Пушкин А. С. <Путешествие из Москвы в Петербург>: <Черновая редакция > // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1959.

Т. 11. Критика и публицистика, 1819—1834. — 1949. — С. 223—242.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/texts/push17/vol11/y11-223-.htm

- 223 -

<ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ МОСКВЫ В ПЕТЕРБУРГ.>

<ЧЕРНОВАЯ РЕДАКЦИЯ.>

Узнав, что новая московская дорога совсем окончена, я вздумал
съездить в П.<етер>Б.<ург>, где не бывал я более 15 лет. Я
записался в конторе поспешных дилижансов (которые показались мне
спокойнее прежних почтовых карет) и 15 окт.<ября> в 10 часов
утра выехал из Московской заставы.

Катясь по гладкому шоссе в спокойном экипаже, не заботясь ни
о его прочности, ни о прогонах, ни о лошадях, я вспомнил о последнем
10 своем путешествии в П.<етер>Б.<ург> по прежней дороге. Не решившись
скакать на перекладных, я купил себе дешевую бричку и с одним
слугою отправился в путь. Не знаю, кто из нас, Иван или я,
согрешил перед выездом, но путешествие наше было неблагополучно.
Проклятая бричка требовала поминутно починки. Кузнецы меня
притесняли, рытвины и деревянная мостовая совершенно измучили. Целые
шесть дней тащился я по несносной дороге и приехал в П<етер>Б<ург>
полумертвый. Мои приятели смеялись над моей изнеженностью
и непривычкой к дороге. Но я не имею притязаний на фельдьегерское
геройство и по зимнему пути возвратясь в Москву, с той поры уж
20 никуда не выезжал.

Великолепное моск.<овское> шоссе начато [по] повелению
им<ператора> Александра; дилижансы учреждены обществом частных
людей. Так должно быть и во всем: правительство открывает
дорогу, частные люди находят удобнейшие способы ею
пользоваться.

[Я начал записки свои не для того, чтоб льстить властям,
товарищ, избранный мной, худой внушитель ласкательства], но не могу
не заметить, что со времен возведения н<а престол> <?> Романовых,
от Мих.<аила> Ф.<едоровича> до Ник.<олая> I, правительство у нас
30 всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ
следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно. Вот что и
составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским
государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны
вилами и каменьями, и английская аристокрация не принуждена
была бы уступить радикализму.

- 224 -

[Я упомянул о моем товарище. Должно мне познакомить с ним
читателя.]

Собравшись в дорогу, вместо пирогов и холодной телятины я хотел
запастись книгою, понадеясь довольно легкомысленно на трактиры
и боясь разговоров с почтовыми товарищами. В тюрьме и в
путешествии всякая книга есть божий дар. И та, которую не решитесь
вы и раскрыть, возвращаясь с бала или собираясь в Английский клоб,
покажется вам занимательна как арабская сказка, если попадется
вам в каземате или в поспешном дилижансе.

10 Вот на что хороши путешествия.

Итак, собравшись в дорогу, зашел я к старому моему приятелю ***,
коего библиотекой привык я пользоваться — и спросил у него книгу
скучную, но любопытную в каком бы то ни было отношении; приятель
мой хотел было дать мне известный роман, утверждая, что скучнее
ничего быть не может, а что книга очень любопытна в отношении
ее успеха в публике. Но я его благодарил, зная по опыту непреодолимость
сочинений г-на..... — Постой, сказал мне ***, знаю чего
тебе надобно. С этим словом [он] вынул из-за полных сочинений
А. Сумарокова и М. Хераскова книгу, изданную повидимому <?>
20 в конце прошлого столетия. — Прошу беречь ее, — сказал он
таинственным голосом, — надеюсь, что ты вполне оценишь и оправдаешь
мою доверенность. Я раскрыл ее и прочел заглавный лист: Путешествие
из П.<етер>Б.<урга> в М.<оскву> 1791 года —
книга, некогда
прошумевшая соблазном и навлекшая на сочинителя гнев Екатерины,
ныне типографич.<еская> редкость, потерявшая всю свою заманчивость,
случайно встречаемая на почетной полке библиомана или в мешке
брадатого разносчика.

Я искренно благодарил*** и взял с собою Путешествие.

Содержание его всем известно. Радищев написал несколько
30 отрывков, дав каждому в заглавии имя одной из станций, находящихся [на]
дороге из П.<етер>Б.<урга> в М.<оскву>. В них излил он свои мысли —
безо всякой связи и порядка. В Черной грязи, пока закладывали
лошадей, я начал книгу с последней главы и заставил Рад.<ищева>
путешествовать со мною из М.<осквы> в П.<етербург>.

Черная грязь.

Радищев в последней главе своей книги говорит о браках
поневоле — и горько порицает самовластие господ и потворство
градодержателей (городничих?). Вообще несчастие жизни семейственной
есть отличительная черта во нравах нашего народа. Шлюсь на

- 225 -

русские песни; обыкновенное их содержание: или жалобы красавицы,
выданной замуж насильно, или упреки молодого мужа постылой жене;
свадебные песни наши унылы, как вой похоронный. Спрашивали
однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж. —
По страсти, — отвечала старушка. — Я долго упрямилась, да приказчик
погрозился меня высечь. — Неволя браков давнее зло. Недавно
правительство обратило внимание на лета вступающих в супружество.
Это уже шаг к улучшению, но и предлог к притеснению. 18-тилетний
возраст, назначенный женскому полу зак.<онным> сроком для
10 вступления <в> брак, мог быть уменьшен двумя годами. 16-летняя девка
и в нашем климате уже на выдании, а кр.<естьянские> семейства
нуждаются в работницах.

В конце книги своей Р.<адищев> поместил слово о Ломоносове. Оно
писано слогом надутым и тяжелым. Сочинитель имел тайное намерение
нанести удар неприкосновенной славе нашего Пиндара. Достойно
замечания и то, что Рад<ищев> тщательно прикрыл это намерение
уловками уважения и обошелся со славою Ломоносова гораздо
осторожнее, нежели с Верховной властию, на которую напал с такой
безумной дерзостию. Он посвятил более 30 страниц, наполненных
20 пошлыми похвалами стихотворцу, ритору и грамматику, чтоб в конце
своего слова поместить следующие мятежные строки:

„Мы желаем показать, <что в отношении российской словесности,
тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первой виновник в
приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог. Бакон
Веруламский недостоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как
можно размножать науки? Недостойны разве признательности
мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие, для того,
что не могли избавить человечества из оков и пленения? И мы
не почтем Ломоносова, для того, что не разумел правил позорищного
30 стихотворения и томился в эпопеи, что чужд был в стихах
чувствительности, что не всегда проницателен в суждениях, и что в самых
одах своих вмещал иногда более слов,> нежели мыслей“.

Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II
он один является самобытным сподвижником просвещения. Он первый
наш университет. Но в сем университете профессор поэзии и
красноречия ничто иное, как исправный чиновник, а не поэт,
вдохновенный свыше, не оратор, мощно увлекательный. В нем нет ни
воображения, ни чувства. Оды его, писанные по образцу тогдашних немецких
стихотворцев, утомительны и надуты; подражания псалмам и книге
40 Иова — лучше, но отличаются только хорошим слогом, и то не всегда

- 226 -

точным. Их поэзия принадлежит не Ломоносову. Его влияние было
вредное, и до сих пор отзывается в тощей нашей литературе.
Изысканность, высокопарность, отвращение от простоты и точности — вот
следы, оставленные Ломоносовым. Давно ли стали мы писать языком
общепонятным? Убедились ли мы, что славенский язык не есть язык
русской и что мы не можем смешивать их своенравно, что если многие
слова, многие обороты счастливо могут быть заимствованы из
церковных книг, то из сего еще не следует, чтобы мы могли писать да
лобжет мя лобзанием
вместо цалуй меня etc. [Знаю, что] Ломоносов
10 того не думал и что он предлогал изучение славенского языка, как
необходимое средство к основательному знанию языка русского.
[Знаю, что Рассуждение о Старом и Новом Слоге так же походит
на Слово о <пользе книг церковных в российском языке> — как
псалом Шатрова на Размышление о вели<честве> божием. Но тем не
менее должно укорить Ломоносова в заблуждениях бездарных его
последователей.]

Ломоносов сам не дорожил своею поэзией — и гораздо более
заботился о своих физических опытах, нежели о должностных одах
на высокоторжественный день Тезоименитства etc. С каким
20 презрением говорит он о Сумарокове, страстном к своему искусству
(выписка из письма к Шув.<алову>.) Зато с каким жаром говорит он
о науках, о просвещении (выписка: „Я думал, что вы позвали
меня“).

Сумароков был шутом у всех вельмож тогдашних: у Шув.<алова>,
у Пан.<ина>. Его дразнили, подстрекали, и забавлялись его выходками.
Ф.<он> В.<изин>, характер коего также не очень достоин уважения,
забавлял знатных, передразнивая Ал.<ександра> Петр.<овича> в
совершенстве. Державин исподтишка писал сатиры на Сумарокова, и
приезжал к нему наслаждаться его бешенством. Ломоносов был иного
30 покроя: (выписка из письма к Шув.<алову>). С Ломоносовым шутить
было накладно. Он был везде тот же — дома, где все его трепетали,
во дворце, где он дирал за уши пажей, в Академии, которая, по
словам Шле<цера>, не смела при нем пикнуть. Со всем тем он был
добродушен и деятельно сострадателен. Как хорошо его письмо
о семействе несчастного Рихмана! В отношении к самому себе он был
беспечен, и, кажется, жена его, хоть была и немка, но мало смыслила
в хозяйстве. Бабушка Н. И. Гр.<еча> <?>, вдова профессора, услыша,
что говорили о Лом.<оносове>, спросила: „О каком Лом.<оносове>
говорите вы, не о Ми<хайле-ли> Васильевиче)? Это был пустой
40 человек — бывало всегда бегал ко мне за кофейником. Вот Тредь.<яковский>

- 227 -

В.<асилий> Тр.<офимович><?> — вот этот был почтенный и порядочный
человек!“

Тредьяк.<овский> был конечно почтенный и порядочный человек.
Его грамматические и филологические изыскания очень замечательны.
Он имел о русском стихосложении обширнейшее понятие, нежели
Ломоносов и Сумароков. В его Телемахиде находятся много
хороших стихов и счастливых оборотов.

Радищев написал о них целую статью, Дельвиг часто приводил
следующий стих в пример прекрасного гекзаметра:

10                                     Корабль Одиссеев
Бегом волны деля, из очей ушел и сокрылся.

Мысль перевести Тел.<емака> стихами, выбор книги и самого метра —
всё доказывает удивительную смелость. Вообще изучение
Тредьяковского приносит более пользы нежели изучение прочих наших
старых писателей. Сумароков и Херасков верно не стоят
Тредьяковского, но habent sua fata libelli <См. перевод>.

Радищев укоряет Лом.<оносова> в лести, и тут же извиняет его
(вып.<иска>).1 Ломоносов наполнял свои строфы высокопарною
хвалою; он, без обиняков, называет гр. Шувалова своим благодетелем
20 и покровителем. Он воспевает гр. К. А. Разумовского под именем
Полидора, он стихами поздравляет гр. Орлова с возвращением его
из Финляндии; он пишет: его сият.<ельство> гр.<аф> Мих.<аил>
Лар.<ионович> Вор.<онцов> по своей высокой ко мне милости изволил
взять от меня пробы моз.<аичных> составов для показания е.<я>
В.<еличеству>. Ныне всё это вывелось из обыкновения. Что из этого
заключить? Что нынешние литераторы благороднее мыслят
и чувствуют, нежели мыслил и чувствовал Ломоносов? Позвольте
в том усумниться. Расстояние от одного сословия до другого в то
время еще существовало. Ломоносов, рожденный в низком сословии,
30 не думал возвысить себя наглостью ни запанибратством с людьми
высшего состояния; но за то умел за себя постоять, и не дорожил
ни их покровительством, ни своим благосостоянием, когда дело шло
о его чести, или о торжестве его любимых идей... Послушайте,
что пишет он этому самому Шувалову, предстателю Муз, высокому

- 228 -

своему патрону: (выписка). Однажды (анекдот). Вот каков был
Ломоносов!

У нас писатель, который <краснеет> при мысли посвятить свою
книгу порядочному человеку, который двумя или 3 чинами выше
его, не стыдится изгибаться перед каким нибудь журналистом,
ошельмованным в общ.<ем> мнении, но который площадными
ругательствами может повредить продаже книги или в хвалебном объявлении
заманить покупщиков. Ныне последний писака, готовый на всякое
плутовство литературное, на всякую приватную подлость, на всякий
10 безымянный пасквиль, проповедует в своем журнале независимость души.*

Еще одно замечание. В России, как заметила Mde de Staël, <См. перевод>
словесностью занимались большею частию дворяне (выписка).1 Это дало
особую физиономию нашей литературе. У нас писатели не могли
без явного унижения изыскивать покровительства у людей, которых
почитали себе равными; сношения их между собою не имели
признаков холопства, котор.<ое> затмевает большую часть иностранных
словесностей. Что почиталось в Англии и во Франции честию, то
было бы у нас унижением. У нас нельзя писателю поднести свою
книгу графу такому-то, генералу такому-то в надежде получить от
20 него 500 руб<лей> или перстень богато украшенный. Patronage
(покровительство) до сей поры в обычаях англ.<ийской> литературы. Кребб,
один из самых почт.<енных> людей, умерший в прошлом году, поднес
все свои поэмы to his grace the Duke, или the Du<chess> <?> etc. <См. перевод> В своих смиренных посвящениях он почтительно упоминает о
милостях и о высоком покровительстве, коих он удостоился. Со всем
тем Кребб был человек нравственный, независимый и благородный.

Во Франции вся блестящая литература века Людов.<ига> XIV была
в передней. Анекдот о Бенсераде дает понятие о тогдашних нравах
(из Беля),2 и заметьте, что Бель приводит эту черту безо всякого

________

* Все журналы пришли в благородное бешенство,  восстали
30 против стих.<отворца>,  который  (о верхъ унижения!)  в ответ на
приглаш.<ение> кн.<язя> ** <извинялся в стихах>, что не может к нему
приехать и обещался к нему приехать на дачу!  Сие несч.<астное>
послание было предано всенародно проклятию, и с той поры, говорит
один ж.<урналист>, слава *** упала совершенно!

- 229 -

замечания, как дело весьма обыкновенное! Ныне фр.<анцузские>
нравы уже не те; но сословие писателей потому только не ползает
перед министрами, потому что публика в состоянии дать больше
денег. За то как бесстыдно ползают они перед господствующими
модами! Какой талант ныне во Франции не запачкал себя грязью
и кровью в угоду толпы, требующей грязи и крови? — Можно ли
J. Janin <См. перевод> сравнить с Краббом?

Даже теперь наши писатели, не принадлежащие к дворянскому
сословию, весьма малочисленны. Несмотря на то их деятельность
10 овладела всеми отраслями литературы, у нас существующими. Это
есть важный признак и непременно будет иметь важные последствия.
Писатели-дворяне (или те, которые почитают себя à tort ou à raison <См. перевод>
членами высшего общества) постепенно начинают от них удаляться
под предлогом какого-то неприличия. Странно, что в то время,
когда во всей Европе готический предрассудок [противу наук и
словесности, будто бы не совместимых с благородством и знатностью],
почти совершенно исчез, у нас он только что начинает показываться.
Уже один из самых плодовитых наших писателей провозгласил, что
литературой заниматься он более не намерен, потому что она дело
20 не дворянское. Жаль! Конечно, не слишком лестное товарищество
некоторых новичков отчасти тому причиною, но разве бесчестное
поведение двух или трех выслужившихся проходимцев может быть

- 230 -

достаточным предлогом для всех офицеров оставить шпагу и отречься
от честного звания воинов!

Радищев говорит, что Ломоносов ни в какой отрасли наук не
проложил новых следов (выписка),1 и тут же сравнивает его — с
лордом Беконом! (выписка)2 Таковое странное понятие имел 18-й век
о величайшем уме новейших времен, о человеке, произведшем
в науках сильнейший переворот и давшем им то направление, по
которому текут они ныне.

Если Ломоносова можно назвать русским Беконом, то это разве
10 в таком же смысле, как Хераск.<ова> называли русским Гомером.
К чему эти прозвища? Ломоносов есть русский Ломоносов — этого
с него, право, довольно.

Подсолнечная.

На второй станции от Москвы Радищев ест кусок жареной
говядины и выпил чашку кофию. Он пользуется сим случаем, дабы
упомянуть о несчастных африканских невольниках, — и тужит о судьбе
русского крестьянина, не употребляющего сахара. Всё это ныне
приторно и смешно, а было некогда в моде — Но замечательно
описание русской избы (стр. 412 — 13). Четыре стены etc. — Вот
20 в чем

Наружный вид русской избы мало переменился со времен
Мейерберга. Посмотрите на рисунки, присовокупленные к его
путешествию. Ничто так не похоже на русскую деревню в 16..., как
русская деревня в 1833 году. Изба, мельница, забор, даже эта елка —
это печальное тавро северной природы... Ничто снаружи не
изменилось. Внутри, думаю, произошли улучшения — по крайней мере на
больших дорогах. Труба в каждой избе; стекла заменили натянутый
пузырь
— вообще более чистоты, удобства, того, что англ.<ичане>
называют comfort <См. перевод>; очевидно, что Рад.<ищев> начертал каррикатуру — но
30 заметьте: он упоминает о квасе и о бане, как о необходимом строении

- 231 -

в крестьянском быту. Это знаки довольства. Забавно и то, что
Рад.<ищев>, заставя свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, окончивает
картину нужды и бедствия следующими словами — и начала сажать
хлебы в печь
.

Ф.<он> Виз.<ин>, лет за 15 пред тем путешествуя по Франции,
говорит, что по чистой совести судьба русского крестьянина
показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верно.
Labruyère <См. перевод> говорит (выписка). Слова г-жи Севинье еще сильнее тем,
что она говорит без негодования и горечи, а просто рассказывает,
10 что видит и <к> чему привыкла. Судьба франц.<узского> крестьянина
не улучшилась в царствования Людов.<ига> XV и его преемника. Всё
это, конечно, переменилось [и я пологаю, что французский
земледелец ныне счастливее русского крестьянина.]

Однако строки Рад.<ищева> навели на меня уныние. Я думал
о судьбе русск.<ого> крестьянина.

К тому ж подушное, боярщина, оброк,
И выдался <ль> когда на свете
Хотя один мне радостный денек?..

Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился
20 к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?

Англ.<ичанин>. Английский крестьянин.

Я. Как? Свободный англ.<ичанин>, по вашему мнению, несчастнее
русского раба?

Он. Что такое свобода?

Я. Свобода есть возможность поступать по своей воле.

Он. Следственно, свободы нет нигде — ибо везде есть или законы,
или естественные препятствия.

Я. Так, но разница покоряться предписанным нами самими
законам, или повиноваться чужой воле.

30 Он. Ваша правда. [Но разве народ англ.<ийский> участвует в
законодательстве? разве власть не в руках малого числа? разве
требования народа могут быть исполнены его поверенными?]

Я. В чем вы полагаете народное благополучие?

Он. В умеренности и соразмерности податей.

Я. Как?

Он. Вообще повинности в России не очень тягостны для народа.
Подушная платится миром. Оброк не разорителен (кроме в близости
Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленности
умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив

- 232 -

оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать
оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет чем вздумает,
и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. [И это
называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому
было бы дано более простору действовать.]

Я. Но злоупотребления...

Он. Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы англ.<ийских>
фабричных работников — волоса встанут дыбом. Сколько
отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство
10 с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете,
что дело идет о строении фараоновых пирамид — о евреях, работающих
под бичами египтян. Совсем нет: дело идет об сукнах г-на Шмидта
или об иголках г-на Томпсона. В России нет ничего подобного.

Я. Вы не читали наших уголовных дел.

Он. Уголовные дела везде ужасны; я говорю вам о том, что
в Англии происходит в строгих пределах закона, не о
злоупотреблениях, не о преступлениях. Кажется, нет в мире несчастнее
английского работника — что хуже его жребия? — но посмотрите, что
делается у нас при изобретении новой машины, вдруг избавляющей от
20 каторжной работы тысяч пять или десять народу и лишающей их
последнего средства к пропитанию?..

Я. Живали вы в наших деревнях?

Он. Я видал их проездом, и жалею, что не успел изучить нравы
любопытного вашего народа.

Я. Что поразило вас более всего в русском крестьянине?

Он. Его опрятность, смышленность и свобода.

Я. Как это?

Он. Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается
каждое утро, сверхь того несколько раз в день моет себе руки.

30 О его смышлености говорить нечего. Путешественники ездят из
края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде
их понимают, исполняют их требования, заключают условия; никогда
не встречал я между ими ни то, что соседи наши называют un badaud <См. перевод>,
никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного
презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство
и ловкость удивительны...

Я. Справедливо; но свобода? неужто вы русского крестьянина
почитаете свободным?

Он. Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения! есть
40 ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?

- 233 -

Я. Не удалось.

Он. Так вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас
один класс от другого. Вы не видали раболепного maintien <См. перевод> нижней
каморы перед верхней; джентельменства перед аристокрацией;
купечества перед джентельменством; бедности перед богатством;
повиновения перед властию. — А нравы наши, а conv.<ersation> crim.<inal> <См. перевод>,
а продажные голоса, а уловки министерства, а тиранство наше
с Индиею, а отношения наши со всеми другими народами?

Англич<анин> мой разгорячился и совсем отдалился от предмета
10 нашего разговора. Я перестал следовать за его мыслями — и мы
приехали в Клин.

<Городня.>

Рекрутский набор есть самая необходимая и тягостнейшая из
повинностей народных. Образ набора различествует везде, и везде
влечет за собою великие неудобства. Английский пресс подвергается
ежегодно горьким выходкам оппозиционных ораторов <?> и со всем
тем существует во всей своей силе. Наполеоновская конскрипция
производилась при громких рыданиях и проклятиях всей Франции —

Чудовище, склонясь на колыбель детей,
20 Считало годы их кровавыми перстами,
Сыны в дому отцов минутными <гостями>
Являлись etc.

Рекрутство наше тяжело; лицемерить нечего, довольно упомянуть
о законах противу крестьян, изувечивающихся во избежание оного.
По крайней мере представляет оно выгоды правительству,
следственно и народу. Конскрипция по краткости времени службы
в течении 15 лет, делает из всего народа одних солдатов, и тогда
смотрите, что делается во Франции во время народных мятежей.
Мещане дерутся, как солдаты, а солдаты рассуждают, как мещане.
30 Обе стороны, одна с другой тесно связанные, вскоре мирятся
и обнимаются, и обращаются противу правительства. Русский солдат,
на 24 года отторгнутый от среды своих сограждан, делается чужд
всему кроме своему долгу; он возвращается под родную кровлю
уже в старости; самое сие возвращение уже ручается за его добрую
нравственность; он жаждет одного спокойствия. На родине своей
находит он только нескольких знакомых стариков; молодое
поколение его не знает и с ним не братается.

- 234 -

Власть помещиков в том виде, какова она теперь существует,
необходима для рекрутства. Без нее правительство в губернии не
могло бы собрать и четвертой доли требуемого числа рекрут. Вот
одна из тысячи причин, повелевающих нам присутствовать в наших
деревнях, а не разоряться в столицах под предлогом усердия к службе,
но в самом деле из единой детской любви к рассеяниям и к чинам.

Очередь в рекрутстве, которой придерживаются некоторые
слабоумные филантропы не должна существовать, пока существуют наши
дв.<орянские> права. Преступная леность! детское легкомыслие! Не
10 лучше ли употребить сии права в пользу ваших крестьян, удаляя
от среды их вредных негодяев, людей, заслуживших наказание,
и делая из них полезных членов обществу? Как? вы жертвуете
полезным кр.<естьянином>, трудолюбивым хозяином, добрым отцом
семейства и щадите вора и пьяницу обнищалого — а всё из уважения
к какому-то правилу, вами же самими самовольно установленному!
Какая ужасная несправедливость! какая жалкая пародия
<законности> <?>.

Рад.<ищев> нападает на продажу рекрут и другие злоупотребления.
Всё это уже было запрещено Екатериною. Продажа рекрут была
20 давнее зло. Простодум в Хвастуне Княжнина говорит, что он накопил
деньжонки

                        не выводом те<ляток>
Но к стати <в рекруты торгуючи людьми>.

Клин.

Слепой старик поет стих о Ал<ексее> божием человеке. Крестьяне
плачут, Радищев рыдает вслед за ямским собранием. О природа!
колико ты властительна!.. Крестьяне дают старику милостыню.
Радищев, дрожащеи рукою, дает ему рубль. Старик отказывается от
него. Он того не стоит. Он не служил государю изображенному на
30 монете. В молодости он лишился глаз на войне, в наказание воинской
его жестокости. Женщина приносит ему пирог. Слепой принимает его
с восторгом. Вот истинная благостыня. 30 лет ем пирог по
воскресениям и по праздникам, за то что некогда избавил он отца этой
женщины от насилия проходящих солдат... Радищев наконец дарит
ему платок; и извещает нас, что старик умер несколько времен после
и положен в гроб с этим платком на шее. Имя Вертера, встречаемое
в начале статьи, поясняет весь этот рассказ, неестественный и пошлый.

- 235 -

Выдропуск.

Власть со свободою сочетать должно на взаимную пользу.

Истина неоспоримая, коею Рад.<ищев> заключает начертание о
уничтож.<ении> придв.<орных> чинов, исполненное мыслей, большею
частию ложных и пошлых.

Этикет, т. е. Уложение придворное, при дворе необходим,
назначая каждому в присутствии царск.<их> особ его обязанность и службу.
Где нет этикета, там придв.<орные> в поминутном опасении сделать
какую нибудь неприличность. Не хорошо прослыть невежею, неприятно
10 казаться и подлецом.

———

Этикет, соблюдаемый некогда при царск.<ом> д.<воре> уничтожен
у нас Петром В.<еликим> при всеобщем перевороте. Ек.<атерина> им
занялась и установила новый; он имел неоспоримо то преимущ<ество>1

<Торжок.>

Статья под заглавием Торжок весьма замечательна. В ней дело
идет о свободе книгопечатанья. Любопытно видеть о сем предмете
мнение того человека, который вполне разрешил сам себе сию
свободу, напечатав в собств.<енной> типогр.<афии> книгу, в которой
дерзость мыслей и выражений выходит изо всех пределов.

20 Приступая к рассмотрению сей статьи, долгом почитаю сказать,
что я убежден [в необходимости] ценсуры в образованном
нравственно и христианском обществе, под какими бы законами и правлением
оно бы ни находилось.

Что и составляет величие человека, ежели не мысль? Да будет же
мысль свободна, как должен быть свободен человек: в пределах
закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом
.

Мы в том и не спорим, говорят противники ценсуры, но книги,
как и граждане, ответствуют сами за себя — есть законы для тех
и других. К чему же предварительная ценсура? Пускай книга с начала
30 выйдет из типографии и в числе 3 000 экземпляров рассыплется по
всему обществу. Тогда вы можете, если найдете ее преступною, ее
хватать и казнить и автора (если вам он известен) присудить к
заключению на 8 <?> мес.<яцев> и к штрафу, положенному законом.

Нет: мысль уже стала гражданином, ответствует сама за себя,

- 236 -

как скоро она родилась и выразилась. Речь и рукопись также
подлежат закону, как и книга. Никакое прав.<ительство> не может
позволить первому охотнику проповедовать на площадях, что придет ему
в голову, или торговать возм.<утительными> <?> рукописями, под тем
предлогом, что строки их начертаны пером, а не тиснуты станком
типографическим.

Вы судите гражданина не только за действия, но и за умышления.
Но мысль есть уже действие книги.

Действие человека est isolé <См. перевод>, одно и мгновенно, действие книги
10 множественно и повсеместно.

Законы (противу злоупотребления книгою) не достигают истинной
цели закона, и не предупреждают зла, и не пресекают оного. Одна
ценсура может исполнить то и другое.

Один из фр.<анцузских> публицистов остроумным сравнением
захотел доказать незаконность и безрассудность ценсуры. Если бы,
гов.<орит> он, способность говорить была бы новейшим изобретением, то
нет сомнения, что правительства установили бы ценсуру и на язык.
Изданы были бы известные правила, и два человека, чтоб
поговорить между собою, должны были бы на то получить предварительное
20 дозволение.

Конечно, если бы слово не было общей принадлеж.<ностию>
человеч.<еской>, а принадлежало бы стотысячной части оного, то
прав.<ительства> не только были бы в праве, но должны были бы окружить
препятствиями, ограничить законом опасное сословие людей
говорящих. Но разве грамота такая же общая принадлежность
человеческого рода, как язык или зрение? И между людьми грамотными
разве все обладают возможностью писать книги или даже журнальные
статьи? Разве писатели, во всех землях, не суть класс самый
малочисленный изо всего народонаселения? Противники всякой
30 аристокрации! разве не видите вы, что арист.<окрация> самая гордая, самая
мощная, самая опасная — есть аристокрация людей, налогающих на
целые поколения свой образ мыслей, свои предрассудки, свои страсти.
Что значит аристокрация богатства и породы в сравнении со
влиянием аристокрации пишущих талантов? Никакое богатство не может
перекупить влияние то<го>, чем овладевает книга, никакая власть,
никакое правление не может устоять противу типографического
снаряда. Взгляните на нынешнюю Францию. Лю<довик> Ф.<илипп>,
воцарившийся милостию своб.<одного> книгоп.<ечатания>, принужден
уже обуздывать сию свободу, не смотря на отчаянные крики
40 опозиции.

- 237 -

Уважайте класс писателей, согласен; но не допускайте же его
овладеть вами совершенно.

Сказав откровенно и по чистой совести мнение мое о св.<ободе>
книг<опечатания>, столь же откровенно буду говорить и о ценс.<уре>.

Высший присудств.<енный> приказ в г.<осударстве> есть тот,
который ведает дела Ума человеческого. Устав, коим судии должны
руководствоваться, должен быть священ и непреложен.* Книги,
являющиеся перед его судом, должны быть приняты не как извозчик,
пришедший за нумером, дающим ему право из платы рыскать по городу, —
10 но с уважением и снисходительностию. Цензор есть важное лицо
в гос.<ударстве>, сан его имеет нечто священное. Место сие должен
занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим
умом и познаниями, а не первый коллежский ассессор, который, по
свидетельству формуляра, учился в университете. — Рассмотрев книгу
и дав оной права гражд.<анства>, он уже за нее отвечает, ибо
слишком было бы жестоко подвергать двойной и тройной ответственности
писателя, честно соблюдающего узаконенные правила, под предлогом
злоумышления, бог ведает какого. Но и цензора не должно
запугивать, придираясь к нему за мелочи, неумышленно пропущенные им,
20 и делать из него уже не стража государственного благоденствия, но
грубого буточника, поставленного на перекрестке с тем, чтоб не
пропускать народа за веревку. Большая часть писателей руководствуется
двумя сильными пружинами, одна другой противудействующими:
тщеславием и корыстолюбием. Если запретительною системою
будете вы мешать словесности в ее торговой промышленности, то
она предастся в глухую рукописную опозицию, всегда заманчивую,
и успехами тщеславия легко утешится о денежных убытках.

Земская цензурная управа тщательно должна быть отделена от
духовной, как было доныне в России. Ценс.<ор> дух.<овного> звания
30 не может иногда без явного неприличия позволить то, что в
светском писателе не подлежит ни малейшей укоризне. Например божба,
призвание имени божия всуе, шутки над грехами etc. Что было бы
верьхом неприличия в книге феологической, то разве лицемер или
глупец может осудить в комедии или в романе.

Нравственность (как и религия) должна быть уважаема
писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают первые
основания гражданского общества, те, которые проповедают разврат,

________

* Несостоятельность Закона столь же вредит правительству
(власти), как и несостоятельность денежного обязательства.

- 238 -

рассевают личную клевету, или кои целию имеют распаление
чувственности прияпическими изображениями. Тут необходим в цензоре
здравый ум и чувство приличия — ибо решение его зависит от сих
двух качеств. Не должен он забывать, что большая часть мыслей не
подлежит ответственности, как те дела человеческие, которые Закон
оставляет каждому на произвол его совести.

Было время (слава богу, оно уже прошло и вероятно уже не
возврат<ится>), что наши писатели были преданы на произвол ценсуры
самой бессмысленной: некоторые из тогдашних решений могут
10 показаться выдумкой и клеветою. Например, какой-то стихотворец
говорил о небесных глазах своей любезной. Ценсор велел ему, вопреки
просодии, поставить вместо небесных голубые — ибо слово небо
приемлется иногда в смысле высшего промысла! — В славной балладе
Ж.<уковского> назначается свидание накануне Ив.<анова> дня, цен.<сор>
нашел, что в такой великий праздник грешить неприлично, и никак
не желал пропустить бал.<ладу> В. Ск.<отта>. Некто критиковал
траг.<едию> Сум.<арокова>; ценсор вымарал всю статью и написал на
поле: Переменить, соображаясь со мнением публики. Ода Похвала
Вакха
была запрещена, потому что пьянство запрещено божеск<ими>
20 и человеч.<ескими> законами. — Спрашивается, каков был ценсор и
каково было писателям.

Радищ.<ев> в статье своей поместил Кр.<аткое> истор.<ическое>
повеств.<ование> о происх.<ождении> ценсуры. Если бы вся книга
была так написана, как этот отрывок, то, вероятно, она бы не навлекла
грозы на автора. В сей статье Р.<адищев> говорит, что ценс<ура> была
в первый раз установлена инквизицией. Рад.<ищев> не знал, что
новейшее судопроизводство основано во всей Европе по образу судопроизводства
инквизиционного (пытка, разумеется, в сторону). Инквиз.<иция>
была потребностию века. То, что в ней отвратительно, есть необходимое
30 следствие нравов и духа времени. История ее мало известна
и ожидает еще беспристрастного исследователя.

МОСКВА.

Москва! Москва!.. восклицает Р.<адищев> в конце своей книги
и бросает желчью напитанное перо, как будто мрачные картины
воображения рассеялись при взгляде на золотые маковки старой
столицы; он просит читателя подождать его в Всесвятск.<ом> у
околицы на возвратном его пути. Тут он примется опять за свои дерзкие
мечтания, за свои горькие полу-истины... Теперь ему некогда: он

- 239 -

скачет успокоиться посреди родных, позабыться в вихре забав, на
лоне веселой москов.<ской> жизни. До свидания, читатель: ямщик!
погоняй. Москва! Москва!

Многое переменилось со времен Радищева: ныне покидая
смиренную Москву и готовясь увидеть блестящий Петербург, я заранее
встревожен при мысли переменить мой тихой образ жизни на вихрь
и шум, ожидающий меня. Голова моя заранее кружится...

Петр I-ый не любил Москвы, где на каждом шагу встречал
воспоминания мятежей, закоренелую старину и мрачное упрямое
10 супротивление суеверия и предрассудков. Он оставил Кремль, где ему
было не душно, но тесно — и на дальнем берегу Балтийского моря
искал досуга, простора и свободы для своего гения, беспокойного
и могучего. После его смерти, когда старая наша аристокрация на
минуту возымела свою прежнюю силу и влияние, Долгорукие чуть
было не возвратили Москве своих государей, но смерть молодого
Петра II-го, возведение на престол Анны Иоан.<новны> снова
утвердило за молод.<ым> Петербургом его недавние права. [Елисавета,
окруженная старыми сподвиж<никами> Петра В<еликого>, следова<ла>
во всем правилам, принятым ее отцом, к которому питала она пламенную,
20 неограниченную любовь. Ек.<атерина> ласкала Москву, внимательно
прислушивалась ее мнению, не мешала ни ее весельям, ни свободе ее
толков — и во всё время своего долгого царствования только два раза
удостоила М.<оскву> своим присутствием.] Покойный имп.<ератор>
Алекс.<андр> после своего венч.<ания> на ц.<арство> был в Москве
3 раза.

В 1810 в первый раз увидел я государя. Я стоял с народом на
высоком крыльце Николы на Мясн.<ицкой>. Народ, наполнявший все
улицы, по которым должен он был проезжать, ожидал его нетерпеливо.
Наконец показалась толпа генералов, едущих верьхами. Государь
30 был между ими. Подъехав к церкви, он один перекрестился, и по
сему знаменью народ узнал своего г.<осударя>. Через 2 года перед
началом войны — государь опять явился в др.<евней> столице, требуя
содействия от своего дв.<орянства>, которое славно отвечало ему
устами гр.<афа> М.<амонова>. В 1818 приехал он в Москву восставшую
и обновленную. Во время присутствия держ.<авного> семейства
пушечная пальба возвестила Москве рождение в. кн. Александра
Никола<евича>.

Ныне царствующий имп.<ератор> чаще других госуд.<арей>
удостоивает М.<оскву> своим посещением, и старая столица каждый <раз>
40 оживляется и молодеет в пр.<исутствии> своего г.<осударя>. Неожиданный

- 240 -

его приезд в 1830 году, во время появления холеры, принадлежит
истории.

[В Англии правительство тогда только и показывается народу,
когда приходит оно стучаться под окнами (taxes), собирая подать.
Во Франции, когда вывозит оно свои пушки противу площадного
мятежа.]

————

Fuit Troia, fuimus trojani! <См. перевод>

Некогда соперничество между М.<осквой> и П.<етер>.Б.<ургом>
действительно существовало. Нек.<огда> в Москве пребывало
10 богатое, неслужащее боярство, вельможи оставившие службу, люди
независимые по своему состоянию, беспечные, склонные к пышным
увеселениям, к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству.
Нек.<огда> Москва была место, где соединялось русское дворянство,
которое изо всех губерний съезжалось в нее на зиму. Гвард.<ейская>
молодежь являлась тут же из П.<етер>Б.<урга>. Во всех концах
города играла музыка бальная, и везде была толпа. В зале благородного
собрания раза два в неделю было до 5.000 народу. Тут молоды
люди знакомились между собою — улаживались свадьбы. Москва
славилась невестами — как Вязьма пряниками. Московские пиры,
20 так оригинально описанные кн. В.<яземским>, вошли также в
пословицу. Невинные странности москвичей были также признак их
независимости. Красавицы, перенимая П.<етер>Б.<ургские> моды, налагали на
них свою печать. Бывало богатый чудак выстроит себе на одной из
главных улиц китайские домики с залеными драконами, с деревянными
куклами под позолочеными зонтиками; другой выедет на гуляние
в карете из кованого серебра 94-ой пробы, третий на запятки
четвероместных саней поставит человек пять арапов, егерей и скороходов
— и цугом тащится по летней мостовой. П.<етер>Б.<ург> издали
смеялся над странн<остями> старушки Москвы — и в них не
30 вмешивался.

Но куда девались балы, пиры, невесты, чудаки и проказники?

Куда девалась эта суетная блестящая милая Москва, Москва
воспетая Дмитриевым и Баратынским, куда девалась эта шумная,
праздная, безрасчетная детская м.<осковская> жизнь?

Что заменило для Москвы о<тсу>тствующее боярство, праздники,
роскошь? Ссора двух каких-то провинциальных семейств, которые
заехали в Москву и на безлюдие сделались ее высшим обществом —

- 241 -

Теперь в присмиревшей Москве редко раздается стук кареты, огромные
боярские дома стоят пустые, ставни закрыты, на воротах прибито
объявление: что дом прод.<ается> и отд.<ается> в наем, и никто его
не нанимает и не покупает. Улицы мертвы. Барышни бегут к
окошкам, когда едет один из полицмейстеров с своими двумя казаками.
Подмоск.<овные> пусты. Барский дом дряхлеет, во флигеле живет немец
управитель и хлопочет о полотн.<яном> заводе. Обеды даются уже
не имениниками в угоду превосходительных обжор, но обществом
игроков, задумавших поймать какого-нибудь новичка, недавно
10 вышедшего из под опеки, или саратовского откупщика приехавшего на
торги. Московские балы — увы! Посмотри<те> на эти увядшие наряды,
на эти домашние прически, на эти белые платки <?>, на эти подбеле
ные башмачки, которые не в первой уже являются на паркете —
И что за кавалеры? Бедная Москва!

Горе от ума есть уже картина обветшалая. Вы в Москве уже
не найдете ни Фамусова, который всякому рад, и французу из Бордо,
и кн. П.<етру> Ил.<ьичу>, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому, —
ни Т.<атьяны> Ю.<рьевны>, которая Балы̀ дает нельзя <богаче> etc.
Хлестова в могиле. Репетилов уехал в деревню.

20 Упадок Москвы есть явление важное, достойное исследования:
обеднение Москвы есть доказательство обеднения русского
дворянства, происшедшее от раздробления имений, исчезающих с
ужасной быстротою, частию от других причин, о коих поговорим
в другом месте. Так что правнук богача делается бедняком потому
только, что дед его имел четверо сыновей, а отец его столько же.
Он уже не может жить <в> эт<ом> огромн<ом> дом<е>, который не
в состоянии он освещать даже и отапливать. Он продает его в казну
или отдает за бесценок старым заимодавцам и едет в свою деревушку
— заложенную и перезаложенную, где живет в скуке и в нужде,
30 мало заботясь о судьбе детей, которых на досуге рожает ему жена
и которые будут совершенно нищими.

Но улучшается ли от сего состояние крестьян? Крепостной
мелкопоместного владельца терпит более притеснений и несет более
повинностей, нежели крестьянин богатого барина.

Но, говорят некоторые, раздробление имений способствует к
освобождению крестьян. Помещики, не получая достаточных доходов,
принуждены заложить своих крестьян в Опекунский Совет, и
разорив их, приходят в невозможность платить проценты. Имение тогда

- 242 -

поступает в ведомство правительства, которое может их обратить
в вольные хлебопашцы или в экономические крестьяне. Рассчет
ошибочный. Помещик, пришедший в крайность, поспешает продать
своих крестьян, на что всегда найдет охотников, а долг двор<янства>
связывает руки правительству, и не допускает его освободить
крестьян — ибо в таком случае дворянство справедливо почтет свой
долг угашенным уничтожением залога.

Сноски

Сноски к стр. 227

1 Имеется в виду следующее место: Не завидую тебе, что следуя общему обычаю ласкати царям, нередко недостойным не токмо похвалы, стройным гласом воспетой, но нихе гудочного бряцания, ты лстил похвалою в стихах Елисавете. И если б можно было без уязвления истинны в потомства, простил бы я тебе, ради признательныя твоея души ко благодеяниям.

Сноски к стр. 228

1 <„En Russie quelques gentilshommes se sont occupés de littérature“.> <См. перевод>

   2 Имеется в виду следующее место из „Dictionnaire historique et critique de P. Bayle“: „Il s'attacha au cardinal Mazarin qui l'aimait, mais d'une amitié qui ne lui produisait rien. Bonserade, suivant toujours son génie, faisait tous les jours les vers galants, qui lui donnaient beaucoup de réputation. Un soir, le cardinal, se trouvant chez le roi, parla de la manière dont il avait vécu dans la cour du pape, où il avait passé sa jeunesse. Il dit qu'il aimait les sciences; mais que son occupation principale était les belles lettres, et surtout la poésie, où il réussissait assez bien, et qu'il était dans la cour de ce pape, comme Benserade était en celle de France. Quelque temps après il sortit, et alla dans son appartement Benserade arriva une heure après: ces amis lui dirent ce qu'avait dit le cardinal. A peine eurent ils fini que Benserade, tout pénétré de joie, les quitta brusquement sans leur rien dire. Il courut à l'appartement du cardinal et heurta de toute sa force pour se faire entendre. Le cardinal venait de se coucher. Benserade pressa si fort. et fit tant de bruit, qu'on fut obligé de le laisser entrer. Il courut se jeter à genoux au chevet du lit de son éminence; et après lui avoir demandé mille pardons de son effronterie, il lui dit ce qu'il venait d'apprendre, et le remercia avec une ardeur inexplicable de l'honneur qu'il lui avait fait de se comparer à lui pour la réputation qu'il avait dans la poésie. Il ajouta qu'il en était si glorieux, qu'il n'avait pu retenir sa joie, et qu'il serait mort à sa porte si on l'eût empéché de venir lui en témoigner sa reconnaissance. Cet empressement plut beaucoup au cardinal. Il l'assura de sa protection, et lui promit qu'elle ne lui serait pas inutile: en effet, six jours après, il lui envoya une petite pension de deux mille francs. Quelque temps après, il en eut d'autres considérables sur des abbayes; et il aurai été évêque, s'il avait voulu s'engager à l'Eglise“. <См. перевод>

Сноски к стр. 230

1 <Он скитался путями проложенными, и в нечисленном богатстве природы не нашел он ни малейшия былинки, которой бы не зрели лучшие его очи, не соглядал он ниже грубейшия пружины в вещественности, которую бы не обнаружили его предшественники>.

2 <Мы желаем показать, что в отношении российской словесности тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первый виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм не мог. Бакон Верулямский не достоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как можно размножать науки?>

Сноски к стр. 235

1 Окончание главы отсутствует в рукописи.