67

МНЕНИЕ M. E. ЛОБАНОВА

О ДУХЕ СЛОВЕСНОСТИ, КАК ИНОСТРАННОЙ,
ТАК И ОТЕЧЕСТВЕННОЙ.

(Читано им 18 января 1836 г. в Императорской Российской Академии.)

Г. Лобанов заблагорассудил дать своему мнению форму
неопределенную, вовсе не академическую: это краткая статья, в роде
журнальных отметок, помещаемых в Литературных
Прибавлениях к Русскому Инвалиду
. Может статься, то, что хорошо в
журнале, покажется слишком легковесным, если будет произнесено
10 в присутствии всей академии и торжественно потом обнародовано.
Как бы то ни было, мнение г. Лобанова заслуживает и даже требует
самого внимательного рассмотрения.

„Любовь к чтению и желание образования (так начинается статья
г. Лобанова) сильно увеличились в нашем отечестве в последние
годы. Умножились типографии, умножилось число книг; журналы
расходятся в большем количестве; книжная торговля
распространяется“.

Находя событие сие приятным для наблюдателя успехов
в нашем отечестве
, г. Лобанов изрекает неожиданное обвинение.
20 „Беспристрастные наблюдатели, — говорит он, — носящие в сердцах
своих любовь ко всему, что клонится к благу отечества, преходя
в памяти своей всё, в последние времена ими читанное, не без
содрогания могут сказать: есть и в нашей новейшей словесности
некоторый отголосок безнравия и нелепостей, порожденных
иностранными писателями“.

Г. Лобанов, не входя в объяснение того, что разумеет он под
словами безнравие и нелепость, продолжает: „Народ заимствует
у народа, и заимствовать полезное, подражать изящному —
предписывает благоразумие. Но что ж заимствовать ныне (говорю
30 о чистой словесности) у новейших писателей иностранных? Они
часто обнажают такие нелепые, гнусные и чудовищные явления,

68

распространяют такие пагубные и разрушительные мысли, о которых
читатель до тех пор не имел ни малейшего понятия, и которые
насильственно влагают в душу его зародыш безнравия, безверия
и следовательно будущих заблуждений или преступлений“.

„Ужели жизнь и кровавые дела разбойников, палачей и им
подобных, наводняющих ныне словесность в повестях, романах, в стихах
и прозе, и питающих одно только любопытство, представляются
в образец для подражания? Ужели отвратительнейшие зрелища,
внушающие не назидательный ужас, а омерзение, возмущающее
10 душу, служат в пользу человечеству? Ужели истощилось необъятное
поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного,
что обратились к нелепому, отвратному(?), омерзительному, и
даже ненавистному?“

В подтверждение сих обвинений г. Лобанов приводит известное
мнение эдимбургских журналистов о нынешнем состоянии
французской словесности
. При сем случае своды Академии огласились
собственными именами Жюль-Жанена, Евгения Сю и прочих; имена
сии снабжены были странными прилагательными... Но что́, если
(паче всякого чаяния) статья г. Лобанова будет переведена, и сии
20 господа увидят имена свои, напечатанные в отчете Императорской
Российской Академии? Не пропадет ли втуне всё красноречие
нашего оратора? Не в праве ли будут они гордиться такой честию
неожиданной, неслыханной в летописях европейских академий, где
доселе произносились имена только тех из живых людей, которые
воздвигнули себе вековечные памятники своими талантами, заслугами
и трудами? (Академии безмолвствовали о других.) Критическая
статья английского аристарха напечатана была в журнале; там
она заняла ей приличное место и произвела свое действие. У нас
Библиотека перевела ее, и хорошо сделала. Но тут и надлежало
30 остановиться. Есть высоты, с которых не должны падать
сатирические укоризны; есть звания, которые налагают на вас обязанность
умеренности и благоприличия, независимо от надзора цензуры,
sponte sua, sine lege <См. перевод>.

„Для Франции, — пишет г. Лобанов, — для народов,
отуманенных гибельною для человечества новейшею философиею, огрубелых
в кровавых явлениях революций и упавших в омут душевного и
умственного разврата, самые отвратительнейшие зрелища,
например: гнуснейшая из драм, омерзительнейший хаос ненавистного
бесстыдства и кровосмешения, Лукреция Борджиа — не кажутся им
40 таковыми; самые разрушительнейшие мысли для них не столь

69

заразительны; ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись
с ними в ужасах революций“.

Спрашиваю: можно ли на целый народ изрекать такую страшную
анафему? Народ, который произвел Фенелона, Расина, Боссюэта,
Паскаля и Монтескьё, — который и ныне гордится Шатобрианом
и Балланшем; народ, который Ламартина признал первым из
своих поэтов, который Нибуру и Галламу противопоставил
Баранта, обоих Тьерри и Гизо; народ, который оказывает
столь сильное религиозное стремление, который так
10 торжественно отрекается от жалких скептических умствований
минувшего столетия, — ужели весь сей народ должен ответствовать
за произведения нескольких писателей, большею частию молодых
людей, употребляющих во зло свои таланты и основывающих
корыстные расчеты на любопытстве и нервной раздражительности
читателей? Для удовлетворения публики, всегда требующей новизны
и сильных впечатлений, многие писатели обратились к изображениям
отвратительным, мало заботясь об изящном, об истине, о собственном
убеждении. Но нравственное чувство, как и талант, дается не
всякому. Нельзя требовать от всех писателей стремления к одной
20 цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то
предметах, а не о других. Мысли, как и действия, разделяются на
преступные и на неподлежащие никакой ответственности. Закон
не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета
о его обеде, о его прогулках, и тому подобном; закон также не
вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб
он описывал нравы женевского пастора, а не приключения
разбойника или палача, выхвалял счастие супружеское, а не смеялся над
невзгодами брака. Требовать от всех произведений словесности
изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать
30 от всякого гражданина беспорочного житья и образованности.
Закон постигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на
совесть каждого. Вопреки мнению г. Лобанова, мы не думаем,
чтоб нынешние писатели представляли разбойников и палачей
в образец для подражания
. Лесаж, написав „Жилблаза“ и „Гусмана
д'Альфараш“, конечно, не имел намерения преподавать уроки
в воровстве и в плутнях. Шиллер сочинил своих „Разбойников“
вероятно не с тою целию, чтоб молодых людей вызвать из
университетов на большие дороги. Зачем же и в нынешних писателях
предполагать преступные замыслы, когда их произведения просто
40 изъясняются желанием занять и поразить воображение читателя?

70

Приключения ловких плутов, страшные истории о разбойниках,
о мертвецах и пр. всегда занимали любопытство не только детей,
но и взрослых ребят; а рассказчики и стихотворцы исстари
пользовались этой наклонностию души нашей.

Мы не полагаем, чтобы нынешняя раздражительная,
опрометчивая, бессвязная французская словесность была следствием
политических волнений
.* В словесности французской совершилась
своя революция, чуждая политическому перевороту, ниспровергшему
старинную монархию Людовика XIV. В самое мрачное время
10 революции литература производила приторные, сентиментальные,
нравоучительные книжки. Литературные чудовища начали
появляться уже в последние времена кроткого и благочестивого
Восстановления (Restauration). Начало сему явлению должно искать
в самой литературе. Долгое время покорствовав своенравным
уставам, давшим ей слишком стеснительные формы, она ударилась
в крайнюю сторону, и забвение всяких правил стала почитать
законною свободой. Мелочная и ложная теория, утвержденная
старинными риторами, будто бы польза есть условие и цель изящной
словесности, сама собою уничтожилась. Почувствовали, что цель
20 художества есть идеал, а не нравоучение. Но писатели
французские поняли одну только половину истины неоспоримой, и
положили, что и нравственное безобразие может быть целию поэзии,
т. е. идеалом! Прежние романисты представляли человеческую
природу в какой-то жеманной напыщенности; награда добродетели
и наказание порока были непременным условием всякого их вымысла:
нынешние, напротив, любят выставлять порок всегда и везде
торжествующим, и в сердце человеческом обретают только две
струны: эгоизм и тщеславие. Таковой поверхностный взгляд на
природу человеческую обличает, конечно, мелкомыслие, и вскоре
30 так же будет смешон и приторен, как чопорность и
торжественность романов Арно и г-жи Котен. Покамест он еще нов, и публика,
т. е. большинство читателей, с непривычки, видит в нынешних
романистах глубочайших знатоков природы человеческой. Но уже
„словесность отчаяния“ (как назвал ее Гёте), „словесность
сатаническая“ (как говорит Соувей), словесность гальваническая,
каторжная, пуншевая, кровавая, цыгарочная и пр. — эта словесность,
давно уже осужденная высшею критикою, начинает упадать даже
и во мнении публики.

__________

* Современник, № 1: „О движении журнальной литературы“.

71

Французская словесность, со времен Кантемира имевшая всегда
прямое или косвенное влияние на рождающуюся нашу литературу,
должна была отозваться и в нашу эпоху. Но ныне влияние ее было
слабо. Оно ограничилось только переводами и кой-какими
подражаниями, не имевшими большого успеха. Журналы наши, которые,
как и везде, правильно и неправильно управляют общим мнением,
вообще оказались противниками новой романической школы.
Оригинальные романы, имевшие у нас наиболее успеха, принадлежат
к роду нравоописательных и исторических. Лесаж и Вальтер-Скотт
10 служили им образцами, а не Бальзак и не Жюль-Жанен. Поэзия
осталась чужда влиянию французскому; она более и более дружится
с поэзией германскою и гордо сохраняет свою независимость от
вкусов и требований публики.

„Останавливаясь на духе и направлении нашей словесности, —
продолжает г. Лобанов, — всякой просвещенный человек, всякой
благомыслящий русский видит: в теориях наук — сбивчивость,
непроницаемую тьму и хаос несвязных мыслей; в приговорах
литературных — совершенную безотчетность, бессовестность, наглость
и даже буйство. Приличие, уважение, здравый ум отвергнуты,
20 забыты, уничтожены. Романтизм, слово до сих пор неопределенное,
но слово магическое, сделался для многих эгидою совершенной
безотчетности и литературного сумасбродства. Критика, сия
кроткая наставница и добросовестная подруга словесности, ныне
обратилась в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ
добывать себе поживу из кармана слабоумия дерзкими и буйными
выходками, не редко даже против мужей государственных,
знаменитых и гражданскими и литературными заслугами. — Ни сан, ни ум,
ни талант, ни лета, ни что не уважается. Ломоносов слывет педантом.
Величайший гений, оставивший в достояние России высокую песнь
30 богу, песнь, которой нет равной ни на одном языке народов вселенной,
как бы не существует для нашей словесности: он, как бы
бесталанный (г. Лобанов, вероятно, хотел сказать бесталантный),
оставлен без внимания. Имя Карамзина, мудреца глубокого, писателя
добросовестного, мужа чистого сердцем, предано глумлению...

Конечно, критика находится у нас еще в младенческом состоянии.
Она редко сохраняет важность и приличие, ей свойственные; может
быть, ее решения часто внушены расчетами, а не убеждением.
Неуважение к именам, освященным славою (первый признак
невежества и слабомыслия), к несчастию, почитается у нас не только
40 дозволенным, но еще и похвальным удальством. Но и тут г. Лобанов

72

сделал несправедливые указания: у Ломоносова оспоривали (весьма
неосновательно) титло поэта, но никто, нигде, сколько я помню, не
называл его педантом: напротив, ныне вошло в обыкновение хвалить
в нем мужа ученого, унижая стихотворца. Имя великого Державина
всегда произносится с чувством пристрастия, даже суеверного.
Чистая, высокая слава Карамзина принадлежит России, и ни один
писатель с истинным талантом, ни один истинно ученый человек,
даже из бывших ему противниками, не отказал ему дани уважения
глубокого и благодарности.

10 Мы не принадлежим к числу подобострастных поклонников
нашего века, но должны признаться, что науки сделали шаг вперед.
Умствования великих европейских мыслителей не были тщетны и для
нас. Теория наук освободилась от эмпиризма, возымела вид более
общий, оказала более стремления к единству. Германская
философия, особенно в Москве, нашла много молодых, пылких,
добросовестных последователей, и, хотя говорили они языком мало понятным
для непосвященных, но тем не менее их влияние было благотворно
и час от часу становится более ощутительно.

„Не стану говорить ни о господствующем вкусе, ни о понятиях
20 и учениях об изящном. Первый явно везде и во всем обнаруживается
и всякому известен; а последние так сбивчивы и превратны в
новейших эфемерных и разрушающих одна другую системах, или так
спутаны в суесловных мудрованиях, что они непроницаемы для
здравого разума. Ныне едва ли верят, что изящное, при
некоторых только изменениях форм, было и есть одно и то же для всех
веков и народов; что Гомеры, Данты, Софоклы, Шекспиры,
Шиллеры, Расины, Державины, несмотря на различие их форм, рода,
веры и нравов, все созидали изящное и для всех веков; что
писатели, романтики ли они или классики, должны удовлетворять ум,
30 воображение и сердце образованных и просвещенных людей, а не
одной толпы несмысленной, плещущей без разбора и гаерам
подкачельным. Нет! ныне проповедуют, что ум человеческий далеко
ушел вперед, что он может оставить в покое древних и даже
новейших знаменитых писателей, что ему не нужны руководители
и образцы, что ныне всякий пишущий есть самобытный гений, —
и под знаменем сего ложного учения, поражая великих писателей
древности именем тяжелых и приторных классиков (которые однако ж
за тысячи лет пленяли своих сограждан, и всегда будут давать
много возвышенных наслаждений своему читателю), под знаменем
40 сего ложного учения, новейшие писатели безотчетно омрачают разум

73

неопытной юности и ведут к совершенному упадку и нравственность
и словесность“.

Оставляя без возражения сию филиппику, не могу не
остановиться на заключении, выведенном г. Лобановым изо всего им
сказанного:

„По множеству сочиняемых ныне безнравственных книг, цензуре
предстоит непреодолимый труд проникнуть все ухищрения пишущих.
Не легко разрушить превратность мнений в словесности и обуздать
дерзость языка, если он, движимый злонамеренностию, будет
10 провозглашать нелепое и даже вредное. Кто ж должен содействовать
в сем трудном подвиге? Каждый добросовестный русский писатель,
каждый просвещенный отец семейства, а всего более Академия, для
сего самого учрежденная. Она, движимая любовию к государю
и отечеству, имеет право, на ней лежит долг неослабно
обнаруживать, поражать и разрушать зло, где бы оно ни встретилось на
поприще словесности. Академия (сказано в ее Уставе, гл. III, § 2,
и во всеподданнейшем докладе § III), яко сословие, учрежденное
для наблюдения нравственности, целомудрия и чистоты языка,
разбор книг, или критические суждения, долженствует почитать
20 одною из главнейших своих обязанностей. Итак, милостивые
государи, каждый из почтенных сочленов моих да представляет для
рассмотрения и напечатания в собрания сей Академии, согласно
с ее уставом, разборы сочинений и суждения о книгах и журналах
новейшей нашей словесности, и тем содействуя общей пользе, да
исполняет истинное назначение сего высочайше утвержденного
сословия“.

Но где же у нас это множество безнравственных книг? Кто сии
дерзкие, злонамеренные писатели, ухищряющиеся ниспровергать
законы, на коих основано благоденствие общества? И можно ли
30 укорять у нас ценсуру в неосмотрительности и послаблении? Мы
знаем противное. Вопреки мнению г. Лобанова, ценсура не должна
проникать все ухищрения пишущих. „Ценсура долженствует
обращать особенное внимание на дух рассматриваемой книги, на
видимую цель и намерение автора, и в суждениях своих принимать
всегда за основание явный смысл речи, не дозволяя себе
произвольного толкования оной в дурную сторону“
(Устав о
Ценсуре § 6). Такова была высочайшая воля, даровавшая нам
литературную собственность и законную свободу мысли! Если с первого
взгляда сие основное правило нашей ценсуры и может показаться
40 льготою чрезвычайною, то по внимательнейшем рассмотрении увидим,

74

что без того не было бы возможности напечатать ни одной
строчки, ибо всякое слово может быть перетолковано в худую
сторону. Нелепое, если оно просто нелепо, а не заключает в себе
ничего противного вере, правительству, нравственности и чести
личной, не подлежит уничтожению ценсуры. Нелепость, как и
глупость, подлежит осмеянию общества и не вызывает на себя действия
закона. Просвещенный отец семейства не даст в руки своим
детям многих книг, дозволенных ценсурою: книги пишутся не для
всех возрастов одинаково. Некоторые моралисты утверждают, что
10 и восьмнадцатилетней девушке нельзя позволить чтение романов;
из того еще не следует, чтоб ценсура должна была запрещать все
романы. Ценсура есть установление благодетельное, а не
притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и
государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам шалливых
ребят.

Заключим искренним желанием, чтобы Российская Академия,
уже принесшая истинную пользу нашему прекрасному языку и
совершившая столь много знаменитых подвигов, ободрила, оживила
отечественную словесность, награждая достойных писателей деятельным
20 своим покровительством, а недостойных — наказывая одним ей
приличным оружием: невниманием.

<1836>