоположные петли на наволочке. Их можно было победить, только поставив вертикально и заставив кататься. Так вот эти полчища занимали нас часами. Были войны, были парады, были учения и маневры. Подумайте, сколько было нужно времени, чтобы составить из тысяч пуговиц стройные каре или рассыпать цепи по полу! Одновременно велись и дипломатические переговоры, ставились ультиматумы, вырабатывались условия. Главой моего государства была мужская запонка для воротника рубашки. Вы помните костяной кружок с двумя металлическими дужками, которые на пружинке можно было развернуть в две стороны? Скоро мы усовершенствовали средства коммуникации. Тогда мы жили в доме Челышева на той же Саратовской, в третьем этаже, а Белоцерковские в первом. По наружной стене со двора мы провели провода и установили телефоны. События срочно передавались туда и обратно. Для пополнений надо было копить деньги и потом идти в магазин Покидышева, что на углу Панской, и в сладостном возбуждении выбирать дюжины восхитительных дамских пуговиц.

Техника тоже играла большую роль в наших забавах. Мне подарили большой пассажирский пароход с большим кормовым колесом. Такие ходили при Марке Твене по Миссисипи. Так вот, я снял это колесо, насадил его на ось вместе со шкивом и сделал ременной привод к довольно большому пропеллеру. В ванной комнате, когда я подставлял колесо под струю крана в ванне, колесо и пропеллер начинали бешено вертеться. Я уверял, что это очень способствует очищению воздуха в этом помещении... Другим изобретением была моторная лодка. Из березовой чурки я вырезал и выдалбливал лодочку. В корме просверливал под косым углом дырочку. Теперь вы, наверно, помните масленки, из которых смазывали швейные машинки Зингера? Кругленький металлический сосуд с привинченной трубочкой. Так вот, вместо масла я наливал в сосуд воду и превращал масленку в паровой котел, подставляя под нее в лодке огарок свечи или чашечку со спиртом. Трубка вставлялась в дырочку в корпусе лодки. Когда вода закипала, пар начинал с силой вырываться из трубки в воду и приводил лодку в движение. Руль ставился под углом, и лодка в ванне сама двигалась по кругу.

Толчок к строительной инициативе был дан началом воздухоплавания. Я с товарищами бегал на тогда весьма частые лекции и скупал книжонки, повествующие об Икаре, Лилиентале, Сантес Дюмоне, Монгольфье, Гамбетте, перелетевшем на шаре из осажденного Парижа, о братьях Райт, Блерио и Латаме, Вуазене и т. д. На берегах Волги в окрестностях росли громадные

563

осокори, и их кора была замечательным материалом для вытачивания и вырезания пропеллеров. Потом такой винт насаживался на круглую палочку. И когда вы придавали этой палочке вращательное движение между двумя ладонями, пропеллер возносился к потолку. У меня был знаменитый «Ромул», бивший все рекорды. (Названия выбирались оттого, что мы начали изучать древнюю историю.) Но делали мы и аппараты тяжелее воздуха. Остов, состоявший из одной жердочки, крылья из бумаги на перекладинках, мотор из растягиваемого резинового шнурочка, закрепленный в несколько оборотов на неподвижном крючке на конце самолета и на подвижном, заканчивающем ось пропеллера. Крутя пропеллер, вы свертывали резинку в последовательные узелки. В долгие зимы летать приходилось в закрытом помещении, и гостиные даже из угла в угол были недостаточны. Помню, что для установления рекорда я пользовался домовой лестницей. Сознаюсь, что поиски обширного закрытого помещения у меня остались на всю жизнь. Так, уже здесь, сидя на концертах в Конститюшен Холл в Вашингтоне, я с удовольствием примерялся, как хорошо было бы с верхних мест запустить свой аэроплан через партер в противоположный угол.

Что касается воздушных шаров, то мы лепили их из папиросной бумаги. Дома мы имели разного размера кубики, некоторые продолговатые длиной в 20 сантиметров. Мы расправляли мешок из папиросной бумаги на двух таких кубиках и подставляли паяльную лампу. Пузырь мгновенно наполнялся горячим воздухом и летел к потолку. Как мы не устроили пожара — совершенно непонятно. Но на даче мы делали сам шар из той же папиросной бумаги в сажень величиной, нижнее отверстие расправляли, укрепляли жердочками и прикрепляли на проволоке большой ком ваты, пропитанной спиртом. На земле нагрев производили той же паяльной лампой, а перед отлетом поджигалась вата. Шар уносился в лучах солнца на большую высоту. Но эту забаву пришлось прекратить: соседи-дачники грозились жаловаться полиции, так как такие шары представляли опасность в смысле пожара.

Но еще до этого периода мы обожали запускать змея. Не жалкие треугольные змеи Америки, а плоский змей величиной до груди взрослого человека! Для его сооружения надо было идти на лесной двор и покупать деревянные дранки, которые употреблялись при штукатурке стен, длинную связку мочалы для хвоста и, наконец, в канатную пеньковую лавку Попова, что на Заводской улице. Там покупались мотки бечевки. Как сейчас помню непередаваемый смоляной запах канатов для барж и пароходов в этом магазине. Дранки скреплялись крестовиной, на каркас наклеивалась твердая цветная бумага. Путлище — три веревочки от верхних углов и середины змея — определяло нужный угол к ветру. К нижним углам прикрепляли мочальный хвост, быстро сходившийся в один конец. Потом во дворе один заносил змея, другой маневрировал бечевкой, то пуская, то натягивая. Бечева с мотка перематывалась на палочку крест-накрест. Наконец, змей попадал в нужное течение ветра и стремительно возносился над городом, усиленно натягивая бечеву. Приходилось бежать на угол Заводской, за целый квартал, смотреть, перешел ли он эту границу.

Мы обожали автомобили и строили их сами, выпиливая колеса из фанеры и делая шину из клистирной трубки. У меня был автомобиль, капот которого состоял из коробки от гильз фабрики Катык. Кто не помнит роскошную цветную картинку турчанки на ее крышке?

Нужно сказать, что мы уже тогда усердно читали газеты: московское «Русское Слово» и местные «Волжское Слово» и «Самарскую Газету» и были в курсе всех спортивных мировых событий. Мы были совершенно потрясены описанием первой гонки в Индианаполисе, которую выиграл Харун со скоростью

564

77 миль в час, и поклялись с Алексеем, что непременно поедем туда, когда вырастем. Пока же мы на карачках, двигая свои автомобили, ползали чуть ли не версту от наших дач на берег Волги, устраивая гонки. Мой отец с сожалением называл нас идиотами. Данный Алексею обет я выполнил в 1959 году, когда ездил в Индианаполис на знаменитую гонку. Средняя скорость была уже около 150 миль в час, а в настоящее время на пробных заездах гонщики подходят вплотную к 200 милям. Алеше на «500 — Инди» побывать не пришлось: в 1919 году он был убит в своем самолете в борьбе с красными.

Не думайте, однако, что мы все только выдумывали игры. Мы без конца читали. Начинали с Лукашевич и Чарской, вдохновлялись «Газаватом» и «Черной Тучей». Я обожал книжку «С севера на юг», автора не помню. Это история журавлей, летящих с Тихвинских болот в Египет. До сих пор один из журавлиных персонажей, Верхогляд, остается для меня типом человека. А потом мы стали захлебываться Майн Ридом с его «Всадником без головы», Фенимором Купером, потом Жюль Верном, позже Дюма и Марк Твеном. Беда была в том, что мы слишком спешили с чтением. Уже в средних классах гимназии мы одолевали Толстого, но воспринимали «Войну и мир» и «Анну Каренину» только поверхностно, больше по части боев и барьерных скачек, а «Воскресение» понять не могли. Еще хуже было с Достоевским. Такие вещи, как «Бесы», «Идиот», «Братья Карамазовы», пришлось перечитывать значительно позже. Нужно еще упомянуть, что у многих моих сверстников, как и у меня, были гувернантки, немки и француженки, и с ними мы читали иностранных авторов. Я обожал романы, посвященные эпохе германского нашествия на Европу, и до сих пор помню Амаласвину, королеву Равенны. Вместе с этим у меня уже в том возрасте создались представления о Византии при Юстиниане, и особенно об его полководцах Велизарии и Нарзесе. Уже тогда в голове неотступно бродил Виконт де Бражелон, мушкетеры, мы знали, что такое Варфоломеевская ночь. В «Кво вадис» нас пленяли Петроний и Урс, как и герои трилогии Сенкевича. Еще до поступления во второй класс гимназии отец подарил мне атлас Маркса. У книги было два важных качества. Она была в твердом переплете, и ею можно было хорошо треснуть врага по затылку. Но открытая она раскрывала баснословное наслаждение. Я открывал атлас на архипелагах Тихого океана и на полу в гостиной, водя пароходик, плавал из Новой Гвинеи на остров Св. Пасхи, на Паумоту Марианны и т. д. Через 40 лет, когда мне приходилось следить за «прыжками» американцев с острова на остров, для меня не было неожиданностей — все карты мира с детства сохранились с большой ясностью в моей памяти.

Читатель должен принять во внимание, что, помимо игр, чтения, еще до гимназии приходилось заниматься и учить уроки по несколько часов. Меня готовила к гимназии Мария Вениаминовна Португалова, сестра известного социал-революционера. А кроме того, каждый день были уроки немецкого и французского языка. Тогда станет ясно, что уже в этом возрасте нам не хватало времени, а я еще не упомянул спортивные игры — лапту, футбол в теплое время, коньки и позже лыжи зимой.

Чтобы дополнить картину того, чем мы занимались, надо вспомнить и деревню, имение. Мой отец служил в Удельном Ведомстве и получал двухмесячный отпуск раз в два года. Летом, когда он служил, мы жили на даче, а на следующий год летом ездили в именье Спасское-Кубань, в Орловскую губернию.

Развлечения там были связаны с сельскими работами. Вот идет молотьба. Еще был жив дед Александр Николаевич, предводитель дворянства. Паровой молотилки тогда еще не было. Молотят в риге. Привод конный в восемь лошадей. Темнота и пыль. Лошади с завязанными глазами ходят по кругу, гудит зубчатый

565

барабан, издают шум веялки, когда не раструшенный сноп поглощается барабаном, — как будто гремит гром. Покрикивает погоняла на приводе. Детей в ригу не пускают: там сразу же засоришь глаза. На ржи двое рабочих вилами закладывают вязанку соломы выше человеческого роста, затягивают веревкой и петлю надевают на крюк. Пара волов тянет вязанку к омету. Дорогу к нему вместе с хоботьями и остатками соломы дотерли до паркетного блеска. У омета петлю вязанок надевают на крюк каната, тянувшего вязанку с помощью шкива на высоком столбе в конце омета наверх. Когда крюк надет, рабочий стучит вилами по канату и погонщик за ометом подгоняет волов, а те тянут вязанку на омет. Вот сейчас в ушах так и звенит заглушаемое иногда ветром «цоб-цобе!». Самое интересное при возвращении пары волов к риге сесть на пук соломы, оставшийся на петле веревки, и катиться по выглаженной дороге с риском вымазаться о воловий помет. А еще можно устроить себе гнездо в передней части омета, укрыться в соломе, смотреть в серое небо или на пустое поле, слушать легкое завывание ветра и в соломенном укрытии чувствовать какое-то блаженное спокойствие и уют. Рядом конопляник, и зернышки конопли уже созрели. Наберешь их горсть и жуешь.

Когда мне было уже 12 лет, отец подарил мне плотничий верстак, и я целые дни проводил с рубанком, стамеской, пилами в руках и, например, строил себе управляемые сани — бобслей, бегал в слесарную мастерскую сваривать стальные полозья.

Но и до этого мы много занимались ремеслами. Одним из занятий было выпиливание рамок лобзиком. Была специальная деревянная подставка, которую привинчивали к столу. Пилочки для лобзика были тоненькие синей стали. Они с помощью винтов-зажимов стягивали деревянную рамку лобзика и легко попались, если нажим был сильнее. Можно было купить тонкую доску драгоценного дерева палисандра, красного или черного дерева, покупался также чертеж рамки с замысловатыми вырезами. Он накладывался на доску, и мы старательно выпиливали все арабески, просверливая дырочку в доске и продевая в нее пилку. Потом тонким напильником сглаживали пропиленные места. Такая рамка с гордостью подносилась родителям по случаю дня рожденья или именин. Можно было также выжигать по дереву, водя по доске раскаленной иглой с пробковой ручкой, или раскрашивать гончарные чашечки, вазочки, пепельницы эмалевыми красками и обжигать их под глазурь. А сколько было разных общих игр для нескольких детей! Помните блошки, прыгающие в чашку, когда нажимаешь на их край более крупным кружком, или триктрак, в котором пешки двигались вокруг большого креста, смотря по тому, как выпадали кости. Между прочим, эта игра еще и до сих пор широко практикуется взрослыми арабами.

Я не описываю здесь разнообразных видов спорта, о которых я буду говорить в отдельной главе. Дорогой читатель, не взыщите, что испытываю ваше терпение бесконечными мелочами. Моя цель — показать, как в моем поколении не существовала проблема использования детьми времени. Наоборот, им его не хватало. Играя и читая, не говоря уже об учении, они приобретали громадное количество сведений в самых разнообразных областях. Сама игра приучала их к инициативе, к творчеству, к свободному мышлению. Я отнюдь не был исключением. Все мои товарищи из семей среднего, скорее скромного достатка были заняты так же, как и я.

Какая колоссальная разница с американскими детьми! Какую роковую роль сыграло здесь в Америке телевидение. Оно решает для американских детей проблему времени. Они убивают его, часами развалясь на ковре и уныло смотря дурацкие фильмы с бесконечными драками, дикими скачками или погоней

566

на автомобилях, с ужасающими катастрофами и полной безнаказанностью убийц. Какие ложные представления создаются у детей о наказании преступлений или о правах шерифов, которые в любом фильме пристреливают нужное число граждан, хотя бы и злодеев, но по собственной инициативе и без всякой ответственности. Каждый Сочельник, каждый день рождения американские дети оказываются перед грудами пестрых, старательно завернутых и перевязанных ленточками пакетов, в которых они находят дорогие игрушки. Но эти игрушки построены по тому же принципу, как и американское ученье, — с целью не утомлять мозг ребенка. Ведь система «райт ор ронг», «йес ор но» или «мюлтипл чойс» облегчает на 50 или 25 процентов работу мозга. И счастливчик, как в лотерее, может выдержать экзамен, ставя наобум крестики в случайно подвернувшийся квадратик, ничего не зная и не понимая задания. Точно так же и в игрушках деятельность детей ограничивается тыканьем пальцем в кнопки или поворачиванием рычажков. Остальное сделает или электрический шнур к штепселю, или батарейка. Это в детстве использование принципа, применяемого при выдаче права на автомобильную езду. Драйвер знает несколько приемов нажима на такие же педали, рычаги и кнопки, но сплошь и рядом не имеет никакого представления о функции мотора, трансмиссии и не может определить, что к чему под крышкой капота. Немудрено, что американские дети не имеют случая проявить свою инициативу, дать свободу своей творческой мысли.

САМАРА

Я должен считать себя волжанином, хотя и родился на севере, в городке Вельске Вологодской губернии. Но с 11-месячного возраста и до 17 лет я прожил в Самаре.

Мой отец служил в Удельном Ведомстве, и его первым местом службы был г. Вельск. По всей вероятности, молодым читателям нужно будет пояснить — что такое Удельное Ведомство. Оно входило в состав Министерства Двора, и в его ведении находились многочисленные имения и предприятия, доход с которых обеспечивал уплату по цивильному листу содержания Государя и его семьи, а также всех Великих Князей и Великих Княгинь. Само Удельное Ведомство было на Литейном проспекте в Санкт-Петербурге. В здании была домовая церковь, которую очень любили петербуржцы, и представители столичной знати обыкновенно венчались в этой церкви. Так как Ведомство было основано при Императоре Павле Первом, то чиновники его носили нагрудный знак с белым мальтийским крестом, так же как и окончившие Пажеский Его Величества Корпус. В провинции Удельное Ведомство имело округа. Такой округ был и в Вельске, так как Ведомство владело сотнями тысяч десятин лесов в Вологодской, Вятской и Архангельской губерниях и получало большой доход от продажи лесов. Лесоводство велось уже в те времена весьма планомерно, и лес вырубался на делянках, достигая 60-летнего возраста.

Другие округа в Казани, Самаре, Москве, Киеве управляли имениями, земли которых сдавались в аренду крестьянам. В ведении Уделов находились и два крымских имения Ливадия и Массандра. В последней велось образцовое виноделие, и удельные вина считались лучшими в России. В одном из своих рассказов Куприн передает смешную историю об одном из гостей, который забрался в громадную тысячеведерную бочку, опьянел там от винных паров, и с каким трудом его извлекли оттуда. В ведении Уделов было также и Мургабское Государево имение в Закаспийской области, о котором я расскажу в отдельной главе.

567

Итак, первым местом службы моего отца был Вельский удельный округ, где я родился весьма удачно в день именин моего отца Константина, 19 сентября. Естественно, что у меня никаких воспоминаний о родном городе не осталось, так как отца перевели в Самару и моя мать везла меня одиннадцатимесячным младенцем в возке из Вельска до ближайшей железнодорожной станции на линии Москва — Архангельск. Дело в том, что Вельск был расположен на расстоянии 240 верст от этой станции, и сообщение было возможно лишь зимой по санному пути. Летом дорога, проходившая по болотам, была вместо мостовой покрыта поперек жердями, которые под колесами прыгали, как клавиши рояля, и ехать можно было только шагом. Единственно, что я знаю со слов матери, это что в Вельске пекли замечательные шаньги, лепешки из толокна, кроме того, там была рыба нельма, по вкусу даже превосходящая стерлядь.

Таким образом, Самара является моим родным городом. Она резко отличалась от городов, расположенных вокруг Москвы, как, например, Калуга, Орел или Рязань. То были тихие города без промышленности, без экономической инициативы, без строительства. За 15 лет, в течение которых я бывал в Орле, там я не видел ни одного нового, только что выстроенного дома, кроме гостиницы «Берлин», переименованной при начале войны в «Белград», принадлежавшей будущему гетману Украины коропадскому. Другое дело Самара. Там городское строительство шло усиленным темпом. Несколько банков выстроили свои импозантные здания на главной Дворянской улице. Хозяйственное значение Самары подтверждалось тем, что Государственный банк имел там не отделение, а контору. Этим Самара приравнивалась к Киеву, Харькову и другим крупным городам. Начиная со второго десятка лет нынешнего века Самара была выбрана как один из центров военной промышленности. В 5 верстах к северу от Самары была выстроена так называемая трубочная фабрика, изготовлявшая дистанционные трубки для артиллерийских снарядов, а на другом берегу речки Самарки, около станции Кряж, были выстроены большие пороховые заводы.

В Самарской губернии было мало дворян-помещиков, но в Самаре нарождался новый класс русского общества, класс деловых людей, торговцев, промышленников и землевладельцев. Они составляли отдельную группу в самарском обществе. Приведу несколько имен: Аржанов, братья Шихобаловы, Соколов, Башкиров, Курлин, Сыпины, Хохлачевы. У некоторых из них были в Самаре большие паровые мельницы. У коммерц-советника Аржанова было 200 000 десятин земли в Новоузенском и Николаевском уездах. О масштабах сельского хозяйства можно судить по следующему. На юге Самарской губернии был так называемый Бенардакинский хутор в 90 000 десятин, приобретенный Мальцевыми. Я лично видел, как там поднимали жнивье. По клину в 5 верст длиной и в версту шириной шло 200 плугов с четырьмя верблюдами в каждом. Аржанов был награжден званием коммерц-советника, потому что выстроил образцовую больницу для Общины Красного Креста, которая обошлась ему в 600 000 рублей.

Своему хозяйственному росту Самара была обязана нескольким обстоятельствам. Она лежала на перекрестке и была перевалочной станцией двух великих путей: реки Волги и железной дороги, которая уходила до Владивостока и у станции Кинель ответвлялась на Ташкент и весь Туркестан. Вторым выгодным обстоятельством было то, что Самара была центром хлебного района. Начиная с ноября, когда устанавливался санный путь, улицы Самары, ведущие к двум элеваторам и многочисленным амбарам, были забиты санями-подводами с хлебом. Бывали дни, когда приходило до десяти тысяч подвод. Все они направлялись

568

на Сенную площадь, которая кончалась крутым обрывом к реке Самарке. Там на протяжении версты под обрывом были выстроены четырехэтажные деревянные амбары. Верхний этаж был на уровне обрыва у Сенной площади. Подводы по мосткам прямо подъезжали к амбару и ссыпали зерно вниз. Внизу же на берегу Самарки находились подъездные железнодорожные пути и пристани на реке для погрузки хлеба в баржи. Техника, конечно, была в те времена весьма примитивная, и десятки тысяч пудов перебрасывались грузчиками вручную. У меня сейчас стоят перед глазами ражие грузчики с мешками, сшитыми в виде шишака, покрывающего голову и плечи. Эти люди вскидывали на плечо мешок с мукой в пять пудов и легко шли с ним по одной доске, перекинутой с берега на баржу. Походка у них была эластичная, ритмичная, и доска сильно пружинила под их шагами.

Трудно себе представить, до каких размеров было развито пассажирское движение по Волге 70 лет тому назад. Ежедневно в Самаре в навигацию проходило вверх и вниз по Волге примерно по десяти пароходов. Конкурировали общества «Кавказ и Меркурий», «Самолет», «Пароходное общество по Волге» и «Купеческое общество». У ряда обществ было по два парохода в день вверх и вниз по реке. Я еще застал в Самаре два парохода по американскому образцу, то есть с кормовым громадным лопастным колесом. Они были такими, как описывал Марк Твен, и звались «Ориноко» и «Миссисипи». Остальные пароходы и буксиры имели лопастные колеса по двум бортам. Только перед самой войной «Самолет» построил первые винтовые пароходы, назвав их именами Великих Княжен — «Ольгой» и «Татьяной». Все пароходы были белые, кроме пароходов «Самолета». Те были розовые. Благодаря сравнительной близости Баку топливом на пароходах была нефть. Пароходы были двухпалубные. На верхней палубе были рубки, рестораны и каюты для пассажиров первого класса и второго класса. На нижней палубе были помещения третьего класса. Кормили на пароходах очень хорошо, и в Самаре был обычай ездить вечером обедать на них. В Нижнем Новгороде было еще два крупных пароходства: Анны Кашиной и братьев Каменских. Эти пароходы ходили по Каме.

При поездке по Волге вас поражала интенсивность движения. Почти непрерывно вы встречали пароходы или бесконечные по длине плоты, сплавляемые по течению, или мимо вас как лебедь проплывала беляна: искусно сложенная из пиленого леса баржа с избушкой наверху. Белянами их стали называть за блестящий бело-желтый цвет их дерева. По сравнению с Волгой американские реки Гудзон и Делавер, и даже залив Чесапик Бей, поражают своей пустынностью. По Волге ходили караваны баржей, и нам, мальчишкам, непременно хотелось встретить самый мощный буксир, носивший таинственное название «Редедя Князь Касожский».

Первое время моя семья из Самары ездила во время отпуска отца в Орловскую губернию поездом по Сызрано-Вяземской железной дороге и затем пересаживалась на Курскую дорогу. В то время пассажирские вагоны были еще четырехосные, купе для четырех человек, в первом и втором классах с диванами, обтянутыми тиком с красно-белыми полосами, с валиками по бокам. Мальчишкой 6—7 лет я любил запрягать эти валики в ремни от пледа и изображал кучера на паре или даже тройке. Тогда, помимо чемоданов, всегда кожаных, подушки, простыни и одеяла заворачивали в портплед и затягивали их двумя параллельными ремнями с ручкой посередине, чтобы удобнее было их носить. Ночью спали на своем белье. Вечером проводник вставлял толстые стеариновые свечи в фонари над дверью купе, которые слабо освещали вагон. Читать при таком свете было невозможно. Когда засыпали, фонарь задергивали занавеской. В те времена на второстепенных дорогах вагонов-ресторанов не было.

569

Можно было получить у проводника только кипяток. Но зато нельзя было пропускать отдельные станции, рестораны которых славились своими блюдами. Так, в Сызрани надо было обязательно заказывать солянку по-московски, в Ряжске есть шницель по-венски, а в Туле и Вязьме покупать знаменитые медовые пряники. Обязательно возили с собой и большие корзины со всякой домашней снедью.

Пусть читатель не делает печального вывода о примитивности поездок по русским железным дорогам. Уже начиная с 1910 года из Петербурга вечером с Николаевского вокзала отходило каждые полчаса 10 курьерских поездов прямого сообщения на Севастополь, Минеральные Воды, Баку, волжские экспрессы и другие. Все вагоны были на каретках с электричеством, и казенные вагоны ничем не уступали вагонам Международного общества. И тогда уже волжский экспресс, с которым я часто ездил, покрывал расстояние в 600 верст до Москвы за 9 часов, имея только шесть или семь остановок.

Удивительно, как годами сохраняется слуховая память. Я до сих пор помню звук вагонных колес, когда поезд замедлял ход по мосту имени Государя Александра Третьего через Волгу, одноколейному тогда и единственному. Этот звук был совсем необычный, когда колеса переходили с одной мостовой фермы на другую.

Позже мы стали ездить сначала по Волге до Нижнего Новгорода, оттуда поездом на Москву и дальше в Орел. В памяти сохранилось, как в мелководье капитаны проводили пароходы по так называемым перекатам, то есть мелям поперек реки. Матрос стоял на носу и опускал в воду длинный шест с видными зарубками и цифрами и выкрикивал на капитанский мостик монотонно и тягуче глубину под пароходом: 9 футов! 10 футов!

Новый класс крупных дельцов поражал дворянское общество Самары не только размерами своей деловой деятельности, но и роскошью жизни. В Самаре не было казенного дома для губернатора. Губернатору Якунину поэтому нанимали особняк Курдина, с двусветным залом, тремя гостиными и 30-ю комнатами. У братьев Шихобаловых за городом на берегу Волги, к северу от Самары, было две дачи, скорее это были загородные дворцы. Задолго до Второй мировой войны они были выбраны большевиками как штаб-квартиры для Политбюро и Сталина, на случай отступления. Во исполнение этого проекта под ними в известковом кряже Жигулей были выдолблены громадные подземные убежища, превосходившие в несколько раз бункер Гитлера под Рейхсканцелярией в Берлине. Так как все дачи были выстроены высоко над берегом, то в даче, например, Сапожникова был лифт к берегу, купальне и пристани. Ряд этих магнатов промышленности и торговли имел свои пароходы для поездок из Самары на дачи или для крейсирования по Волге. Я уже сказал, что в Самарской губернии было мало помещиков-дворян, поэтому их общество в Самаре было немногочисленно: Наумовы, Осоргины, Шошины, Батюшковы, гр. Толстые, Шишковы, Карамзины, Алашеевы, Верховские. Большое оживление в общественную жизнь Самары внес перевод после Японской войны из Калиша в наш город 5-го Александрийского гусарского полка. Я позволю себе сделать маленький вклад в малую историю и рассказать о людях, которые иначе навек бесследно исчезли бы из памяти потомков.

В дворянском обществе Самары первую роль играла семья Александра Николаевича Наумова. Он последовательно и одновременно был губернским предводителем дворянства, шталмейстером, членом Государственного Совета по выборам и, наконец, в 1916 году министром земледелия. Его жена Анна Константиновна, урожденная Ушкова, была очень богатой женщиной. Семья Ушковых была крупным пайщиком чайной фирмы Кузнецова. Ее сестра Наталия

570

Константиновна была первой женой С. А. Кусевицкого, который после ее смерти женился второй раз на ее племяннице Ольге Александровне Наумовой. У Наумовых был особняк на Дворянской улице с чудным видом через Струковский сад на Волгу. При выезде дипломатического корпуса из Москвы в октябре 1941 года английское посольство было помещено в этом особняке.

Семья графов Толстых самарских состояла из трех братьев — Александра, Мстислава и Алексея, в будущем знаменитого писателя, дружившего со Сталиным. Алексей был незаконным сыном отца-Толстого, который его усыновил. Братья относились к нему недоброжелательно, и это решительно повлияло на его характер. Во всех его романах проглядывает тщательно скрываемый комплекс неполноценности и озлобления против своего общества.

У вдовы Батюшковой было 4 сына. Старший Константин произвел на нас неизгладимое впечатление, появившись на Рождество 1912 года в форме лейтенанта болгарской армии. Он участвовал волонтером в Балканской войне. Второй Федор вышел в Александрийский полк. След его я нашел в книге Ивана Лукьяновича Солоневича «Россия в концлагере». Федор отбывал 10 лет в Соловках и заведовал спортивной частью лагеря.

Мне пришлось быть свидетелем довольно редкого случая смерти участника на барьерных скачках. Корнет Верховский сломал себе шейные позвонки при прыжке через мертвое препятствие «ирландский банкет» в стипль-чезе. Лошадь задела передними ногами препятствие и упала через голову вместе со всадником. Верховский скончался через час на ипподроме, не приходя в сознание.

Как я уже сказал, прибытие Александрийского полка в Самару было событием. Я был тогда гимназистом, но офицеры стали часто бывать в нашем доме. Я назову ряд фамилий, которые последним живым александрийцам покажутся каким-то вещанием с того света: полковники Михонский и Кондоиди, ротмистры Дерюгин и братья Иваненко, корнеты и поручики Шах Назаров, князь Авалов, Бек Бак Марчиев. Как полагается, сыновья самарцев стали усиленно представляться в полк, и в 1913 году в форме черных гусар появились Карамзин, Алашеев и покойный Верховский. Полком тогда командовал полковник барон Сесиль Артурович Корф, педантичный, строгий немец, подтянувший полк после графа Шувалова.

В манеже полка мне пришлось видеть кобылу одного из Иваненок, который, входя в состав русской команды, выиграл на ней в Лондоне приз короля Эдуарда Седьмого. Размеренная жизнь самарского общества иногда нарушалась событиями, которые вызывали волнения и пересуды. Так, в веселой компании однажды, после обильных возлияний, князь Авалов поспорил с Мстиславом Толстым на тему о фехтовании. Толстой не был военным, но учился в Юрьевском университете, в котором по немецкому образцу процветала цензура. Не долго думая, оба оголились до пояса и вступили в бой на саблях. Авалов победил, ранив Толстого в кисть руки.

Вот еще одно похожее событие. На очередном съезде дворян после банкета и горячих патриотических речей один из участников, тяжелый широкогрудый человек, расстегнул рубашку под фраком и призвал присутствующих целовать его грудь как «мать — сыру землю русскую». Утром он проснулся в гостинице и не мог понять, отчего вся грудь его была в синяках и подтеках от зубов русских патриотов.

Тогда в Самаре, когда я был гимназистом средних классов, мне в голову не приходило выяснять, существует ли дискриминация между подлинно русскими и иноземцами. Только теперь ретроспективно я могу сказать, что такой дискриминации не было. Как в Римской Империи гражданином мог быть

571

представитель других народов и стать «цивес Романум», так и в дореволюционной России можно было стать «цивес Россикум». При мне Управляющим Удельным округом был Терлецкий, его помощниками последовательно Филиппович и Стефанович, поляки, а Филипович еще и католик.

В Самаре была большая колония евреев, людей с высшим образованием. Никакой дискриминации по отношению к ним не было. Приведу в пример отца моего друга Алеши Белоцерковского. Он был известный присяжный поверенный, домовладелец, владелец первого кинематографа в Самаре. Перед войной он ездил с семьей в Париж, купил там автомобиль «лорен дитрих» и на нем приехал из Парижа в Самару. Мой друг Алеша после гимназии поступил в московский Катковский Лицей, блестяще его окончил, пошел в военную авиационную школу в Ораниенбауме и погиб, сражаясь в рядах армии Колчака.

В гимназии было несколько евреев. Все это были дети зажиточных родителей, докторов, инженеров, адвокатов. С Вайнштейном, Гринбергом и Клейнерманом мы играли в теннис. К Маре Гринбергу мы относились с великим почтением, потому что он летом в Гамбурге выиграл турнир учеников средних немецких школ.

Я прошу извинения у читателя за то, что я в описании опускаюсь до уровня фельетона, но прежде всего эти впечатления были впитаны мною в возрасте от 10 до 14 лет. В Самаре был большой и хороший театр, в котором зимой играла драматическая труппа. Помимо классиков, Островского и Чехова, шли «Ревность» Арцыбашева, «Вера Мирцева», вещи Андреева и Амфитеатрова. Там я видел «Синюю птицу» Метерлинка. В Народном доме давались также драмы и читались почти каждый день доклады и лекции. Начиная с 1907 года стали открываться биоскопы, наступала эра фильма. Потом кинематографов было около 10, но нам, гимназистам, вообще было запрещено посещение их, так что настоящий хороший фильм с Верой Холодной я смог увидеть лишь через неделю после выпускного акта в гимназии.

Самара отличалась от многих губернских городов тем, что имела постоянное каменное здание цирка. Это было одним из главных развлечений самарцев. Если в Петербурге и Москве цирки были под вывеской итальянцев Чинизелли и Труцци, то Самара была под влиянием Сибири, где цирк пользовался громадным успехом. Обыкновенно тут гастролировал цирк Стрепетова из Омска, приезжали к нам и знаменитые Бим и Бом. Помимо обычных, веками установленных номеров, обыкновенно третья часть программы отводилась чемпионату французской борьбы. Хотя результаты все были подстроены, но доверчивая публика с громадным интересом относилась к этому виду спорта. Нас, учащихся, пускали в цирк, и мы знали наизусть все технические приемы борьбы: «тур де тет», «тур де бра», «бра руле партерр», «двойной нельсон» — все это было нам известно. Нужно сказать, что французская борьба была тогда популярна во всем мире, и схватки таких чемпионов, как немец Гакеншмидт или американский поляк Збышко Циганевич и наш национальный русский герой казак Иван Поддубный, пользовались широкой известностью. В Самаре, правда, нам их не удалось увидать. У нас на первых местах был чемпион Поволжья Иван Заикин, позже ставший летчиком и летавший круг над ипподромами на своем «фармане» или «вуазене», привлекая чуть ли не все население города. При параде борцов выступал организатор турнира студент Лебедев, в поддевке, с обильной похвалой представлявший, например, Ваньку Каина, чемпиона Уфы и ее окрестностей, японца Сараки, у которого была такая сила в руках, что другой чемпион Шемякин показывал кисти своих рук со страшными синими и багровыми синяками. Дальше делал шаг вперед негр Бамбула, чемпион почему-то Египта. Турнир тянулся неделями, и Лебедев, видя, что интерес

572

у публики пропадает, вводил новый элемент. Появлялась красная или черная маска и объявляла, что бьется об заклад и заплатит своему победителю 1000 рублей. В публике начиналось гадание, кто же скрывается под маской. В свое время я был очень горд тем, что летом 1912 года в Зоологическом саду в Москве видел действительно выдающегося по технике борца Луриха, рижанина, и новую звезду тяжелого веса Вахтурова.

Пусть читатель будет снисходителен ко мне и не думает, что я — поверхностный наблюдатель с чепухой в своих воспоминаниях, ничего не знавший о жизни бедных слоев населения. Я действительно не имел с ними соприкосновения. Одно могу сказать: за 17 лет я побывал во всех углах Самары, во всех ее пригородах и слободках. Дома там были почти сплошь деревянные срубы из кондового дерева, со ставнями на окнах и вырезными украшениями. Я не видел ни одного дома в запущенном состоянии, той трагедии больших американских городов, где целые кварталы состоят из брошенных владельцами и разрушающихся домов. Подлинную нищету в смысле жилья я увидел позже в Белграде, где по длинному склону холма были выстроены хижины из досок от керосиновых ящиков, то, что встречается почти во всех крупнейших городах Азии и Южной Америки, так называемые шентихаус. В Белграде этот поселок назывался Ятаган-Мала. В Самаре трущоб не было. Не было и признака установившегося коллективного строя очередей. В Самаре я их никогда не видел, разве только у театра за билетами на Собинова. Отказ в магазине от продажи какого-нибудь товара из-за отсутствия его на полках был просто невероятен. Все магазины по Дворянской, Панской и другим улицам были полны, да и бакалейные, галантерейные или москательные лавки в слободках имели все нужное для населения. Климат всего южного Поволжья неровный. Осадков мало, и при мне было два года, когда на юге Самарской и в части Астраханской губерний возникал в деревнях голод. Но его никто не замалчивал, а немедленно земство, правительство и Красный Крест организовывали полную помощь, и несчастье обходилось без смертей от голода. Передовая молодежь сейчас же устремлялась на помощь и «ехала на голод».

Материальное равновесие всех классов населения объяснялось исключительно низкими ценами на все. Никакого неуклонного возрастания цен не было. В России действовал закон спроса и потребления и конкуренции отдельных предпринимателей. Никаких трестов и монополий не было, и это давало возможность не только богачам (их было мало), но и людям среднего достатка, чиновникам и служащим, жить зажиточно и закупать в лучших магазинах города. Вместо московского и петербургского Елисеева у нас был Егоров, не уступавший столичным магазинам. В нем вы могли купить любые заграничные деликатесы, любые иностранные вина и сыры. С воспетыми Пушкиным шампанским Моэта и вдовы Клико и лимбургским пирогом я познакомился у нашего Егорова.

При устройстве приемов, да и просто к столу, за рыбой самарцы ездили на берег Волги в живорыбные садки. Там можно было выбрать нужную по размерам живую стерлядь. Для зажиточных людей в Самаре был ряд развлечений. Было два клуба, в которых велась крупная игра в «шмен де фер» и «макао». Был кафешантан под обычным названием «Аквариум». Летом в Струковском саду был открыт громадный ресторан, а на Волге на большой барже — роскошно обставленный яхт-клуб. Наши охотники дошли даже до того, что, насмотревшись на тир-о-пижон в Монте-Карло, на фоне лазури Средиземного моря, устроили свой на Коровьем острове, на фоне серой Волги.

В первые годы нашего столетия доктора лечили больных легкими кумысом. В пяти верстах от Самары было такое кумысо-лечебное заведение доктора Ященко. Это был сад, разбитый на 20 десятинах с тридцатью дачами, главным

573

зданием и музыкальной беседкой. Кумыс в бурдюках с утра доставлялся башкирами и татарами на все дачи. Такое же заведение, но более фешенебельное, было к северу от Самары на берегу Волги. Оно было основано старым самарским доктором Постниковым, пользовавшимся громадной популярностью.

Зимой на ровном льду Волги устраивались бега. Овальная расчищенная и углаженная снегом дорожка длиной в версту окружалась забором. Нужно сказать, что, как ни странно, в Самаре у извозчиков были хорошие рысаки-орловцы. Самым знаменитым извозчиком был Николай Ратан с внешностью Стеньки Разина. Он первый завел экипаж на «дутиках» (резиновых шинах). Летом довольно часто на казенном пароходе ездили в Царевщину, где был курган Стеньки Разина, на тоню к рыбакам. Они при гостях вытаскивали невод с большим количеством рыбы. Потом варилась знаменитая на всю Самару уха. Кроме того, гостей потчевали так называемыми жарехами. Рыбу, я уж не помню какую, выпотрошив, насаживали на длинную лучину, которую наклонно втыкали в землю вокруг догоревшего костра, в котором было еще много угольев. Время от времени рыбу переворачивали на этих вертелах. После Самары я впервые натолкнулся на такое приготовление на Октябрьской ярмарке в Мюнхене, таким образом вокруг костра там жарили цыплят.

Раз в Самаре были бега, то, естественно, среди энтузиастов велись бесконечные разговоры и споры о преимуществах породы орловских рысаков перед американскими метисами. Замешана была тут национальная гордость, но надежды возлагались, к сожалению, только на одного орловца, знаменитого серого Крепыша. Дело в том, что один из главных русских коннозаводчиков Н. В. Телегин перешел на разведение метисов. В Америке он купил трех рысаков-метисов Аллен Винтера, Боб Дугласа и Дженерал Этча. В то время в Москве как наездники монопольно царили англичане отец и сыновья Кэтоны, Франк Вильям и Самуил. Если мне память не изменяет, при заезде Крепыша и Ален Винтера выиграл последний, всего на полупряжки. Этот проигрыш сторонники русской породы объяснили тем, что наездник Крепыша всю дистанцию ехал так называемым вторым колесом, то есть не по бровке. Уже в 1915 году мне довелось в Петрограде на Семеновском плацу видеть знаменитых в то время потомков упомянутых производителей метисов. Телегинский Тальони победил не менее знаменитого Фаталиста Лежнева. И до сих пор, когда я представляю себе прошлое, имена лошадей Прости, Пылюга, Варвар, Железный наполняют сердце грустными воспоминаниями об ипподромах, об утренних проездках, о поддужных — конюшенных мальчиках, скачущих рядом с американкой.

Ныне; когда я думаю о прожитой жизни, то прихожу к печальному заключению, что всю ее я пережил на переломе. Сначала бытовые условия. Не поспели мы родиться, как началась техническая революция. С ней я столкнулся в 1903 году шестилетним мальчиком. Мы жили в доме Челышева на Саратовской улице, в квартире из 6 комнат с балконом, на третьем этаже. Говорит ли вам что-нибудь фамилия Челышева? Наверное, немного людей вспомнят его. Это был богатый купец, владевший несколькими жилыми домами и большой баней в Самаре. Он был членом Государственной Думы последних двух созывов и ярым противником винной монополии. Он хотел сделать Россию «сухой». Помню его в Народном доме в Самаре, большого, представительного человека в синей поддевке, с расшитым воротом рубашки, в блестящих сапогах, взывающего к своим землякам, требуя от них прекращения пьянства.

Так вот, в этой квартире у нас были керосиновые лампы. И в один прекрасный день пришли монтеры и стали ввинчивать вдоль карнизов в комнатах маленькие белые изоляторы и прикреплять на них белый шнур. Он спускался белой полоской по белым головкам изоляторов к штепселю или выключателю

574

внизу, чтобы их можно было доставать рукой. В магазинах появились самые разнообразные бронзовые люстры, стоячие лампы, а в детской у меня с потолка свешивалась на блоке лампочка под зелено-белым стеклянным абажуром, внутри он был белый, а снаружи зеленый. Таково было наше первое знакомство с лампочкой Эдисона. Потом на письменном столе у отца появился телефон с трубкой и рукояткой, которую надо было поворачивать и звонить на телефонную станцию. Появились затем первые автомобили. Отец Алеши Белоцерковского катал нас в воскресенье взад и вперед по Дворянской улице до изнеможения. На даче на Волге у нас была хорошая весельная шлюпка, а теперь появилась моторная лодка дяди Леонида. Все это было великими событиями, совершенно менявшими жизнь. Однажды весной я с родителями на извозчике поехал на ипподром. Там первый раз в жизни я увидел летающего человека. Это был Владимир Лебедев, описавший круг на своем «фармане». Потом под Петербургом он с братом построил фабрику, строившую первые русские самолеты. Человек без особого труда усваивал все эти технические новшества, в корне менявшие весь жизненный уклад. Для нас же, детей, открывалось необъятное поле деятельности: постройки игрушечных самолетов, вырезание из коры осокоря пропеллеров, постройка моделей автомобилей.

В гимназию я поступил сразу во второй класс. В чиновничьих и обеспеченных кругах тогда считалось нужным как можно дольше давать детям домашнее образование и посылать их в гимназии экстернами, чтобы весной они держали экзамены за пройденный класс. Меня в гимназию готовила учительница Мария Вениаминовна Португалова, сестра известного социал-революционера. Но никаких революционных идей она мне не прививала. В возрасте 7—10 лет мы, мальчишки, мало обращали внимания на развертывавшиеся перед нами исторические события. О русско-японской войне у меня сохранились самые отрывочные воспоминания. В Орле осенью я с родителями провожал на войну моего младшего дядю Митрофана Гончарова. Он был корнетом Черниговского гусарского полка. Помню серый холодный день. Ветер гонит мимо мрачной трехэтажной казармы пыль, обрывки сена и соломы. Гусары выводят из конюшен лошадей и с погрузочной рампы вводят их в товарные вагоны. Помните ли вы надпись на этих вагонах: «8 лошадей — 40 людей»? Бедный дядя Митя с войны не вернулся. В первые же дни на фронте он утонул, переправляясь вплавь через реку в Маньчжурии. Знакомые стали присылать с войны родителям замечательные вазы и пепельницы «клуазоне», эмалевые по металлу с художественно выложенными рисунками из бронзовой проволоки. Когда эскадра адмирала Рождественского вышла в свой героический поход, я начал собирать усиленно открытки наших кораблей. Как сейчас помню величественный вид флагмана «Граф Суворов» с черным корпусом и белыми надстройками. Потом запечатлелось еще событие. Моя мать везла меня на извозчике в церковь причащаться и радостно раскланялась с князем Голицыным, только что вернувшимся с войны. Через несколько минут на повороте я вывалился из саней и оказался лежащим спиной в большой куче талого снега. Белый костюмчик сразу же пропитался желтой водой. Причастие пришлось отложить.

Точно так же у меня не сохранилось почти никаких воспоминаний о первой революции. Помню только, что отец взял меня на прогулку и в большом сквере с памятником Государю Александру Второму разговаривал довольно дружелюбно с рабочими-забастовщиками. Потом, очевидно, мне передалось волнение и возмущение родителей при вести, что на улице был убит жандармский полковник Бак, который бывал у нас. Останавливаясь на этих мелочах, я хочу сказать, что с раннего детства нас воспитывали в полном политическом неведении, что трагически сказалось потом, когда мы сами были втянуты в политику.

575

Первая мужская гимназия слыла очень строгой. Во главе ее стоял директор Александр Николаевич Павлов, поддерживавший строгую дисциплину. Никогда в жизни потом мне не пришлось так усиленно заниматься, как в гимназический период. Возвращаясь к трем часам домой, я должен был до вечера выучить все уроки и пересказать их матери, причем по географии, двум историям и естественной истории мать требовала, чтобы я последовательно одну за другой повторял все фразы учебника в данном уроке. Кроме того, вечером приходилось тратить часа полтора, занимаясь с гувернантками-учительницами — француженкой и немкой. Результатом такой долбежки было получение в каждом году перед каникулами похвального листа. Для этого нельзя было иметь в выводе за год ни одной тройки. Так вот, нужно сказать, что за весь период учения, то есть с 1908-го по 1915 год, мы в классе никогда не разговаривали на политические темы. Интереса к ним не было. Только уже после февральской революции мы узнали, что два наших одноклассника братья Милоновы еще в бытность в гимназии состояли в кружке социал-демократов. Однако никакой агитацией себя не проявляли.

Хотя это было 63 года тому назад, но я до сих пор помню во всех подробностях актовый зал гимназии, в котором мы держали выпускные экзамены на аттестат зрелости. Одиночные парты, расставленные далеко друг от друга для письменных экзаменов. Большой стол, покрытый зеленым сукном, к которому мы подходили, чтобы брать билеты на устных экзаменах. Даже сейчас переживаешь тогдашние настроения. Смотришь в окно на молодую радостную зелень Соборного сада, ломаешь голову, как справиться с длинным периодом Тита Ливия — письменный перевод с латинского, и для утешения рассматриваешь портреты русских императриц на стене. Между прочим, я первый раз почувствовал влечение к женщине, смотря на глубокие декольте Елизаветы Петровны и Анны Леопольдовны. Никогда в жизни я не работал так усиленно, как в этот месяц май 1915 года. Подготовка к устным экзаменам сводилась к двум-трем дням. Успех был неожиданный, я получил круглые пятерки, но так как у меня были в году две тройки, то наградили меня только серебряной медалью.

Событием в этот период жизни была поездка с родителями за границу. Мне было 14 лет и я претендовал на роль гида для отца и матери. Уже в те времена существовал русский путеводитель по Европе Филиппова, наш русский Бедекер. Я его прилежно изучал и водил родителей по Вене, Венеции, Милану, Парижу и Берлину. Из всего путешествия опишу только один эпизод, который наглядно иллюстрирует, какие парадоксальные совпадения может готовить нам судьба. Моя мать захотела посмотреть Страсти Господни, разыгрываемые каждые десять лет в баварской деревне Обераммергау в память чудесного прекращения эпидемии чумы в конце XV века. Я припоминаю, как мы приехали на маленький вокзал, как шли между полями и лугами, а носильщик вез на тачке наши чемоданы. Помню гостиницу «Виттельсбах отель», в которой мы остановились. Сами «пассионсшпиле» на меня впечатления не произвели. А теперь я задам читателю вопрос: мог ли я в 1910 году думать, при каких условиях я опять в будущем окажусь в Обераммергау? Тогда ведь никто не думал о Первой мировой войне, не думал о революции и эмиграции. А прошло 42 года, и я оказался в том же Обераммергау, с тем же «Виттельсбах отелем» на площади, но уже не туристом, а учителем, преподающим русский и немецкий языки американским офицерам и Джи Ай, из которых часть была неграми. Действительно, неисповедимы пути Божии.

Другим важным событием в моей гимназической жизни стала поездка в 1912 году в Москву на торжества по случаю столетия Отечественной войны. Я удостоился представлять нашу гимназию в числе трех делегатов от 8-го, 7-го

576

и 6-го классов. Мы входили в состав представителей от Казанского учебного округа. По прибытии в Москву нас поместили в Медвединскую гимназию, и прикомандированный к нам армейский поручик усиленно стал учить нас прохождению церемониальным маршем. По части «равнения направо» он зачастую приходил в отчаяние. Так или иначе, мы прошли на кремлевской площади перед Государем и довольно складно ответили на Его приветствие «Здорово, казанцы!». Были на торжественном спектакле в Большом театре, где давалась «Жизнь за Царя». Каждый из нас получил юбилейную медаль на Владимирской ленте и большой портрет Государя с Его факсимиле. Когда идешь в строю, все внимание обращено на равнение. Только на дробную часть секунды глаза запечатлевают фигуру Государя, Царскую семью и раззолоченную свиту. Мысль о том, что этому историческому многовековому периоду осталось жить только пять лет, никому из нас не могла прийти в голову.

Возвращаясь домой, я что называется не чувствовал под собой ног от восторга. На пароходе я как взрослый заказывал себе порцию свежей икры с зеленым луком и шницель по-венски. Пиво заказать не решался и в смысле роскоши удовлетворялся водой Ессентуки № 20. По возвращении, после утренней молитвы, перед всеми классами гимназии мы, трое делегатов, Вася Ершов, Алеша Белоцерковский и я, выстроились на подиуме в мундирах с полученными медалями, держа в руках жалованные портреты Государя, и А. Н. Павлов в вицмундире произнес патриотическую речь.

Выросши на Волге, я считаю себя волжанином и питаю неистребимую любовь к этой реке. Через 70 лет я часто езжу «на Волгу», в Маунт Вернон, имение Джорджа Вашингтона, выхожу на поляну за домом и любуюсь широким плесом Потомака. Он так напоминает мне могучие водные просторы матери-Волги. В Самаре зимой мы по воскресеньям переходили ее на лыжах на другой берег к селу Рождествено. Как передать поэзию зимних красок широкого белого снежного пространства самой реки, темно-серые, почти черные контуры леса на другом берегу, все это под серым тусклым небом или, наоборот, светло-голубым в ярком блеске солнечного дня! Ритмически переставляешь палки, оставляя на снегу отпечатки кружков, прикрепленных на их концах. Идешь финским ходом, шаг правой, шаг левой, потом отталкиваешься двумя палками и по инерции катишься метра два вперед. Лыжи у нас тогда не были похожи на лыжи нынешних лыжников. Они были длиннее и уже, имели только один поперечный широкий ремень, который мы поддевали носком валенка или приводивших нас потом в восторг пьекс — финской лыжной обуви в виде мягкого кожаного полусапога, имевшего на носу загнутый кверху и назад крючок, который поддевал ремень лыжи. Верхний раструб был широкий и мягкий, и мы затягивали его пестрой широкой тесьмой, которая кокетливо заканчивалась кисточкой. Эти лыжи были пригодны только для бега по ровному, ни резких поворотов, ни торможения, ни тем более прыжков с ними делать было нельзя. Поэтому если мы и устраивали состязания, то только в беге по ровному на 5—10 верст или эстафетой. У нас тогда был насмешливый термин «тряпичный гонщик». Мы уверяли, что некоторые из наших товарищей, чтобы казаться более тренированными, обматывали тряпками икры под штанами, чтобы они были более выпуклыми.

Весной Волга была совсем другой. Зимой она была унылой, застывшей в движении и как-то наводила мысли на вечность, неизменность мира, в котором твоя жизнь — только короткий миг. Весной же она была радостной, внушала бодрость, энергию, желание новых приключений. Она разливалась на много верст, к югу от Самары, например, около села Екатериновки верст на двадцать. В пойме образовывались островки со светло-зеленой порослью кустов, на которых,

577

точно как у дедушки Мазая, иногда можно было увидать зайцев. Вода сходила медленно, и к концу июня на пойме оставались лишь небольшие протоки, так называемые ерики, где можно было ловить щук. И весной мы часто пользовались Волгой и крейсировали по ней в шлюпках. До аутригеров с катающимися сидениями мы в Самаре еще в те времена не дошли, но четырехпарная шлюпка (четыре пары весел) была для нас достаточно быстрой. Высшим достижением для нас была «кругосветка». Посмотрите на карту, и вы увидите, что Волга описывает большую луку. Из Самары мы вниз по течению гребли до села Екатериновки, где река поворачивала на юг. Там нанимали дроги, грузили шлюпку и по образцу древних славян преодолевали волок, спуская лодку в маленькую речку Усу, которая текла на север с другой стороны Жигулевского хребта, и опять-таки по течению гребли на север до ее впадения в Волгу. Выйдя на Волгу, мы опять-таки все время по течению плыли обратно к Самаре. Путешествие обыкновенно продолжалось три дня, надо было покрыть 200 верст. Спальных мешков у нас тогда не было, и мы ночью у костра спали, завернувшись в одеяла и пледы. Это был длинный пикник, мы варили на костре в котелке кулеш или уху и дополняли это бутербродами и пирожками, взятыми из дому.

Вы видите, что этот первый период моей жизни, да и всех русских, особенно от 1907-го до 1914 года, отличался спокойствием и твердой налаженностью. В гимназии кончился период строгой дисциплины, насаженной, пока министрами были Шварц и Кассо, и началась новая страница либерализации при новом министре народного просвещения графе Игнатьеве. Для того, чтобы парализовать опасность участия учеников в революционных организациях, директора гимназий получили указания всемерно покровительствовать спорту. Наш директор Павлов принял эту директиву «а ла леттр» и доверил организацию спорта мне. Это дало мне возможность вольничать в классе. Чувствуя опасность, что учитель меня вызовет, и не будучи уверен в своих знаниях, я поднимал руку и говорил, скажем: «Николай Александрович, разрешите мне пойти к директору. Мне надо ему доложить...» В кабинете у директора мы серьезно обсуждали шансы нашей команды в матче против Второй гимназии, и Александр Николаевич серьезно вникал в детали, почему, например, Володя Пешт представляет для нас главную опасность. Мощным магнитом для нас в то время был открывшийся магазин Байкова — отделение из Москвы, — торговавший спортивными приборами. Там мы покупали лыжи марки Темпо и Хапавези, теннисные ракетки английского производства Дрива (неправильное произношение) и Дохетти и были в восторге, когда в Москве открылась русская мастерская и стала выпускать ракетки марки «Максим». Кстати, кто из читателей помнит название коньков того времени? С загнутым носком, как на знаменитом портрете в Национальной Галерее в Вашингтоне, они назывались «снегурочками», и отношение к ним было презрительное — коньки для девчонок! Наиболее распространенными были «Нурмис», потом появились «хоккейные», и верхом достижения были «гоночные» с длинным лезвием. В том же магазине мы покупали приборы для легкой атлетики: копье, диск, ядро, и обувь — бутсы для футбола и спайки для бега, с небольшими гвоздями на подошве.

Очередное событие, и скорее очень радостное и обещающее массу нового, произошло весной 1913 года. Мой отец был помощником управляющего Удельным округом в Самаре и получил назначение — быть управляющим Мургабским государевым имением.

578

МУРГАБ

Откроем карту от Каспийского моря на восток до Ташкента и поведем карандашом от Красноводска на берегу моря вдоль железной дороги, пройдем Ашхабад и, наконец, натолкнемся на кружок с надписью Мары (на дореволюционных картах — Мерв). Следующая станция к востоку будет Байрам Али, в свое время центр Мургабского государева имения. Если повести карандашом от Мары на юг, вдоль железной дороги к Кушке, то вдоль этой линии будет виться голубой ленточкой река Мургаб.

Все эти обширные пространства и дальше на восток до Алма-Аты (прежде Верный) и Чимкента носили общее название Туркестан и являлись последним русским завоеванием во второй половине прошлого века. Теперь общее название этих мест — Средняя Азия, или отдельные советские республики Туркменистан, Узбекистан и Казахстан. Это громадная ровная впадина, дно высохшего, миллионы лет тому назад существовавшего моря. И до сих пор по южному склону с высоких горных хребтов все реки текут на север и сливают свои воды в Аральское море, как Сырдарья и Амударья. Другие, более мелкие, как Мургаб и Теджен, теряющие воду на орошение, до Аральского моря не доходят, а теряются в обширных солончаках. Климат в Мургабе резко континентальный с полным отсутствием дождя в течение 10 месяцев. Вегетационный период для хлопка, то есть без осадков, около 10 месяцев, превосходит тот же период в Египте. Открытые коробки хлопка не должны попасть под дождь, так как белоснежное волокно пожелтеет, а с другой стороны, каждый лишний день произрастания удлиняет волокно на микромиллиметры и повышает его ценность. Итак, дожди, а иногда даже снег, выпадают только в январе и феврале. Зимой солнце не греет, и ночью бывают морозы. Зато летом температура обычно, и особенно в пустыне, вокруг 110—115 градусов Фаренгейта. В одной рубашке на солнце выходить нельзя: обожжете спину. Поверх нужна еще легкая куртка. Туркмены и узбеки (до революции — сарты) спасаются от жары теплой одеждой. У туркменов темно-красные халаты с мелкими, близко лежащими желтыми полосками, на темно-зеленой шелковой подкладке. Таким халатом я производил сенсацию в Лицее и в курьерском поезде где-нибудь между Рязанью и Москвой, когда утром шел умываться. У узбеков халаты пестрые, все в цветах, но — представьте себе! — стеганые. Это при такой жаре. На головах у всех туземцев папахи, но не казачьи из мерлушки, а из целого черного барана.

Как же люди севера, из России, переносили такую жару в такой долгий срок? В домах служащих имения были сводчатые потолки и вентиляторы, настольные, быстро вращавшиеся и описывавшие треть или полукруг туда и обратно на вертикальной оси, и вентиляторы, медленно вращавшиеся на потолке, с большими деревянными лопастями, действовавшими, как опахала. Но и сама природа помогает людям переносить жару. Прежде всего абсолютная сухость воздуха («юмидити зиро») переносится куда легче, чем 90 градусов Фаренгейта в Америке при влажности в 90 процентов. А потом ночью в Мургабе вы ощущаете себя, как на Луне. Дело в том, что при полном отсутствии облачного покрова накопленная за день жара в камнях и в песке почвы после захода солнца стремительно улетучивается ввысь, и спать можно хорошо, так как из окон веет прохладой. Ночуя в пустыне, в июле месяце к двум часам ночи надо натягивать на себя одеяло.

Сама местность представляет собой пустыню с бесконечными цепями невысоких песчаных холмов, барханов, покрытых пустынной растительностью: колючками и даже большими кустами, полудеревьями с искривленными ветвями

579

и стволами саксаула. В долине между барханами вы наталкиваетесь на банки движущегося песка. В бассейнах рек широкой полосой простирается лёссовая, исключительно плодородная почва. Ее слой достигает нескольких футов. Будь тут достаточно воды, эти оазисы вдоль рек были бы мировой житницей. Но осадков вообще, как я сказал, тут нет, а искусственное орошение не дает возможности использовать всю плодородную лёссовую почву. Воды в реках не хватило бы. Вся история Мургабского оазиса из века в век зависела от орошения, от способности людей перепрудить реку, поднять ее уровень и пустить самотеком воду в арыки-каналы, заливая поочередно отдельные делянки. Всякий новый завоеватель, приходя в оазис, осаждал главный город-крепость, уничтожал плотины, чтобы лишить защитников воды. Победив, он подвергал огню и мечу сам город, оставляя только стены, строил рядом свой город, и через десятки лет ему удавалось восстановить плотины. Земля, превратившаяся в пустыню, опять расцветала. В нескольких верстах от Байрам Али тянутся эти развалины, свидетели прошлого. Самое древнее урочище называется Искандер Кала. Эту цитадель выстроили военачальники Александра Македонского при их походе на Индию. В полуверсте от этого квадрата цитадели, напоминающего кратер на Луне, расположено другое урочище, которое было создано вассалом великого завоевателя Тимура Тамерлана, Султаном Санджаром, и его династией. Так как за отсутствием камня строительным материалом был кирпич-сырец, то от построек сохранились только остатки стен, не превышающие роста человека. Единственным архитектурным памятником высится мечеть Султана Санджара, сильно разрушенная, но сохранившая еще большой и плоский купол. Уже здесь в Америке я в советском альманахе, посвященном Туркменистану, нашел фотографию этой мечети. К чести советских ученых, они добились частичной реставрации здания. Там, где я по развалинам стен влезал как по лестнице до самого купола, теперь все пробоины заделаны и высятся восстановленные стены. Между прочим, в этом же альманахе через несколько страниц я натолкнулся на фотографию здания, которое в Байрам Али до революции называлось «дворцом». На самом деле это был дом управляющего. Снята часть фасада с окнами гостиной и будуара моей матери. Теперь в этом доме детская санатория. Но в Америке я могу показывать эту фотографию, говоря: «Здесь мы жили».

За урочищем Султан Санджара начинается другое обширное урочище очередных завоеваний бухарцев. Оно опоясано глинобитными высокими стенами, но внутри все те же развалины домов, хотя это завоевание произошло в половине XVIII века. Новые пришельцы оказались несостоятельными и не смогли восстановить плотин на Мургабе. Страна превратилась в пустыню, за исключением узких прибрежных полосок, где воду из реки черпали при помощи колес, приводимых в движение верблюдами.

В стране сложилось поверие, что те новые люди, которые смогут восстановить плотины, будут навеки владеть этой землей. Такими людьми оказались русские, пришедшие в Мервский оазис в 1884 году. Это было последним территориальным присоединением Российской Империи, и притом бескровным. Номинальная власть принадлежала в то время султанше Гюль Джамал Бай. Она отдала свой народ, туркмен, под высокую руку Белого Царя. Еще в мое время она жила в Мерве в большом одноэтажном доме, с большим числом прислуги. Наследником ее был сын Юсуп Хан — громадный туркмен, очень представительный и весьма мрачного вида. Его наследником был его сын, уже офицер нашей пограничной стражи в отставке. Он потерял ногу, выпав в пьяном виде из поезда между Байрам Али и Мервом. Семья султанши получала содержание из Кабинета Его Величества, который вначале ведал этой присоединенной

580

областью. Потом она была передана в управление Удельного Ведомства. Последнее решило воплотить в действительность существовавшее предание о вечном владении, и, если не ошибаюсь, в 1901 году на Мургабе была построена первая настоящая плотина со шлюзами-регуляторами. Был создан перепад в несколько метров и построена гидроэлектрическая станция мощностью в 10 000 л. с., передававшая ток за 40 верст в Байрам Али. К 1911 году были закончены две другие большие плотины Иолотань и Султан Бент, образовавшие крупные озера. За Султан Бентом озеро тянулось на юг на 25 верст. Когда вы на тройке ехали по унылой серо-желтой степи с редкими кустами колючки, то уже за несколько верст видели массивные, из серого гранита воздвигнутые башни, служившие для спуска и подъема тяжелых железных щитов шлюзов, регулирующих пропуск воды. Строителем плотины был известный в России инженер Валуев. Два десятка лет после прихода к власти большевики в своих иллюстрированных изданиях помещали фотографии Иолотани, выдавая ее за свое достижение. Между прочим и выстроенный ныне Большой Туркменский канал, ведущий воду от Кирков из Амударьи к Мургабу и дальше к Теджену, в значительной степени построен по проектам Валуева и Максимова, созданным еще в наше время. Нужно сказать, что в проблеме ирригации решающей является формула, учитывающая коэффициент испарения воды в канале и определяющая его рентабельные утечки. Последние зависят от многих факторов: глубины и ширины канала, в первую очередь, его длины, водонепроницаемости почвы, траты воды на самозащиту, то есть, например, сколько воды берут деревья, которыми густо обсажен канал для создания тени, и так далее. Практика Мургабского имения показала, что, например, самый длинный Валуевский канал в 70 верст, отходящий от Султан Бента, несмотря на все защитные меры, был нерентабелен, так как на его конце непроизводительная потеря воды равнялась 70 процентам. При своей грандомании и хищничестве советские инженеры, конечно, забыли об этой решающей формуле, хвастались, что сделали канал судоходным и непроизводительно теряли колоссальное количество воды. Проект Валуева — Максимова предвидел себе альтернативу — на длинных участках в пустыне заключить канал в бетонные трубы, проложенные под землей, и уберечь воду от испарения и просачивания.

Мургабское имение занимало площадь в 220 000 десятин, но воды хватало лишь для полива 70 000 десятин. Главная сеть каналов начиналась у плотины Гиндукуш. От нее отходил Царский канал, тянувшийся на 40 верст, с многочисленными ответвлениями, напоминающими обширный треугольник наподобие дельты Нила. На всей сети каналов в несколько сот верст протяжением были выстроены бетонные регуляторы, с помощью которых можно было пропускать в любое ответвление точное количество воды, измеряемое кубометрами/минутами. Каждый день составлялась длинная схема с приказом пропускать через приблизительно 100 регуляторов определенное количество воды, измеряемое в «сотках» кубометра. Со своей стороны регуляторы каждый день доносили, о пропущенном ими количестве воды. Все здания на территории имения имели электрическое освещение, и директивы о расходе воды давались по телефонной сети. На всех регуляторах были телефоны.

Вода растекалась по все более мелким каналам с укрепленными повышенными берегами, выше окружающей местности. Сами поля были разделены на небольшие квадратные делянки, окруженные земляными валиками. Орошение сводилось к тому, что вода из канала-арыка выпускалась на такую делянку и заливала ее, потом валик к соседней делянке разрывался заступом, и вода заливала следующую и т. д. Главной культурой был хлопок; кроме того, сеялась пшеница для местного населения, и после пшеницы на тех же участках —

581

люцерна для корма скота. Обязателен был предпосевный полив, после чего поля с хлопком заливали в период созревания еще 2—3 раза, в зависимости от того, сколько было воды в водохранилищах за плотинами Иолотань и Султан Бент.

У станции Байрам Али была построена усадьба имения. Она занимала 700 десятин и была превращена в парк, фруктовые сады и виноградники. Все улицы были засажены высокими тенистыми карагачами. В усадьбе были построены дома для служащих. В центре, на небольшой площади с расходящимися по радиусам тенистыми аллеями стоял одноэтажный дом управляющего. Конечно, дворцом его никак нельзя было назвать. В нем было двенадцать комнат плюс нужные хозяйственные помещения и комнаты для прислуги: повара, двух лакеев и горничной. Достижением были две кафельные ванны в полу, своего рода небольшие бассейны. У железнодорожной станции вытянулись хлопкоочистительные заводы. Туркмены при сборе урожая привозили хлопок-сырец, то есть содержимое коробки, состоящее из белого волокна, выросшего на большом числе семян в каждой коробке. Вес распределялся приблизительно так: одна часть волокна и четыре части семян. Сначала машины отделяли волокно от семян. Потом прессами из них выжималось растительное масло. После этого жмыхи выходили из пресса в виде длинных коричневых пирогов и служили прекрасным кормом для скота. Масло рафинировалось. Необходимо было устранить довольно противный привкус; но высшие сорта были качеством не ниже оливкового и могли употребляться в заправке любых салатов. Была еще установка, которая семена брила в прямом смысле слова, и отделенные мельчайшие волоски, так называемый линтер, шел как взрывчатка на изготовление динамита.

Несомненно, все это образцовое электрифицированное хозяйство производило громадное впечатление на местное кочевое население, которое до прихода русских вело нищенское существование. Если в данном случае назвать русских колонизаторами, то они, будучи хозяевами, совершенно не вмешивались в бытовую, культурную и религиозную жизнь туркменов. За редчайшими исключениями никто из туркменов не говорил по-русски, и от них этого не требовали. Все мусульманские праздники русскими признавались. С другой стороны, орошение большой площади пахотной земли создало невиданное благосостояние для местного населения. Туркмены, жившие на территории имения, превратились в испольщиков. Они оставались кочевниками и жили в кибитках. Им отводились делянки земли, которую они обрабатывали. Через несколько лет, если они перемещались в другое место, они там получали новые участки. Урожай пшеницы, люцерны или огородов оставался им целиком, и только урожай хлопка делился пополам. Дейханы получали расчет в деньгах за свою половину. Другую половину брало имение как аренду за пользование всей системой орошения и за заводскую обработку хлопка. Даже при такой системе первые 24 года имение приносило убыток и только в 1916 году в первый раз принесло чистый доход свыше одного миллиона рублей.

На примере Туркестана я должен сказать, что Россия была несомненно колониальной империей. Вся обширная область Средней Азии была населена народами, не имевшими ничего общего с русскими. Колонизация этой страны была административной, то есть русские, жившие в ней, были служащими, управлявшими этой страной. Никаких попыток переселить в эту область русских и посадить их на землю — не было. В этом отношении Туркестан был полной противоположностью Сибири, куда шло массивное переселение крестьян из Европейской России. В Мургабском имении делались робкие попытки поселить отдельные русские семьи в районе регулятора № 17. Для них даже строились

582

дома. Но климат и само хлопковое хозяйство были настолько необычны, что большинство поселенцев сбегало.

Никаких попыток обращения в православие местного населения не делалось. Правда, в Байрам Али в 1916 году закончили постройку величественного собора с золотым куполом, по размерам не нужного для местного прихода. Собор был значительно выше упомянутой мечети Султана Санджара, и целью его было внушить уважение местному населению к завоевателям. Необходимо еще отметить то отсутствие национальной дискриминации, которое бы ошеломило американцев, приехавших в Туркестан в начале этого века. Русским не могло прийти в голову запретить туркменам и сартам ездить в первом классе поездов или посещать рестораны и кинематографы. Конечно, местные жители по своему укладу жизни, образовательному уровню, по своим интересам настолько были чужды русским, что о какой-либо дружбе не могло быть и речи. У моего отца, как он считал, были друзья — состоятельные туркмены Аким Хан, Чары Яры в Байрам Али. С помощью переводчика он вел с ними длинные разговоры, приглашал их на охоту и ездил к ним в пустыню охотиться. Но что у них вообще было в душе — оставалось для нас загадкой. Правда, преданность русским частично была доказана тем, что быховские узники пустились в свой поход на юг под охраной Текинского дивизиона, который вернулся к себе на родину, только проводив Корнилова до Екатеринодара.

Конечно, перспектива пожить в такой волшебной стране с экзотическими охотами, с таинственным историческим прошлым, с субтропическим климатом была мною принята с восторгом. Но родители решили оставить меня в Самаре кончать гимназию, с тем, чтобы я жил у дяди Леонида. Наслаждаться жизнью в Мургабе поэтому мне пришлось только во время отпусков. За три с половиной года я ездил туда 14 раз. Чтобы быть в нашей «Индии» подлинным англичанином, я заставил отца купить тропический холщовый шлем, который потом присвоил себе. В усадьбе при нашем приезде было всего два автомобильчика Форда, модель Т, вошедшие в историю. Там я и научился управлению.

Держать экзамен на право езды не приходилось: ни дорожных знаков, ни встречных машин, ни правил езды не было. Зато была бесконечная забава. Например, ехать вечером с отцом на автомобиле за 20 верст в пустыню к Чары Яры. Там взбираться на верблюда, опустившегося на землю, чуть было не лететь через голову, когда он после понукания расправлял сначала задние ноги (у них имеется лишний сустав), потом переводить его в галоп, сидя на деревянном седле с одной только веревкой вместо поводьев! Разве это не было сказкой! Представьте себе, что я ее частично пережил снова через 50 лет, в эмиграции. На острове Родосе я как турист, теперь уже по лестнице, взобрался на верблюда и дал себя снять на этом неподвижном «корабле пустыни». Неприятное воспоминание осталось у меня только от верблюжьего молока. Гостей в кишлаках встречали, поднося им это молоко в небольших чашках. Оно было теплое, жирное, синеватое и довольно вонючее... Дальше следовал обильный ужин на кошмах и коррах. Приходилось руками брать жирные куски баранины, а потом подавали достархан — разнообразные сладости, вроде знаменитой баклавы. Еще забавнее было, когда хозяева выносили из кибитки две железные кроватис медными шариками, ставили их на песке, и мы с отцом укладывались спать под открытым небом. Как я уже упоминал, в середине ночи надо было натянуть на себя одеяло.

Охота на джейранов в пустыне и экзотическая природа, конечно, производила на меня глубокое впечатление. От Байрам Али железная дорога пролегала по пустыне Каракум, и на протяжении 120 верст вода на станции доставлялась в поездах-водянках. Это были обычные железнодорожные открытые

583

платформы, на которых стояли громадные деревянные бадьи во много тысяч ведер. Колодцы в пустыне не могли дойти до уровня подземных вод. Указанным способом заправлялись на станциях водонапорные башни, где локомотивы брали воду. Из окна вагона на разъездах было любопытно смотреть, как из-под крышки такой бадьи поднимались комары, но жара была такая, что они, пролетев несколько шагов, высыхали и мертвыми падали на землю.

Я помню, как-то летом приехала в Байрам Али с визитом семья полковника Михайлова, начальника железнодорожных сообщений при ташкентском генерал-губернаторе. Сначала они хотели остаться в вагоне. В борьбе с невыносимой жарой пришлось крышу вагона покрыть кошмами и все время поливать их водой. От испарения над вагоном стояло облако пара. Мои родители поспешили перевести гостей к себе.

В Байрам Али у моего отца постоянно бывали официальные гости, приезжавшие смотреть образцовое хозяйство и по тому времени крупное культурное достижение. Туркестан управлялся генерал-губернатором, а начальниками областей были не штатские, а военные. Любопытно, что в Ташкенте губернаторами последовательно были наши генералы, потом командовавшие на войне или уже откомандовавшие. До войны был Самсонов, покончивший с собой после поражения его армии под Сольдау. После него, уже во время войны, был Мартос и, наконец, сам А. В. Куропаткин, после того, как его в штабе Северного фронта заменил генерал Рузский. Между прочим, А. В. Куропаткин, будучи в гостях у моих родителей, шутливо благословил меня «на ратный подвиг», когда я приехал домой вольноопределяющимся Семеновского полка. В Ашхабаде в то время был начальником генерал Леш. Бывали и неожиданные гости, например германский военный агент и его помощник в Тегеране. Они пересекли пустыню и границу и сели в поезд в Теджене. В Байрам Али они провели целый день, и я, зная хорошо немецкий язык, сопровождал их при поездке по имению. Они были довольно неделикатны, начав расспрашивать меня о гарнизонах в Ашхабаде, Мерве и Кушке. Я постарался наговорить им фантастической чепухи. Очевидно, у них были сведения из другого источника, так как на их лицах довольно примитивно выражалось недоумение. Большим событием для Туркестана было в 1915 году открытие в Голодной степи Романовского канала, питаемого водой с большой современной плотины на Сырдарье. Таким образом было орошено несколько десятков тысяч десятин. Проект был выполнен на средства Министерства земледелия. После торжества много знатных гостей из столицы побывало у моих родителей.

Пример Голодной степи сразу же показал, насколько опасно засоление почвы. При равнинности почвы подземные воды не имеют естественного стока. Каждый полив повышает их уровень: по закону капиллярности вода поднимается обратно наверх и вымывает на поверхность соль, превращая почву в бесплодный солончак. Для того, чтобы бороться с этим явлением, необходимо сразу же закладывать не только оросительную сеть арыков, но и превентивную подземную дренажную сеть, которая под известным углом падения будет выводить воду орошения в какую-нибудь низину. При уже известном проценте засоления почвы такая сеть должна из предупредительной превращаться в лечебную. Такая сеть создается следующим образом: параллельно на расстоянии десятка в два метров в земле роются рвы шириной в 20—30 метров, для чего существуют особые лопаты. На определенной глубине в два или больше метра на дно такого рва закладывается фашинник (примитивный способ туземцев), оставляющий пустоты, по которым вода стекает к более крупным коллекторам. Мы заменяли фашинник сырцевыми гончарными трубами, которые укладывались на дне рва, примыкая одна к другой своими концами. Через эти

584

открытые швы вода проникает в трубку и стекает в коллектор. После 25 лет орошения при нас пришлось перекопать всю усадьбу Байрам Али и с помощью дренажа вымыть из почвы излишек соли.

Вспоминая жизнь в Мургабе, все время наталкиваешься на парадоксальные противоположности. Со стороны сада при доме управляющего был разбит большой цветник по правилам француза Ленотра. Он освещался электрическими фонарями. Немного дальше была бетонная теннисная площадка, на которой мы играли только поздно вечером, тоже при электрическом освещении. И вместе с тем иногда я просыпался поздней ночью от жалобного завывания шакала, подошедшего через цветник к самому дому. Осенью надо было привыкнуть к глухому звону так называемых ботал — больших чугунных колоколов размером в большую кастрюлю, которые вешались на шею передового и замыкающего верблюдов в караване из 5—6 животных. Текинцы везли хлопок для сдачи на площадь обыкновенно ночью. Везли его в громадных белых холщовых мешках, которые свешивались до самой земли по одному с каждого бока верблюда. В те времена я увлекался легкой атлетикой, и моими любимыми дисциплинами были бег на 800 и 1500 метров и 110 метров с барьерами. Тренировался я в трусиках в аллеях сада, вдоль которых пролегала большая дорога. Какое впечатление я должен был производить на толстых туркмен в их халатах и необъятных папахах, сидящих на ослах, когда они видели, как сын управляющего в почти голом виде прыгал через деревянные барьеры!

В версте от главного дома начиналось обширное поле и большая усадьба главного агронома. Здесь в крупных размерах велись опыты с гибридизацией американских и египетских сортов хлопка с местными сортами Кок-чигит и Кара-чигит. Главный агроном Цабель (брат знаменитой московской артистки Яблочкиной) уверял, что удалось вывести сорт, по длине волокна и шелковистости не уступавший египетскому сорту Мако. В те времена еще не было вагонов-холодильников, и поэтому дыни и абрикосы, выводимые в Закаспийской области, не могли попасть в Центральную Россию. У нас там были знаменитые чарджуйские дыни, большие, продолговатые, с темно-зеленой морщинистой кожей. Иногда поздней осенью их удавалось довезти до Самары, подвешивая в вагоне в сетках из лыка. Но сорта абрикосов, которые уже через два часа, лежа на блюде, показывали темные пятна, нечего было и думать везти в Россию, настолько они были нежны и сочны. В имении была и энтомологическая станция на 5-м регуляторе, где велось изучение местных насекомых и принимались меры по борьбе с вредителями.

Для развлечения служащие собирались в большом здании собрания со зрительным залом. Главным образом там проводились сеансы кинематографа, хотя фильмы по времени немного отставали от России. Там мы видели Лисенко, Холодную, Максимова и других корифеев немого русского фильма.

Служащим имения, особенно инженерам, контролерам полива, агрономам, приходилось много ездить по имению. К их услугам на конюшне имения было 10 троек. Я уже писал о двух автомобильчиках Форда. Дальнейшая моторизация транспорта оказалась неудачной. В 1914 году был куплен большой открытый седан, один из первых автомобилей, построенных на русском Балтийском заводе. Тогда он казался нам по удобству и комфорту чем-то вроде Роллс-Ройса. Однако ездить на нем пришлось недолго. В 1915 году его пришлось отдать на нужды армии. Лошади в имении были очень хорошие. На тройке управляющего мы ездили до плотины Султан Бент 70 верст за 8 часов с перерывом в три часа. Коренником был орловский могучий рысак Орел, а пристяжными два золотых текинца Чибис и Джайран. Для объезда полей было два десятка верховых лошадей, в том числе кровная рыжая кобыла Фру-Фру. Между прочим,

585

с ней была связана романическая история, взволновавшая весь персонал имения еще при прежнем управляющем А. Н. Малахове. Он был человеком уже в годах, весьма циничным. Второй раз он женился на молодой девушке, которая, очевидно, тяготилась этим браком и скучала. Она часто выезжала верхом на этой самой Фру-Фру и встречалась с молодым, красивым и воспитанным агроном. В один прекрасный день Фру-Фру пришла в конюшню одна, без всадницы, а лошадь агронома привели текинцы. Влюбленные бежали в поезде.

Вспоминая такого рода события, я не намерен возбуждать страсти и споры. Все это только история, показывающая, чем тогда интересовались люди и что их волновало. Между прочим, в собрании и в гостях было условлено не говорить о службе и проблемах хозяйства, этого требовали дамы, но именно эти темы поглощали весь интерес и рвение мужчин.

До А. Н. Малахова управляющим был Еремеев, бывший офицер одного из лучших полков. Вместе с одним из высших чиновников Главного управления уделов Толстым он оказался замешанным в денежных неправильностях и хищениях. Они были судимы и осуждены. Об этом случае я упоминаю по следующему соображению. За 10 лет моей сознательной жизни в России, кроме указанного случая, я знал только еще об одном уголовном процессе, в котором был осужден один из высших чиновников империи, начальник Департамента полиции В. Лопухин. Враги Российской империи сумели ложно и подло убедить весь либеральный мир в том, что Россия была коррумпированной страной, состоящей сплошь из взяточников и растратчиков, а на самом деле за 10 лет там на скамью подсудимых сели, кроме двух интендантов, только три высших чиновника. Откройте ныне американские газеты, и вы за редким исключением непременно каждый день будете узнавать, что такие-то конгрессмены, сенаторы или губернаторы принимали денежные подарки и были замешаны в денежных мальверзациях.

Теперь я глубоко сожалею, что в те далекие времена я как подросток только поверхностно интересовался более серьезными вопросами, чем охота, верховая езда и спорт. Поселок при усадьбе Байрам Али был, например, любопытнейшим сборищем людей самых разнообразных наций. В полицейском участке насчитывали до 11 национальностей. Помимо коренных туркмен и русских, были сарты (узбеки), армяне и греки. Дальше шли таджики, тарачинцы — монгольского происхождения, джимшиды — кочевое племя из Пакистана, говорившее на почти неизмененном санскритском языке. Сколько интересных сведений можно было почерпнуть из разговоров с ними, пользуясь услугами переводчиков, состоявших на службе имения!

По истории края в то время существовала только монография профессора Жуковского, очень общая и неглубокая. Никаких раскопов в упомянутых урочищах не производилось. Познание края надо было искать в книгохранилищах Бухары, Коканда, Андижана и Самарканда, но для этого требовалось серьезное знание местных языков и много времени. Характерно, как русские в начале этого века были мало подготовлены как туристы. В первую очередь мы ездили в Европу, потом по проложенной тропе в Крым и на Минеральные Воды и совершенно без внимания оставляли архитектурные и исторические сокровища собственной страны. Мало кому приходило в голову объехать церковные центры в Ростове, Владимире, Рязани, Угличе, Суздале, посетить изумительные деревянные храмы вроде Кижей. Точно так же я много раз проезжал проездом Самарканд и ни разу там не остановился. От этих долгих переездов остается общее впечатление скуки. Пассажиров почти не было. От Ташкента на юг по Закаспийской железной дороге в вагон-ресторанах все блюда готовили на бараньем сале, и я до сих пор помню вкус их. Оставалось только читать и

586

спать или считать телеграфные столбы от станции до станции. Вот от этого к концу жизни в памяти сохранилась такая чепуха: Джилга, Дарбаза, Кабул Сай, Монтай Таш, Арысь, Туркестан — названия станций на перегоне от Ташкента на север. От Арыси отходила ветка в несколько сот верст к Верному (ныне Алма-Ата). Полупустыня и полустепь только на станции Аральское море сменялась видом бескрайнего водного пространства, светло-бирюзовой пелены, сливавшейся с воздухом на горизонте и со светло-желтыми пологими берегами. По всей вероятности, они были так пологи, что надо было пройти с версту в воде, пока она доходила вам до пояса.

Дальше к северу шла холмистая степь. Такой пустоты я никогда больше в жизни не видал. Недаром тогда так называемая Тургайская область, с главным городом Кустанаем, не могла приютить даже своего начальника, губернатора, и он жил в Оренбурге, создавая из этого города особый случай для России: в нем жило и работало два губернатора. Кто тогда в вагоне мог думать о том, что эта пустая степь по велению Хрущева превратится в целину? Кто мог предвидеть, что через полвека от одной из станций протянется на восток мощеная дорога и линия столбов к знаменитому советскому космодрому Байконуру? В те времена обращала на себя внимание только станция Эмба, с которой во втором десятилетии этого века были связаны надежды на новые нефтяные месторождения вдоль реки того же названия. Однако надежды эти потом не оправдались. Последняя станция перед Оренбургом была Меновой Двор. Из вагона вы видели невысокую стену, окружавшую порядочный квадрат с башенками по углам. Это было место, где кочевники-казахи обменивали свое сырье на немудреные товары, в которых нуждались. После этого уже станцию Оренбург можно было считать началом Европы.

За всю свою жизнь, в поисках сравнений, я только один раз почувствовал себя, как в Туркестане. Мы с женой ехали автобусом из Каньона Йосимити в Монтерей в Калифорнии, и вдруг на одной остановке я увидал ту же гамму красок и приблизительно тот же ландшафт. В красновато-бурой пустыне высились башни каменной плотины и за ней расстилалось голубое пространство водохранилища. Я вышел из автобуса, добежал до башни шлюза и, даже не закрывая глаз, создал себе иллюзию, что мне не 70, а 15 лет, и я стою на плотине Султан Бента. Этот день вообще был знаменательным. Он создал еше одну, на этот раз вкусовую перемычку за десятки лет к детству. Ради рекламы автобус туристов остановился в поселке, в котором все население было занято сушкой фруктов. В большом туристическом центре разрешали даром брать из лотков 24 сорта сушеных фруктов. Там были абрикосы, винные ягоды, груши, яблоки, виноград, изюм. И мои язык и небо передали мне тот же вкус, как в Самаре, когда моя мать давала нам на сладкое компот из калифорнийских сушеных фруктов. Тогда я понял, что нахожусь у первоисточника того, что любил в детстве.

ОХОТЫ

Страсть к охоте была, очевидно, врожденной в нашей семье. Мой отец и дядя Леонид были страстными охотниками. У меня она развивалась с момента, когда мне подарили монтекристо, стрелявшее дробинками. Мне было 10 лет, и на даче я немилосердно стрелял в воробьев, сидевших стайками у отдельно стоящей кухни у оврага. Сознаюсь, что у меня не было угрызений совести в сознании, что я убиваю. Точно так же мы с моим двоюродным братом Аликом медленно ездили в шлюпке по пруду вдоль берега и высматривали сидевших

587

на берегу лягушек. И у нас не было сожаления, когда лягушка в предсмертном прыжке подскакивала и падала мертвой в воду. Но раз мальчишкой я осознал ужас того, что я убиваю. На даче как-то я крался по тропинкам, изображая траппера. На небольшой прогалине высоко надо мною на ветке сидела сорока, вертелась и потряхивала хвостом, не подозревая об опасности. Я тщательно целился И выстрелил. Сорока с жалобным криком упала, ударилась о землю, приподнялась и опять повалилась на бок. Из ее шеи текла кровь. Меня объял ужас, жалость, желание помочь, исправить свой грех и сознание безнадежности положения. Трясясь от волнения, я зарядил ружьецо и добил несчастную сороку, но память об этом случае и до сих пор вызывает боль в сердце. Так 70 лет тому назад я в первый раз осознал, что значит лишать жизни живое существо. Однако должен признаться, что в последующие годы при охотничьей страсти я больше не переживал таких угрызений, а война и революция создали чувство ненависти к врагу, и в отдельных случаях его смерть давала мне даже удовлетворение.

Что же касается охоты, то мой отец и я оказались просто в привилегированном положении. Как я уже сказал, мой отец служил в Удельном округе в Самаре. Округ состоял, насколько помню, из 23 больших имений общей площадью чуть ли не в 100 000 десятин. Они были расположены в лесистых частях Самарской, Симбирской и Уфимской губерний, и служащие Удельного Ведомства пользовались неограниченным правом охоты. Начальник округа приглашал на волчьи облавы, на лося, на глухариный ток губернатора, предводителя дворянства и других видных людей губернии. Но на эти охоты отец меня не брал, зато я был полон его рассказами. Все это кончилось в 1917 году, и мой охотничий опыт оказался ограниченным, я думаю, только пятью годами. На настоящую охоту я попал в первый раз, когда мне было 14 лет.

Свой рассказ я начну с того, что мне под самый конец помещичьей эры пришлось пережить великое волнение — участие в охоте с борзыми. Еще при моем деде у нас в имении была псарня за телятником, около осиновой рощи. При мне осталась только одна свора, состоящая из двух кобелей Аскольда и Карая и муругой суки Вьюги. К тому времени в средних и восточных уездах Орловской губернии ни о какой настоящей охоте с борзыми не могло быть и речи. В лучшем случае наездкой по полям можно было поднять из небольшого лога несчастного зайчишку. Возможно, что в западных уездах — Брянском, Карачаевском, Трубчевском, Севском — еще сохранились большие лесные пространства и там можно было найти красного зверя. Из больших охот в этой полосе сохранилась лишь охота Великого Князя Николая Николаевича в имении Першино. И я помню, с какой гордостью мой товарищ по лицею Алеша Сталь фон Гольштейн рассказывал, как он в Першине затравил зайца. Бедный Алексей! Он был первым умершим из нашего курса. У него слишком поздно определили аппендицит, и он скончался через несколько месяцев после своего охотничьего подвига.

Итак, осенью на орловских полях мои выезды с собаками кончались, за редчайшими случаями, безуспешно. Другое дело было в Самарской губернии. Там было раздолье. У отца были хорошие отношения с Аржановым, к сожалению, не помню его имени и отчества. Он был купцом, землевладельцем, одним из членов нарождавшейся мощной русской буржуазии. Он владел примерно 100 тысячами десятин, был коммерции советником; этим званием был награжден за то, что выстроил на свои средства большую современную больницу Красного Креста в Самаре, обошедшуюся ему в 600 000 рублей. Аржанов был страстным борзятником. В 1911 году отец и дядя Леонид привезли осенью из имения нашу свору. Привез ее по железной дороге наш второй кучер старик Сергей. Как сейчас помню его, стоящего в тулупе в кухне нашей городской квартиры с

588

тремя громадными собаками. Поселили его с собаками в громадном доме Аржанова. Отец обещал взять меня на охоту. Я думал, что в лучшем случае буду скакать при травле, не имея собак, но неожиданно дядя Леонид предложил тянуть жребии — кому быть с нашими собаками. Отец согласился. Им было легко, они все равно получили бы по своре аржановских собак, как было при прежних облавах. Судьба была ко мне благосклонна, жребий пал на меня. Не буду растягивать рассказ излишними подробностями. Утром в имении Аржанова, куда мы приехали накануне, я умирал от волнения. Ночью не спал, боясь, что будет мороз, и тогда нельзя будет травить. Дело в том, что у борзых очень нежные ноги, и при скачке по замерзшим комкам пахоты или жнивья они так ушибаются, что останавливаются и могут сильно покалечиться. Но день выдался тихий, серый. Для меня выбрали крупного гнедого мерина. При травле лучше сидеть в казачьем седле с передней и задней лукой, чем на английском седле. При скачке по пересеченной местности по пахотному полю чувствуешь себя тверже в стременах. Медленно едем шагом к лесному острову. Охотников шестеро: Аржанов, мой отец, дядя, я и двое друзей Аржанова. Собаки, опустив головы, идут рядом с лошадьми. За нами группа человек в двадцать крестьян-загонщиков. Разъезжаемся по назначенным местам вдоль опушки леса. Становлюсь за высокие кусты, скрывающие меня и лошадь, с открытым видом вперед и через ветки вбок, вдоль опушки. Теперь придется долго ждать, пока облава зайдет за остров и медленно, стуча палками по стволам и покрикивая, начнет его пересекать.

Я — мальчишка. Но это уже врожденное — я во власти природы родной земли. Передо мной унылое серое поле, бесконечный поднятый пар, дальше луг, уходящий в низину, потом взволок и желтовато-бурое жнивье. В светлой мути на горизонте верстах в двух контуры более темного серого лиственного острова. Глубокая тишина, воздух сырой и вместе с тем какой-то благостный. Нет ярких красок, и эта скромная тихая природа, великая по своей бескрайности, хватает за душу как что-то неотторжимое, с чем с детства сросся и что до конца жизни будет стоять перед глазами; и мысль — отсюда ты вышел и сюда должен уйти.

Собаки лежат и спят, мерин тоже опустил голову, попробовал дотянуться до листа кустарника и раздумал. Но вот тишина начинает прерываться отдельными криками и стуком палок. Облава идет. Все во мне дрожит от ожидания, я до боли смотрю через ветви вдоль опушки — что пошевелится, что появится. Тут повторяется то, о чем часто говорят борзятники. Зверя чуют и видят первыми сплошь и рядом не охотники и не собаки, а лошади. Вдруг как электрическая искра пробежала по моему гнедому. Он стремительно поднял голову, повернул ее в сторону, поднял уши и присел на задние ноги. Я смотрю в указанном им направлении. Примерно в двухстах саженях от меня за кустом стоит волк, по размерам прибылой. Стоит и думает. Лишь бы не ушел обратно, чтобы прорваться через облаву! Слава Богу, собаки лежат и не чуют его. Медленно, опустив полено хвоста между ног и наклонив голову, как бы нюхая землю, волк переходит в галоп, отделяясь от опушки и беря направление на остров на горизонте. Тут уж я не могу сдержать гнедого. Он рвет повод, пляшет на задних ногах, рвет трензель, мотая головой. Собаки вскочили, и вот наступает один из самых увлекательных моментов. Они увидали волка, и вы можете вылететь из седла, если вовремя не выпустите намотанный на левую ладонь конец ременной своры. Другой конец ее у вас через плечо, и она продета через металлические кольца на ошейниках собак. И если вы сразу не отпустите конца из руки, они так рванут вас, что можно вылететь из седла. Собаки увидали и пошли. Нет смысла кричать им «ату». Гнедой тоже участвует в скачке, и вы присутствуете при замечательной картине. Как природа могла создать такой идеальный подвижный механизм! Смотрите на эту мощную стальную пружину собачьего спинного

589

хребта. Как она круто сгибается, сводя передние и задние ноги борзой, и потом, с неимоверной силой расправляясь, кидает корпус собаки на сажени вперед. Ритмическое движение таких трех пружин впереди наполняет вас не только восторгом, но прямо благоговением перед гением природы. Первой к волку спеет более легкая Вьюга. Она идет ему в хвост и берет его за гачи. Волк на полном скаку круто поворачивается в воздухе, и Вьюга с визгом отлетает от его открытой пасти. Но для волка это гибель: Вьюга сорвала его с темпа и он потерял несколько долей секунды. Теперь Аскольд, шедший в хвост волку, вдруг начинает склоняться влево и выходить на высоту волка. Стальная пружина спины работает все сильнее, круче и чаще. Вот зверь и собака на одной высоте, голова в голову. И тут наступает момент, который охватывает охотника ужасом восторга. Аскольд вдруг меняет направление и гигантским прыжком берет волка по месту, то есть за загривок за ушами. Хватка мертвая, зверь и собака летят несколько раз через голову, пока не замирают на земле. Две другие уже тут, навалились на волка, держа его зубами.

Мое описание похоже на фильм замедленной проекции. На самом деле все происходит гораздо быстрее, чем я описываю. Гнедой сразу же домчал меня до зверя и собак, лежащих на земле, и, даже осев на зад, остановился. Он знает, что должен делать охотник. Полагается прямо с седла падать на волка и собак. Доезжачие делают это в полушубках. Я же скромно соскакиваю на ноги, спешно вытаскивая из кармана струнку. Это деревянная палочка с прикрепленным ремешком. Ее надо вставить в пасть волка и замотать его чипец ремнем. Это мне к великой моей гордости и удается. Дальше я вяжу задние ноги волка. Беда с мертвой хваткой волкодавов. У них бывает судорога челюстных мускулов, и вы не можете разжать их челюсти. Приходится пользоваться ручкой арапника, а вместе с тем боишься повредить им зубы и пасть. Характерно, что собаки, лошадь и охотник работают в унисон. Несмотря на горячку скачки, лошадь никуда не уходит и стоит рядом как вкопанная.

В этой травле мне повезло. Волк вышел близко ко мне, и мой сосед дядя Леонид был слишком далеко, и хотя он и пустил собак, они все же не смогли достать нас. Моя роль счастливца кончается. Доезжачий вяжет передние ноги волку и вскидывает его к себе на седло. Хочу отметить разную судьбу зверей при охоте с борзыми. Бедные зайцы обыкновенно гибнут сами от разрыва сердца в последнем отчаянном прыжке. Лисицу борзые разрывают в один момент, а волкам полагается оставаться живыми. У Аржанова их держали в больших клетках и через некоторое время выпускали. Я помню только один случай, когда на самарском ипподроме уже зимой устроили садки, то есть выпускали волка и опять травили.

Так я стал не только свидетелем, но и участником забавы русских помещиков прошлого столетия, описанной нашими писателями и реально изображенной в картинах Соколова.

Может быть, цинично говорить об охоте как о поэтическом переживании, но, например, вальдшнепиная тяга всегда вызывает воспоминания о прелести начинающейся весны. Апрель месяц, лес серый, бурый, стволы голые, на земле прелый лист, в логах и оврагах еще лежит снег, кромка которого как крупитчатый сахар, и медленно и тихо журчат из нее тоненькие ручейки. Над перекрестками просек светлое голубое небо, а сквозь стволы розовато-золотой отблеск умирающего заката. Стоишь в этой тишине, навострив слух, и вдруг слышишь с замиранием сердца ожидаемое «хор-хор-хор». Надо немедленно вскидывать ружье в направлении звука: судьбу выстрела решает доля секунды, целиться невозможно, стреляешь навскидку из двадцатки (калибр) мелкой дробью, бекасинником. Вальдшнеп молнией проносится над просекой, лучше если по косой.

590

Стрельба трудная, не так уж часто он валится под деревья маленькой и жалкой грудкой перьев.

Вот еще поэтическая охота — на селезней с кряквой. Обстановка совсем другая: полдень, май, тепло, даже жарко. Волга разлилась широко. У села Екатериновки, что на южном конце Самарской луки, поймы залиты на 20 верст в ширину. От суши между полноводными ериками остались только островки. На берегу строим примитивный шалаш из ветвей ивы со свежими зелеными листиками. Главное укрытие сверху. На колышек у берега за ногу привязываем серую крякву. Она плавает по кругу и радостно крякает. Селезень слышит этот любовный зов издалека. И в этой охоте нельзя пропустить решающий и очень короткий момент, тем более трудный, что приходится стрелять, сидя с поджатыми ногами. Никогда не знаешь, когда и с какой стороны как молния подлетит селезень — сзади, спереди, сбоку, и вдруг он со всего разбега повисает в 20—30 саженях над кряквой. Если уловить точно этот момент, то сама стрельба нетрудная, по почти неподвижной цели. Но уже в следующую секунду селезень камнем падает на утку, и тогда стрелять уже поздно.

Обыкновенно мы совмещали эту охоту с лучением рыбы поздним вечером, в полной темноте. Вот старая, вся черная, просмоленная лодка, на носу ее ставим ацетиленовый фонарь. Это уже прогресс. Крестьяне на железном листе на носу лодки вместо фонаря разводили яркий костер из сухих веток. На корме попутчик медленно толкает лодку в мелком ерике шестом, без всплеска погружая его в воду, а вы впереди сразу за фонарем, с острогой в руке. Она на короткой рукояти в метр или полтора, железная, с тремя или четырьмя зубами. Фонарь освещает тихую воду у берега. Она чистая, и сквозь нее видно песчаное дно. Охота главным образом за щуками, которые спят у берега и обычно не реагируют на свет фонаря или он их гипнотизирует, появляясь неожиданно. Бить надо под углом и ниже рыбы, учитывая преломление света у поверхности воды. Все зависит от счастья. Можно так проплавать и три часа, не найдя рыбы, а иногда повезет сразу. Обидно только, что острога разрывает рыбу, особенно маленькую. Но само скольжение по темной воде вдоль черных берегов с кустами, стоящими стеной, под звездным небом, если повернуться спиной к фонарю, рождает в вас впечатление полного слияния с природой.

Прошло больше 20 лет после такого лучения рыбы на просторах волжской поймы. И следующий раз мне пришлось лучить рыбу в совсем другом обстановке. Мы с женой проводили свой отпуск в Дубровнике, в Югославии. Это маленькая средневековая сокровищница, маленький итальянский городок, окруженный стенами и круглыми башнями, с узкими переулочками и крутыми лестницами, все дома под красной черепицей. Узкая гавань для венецианских фелюг запиралась железной цепью между двумя башнями. Туда же приехал наш большой друг Дмитрий Александрович Кузьминский в свадебное путешествие со своей женой Ниной Николаевной. Его страстью были охота и рыбная ловля, и ради них он был готов оставить даже молодую жену. Вот мы с ним и наняли у рыбака-хорвата лодку, тоже с сильным фонарем на носу, и выехали на середину гавани. Вода кристально прозрачная, видно в ней чуть ли не на 10 метров в глубину, и первое ваше впечатление, что где-то далеко внизу колеблются извивами тонкие черные линии. Это вы видите спинки рыб, а то, что они представляются вам зигзагообразной линией, объясняется рябью на поверхности воды. Острога здесь тоже совсем другая, узкая, всего в два зубца и насажена на очень длинное древко, метра в 3 длиной. На верхнем конце ее еще и ремень с петлей, надеваемой на руку.

Бьют рыбу вертикально с силой, толчком, погружая острогу в воду. Надо преодолеть отпор воды. Рыбак с силой бросает острогу, все древко уходит под

591

воду и тянет за собой ремень. Потом вода выбрасывает деревянное древко, при удаче с рыбой на остроге. Само лученье здесь тоже весьма увлекательно. Вокруг тесной гавани, за узкой набережной, сгрудились средневековые дома, по концам ее две круглые башни. Жарко. А под вами прозрачная как стекло вода, подернутая рябью, с перламутровой глубиной, в которой в свете фонаря трепещут черные линии спинок рыб. Казалось бы, не трудно нацелиться и попасть. Но нужна большая сила, чтобы острога под давлением воды не склонилась в сторону. Мы с Митей Кузьминским оказались неофитами, и наши усилия — безрезультатными. Рыбак же без промаха взял трех рыб, так называемых скомбри, а по-нашему, по-крымски, скумбрий.

Теперь перенесемся с 53-го градуса северной широты в Самарской губернии на 38-й градус, почти на самый юг Российской Империи, в Ашхабадскую область. В другой главе я опишу, как мой отец был в 1913 году назначен управляющим Мургабским Государевым Имением и какую гамму впечатлений я вынес из этой далекой окраины. Сейчас же ограничусь описанием одной из замечательных охот, которые доступны только участникам африканских сафари. Я говорю об охоте на джейранов — антилоп Средней Азии. Место действия пустыня Кара Кумы — Черные Пески, тянущиеся от берегов Амударьи на востоке через солончаки реки Мургаба около Мерва (теперь Мары) к таким же солончакам Теджена и дальше к Асхабаду (теперь Ашхабад). Пустыня это песчаная, но отнюдь не ровная. Она состоит из параллельных долин, разделенных цепями невысоких холмов, барханов, и, как ни странно, богата растительностью. Дальше на север встречаются даже густые заросли саксаула — дерева пустыни, достигающего в высоту 5—6 метров, разлапого с судорожно искривленными ветвями кустарника, с узкими серебристо-серыми листочками. На юге вдоль железной дороги Чарджуй—Мерв—Асхабад, где в пустыню вкраплены плодородные земли оазисов, саксаул исчез. Его вырубили на топливо местные жители туркмены. Кроме саксаула в пустыне вы найдете кусты колючки, кустообразной травы по пояс человека с острыми колючками. Туркменов от них защищают полы их красно-желтых халатов из шелка-сырца, нам же, европейцам, помимо сапог, надо нашивать леи на галифе не там, где они нужны для шлюса верхом, а прямо спереди для защиты ляжек. Эта растительность скрепила песок и в некоторых местах создала даже подобие гумуса коричнево-бурого цвета. Только там, где цепь барханов спадает в долину, имеются мысы движущегося песка. Когда дует местный самум «текинец», то именно эти гряды песка заполняют воздух непроглядной мглой несомых вихрем песчинок, набивающихся в нос, рот и особенно в глаза.

Мы с отцом выезжаем из усадьбы за 40—50 верст с вечера в пустыню на автомобиле Форд, модель Т. Это та крошечная машинка с двумя скоростями на 4 человека, которая легла в основу успеха предприятия Форда. Едем мы к становищу туркменов, к приятелю отца Чары Яры. Он с трудом, но все же может объясниться по-русски, и поэтому мы не берем переводчика. Становище состоит из трех больших кибиток. Нас принимает хозяин и его сыновья. Вечером в кибитке нас кормят, как полагается, жирной бараниной, которую с подноса надо брать руками, и достарханом, то есть восточными сладостями. Перед едой в фаянсовых кружках дают верблюжье молоко. Оно теплое, зеленоватого цвета и очень жирное, а главное с каким-то тошнотворным запахом. Я ограничиваюсь одним глотком, первым и последним в жизни.

Несколько слов о погоде и жаре. Это — лето, и в пустыне днем свыше 110 градусов по Фаренгейту, но влажность 0. Это и понятно, с конца февраля по декабрь не выпадает ни капли дождя, и воздух абсолютно сух. Небосклон без одного облачка, и отсутствие их и выгоревшая голубизна неба начинают действовать

592

гнетуще. Эта сухость, однако, очень облегчает перенесение жары. Тело просто высыхает, и вы даже не потеете и не чувствуете особой жажды. Надо избегать пить. Тогда выступает пот, и жажда только усиливается. Среднеазиатская пустыня похожа на поверхность луны. Днем почва до предела накаляется, но с заходом солнца земля стремительно отдает накопленное тепло атмосфере. Его не задерживают ни влажность воздуха, ни слой облаков. Поэтому к двум часам ночи, если спать в пустыне на открытом воздухе, нужно теплое одеяло. Температура к этому времени падает до 50 градусов по Фаренгейту. Смешно, когда гостям выносят из кибитки и ставят на песок широкую металлическую кровать с большими латунными шарами на четырех углах спинок. Смешно потому, что в двадцати шагах на приколе стоят несколько громадных верблюдов, смачно сплевывающих зеленую слюну и издающих, открыв широко пасти, унылый и жуткий рев.

Утро. Спешим одеться. Ночью конюх привел наших верховых лошадей, кобыл Аду и Рогнеду. Оружие — карабины с телескопическим прицелом и с вилкой, так как придется стрелять из лежачего положения. У меня австрийский манлихер, у отца — маузер. Но кто же эти джейраны? Это антилопы пустыни. Ради мимикрии они нежно-бежевой масти, темнеющей к хребту, с белой грудью и задом под коротким хвостиком. Это место называется «зеркалом». Держатся они семьями, состоящими из самца-вожака, нескольких самок и молодняка. Иногда они соединяются в более многочисленные группы с несколькими самцами. Днем они уходят далеко в пустыню, а ночью идут на водопой. Так как этот район находится поблизости от именья, то они идут за два десятка верст к Валуевскому каналу.

Охотиться можно двумя способами. Накануне найти по следам в песке их путь к водопою. Как правило, они возвращаются на заре по тому же пути. Еще в темноте залечь на этом лазу так, чтобы с выбранного места ветер дул не на лаз, а в противном направлении. Джейраны очень чутки на запах и могут обнаружить вас по вашему запаху, доносимому ветром. Теперь нужно выбрать укрытое кустиками место, приладить карабин на вилке, залечь на песок и вооружиться терпением. Но обыкновенно его не хватает, и поэтому мы с отцом предпочитали другой способ охоты, наездкой. Едешь просто верхом по долине. Печет как в доменной печи, солнце слепит. Мертвая тишина. Вдруг лошадь пугливо шарахается. Передо мной бежит на своих кривых, широко расставленных ногах, переваливаясь, громадный ящер. Его спинной панцирь в серых и медно-красных широких поперечных полосах. От головы до хвоста он длиной 25—35 сантиметров. Для баланса, а может быть для угрозы, он широко размахивает хвостом длиной в метр. Хвост тоже в кольцах красных и серых полос. Иногда встречаются экземпляры без хвоста — результат боев самцов между собой. Этот по временам поворачивает свою безобразную голову, мешок на шее широко раздувается, и он злобно шипит на лошадь, почти наступающую на него.

Говоря об одежде, я забыл упомянуть, что в одной рубашке в полдень быть невозможно, солнце прожжет кожу на плечах и спине до волдырей. Поверх рубашки надо надевать легкую защитную курточку. На голове английский колониальный шлем тоже защитного цвета — предмет моей гордости, приобретенный в Петербурге с целью носить его в русской колониальной империи вблизи экватора.

Медленно верхом поднимаюсь на гряду барханов с тем, чтобы только поднять голову над хребтом и осмотреть соседнюю долину. Лучше даже спешиться. Может оказаться, что джейраны будут сразу же близко по ту сторону хребта. Напрягаешь глаза. Сплошь и рядом ничего не увидишь, но иногда повезет. Вдруг в версте или немного дальше на противоположном скате долины неожиданно

593

блеснет на солнце яркое белое пятно. Это «зеркало» джейрана. Он повернулся к вам задом или грудью. Хватаешься за бинокль и видишь небольшое стадо. Самец стоит, повернулся и выдал себя, самки и несколько молодых лежат на песке, и их почти не отличить от окружающей почвы. Определяешь, как скрадывать, сползаешь с холма, возвращаешься к лошади, которую оставил у сопровождающего туркмена, и сначала рысью, а потом шагом начинаешь скрадывать добычу. Приходится огибать долину, чтобы выйти к другому склону. Приблизительно через полчаса можно быть у нужного места. Теперь, уже спешившись, медленно взбираешься на бархан. Джейраны на месте. Ветер, к счастью, не к ним, а от них. Надо проползти шагов двести от куста до куста колючки, вон до того более крупного куста, там останется шагов триста, и можно будет стрелять. Вот тут и начинается настоящее усилие, от которого пот проступает сквозь рубашку и куртку. Ползешь, опустив голову, прижавшись к раскаленному песку, обжигающему ладони. Боишься, чтобы песок не попал в затвор карабина. Лучше его туго обвязать платком. Проползешь шагов тридцать и замрешь, чтобы отдышаться. Наконец, вот он, конечный куст. Джейраны безмятежны. Лежишь и набираешь воздух в легкие. Потом прилаживаешь вилку карабина и первый раз смотришь в прицельную трубу. На крестовине из горизонтальной и вертикальной линий с небольшим кончиком в окуляре обозначаются сначала лежащие самки, а потом стоящий козел. Нельзя торопиться! Старательно выцеливаешь и нажимаешь на спуск. Козел делает скачок, делает несколько шагов и, шатаясь, валится на бок. Самки и молодняк вскочили. Они слышали выстрел, но не поняли, откуда звук. После секунды растерянности они несутся в мою сторону. Я вскочил на ноги, едва поспев послать другой патрон в затвор, и стреляю в стремительно бросившееся мимо меня стадо, и, конечно, мажу. Но блаженство и гордость не знают границ: заполевал козла!

Пусть читатель не подумает, что охота всегда так успешна, как описанная тут. Гораздо чаще бывает, что, пока вы едете в объезд, джейраны уже ушли со старого стойбища. Еще чаще скрадывание ползком не удается, и они вас видят или почуют, пока вы еще далеко от них. Тогда в несколько секунд их и след простыл за верхней кромкой барханов. Если стадо большое и там несколько козлов, стоящих все время на страже, то ваши шансы минимальны. Лучше не тратить силы: вас увидят или почуют.

Пора вернуться из пустыни к усадьбе. Дело в том, что воды в Мургабе не хватает, и из 250 тысяч десятин в год можно оросить не более 70 000 десятин. Поэтому даже недалеко от усадьбы есть залежные земли, черед которым для обработки придет через несколько лет. Эти пространства земли заросли густой колючкой, и если сойти с дороги и пойти вглубь, то из-под ваших ног с шумом начнут вырываться фазаны, самцы и самки. Красавцы с медно-красной золотистой грудью, темно-синей головой и пестрыми длинными перьями хвоста. Курочки же совсем скромные, серенькие и значительно меньше. Стрелять их запрещено. Можно только отстреливать самцов. Стрельба нетрудная. Когда фазан бежит и взрывается на воздух, его полет медленный, прямой и медленно поднимающийся над землей. Можно идти и без собаки. Но раз я беру с собой Лорда. рыжего пойнтера, доставшегося нам от предшественника отца — Александра Николаевича Малахова. Лорд пробивается через колючку и поднимает сразу без стойки нескольких фазанов. Вдруг я перестаю видеть его голову и спину. Бегу в этом направлении и вижу Лорда, лежащего на боку с вываленным языком. Его грудь и бока ходят высоко и прерывисто, ища воздуха. Я бросаю ружье, с трудом взваливаю на себя потерявшую сознание собаку и бреду к линии деревьев. Это обычный ландшафт. Ровное поле, заросшее колючкой и ограниченное на расстоянии в одну-две версты тянущимися за горизонт деревьями. Они растут

594

тут по берегу более крупных каналов-арыков. Цель моя донести Лорда в тень и положить его в воду. Но я еле дошел до этой цели и сам с собакой погрузился в воду. Потом пришлось идти в усадьбу, вызывать ветеринара, ехать уже в экипаже за Лордом. Но мои усилия не помогли. Лорд сдох, не приходя в сознание. Сначала мы думали, что причина его смерти укус змеи, но потом определили солнечный удар.

Зимой надо ехать на водохранилища. Это озера, образовавшиеся за тремя плотинами: Гиндукушем, Иолотанью и Султан Бентом. Морями их назвать нельзя. У плотин и дамб они шириной в три-четыре версты и длиной, постепенно сужаясь, верст 10—15. Если вы посмотрите на карту, то убедитесь, что эти небольшие озера являются единственными водными пространствами среди пустыни, на сотни верст от большой реки Амударьи или Аральского моря. И поэтому, когда зимой вы выезжаете на дамбу, вы не можете прийти в себя от изумления: вся вода покрыта плавающей птицей. Гуси и утки из России прилетают сюда на зимовку. Тут же цапли и журавли. Среди них трудно найти те породы, которые круглый год живут в этих широтах. На сваях у берега вы увидите серо-белых пеликанов с их бесконечными носами и раздувающимися зобами, точно таких же, как ныне во Флориде. Есть даже и порода фламинго, но почти совсем белых. Это скопление птицы создает совершенно особые условия для охотников. На утренних зорях, если стоять за плотиной со стороны воды, ежеминутно на вас со всех сторон налетают стаи уток. Стреляя дуплетом и из двух двустволок, передавая их по очереди егерю, один из сослуживцев отца поставил рекорд — за одно утро 76 уток.

Безгранично было разнообразие охоты в России. Мне в этом отношении не повезло — надо было родиться раньше. На таких охотах, как глухариный ток, как большие волчьи облавы, как охоты в степи на дроф и стрепетов, мне побывать не пришлось, о них я слышал только увлекательные рассказы от моего отца и дяди. Передам только рассказ моего отца о глухарином токе.

Начало апреля. Снег в лесу сошел, кроме глубоких рытвин и по северным склонам оврагов, но деревья стоят еще голые. Восток еще не светлеет. Ночевать надо в сторожке лесника. В лесу стоит какая-то набожная тишина, внизу тьма. Поднимаешь голову и видишь небо с большими ясными звездами и слушаешь. В воздухе разлита какая-то особая радость возрождающейся жизни. Чудно пахнет прелым листом, тающим снегом — зима прошла. Лесник говорит, что глухарь поет недалеко, саженях в двухстах. Слушаешь и ждешь, и вдруг слышится начало первой части глухариной песни. Ее надо слушать, не издавая никаких звуков. За ней следует вторая часть, при которой у глухаря закрываются ушные заслонки, и он в любовном экстазе ничего не слышит. Это очень короткий период, в который надо сделать два-три громадных скачка в направлении глухаря и в любом положении замереть, чтобы не выдать себя очень чуткой птице. Бывает, что в темноте летишь, спотыкаясь, в рытвину, наполненную снегом и под ним талой водой. Но упаси Бог встать. Надо лежать и ждать следующей очереди пения. Иногда глухарь возьмет и замолкнет, что-то почуял. И тогда трясешься от страха, что вспугнул его и он улетит. Но при удаче. ловкости и, главное, благоприятной местности примерно через час преодолеваешь пространство и оказываешься у ствола большой сосны.

Очень высоко над вами на большой горизонтальной ветви вы видите темную массу птицы. В азарте она иногда расправляет большие крылья и делает несколько шагов по ветке вперед и назад. Сам выстрел нетрудный — он по сидящей птице, ясно выделяющейся на фоне светлеющего неба. Убитая птица тяжело падает с дерева к вашим ногам. Но такой успех бывает нечасто. Все зависит от умения подкрасться, не напугав птицу. Бывает, что вы сделали полпути,

595

а глухарь вас почуял, сорвался и улетел. Значит, все усилия на этот день пропали даром. Совершенно безнадежно, когда два глухаря токуют на небольшом расстоянии друг от друга и глухие периоды их пения не совпадают. Тогда лучше и не пытаться: одного из них непременно всполошишь.

СМУТНЫЕ ГОДЫ

ПЕТРОГРАД

Этим именем я называю период моей жизни начиная с окончания гимназии в 1915 году. Я уже писал о том, что нашему поколению выпала доля оказаться на великом переломе, пережить великую ломку, исчезновение векового строя монархии в России, видеть только его конец, пережить Первую мировую войну, уже значительно поколебавшую прежние устои общества, быть свидетелями двух революций, принять участие в гражданской войне и, наконец, попав в лагерь достойных оплакивания побежденных, уйти в изгнание.

По существу тот уклад, тот быт, который казался нам вечным, кончился летом 1914 года. В июне газеты заполнились сообщениями об убийстве в Сараеве наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда и его морганатической супруги графини Хотек. Русское общественное мнение с 1908 года считало Австро-Венгрию, после аннексии Боснии и Герцеговины, врагом России, особенно когда выяснилось, что австрийский министр иностранных дел Эренталь нагло обманул нашего министра Извольского при свидании в Бухлое. Последующие июль и август месяцы 1914 года можно считать для России периодом величайших ошибок в оценке положения и в решениях. Удивительно, что наши отцы, весь русский правящий класс, за редчайшими исключениями, оказались во власти бессмысленных воинственных настроений. Убийство в Сараеве произошло в так называемый Видовдан — национальный праздник сербов, своего рода День независимости. Франц Фердинанд, принимая участие в этом празднестве, хотел символически подчеркнуть, что он желает в Австро-Венгрии поставить многочисленные народы славянского происхождения на равную ногу с немцами и венграми. Защищаемая им идея как-то совсем не вязалась с его моральным обликом. Он был прямым гордым представителем Габсбургской династии с непоколебимым убеждением в превосходстве германской расы. И, несмотря на это, он с большой прозорливостью понимал, что необходимо сделать в стране уступки полякам, чехам, хорватам. Эти его намерения являлись смертельным ударом по надеждам и притязаниям сербов, мечтавших о воссоединении южных славян, живших в Австро-Венгрии, с целью превращения крохотной Сербии в мощную славянскую державу. Эти настроения в Белграде и были идейным двигателем задуманного и совершенного террористического акта.

Вот эта сущность и была неизвестна в России или, может быть, намеренно замалчивалась знавшими ее. Уже через 10 лет в эмиграции русские узнали, что в Белграде в 1914 году не только мечтали о воссоединении славян, но и работали в этом направлении. Главной задачей было устранение Франца Фердинанда как главного врага объединения славян под верховенством Сербии. И поэтому неудивительно, что террористы из Боснии во главе с Гаврилой Принципом еще весной 1914 года оказались в Белграде и прошли курс стрельбы и бомбометания на учебном военном поле Баница под Белградом. Организация убийства австрийского престолонаследника была делом сербского полковника, начальника отдела в Военном министерстве Аписа Дмитриевича, который одновременно был главой тайной офицерской организации «Черная Рука». За 10 лет до этого

596

она уже сыграла решающую роль в убийстве короля и королевы из династии Обреновичей, которая опиралась на поддержку Вены. При содействии сербских властей террористы были направлены в городок Ужице и при их помощи перешли через границу в Боснию, бывшую тогда на территории Австро-Венгрии.

Все это летом 1914 года было величайшим секретом и, конечно, совершенно неизвестно в широких кругах русского общества. Все вышесказанное почерпнуто мною из книги сербского министра Йовановича, члена кабинета Николы Пашича. За это откровение Йванович сразу же поплатился и был уволен с министерского поста. Характерно и то, что осуществивший этот замысел с сербской стороны полковник Дмитриевич тоже был устранен: в 1917 году он был расстрелян по приговору военного суда на Салоникском фронте. Остается тайной, было ли наше русское посольство в Белграде осведомлено о замыслах военного министерства и готовящемся покушении на Франца Фердинанда. Йованович прямо указывает, что наш военный агент в Белграде полковник Артамонов был об этом осведомлен. Неизвестно, известил ли он об этом посланника Гартвига и заменившего его, после его внезапной смерти в австрийском посольстве, советника нашего посольства В. Н. Штрандтмана. Опять-таки остается тайной, довели ли чины нашего посольства до сведения министра иностранных дел Сазонова все происшедшее в Белграде.

Как известно, войны можно было избежать, если бы Петербург приказал Белграду подчиниться одному из пунктов австрийского ультиматума. Австрийские следственные власти из показаний арестованных установили причастность сербских военных к совершенному акту, и их требование произвести следствие своими чиновниками в Белграде было вполне уместно. Но именно этот единственный пункт ультиматума с согласия Петербурга не был принят сербским правительством, с объяснением, что он нарушает суверенитет Сербии. Подоплека убийства нам в 1914 году была неизвестна, а на самом деле в судьбах мира на одной чашке весов лежало нарушение суверенитета маленькой страны, к тому же несшей ответственность за случившееся, а на другой — мировой военный конфликт.

Русские, то есть правящий дворянский класс, и вообще интеллигенция, включая либералов всех оттенков, объединились в патриотическом порыве и требовали и желали войны. Гордое сознание того, что Россия встает грудью на защиту маленького государства, которому угрожает великая держава, одушевляло всех. Не берусь судить, изменились ли бы эти настроения, если бы стало широко известно, что именно это маленькое государство, будучи само во власти мегалломании, было ответственно за учиненное убийство, и если бы оценка положения была более разумна. Что же касается русского правительства, допустим, даже не знавшего о том, что убийство Франца Фердинанда было подготовлено в Белграде, то оно должно было учитывать, что междоусобная война трех империй должна была в значительной мере подорвать авторитет монархического принципа. Еще более важным было соображение, по которому всеми способами надо было избежать войны до конца 1917 года. Ведь по военной и морской программе, раны, нанесенные армии и флоту на полях Маньчжурии и у Цусимы, удалось бы залечить лишь к этому сроку. У нас по-прежнему не было тяжелой артиллерии, если не считать нескольких орудий Гвардейского дивизиона; перевооружение армейских полков не было закончено; ни один из крупных дредноутов еще не сошел со стапеля. Все эти соображения не принимались в расчет. Пренебрегая своими интересами, мы сыграли в руку Сербии, а главным образом Германии, не желавшей упустить случая сразиться с нами, пока еще Россия слаба, и Франции с ее неистовым желанием взять реванш и отвоевать

597

Эльзас и Лотарингию. Идя на войну, мы действовали в угоду Делкассе, главному французскому проповеднику, реванша.

Сознаюсь, что мне в 17 лет все это не приходило в голову. Я, как и все, проявлял неограниченный воинственный энтузиазм. Насколько молодежь летом 14-го года не понимала, что ее ожидает, можно судить по тому, что, вернувшись в гимназию в 8-й класс, мы все стали добиваться, чтобы курс был ускорен и выпуск состоялся перед Рождеством. Мы серьезно боялись, что не поспеем повоевать с немцами, мы были убеждены, что война может кончиться раньше. Любопытно, что даже военное начальство впадало в такую же ошибку. Так, в Николаевском кавалерийском училище нормальный курс был значительно сокращен.

С тех пор Россия уже не жила прежним вековым порядком. Первым знаком, что прежний быт уходит в прошлое, стали вести о потерях близких. В октябре 1914 года под Ивангородом был убит мой дядя Степан Гончаров, офицер Семеновского полка. Его в полку любили, но подсмеивались над ним. Ему надо было, бы жить при Екатерине Великой. Кумиром его был его однополчанин генералиссимус Суворов. Дядя жил и служил по его рецептам. В собрании он убеждал однополчан не пить и не курить и сам, конечно, не прикасался ни к рюмке, ни к папиросе. Командуя ротой, на фронте он с помощью денщика таскал с собой громадную трубу на треноге для определения дистанции для стрельбы. С этой целью он и под Ивангородом вылез во весь рост из окопа и стал прилаживать это приспособление. Немцы, увидав такое неожиданное явление и по всей вероятности приняв черную трубу за пулемет нового русского типа, сосредоточили огонь и по трубе, и по дяде. Каушенский бой с подвигом барона П. Н. Врангеля, взявшего со своим эскадроном Конного полка немецкую батарею, стал одним из славных подвигов войны, но стоил Первой гвардейской кавалерийской дивизии 11 офицеров убитыми. Все это лишь указывало на необузданный порыв русской молодежи и оставляло без внимания утерю важнейшего элемента армии — ее кадров мирного времени.

К концу 1915 года русское общество перестало играть в профессионалов-патриотов. Крупные неудачи на фронте вразумили его. Началось недовольство правительством. Желанный момент для левых пораженцев, как огня боявшихся победы России, которая, конечно, укрепила бы монархический строй. Начались интриги, гнусные сплетни против Государя и Его семьи. Все, что ни предпринимал Государь, все подвергалось злобной критике. Началась министерская чехарда. На эту яростную кампанию не повлияли в 1916 году даже победы Брусилова и Юденича, свидетельствовавшие, что армия восстановила боеспособность и кризис боеприпасов изжит. Должен сказать, что, несмотря на свою политическую неопытность, я с возмущением слушал разглагольствования моих сверстников в Лицее и Пажеском корпусе и офицеров гвардии, приезжавших с фронта. Они с пеной у рта говорили о необходимости дворцового переворота и заточении в монастырь Государыни Александры Федоровны. Эти политические младенцы мнили себя лейб-кампанцами, шедшими за Елизаветой Петровной в Зимний дворец, или заговорщиками во главе с Паленом, ведшим их для устранения Императора Павла Первого. Мысль о том, что дворцовые перевороты в XVIII и XIX веках были возможны только потому, что народ был к ним безразличен и не участвовал в политике, не приходила им в голову. При изменившихся условиях всякий дворцовый переворот, произведенный гвардией, должен был стать сигналом к революции, во главе которой станут мощные политические партии. Ведь на самом деле так и случилось. Убийство Распутина и было типичным актом, направленным против самой основы самодержавного строя. С конца декабря 1916 года путь для революции был открыт.

598

Но я забежал вперед. Весной 1915 года я кончил гимназию в Самаре. По серьезности экзаменов, по усиленной затраченной работе это было событием, происходившим по установленным правилам твердого порядка, и осталось у меня в памяти как принадлежащее подлинной старой царской России. До известной степени и осенние экзамены для поступления в Лицей носили тот же характер.

Скажу несколько слов об Императорском Александровском Лицее. Широкой публике это учебное заведение стало известным благодаря тому, что воспитанником первого лицейского курса был Пушкин. С 1811-го до 1843 года Лицей помещался в Царском Селе в здании со знаменитой галереей Камерона. Потом он был переведен в Санкт-Петербург в большое белое четырехэтажное здание на Каменноостровском проспекте. Задумано это учебное заведение было для подготовки государственных чиновников, главным образом для дипломатической, судебной и административной службы. Весь курс его продолжался 6 лет. В Лицее было два приготовительных класса, младший и старший, и три общих класса. Эти пять классов соответствовали курсу 8 классов классической гимназии. За этим курсом следовали три года университетского курса. Классы считались в обратном порядке, начиная с шестого общего младшего класса и кончая первым выпускным старшего университетского. Программа старшего курса соответствовала курсу юридического факультета университета, с добавлением ряда предметов и, особенно, изучения трех иностранных языков — немецкого, французского и английского.

Лицей был одним из трех привилегированных учебных заведений Российской Империи вместе с Императорским Училищем Правоведения и Пажеским Его Величества Корпусом. Туда принимались лица дворянского сословия, и их отцы или один из дедов должны были быть в звании действительного статского советника или генерал-майора. Для Пажеского Корпуса — тайного советника или генерал-лейтенанта. Учебная привилегия заключалась в более коротком курсе. Прохождение курса гимназии и университета занимало 12 лет, а Лицея — 8. Однако нужно было принимать во внимание, что в младший приготовительный принимали учеников, которые уже прошли предметы, соответствующие третьему классу гимназии. Привилегия во времени учения в конце концов сводилась к одному году при прохождении университетского курса: три года вместо четырех. Дальнейшая привилегия состояла в том, что лицеисты с высокими баллами заканчивали Лицей с чином 9-го класса, надворными советниками, в то время как оканчивающие университет могли получить только чин 10-го класса. Воспитанники Императорского Училища Правоведения выходили с такими же чинами по табели о рангах, но прием в Училище был открыт для всех. Если принять во внимание, что ежегодный выпуск из Лицея не превышал 35—50 человек и то же самое было в Правоведении, то число лиц, пользовавшихся этими привилегиями по образованию, в целой Империи было крайне незначительно. По старшинству по службе чин надворного советника давал три года.

Воспитанники Лицея имели свою внутреннюю организацию. Вновь поступавшие принимались голосованием в курсе. Первый, то есть старший, класс имел известные права в самой жизни Лицея. Он выбирал генералов «от фронта», «от кухни» и т. д. Первый следил за дисциплиной всех воспитанников, второй — за уровнем питания. В Лицее было два музея: Пушкиниана и Лицеана, в них хранились реликвии и воспоминания о поэте и о других выдающихся лицеистах, как, например, о князе А. М. Горчакове, канцлере Российской Империи, бывшем одного выпуска с Пушкиным. Об этих музеях заботились два генерала очередного старшего класса, от Пушкинианы и от Лицеаны. По окончании

599

Лицея выходящий курс в особой церемонии передавал права курсу, переходящему в первый класс. Лицеисты во всех классах делились на приходящих, живших дома с родителями, и казеннокоштных, живших в Лицее.

За свое существование с 1811-го по 1917-й год Лицей сумел создать и сохранить замечательную атмосферу внутренней искренней дружбы, лишенной всякого высокомерия, в сознании своих обязанностей как представителей служилого класса, однако с известным духом либерализма и просвещенного гуманизма, унаследованного от первого курса и установленного тогда Пушкиным, Пущиным, Кюхельбекером и бароном Дельвигом. Эта дружба распространялась не только на членов того курса, к которому лицеист принадлежал: она была общая для всех лицеистов, от стариков до молодежи, и по окончании Лицея получала яркое подтверждение в ежегодном праздновании дня основания Лицея 19 октября по старому стилю, где все лицеисты в данном городе собирались на общий банкет. Внешний жест, которым это сродство душ и умов подтверждалось, был поцелуй, которым лицеисты обменивались при встрече, и не только учась в Лицее, но и потом в частной жизни. Монархические убеждения были тверды, и особой любовью пользовалась государыня Мария Федоровна, Августейшая Покровительница Лицея. Она иногда приезжала в Лицей и обходила классы. Младшие лицеисты, невзирая на любую погоду, бежали в одних курточках по саду до ворот за выездом Государыни.

В Лицее была введена 12-балльная система. При выпуске воспитанники за блестящие успехи награждались Большой золотой (большая редкость) и малыми золотыми медалями. Но и по окончании каждого класса за высокий средний балл в награду выдавались ценные книги по собственному выбору награждаемых. Номер курса отмечался римскими цифрами. Я был воспитанником LXXIV курса. Последним курсом, окончившим Лицей весной 1917 года, был LXXIX. Внимательно читающим эти строки может прийти в голову вопрос: почему в Лицее за 106 лет существования оказалось только 79 курсов? Объясняется это тем, что во второй половине XIX столетия выпуски были через полтора года.

Итак, в конце августа 1915 года я со своей матерью приехал в Петербург, чтобы держать экзамены в 3-й класс Лицея. Сделал я это успешно, хотя пришлось писать сочинения на трех языках — немецком, французском и английском. Я стал жить в Лицее. Кстати, могу сообщить, что за учение и жизнь, то есть питание и даже казенную курточку с брюками (которую мы носили только в Лицее) и мундир, за год в 1915 году надо было платить 720 рублей. Поступивших, как я, в третий класс нас было двенадцать. И в отношении к нам подтвердилась традиционная лицейская дружба. Мы были приняты с большим радушием коренными лицеистами нашего курса, и за какой-нибудь месяц нас приняли в курс. Здесь хочу подчеркнуть и следующую подробность. Лицей отнюдь не был учебным заведением для сыновей высших сановников Империи или семей, которые оставили след в истории России. Точно так же процент титулованных был не так велик. Нас всего в курсе было 42. Моими товарищами были не только Голенищев-Кутузов, Толстой, Рюриковичи — князь Масальский, князь Путятин или правнук друга Пушкина, барона Антона Дельвига — Андрей, но и сыновья семей, историей не прославленных: Юрша, Щелкунов, Гун, Метц, Мусман. Передо мной сейчас две группы нашего курса: большая — это коренные члены курса после окончания последнего общего класса и меньшая — нас 12 поступивших в третий, университетский класс. Смотришь и думаешь с унынием, как судьба распорядилась этой молодежью.

Первой жертвой, напомнившей нам о смерти, был уже в 1916 году Алеша Сталь фон Гольштейн. Его отец был управляющим делами Великого Князя

600

Николая Николаевича. Еще в октябре 1915 года Алексей радостный вернулся из Першина, имения Великого Князя в Тульской губернии, со знаменитой борзой охоты и хвастался, что взял зайца. А через несколько месяцев мы хоронили его как жертву аппендицита. Смотря на ряды своих товарищей, теперь думаю: как мало тогда многим из них оставалось жить, всего несколько лет. Вот Юра Дубенский, расстрелянный в Одессе в 1919 году; Борис Боткин, зверски замученный под Царицыном; Щелкунов, убитый на фронте под Киевом; Дима Гирс, пошедший на службу в Красную армию, командовавший дивизией против басмачей в Туркестане и расстрелянный собственным начальством; застрелившийся в 1918 году Юрша. В эмиграции лицейское объединение издавало памятные книжки со списками лицеистов и краткими сведениями о них: указанием службы, места жительства, года и места смерти. Почитавший эти списки скоро замечал, что в последних курсах у почти половины фамилий не хватало сведений, даже не было крестов — знаков смерти. Это были те, кто остался в России и сгинул, не оставив следа.

Вернемся в Лицей. Отдельные предметы на старшем курсе читали лучшие профессора Петербургского университета. Система преподавания была своеобразная. Год распадался на два семестра. Сентябрь, октябрь и начало ноября читались лекции, после этого до Рождества шли репетиции, то есть устные экзамены за пройденную часть курса. С января до половины марта опять читались лекции, а потом до конца апреля лицеисты опять сдавали репетиции. Весь май был посвящен уже настоящим экзаменам за все пройденное в году. Таким образом, наши знания проверялись в учебном году три раза. Это было возможно только благодаря тому, что воспитанников в каждом курсе было всего несколько десятков. Помимо отпуска на Рождество и на Пасху, была еще отпускная неделя на лицейский праздник 19-го октября.

Усадьба Лицея занимала целый квартал по Каменноостровскому проспекту. Главное здание было в глубине, и перед ним был большой сквер со старыми ветвистыми деревьями. Слева от главного здания был дом, в котором жили воспитатели отдельных курсов. За главным зданием находился большой тенистый сад, и в правой части его было здание, где помещались приготовительные классы, с подъездом на боковую улицу. В главном здании на первом этаже были канцелярии, квартира директора Лицея, генерал-лейтенанта Шильдера, известного историка, офицера Семеновского полка, и большой обеденный зал для шести курсов. В следующих трех этажах справа и слева от главной лестницы — помещения для трех общих и трех старших курсов.

Переезд в это помещение совпал с царствованием Государя Николая Первого, известного своим спартанским духом. В то время как в Царском Селе еще был уют, у лицеистов были отдельные комнаты, была мягкая мебель, то в Петербурге помещения носили казарменный характер. Общий дортуар с узкими железными кроватями и крохотной тумбочкой-столиком для каждого, с общей умывалкой — длинным рядом умывальников. Помещения для лекций с деревянными партами и ряд так называемых училок, отдельных небольших комнат с большим деревянным столом в каждой и деревянными стульями, с уныло висящей с потолка электрической лампой под зеленым фаянсовым абажуром. Единственной общей комнатой для свободного времяпрепровождения была чайная с большим столом, роялем и опять-таки деревянной мебелью.

Обмундирование лицеистов состояло из черной курточки в талию с красным стоячим воротником и черных брюк, которые, как у моряков, не имели ширинки, а запахивающуюся слева направо полосу, которая затягивалась вокруг талии тонким сыромятным ремешком. Эти курточки носились только в Лицее. При выходе из него был обязателен мундир зеленого цвета с красным воротником

601

и золотым шитьем на нем для старших и серебряным для общих классов. При путешествии и в провинции можно было при зеленых брюках носить двубортную серую тужурку с позолоченными пуговицами и красными петлицами на отложном воротнике. Летом полагались белые полотняные кители с золотыми пуговицами и стоячим воротником. В Петербурге мы были обязаны носить треуголки, а в провинции фуражки с зеленым верхом и черным околышем. Пальто-шинели были черными. Высшим достижением считалась николаевская шинель, серая с бобровым воротником, но в моем курсе мало кто ее имел. Она принадлежала той эпохе, когда были собственные выезды. Вообще, проблема передвижения по городу для лицеистов в мое время не была достаточно разрешена. У подъезда Лицея обычно стояло несколько извозчиков, но постоянное пользование ими казалось дорогим удовольствием, особенно для приходящих. Они пользовались трамваем. Начальство, скрепя сердце, это терпело, но сидеть в трамвае в треуголке не полагалось. Единственным местом, где лицеисты могли ездить, была передняя площадка, рядом с вагоновожатым, там мы обычно и стояли.

Весь наш гардероб, равно как и носильное белье казеннокоштных, находился в ведении так называемых дядек, которые все эти вещи хранили в шкафах и комодах, отдавали белье в стирку, без конца чистили бензином белые замшевые перчатки и гладили брюки. Помимо казенного мундира, все лицеисты при поступлении шили себе у хорошего портного собственные.

Уклад жизни походил на кадетский корпус. На завтрак и обед мы ходили попарно, строем. У каждого за большим столом соответствующего курса было свое место. Еда была питательная, но об ее особом вкусе говорить не приходилось. Даже на старшем курсе уходить в город в будние дни можно было, только предупредив об этом курсового воспитателя. У нас им был милейший старик, француз Перре. Возвращаться из воскресного отпуска и вообще из города нужно было до полуночи. Опаздывающие записывались швейцаром.

Я должен сознаться, что, несмотря на дружеский прием и приятное общение с друзьями, эта казарменная жизнь меня угнетала. После жизни дома или у дяди в Самаре с хорошо обставленной своей комнатой, с пользованием всей квартирой, обставленной мягкой мебелью, с личной полной свободой лицейская казарма в первые месяцы совсем мне не понравилась. Я и сейчас с содроганием вспоминаю момент просыпания утром. Против моей кровати окно, за ним едва брезжит серый унылый день, такой, какой только может быть в Петербурге в октябре, никакого уюта впереди. В первый год я воспользовался отпуском на неделю, отказавшись от празднования лицейского праздника, и сбежал в Орел к своим родным. Потом я в первый раз в жизни применил способ, поддерживающий психическое равновесие. Я высчитал, что до следующего отпуска в декабре, на Рождество, остается 2 месяца, что составляло около 1400 часов, и находил удовлетворение и душевную бодрость, высчитывая мысленно все время убыль часов. Это было абсолютной победой над временем. Особенно выгодны были 9 часов сна ночью. Утром я вычитал их из оставшегося времени, и это придавало мне бодрости. В тяжелые времена эта мера расчета — сколько еще осталось до окончания тяжелого периода — очень помогает сохранять душевную бодрость. В литературе я нигде не встречал описания этого психического метода, кроме книги французского писателя, преступника, сидевшего на Чертовом острове на каторге в Гвиане. Папильон тоже считал часы, которые надо было выдержать в изоляции.

В конце концов все это можно счесть за блажь избалованного мальчишки. Я быстро освоился с петербургской обстановкой. В отпуск я ходил к моей тетке, вдове Степана Гончарова, семеновского офицера, убитого, как я уже упоминал,

602

под Ивангородом. Она жила в офицерском флигеле полка. Из окна ее квартиры я видел небольшой канал, а за ним боковой фасад Царскосельского вокзала. В мрачные серые дни осени и зимы белый дымок уходящего поезда навевал тоскливые мысли о таком же дымке, за которым я следил из дома в Самаре. И там, и здесь они рождали во мне тоскливо-бодрые мысли о бесконечных путешествиях на восток и на запад.

Почти все субботы и воскресенья были заняты. Днем посещение музеев и коньки на пруду в Таврическом саду, вечером — или театр, или игра в бридж у товарищей по Лицею. Тогда Петербург поразил меня тем, что в любой торговой области все было захвачено иностранцами, и сами русские сильно злоупотребляли иностранными названиями. Возьмем рестораны. Они назывались: «Кюба», «Донон», «Эрнест», «Констан», «Фелисьен», «Вилла Роде». Русскую честь защищал один «Медведь». Известными кондитерскими были «Верен», «Рабон», хуже — «Крафт», который выпустил шоколадные конфеты «лоби-тоби». Конкурировать с ними мог только Иванов на площади Мариинского театра своими клубничными тортами. Главным цветочным магазином был «Эйлерс», букету которого посвятил свои стихи поэт Н. Агнивцев. Лучшие часы должны были быть от Бурэ с Невского проспекта. Треуголку и фуражку я заказывал у Вотье, в доме Пассажа на Невском. Владелец гордо сообщил мне, что у него только семь клиентов с моим размером головы. Кинематографы назывались «Паризиана», «Пикадилли» и даже «Солей». Манеж, в котором мы гарцевали, принадлежал Боссе. Пить пиво надо было у Лейнера, что на углу Невского и Мойки. На Морской был итальянский ресторан Пивато.

О Фаберже упоминать не буду. Многие из русских эмигрантов, особенно приехавших в Соединенные Штаты после Второй мировой войны, в первый раз о нем услышали от американцев. Дело в том, что в Америке пользуются громадной популярностью фарфоровые пасхальные яйца, изготовлявшиеся этим ювелиром по заказу Дворцового ведомства и частных лиц. Большие коллекции таких яиц можно видеть в музеях в Ричмонде (Вирджиния) и в Балтиморе. Был в Петербурге еще один ювелир, мастер Кортман, имевший большой магазин. Его специальностью было изготовление нагрудных полковых знаков, брелоков, жетонов и колец для военных и гражданских лиц. Они были бесконечно разнообразны. Возьмем для примера Лицей. По окончании лицеисты могли носить на мундире знак об окончании Лицея. Каждый курс придумывал свой маленький значок из серебра. Он не только имел его для себя, но и дарил лицеистам других курсов, то есть обычно заказывал их десятками. Окончившие Лицей носили также золотые кольца с маленьким барельефом головы Государя Александра Первого, основателя Лицея. При окончании курса и прощании с Лицеем разбивался курсовой ручной колокол из бронзы, которым все время регламентировали нашу жизнь. Он нас будил, вызывал в классы и в столовую. Кусочки разбитого колокола разбирались всеми воспитанниками курса, оправлялись в золотую оправу и носились как брелоки на цепочках карманных часов. Был еще круглый жетон, золотой с красной эмалью, с годом основания Лицея 1811, с его девизом «Для Общей Пользы» и номером курса.

Честь русского ремесленного совершентсва среди этих многочисленных иностранцев поддерживал еще Савельев, у которого все кавалеристы заказывали шпоры. У савельевских был знаменитый серебряный звон. Сапоги шил идеально Мещанинов.

В Мариинский театр было трудно попасть, так как там было три абонемента, но я получал билеты от сослуживца отца по Уделам, Александра Александровича Сиверса, и слушал там «Травиату» и «Хованщину». Легче было получать билеты в Музыкальной драме и Александринке, где еще играли именитые

603

старики Давыдов и Варламов. В театре Сувориной на Фонтанке я видел «Веру Мирцеву» и «Ревность». Но, конечно, по молодости лет меня привлекал более легкий жанр. Для этого нужно было идти в Палас на Михайловской площади. Тут мы восторгались бесподобной Наталией Ивановной Тамара. Там же я слышал Кавецкую, Потоцкую и даже Липковскую, скорее оперную певицу, певшую в Паласе «Веселую вдову». На втором месте для нас был театр в Пассаже, в котором выступала очаровательная Грановская. Веселились мы в театрах легкого жанра и знали наизусть «Иванова Павла», там же шла и «Вампука». В Петербурге было два театра фарса. В памяти до сих пор сохранилось название «Ух, и без задержки!».

Большим развлечением был каток в Таврическом саду с большой деревянной вышкой, с которой мы по ледяному скату летели далеко на замерзший пруд. Для этого там были короткие железные сани с обитым красным плюшем сидением. Мы эти сани ставили друг на друга и устраивали человеческую пирамиду в три этажа. В этом усиленно принимали участие ученицы гимназии кн. Оболенской, где учились дочери петербургского общества. Нашими спутницами на горах были барышни Тотлебен, Лысогорские, Софья Мещерская и др. Но такого рода упражнения представляли известную опасность. Так однажды, когда пирамида внизу превратилась в клубок тел и саней, Ася Старицкая сломала ногу. Мы играли в хоккей на льду, и тут я пережил унижение. Моя практика в Самаре оказалась недостаточной, и в матче против одной из гимназий меня после первых 20 минут (я играл защитника) с позором погнали в раздевалку.

Балов во время войны не было, и я не помню, чтобы мы где-нибудь танцевали. Зато усиленно играли в бридж. Теперь кажется странным, что в 1915—16 годах жизнь шла в частных домах по-прежнему, так же уютно, как и раньше, ни в чем не ощущался недостаток, а уже два года спустя все это сменилось холодом и голодом. Особенно я любил бывать у моего товарища Бори Боткина. Его отец был советником нашего посольства в Берлине. От него я узнал, что в критические моменты перед самой войной, в 1914 году, когда решалась судьба всего человечества, наш посол Сергей Николаевич Свербеев был в отпуску в имении в Орловской губернии, и его заменял С. Д. Боткин. Я был дружен с Ниной и Соней Лысогорскими, мы были в свойстве. Их отец был помощником петербургского градоначальника по гражданской части. В их казенной квартире я увидал техническое новшество: взяв телефонную трубку, мы могли слушать оперы из Мариинского театра и Музыкальной драмы. Очевидно, там были поставлены звукоусилители, принимавшие музыку на расстоянии.

Уже после Рождества мои минорные настроения испарились. К лицейской жизни я привык, вошел в нее, и этот короткий период по май месяц был похож на установленный целым веком порядок. Экзамены для перехода во второй класс я сдал с успехом и получил в награду богатейший том Истории Отечественной войны, с многочисленными цветными иллюстрациями. Но весной опять все перевернулось. Вышел приказ о призыве учащихся в высших учебных заведениях. Им давалось 4 месяца для выбора части, в которой они хотели бы служить, или для поступления в военное училище или школу прапорщиков. От этой обязанности освобождались лишь слушатели последнего курса учения. Так, 73-й курс Лицея остался в нем и окончил его весной 1917 года. Наш же курс целиком покинул Лицей. Оставалось решить — куда поступать. В Пажеском корпусе во время войны были созданы ускоренные курсы, выпускавшие через 9 месяцев (вместо двух лет в мирное время) прапорщиков из трех отделений: пехотного, кавалерийского и артиллерийского. Очередной курс начинался 1 июня 1916 года, и он уже был заполнен. Пришлось записаться на следующий

604

курс, начинавшийся 1 февраля 1917 г. Проведя 4 месяца у себя в имении, я, для того чтобы поступить по приказу, вернулся в Петроград и явился в Семеновский полк. И тут же сразу попал в обстановку, совсем не похожую на порядок мирного времени. Дело было в том, что военным командованием была сделана роковая ошибка. Усиленные призывы крестьян и рабочих уже пожилого возраста забили все казармы, а их было особенно много в столице. Ведь там и в мирное время стояло восемь полков первой и второй гвардейских пехотных дивизий. В Царском Селе была еще расквартирована стрелковая гвардейская дивизия. Хотя казармы отдельных полков и были рассчитаны на полный состав в 4000 человек, но в 1916 году в так называемых запасных батальонах полков, то есть в полковых казармах, было по 6—7 тысяч новобранцев. Они жили в невероятно скученных условиях. Главная же трагедия была в полном отсутствии унтер-офицерских кадров, то есть тех учителей, которые должны были обучать новобранцев. Сказывалось также и недостаточное число офицеров в запасных батальонах: они все были нужны на фронте. Получился полный хаос. Новобранцами никто не занимался, и они не знали, что с собой делать. Неделями они толклись на казарменных дворах или без увольнения в отпуск ходили по улицам столицы и гроздьями висели на подножках переполненных трамваев. Пришлось на остановках выставить заставы, которые снимали этих бесправных отпускных и отправляли их в части, где даже не было взысканий: не было возможности сажать всех под арест, их было слишком много. Вся эта масса людей изнывала от скуки и, главное, была в отчаянии, думая о судьбе своего хозяйства — ведь в деревне с их уходом остались только бабы. Эти люди представляли собой самую благодатную почву для политической пораженческой пропаганды, чем широко воспользовались крайние революционные элементы. Агитаторы свободно проникали в казармы, за редким исключением их у ворот никто не задерживал. Основным лозунгом было «Кончай войну!». Как велико было противоречие его с лозунгом нашей либеральной интеллигенции «Война до победного конца». Я думаю, что выступление с ним на казарменном дворе в то время было сопряжено с опасностью для жизни.

Общий развал отразился и на нашей судьбе, трех вольноопределяющихся — лицеиста Г. Н. Гильшера, правоведа Б. В. Никольского и моей. Поселиться в казарме не было никакой возможности, люди спали на полу между нарами. Мы жили дома, я — у своей тетки генеральши Гончаровой. В полк ходили раз в неделю на 4 часа, и там нас обучал строю унтер-офицер Левкович. Успех такой военной подготовки был весьма сомнительный, хотя Левкович заставлял нас делать перебежки на одной из улиц около Семеновского ипподрома и с криком «ура» и винтовкой наперевес поражать соломенные чучела. Наконец, в начале декабря командиру запасного батальона полковнику Павлу Назимову, знаменитому создателю в мирное время так называемых потешных (нечто вроде разведчиков-бойскаутов), надоело наше присутствие, и, произведя нас в ефрейторы и поздравив с приемом в полк, он отпустил нас в отпуск до поступления в Пажеский корпус. Это дало мне возможность последний раз съездить к родителям в Байрам Али. В конце декабря туда пришли вести об убийстве Распутина. Первый шаг к революции был сделан людьми, думавшими все решить путем дворцового переворота. Самим фактом этого преступления и отсутствием всякой кары для провинившихся был нанесен смертельный удар царской власти. Подлинные революционеры поняли происходящее как доказательство беззащитности и слабости режима.

1 февраля 1917 г. я явился в Пажеский корпус. Будучи вольноопределяющимся Семеновского полка, я пошел на пехотное отделение. Этот последний пятый ускоренный курс при корпусе был заполнен студентами и воспитанниками

605

Лицея и Правоведения, призванными по приказу прошлого года. Уже тот факт, что курс был ускоренным, менял большинство традиций корпуса. В мирные времена пажи несли службу на торжественных приемах в императорских дворцах. Высочайшей честью было быть камер-пажем Государя. Императрицы и Великие Князья и Княгини тоже имели своих камер-пажей. Со времени войны приемов не было, и поэтому мы и не думали о том, чтобы стать камер-пажами или сшить себе мундиры мирного времени.

Пажеский корпус был привилегированным заведением. В мирное время туда могли поступать сыновья или внуки тайных советников и генерал-лейтенантов. Для ускоренных курсов было сделано послабление: принимались сыновья и внуки действительных статских советников и генерал-майоров.

Первые три недели в корпусе прошли в строевом обучении вновь поступивших. Их нельзя было выпускать за ворота корпуса, не научив как следует отдавать честь и становиться во фронт при встречах с генералами. Артиллеристы и кавалеристы при длинных шинелях имели шашки на белых портупеях, а мы, пехотинцы, — так называемые тесаки, подобие короткого римского меча с золоченым прямым рифленым эфесом, висевшие на белых поясах. Уже в этот последний месяц русской монархии в корпусе чувствовалось сильное нарушение традиционных порядков. Директора корпуса генерал-майора Усова не было: он командовал частью на фронте. Его заменял генерал-майор Н. Н. Риттих, тихий и незаметный человек, которого мы редко видели. Хранителем старых пажеских традиций был полковник Карпинский, но и он растерялся, имея дело с пестрой компанией вновь поступивших. Само начальство, отделенные офицеры братья Лимонт-Ивановы, Поздеев, Щербацкой вяло относились к своим обязанностям. Жизнь в корпусе во многом напоминала уже описанную жизнь в Лицее: тот же казарменный дортуар, те же пустые классы и общая столовая.

РЕВОЛЮЦИИ

Так подошло роковое 25 февраля, когда начались события, целиком перевернувшие жизнь не только народов России, но и всего мира. Я стал свидетелем великого события — февральской революции, но должен сознаться, что я ее почти не видел. Беспорядки из-за снабжения хлебом разыгрывались в пригородах — Охте, Лиговке, Васильевском острове, Петербургской стороне. Туда ходить нам не пришлось — мы были заняты занятиями, и начальство неохотно давало отпуска. Поле моих наблюдений ограничивалось кварталом Садовой до Невского и кварталом этого проспекта, по которому я ходил в Европейскую гостиницу, где жили мои родители. Отец каждый год приезжал в Петроград для доклада. Один только раз я видел поперек Невского на высоте Городской Думы тонкую цепочку лейб-казаков запасной сотни в конном строю. Перед ними была пустая улица. Усмирить беспорядки было некому. Нечего было даже и думать двинуть учебные команды запасных батальонов гвардейских полков, стоявших в городе. В 1905 году можно было послать Семеновский полк в Москву для подавления восстания на Пресне, и командир полка генерал Мин справился с этой задачей в самый короткий срок. Правда, потом он был убит революционерами. Сейчас командир батальона полковник Назимов не мог и подумать вывести хотя бы одну роту на подавление беспорядков. 200 000 призванных в столице, затаив дыхание, следили за происходящим. Все они были воодушевлены надеждой, что на фронт идти не придется, что того и гляди отпустят по домам, и войне вообще будет конец. Особых насилий над офицерами поначалу не было, если не считать того, что унтер-офицер Волынского полка убил своего офицера, и ареста офицеров в Преображенском полку.

606

Любопытно было наблюдать настроения людей, судьба которых была связана с монархическим режимом. Они остолбенели и просто были не в состоянии объять все последствия случившегося. Я всегда верил в разум моего отца. Но тут он показал, что совсем не понимает последствий происшедшего. А на самом деле для нашей семьи революция была равносильна полной материальной катастрофе. Ведь было совершенно ясно, что отец потеряет службу, потому что без монарха Министерство Двора и Уделов должно быть ликвидировано в кратчайший срок. Но, очевидно, и там не понимали, что происходит, потому что отец приходил с Литейного, где помещалось Удельное Ведомство, с радостным сообщением, что его собираются назначить управляющим Казанским округом. С другой стороны, можно было легко предвидеть, что революция непременно повлечет за собой аграрную реформу и имения у помещиков будут отобраны. Непонимание событий моими родителями подтвердилось переселением их в дни революции из гостиницы в квартиру их друзей Толстых. (Александр Николаевич Толстой был петербургским вице-губернатором.) В таком переезде было мало логики, так как именно там можно было ожидать ареста хозяина революционерами. У Толстых мы прожили несколько дней и были свидетелями, как за углом, на Офицерской, жгли архивы департамента полиции. К Толстым революционеры не пришли. Он не был взят ими на учет, потому что петербургский губернатор и вице-губернатор отвечали за порядок в губернии, за исключением самой столицы, где эта ответственность лежала на градоначальнике.

Я уже писал, что первый раз в жизни я испытал чувство неотвратимости и полного бессилия, когда в солнечный весенний день в начале марта увидел на углу Невского и Садовой, как бодрые революционеры сбивали молотками императорский герб с вывески аптеки поставщика Императорского Двора.

Наше начальство в корпусе притаилось, и, очевидно, никто не пытался вывести корпус на улицу для поддержания порядка. Через несколько дней мы были посланы нести охрану Британского и Французского посольств. Французский посол Морис Палеолог кратко нас приветствовал, разместил на антресолях посольства, что на Французской набережной. Кормили нас на золотых тарелках, но отвратительно — вареной картошкой, кашей и какими-то вареными овощами. Британское посольство было тогда на Марсовом поле — большое красное здание на углу, где трамваи поворачивали налево, чтобы выйти к памятнику Суворову, перед въездом на Троицкий мост. От пребывания там осталось только воспоминание о дне похорон жертв революции. Стоя на часах у ворот посольства, можно было наблюдать бесконечные шеренги рабочих и работниц, проходивших мимо спешно выкопанных на середине Марсова поля общих могил. Они шли, взявшись за руки по 8 человек в ряду, и уныло пели «Вы жертвою пали в борьбе роковой...». Нужно сказать, что февральская революция была действительно бескровной. Среди революционеров почти не было жертв. И говорили даже, что для престижа к похороненным пришлось прибавить тела убитых городовых.

В середине марта корпус повели к Таврическому дворцу присягать Временному правительству. Это был тот день, когда Великий Князь Кирилл Владимирович привел ко дворцу Гвардейский экипаж, которым он командовал, надев красный бант. Монархисты ему этого никогда не простили. Мы, конечно, бантов не надевали. На одной из улиц, где мы были построены, перед нашим фронтом появился большой массивный человек, председатель Государственной Думы М. В. Родзянко, который не нашел ничего лучшего, как сказать нам: «Ваш старший фельдфебель вас приветствует». В такой революционной обстановке было с его стороны курьезом вспоминать, что он был камер-пажом.

607

Начался период полного непонимания происходящего. С одной стороны, Совет рабочих и солдатских депутатов предложил корпусу прислать своих постоянных делегатов. На собрании были выбраны один вестовой и паж Желтухин, вышедший потом в Кавалергардский полк, и это совпало с изданием приказа номер 1, подписанного военным министром Временного правительства А. И. Гучковым, направленного против офицерства и подорвавшего военную дисциплину в частях. Наше начальство, видя, что все разваливается, поспешило распустить нас в отпуск по случаю Пасхи. Начавшийся немедленно сумбур по всей стране и на фронте опровергал на каждом шагу основной лозунг революционной интеллигенции — «Война до победного конца!».

Я перешел на кавалерийское отделение. Выяснилось, что корпус не сможет пойти в свой летний лагерь. Он был самовольно занят одной из революционных частей. Поэтому по существу все дальнейшее в смысле прохождения курса на звание прапорщика превратилось в символику. Нас посылали на 2—3 дня в Александровскую слободу около Царского Села, чтобы делать кроки местности, потом куда-то около Сестрорецка на берег Финского залива для решения тактических задач и, наконец, в Павловск для учений в конном строю. Эти отдельные экскурсии продолжались по несколько дней, а в перерыве нам разрешали уезжать на две-три недели. Скажу прямо, там я ничему не научился. Срок обучения был укорочен на один месяц, и А. Ф. Керенский произвел нас в прапорщики 1 сентября 1917 г. Невзирая ни на что, пажи моего выпуска стремились продолжать традицию мирного времени. Они выбирали полк, в котором хотели служить, представлялись, то есть являлись офицерам полка, ждали приема, то есть постановления собрания офицеров полка. Правда, не шли так далеко, чтобы заказывать форму мирного времени. В Николаевском кавалерийском училище изоляция от политических событий была гораздо больше, поэтому там по старому обычаю ко дню производства доблестные корнеты надевали форму полков мирного времени. Все мы были в каком-то оцепенении и не понимали, что происходит. Апрельская и июльская попытки большевиков свергнуть Временное правительство нас мало чему научили. Попытка Корнилова нас взволновала. Сведения о ней дошли до меня в поезде, когда я возвращался из деревни в Петроград. Среди ехавших со мной офицеров началось обсуждение — спешить ли в столицу, чтобы присоединиться к войскам генерала Корнилова. По указанию Его Высочества Князя Гавриила Константиновича, ехавшего в том же поезде, мы решили остановиться в Москве и только на следующий день ехать в Петроград. Так мы и сделали. Но попытка Корнилова кончилась ничем, а генерал Крымов, видя неудачу, застрелился.

После позорной неудачи на Галицийском фронте, где после первых двух дней успеха разложившиеся части отказывались продолжать наступление и беспорядочной толпой устремились в тыл, мне стало ясно, что нет никакого смысла выходить в какой-нибудь полк, что армия перестала существовать. Поэтому после производства в прапорщики общей кавалерии я просто остался в Петрограде, поселился в гостинице «Регина» на Мойке и стал усиленно сдавать экзамены по программе Лицея. В то время Лицея уже не существовало, главное его здание было занято под госпиталь, канцелярия переехала в дом воспитателей. Нужно отдать должное Александру Александровичу Повержо, которому удалось получить согласие профессоров Лицея и дать возможность лицеистам моего LXXIV и следующего LXXV курсов сдавать экзамены на дому у профессоров. Мне надо было сдать 22 экзамена за второй и первый классы и написать сочинение. Месяцы октябрь и ноябрь я провел в неистовом учении и сдал 8 или 9 экзаменов. И вот опять по велению судьбы я стал свидетелем второй революции в России, октябрьской. Впрочем, говорить о том, что я был ее свидетелем,

608

нельзя. Должен сознаться, что я ее не заметил. 25 октября я играл в бридж у знакомых и в полночь возвращался к себе в гостиницу. Я шел по набережной Мойки и пересек Невский около ресторана Лейнера, знаменитого своим пивом. Этот перекресток всего в полутора кварталах от арки Главного Штаба на Морской, откуда велось наступление на Зимний дворец через Дворцовую площадь. Переходя Невский, я ничего не заметил. Я не слышал и знаменитого выстрела с крейсера «Аврора» по Зимнему дворцу. О свершившемся я узнал утром от служащего гостиницы. В ноябре я уехал в Орел, получив в Главном Штабе с помощью полковника А. Н. Фролова приказ о причислении меня к запасному Конно-артиллерийскому дивизиону. Здесь я застал опять-таки полный развал. Большинство офицеров разъехалось по домам, часть, как капитаны Бауман и Старосельский, пробирались на юг, откуда приходили вести о создании вооруженных сил для борьбы с большевиками. Как ни странно, к Рождеству я оказался единственным офицером в дивизионе. Под моей командой осталось 2—3 писаря в канцелярии и взвод вестовых, на ответственности которых был уход за лошадьми, которых было свыше 400, но они все были больны чесоткой. Ветеринар считал, что ее можно вылечить, втирая в пораженные места чистый спирт. Я отправился в Городской исполком и был там принят председателем Михаилом Ивановичем Буровым, бывшим рабочим железнодорожных мастерских. Я просил его выдать ордер на получение нескольких ведер чистого спирта с рективизировочного завода. Буров сразу же перешел к делу: «Дам, но половину мне». Мы так и сделали. Я сам съездил в розвальнях на завод, погрузил четверти со спиртом и привез половину на дом Бурову. Остальная часть досталась вестовым и, конечно, больше способствовала их бодрому настроению, чем лечению лошадей. В конце концов в феврале месяце я разослал по соседним волостям объявление, приглашавшее крестьян разобрать этих лошадей. Так я ликвидировал конский состав. Тем временем и все солдаты разошлись, и дивизион оказался тоже ликвидированным.

Все эти месяцы я усиленно занимался и готовился к экзаменам, два раза ездил в Петроград сдавать их. В общем, получал высокие отметки, но один раз вышел большой конфуз. Я пришел к приват-доценту Н. С. Тимашеву сдавать уголовный процесс. Нужно сказать, что при громадной спешке я между экзаменами оставлял для окончательной подготовки к данному предмету 3—4 дня. На этот раз моя обычно хорошая память, особенно зрительная, мне целиком изменила. Когда Тимашев сказал мне — на какую тему говорить, я в первый раз в жизни при всей изобретательности оказался перед полным неведением. Я абсолютно ничего не мог припомнить. Пришлось прервать тягостное молчание и признаться, что отвечать не могу, память отказывается. Тимашев был милостив и сказал: «Приходите через неделю». Я напряг все силы, и через неделю Тимашев поставил мне 11. Мои усилия увенчались, наконец, финальным успехом, и 18 апреля 1918 г. А. А. Повержо вручил мне диплом об окончании Лицея 9-м классом с чином надворного советника. С этим документом я вышел из учительской в доме, превращенном в солдатский госпиталь. Тут я в последний раз в жизни сел на трамвай номер 3. Так кончилась моя связь с моей «альма матер». Я был не один из таких неполноценных юристов. Почти все мои однокурсники и часть воспитанников 75-го курса получили таким образом высшее образование. Обязаны мы этим энергии Александра Александровича Повержо и нашим профессорам, которые без преподавания согласились удовлетвориться только экзаменами. Сочинение я писал в Орле, по торговому праву, выбрав темой контрокорент. Сознаюсь, что без всякого практического опыта все функции и преимущества банковского текущего счета казались мне совершенно непонятными измышлениями автора учебника. Теперь, через столько лет после первого

609

произведения на эту тему, я на основании жизненного опыта смог бы написать исправленное издание, которое теперь, несомненно, показалось бы нам детским лепетом.

Так закончилась моя учебная подготовка к жизни. Я особенно подчеркиваю печальную истину, что кроме гимназии эта подготовка была эфемерной и символической. Я говорю не о себе лично, а обо всем моем поколении. Война и революция не дали нам возможности создать в себе твердый фундамент знаний и не подготовили нас к практической жизни. Подготовка к юридической деятельности была, как видите, спешной, без практических занятий, без освоения нужного теоретического материала. Еще хуже было с военной подготовкой. За три года я проходил подготовку к службе в трех родах оружия: сначала раз в неделю готовился быть пехотинцем в Семеновском полку и первые четыре недели в Пажеском корпусе. Потом стал кавалеристом. В Орле оказался ликвидатором Конно-артиллерийского запасного дивизиона, а в годы Гражданской войны опять вернулся в ряды кавалерии. Знаний я никаких не приобрел, даже установленные военные традиции мне были известны только понаслышке. Когда я два раза исполнял обязанности адъютанта части, я был совершенно беспомощен. Бесконечные ведомости, отношения и бланки полковых канцелярий были для меня тайной за семью печатями, а военные писаря — моими начальниками. Они вели дело и меня не спрашивали.

ОРЕЛ

В апреле 1918 года я вернулся в Орел. Я уже упоминал, что Орел был полной противоположностью Самары. Это был город, который как бы замерз за сто лет до нашего времени. Промышленности в нем не было, в мое время никто не строил новых домов, кроме разве гостиницы «Берлин» — потом переименованной в «Белград» и принадлежавшей гетману Павлу. Скоропадскому. В Орле, правда, еще до войны был электрический трамвай, построенный Бельгийским обществом, с потешными, почти квадратными вагончиками. Прицепные были открытые, с рядами поперечных скамеечек, под брезентовой крышей. Правда, помимо мужской и женской государственных гимназий, в которых в свое время учились мои отец и мать, был еще Институт благородных девиц и славный Бахтина Кадетский корпус. Верхняя часть города состояла из тихих улиц и переулков, вдоль которых в садах и палисадниках скрывались скромные, большей частью одноэтажные дома орловских помещиков. Я уже говорил, что Орловская губерния была дворянской, и многие помещики на зиму переезжали в городские дома, кроме того, все время увеличивался тот процент бывших землевладельцев, которые, продав последнюю землю, окончательно обосновывались в городе, находя службу в акцизном управлении, в казенной палате и быстро развивавшемся земстве. Бунин убедительно описал эту жизнь в своем произведении «Жизнь Арсеньева».

Когда произошла полная смена властей во всей России после февральской революции, бывшие сановники сбежались в родной город. Весной 1918 года в Орле насчитывалось 11 бывших губернаторов. Дуайеном нужно было считать Сергея Николаевича Свербеева, нашего посла в Берлине в 1914 году. Он был барин и дипломат старой школы. С ним в Орле жили три его сына Димитрий, Владимир и Сергей, так называемый Долгоносик, потом в Гражданскую войну ставший вольноопределяющимся моего полка. В начале Садовой улицы был дом Николая Павловича Галахова, тоже бывшего губернатора и бывшего офицера Семеновского полка, красавца-старика с замечательными голубыми глазами

610

и большими белыми усами. Он приходился близким родственником И. С. Тургеневу, и его городской дом был обставлен мебелью, привезенной из Спасского-Лутовинова, имения Тургенева. При советской власти дом Галахова был превращен в музей имени Тургенева; уже в Америке, через много десятков лет, я в магазине В. П. Камкина купил сортимент открыток этого музея. Меня кольнуло в сердце, когда я увидел на открытках кресла карельской березы в гостиной и красного дерева диван в кабинете, на котором мне пришлось довольно часто сидеть в 1918 году, когда я посещал дочь Николая Павловича, Киру Николаевну, которая была моей помощницей по службе в швейной мастерской. На той же Садовой жил В. С. Мятлев, известный сатирик-поэт, офицер Лейб-Гвардии Гусарского Его Величества полка. Было время, когда весь Петербург и Москва декламировали его саркастические поэмы. В одной из них он описывал погром в Москве немецких магазинов на Мясницкой в 1915 году и поведение генерал-губернатора князя Юсупова. Мне из нее запомнилась только одна фраза: «И до сих пор еще неясно, что означал красивый жест — Валяйте, братцы, так прекрасно! или высказывал протест». Жалкую роль бывших людей царского режима при бегстве в Одессу Мятлев запечатлел в такой чеканной строфе,: «Господин Энно!.. Господин Энно! (французский консул в Одессе при прибытии десантного корпуса маршала Франше д’Эпере). А ему плевать и смотреть смешно».

В Орле мы чувствовали нити, протянутые к временам Тургенева. Так, в самом конце Садовой на довольно крутом обрыве в болотистую широкую долину речки Орлика стоял дом, который описан в «Дворянском Гнезде». При мне в этом доме с садом, выходившим на обрыв, жила милейшая семья Морица Оттоновича Паррота, члена суда, и его четырех сыновей Владимира, Александра, Сергея и Глеба. Между прочим, потрачу несколько строк на комичный случай. Несмотря на приход большевиков, мы, молодежь, еще усиленно цеплялись за остатки прежнего быта, играли в саду Дворянского собрания в теннис по всей форме, в белых костюмах. В Орле была прехорошенькая и милая барышня, только что кончившая гимназию, Таня Лосева, за которой я усиленно ухаживал. После тенниса как-то мы пошли с ней на Орлик, под Дворянским Гнездом сели в лодку, и я стал грести по капризным извивам речонки мимо крестьян, косивших на берегу. Один из них, покатываясь со смеху, закричал мне, указывая на мои белые теннисные брюки: «Что же ты, барчук, срамишь девушку, в одном исподнем без штанов щеголяешь!»

Так в начале лета доживали последние дни помещики в Орле: Матвеевы. Талызины, Боборыкины, Левшины, Куракины, Оливы, Шамшевы, Блохины. Шепелевы-Воронович, Володимировы. Беспечность и непонимание ими надвигавшейся грозы были непостижимы. Так, в дни, когда Ленин боролся со смертью после выстрела Доры* Каплан и все газеты исходили бешеной слюной, провозглашая массовый террор, Владимир Сергеевич Олив серьезно развивал мысль об организации своего рода дворянского клуба, где мы все могли бы часто встречаться. Скоро и в Орле была организована ЧеКа, во главе которой стал латыш Рамо. Летом и в начале осени она почти никого не арестовывала, собирала информацию. Здесь выяснилось одно верное правило: при терроре надо было жить в городе, в котором вас никто не знал, в котором вы не служили и были незаметным. ЧеКа вылавливала только коренных жителей города, всем известных как домовладельцев и бывших чиновников. От выстрела Доры Каплан

611

колесо истории запнулось: небольшая доля сантиметра в пути пули решила историю мира. Она пошла бы, вероятно, другим путем, не выживи Ленин.

Только много позже я осознал одну истину. Сразу после революции мы были настроены против евреев. Их преобладающая роль в первых рядах большевиков, такие вожди, как Бронштейн, Нахамкес и др., давали нам основания к ненависти. И мы тогда не учитывали, что на другом крыле еврейства были пророческие провидцы грядущей мировой катастрофы, вызываемой большевизмом-коммунизмом. Евреи первые поняли это и перешли к действию. Канегисер убил Урицкого, Дора Каплан почти застрелила Ленина. Тогда же таинственно погиб крупный большевик Володарский, и, как тогда говорили, тоже от руки еврея. Вечная им слава за их непоколебимую решимость. Развивая эту мысль, я до сих пор отказываюсь понять, как после неудачного июльского восстания большевиков, когда Ленин укрылся в Финляндии, не нашлось небольшой группы серьезных людей, чтобы, помимо Временного правительства, выследить и убить его.

Вернувшись из Петрограда в Орел, надо было думать, на что жить. До этого я получал жалование из артиллерийского дивизиона, но за полной его ликвидацией приходилось искать службу. От всех прежних учреждений к весне 1918 года в Орле остались лишь комитеты Объединенных земств и Союза городов, то есть те общественные либеральные организации, которые начиная с 1915 года пришли на помощь царскому правительству и организовали по всей России производство всего нужного для армии. В частности, они использовали все токарные станки для изготовления стальных стаканов для артиллерийских снарядов. Самый общественный дух этих организаций давал возможность им поддерживать отношения с новой большевистской властью. И вот такому комитету удалось получить от орловского исполкома заказ на изготовление френчей для Красной армии. Материалом для этого были старые военные длиннополые шинели, лежавшие горами на интендантском складе. Имелись и нужные для производства мастерские. К френчам прибавился заказ на латание старых солдатских сапог. Мастерские были в большой орловской пересыльной тюрьме. Перед самой войной для них было выстроено новое здание и на верхнем этаже было в большом зале установлено 56 швейных машин с электрическим погоном. Кроме того, были помещения для кройки с большими столами. Мастерские пустовали, как и вся тюрьма. Уголовные сидельцы как родственный элемент были выпущены на волю, а политических еще почти не было.

Так вот, комитетом во главе с председателем Губернской земской управы Сергеем Николаевичем Масловым, милейшим человеком и видным членом конституционно-демократической партии, было решено поручить мне руководство изготовлением френчей, с заданием возможно быстрее набрать нужное число швей. Заведующим сапожной мастерской был назначен Владимир Сергеевич Олив. Работницы были набраны весьма быстро. Это все были или окончившие в этом году гимназию и институт барышни, или ученицы 8 класса, свободные во время летних каникул. У Олива рабочий коллектив состоял из гимназистов, кадет и вольноопределяющихся демобилизованного артиллерийского дивизиона. Единственным настоящим специалистом был у меня закройщик, старый рабочий интендантства, чахоточный и тихий человек. В помощь мне была назначена Кира Николаевна Галахова, в свое время считавшаяся первой красавицей Орла. Как видите, на общем фоне большевистской власти и надвигающегося террора бывшие люди сумели организовать свое гнездо. Настроение у молодежи было беззаботное, и перерыв на завтрак на тюремном дворе превращался в непередаваемое веселье и повальное ухаживание сапожников с нижнего этажа за моими швеями.

612

Что же касается работы, то можете себе представить, что́ я и Олив могли организовать в таком деле, о котором до этого времени вообще не слыхали. Я мог поддерживать внешнюю рабочую дисциплину среди девиц, и благодаря тому, что машины были электрические, мастерская выполняла производственную норму, то есть сдавала к вечеру нужное число френчей, но каких?.. Дело в том, что шинельное старье было самых разнообразных оттенков. Одни были разных серых оттенков от светлых до темных, некоторые были зеленоватые, некоторые с синеватым отливом и даже встречались с каким-то фиолетовым налетом. Френч состоял из 23 частей, отдельных рукавов, частей воротника, накладных четырех карманов, лацканов и т. д. Мой закройщик бесповоротно отказался кроить все части френча из одной шинели, что обеспечило бы однотонность френча. Он расправлял полы шинели, накладывал в толстую стопу эти полотнища и потом по лекалам выкраивал сразу по десятку каждых частей френча. Из этих нарезанных кусков его помощники набирали сортименты по 23 частям и передавали такие пакеты в швейную мастерскую. Рассортировать эти горы нарезанных частей по оттенкам цветов не было никакой возможности: для этого потребовалось бы несколько десятков работниц. Поэтому готовые френчи были похожи скорее на одежду арлекина. Один рукав был серый, другой желтый, нашивные карманы представляли собой скромный спектр. Я в панике доложил об этом комитету, опасаясь, что при приемке заказчиком получится грандиозный скандал и всех нас за явный саботаж пошлют на тот свет. Но беспечность была велика, и решение вышло — продолжайте в том же духе! Я и продолжал еще полтора месяца. Потом мне пришлось уйти, но я знаю, что карикатурные френчи были приняты без всяких последствий для бракоделов. Уйти же мне пришлось из-за неизбежной в тот год в каждом русском городе регистрации военнослужащих и возможного призыва в Красную армию.

С этого момента в моей жизни началось ловчение, явление столь присущее всем угнетенным и преследуемым. На регистрацию я пошел, но сразу же после этого направился в открывшееся военное учреждение ОКАРТУ (Окружное артиллерийское управление). Начальником его был очень почтенный старый артиллерийский полковник. Я был принят туда военным писарем и таким образом забронировал себя от призыва в строевую часть. Моим начальником был бывший губернатор Борис Николаевич Хитрово. Другие служащие все тоже были представителями чуждого по советской номенклатуре класса. В то время в Орле еще не было расстрелов. Они, наверное, внушили бы нам осторожность. Теперь, с вершины моих 90 лет обозревая пройденный извилистый путь, я с внутренним содроганием вспоминаю, какие неосторожные глупости столько раз в жизни мне приходилось делать. Не только я сам рисковал жизнью, но мог обречь на расстрел всю канцелярию ОКАРТУ.

Дело сводилось к следующему. В Орле открыла действия украинская комиссия, получившая от советской власти право выдавать пропуска украинцам для выезда на родину, на Украину.

Очевидно, в Брестском договоре с немцами большевики обусловили порядок обмена гражданами между Советским Союзом и Украиной, в тот момент занятой немцами. Во исполнение этого соглашения Украина прислала в ряд городов Советского Союза свои комиссии, которые проверяли права просителей-украинцев на репатриацию на родину. Правительство в Киеве было гетманское, русофильское, поэтому русские, пожелавшие бежать из-под советского ига, старались превратиться в украинцев и создавали соответствующую для себя легенду, не смущаясь полным незнанием украинского языка. Такого рода прошения принимались комиссией благосклонно, и приблизительно через месяц просители получали на украинском языке свидетельство о том, что они украинцы

613

и имеют право вернуться к себе на родину. Кроме того, надо было иметь свидетельство из советских учреждений, в том числе для людей призывного возраста, о том, что они регистрировались и свои военные обязанности выполнили. Так вот, мой рискованный поступок сводился к тому, что я двум своим знакомым, поручику Князеву и другому офицеру, фамилию которого я, к сожалению, позабыл, выдал удостоверения на бланке ОКАРТУ с печатью и подделанной подписью начальства о том, что они служили в ОКАРТУ и по предъявлении украинских документов отпускаются со службы. Б. Н. Хитрово пришел в дикий ужас, опасаясь, что на пограничном пункте в хуторе Михайловском советские чиновники могут что-то заподозрить, проверяя документы Князева и другого офицера, и запросят ОКАРТУ, что выяснит подлог. Теперь я с ужасом вспоминаю мою тогдашнюю беспечность, но в те времена, помню, я даже мало волновался.

От Орла до границы с тогдашней Украиной было недалеко, всего 4 часа езды поездом. В хуторе Михайловском был пропускной пункт. Там советские пограничники вас опрашивали и осматривали ваш багаж. Дальше была полоса в пять верст «номенслэнд». Местные крестьяне создали себе хороший заработок: когда советский пункт вас пропускал, они грузили на телеги багаж пропущенных. Садиться на повозки разрешали только старикам и больным, остальные должны были идти пешком — и пускались в путь на украинскую сторону. Там у шлагбаума вас встречали сперва немецкие солдаты, а потом вы попадали на украинский пост. Мне до сих пор непонятно, как там беспрепятственно пропускали людей, заявлявших, что они украинцы, но не знавших ни слова на мове. Все это мы, мои родители и я, проделали без затруднений. Погода была теплая, без дождя. Две ночи пришлось провести на полу еврейской халупы, лежа вповалку с другими переселенцами, пока наконец мы не попали в товарный поезд, шедший в Конотоп, где опять пришлось целый день ждать поезда на Киев. Усталость, конечно, сказывалась, и я помню, что мы улеглись прямо на траве в городском саду и проспали несколько часов.

Нужно сказать, что хутор Михайловский был самым легким переходом. В Гомеле и других пропускных пунктах допрос был гораздо строже, там людей задерживали, и они были вынуждены пытаться нелегально перейти границу с помощью местных проводников, что было связано с большим риском. Поскольку мы при переходе имели при себе документы украинской комиссии с придуманной нами легендой о своей жизни, с указанными местами рождения на Украине, мы не решились взять с собой наши подлинные русские документы, я, в частности, мое метрическое свидетельство, аттестат зрелости, лицейский диплом, приказ о производстве. Все это осталось в Орле. Я помню, что такой потере мы не придавали большого значения. Наша наивность была безгранична: мы предполагали, что скоро сможем вернуться в освобожденный от большевиков Орел. Советская власть тогда казалась нам такой противоестественной и поэтому обреченной на свержение.

КИЕВ

Киев оказался переполненным беженцами из России. Туда сбежался весь чиновный Петроград. У моей тетки Марии Андреевны (вдовы младшего брата моего отца, Жорика, умершего от аппендицита в 1911 году), жившей на Левашевской улице, приехавшие друзья спали в столовой и гостиной. Мы с трудом внедрились сюда. Созданием такого буржуазного оплота мы были обязаны немцам, занявшим Украину, Крым, чуть ли не Ростов. Неисправимые бывшие

614

люди, невзирая на тесноту жилья, старались жить прежней беззаботной жизнью. Ресторан первоклассной гостиницы «Континенталь» на Николаевской был переполнен теми же офицерами, которых в 1917 году вы встречали в ресторане гостиницы «Астория» в Петрограде. В театре шла оперетка «Сильва» венгра Кальмана, и все считали обязательным ее послушать. После продовольственной скудности Орла нас поразили магазины и базары Киева своим богатством: громадные белоснежные пшеничные хлеба, свиное сало в два вершка толщиной и т. д.

Надо было как-то зарабатывать, и я без труда поступил на службу сначала в департамент торговли, во главе которого стоял И. Н. Ладыженский. Моим непосредственным начальником был барон Анатолий Анатольевич Врангель, красивый и очень элегантный, бывший правовед. Этот департамент стал базой для правоведов. Там я познакомился с Г. Г. Миткевичем, Н. Д. Тальбергом, Н. Л. Пашенным. Кто мог предполагать, что наши жизненные пути пойдут по одной трассе в эмиграции и через Югославию, Германию и Соединенные Штаты закончатся почти через 60 лет кончиной упомянутых друзей.

Я весьма скоро ориентировался в обстановке и скоро нашел мощную лицейскую базу. Она обосновалась в громадном особняке на Институтской, и руководящую роль там играли бывшие чиновники Кредитной канцелярии из Петрограда. Там это учреждение было привилегированным и по своему составу не уступало Министерству иностранных дел. В Киеве во главе его стояли лицеисты: К. Е. фон Замен, Г. Г. Лерхе, знаменитый в Петрограде своей окладистой бородой, Скерст, Валуев, Крылов и др. В общем, сразу же обнаружилось величайшее недоразумение: Киев был столицей украинской державы, национальным языком ее был украинский, а чиновники, как я сказал, были все русские, не знавшие ни слова по-украински и до сих пор ничего общего с этой страной не имевшие. Деловые бумаги в упомянутых учреждениях должны были писаться на украинском языке, а писались они по-русски и для соблюдения формы передавались двум барышням, сестрам Волковым, которые в этом департаменте Министерства финансов были единственными знавшими украинский язык и переводившими всю служебную переписку.

Гетман Скоропадский делал попытки создать собственные украинские воинские части. Начальником Генерального Штаба при нем был полковник Ген. Штаба Александр Владимирович Сливинский, бывший начальник штаба дивизии, которой командовал граф Келлер. Сливинский незадолго до нашего приезда женился на моей тетке Марии Андреевне, у которой мы жили. Создание гетманской армии ни к чему не привело, так как после ухода немцев в декабре 1918 года эти части не смогли оказать серьезного сопротивления партизанским отрядам Симона Петлюры. Жизнь в Киеве осенью 1918 года была веселой. В ней в равной мере принимали участие и коренные жители Киева: Вишневские, Прибыльские, Бразоли, де Витты, Черныши, Кандыба, Князья Трубецкие, Безак, Ковалевские, Глебовы, Тарновские. К киевлянам присоединились бежавшие из России кн. Святополк-Мирские (два сына с матерью), гр. Клейнмихель, Крейтоны, Швецовы и др. Да простит мне читатель перечисление всех этих фамилий лиц, по всей вероятности ему неизвестных, но ведь мое повествование является своего рода малой летописью, в которой я упоминаю для их родных ряд этих имен.

Все это общество жило беззаботной жизнью, ходило в театры, кино, в гости друг к другу, играло в карты, в теннис, устраивало катания по Днепру на парусных лодках киевлян. Опять-таки проявлялась полная беспечность. Эти пришельцы совершенно не учитывали подлинного настроения страны, в которой они жили. Ведь гетман держался только благодаря присутствию

615

немцев. И сила национальных украинских настроений получила ясное подтверждение при террористическом акте, жертвой которого стал немецкий командующий войсками на Украине маршал Эйхгорн. Мало кто учитывал, что наше русское благополучие в Киеве всецело зависело от событий на западе Европы, а там уже с половины июля наметилось неизбежное поражение Германии. Немецкий фронт был прорван, война из окопной перешла в маневренную с вынужденным постоянным отступлением немцев. Несмотря на это, 19-го октября мы, лицеисты, отпраздновали в веселом настроении наш праздник. На банкет собралось 110 лицеистов, и председательствовал Александр Александрович Риттих, бывший министр земледелия при последнем Государе.

Всего через три недели после этого произошло событие, положившее конец нашему бытию на Украине. 11 ноября в Компьенском лесу во Франции немцы подписали акт о перемирии и признали свое поражение. Конец войны обусловливал очищение немцами всех занятых ими чужих территорий. Украина не была исключением, и немецкие эшелоны радостно отправлялись на родину. Незадолго до этого в правительстве Гетмана были произведены большие перемены. То был так называемый русский переворот. В частности, он выразился в смещении министра иностранных дел Дорошенко, все время проводившего так называемую щирую украинскую политику. Он и подобрал служебный персонал министерства из украинцев. Даже после его смещения это ведомство продолжало защиту украинских национальных интересов. На место Дорошенко Гетман назначил скромного тихого старичка Афанасьева, директора конторы Государственного банка в Киеве. Тот сразу начал жаловаться, что украинские служащие просто игнорируют его указания, и просил помощи у министра финансов, который командировал из нашего учреждения четырех служащих — Валуева, Крылова, Пашенного и меня, и мы составили личный секретариат Афанасьева в Министерстве иностранных дел. Так как Украина была признана только Германией, то ноты немецкому правительству писались по-немецки. Мы это и делали. Обращения к союзникам писались по-французски. Министерство иностранных дел помещалось в особняке Терещенко, на Терещенской улице, знаменитой своими каштанами. Работы, в общем, было мало, но, конечно, наш тайный кабинет вызывал большое раздражение у коренных служащих министерства, которых Афанасьев с нашей помощью мог обходить. Когда немцы стали покидать Украину, то русские военные в Киеве сделали попытку создать собственные формирования с целью защиты гетманского режима. Во главе этих формирований стал генерал Кирпичев. В эти отряды, названные дружинами, записалось несколько сот офицеров. Мы несли охрану внешнего периметра города Киева. Я делил свое время между министерством и дружиной. Мы занимали пост в конце Большой Васильковской улицы около так называемого Красного трактира. Мне с моим приятелем Сергеем де Виттом пришлось несколько раз патрулировать в этом районе фруктовых садов и огородов, но при этом мы ни разу не встретили противника — украинцев Петлюры. Конечно, благодаря дружине я редко бывал в министерстве, и это мне очень помогло, когда пришли украинцы. Насколько до самого крушения гетманского строя господствовало полное непонимание событий, можно судить по следующему.

Известный киевский банкир и делец вел с моим отцом серьезные переговоры о назначении отца управляющим большой концессией в Туркестане, которую он собирался получить от правительства в Москве. Выбор его пал на моего отца, который был управляющим Мургабским имением и, естественно, считался первым специалистом по ирригации и культуре хлопка. Киев стал для бежавших с севера своего рода ловушкой. Падение режима гетмана и замена его национальным режимом Симона Петлюры не рассматривалось непосредственной

616

опасностью. Шовинисты сепаратисты украинцы открыто заявляли, что они ярые противники большевиков. Оптимисты среди русских уповали, что они сумеют оказать сопротивление большевикам. Поэтому, когда начался уход немцев, только лица, особенно выделявшиеся при гетмане, поспешили бежать на юг, в Одессу, Крым и Екатеринодар. Многие же легкомысленно остались в Киеве в расчете, что если и новые украинцы окажутся неприемлемы, то всегда удастся ретироваться на юг. В этом отношении они допустили серьезную ошибку. К таким оптимистам принадлежала и моя семья. Мы остались в Киеве. При Петлюре первым серьезным сигналом опасности для меня был арест членов тайного кабинета при Афанасьеве. Валуев, Крылов и Пашенный оказались за решеткой в Лукьяновской тюрьме. Мне отчаянно повезло. Поскольку я большую часть времени проводил в кирпичевской дружине, я не попадался на глаза украинским чиновникам министерства на улице Терещенко, и они обо мне в свою тайную полицию не донесли.

Громадной ошибкой, конечно, была переоценка военных сил Петлюры. Без особого сопротивления большевики в течение января и февраля 1919 года заняли всю Украину. В это время бежать на юг было невозможно, потому что поезда вообще не ходили. В феврале украинцы Петлюры без сопротивления сдали большевикам Киев. К чести украинцев нужно сказать, что перед своим уходом они выпустили из Лукьяновской тюрьмы своих политических заключенных. Это спасло моих друзей по службе в Министерстве иностранных дел Гетмана. Этот новый опыт с властью большевиков при анализе лишь много лет спустя доказывает, какими политическими младенцами мы были. Например, мы с Пашенным, не размышляя, согласились стать членами антикоммунистической организации, созданной инженером Палибиным. Правда, никакой революционной деятельностью не занялись и через две недели узнали, что Палибин был арестован и немедленно расстрелян.

Весной 1919 года весьма популярный доктор Юрий Ильич Ладыженский, ставший известным потом в Женеве после процесса Конради как организатор антибольшевистского союза, создал в Киеве Политический Красный Крест. Целью его была защита политических противников большевиков в их учреждениях. Тем временем ЧеКа, обосновавшись в богатом особняке на Екатерининской улице в Липках, начала действовать всерьез, арестовывая старожилов-киевлян и расстреливая их. Участие в этом Красном Кресте было прямым вызовом для ЧеКа. И все-таки мы по глупости, Пашенный, граф Михаил Нирод и я, пошли работать к Ладыженскому. Это продолжалось немногим более двух месяцев, и мы чудесным образом уцелели. У ЧеКа явно хромало осведомление. Я ушел из Креста из-за того, что в нем мы работали без вознаграждения, а надо было жить и для этого зарабатывать.

Без большого труда я нашел службу в финансовом учреждении, наследнике гетманской кредитной канцелярии. Но весьма быстро повторилась орловская история. Регистрация военнослужащих и мобилизация в Красную армию. На путях ловчения пришлось идти в штаб 12-й советской Красной армии, и тут я столкнулся с явлением, которое при последующем анализе привело меня к убеждению, что оно обеспечило победу красных в Гражданской войне. Штаб 12-й армии помещался в том же особняке Терещенко, в котором я работал при Гетмане. Личный состав штаба состоял из русских штабных офицеров во главе с командиром бывшим генерал-лейтенантом Семеновым и его начальником штаба генерал-лейтенантом Давыдовым. Начальники отделений оперативного и разведывательного и их помощники также были строевыми офицерами императорской армии. При первой встрече я сразу же нашел общих знакомых по Орлу и Петрограду. Большевистская прослойка была поначалу незаметна,

617

хотя Семенов делил власть с членом Реввоенсовета Республики Покровским, а контролировал их разведывательное отделение, куда я попал, комиссар Кирильчук, довольно добродушный коммунист украинец. Меня приняли как переводчика, хотя я не знал ни украинского, ни польского, а только немецкий и французский, которые, конечно, в работе штаба не были нужны.

Все мои сослуживцы в отделении, как и я сам, принадлежали к категории, именуемой большевиками «контра», и это было тем явлением, которое дало в конце концов победу большевикам. Троцкий сумел организовать Красную армию и дать ей победу в борьбе против белых благодаря помощи кадрового офицерства. Но целиком возлагать на офицеров всю вину, может быть, и нельзя. После того, как в конце 1917-го и в начале 1918 года старая армия разошлась, офицеры вернулись к своим семьям. К лету 1918 года по всей Европейской России была установлена советская власть. Пробраться на юг или за Волгу было весьма трудно. Офицеры оказались перед тяжкой альтернативой. Брать с собой семью в своем бегстве и переходе через охраняемые рубежи почти никто не решался. По существу, приходилось оставлять семьи на произвол судьбы, с риском, что они подвергнутся преследованиям, когда большевики установят исчезновение их глав. Толчком было объявление регистрации и призыва. Мне кажется, что две трети офицерского состава остались в пределах, занятых большевиками, малодушно выжидая, как повернутся события, и по призыву пошли в Красную армию. Саботировать ее боевые операции решались, может быть, только единицы, большинство же исполняло свои обязанности. Этим я хочу сказать, что если допустить невероятное — что все офицерство сумело бы пробраться в те районы, где начиналось военное сопротивление большевикам, пополнило бы ряды белых и лишило бы большевиков помощи как специалисты военного дела, — то, может быть, к осени 19-го года белые дошли бы не только до Орла, но и до самой Москвы. У Троцкого, правда, был еще козырь в руках. Новая власть была поддержана унтер-офицерскими кадрами в армии. А нужно признать, что строевые фельдфебели, вахмистры и старшие унтер-офицеры в знании военного дела далеко превосходили офицерскую молодежь, только что спешно испеченных прапорщиков, корнетов и поручиков. По своим знаниям и опыту эти старослужащие могли с успехом заменить прежних командиров в чинах полковников и генерал-майоров. Такие унтер-офицеры, как Буденный, Тимошенко, Рокоссовский или Жуков, пройдя академию Генерального штаба, превратились в выдающихся военачальников.

Служба в армейском штабе имела для меня громадное значение. О положении на фронте советские газеты Киева упорно молчали. Служа в штабе, я был прекрасно и непрерывно ориентирован в неудачах Красной армии, которая катилась на север под ударами белых. С тогдашней беззаботностью я устно информировал о положении людей разведывательной организации «Азбука» и одного человека из тайной польской разведки. Весной 19-го года мне пришлось побывать на митинге в большом Киевском театре. Выступал Троцкий и с безграничным пафосом говорил о победном шествии мировой революции. Поводом было провозглашение в Венгрии коммунистической республики во главе с Бела Куном. Как полагается, красный трибун не считался с правдой, заявляя: «Войска нашей Красной армии широкой волной вливаются в Венгрию».

В тот второй год большевистской власти обе стороны — властители и мы, их противники. — набирались опыта. Большевики собирали информацию, расследовали прошлое каждого, а мы, противники, продолжали камуфляж, применялись к условиям и ловчили. Я забыл упомянуть, что еще в месяцы, когда Киев находился в руках украинской Рады, произошел трагический случай, мотивы которого так и остались невыясненными. Я уже упоминал, что А. В. Сливинский

618

во время войны против Германии был начальником штаба кавалерийской дивизии, которой командовал граф Келлер, один из наших выдающихся кавалерийских начальников. Под самый конец правления гетмана Келлер в сопровождении своего адъютанта полковника Пантелеева приехал в Киев и жил у Сливинских на Левашевской улице, где в то время жили и мы. При приходе украинцев Келлер и Пантелеев переселились в другое место. В одну из ночей в декабре они возвращались домой и у памятника Богдану Хмельницкому были встречены патрулем. Из кого он состоял, так и не удалось выяснить. Тут же на месте они были расстреляны. Осталось неизвестным, что было причиной — политическая расправа или грабеж.

При большевиках мои родители и я переехали с Лютеранской (уж очень близко мы жили от ЧеКа) в церковный дом при Софийском соборе, в казенную квартиру управляющего делами собора Лузгина. Они сдали нам большую гостиную. Там я стал свидетелем того, что аппарат террора далеко еще не достиг своей зверской непреклонности. Обитатели квартиры были однажды разбужены налетом чекистов с ордером на обыск у Лузгина. Допрос происходил в столовой, рядом с нашей комнатой, и, конечно, мы оделись и тоже пришли в столовую. Я имел нахальство показать свои бумаги из Разведывательного отделения Штаба армии, что произвело на чекистов явное впечатление. При этом они, несомненно, проявили большую наивность, потому что даже поверхностное лицезрение моей семьи сразу же должно было убедить их, что перед ними стоят явно выраженные контрреволюционеры. Еще удивительнее было то, что, просмотрев бегло какие-то бумаги Лузгина, чекисты его с собой не увели и не арестовали.

Летом события стали развиваться быстрыми темпами. Добровольческая армия, несмотря на свою малочисленность, по широкому фронту шла на север и запад. На киевском направлении была взята Полтава, наметился удар на Бахмач, отрезающий Киев от Москвы. С другой стороны украинские части Петлюры двигались на Киев с запада. Их ядром были так называемые галерчики — кавалеристы генерала Галлера. Это были галичане, сохранившие выправку и дисциплину австрийской армии. Решительный момент наступил, когда по Штабу армии был отдан приказ готовиться к уходу в Чернигов. Надо было решить, как остаться в Киеве, не став подлинным дезертиром. Я пошел к комиссару нашего отделения Кирильчуку и заявил ему, что прошу откомандирования в строевую часть, так как считаю, что теперь надо защищать советскую власть с оружием в руках. Не знаю, какое впечатление на комиссара произвела моя патриотическая тирада, но он не возражал и приказал мне выдать приказ о назначении меня в распоряжение командира батальона, стоявшего в Дарнице за Днепром. Я туда отправился пешком через Цепной мост. В батальоне я нашел полный хаос, и сразу же мне удалось убедить адъютанта батальона сделать меня связным со штабом армии. Опять я получил документ, пропуск, дававший мне возможность вернуться в Киев. На следующий день я это и сделал. Весь вопрос сводился к расчету времени. Точно ориентироваться в событиях я не мог, утеряв связь с Разведывательным отделением. Мое положение могло бы стать катастрофичным, если бы взятие Киева затянулось. Но на следующий день по возвращении домой рано утром мы проснулись от оглушительного грома: трехдюймовый снаряд галерчиков взорвался, попав в угол дома Софийского собора. Большевики ушли из города, не защищая его. Выйдя на улицу, мы увидели конный разъезд украинцев. Был солнечный жаркий день. Мы с родителями спустились на Крещатик и пошли на Печерск. Утром все это пространство города было «номенслэнд». На Печерске, наконец, мы встретили конную разведку одного из пехотных полков Добровольческой

619

армии. Командовал взводом мой приятель Женя Энден, офицер 4-го Стрелкового полка Императорской фамилии, а взводным у него был Николай Курис, лицеист моего курса.

Их окружала толпа киевлян. Идя на Печерск, мы одно время шли с какой-то женщиной, плакавшей навзрыд. Сквозь слезы она нам говорила: «Вот вы счастливые, уцелели и идете встречать своих освободителей. А я — одна, моего мужа расстреляла ЧеКа». До четырех часов мы простояли на Печерске. Город был занят с двух сторон, с запада — украинцами, с востока — русскими. Несколько часов велись переговоры о совместном занятии города, но, очевидно, безрезультатно. Потом обе стороны дали приказ своим частям двигаться в центр города. Военные части спустились к Крещатику. У Городской Думы, куда мы вышли, возникла перестрелка между украинцами и русскими, но продолжалась она несколько минут, и украинцы стали отходить. Они оставили город и заняли позицию на реке Ирпене в 20 верстах от Киева. Русские за ними не пошли, и этот узкий проход остался ничьим. В будущем это спасло 9-ю советскую армию, находившуюся еще далеко к югу от Киева. Соединись украинцы с русскими, она оказалась бы отрезанной от ухода на север. На самом деле она через два месяца свободно прошла через эту горловину между Ирпенем и Киевом.

ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА. 1919 ГОД

Через несколько дней я пошел в вербовочное бюро, открытое ротмистром Г. А. Доленга-Ковалевским Кирасирского Его Величества полка. Он приехал вербовать добровольцев для формирования 3-го эскадрона своего полка. Отзыв был отличный, он набрал свыше 120 человек, почти исключительно гимназистов и кадет. Меня он прикомандировал к полку, ему был нужен командир третьего взвода формируемого им эскадрона. Вскоре я расстался с моими родителями, которые поехали в Ростов. Я же поехал в большое село в Полтавской губернии Шарковщину, где формировался третий эскадрон полка и стояла его запасная часть. Это были счастливые месяцы для нас всех, противников большевиков. С фронта приходили радостные вести: на главном московском направлении взят Курск, а дивизии корниловцев и дроздовцев волной катились к Орлу. Г. А. Ковалевский сам был киевлянин, выпущен из Николаевского кавалерийского училища летом 1913 года, сначала был прикомандирован к Лейб-Гвардии Кирасирскому Его Величества полку, стоявшему в Царском Селе, где в день полкового праздника 21 июня 1914 года Государю было угодно повелеть ему надеть полковую форму. Напомнил о нем Государю за обедом в этот день ротмистр нашего полка и флигель-адъютант Николай Александрович Петровский. Для Ковалевского это был один из самых счастливых дней его жизни. Молодым читателям моих воспоминаний это может показаться какой-то сказкой, но на самом деле эти чувства безмерного восторга и преданности Монарху были свойственны всей русской военной молодежи. Они были привиты ей в кадетских корпусах и военных училищах, особенно в славной Гвардейской школе — Николаевском училище. Верность долгу, верность присяге, гордое сознание служения Отечеству, честность, верность слову — вот были душевные качества, с которыми кадеты вступали в жизнь; и они могли похвастаться еще одной чертой характера — дружбой до конца жизни со своими однокашниками. Ныне, когда с последнего выпуска из Кадетского корпуса, просуществовавшего до начала Второй мировой войны в Югославии, прошло почти 50 лет, описанный дух доблести, чести и взаимной дружбы сохранился нетронутым и таким же, какой царил в дореволюционных выпусках

620

из корпусов. И этим объясняется, что и теперь, к концу 70-х годов, объединения кадет являются самыми крепкими союзами в эмиграции, несмотря на то, что их ряды быстро редеют из-за преклонного возраста и человеческой слабости.

Вот таким воодушевленным кадетом и доблестным юнкером по своему душевному складу и был Ганя Доленга-Ковалевский. С доблестью прослужив всю войну в рядах родного полка, главным образом в третьем штандартном эскадроне, глубоко пережив трагические месяцы развала армии и выстрадав расформирование полка, он был в предельном воодушевлении в Киеве, набирая будущих кирасир для восстановления родного третьего эскадрона. Может быть, порыв воодушевления не был так силен у старших офицеров полка, к которым я явился по прибытии в Шарковщину, полковника Н. А. Петровского, кн. Н. М. Девлет-Кильдеева и А. П. Толмачева — уж слишком настоящая обстановка разнилась от той блестящей службы в Царском Селе до войны... Но зато у моих офицеров по эскадрону, корнетов Всеволожского, Пузыревского и эстандарт-юнкера Вальца энтузиазм был так же велик, как у командира эскадрона! Сам Ковалевский был очень доволен результатом, в его вербовочное бюро в Киеве пришло свыше 120 добровольцев. Но только уже в Шарковщине мы учли, что имели дело с молодежью почти без всякой военной подготовки. Было несколько кадет, но большинство было только что кончившее средние школы — гимназисты и реалисты старших двух классов. Многие из них никогда не ездили верхом. Все это были сыновья семей интеллигенции, и это было очень показательно при определении, в каком классе общества борьба против большевистской власти и коммунизма находила поддержку. В числе записавшихся добровольцами не было ни одного строевого солдата, хотя с окончания войны против немцев прошел всего год с небольшим; не было и рабочих, и только очень небольшое число студентов.

Шарковщина была большим украинским селом, и, судя по чистым хатам с горницами, деревянными полами и даже мебелью, крестьяне были состоятельны. Без особого труда вновь прибывшие были размещены на постой. Но опять и тут было заметно одно очень прискорбное явление: между жителями села и чинами полка была полная отчужденность. Крестьяне нас не замечали, но и наша молодежь не делала никаких попыток к сближению, к откровенному разговору, к обмену мнениями. Что же касается нас, офицеров, мы общались с жителями через денщиков и вестовых. Только много лет спустя, размышляя о причинах нашей неудачи, я понял, что в этой отчужденности уже таился приговор нам. Народ не был на нашей стороне и занимал выжидательную позицию. Само собой разумеется, никто из крестьянской молодежи Шарковщины не пошел к нам добровольцами.

Мы начали спешное обучение наших новых кирасир. Погода стояла чудная, обучение строю на большой площади в середине села вселяло бодрость и уверенность. Надо было вновь сформированный эскадрон посадить на коней, которых пришлось реквизировать у крестьян. Комиссия назначила день привода лошадей в нашей волости. Тогда мне не пришло в голову, какой процент крестьян не отозвался на вызов комиссии, это тоже было бы показательно в смысле отношения к власти, установленной Вооруженными силами Юга России. Крестьяне покорно принимали мало что стоившие денежные знаки Добровольческой армии. Во всяком случае нужное количество лошадей — свыше ста — было получено, и конский состав оказался очень хорошим.

Началось обучение эскадрона по-конному. Вооружение кирасира состояло из винтовки (которой он мог пользоваться спешенным) и шашки, главного оружия в конной атаке. Кроме того, первый ряд эскадрона был вооружен пиками.

621

Нужно сказать, что обучить пользованию пикой наших юнцов было делом совершенно безнадежным. Для правильного владения этим оружием нужны были сильные люди и настоящие кавалеристы, а наши молодцы еще совсем нетвердо сидели в седле. Для того, чтобы правильно рубить шашкой, существовало упражнение — рубка лозы, т. е. тонких ивовых прутьев, вставленных в деревянную стойку на высоте предполагаемого конного противника. По очереди кирасиры переходили в галоп и должны были вытянуть шашку вперед и рубить лозу верхней третью клинка. При острой шашке лоза срезалась легко. Но достаточно было опоздать на долю секунды и ударить лозу нижней половиной шашки, как лоза только ломалась и не срезалась. Пики были только обузой для наших кирасир. Только через год, уже в Таврии, я знаю один случай, когда наш киевский кирасир Сахновский пикой ранил советского пехотинца. Единственно в стрельбе из винтовок удалось добиться удовлетворительных результатов.

Коренные офицеры моего полка переживали счастливые минуты. Они восстанавливали родной полк. По статуту до революции полк, как и все три остальных полка Первой гвардейской кавалерийской дивизии — Кавалергарды, Конный полк и Кирасиры Ея Величества, — имел в строю 4 эскадрона. К осени 1919 года по мере движения из Крыма наш полк сформировал Эскадрон Его Величества, 2-й эскадрон, и наконец мы формировали третий. Помимо этого, на фронте была наша пулеметная команда, а в Шарковщине запасная часть. Как же было не радоваться старшим офицерам! В запасную часть удалось включить и духовой оркестр одной из гимназий, если не ошибаюсь, из Екатеринодара. Это дало возможность за дружеской беседой господ офицеров после обеда вечером в торжественных случаях, как в добрые старые времена, выпить бокал вина под бравурные звуки хора трубачей и благодарить дирижера, учителя музыки, который ходил у нас под кличкой «Капельдудкина». Один такой вечер остался у меня в памяти на всю жизнь. Это было, когда старший полковник Н. А. Петровский прочитал нам почто-телеграмму, полученную с фронта от общества офицеров двух эскадронов, согласно которой я был принят в полк. Володя Пузыревский побежал домой и принес мне пару полковых погон, которыми я тут же заменил мои погоны общей кавалерии. Потом, уже в эмиграции, выяснилось, что я был последним офицером, надевшим форму нашего полка.

В сентябре пришло радостное известие о блестящих действиях нашего лейб-эскадрона под селом Британами, в Черниговской губернии, в атаке на башкирскую красную бригаду. Этот период нужно считать расцветом наших надежд. Прежде всего налицо были успехи белого оружия, во-вторых, особенно для старших офицеров гвардейских полков, — гордое сознание, что они восстанавливали родные полки. Ведь наш дивизион теперь имел уже три эскадрона в строю и входил в состав Сводного полка Первой Гвардейской кавалерийской дивизии. Кавалергарды, Конногвардейцы и Кирасиры Ея Величества тоже имели по три эскадрона, но в полку могли держать только по два, да и то на фронте полк состоял из 8 эскадронов вместо полагающихся по дореволюционному регламенту четырех. Правда, осенью 19-го года дивизион Кирасир Ея Величества действовал в отделе и воевал в тылу с красными отрядами партизана Шубы. Сводным же полком на фронте командовал кавалергард Д. Корсиковский, которого мы, молодые офицеры, за его воинский порыв звали «неистовый корсиканец». Бригадой, состоявшей из двух сводных полков Гвардейской кавалерии Первой и Второй дореволюционных дивизий, командовал кирасир Ея Величества генерал-майор Данилов. В свою очередь эта бригада входила в состав кавалерийской дивизии, начальником которой был кавалергард

622

Миклашевский. Другой дивизией, входившей в состав 5-го кавалерийского корпуса, командовал генерал-майор Ингерманландский гусар Барбович, один из выдающихся кавалерийских начальников. Командовал корпусом генерал Юзефович.

Я подробно описываю состав этого военного соединения с целью показать, что в Добровольческой армии образовался центр притяжения гвардейских и армейских кавалеристов, по убеждению монархистов, открыто считавших, что они борются за реставрацию. Почти без исключения они были помещиками и не скрывали, что их целью является также и восстановление помещичьих прав на землю. Поэтому неудивительно, что их отношение к крестьянам в районах, которые занимали наши части, было не дружественное, а скорее враждебное.

Если не ошибаюсь, в конце сентября пришел приказ нашему третьему эскадрону присоединиться к действующему полку и заменить наш лейб-эскадрон, уходивший на отдых. Наш эскадрон был переброшен железнодорожным эшелоном в район Кролевца. Участок, на котором действовал наш полк, был второстепенным фланговым в отношении главного направления на Орел. Стояло чудное «бабье лето», и боевые действия скорее походили на маневры в мирное время. Там я получил задание глубокой разведки в направлении на Шостку, в которой издавна были большие военные пороховые заводы. За моим взводом в том же направлении должна была выступить бригада генерала Данилова. Через несколько часов я подошел с моим взводом к защитному городку Воронежу (не смешивать с большим губернским городом того же имени). Так как противника не оказалось, я его с моими 12 кирасирами занял, послал наблюдателей на колокольню, с которой хорошо были видны Шостка в трех верстах и открытая полевая дорога к ней. Из расспросов жителей выяснил, что Шостка занята советской пехотной бригадой и несколькими сотнями кавалеристов, о чем я донес Данилову. На следующий день наша бригада попыталась атаковать Шостку, но была отбита сосредоточенным огнем советской пехоты и тремя или четырьмя батареями. Пришлось отойти за Воронеж.

Другой военной операцией для меня была посылка моего взвода в глубокую рекогносцировку за 40 верст с целью выяснить присутствие противника в большой слободе Марчихиной Буде. Она была уже в Севском уезде Орловской губернии. На этот раз мы на полпути натолкнулись на советский разъезд и вступили с ним в перестрелку, в которой был ранен в живот один из моих кирасир. Его удалось отправить на реквизированной телеге местного крестьянина, в сопровождении другого кирасира, за 50 верст в ближайший полевой лазарет. Бедный молодой гимназистик скончался там через несколько дней от перитонита. За отсутствием пенициллина тогда ранения в область живота почти всегда кончались смертью. Это было первым напоминанием для моих новичков, что война — не шутка. В Марчихиной Буде мы побывали, но противника в ней не оказалось. Это был самый северный пункт, которого мне удалось достичь в нашем наступлении.

Сохранилось и меланхоличное ощущение возвращения в родную губернию. В середине октября мы продвинулись в г. Глухов. На эти полтора месяца наш эскадрон, как, впрочем, и другие эскадроны нашей бригады, не обслуживался обозами, да их, в общем, и не было. Жили мы за счет «благодарного населения», как цинично называли такое снабжение наши старшие офицеры. Квартирьеры высылались вперед, выбирали лучшие дома для постоя офицеров и кирасир, а вестовые и денщики, попав в деревню или село, немедленно устраивали ловлю гусей, уток и, в крайнем случае, кур. Так мы питались за счет населения, уж не говоря о хлебе и молоке. В каком-то районе вблизи Глухова наши кирасиры установили наличие у баб очень нарядных черных нагольных

623

тулупчиков и начали их отбирать. Выпал снег, начались морозы, и подбитые ветром шинели вынуждали солдат самим позаботиться о теплой одежде. О помощи нашего интендантства не было и речи. Вот все эти мелочи рисуют определенную картину взаимоотношений между населением и частями Добровольческой армии. Я хочу подчеркнуть, что настоящих грабежей и изнасилований не было. На моей памяти было несколько расстрелов и повешений местных коммунистов из солдат-дезертиров, которых выдавали местные жители.

Только позднее, когда вместо младенческого задора стали приходить в голову более серьезные мысли, я понял, что именно такого рода поведение по отношению к крестьянам таило залог нашей неизбежной неудачи. Никто из участников Гражданской войны с белой стороны не понял, что суть гражданской войны совсем не та, чем в войне с другими государствами. В ней борьба оружием играет второстепенную роль, первую играет борьба идеологий. Красные это прекрасно понимали и целиком использовали идеологическое оружие. В любом занятом ими месте они развертывали яростную пропаганду, не стесняясь выдвигать самые заманчивые и лживые лозунги. У них было и то преимущество, что заманчивые обещания преподносились населению что называется своими людьми, теми же сыновьями крестьян и рабочих. С нашей же стороны даже не было самой простой попытки объяснить народу, за что мы боремся.

Генералы, возглавлявшие белые силы, были беспомощными политическими неофитами. Единственно, что они могли придумать, это был лозунг созыва Учредительного Собрания, которое все разрешит. Если крестьяне спрашивали, что будет с помещичьей землей, агитатор Освага отвечал: «Учредительное Собрание решит». Само собой разумеется, что крестьяне не имели никакого представления о таком учреждении. Большевистские же агитаторы сразу били по этому единственному и ничего не говорящему доводу с нашей стороны. Им было достаточно сказать, что Учредительное Собрание уже имело место и было без сопротивления разогнано матросом Железняковым. Наша пропаганда могла вестись двояко: фронтовым частям должны были быть приданы чины Освага — центрального пропагандного учреждения. Их задачей было бы созывать в любой деревне или селе, которое мы занимали, сход и разъяснять народу, за что мы боремся и почему население должно нас поддерживать. За полтора года моего пребывания на фронте я таких пропагандистов ни разу не видал. Мысль о том, что необходимо вести идейную борьбу, не приходила в голову нашему военному начальству. Его поведение было чем-то средним между карательной экспедицией и занятием враждебной территории, без повальных репрессий против мирного населения. Как обстояло дело с активной идейной пропагандой в новых формированиях Добровольческой армии, в их военных основах — дивизиях корниловцев, дроздовцев, алексеевцев и марковцев, — сказать не могу. По существу, они боролись с большевиками, отстаивая демократию, и этим определенно отличались от нас, восстанавливавших императорские части и бывших откровенными реставраторами. Но я никогда не слышал о том, что и в этих частях существовал хорошо организованный пропагандный персонал. По мере продвижения вперед высшее командование должно было позаботиться об организации гражданской администрации. При маневренной войне и наличии партизанского движения по тылам организовать гражданское управление на местах было явно невозможно. Слабые попытки, которые в этом направлении предпринимались, только убеждали население, что наступающие белые — реставраторы. Так, например, высшее командование и состоявшее при нем правительство в 1919 году последовательно назначало курским губернатором А. С. Римского-Корсакова, орловским — Ф. Д. Свербеева и даже, в порядке

624

анекдота, тульским — моего отца, хотя из Тульской губернии был к моменту общего наступления занят только один Новосильский уезд. Для обывателей оставалось полной тайной, как эти губернаторы должны были устанавливать твердый порядок в своих губерниях, какой создавать полицейский аппарат. Мой отец три месяца был заведующим продовольственной частью при киевском генерал-губернаторе А. М. Драгомирове. Для начала управления Тульской губернией он в Киеве нашел только чиновника для особых поручений.

Наступила зима, и наш полк сделал своей базой город Глухов. Меня откомандировали в штаб полка в качестве временно исполняющего обязанности адъютанта при командире полка полковнике графе Бенигсене. Со своей обязанностью я справлялся с грехом пополам. На фронте было затишье, хотя на главном московском направлении, несомненно, произошел решающий психологический перелом. Гражданская война, несомненно, доказывала, что военный порыв ограничивается определенным сроком, по истечении которого он выдыхается и иссякает даже без поражений. Здесь, конечно, играет роль и сознание непосильной задачи: в нашем случае — расширение фронта с каждым шагом на север и сознание недостаточности наших сил.

Под самый конец нашей стоянки в Глухове я сдал обязанности адъютанта ротмистру Безобразову, вернувшемуся из отпуска, и присоединился ко второму эскадрону нашего дивизиона. Мой третий эскадрон действовал в отделе. Это дало мне возможность принять участие в кавалерийской атаке. Советский батальон повел наступление редкими цепями из соседнего села Слоута на Глухов. Цепям противника надо было преодолеть версты три до околицы города. Они медленно шли по довольно глубокому снегу. Два эскадрона нашего полка пошли в встречную атаку. День был серый. На далеком фоне темных перелесков виднелись отдельные темные фигурки солдат, медленно шедших нам навстречу, ложившихся в снег и, судя по доносившейся трескотне, выпускавших по нам обойму или несколько выстрелов. Из-за глубокого и рыхлого снега мы тоже двигались довольно медленно. Со мной случилась тут постыдная история. Моя лошадь попала передними ногами в глубокую рытвину, спрятанную в заносе. Я не успел осадить ее поводом, и мы вместе полетели через голову. Соседние кирасиры бросились ко мне, считая меня первой жертвой. На самом деле падение было, как на перину. По мере нашего наступления противник растерялся. Перебежки прекратились, и, наконец, когда мы были совсем близко, советские солдаты повернули и побежали к околице села, сбиваясь из цепи в толпу. Нам удалось окружить их до входа в село. Они стали бросать винтовки. Несколько человек из них было убито кирасирами, имевшими револьверы. Мы взяли 113 пленных, которых под конвоем погнали в Глухов.

Я задерживаюсь на этом случае, так как он представляет собой военно-юридический казус в ведении Гражданской войны. Тогда никому из нас и в голову не приходило думать об ответственности, которую мы принимали, решая судьбу этих пленных. А с ними произошло следующее. Они поступили в ведение нашего коменданта города Глухова, гвардейского полковника. Через два или три дня пришел приказ о спешном очищении нами Глухова, которому угрожал заход с тыла красных. Комендант был человек решительный, гнать и кормить пленных при отступлении он не мог, движение по железной дороге прекратилось. Недолго думая, он приказал всех пленных расстрелять. Полэскадрона, который был в его распоряжении, на эту задачу хватило. При отступлении, при боях с наступающим противником, большого внимания на этот случай не обратили. И только через много лет в эмиграции этот инцидент подвергся обсуждению и вызвал резкое осуждение со стороны нескольких прямых участников тогдашней военной кампании.

625

В гражданской войне точное определение правового положения гражданского населения еще более усложняется. Военные действия ведутся сторонниками двух различных политических идеологий. Они являются не только военными в форме, но еще в большем проценте штатскими, зачастую действующими в помощь военным частям своей стороны. Практически перед участниками гражданских войн ставится вопрос — в какой мере можно рассматривать такого рода штатских врагами наравне с военными?

Вспоминая о нашей атаке под селом Слоутом, я подумал о следующем противоречии. Никто не будет оспаривать, что одной из главных задач воюющих является убийство противников. Поскольку участие в войне считается исполнением патриотического долга, казалось бы, участники должны гордиться числом убитых врагов и у них в памяти должны запечатлеваться все детали такого рода столкновений. На самом деле, однако, я устанавливаю, что за мою долгую жизнь, невзирая на сотни самых откровенных разговоров со своими боевыми товарищами, эта тема убийства врагов на войне никогда не затрагивалась. Никто не рассказывал, сколько он убил людей и как. Я помню, что я в шутливой форме, уже здесь в Америке, спросил милейшего коллегу по школе Петра Петровича Зубова: «Петр Петрович, сколько Вы убили в боях противников?» Хочу пояснить, что Зубов пошел на Первую мировую войну против немцев вольноопределяющимся Кавалергардского полка и за свою доблесть заслужил до производства в офицеры полную колодку — 4 солдатских Георгия. Потом в армии генерала Юденича он командовал единственным конным полком Юго-Западной армии. Уже в Америке Петр Петрович, будучи глубоко верующим, из года в год собирал до 100 000 долларов для Владимирской духовной академии, добиваясь субсидий у американских обществ. Нужно было видеть круглые от изумления глаза Зубова при моем вопросе. «Конечно, никого!» — прозвучал его ответ.

Вернусь, однако, к Слоуту и опишу один момент, свидетелем которого я стал. Красноармейцы, как я уже сказал, бежали по глубокому снегу к селу, смешно прыгая и проваливаясь в снег. Остался и не бежал один рослый парень в полушубке и черной кожаной фуражке с красной звездой. Он бросил винтовку, очевидно, расстреляв патроны. В руках у него был наган. Мы с одним унтер-офицером из конногвардейцев скакали к нему. Мой сосед вложил шашку в ножны и вытащил парабеллум. Он был ближе к комиссару, но я слышал хлопки выстрелов из его нагана. Когда конногвардеец был уже в нескольких шагах от комиссара, у того револьвер дал осечку. В этот же момент я услышал выстрел парабеллума. Фуражка комиссара взлетела на аршин в воздух, а повыше переносицы на лбу расплылось кровавое пятно. Он сделал два падающих шага назад и упал в снег мертвым. Это подскакивание головного убора при попадании в голову мне живо вспомнилось десятки лет спустя, когда я в американском журнале смотрел фотографии расправы с чиновниками Батисты. На фотографии был шеф полиции, и за ним шел коммунист Кастро. Снимок был сделан в тот момент, когда коммунист выпустил пулю из револьвера в затылок полицейскому. И вот у него тоже взлетело прямо вверх на аршин канотье, точно так же, как под Слоутом фуражка комиссара.

Вернувшись еще раз в штаб полка, я нашел телеграмму от отца. Он с матерью вернулся из Ростова в Киев, собирается уезжать и спрашивает, могу ли я приехать на несколько дней. Граф Бенигсен дает мне отпуск. Путешествие от Глухова до Киева в товарных вагонах с рядом пересадок занимает три дня. Особенно изводит, когда паровоз ползет на подъем, все тише и тише, и ты, лежа на полу в темноте, гадаешь — вытянет или не вытянет? Если нет, то это новая проволочка в несколько часов.

626

Родители уезжают через три дня в Одессу и дальше в Новороссийск. Все мои розыски через штабы, где находится мой полк, ни к чему не приводят. Из Глухова он ушел и, очевидно, влился в общий поток отступления. Что все-таки значит молодость и еще нетронутая нервная система! Мы вовлечены во всеобщую катастрофу, предвидение будущего ограничивается двумя-тремя днями, а в пути — таким же количеством часов. С двоюродным братом Аликом решаем ехать с моими родителями в Одессу и искать полк с юга. Отцу отведен товарный вагон. Его заполняют служащие Продовольственного отдела при штабе генерал-губернатора Киева. Путешествие до Одессы длится 32 дня, туда мы попадаем на Рождество. Удивляться нечему. В вагоне мы сталкиваемся с врагом, давшим осенью 19-го года победу большевикам, — вшами и сыпным тифом. Они почти целиком разгромили белую рать. Первым заболевает Алик. В Кременчуге помещаем его в госпиталь и, по существу, оставляем на произвол судьбы. Но вечером, в том же Кременчуге, за ужином в вокзальном ресторане я чувствую такой предсмертный холод-озноб, который врезается в память на всю жизнь. На узловой станции Знаменка меня кладут в железнодорожную больницу. Родители не бросают меня и остаются в Знаменке. И вот тут в течение 15 дней судьба решает вопрос — погибнуть всей семье или нет. Прежде всего, все основания предполагать, то отец и мать тоже заболеют. Но главное, того и гляди Знаменку займут большевики и, конечно, поспешат ликвидировать таких врагов народа, как тульский губернатор и кирасир Его Величества.

Но, представьте себе, по милости Божьей мы преодолеваем этот критический период. Мой тиф не был особенно тяжелым, и я почти не терял сознания. Через 15 дней нас принимают на бронепоезд, и мы опять начинаем движение на юг. Через несколько дней я в состоянии помогать команде поезда грузить дрова на тендер. Вот тут мы оказываемся в тупике. В глубокой лощине речонка. На том берегу магистраль на Одессу. Но один из быков моста взорван, и наши военные инженеры возводят из шпал и бревен высоченный бык, на который натягивают уцелевшую ферму. Ждем дня три окончания работы. Удается перевести паровоз, хотя все сооружение качается и грозно и отчаянно скрипит. Бронированные платформы с орудиями, каждую в отдельности, перекатываем на руках. Они легче паровоза. А после этого пассажирские вагоны уже не представляют собой проблемы. Канун Нового года встречаем с родителями в Вознесенске в купе первого класса и распиваем раздобытую бутылку вина. На следующий день мы уже в Одессе. Один из рискованнейших периодов нашей жизни преодолен. Живем в Лондонской гостинице две недели, дожидаясь отплытия «Саратова». Он переполнен до отказа, удается получить три сидячих места на диване за обеденным столом в кают-компании. Приходим в Севастополь. Любопытно, как в молодости упрямо отказываешься считаться со всей ненормальностью жизненных условий и упорно играешь комедию нормальной жизни. С Графской пристани упрямо идешь в Океанографический музей — мы не беженцы, а туристы!

Ночью в Феодосии я схожу с «Саратова» и расстаюсь с родителями. Они едут дальше в Новороссийск. Увижу я их опять только через 11 месяцев в г. Нише, в Югославии. В Одессе я выяснил, где находится запасная часть нашего полка. Она стоит в колонии Окреч у станции Грамматиково, на железной дороге Джанкой — Владиславовка. В 3 часа ночи схожу с поезда на пустынной маленькой станции, справляюсь у дежурного. Надо только перейти пути, там ряд одноэтажных домиков, стучу и попадаю в комнату Всеволожского из моего эскадрона. Даже есть свободный диван. Сергей радостно кричит: «Мемка! А мы думали, тебя уже нет в живых!» Еще одна страница жизни переворачивается.

627

ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА. 1920 ГОД

Начался последний этап моего участия в Гражданской войне. Грамматиково представляло собой крохотный поселок у железнодорожной станции, ряд небольших одноэтажных домов, вытянутых в один ряд вдоль путей, ни кустика, ни деревца, никакого хозяйства во дворах. Зато колония немецких колонистов Окреч в версте от Грамматикова, равно как потом Аблеш, которую мы, кирасиры, сделали своей штаб-квартирой на весь 1920 год, производила на нас глубокое впечатление. В ровной степи эти колонии были настоящим оазисом. Вдоль улицы стояли большие кирпичные дома с подвалами, по несколько комнат в каждом. Во многих домах были паркетные полы. Служебные постройки во дворах поражали своей солидностью. Вдоль улицы были асфальтовые тротуары, и все селение было в густой тени садов и аллей. В полуверсте от Аблеша лежала убогая татарская деревенька, состоящая из глинобитных мазанок под соломенными крышами, в которые можно было войти, лишь пригнув голову. Вокруг них не было признаков хозяйства, только пыль и грязь. Такую же бедность и запустение мне пришлось увидеть еще раз в жизни через полвека в испанской эстрамадуре по дороге из Бадахоса в Севилью. Такие же мазанки, ни кола, ни двора, и на рыжеватом безграничном фоне необработанной степи на горизонте сделанная из досок громадная фигура быка для коррид. Крымская же степь в 20-м году являла громадную разницу жизни пришельцев — немецких колонистов, богачей-помещиков — и нищих татар, то есть основного населения, а также убогое существование русских поселенцев. Возникал вопрос, неужели за полтораста лет, со времен Екатерины, немецкий пример не оказал никакого влияния на коренное население этой части Крыма?

Грамматиково было возвращением для нас к разбитому корыту. В 40 верстах к югу был тот Ак Манай, с которого мы начали ровно год тому назад наше победное шествие к северным пределам Черниговской губернии. Наша запасная часть сумела отойти с Шарковщины прямо в Крым. На запасном пути в Грамматикове стоял ее эшелон из 36 вагонов. Был товарный вагон с небольшой платформой, ступеньками и дверью, в вагоне были окна, и он был обставлен несколькими стульями, столом и двумя топчанами для спанья. Это была штаб-квартира заведующего хозяйством полковника Заботкина. Содержимое других вагонов хранилось в тайне, но ликвидация этого имущества дала нам возможность летом обернуть деникинские «колокольчики» в массивные американские золотые доллары, которые после эвакуации в начале эмиграции, несмотря на ограниченность суммы, были спасительным эликсиром при первых шагах в новой жизни. Здесь я должен дать объяснение. Читателю может показаться, что наша запасная часть при отступлении занималась грабежом. На самом деле она вывозила вполне законно товар, не желая, чтобы он достался врагу. Мне могут возразить, что такая военная добыча в Крыму не могла принадлежать одной войсковой части, а должна была быть передана правительству. Со слов полковника Заботкина я знаю, что это и было сделано, и в порядке соглашения с интендантством нашей запасной части причиталась только часть из реализации всего товара. Никаких нарушений закона не было.

При этом я хочу предупредить читателей. В дальнейшем повествовании о моей жизни им придется столкнуться с описанием юридических положений, которые могут вызвать у них сомнения в их допустимости. Устранить такие положения с жизненного и делового пути не было возможности, особенно если учесть наше положение эмигрантов. Можно было вообще о них умолчать, но тогда картина была бы неполной и на ней остались бы белые пятна. Конечно, могу вас заверить, что их было очень немного, но они были настолько

628

характерны, что без них не удалось бы составить ясное представление о нашем бытии.

До приезда генерала Врангеля из Новороссийска крымским участком фронта командовал генерал Слащев. Войск у него на Сиваше у Перекопа и Танганаша не было. И велика была оплошность красных, что они в январе и феврале не заняли Крыма, оставив нашей армии, отходящей через Кубань в Новороссийск, последний клочок русской земли, откуда мы смогли опять начать наступление. Слащев назначил нашего полковника Николая Александровича Петровского командующим гвардейским отрядом. Под его командой от корпусов и дивизий гвардии остались: одна рота, взвод кавалерии, наша пулеметная команда и два полевых орудия. Петровскому с громадным трудом удалось в марте вырваться из красного окружения. Положение было безнадежное. Спасти его могло только чудо или собственная пуля перед пленением.

В этих боях пал наш офицер, командир пулеметной команды, маркиз делли Альбици. Его мать была русская, но сам он вышел, очевидно, в отца. Это был настоящий итальянский кондотьер, брюнет, красавец, громадного роста, силач. Мне казалось, что он был прямым подобием венецианского полководца Колеоне, чья конная статуя в латах высится на одной из площадей Венеции. Он был настроен трагически, ждал смерти и в ее преддверии вкладывал всю свою страсть в жаркую любовь к молодой русской женщине, жившей в Грамматикове. Его тело не удалось вывезти с поля битвы, и горе этой женщины было так велико и неподдельно, что до конца жизни резко врезалось в мою память. Пришли к нам горькие вести и о бое под станицей Егорлыцкой, где были убиты наши офицеры — старший Кучин и Алеша Черкасский. Все говорило за то, что нашей вооруженной борьбе с красными приходит определенный конец. Ведь когда удалась эвакуация нашей армии из Новороссийска, то в Феодосии с транспорта сошли и прибыли вместо трех эскадронов нашего полка всего несколько взводов по несколько рядов. Помимо потерь в боях, тиф косил наши силы, и люди оставались в больницах по пути. Те счастливцы, которых везли в обозе, а их за недостатком места было немного, переносили болезнь лучше, чем лежащие в затхлых больницах, так как они имели возможность днем дышать ледяным воздухом на дорогах.

Замечательно все-таки, как сильна нервная система у молодежи. Несмотря на перенесенный разгром, болезни, ранения, отчаянное положение и беспросветное будущее, у меня и у моих сверстников настроение было жизнерадостное. Я помню шумную попойку в Грамматикове, после которой мы хотели топить «Капельдудкина», дирижера хора трубачей, в каком-то пруду и подняли шум на весь поселок. Командир полка Корсиковский посадил нас на три дня под арест на гауптвахту.

Другое отношение к событиям было у старших офицеров. Г. А. Доленга-Ковалевский, командир 3-го эскадрона, был в полной прострации, в припадке фаталистического безволия. Еще в сентябре прошлого года он был полон энергии и самоуверенности, когда в Полтавской губернии формировал свой любимый третий эскадрон и потом повел его на фронт. Но за эти зимние месяцы все пошло прахом, и не было уже сил начинать все сначала.

Надежда была на нового Главнокомандующего, генерала Врангеля. Я уже писал о том, что наши вожди, генерал Алексеев, Деникин, Драгомиров и другие, оказались не политиками и не поняли, что гражданская война выигрывается не силой оружия, а политическими лозунгами. В этой области они проявили полную неподготовленность. Но, кроме того, сказался, очевидно, и опыт войны с немцами. Война была окопной, неподвижной, маневра не было. А Гражданская война вся была построена на маневре. Постоянных фронтов не было. Победу

629

давал обход противника, молниеносное окружение, собственный прорыв из поставленной врагом западни.

Генерал Врангель еще в июле 1917 года был назначен начальником 11-й кавалерийской дивизии, и на нем опыт окопной войны глубоко не отразился. У него были способности настоящего вдохновенного полководца. Он мог поднять дух войск, люди шли за ним и верили ему. Наша крымская кампания 1920 года осталась малоизвестной военным историкам, но она замечательна тем. что после сильнейшего разгрома, длиннейшего отступления, морской эвакуации генерал Врангель смог поднять остатки сил на новый победоносный поход, на выход в Северную Таврию, на выдвижение до Александровска. Победы давались нам летом 1920 года гениальностью задуманного маневра. Военные эксперты, изучая походы Наполеона, считают, что он свой военный гений больше всего проявил в зимней кампании 1814 года, когда он стремительностью маневра отбивал натиск немецких, австрийских и русских армий, во много раз превосходивших его силы, и бил их в боях под Бар ле Дюк, Бар сюр Об, Вошан, Шампо бер, Монтеро, Монмирай и Фер Шампенуаз. Такая же серия побед с крохотными силами давалась нам благодаря военному гению Врангеля, и имена Узкуев, Большого и Малого Токмака, Алексеевки, Константиновки, Мелитополя достойны войти в военную историю наравне с названными местами во Франции.

Когда я думаю об этой блестящей кампании и сравниваю ее с кампанией Наполеона, хотя обе кончились поражением, передо мной встает картина баталиста Мейсонье «1814». В серой мути тусклого зимнего дня движется группа всадников во главе с французским императором. Его лик мрачен, он погружен в глубокую думу. И по аналогии таким же полководцем представляется Врангель, тоже главной фигурой на картине под названием «1920-й». Только вместо зимнего пейзажа на ней серо-бурая степь Северной Таврии. Гениальный маневр приносит победу. Боевые части, высадившись в крымских портах, идут прямо на фронт. От Гвардейской кавалерийской бригады чуть ли не в 16 эскадронов остался полк в 6 эскадронов. Отдельные дивизионы из трех эскадронов сведены каждый в эскадрон неполного состава. Генералу Врангелю предстоит трудная задача назначить командира полка. Принимая во внимание старшинство полковников первой и второй дивизий, имеется очень много кандидатов с равными правами, но выбор крайне труден, так как может повлечь обиду у других. Поэтому последним командиром того, что осталось от императорской гвардейской кавалерии, назначается армейский гусар, полковник Генерального Штаба Сергей Николаевич Ряснянский.

Я не попадаю на фронт, а исполняю обязанности адъютанта запасной части при полковнике князе Н. М. Девлет-Кильдееве. Жизнь в Аблеше привольная. Время от времени посылают в командировки. Один раз за американским обмундированием еду в Феодосию к американскому майору Тейлору. Секретарша у него была Ася Старицкая, хорошая моя знакомая по Орлу. Мне выдают 60 комплектов, больше, чем я ожидал и просил. Тут произошло недоразумение: Тейлор думал, что я получаю вещи для всего гвардейского полка, а на самом деле я хлопочу за запасную часть лишь одного эскадрона. Другой раз посылают в Джанкой, чтобы привезти оттуда из госпиталя нашего офицера Петю Максимова, лежавшего там в сыпном тифе. Еду в уже описанном вагоне. На носилках переносим Максимова в вагон: он без сознания. Потом хлопоты, чтобы вагон прицепили к поезду, идущему в Феодосию, и возвращение в чудный весенний день. На горизонте синеют горы, солнце сияет, в душе нет никаких забот.

Началось наше наступление, и Северная Таврия занята нами. Власти объявляют мобилизацию призывных коренного населения. Воинский начальник

630

присылает бумагу — такого-то числа забрать 29 новобранцев, предназначенных для пополнения нашей части. Это все парни из громадного села Узкуи, имеющего репутацию гнезда разбойников. С двумя кирасирами я принимаю мобилизованных. На ночь приходится запереть их в сарай. Утром двоих не досчитываемся. Они ночью подкопали стенку и ушли. Но, как ни странно, оставшиеся до самого конца прослужили в полку и часть их даже эвакуировалась с нами.

Но куда интереснее были командировки в Севастополь, что неизменно было связано с заездом в Ялту. Полковник Заботкин вручает мне толстые пачки «колокольчиков» и даже керенок. Задание — приобрести на них твердую валюту. В Севастополе у меня налажена связь с рядом агентов, между прочим с лицеистом В. В. Крыловым, моим бывшим сослуживцем по тайному секретариату министра Афанасьева в Киеве. Боюсь покупать бумажки, хотя бы они были английскими фунтами. Заказываю золотые доллары и французские луидоры. Приходится ждать, пока они придут из Константинополя. Севастополь полон знакомых и друзей. После завтрака в Морском собрании английские морские офицеры приглашают к себе на эскадренный миноносец — на дринк. Кажется, первый раз в жизни пью виски с содой. Но из этого двухчасового общения выношу убеждение в полном взаимном непонимании. Англичане смотрят на нас свысока. Стоянка в Севастополе им надоела, ведь война кончилась, их тянет домой, а тут их заставляют быть свидетелями внутренней драки русских, результат которой их совершенно не интересует. Поэтому и помощь этим русским весьма эфемерная, в лучшем случае — несколько френчей и башмаков. Оружия и боеприпасов не дают или пытаются закончить всю эту авантюру предложением помирить Врангеля с Троцким, пригласив их на Принцевы острова.

Итак, наступило последнее лето нашей жизни на родине. Крым в 1920 году, особенно южное побережье — Ялта, Гурзуф, — был тем крохотным клочком, на котором очутились последние представители русского общества из Петрограда, Москвы и других больших центров. На этой пяди русской земли оставались еще немногие представители Династии, спасшиеся от казни большевиков. Государыня Мария Федоровна, Великие Князья Николай и Петр Николаевичи, Великая Княгиня Ксения Александровна с многочисленной семьей. Они жили в имениях Дюльбэре и Ай-Тодоре, и еще в 1919 году там была организована военная охрана, состоявшая из молодых гвардейских офицеров. Этим отрядом командовал георгиевский кавалер полковник Федотьев. Приспособляемость русских была изумительна. Несмотря на отсутствие настоящих квартир, скученность жизни, недостаток в питании, настроение было веселое. Развлекаться отпрашивались в Симферополь. Необходимость охранять упомянутые дворцы отпала, когда сестра Государыни Марии Федоровны вдовствующая королева Англии прислала за ней дредноут. Государыня настояла у англичан принять на борт несколько сот русских из Ее окружения, которые этим самым стали гостями короля английского. Дредноут ушел на Мальту, где многие русские высадились, а потом в Англию.

В Ялте средоточием последних остатков монархической России была гостиница «Россия». Она была населена целиком генералами императорской армии, которые числились в резерве Главнокомандующего и не могли получить назначения в действующие части, так как эти части были наперечет. Большой обеденный зал гостиницы «Россия» был в те три-четыре месяца 1920 года точной копией петроградской «Астории» и «Европейской» гостиницы. Не судите строго людей, доживавших последние дни на родине. Под защитой молодежи, героически дравшейся в степях Северной Таврии, они убивали время игрой в бридж и покер. Все свободные помещения Ялты были забиты до

631

отказа. Даже свитские флигеля в Ливадии были предоставлены в распоряжение привилегированных беженцев с севера. Я несколько раз летом приезжал в Ялту, и мы весело проводили время в компании молодых барышень, знакомых еще по Петрограду. Вместе с Таней и Софой Швецовыми, Надеждой Щербатовой, Мальцевой и другими мы гуляли, ездили в Массандру дегустировать вино, ездили в Дюльбэр к знакомым. Постоянным участником был и Стенбок-Фермор, влюбленный в Надежду Щербатову.

Когда на далекое прошлое смотришь сквозь призму накопленного жизненного опыта, одолевает стыд за свою глупость и легкомыслие. Я уже писал, что высшим достижением щегольства был английский офицерский френч с переделанным воротником. Для дальнейшего подражания англичанам, и в первую очередь принцу Уэльскому, было необходимо иметь кизиловую палку и небрежно опираться на нее при прогулке по набережной. Должен сознаться, что в один прекрасный день в Севастополе меня на улице встретил генерал Абрам Михайлович Драгомиров и разнес в пух и прах за распущенный вид. Тогда я обиделся, а теперь думаю, как мы в том возрасте сами не понимали всего трагизма нашего положения.

Как ни странно, в Ялте в то лето никто не купался, и пляж был пустынным. В Севастополе была допотопная деревянная купальня на прибрежных камнях, и в нее со второго этажа по лестнице спускались прямо в глубокую воду. Обыкновенно, возвращаясь из Ялты в запасную часть, я вечером укладывался на палубе, на юте небольшого грузового парохода, поддерживавшего сообщение вдоль берега Крыма. Со мной всегда была скатка казенного серого одеяла, а шинель, сложив, можно было положить под голову. И до сих пор помню блаженное чувство радости жизни, когда я смотрел на яркие звезды при плавной носовой качке парохода. В Феодосии утром до поезда всегда было время пойти на пляж и выкупаться.

В августе пришел и мой черед отправиться на фронт. Гвардейский полк находился тогда в районе двух громадных сел по 5—6 тысяч жителей в Северной Таврии, Константиновке и Алексеевке. Я получил в командование взвод незнакомых мне солдат и, наконец, чуть ли не через год опять сел на лошадь. Беда была в том, что я сразу же схватил сильнейшую сенную лихорадку: из носа лился нескончаемый поток и никаких платков не хватало. От слез в глазах я почти ничего не видел перед собой. Положение было дурацким — не мог же я, только что прибыв, отпрашиваться в отпуск по болезни. Ночь на сеновале я почти не спал.

Утром наш полк вошел в соприкосновение с неприятелем. У околицы села, примерно в полутора верстах, высились три белых дома немецких колонистов, это были отдельные близко стоящие друг к другу хутора. Они были заняты красной пехотной частью, как потом выяснилось, сибиряками, перешедшими в свое время от Колчака к красным. Перед домами они наспех вырыли индивидуальные окопчики, и, очевидно, рота их залегала в них. Кругом расстилалась ровная степь. Меня вызвал командир эскадрона и дал мне задание: «Берите пулеметный взвод кавалергардов и идите во фланг противнику. Когда выйдите на его высоту, идите к нему возможно ближе и откройте огонь по линии окопов». Опять-таки в подчинении моем оказались незнакомые люди. Несколько слов о самом взводе. Два пулемета «максим», установленные на заднем сидении крымских тачанок, рессорных пролеток немецких колонистов. Стрельба назад с тачанки. Номера в удобном положении — стоят на коленях на дне пролетки. На каждой тачанке — наводчик, второй номер и кучер. Тройка лошадей. Итак, нас было восемь человек — пулеметчики, я и мой вестовой.

Слава Богу, мой насморк стал легче и не так мешал мне. Я повел взвод

632

рысью во фланг красным. Очень быстро мы вышли на высоту крайнего дома, примерно в версте от него. До сих пор очень ясно помню белую стену и только одно окно в первом этаже. Я знал одну беду при такого рода использовании пулемета. Хотя тачанки были рессорные, но их при езде по жнивью, и особенно пахоте, страшно трясло, и достаточно было патронам слегка сдвигаться в старых пулеметных лентах, как начиналась трагедия с заминками. У меня был расчет, что хотя бы один пулемет сможет сразу выпустить длинную очередь во фланг окопу, и я подниму красных, а там видно будет. Надо было подойти ближе, и я поднял взвод в галоп. У меня все время была мысль: «Довольно!», но так как красные не шевелились, дурацкое удальство звенело в ушах: «Поближе, поближе!» Наконец, примерно в трехстах шагах от дома я скомандовал: «Налево кругом! Первый пулемет — огонь по линии окопов!»

События разыгрались с такой быстротой, что я до сих пор не могу точно установить их последовательность. Первое, что я заметил, были два солдата в окне дома. Они открыли огонь из винтовок. Наш первый пулемет заклинило. Я вижу, как кучер опрокидывается с козел на землю и наводчик тоже ложится плашмя. Они были убиты выстрелами из окна. Я успеваю только скомандовать второму пулемету: «Огонь по окну!» Но еще до этого кобыла подо мной резко вздрагивает, я соскакиваю и вижу рану в ее плече. Почти одновременно меня, как палкой, сильно ударяет по левой ноге выше щиколотки и сбивает меня с ног. Из сапога бьет кровь. Тем временем второй номер на первом пулемете устранил заминку, и оба пулемета бьют вовсю по линии окопа. Окно молчит. Наш огонь поднял роту противника, и солдаты спешно бегут к домам, пытаясь скрыться между ними. Здесь, слава Богу, мы берем реванш: наши очереди ложатся в цель, и не один десяток красных падает, сбитый пулями. Остаться между домами им не удается, так как с фронта их начинают поливать наши взводы, идущие в спешенном порядке. На первом пулемете опять заминка. Красные начинают выбегать из-за домов на открытые гумна, и тут опять на короткий промежуток второй пулемет режет их очередями, пока опять не случается заминка. Как только наш огонь умолкает, красные останавливаются и начинают стрелять. Я тем временем влез в тачанку первого пулемета, стянул сапог и из-за сильного кровотечения перетянул ногу выше колена кожаным поясом. Вместе со вторым номером втаскиваем тело кучера в тачанку. Слава Богу, лошади стоят, хотя кроме моей кобылы ранены еще две.

Под огнем красных шагом начинаем отходить. Через версту добираемся до полевого медицинского пункта. Фельдшер делает мне перевязку, накладывает жгут, предупреждая: «Через час снимите». Самое замечательное: очевидно, из-за кровопускания от сенной лихорадки не осталось и следа. Меня перегружают в другую тачанку, мой вестовой садится на козлы, и мы пускаемся в дальний путь — в полковой лазарет в колонии Окречь, рядом с Грамматиковым. Это около двухсот верст, и мы делаем этот переход за три дня. Ночью останавливаемся в селах, но сплю я ночами в тачанке. Ранен я был 20 августа, стоит очень жаркая и ясная погода. Надо объехать Джанкой. Там опасный госпиталь: главный хирург без разбора ампутирует ноги и руки под предлогом, что «лечить нет времени». Так пострадал наш бедный Володя Пузыревский. Ему джанкойский мясник отнял ногу выше колена и исковеркал всю его дальнейшую жизнь. Валентин Тимковский тоже неосторожно попал в джанкойский госпиталь и, услыхав, что хирург хочет и ему ампутировать ногу, на костылях и с наганом в руках, угрожая персоналу, выбрался из этой мясорубки.

Моя повязка в первые часы пропитывается кровью, но потом, когда я снимаю жгут, который доставляет острую боль, кровяное пятно не увеличивается. Наконец, в Окрече попадаю в руки врача Захарова. За три дня развилась

633

флегмона, внутренний нарыв, и нога стала внизу как большое полено. Но мне везет. Пуля была японская, меньшего калибра, и пробила кость, не расщепив ее. а только порвала сухожилие. От этого лечение простое: каждое утро сую ногу в жестяной ящик от патронов, почти в кипяток. До сих пор помню неистовую боль в громадном нарыве, пока наконец на 12-й день не чувствую вдруг чудесное облегчение. Нарыв прорвался и заполняет ящик застоявшейся кровью и гноем. Лежим в маленьких комнатах дома немецкого колониста. Вечерами погружаемся в кромешную темноту: нет освещения. Но компания поддерживает настроение. Здесь Конного полка герцог Димитрий Лейхтенбергский, Герман Фермор, наш Сережа Вальц со страшной рубленой шашечной раной выше уха, через всю щеку, Володя Пузыревский. Мое пребывание в лазарете продолжается 42 дня. Выхожу оттуда на костылях, хромая, так как сухожилие срослось с кожей.

В конце октября меня посылают в здравницу, устроенную в ялтинском имении княгини Барятинской Учам. Это последний русский дворец, который мне пришлось видеть. Все музейные вещи на стенах, в горках и шкапах. Старая княгиня получила казенные кровати, одеяла и белье и расставила все в своих гостиных. К тому времени я уже хожу с палкой. Наступают неожиданные холода. Последняя фаза нашей отчаянной борьбы заканчивается. После Рижского мира Троцкий перебросил свои войска с польского фронта, и теперь красные во много раз превосходят наши силы. А главное — замерз Сиваш, и позиции на перешейках у Перекопа и Танганаша красные обходят по льду. Мы прижаты к морю. Но судьба к людям в Ялте оказывается несказанно милостивой. В пустынной гавани у пирса стоит маленький итальянский грузовой пароход «Корвин». Остается абсолютной тайной, что его сюда занесло. Наша княгиня отказывается взять свои ценности, кроме самого необходимого, но настаивает на том, что отвечает за казенное имущество, в первую очередь за одеяла, и требует, чтобы мы свернули их в баулы и взяли с собой для сдачи начальству.

ПРОЩАЙ, РОССИЯ. КОНСТАНТИНОПОЛЬ

Итак, наступили последние дни на родине. Здесь в Ялте они были совсем прохладные, серые, иногда с дождем, а за горами, в степи и у Сиваша, стояли сильные морозы. Это были последние дни октября по старому стилю. Ялта замерла и опустела. Многие выехали в Севастополь, так как в случае эвакуации Ялта стала бы ловушкой со своей пустой гаванью.

Мы погрузились на «Корвин» вместе с княгиней Барятинской и казенными одеялами, которые она считала своим долгом сдать начальству, и одновременно оставляла в своем Учаме ценнейшие вещи.

«Корвин» был переполнен. Княгиню поместили в одной из немногочисленных кают; нам с Ермолинским удалось занять узкое место для лежания на открытой палубе у капитанского мостика. Мы помогли тут же устроиться Тане и Софе Швецовым и сестре кирасира Ея Величества — Гончаренко. Соседями были генерал Чекатовский с красавицей женой. «Корвин» простоял до сумерек у пристани, потом отдал концы и медленно вышел из ялтинской бухты. Для всех нас это был момент исторический, начинавший новый период жизни и, возможно, определявший все ее дальнейшее течение. При всей своей глупой самоуверенности я все-таки ощутил значительность момента, пробрался на корму и долго смотрел на темный силуэт гор, уходящих за горизонт. У самой воды, где-то там далеко, мерцали редкие огоньки Ялты. На всю жизнь память о подлинной родине-России сконцентрировалась в этих искорках света береговых огней на непроглядно темном фоне берега и моря.

634

После роскоши Учама мы по молодости не особенно горевали, улегшись на одеялах и укрывшись другими, и должен сознаться, что я эти ночи на палубе спал хорошо. Мешала только узость места, так что приходилось поворачиваться с соседями с боку на бок по команде. Очевидно, революционные катастрофы вызывают у ее жертв одинаковую реакцию — внешнюю душевную бодрость и просто комическую попытку поддержать прежние привычки. В парижской Консьержери, под угрозой ножа гильотины, процветали флирты и дамы усиленно следили за своими туалетами. Нам гильотина не предстояла, в будущем была полная неизвестность, но мы тоже глупо держали тон и днем между редкими приемами примитивной пищи усиленно играли в бридж. Нам везло, ветра и дождя не было, и к вечеру третьего дня мы вошли в Босфор и присоединились к «России на водах» на рейде у азиатского берега Моди, где бросили якорь все суда, успевшие уйти из портов Крыма и взявшие на борт около 280 000 военных разных частей и гражданских беженцев.

Удача эвакуации объяснялась главным образом тем, что красные весьма осторожно двигались через горы из Симферополя к побережью, утеряв связь с нашими отступающими частями, и этим дали время для планомерной погрузки. Все наличие плавучих средств было использовано. Все баржи были взяты на буксир. Говорят, что даже старый броненосец класса «Потемкин» был использован как плавучее средство и с помощью буксиров отведен в Константинополь. С первого же дня стоянки в Моди торговцы-турки атаковали на своих яликах русские суда, предлагая съестное. Тут быстро выяснилось отсутствие денег у беженцев. «Колокольчики» и голубые 500-рублевки были у многих толстыми пачками, но турок они не интересовали. Обмен шел на мелкие золотые и серебряные вещи. Курс был, конечно, грабительский. На веревочке спускалось в ялик золотое колечко, по всей вероятности, связанное с трогательными воспоминаниями, а обратно тянули жареного цыпленка. Мне в этот период жизни, несомненно, везло. За месяц до эвакуации мой отец через знакомого прислал мне из Белграда 1000 немецких марок. Тогда это была хорошая валюта. Через свои спекулянтские связи в Севастополе я разменял марки частью на рубли, частью на турецкие лиры. И теперь на борту теплохода они пригодились. Я безбожно торговался с турками на яликах на всех языках — немецком, французском и английском — и покупал турецкие лепешки-лаваши, винные ягоды, крутые яйца и даже раз цыпленка. На глазах у толпы любопытных поглощать все это для утоления собственного аппетита было нельзя, да и я сам охотно делился этими крохотными запасами с нашей компанией.

На третий день стояния на рейде к «Корвину» подошел американский военный баркас, на котором я увидел майора Тейлора, того самого, у кого я получал обмундирование для нашего эскадрона. Рядом с ним стояла его секретарша Ася Старицкая, которая впоследствии стала его женой. Тейлор, увидав меня, закричал: «Переходите на баркас! Мне нужен переводчик!» Выяснилось, что при разговорах с беженцами рождались недоразумения, и с судов крыли американцев такими матерными эпитетами, что использовать Асю как переводчицу становилось невозможным. Я сразу схватил свой рюкзак, оставил одеяла и, невзирая на протесты коменданта парохода генштаба полковника Дубяго, полез, держась за веревку, за низкий борт «Корвина». Насколько помню, мы направились к «Саратову», океанскому пароходу Добровольного флота. Все палубы на нем были битком набиты корниловцами или дроздовцами. Тейлор спросил через меня, что им нужно в смысле провианта. Ответ был естественный: хлеба, картошки, капусты и мяса. Тейлор пожал плечами. Очевидно, такой ответ он уже слышал и предложил молоко в порошке, американский сыр, плитки шоколада и, если не ошибаюсь, употреблявшийся уже тогда в первую

635

войну барбазоль — крем для бритья. В рупор ответили остроумной отборной бранью. Правда, такой отказ мы не всюду получали. На меньших судах, где были главным образом штатские беженцы с семьями, охотно брали американское добро.

К вечеру я ступил на берег Константинополя. У меня был адрес Саши Куриса, нашего вольноопределяющегося, отпущенного после ранения и еще ранним летом уехавшего с матерью в Константинополь. Он даже нашел службу в знаменитом отеле турецкой столицы «Пера Палас».

Гостеприимство Курисов было безгранично. У них было две комнаты, и в главной помещалось на полу одиннадцать вновь прибывших беженцев. Потом потянулись дни полного неведения о ближайшем будущем. Во дворе нашего посольства стояла густая толпа беженцев, питавшаяся слухами и ждавшая указаний. Но какие указания мог дать посол Чарыков? Наша судьба решалась высшим командованием союзников. Первой приятной весточкой было сообщение о том, что нужно идти в голландское консульство. Королева Вильгельмина милостиво взяла нас под свое покровительство и приказала выдавать всем голландские паспорта для иностранцев. Как сейчас помню большой двойной лист канцелярского размера, на лицевой стороне которого во всю величину красовался голубой голландский государственный герб. Это было, конечно, внушительнее того маленького тоненького листочка, который нам выдали еще осенью в Крыму и который носил скромное название «Заграничный паспорт Правительства Вооруженных Сил Юга России».

Должен сказать, что жизнерадостность нас не покидала. С увлечением мы превратились в туристов. Я сумел сберечь в рюкзаке мягкую шерстяную шляпу. На мне был английский плащ «бербюри» еще из Петербургского экономического общества. Нам был дан совет, поскольку мы уже по существу бесправно болтались по турецкой территории, снять погоны. Одним словом, я безболезненно превратился в подлинного английского туриста, щеголяя в чудных английских коричневых ботинках, из полученных мною за месяц для своих офицеров от С. П. Шатиловой, жены начальника штаба Главнокомандующего генерала П. Шатилова.

Веселой компанией мы совершили несколько туров по Константинополю. Начали с Ая-Софии. Но на меня из всех мечетей произвела большое впечатление своей строгостью и угрюмостью Ахмедие, расположенная в конце громадного поля, бывшего византийского ристалища. Чудесной по своим мозаикам была мечеть Сулеймание. Учтите, что все мы были подлинными неофитами, потому что в наших гимназиях история Восточно-Римской (Византийской) империи, а тем более последующей Оттоманской, изучалась очень поверхностно. Что мы знали? Кодекс Юстиниана, отрывки из истории Вселенских Соборов и ересей Ария, несториан, иконоборцев, имена славных полководцев Нарзеса и Велизария. Другим слоем познаний были переживания при чтении таких авторов, как Лоти и, особенно, Клод Фарер. Герои его романа «Человек, который убил» были знакомы всей нашей компании, и мы даже совершили паломничество на одно из мест, где разыгрывался этот роман, в самом конце Золотого Рога, в небольшую, но чтимую мечеть в местечке Эйуб. У меня до сих пор стоит перед глазами мрачная безлюдная равнина, заросшая крапивой и чертополохом, у подножья цепи древних городских стен, защищавших Византию от нашествия варваров с севера и запада. Ведь эти укрепления были построены при императоре Феодосии в пятом веке. Это было преклонение и раздумье о древних и непонятных веках; а одновременно в нескольких десятках километров дальше за этой равниной была линия укреплений Чаталджи, последнего оплота турок перед натиском славянских союзников в 1912 году.

636

Во всех наших туристических походах был и интерес, и веселье, и дружба, и флирт, но было и одно узкое место... Нас одолевал голод, и, заходя в самые дешевые турецкие харчевни, мы с мукой выбирали самую дешевую еду: какую-нибудь похлебку, жареную рыбешку длиной в указательный палец и кефир.

В Константинополе я пробыл всего 11 дней, пока не пришла выхлопотанная мне отцом югославская виза. Точнее, тогда эта страна называлась Королевством Сербов, Хорватов и Словенцев.

На третий и четвертый день пребывания в Константинополе я на ялике поехал на транспорт, на котором эвакуировались офицеры моего полка как из боевого эскадрона, так и запасной части. Ялик сильно качало, и требовалась известная ловкость, чтобы вскочить на трап парохода в тот момент, когда волна поднимала лодчонку до его уровня. Это была грустная эпитафия к славной двухсотлетней истории полка, основанного Петром Великим. Мы разъезжались в разные стороны, прощаясь на рейде чужой страны, на фоне чуждых нам вод Босфора и Мраморного моря. Это было особенно тяжело для кадровых офицеров, вступивших в полк до войны и готовых прослужить в нем всю жизнь или даже в старости остаться при нем в Царском Селе. А здесь, на палубе торгового парохода, мы думали о создании общества офицеров, о том, чтобы поддерживать постоянную связь друг с другом и отмечать наш полковой праздник. На нашей ответственности оставались солдаты-кирасиры, небольшой эскадрон. Судьба военных частей еще не была решена. Вскоре их отправили в Галлиполи, и командовать кирасирами героически вызвался полковник Г. А. Доленга-Ковалевский. В дальнейшем я расскажу о их судьбе. И под конец нашего свидания мы разделили полковой денежный запас — золотые доллары, которые я летом предусмотрительно закупал в Севастополе и Ялте. Я не помню уже, сколько досталось каждому из нас. Мне, кажется, немногим более двухсот долларов. Я сразу хочу ответить тем лицам, которые сочтут, что мы делили русское добро. Русского добра не было. Оно было целиком отобрано большевиками. Красные рассчитывали, что белые бесславно превратятся в нищих бродяг за границей, и нашей задачей было доказать, что мы, несмотря ни на что, выживем, не опустимся и по-прежнему останемся серьезным политическим их противником. Каждый из нас потерял из-за большевиков не одну сотню тысяч рублей личного имущества, и у меня ни минуты не было угрызения совести, когда я брал эти золотые монеты как микроскопический трамплин в будущую жизнь.

Эта борьба за сохранение лица, за приобретение авторитета в совершенно новых условиях началась немедленно после приезда в Константинополь. Одна из наших молодых дам Вера Ивановна Фермор вышла замуж за французского командующего эскадрой адмирала Дюмениль. Ряд русских деятелей убедили американца Уэтмора открыть в окрестностях Константинополя «Роберт Колледж» — среднее учебное заведение, в которое поступили наши русские подростки. Образование давалось хорошее, и уже после Второй мировой войны я встречал воспитанников этого колледжа, делавших блестящую деловую карьеру.

Публикация А. В. ШАХОВА

Сноски

Сноски к стр. 547

      * Рубец И. Ф. Лейб-Гвардии Кирасирский Ее Величества Государыни Императрицы Марии Федоровны полк // Военная быль. Париж. 1965. № 71. С. 35.

    ** Там же.

  *** Об истории полка см.: Волынский Н. П. История Лейб-Гвардии Кирасирского Его Величества полка. 1701—1901 гг. СПб. 1902. Кн. 1. Т. 1. Его же. История Лейб-Гвардии Кирасирского Ее Величества полка. 1701—1801. СПб. 1901. Кн. 1 (1701—1735). Т. 1. Его же. Памятка нижнего чина Лейб-Гвардии Кирасирского Его Величества полка. 1702—1902 гг. СПб. 1902.

**** Гоштовт Г. А. Кирасиры Его Величества в Великую и Гражданскую войну. Б. М. Б. Г. Т. 3, с. 236.

Сноски к стр. 555

      * Игра «в железку». (Прим. ред.)

Сноски к стр. 610

      * Так у автора. (Прим. публ.)