134

М. К. АЗАДОВСКИЙ

ИСТОЧНИКИ СКАЗОК ПУШКИНА

I

Вопрос об источниках литературного произведения всегда представляет чрезвычайно важную задачу, роль которой не ограничивается только ее филологическим значением, но неизменно, при правильной постановке вопроса, перерастает в проблему общественного порядка и значения. Анализ источников позволяет не только вскрыть историю памятника и установить состав образующих его элементов, но дает материалы для объяснения истоков творчества и исходных позиций автора. Чем значительнее произведение, тем важнее и существеннее проблема источников. В некоторых же случаях она приобретает совершенно первостепенное значение, так как уже самый факт обращения автора к каким-либо определенным источникам вскрывает, на каких путях хотел решать и решал автор стоящие перед ним проблемы. В этом плане вопрос об источниках автора есть вопрос об его общественных позициях.

Такое первостепенное значение имеет проблема источников для анализа пушкинских сказок. Цикл этих сказок — цикл 1831—1834 гг., начинающийся „Сказкой о царе Салтане“ и завершающийся „Сказкой о золотом петушке“, — занимает совершенно исключительное и особое место в творчестве Пушкина, так как с ним связываются представления о важном и значительном переломе в его творчестве. Из биографии Пушкина известно, что огромный интерес к народной поэзии и в частности к сказкам он проявил в период ссылки в с. Михайловском, в 1824—1826 гг. От этого времени сохранилось его письмо к брату Льву, где он пишет: „Знаешь ли мои занятия? До обеда пишу записки, обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!“ Поставщиком сказок обычно считают Арину Родионовну, но, кроме того, Пушкин слушал певцов и сказителей на базарах и ярмарках, и в его бумагах сохранился ряд конспективных записей выслушанных им сказок. Однако, непосредственно в его творчестве это отразилось недостаточно ярко. В качестве такого непосредственного отражения этого экскурса

135

в устное творчество можно назвать только „Пролог“ к „Руслану и Людмиле“, первый набросок которого относится еще к 1824 г., и, может быть, балладу „Жених“. О последней приходится говорить условно, так как источник ее еще не выяснен в полной мере: среди записанных Пушкиным сказок этого сюжета нет. Кроме того, можно еще отметить отдельные фольклорные куски в различных произведениях этого периода.

Новый период фольклорного творчества начинается в 1831 г. На этот раз мы имеем не случайный эпизод, не отдельные отклики, но целую линию, определенную полосу в творчестве. В 1831 г. Пушкин пишет „Сказку о царе Салтане“ и „Сказку о попе и работнике его Балде“, в 1833 г. — „Сказку о рыбаке и рыбке“ и „Сказку о мертвой царевне“, в 1834 г. — „Сказку о золотом петушке“; к 30-м годам относится и неоконченная сказка о медведице.

На этот раз идейные поводы и конкретные источники были иные. Начало 30-х годов ознаменовывается вообще углубленным интересом к фольклору. Начальным периодом работы Пушкина над сказками является знаменитое состязание его и Жуковского в 1831 г., — но это не единичный и не одинокий факт; в этом же году появляются навеянные народными преданиями „Вечера на хуторе близ Диканьки“ Гоголя, в следующем году — сказки Даля, в 1834 г. — „Конек-горбунок“ Ершова. В начале 30-х годов с разных сторон идет работа по собиранию и упорядочению русской народной песни. Сам Пушкин предполагает издать собрание русских песен, С. А. Соболевский усиленно собирает песенники, наконец, с того же 1831 г. начинается вообще история русской фольклористики как науки, в частности, переход от любительства и дилетантства к научному собиранию и научной обработке материалов — деятельность Петра Киреевского. Такое сочетание фактов не может быть случайным и несомненно, что в основе его лежат глубокие причины социального характера.

В своих работах о Языкове и П. Киреевском мне приходилось уже останавливаться на характеристике этого периода.1 Позволю себе коротко сформулировать основные положения, развитые в этих исследованиях. Конец 20-х и начало 30-х годов XIX века ознаменовывается усиленной социальной борьбой на литературном фронте. Эта борьба отображала решающие сдвиги в общественной структуре и неизбежно локализовалась в идеологическом плане на одном из центральных пунктов буржуазного сознания — проблеме национальности или по терминологии того времени, проблеме народности. Этот спор также не был только

136

чисто литературным и отвлеченно-теоретическим: за литературными оценками и суждениями вставал вопрос об общественной гегемонии, о праве тех или иных социальных групп говорить от имени нации, об основных элементах, из которых должна создаваться национальная литература. Таков был смысл знаменитой полемики между „Московским Телеграфом“ и „Литературной Газетой“. Эта тема являлась основным содержанием критических статей братьев Полевых, где ставился вопрос, какому классу более близка и дорога литература, и где этот вопрос решался в пользу „третьего сословия“. Понятно, что проблема народности тесно и неразрывно связывается с проблемой „народной поэзии“, фольклора: фольклор как поэзия народных масс, как выражение их идеологии и как особая форма литературного творчества. „Сказки“ Пушкина были его ответом и его вмешательством в спор о народности в литературе.

II

По господствующему в нашей исследовательской литературе мнению „Сказки“ для Пушкина были материалом, на котором ему „так блестяще удалось перевоспитать себя на родных началах“; они — „свидетельство о процессе полного усвоения им народного духа и склада“, а русский сказочный фольклор — „последняя и высшая школа“, „которая выпустила Пушкина великим национальным художником слова“. Таков, примерно, общий тон высказываний историков литературы и критиков об этом цикле Пушкина. Пути пушкинского творчества в представлении многих исследователей были предопределены няней Пушкина, знаменитой Ариной Родионовной. Она была, согласно общепринятому мнению, и главным объектом „для наблюдений и изучений народности“, и одним из стимулов в том новом этапе, который ознаменовался обращением к народным сказкам. Подобные утверждения и оценки играли в немалой степени и реакционно-политическую роль, придавая творчеству Пушкина шовинистическую окраску.

Таким образом, русский фольклор, стихия русского „подлинно народного“ устного творчества, в которую окунулся Пушкин еще в 20-х годах и к которой снова вернулся в 30-х, представляется основным и определяющим источником творческих опытов Пушкина в „народном духе“. Однако, все эти концепции нуждаются в значительном пересмотре, как в общепринципиальном плане, так и в узко-источниковедческом. Вопрос об источниках „Сказок“ Пушкина должен быть обследован совершенно заново. Уже некоторые прежние исследователи стремились как-то иначе и более широко поставить вопрос о круге источников „Сказок“, и, во всяком случае, не ограничивать его только сферой устных рассказов, выслушанных от няни или каких-либо других сказителей. Ключом для анализа может явиться в некотором роде „Сказка о рыбаке и рыбке“, с которой мы и начнем свое изложение.

137

„Сказка о рыбаке и рыбке“ обычно считается исключительным памятником чутья Пушкина к „подлинно-русской национальной стихии“ и венцом его поэтического мастерства в этой сфере. „Пушкин пленился ясностью и нравственною чистотою этого народного рассказа, — писал Вс. Миллер, — и из своей художественной мастерской возвратил народу алмаз в форме бриллианта чистейшей воды“. Однако уже Белинский ставил под сомнение „народность“ этой сказки.

П. И. Мельников в биографии Даля сообщает, что у последнего хранилась рукопись „Сказки о рыбаке и рыбке“ с автографом Пушкина: „Твоя от твоих приношаху. Сказочнику казаку Луганскому сказочник Александр Пушкин“. Основываясь на этой записи, принято думать, что именно Даль сообщил Пушкину содержание сказки о золотой рыбке; сам же Даль мог ее слышать непосредственно из уст народа; известно, что Даль обладал богатейшим собранием русских сказок, которое в дальнейшем послужило главным фондом знаменитого сборника Афанасьева.

Однако, никто не обратил внимания, что среди известных русских сказок нет сказки, вполне соответствующей пушкинскому тексту. По указателю Aarne — Андреева этот сюжет зарегистрирован 6 раз: в сборнике Афанасьева1 и в сборнике Смирнова.2 Кроме того, сказка на этот сюжет записана в 60-х годах М. Семевским в Псковской губ. (в указателе Андреева не отмечено).3

Из этих текстов только сказка, приведенная в сборнике Афанасьева под № 39, дает ту же схему, что и Пушкин. Эта сказка настолько близка к сказке Пушкина, что встает вопрос о непосредственной прямой связи между ними. Было даже высказано предположение, что именно это и есть та сказка, которую сообщил Пушкину Даль, а после передал в числе других Афанасьеву. Однако, такое предположение явно сомнительно, на что указал еще акад. Л. Майков.4 К тому же, нет никаких указаний, откуда взята афанасьевская сказка. С другой стороны, если допустить, что данная сказка является источником Пушкина, то придется вместе с тем допустить, что Пушкин совершенно рабски следовал своему источнику. Такое предположение было бы, конечно, явно ошибочным, и во всяком случае этому противоречит все, что мы знаем о характере творческой работы Пушкина. Более правильно, поэтому, другое предположение, в свое время высказанное В. Майковым, что в этой

138

сказке мы имеем обратное явление: пересказ сказки Пушкина.1 Такие примеры — обычное явление в сказочной литературе.

Итак афанасьевский текст отпадает, остальные же тексты имеют иную редакцию: они все в ином плане и в иной системе образов. Типичным примером может служить сказка того же афанасьевского сборника, озаглавленная „Жадная старуха“ (№ 40). Старик рубит в лесу дерево; дерево просит пощадить его, обещая исполнить любое желание. Старик просит богатства. Затем старуха посылает старика с требованием к дереву сделать его бурмистром. Дальше старик и старуха делаются последовательно: дворянами, полковником и полковничихой, генералом и генеральшей и, наконец, царем и царицей. Последнее требование: стать богами, но в ответ на последнюю просьбу дерево „зашумело листьями и молвило старику: будь же ты медведем, а жена твоя медведицей. В ту же минуту старик обратился в медведя, а старуха медведицей, и побежали в лес“.

Этот тип представлен и во всех остальных записях. Ни в одной из них нет упоминаний ни о золотой рыбке, ни о какой либо вообще рыбе; в роли последней выступают: чудесное дерево, святой, живущий на дереве, птичка-дрозд, коток-золотой лобок, грош. Превращение в зверей, которым заканчивается приведенная сказка, также обычно для русских вариантов: старик и старуха превращаются в свиней, в быка и свинью и т. д. Притом эти сказки не связаны с какой-либо одной местностью, но относятся к разным частям страны. Район, где записана сказка Афанасьева, неизвестен; сказки же из сборника Смирнова относятся к бывшим Вятской, Казанской, Рязанской губерниям и Акмолинской области; запись Семевского сделана, как уже сказано, в Псковской губернии, наконец, лично мною записана аналогичная сказка в 1927 г. в Восточной Сибири (с. Тунка).

Таким образом, сказка Пушкина выпадает из русской традиции, но всецело примыкает, как мы сейчас постараемся показать, к традиции западноевропейской. Ближе всего она к сказке сборника бр. Гримм.2

139

На эту близость уже давно обращено внимание исследователей; Н. Ф. Сумцов в своем этюде о золотой рыбке даже напечатал перевод гриммовской сказки.1 Однако он не проводил между нею и сказкой Пушкина прямой генетической линии. Вопрос о непосредственной зависимости пушкинской сказки от какого-то русского источника представлялся ему совершенно бесспорным, и гриммовская сказка была нужна ему только как параллель и как материал для характеристики бесспорно-фольклорной основы. В ином плане ставил вопрос В. В. Сиповский; основываясь на этой же параллели, он уже считал возможным утверждать, что гриммовская сказка является непосредственным источником сказки Пушкина.2 Но это мнение было высказано попутно — в статье о „Руслане и Людмиле“ — не только без какой бы то ни было попытки всесторонне осветить вопрос, но и вообще без всякой аргументации; поэтому вполне понятно, что это суждение не встретило никакого признания и сочувствия среди исследователей.

Отмечая близость сказки Пушкина и немецкой, Сумцов отметил и некоторые характерные черты отличия. Самым главным отличием является желание старухи быть Папой и требование божеской власти. Последние два мотива отсутствуют у Пушкина, ибо они вполне естественно должны были отсутствовать и в русских сказках, как мотивы типичные для католических стран. Тем не менее, эти мотивы нашлись и у Пушкина. До сих пор при всех многочисленных исследованиях сказок Пушкина историки литературы и фольклористы не считали нужным обращаться к подлинным рукописям Пушкина. Между тем, это изучение дает возможность совершенно по иному поставить вопрос и найти ответ для решения проблемы источника данной сказки.

Белового автографа сказки „О рыбаке и рыбке“ не сохранилось; но в Гос. Публичной библиотеке СССР им. Ленина в Москве3 хранится черновой текст. Помимо многочисленных разночтений, в этом черновике имеется один эпизод, совершенно отсутствующий в окончательном тексте

140

сказки. Впервые он был прочитан и опубликован С. М. Бонди в его книжке „Новые страницы Пушкина“ (М., 1931):

Проходит  другая  неделя
Вздурилась оп<ять его  старуха>:1
Отыскать мужика  приказала.
Приводят  старика  к  царице.
Говорит  старику старуха:
Не  хочу <быть вольною царицей>
А <хочу быть римскою папой>
Старик  не осмелился  перечить.
Не  дерзнул поперек  слово  молвить.
Пошел он  к  с<инему  морю>
Видит:  бурно черное  море
Так  и  ходят сердитые  волны
Так  и  воют  воют  зловещим
Стал <он кликать рыбку золотую>

———

Добро  будет  она  Римскою  папой

———

Воротился  старик  к  старухе
Перед  ним  монастырь латинский
На  стенах  [латинские]  монахи
Поют  латынскую  обедню.

———

Перед  ним  вавилонская  башня
На  самой  верхней  на  макушке
Сидит  его  старая  старуха
На  старухе  сарочинская  шапка
На  шапке  венец  латынский
На  венце [не  разб.] спица2
На  спице [Строфилус] птица
Поклонился  старик  старухе,
Закричал  он  голосом  громким:
Здравствуй  ты старая баба
Я  чай  твоя  душенька довольна
Отвечает  глупая  старуха:
Врешь ты  пустое  городишь,
Совсем  душенька  моя  не довольна
Не  хочу я быть Рим<скою  папой>
А хочу быть владычицей  морскою
Чтобы  жить мне  в  Окияне-море
Чтобы  служила  [мне]  рыбка  золотая
И  была  бы у меня  на  посылках...

141

Этот текст, в сущности, уже совершенно решает вопрос об источнике, однако сам Бонди все же не решился сделать этого решительного вывода. С осторожностью, всегда характеризующей этого исследователя, он полагал, что утверждать непосредственное влияние гриммовской сказки на сказку Пушкина „было бы все-таки очень поспешно“.

Но дальнейший сравнительный анализ текста делает совершенно лишней подобную осторожность. В том же черновом тексте мы находим еще ряд моментов, определенно указывающих на первоначальный источник. В гриммовской сказке старуха так выражает свое желание быть богом: она не может перенести, что солнце и луна заходят и поднимаются без ее разрешения. В черновике Пушкина первоначально было написано:

Не  хочу  быть римскою  Папой,
А  хочу  быть  владычицей  солнца.

Затем вторая строка зачеркнута и заменена:

А хочу  быть владычицей  морскою,

как это и вошло в окончательную редакцию.

В ответ на последнюю просьбу камбала в гриммовской сказке отвечает: „ga man hen, se sitt all weder in’n Pisputt“ (ступай домой, она снова сидит в лачуге).

В тексте Пушкина иначе:

Ничего  не  сказала  рыбка,
Лишь хвостом  по  воде  плеснула,
И  ушла  в  глубокое  море.

Но в черновике была первоначально иная редакция, опять-таки вполне соответствующая гриммовскому тексту:

Золотая  рыбка  нырнула
Промолвя .......
Ступайте  вы  оба  в  землянку.

Затем эти строки зачеркнуты и заменены:

Рыбка  хвостом  по  воде  плеснула
Да  нырнула  в  синее  море.

Наконец, вполне соответствует немецкой сказке мотив последовательного усиления волнения моря и изменения его цвета при каждом новом требовании старухи. Когда рыбак, в сказке Гриммов, приходит с первой просьбой, он видит: „Wöör de See ganz grön un geel un goor nich wee so blank“ (море стало совершенно зеленое и желтое и не такое светлое); во второй раз вода делается темносиней и серой; в третий раз — темносерой и неспокойной и т. д. — в последний раз он уже застает бурю и непогоду.

142

Такую же градацию в изменении пейзажа моря мы находим и у Пушкина:

Вот  пошел  он  к  синему  морю;
Видит:  море  слегка  разыгралось.

При второй просьбе:

Вот  пошел  он  к  синему морю
(Помутилось синее  море),

В третий раз:

Неспокойно  синее  море;

затем — „почернело синее море“, и наконец, в последний раз:

Видит  на  море  черная  буря;
Так  и  вздулись сердитые  волны,
Так  и  ходят, так  воем  и  воют.1

Значение этого сопоставления усилится, если мы припомним, что подобного рода пейзажные картины вообще редки в фольклоре и уже почти совершенно чужды русской народной сказке.

Таким образом, устанавливается ряд очень характерных и убедительных совпадений, позволяющих установить прямую зависимость сказки Пушкина от гриммовского текста. Из деталей первой в тексте Гриммов отсутствует: мотив корыта (первое требование у Гриммов — новый дом), по разному именуются рыбки: у Пушкина — золотая рыбка, у Гриммов — камбала, причем у Пушкина упущено указание, что рыбка — заколдованный принц. Наконец, Пушкин значительно усилил мотив покорности мужа. В сказке Гриммов старик только покорный муж, не смеющий ослушаться приказов жены и пользующийся вместе с ней дарами чудесной рыбы; у Пушкина — старик совершенно отделяется от старухи, чем достигается большая художественная и психологическая глубина.

Текст немецкой сказки Пушкин переключил в план русской. Первоначально он, как это обнаруживает черновик, еще более заострял и подчеркивал черты национального колорита. Так, например, он хотел перенести действие на озеро Ильмень. Первый стих черновой редакции имел первоначально такую форму:

На  Ильмене  на  славном  озере.

Ст. 32 в черновике имел редакцию:

А рыбка  то  говорила  по  русски.

143

Ст. 130—132 (как ты смеешь мужик спорить со мною, со мною, дворянкой столбовою) в черновике имел еще более подчеркнутый национальный колорит и специфически локальный характер:

Я  тебе  госпожа  и  дворянка,
Я  дворянка,  а  ты  мой  оброчный  крестьянин.

В окончательной редакции Пушкин отказался от этих подчеркиваний национально-русских черт, но вся сказка настолько выдержана в стиле подлинно-русской сказки, что нескольким поколениям исследователей не приходила в голову мысль о возможности прямого и непосредственного воздействия какого-либо иностранного источника.

III

Решение вопроса об источнике „Сказки о рыбаке и рыбке“ позволяет увереннее подходить к решению и других вопросов, связанных с источниками сказок Пушкина. Некоторые факты, бывшие ранее неясными, теперь находят себе полное осмысление. В частности, совершенно проясняется вопрос о генезисе „Сказки о мертвой царевне“. В. Сиповский в той же уже цитированной статье о „Руслане и Людмиле“ опять-таки вскользь заметил, что „Мертвая царевна“ представляется скорее западноевропейской сказкой, чем русской.1 Это вызвало тогда же ряд возражений, и Н. Лернер, выражая общую точку зрения, категорически писал: „мнение В. Сиповского что эта сказка более принадлежит Западу, чем русскому народу, явно неверно“.

Однако догадка В. В. Сиповского несомненно правильна.

Вопрос об источнике „Мертвой царевны“ представлялся прежним исследователям еще потому бесспорным и ясным, что источник, казалось, был налицо. Среди записей сказок, сделанных самим Пушкиным, находится и запись сказки о „Мертвой царевне“; было естественно предположить, что эта когда-то лично слышанная Пушкиным сказка и послужила непосредственным источником для поэтической обработки. Но это не совсем так; приходится констатировать, что все исследователи ограничились только общим сопоставлением сюжетов и не дали себе труда вчитаться и вдуматься в детали.

Текст в записи Пушкина имеет следующую редакцию: „Царевна заблудилася в лесу. Находит дом пустой, убирает его. 12 братьев приезжают: ах, говорят, тут был кто-то или мужчина или женщина, коли мужчина — будь нам отец родной али брат названной; коли женщина — будь нам мать али сестра... Сии братья враждуют с другими 12 богатырями; уезжая они оставляют сестре платок, сапог и шапку — если кровию нальется, то не жди нас. Приезжая назад, спят они сном богатырским:

144

в первый раз — 12 дней, второй — 24, третий — 31 [может быть описка: 36]. Противники приезжают и пируют. Она подносит им сонных капель и проч. Мачиха ее приходит в лес под видом нищеньки; собаки ходят на цепях и не подпускают ее. Она дарит царевне рубашку, которую та надев умирает. Братья хоронят ее в гробнице, натянутой золотыми цепями к двум соснам. Царевич влюбляется в ее труп и проч.“

Стоит только внимательнее сопоставить этот текст с текстом сказки Пушкина, как сейчас же станет ясным, что связь его с пушкинской сказкой очень отдаленная и не идет дальше общности сюжета. Прежде всего, в прозаической записи отсутствуют мотивы рождения дочери, зависти мачехи, волшебного зеркальца, решения мачехи убить свою соперницу и т. д. Сказка, слышанная Пушкиным, начиналась прямо с мотива блуждания в лесу. Далее, в тексте записи упоминается двенадцать богатырей, которые враждуют с другими двенадцатью же богатырями; упоминаются обычные в фольклоре чудесные предметы, которые свидетельствуют о смерти в бою; наконец, имеются уже совершенно необычные для этого типа сказок детали, как приезд противников к спящим богатырям и подвиг царевны, усыпляющей их сонными каплями. Все это совершенно отсутствует в тексте Пушкина.

В отличие от „Сказки о рыбаке и рыбке“ сюжет „Мертвой царевны“ очень богато представлен среди русских сказок. По указателю Андреева он зарегистрирован в количестве 30 нумеров; кроме того, этот сюжет часто связывается с сюжетом „Оклеветанной девушки“ (Aarne — Андреев № 883); наконец, есть несколько текстов, где этот сюжет связан с сюжетом „Жениха“. Анализ этих текстов представляет большие трудности, так как почти все записи являются позднейшими редакциями, а стало быть очень многие из них могли уже отразить не только какую-то фольклорную традицию, но и непосредственное влияние пушкинской сказки, подобно тому, как мы это видели в „Сказке о золотой рыбке“ афанасьевского сборника.

Но все же можно отметить ряд моментов, свойственных исключительно русским редакциям. Прежде всего, решительно во всех текстах отсутствуют некоторые черты, характерные для сказки Пушкина. Во-первых — мотив рождения дочери. Русские сказки не останавливаются обычно на деталях рождения дочери, коротко только фиксируя последнее: „Жил себе король с королевой и имел одну дочку очень красивую. После у короля жена умерла“ и т. д. (Афанасьев, № 121а); „В некотором царстве, в некотором государстве жил был купец-вдовец; у него были сын да дочь...“ (там же 121б). Аналогичное начало в сборнике Худякова (III, № 90);1 наиболее распространенный пример дает сборник Ончукова: № 154 — „Елена прекрасная и мачеха“;2 этот текст заметно подвергся влиянию

145

сказки Пушкина, но в нем нет никаких подробностей рождения дочери: „В некотором царстве, в некотором государстве жил был простой мужик. Жена у него была из той же деревни откуда и он сам. Прошел год после свадьбы, жена родила девочку, которую назвали Еленой и так Елена была красива, что ее назвали прекрасной. Недолго после родов жила мать, а мужу своему наказала беречь дочь“ и т. д.

Точно также в русских редакциях слабо развит мотив соперничества из-за красоты. Очень часто он совсем отсутствует; девушку изгоняют из-за клеветы; там же, где этот мотив есть, он дается в ином виде, чем у Пушкина. Мачеха преследует падчерицу, потому что та красивее ее родной дочери: мотив же соперничества из-за красоты непосредственно мачехи и падчерицы встречается только дважды в двух сказках, записанных в начале XX века: в упомянутой сказке в сборнике Ончукова и, в близкой ей по изложению сказке, в сборнике пермских сказок Зеленина (№ 44) „Про Елену красоту золотую косу“.1 Но оба эти текста нужно принимать в расчет с большой оговоркой, так как оба они несомненно отразили литературное воздействие пушкинского текста; кроме того, сказка в сборнике Ончукова представляет собой контаминацию многих сюжетов и является чрезвычайно путанной.

Но если мы обратимся опять к тому же сборнику, который послужил источником для „Сказки о рыбаке и рыбке“, то без труда сможем найти текст, представляющий полную аналогию со сказкой Пушкина. Это „Schneewittchen“ (обычно переводится: „Белоснежка“). Больте и Поливка устанавливают следующую схему сюжета: 1. Красота героини, белой как снег и румяной как кровь; 2. Зависть мачехи, обладающей волшебным зеркалом; 3. Мачеха приказывает слугам убить героиню; слуга уводит ее в лес, но там щадит ее; 4. Мачеха отыскивает ее и пытается умертвить посредством отравленного пояса, гребня, яблока; 5. Карлики (или разбойники), приютившие у себя Белоснежку, кладут мертвую девушку в стеклянный гроб; 6. Королевский сын находит гроб и пробуждает девушку к жизни; 7. Наказание злой мачехи.2

Эта схема совершенно соответствует схеме пушкинской сказки, — особенно же важны совпадения в деталях. Мы находим здесь как раз те мотивы, отсутствие которых мы отметили в русских сказках: мотив рождения дочери и мотив зависти. Решающей деталью, с нашей точки зрения, является первая: в сборнике бр. Гримм царевна имеет имя: Schneewittchen — Белоснежка; это имя она получает потому, что бела как снег. О ее рождении сказка так рассказывает; „Однажды зимой, когда снежные хлопья падали с неба точно перья, королева сидела у окна, рама которого

146

была из черного дерева, и шила. Она шила и смотрела на снег и уколола иглой палец, — и три капли крови упали на снег. И так красиво выглядела кровь на белом снегу, что она подумала: «Еслиб у меня родилась дочь, белая, как снег, красная, как кровь и черноволосая, как дерево рамы». И вскоре она родила девочку, которая была бела, как снег, румяна, как кровь и черноволоса, как черное дерево, и потому её назвали Белоснежкой. И как только она родилась, королева умерла“.

Ни в одной русской сказке нет ни соответствующего немецкой сказке имени царевны, ни соответственных подробностей. У Пушкина также отсутствует имя, но внешний образ царевны, как он дан Пушкиным, весь построен на этом мотиве. Его царевна бела как снег, черноброва и румяна:

Царевна  молодая
Тихомолком  расцветая
Между  тем  росла,  росла,
Поднялась — и  расцвела
Белолица,  черноброва.

Далее, в ответе зеркальца:

Ты  прекрасна  спору  нет;
Но  царевна  всех  милее,
Всех  румяней  и  белее

У Пушкина сохранен и мотив происхождения Белоснежки: царица во время беременности глядит на снег:

Ждет-пождет  с  утра  до  ночи,
Смотрит  в  поле,  инда  очи
Разболелись глядючи
С  белой  зори  до  ночи.
Не  видать милово  друга!
Только  видит:  вьется  вьюга,
Снег  валится на  поля,
Вся  белешенька  земля.
Девять месяцев  проходит,
С поля  глаз  она  не  сводит

Это же подчеркнуто в злобной реплике мачехи:

Мать беременна  сидела,
Да  на  снег  лишь и  глядела.

Точно также, как уже сказано, русские сказки не останавливаются подробно на смерти матери. Они констатируют только факт смерти и не интересуются деталями. Смерть матери нужна для того, чтобы ввести в мотивировку мачеху. Самый образ матери остается неясным.

В гриммовской сказке последний слегка уже намечен. Смерть ее описана так: „und wie das Kind geboren war, starb die Königin“ (когда дитя родилось, королева умерла). У Пушкина набрасывается образ тоскующей

147

жены, долго и безуспешно ждущей мужа и умирающей в день рождения дочери.

Вот  в  сочельник  в  самый, в ночь
Бог  дает  царице  дочь.
Рано утром гость желанный
День и  ночь так  долго  жданный,
Издалеча  наконец
Воротился  царь отец.
На  него  она  взглянула,
Тяжелешенько  вздохнула,
Восхищенья  не  снесла,
И  к  обедне  умерла.

Следует отметить еще и другие детали. В сказке Гриммов царевна находит приют у семи гномов, в записи Пушкина у двенадцати богатырей. Пушкин контаминирует эти детали, — отбрасывает карликов, вводит богатырей, но сохраняет гриммовское число 7. Все же прочие, типичные для волшебной сказки детали записанного им варианта он отбрасывает (вражда с другими богатырями; платок, сапоги, шапка, которые должны намокнуть кровью в случае смерти героев и т. д.).

Отклонение от своего источника Пушкин сделал в образе королевича Елисея. И немецкая и русская сказка не знают жениха. Сказочная традиция: царевич случайно наталкивается на гроб, видит в нем девушку, влюбляется в нее и т. д. Но мотив поисков возлюбленной или возлюбленного очень распространен в западно-европейской традиции, в частности он встречается и в сказках бр. Гримм. Из их сборника Пушкин заимствовал и такую деталь, как обращение к солнцу, месяцу и ветру. В сказке „Der singende-springende Löweneckerchen“ молодая королева отыскивает своего мужа, превращенного в белого голубя. В поисках его она обращается к солнцу, месяцу и ветрам: солнце, месяц и три ветра не могут ей помочь и только наконец южный ветер открывает ей местопребывание её супруга.1

После отрицательного ответа королева с тем же вопросом обращается к месяцу и ветру. Связь этого эпизода с соответственным обращением

148

королевича Елисея совершенно бесспорна. Следует отметить еще одну деталь: в записи Пушкина царевну хоронят „в гробнице, натянутой золотыми цепями к двум соснам“; у Гриммов — карлики кладут царевну в стеклянный гроб, пишут на нем золотыми буквами ее имя и поднимают гроб на высокую гору. Пушкин и в данном случае сочетает оба источника: он берет у Гриммов стеклянный (хрустальный) гроб и высокую гору, но сохраняет цепи из русской сказки, заменяя их только чугунными. Из русского же источника — мотив собаки, не допускающей злой старухи к царевне.

Таким образом можно решительно утверждать, что главным источником сказки о мертвой царевне были сказки из гриммовского сборника, и только в незначительной части он воспользовался своей собственной записью. Но знал ли Пушкин сборник бр. Гримм? Известно, что Пушкин не знал немецкого языка, — и это обстоятельство было главным аргументом против предположения Сиповского. Трудно допустить, что Пушкину, плохо разбиравшему по немецки — писал Лернер — могла быть известна померанская сказка.1

Это возражение ни в коем случае не может быть решающим. У Пушкина могло быть много путей знакомства со знаменитым сборником. Прежде всего с этим сборником он мог познакомиться в своем дружеском литературном кругу. Немецким языком прекрасно владели его ближайшие друзья: Вульф, Жуковский, которые были у него в значительной мере посредниками между ним и немецкой литературой. Жуковский превосходно знал гриммовский сборник и даже был одним из его первых переводчиков в России. Таким образом, первое знакомство со сказками братьев Гримм могло быть осуществлено еще в 20-х годах. В начале же 30-х годов Пушкин уже получил и личную возможность, хотя и частичную, ознакомиться непосредственно с этой книгой, правда, в переводе. В библиотеке Пушкина имеется книга „Vieux contes. Pour l’amusement de grands et des petits enfans (s. a.). Никто из исследователей не обратил внимания на этот факт, однако данная книга не что иное как первый французский перевод сказок Гриммов, вышедший в 1830 г.2 Сборник анонимен, не указано ни имени переводчика, ни имени составителя; в предисловии только отмечено, что это является переводом или переделкой народных немецких сказок. Сборник этот — не полон: в нем всего около 35 сказок, но, что чрезвычайно важно, все три сказки, отмеченные нами выше как источники сказок Пушкина, во французском сборнике имеются.

Следует подчеркнуть еще одну деталь: у Пушкина в первой сказке действует золотая рыбка; у Гриммов — камбала. Можно было бы предположить, что Пушкин воспользовался вариантом, приведенным в третьем издании, где камбалы нет, а фигурирует просто рыбка. Но эта замена

149

еще проще может быть объяснена французским источником, где также отсутствует камбала (во французском тексте: gros poisson).

„Сказка о мертвой царевне“ была написана Пушкиным вскоре же после „Сказки о рыбаке и рыбке“. Обе они вышли как бы из единого потока впечатлений, вызванных непосредственным знакомством со сборником бр. Гримм в его французской интерпретации.

IV

Таким образом, мы видим, что обе эти сказки тесно связаны с книжным источником. Всецело из книги и „Сказка о золотом петушке“. После тщательного анализа, данного А. А. Ахматовой, можно уже не возвращаться к этому вопросу.1 Источник этой сказки определен совершенно точно и бесспорно. Сюжет ее, основное развитие действия, ряд деталей заимствованы Пушкиным из книги Ирвинга „The Alhambra“, вышедшей в Лондоне в 1832 г. и известной Пушкину по вышедшему в том же году французскому переводу: „Les contes d’Alhambra, précédes d’un voyage dans la province de Grenade“. Это издание находилось и в библиотеке Пушкина. Книга Ирвинга, конечно, не фольклор, но так, несомненно, воспринимал ее Пушкин, рассматривая книгу Ирвинга в одном ряду со сказками Гриммов.

Можно предположить, что круг книжных источников был шире и не ограничивался только определенными материалами. Так, например, сюжет „Мертвой царевны“ был известен Пушкину не только по гриммовской сказке и собственной записи, но и по имевшемуся в его библиотеке сборнику сказок „Старая погудка на новый лад или полное собрание древних простонародных сказок. Издана для любителей оных. Иждивением московского купца Ивана Ивановича“. Часть вторая. М., 1795. Среди включенных в него текстов имеется „Сказка о старчиках-келейчиках“, старчики-келейчики (очевидно нищие) играют здесь роль зеркала, давая оценку красоты мачехи и падчерицы. Некоторые детали пушкинской сказки, по всей вероятности, восходят к этому источнику. Напр., обращение к спрятавшейся царевне: „есть ли ты здесь добрый человек, то выйди к нам; и когда ты старик, то будь нам дедушка; есть ли ты молодой, будь нам брат; когда старушка, то будь нам бабушка, а когда молодица, то сестрица“ (стр. 91), — ср. у Пушкина:

Коль ты  старый  человек,
Дядей  будешь нам  на-век.
Коли  парень ты  румяный,
Братец  будешь нам  названный.
Коль старушка, будь нам  мать,
Так  и  станем  величать.
Коли  красная  девица
Будь нам  милая  сестрица.

150

Значение этих разнообразных книжных источников встанет еще яснее при дальнейшем анализе. В частности, в той или иной мере с ними связаны и неоконченная сказка о медведице и „Сказка о царе Салтане“.

V

Очень труден вопрос об источниках „Сказки о царе Салтане“. На первый взгляд, дело представляется как будто очень простым. Сюжет „Салтана“ очень распространен, в бумагах Пушкина имеется ряд его записей, таким образом, как будто на лицо все данные для того, чтобы возвести эту сказку всецело к устной фольклорной традиции, как это обычно и делается. И однако вопрос гораздо сложнее.

У Пушкина мы имеем три записи данного сюжета. Одна относится к 1824 году и находится среди записей, известных под условным названием „Сказок Арины Родионовны“, другая в кишиневской тетради 1822 г. (Лен. б-ка, № 2366) и третья в тетради 1828 г. (Лен. б-ка, № 2391), как прозаическое изложение стихотворного начала. Приведем обе записи:

Текст кишиневской тетради имеет следующее содержание: „Царь не имеет детей. Слушает трех сестер: когда бы я была царица, то я бы [выстроила дворец] всякий день и пр.... Когда бы я была царицей, завела бы... На другой день свадьба. Зависть первой жены; война, царь на войне; [царевна рождает сына], гонец etc. Царь умирает бездетен. Оракул, буря, ладья. Избирают его царем — он правит во славе — едет корабль — у Салтана речь о новом государе. Салтан хочет послать послов, царевна посылает своего поверенного гонца, который клевещет. Царь объявляет войну, царица узнает его с башни“. Запись очень схематична. Царь, умирающий бездетным, — несомненно, царь страны, в которую прибыла изгнанная царица с сыном, „Царевна рождает сына“ — новая жена; второй же раз под „царевной“ именуется первая жена царя, а под „царицей“ — мать царевича.

Н. О. Лернер предлагал считать эту запись позднейшей вставкой в кишиневскую тетрадь, сделанной приблизительно в 1824—1825 гг., т. е. тогда, когда Пушкин начал непосредственно знакомиться с русским сказочным миром, а не тогда, когда поэт был оторван от народа.1

Запись 1828 г. имеет такой вид:

[Три  девицы  под  окном]
Пряли  поздно  вечерком
Если  б  я  была  царица
Говорит  одна  девица
То  на  весь народ  одна
Наткала  б  я  полотна —
Если  б  я  была  царица
Говорит  ее  сес<трица>

151

То  сама  на весь бы  мир
Заготовила  я  пир —
Если  б  я  была  царица1
Третья  молвила  девица
Я  для  батюшки  царя2
Родила  б  богатыря.

После этого стихотворного текста следует прозаическая запись: „Только успели они выговорить сии слова, как дверь [светлицы] отворилась — и царь вошел без доклада — царь имел привычку гулять поздно по городу и подслушивать речи своих подданных. Он с приятной улыбкою подошел3 к меньшей сестре, взял ее за руку и сказал: будь же царицею и роди мне царевича;4 потом обратясь к старшей и средней, сказал он: ты будь у меня при дворе5 ткачихой, а ты кухаркою. С этим словом, не дав им образумиться, царь два6 раза свистнул; двор наполнился воинами и царедворцами и, серебряная карета подъехала к самому крыльцу царь сел в нее с новою царицей, а своячен<иц> велел везти во дворец — их посадили в телеги и все поскакали“.

Кишиневскую запись считают „программой сказки“, записью народной сказки, попыткой по памяти восстановить текст сказки, слышанной ранее и т. д. Текст 1828 г. считается конспектом или планом для дальнейшей поэтической обработки. Все эти суждения, однако, совершенно ошибочны. Особенно ошибочно суждение Н. О. Лернера, предлагавшего, как мы видели, даже датировать эту запись эпохой непосредственного знакомства Пушкина с русскими сказками в устной передаче.

Запись 1824 г. и запись кишиневской тетради, к какому бы году она ни относилась, не имеют между собой никакой связи, кроме общего сюжета. Это различные версии одного сюжета. В записи 1824 г. царица рождает 33, в кишиневской — одного сына; в первой — царицу с сыном бросают в море в засмоленной бочке, во второй — в ладье; в первой — он строит новый город; во второй — избирается царем страны, где только что умер царь, не оставив наследника. Наконец, в последней царь объявляет войну сыну, чего нет в первой и вообще нет ни в одном из известных устных вариантов. Запись 1822 г. представляет, несомненно, краткую конспективную запись какого-то книжного источника, параллельную повести о Бове, конспективная запись которой находится также в этой

152

тетради. За это говорят такие детали, как „оракул“ „ладья“, „буря“ (очевидно, прибивающая ладью к неизвестной стране), объявление войны и т. д. Источник этой записи пока еще установить трудно.

Записью книжного происхождения является несомненно и прозаический текст 1828 г. Ни в коем случае невозможно считать этот текст конспектом или планом для дальнейшей поэтической обработки. Пушкин никогда не выписывал так тщательно конспектов или планов, да еще тщательно подыскивая слова и выражения, как это показывают исправления. Здесь можно высказать два предположения: или перед нами попытка создать текст сказки, в которой бы чередовались поэтическая и прозаическая форма, или же перевод какого-то иностранного источника. Последнее предположение представляется наиболее вероятным. Ниже мы постараемся определить и возможный непосредственный источник этой записи.

Текст пушкинской сказки, в основном, восходит к Михайловской записи 1824 г., но с рядом черт и из кишиневской записи. Некоторые стихи поэта дословно воспроизводят запись 1824 г.: „с первой ночи понесла“; „не мышенка, не лягушку, а неведому зверюшку“ и др. Мотив рождения тридцати трех богатырей Пушкиным отброшен, но сохранен в другом виде: богатыри — братья царевны Лебеди. Из этой же записи взят мотив кота у лукоморья, рассказывающего сказки, и введен в „Пролог“ к „Руслану и Людмиле“, первая редакция которого относится к пребыванию в Михайловском и записана на внутренней стороне переплета той же тетради. Кроме того, Пушкин отбросил и другое чудо: „за морем стоит гора, а на горе два борова“ и т. д., заменив его чудесной белкой. Первый мотив очень распространен в русском фольклоре и встречается в той или иной вариации в целом ряде текстов: „Свинка золотая щетинка“ (А. Смирнов. „Великорусские сказки из архива Географического общества“, № 21); „бык, в.... песок толченый, в боку нож востреный“ (Зап. Красноярского подотдела Вост.-Сиб. отд. Русск. Геогр. общ., т. I, в. I, стр. 53). „Гора об гору трется и песочек точится“ (И. Худяков. „Великорусск. сказки“, III, 81); оригинальное соединение в сборнике Афанасьева: мельница, — сама мелет, сама веет, пыль во сто верст мечет; возле мельницы золотой столб стоит, на нем золотая сетка висит и ходит по тому столбу кот ученый и т. д. (Афанасьев, № 159). Что же касается мотива белки, грызущей золотые орешки с изумрудными ядрами, то его источник остается пока совершенно неясным: русскому фольклору он совершенно чужд.

Самый сюжет сказки очень распространен как в русском, так и в западноевропейском, вернее — в мировом фольклоре.1 Наиболее интересными

153

и богато разработанными представляются сказочные тексты в сборниках Ончукова,1 Худякова,2 Азадовского3 и Афанасьева.4 Но несомненно, что ряд текстов уже вторичного происхождения под влиянием пушкинской сказки — этим обратным влиянием объясняется и столь большое количество вариантов.

В западноевропейской традиции сюжет „оклеветанной матери“ известен, кроме устной, и в письменной литературе. Древнейший текст — в знаменитом сборнике Страпаролы (Straparola. Le piacetti notti. I—II. 1550—1553), получивший широкую известность в обработке М-ме d’Aulnoy („Contes de fées“, 1698) под заглавием: „La princesse Belle-Etoile“.

Схема рассказа Straparola-d’Aulnoy такова.

Король подслушивает разговор трех сестер. Первая похваляется утолить жажду всего двора одним стаканом вина, другая — наткать на весь двор прекрасных и тонких рубашек, и третья — родить трех чудесных детей: двух мальчиков и одну девочку с золотыми косами, с жемчужным ожерельем на шее и звездой во лбу. Король женится на младшей сестре, которая в отсутствие царя выполняет свое обещание, но завистливые сестры подменяют рожденных детей щенятами. Король приказывает заточить жену в темницу, а детей бросить в реку. Брошенных детей, однако, спасает мельник, который и воспитывает их у себя. Став юношами, они узнают, что мельник не их отец, и отправляются в столицу, где живет король. Позже они добывают три чуда: танцующую воду, поющее яблоко и зеленую птичку-прорицательницу. В поисках этих чудес, они претерпевают различные приключения, превращаются в камни и т. д. Их освобождает сестра, и добытая ею зеленая птичка позже открывает королю всю правду.

К тексту Straparol’ы очень близок французский перевод „Тысячи и одной ночи“, сделанный Galland’ом в 1704—1717 годах. Как известно, в основном составе „Тысячи и одной ночи“ сюжета „Царя Салтана“ нет, и соответственная сказка включена Galland’ом совершенно произвольно — источники его версии до сих пор не обнаружены.

E. Cosquin указывает еще на один сходный рассказ, появившийся в Париже в 1722 г. в книге, озаглавленной „Le gage touché“, и который был ему известен только по краткому сообщению E. Rolland’a в журнале „Mélusine“, 1877 (стр. 214). Из всех этих версий Пушкину были бесспорно известны d’Aulnoy и Galland.

154

Текст прозаического отрывка в записи 1828 г. очень близок к тексту Galland’a, и очень возможно, что последний и является его источником.1

Очень любопытно, что ни в одном из этих источников, как ни в одной пушкинской записи, нет образа царевны Лебеди. Этот образ отсутствует обычно и в русских фольклорных редакциях данного сюжета. А. Л. Слонимский считает даже, что образ царевны Лебеди изобретен Пушкиным и что в создании его отразилось личное чувство Пушкина к жене.2

Конечно, никак нельзя согласиться с аргументацией и выводами А. Л. Слонимского. Царевны Лебеди, действительно, нет в этих сказках, но этот образ есть в других и вообще является чрезвычайно характерным и типичным для фольклорной традиции. Мы не знаем подлинных размеров знакомства Пушкина с устной традицией — нет оснований считать его очень большим3 — но этот образ Пушкин мог встретить в целом ряде известных ему книжных источников. „Дева с золотой звездой во лбу“ — любимый образ западноевропейского фольклора, встречается он и в сказках бр. Гримм; но, кроме того, у Пушкина был под рукой еще один источник, к которому он довольно часто обращался. Это сборник Кирши Данилова.

Известен глубокий интерес Пушкина к этому сборнику. Следы непосредственного воздействия Кирши мы находим в целом ряде текстов Пушкина. В частности, безусловно из этого сборника заимствовано до сих пор

155

необъясненное исследователями имя „Бабарихи“ в „Сказке о царе Салтане“. Оно взято Пушкиным из шутливой песни о дурне:

Добро  ты  баба,
Баба-Бабариха,
Мать  Лукерья
Сестра  Чернава!1

Нет надобности возводить к этому же источнику имя Чернавки в „Сказке о мертвой царевне“. Но, бесспорно, из Киршевского сборника заимствованы упоминающиеся в той же сказке „Пятигорские черкесы“:

Или  вытравить из  леса
Пятигорского  черкеса.

В сборнике Кирши Данилова „Пятигорские черкесы“ упоминаются неоднократно: в былинах „Добрыня чудь покорил“, „О Скопине-Шуйском“ и др.2

Из этого же источника мог Пушкин почерпнуть и образ царевны Лебеди. В былине о Потоке читаем:

И  увидел  белую  лебедушку,
Она  через  перо  была  вся  золота,
А  головушка  у  ней  увивана  красным  золотом
И  скатным  жемчугом  усажена
...................
...................
А  и  чуть было  спустит  калену  стрелу —
Провещится  ему  Лебедь белая,
Авдотьюшка  Лиховидьевна:
„А и  ты  Поток  Михайло  Иванович,
Не  стреляй  ты  меня, лебедь белую,
Не  в  кое  время  пригожуся  тебе“.
Выходила  она  на  крутой  бережок,
Обернулася  душой  красной  девицей.3

Но в разработке этого образа есть еще одна особенность, которая с большой уверенностью позволяет говорить о наличии в данном случае не только русских, но и западноевропейских (хотя бы и переводных) источников. Стихи 183—186:

Ты  не  лебедь, ведь, избавил
Девицу  в  живых  оставил,
Ты  не  коршуна  убил.
Чародея  подстрелил.

156

имели первоначально несколько иной вид. Стих 184 (по зачеркнутой редакции в беловом списке) читался так:

Ты  волшебницу  оправил.

Таким образом, в первоначальном замысле Пушкина было: волшебница и чародей — определенный образ западноевропейского романа, перешедший и в нашу лубочную сказку и повесть. Образ царевны Лебеди носит печать как бы двойственного происхождения. Связанный генетически с западноевропейской традицией авантюрной повести, в дальнейшем он разработан Пушкиным уже в плане русского фольклора, как его отразил сборник Кирши Данилова.

Черты западноевропейской авантюрной повести, вообще, очень заметны в „Сказке о царе Салтане“: образ чародея, облик самого князя Гвидона, — все это ведет к западноевропейской повести. Очень вероятно, что эти „авантюрные“ черты отражены не непосредственно, а через лубочные повести. Характерно в этом отношении само заглавие сказки. Полное заглавие имеет такой вид: „Сказка о царе-Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди“. Заглавие в таком виде носит явно стилизованный и подражательный характер. И очень нетрудно определить непосредственный источник этой стилизации или подражания. Это типичное заглавие лубочной повести: напр., „Сказка полная о славном, сильном, храбром и непобедимом витязе Бове-королевиче и о прекраснейшей супруге его, королевне Дружневне“ или „Сказка о храбром и славном и могучем витязе и богатыре Бове“. Не случайно из лубочной же сказки о Бове заимствовано и имя Гвидона, который, кстати, именуется также витязем (что совершенно чуждо устной традиции и очень характерно для книжной), оттуда же могло бы быть заимствовано имя Салтана, имеющееся в кишиневской записи, но оно встречается также и в записи 1824 г., восходящей уже к устной традиции.

VI

С книжными источниками связана и неоконченная сказка о медведице. Источники этой сказки почти еще совершенно не определены. Вс. Миллер утверждал, что в данной сказке можно видеть „такое же художественное собрание в один фокус народных красок, запечатлевшихся в богатой памяти поэта, как в прологе к «Руслану и Людмиле»“.1 В качестве одного из источников Вс. Миллер называл „старину о птицах“, содержащую характеристику более 30 представителей животного царства, в котором крестьянин находил все знакомые ему лица боярина (лебедя), стряпчего (ястреба) и т. д.

Указание Вс. Миллера безусловно правильно и, несомненно, источником послужило „Сказание о птицах“, существующее в многочисленных

157

списках и в устной традиции. Записи этого „Сказания“ приведены в сборниках Рыбникова и Гильфердинга.

Трудно судить, приходилось ли Пушкину слышать это сказание в устной передаче. Но книжный источник, которым несомненно пользовался Пушкин, указать очень легко. Таким источником явился Чулковский сборник, прекрасно известный Пушкину и находившийся в его библиотеке. В виду сравнительной малоизвестности этого текста, позволяю себе привести его целиком:

10
 
 







20

 
















 
40
 

Протекало  теплое  море,
Слеталися  птицы  стадами,
Садилися  птицы  рядами,
Спрашивали  малую  птицу,
Малую  птицу  синицу:
„Гой  еси,  малая  птица,
Малая  птица  синица!
Скажи  нам  всю  истинную  правду,
Скажи  ты  нам  про  вести  морские:
Кто  у  вас  на  море  большие,
Кто  у  вас  на  море  меньшие?“
Провещает  малая  птица,
Малая  птица  синица:
— Глупые  вы  русские  пташки,
Все  птички  на  море  большие,
Все  птички  на  море  меньшие.
Орел  на  море — воевода,
Перепел  на  море — подьячий
Петух  на  море — целовальник,
Журавель на  море — водоливец:
То-то  долгие  ноги,
То-то  французское  платье,
По  овсяному  зернышку  ступает.
Чиж  на  море — живописец,
Клест  на  море — портной  мастер,
Сова  у  нас  на  море  графиня.
То-то  высокие  брови,
То-то  веселые  взгляды,
То-то  хорошая  походка,
То-то  желтые  сапожки,
С  ножки  на  ножку  ступает,
Высокие  брови  подымает;
Гуси  на  море — бояра,
Утята  на  море — дворяне
Чирята  на  море — крестьяне
Воробьи — на  море  холопя;
Везде  воробейко  срывает,
Бит  воробейко  не  бывает;
Лебеди  на  море — князи,
Лебедушки  на  море — княгини;
Желна  у  нас  на  море — трубачей,


158

 

 

 

 

50

 








60

 

 

 

 

70

Ворон  на  море — игумен,
Живет  он  всегда  позадь гумен;
Грачики  на  море — старцы,
Галочки-старочки — черьнички,
Ласточки  молодички,
Касаточки — красные  девочки;
Красная  рожа — ворона;
Зимою  ворона  по  дорогам,
Летом  ворона  по  застрехам;
Рыболов  на  море — харчевник,
Дятел  на  море — плотник:
Всякое  дерево  он  долбит,
Хочет  нам  храм  сорудити;
Сокол  у  нас  на  море — наездник.
На  всякую  птицу  налетает
Грудью  ее  побивает;
Кулик  на  море — россыльщик,
Кокушка — та  вздорная  кликушка,
Блинница  на  море — цапля,
Чечет — гость торговой,
Сорока-то  у  нас — щеголиха:
Без  колача  не  садится,
Без  милого  спать не  ложится,
Без  сладкого  меду  не  вставала,
Пешая  к  обедне  не  ходит,
Все  бы  ей  в  богатых  колымагах,
Все  бы  она  во коляске,
Все  бы  ей  кони  вороные,
Все бы ей кореты  золотые,
Все бы ей  робята  молодые,
Все  бы  молодые,  холостые;
Бедная  малая  птичка,
Малая  птичка-синичка
Сена  косить не  умеет,
Стадо ей  водить не  по  силе,
Гладом  я,  птичка,  помираю.1


Это сказание послужило Пушкину материалом не для всей сказки, но для его последней, оставшейся неоконченной, части, где происходит перечисление зверей, собирающихся к медведю; это перечисление идет в том же строе, как и в сказании:

66

Приходили, прибегали  звери  бо́льшие,
Прибегали  тут  зверишки  меньшие.
Прибегал  туто  волк-дворянин;
У  него-то  зубы  закусливые,
У  него-то  глаза  завистливые.
Приходил  тут  бобер, торговый  гость,


159

 

 
75








85

У  него  то  бобра  жирный  хвост.
Приходила  ласточка-дворяночка,
Приходила  белочка-княгинечка,
Приходила  лисичка-подьячиха —
Подъячиха,  казначеиха.
Приходил  скоморох-ярышка  горностаюшка,
Приходил  байбак  тут  глумян,
Живет  он, байбак, позадь гумян.
Прибегал  тут  зайка-смерд,
Зайка  бедненький, зайка серенький...
Приходил  целовальник-ёж:
Все  то  ёж  он  ёжится
Все  то  он  щетинится...


Особенно нужно подчеркнуть стихи 78 и 79, причем в черновом тексте между стихом 77 и 78 была еще следующая строка, зачеркнутая Пушкиным

Приходил  тут  игумен-байбак

Сопоставление этих стихов и особенно зачеркнутой строчки со стихами 42 и 43 чулковского текста разрешают совершенно бесспорно вопрос об источнике. Из того же песенника заимствованы и последние два стиха: они находятся в старинной песне об еже

Ох, бедный  еж,  горемычный  еж,
Ты  куды  ползешь,  куды  ежишься.1

Однако в тексте Чулкова упоминаются только птицы, между тем как у Пушкина речь идет о зверях. Но есть ряд редакций, где на ряду с птицами упоминаются и звери. Так, напр., в былине, записанной Гильфердингом, упоминаются вслед за птицами и звери:

Медведь-от  был  кожеде́рник:
Много он  кож  продирает,
Сапогов  на  ногах  не  видаёт.
Волк  тот  на́ море  овчинник:
Много он  овчин  прибирает,
Ай  шубы  он  на  плечах  не  видаёт,
Велику  соби  стужу  принимаёт.
Олень-ёт — скорыи  посланник
Зайко  то  на  море́ калачник,
А  ножки  тоне́ньки-беле́ньки,
Калачики  пекёт  он  и  мяконьки;
А  лисица  молода  молодица:
Долог  хвост  и  не  наступит  и  т.  д.2

Очень возможно, что в распоряжении Пушкина, кроме чулковского текста, был еще какой-нибудь список, в котором так же, как и в гильфердинговской

160

редакции, упоминались и птицы и звери. Но вообще вопрос об источниках этой сказки во всей полноте остается еще открытым. С категорической уверенностью можно указать только источник стиха 26 (А сама мужику.... выем). Этот стих навеян сборником Кирши Данилова. В той же шутливой басне о дурне, из которой Пушкин заимствовал прозвище бабарихи, читаем:

Схватил  его  медведь-ат,
Зачал  драти,
И  всего  ломати
И  смертно  коверкать
И  .... выел1

VII

Таким образом, из шести сказок, записанных Пушкиным, только одна („Сказка о попе и работнике его Балде“), идет непосредственно из устного творчества,2 — все остальные идут из книги, от книжных и западноевропейских, и даже восточных (вернее, принимаемых Пушкиным за восточные) источников. Конечно, и Кирша Данилов, и Чулков и французский перевод гриммовских сказок — также фольклор, особенно сборник Кирши, но все же это не непосредственное обращение к подлинной стихии устного творчества, а восприятие чисто книжное.

К тому же для Пушкина, как и для всего его времени, еще не было различия между Чулковым или „сочинителем“ сборника древних российских стихотворений, или между испанскими сказками Ирвинга и сказками немецкими во французском переводе.

161

Этот вывод меняет обычное представление о природе и характере источников пушкинских сказок и по новому освещает вопрос о значении и сущности его поэтической работы над ними. По иному должен быть осмыслен и самый поворот Пушкина к фольклорным темам. Выше уже было отмечено, что „Сказки“ Пушкина — это его ответ и вмешательство в спор о народности в литературе. Теперь в свете приведенных фактов и материалов отчетливо вскрывается смысл и сущность этого ответа.

Проблему народности в литературе Пушкин решал не путем одностороннего овладения „простонародным“ материалом. Обращение к „просторечию“ и „простонародным сказкам“ имело для него иной смысл. В заметке о народности в литературе он писал: „...один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории, другие видят народность в словах, т. е. радуются тем, что, изъясняясь по русски, употребляют русские выражения“... Он учил Даля, что народность вовсе не состоит „в выборе предметов из отечественной истории“ и не заключается „в словах, оборотах и выражениях“. В этих замечательных словах сформулирована целостная программа. Пушкин, в сущности, отвергает все то, чем восторгались позднейшие исследователи и критики. В работе над сказками Пушкин шел тем же путем, каким шел во всей своей литературной деятельности, стремясь овладеть всем богатством мировой литературы. Устные и книжные источники, фольклор русский и западноевропейский стояли для него в одном ряду. Народность же отнюдь не выражалась в специфически подобранном „национальном“ материале или в рабском воспроизведении „крестьянской“ речи со всеми ее неправильностями и ошибками. Замечательно, что Пушкин — один из первых понял международный характер и значение фольклора.1 И он с особенным интересом останавливается на сюжетах, которые ему были известны и по русским и по западным источникам: „Салтан“, „Мертвая царевна“. Задачей же его является стремление передать чуждые сюжеты так, чтобы они стали подлинно-национальными, — именно в этом плане идет его работа над сюжетом золотой рыбки. В этом же плане и в эти же годы он работает и над „Русалкой“, сюжет которой также заимствован из иностранного источника (волшебная комическая опера венского драматурга Hensler’a „Das Donauweibchen“).2

Для Пушкина проблема народности никогда не была проблемой националистической, — но он стремился в национальной форме дать

162

широкое, международное, вернее: общеевропейское содержание. Это являлось уже не только литературной, но и общественно-политической задачей. Из лагеря идеологов буржуазии неслись упреки ведущей дворянской группе в отрыве от народных истоков и утверждалась невозможность для дворянских писателей явиться выразителями „общенародных“ чувств и мыслей. „Московский Телеграф“ категорически утверждал, что писатели „литературной аристократии“, т. е. Пушкин, Вяземский, Дельвиг, Жуковский, являются не общенациональными писателями, но „частными“, выражающими круг мыслей и настроений только определенной социальной группы, представляющей собою незначительную часть народа. Обращение к широкому фольклорному материалу, демонстрация своего умения пользоваться им — были ответом Пушкина на эти упреки и утверждения.

Но, вместе с тем, Пушкин обращался и к писателям своего круга. Он требовал от них обращения к „просторечью“. Очень вероятно, что именно Пушкин явился инициатором знаменитого состязания в Царском Селе и что по его инициативе обратился к сказкам Жуковский, пойдя, однако, в своей работе совершенно другим путем. Отстаивая права дворянства, защищая его право на культурную гегемонию, Пушкин понимал, что дворянство не сможет ее осуществить, не разорвав своей сословно-феодальной ограниченности. Он звал его с одной стороны на широкую дорогу европейского „просвещения“, с другой — к глубокому овладению всем национальным достоянием. Обращение к „просторечью“, народному языку и народным темам казалось ему одним из путей выхода за пределы этого узкого, дворянско-феодального круга идей и интересов. Обращение к передовым идеям Запада и призыв к просторечью — явления одного и того же порядка, вызванные определенным кругом мыслей и настроений. Это и определило характер работы Пушкина над материалом „простонародных сказок“.

Д. Д. Благой связывает фольклорные интересы Пушкина с проблемой „деклассации“ поэта. Пушкин стремится внести в литературу „просторечье“, „слог простонародный“, живой народный говор и в то же время довести его до степени развития европейских языков, поднять на высоту образованности, культуры: Пушкин не только выдвигает демонстративное требование „учиться русскому языку у просвирен и у лабазников“, но и неуклонно проводит его во всей своей последующей литературной работе“... „В результате двойного стремления — сблизиться с материалом народной литературы и заговорить на живом „простонародном“ языке — возникает первое крупное произведение Пушкина — сказочная поэма из фантастической древнерусской жизни „Руслан и Людмила“.1

163

Здесь проблема поставлена и решена слишком суммарно и вне учета хронологической последовательности. Один круг источников и настроений вызвал к жизни „Руслана и Людмилу“, другой — сказки; призывы к „простонародности“ и советы учиться языку у просвирен — относятся к более позднему периоду и отнюдь не предшествуют его первой поэме. Кроме того, толкование Д. Д. Благого придает этому явлению какой-то пассивный характер: интерес к фольклору у Пушкина — в представлении исследователя — является только отражением того социально-психологического кризиса, который переживал Пушкин. Между тем, решительный поворот к фольклорным темам Пушкина, которым характеризуется начало 30-х годов, был не пассивным отражением, но определенным активным вмешательством в литературно-политическую борьбу, он был определенным решением общественно-литературных задач, стоящих перед поэтом в эту эпоху. Обращение к „Сказкам“ нельзя рассматривать изолированно от других фактов литературной деятельности Пушкина. Мы не можем останавливаться подробно на всех фактах деятельности Пушкина в этот период, — это слишком увело бы за рамки настоящей статьи, — отметим только, что начало 30-х годов ознаменовывается для Пушкина рядом совершенно новых задач и интересов. Одновременно со „сказками“, он переходит к прозе, обращается к историческим занятиям, выдвигает новые темы. В эти же годы его напряженно волнует, как это убедительно вскрыто и доказано Ю. Г. Оксманом, проблема крестьянской революции. Эта проблема тесно связана для него с проблемой судеб дворянства. Памятником этого интереса может служить известное примечание к „Истории Пугачевского бунта“, где Пушкин дает четкую картину расстановки общественных сил в пору Пугачевского движения или, вернее, перед лицом его. И как раз в эти же годы происходит определенная мобилизация передовых дворянских литературных сил. И, конечно, не случайно, что в том же 1831 году, когда Пушкин и Жуковский выпускают свои первые опыты работы над „сказками“, Киреевский и Языков приступают к организации широкого фольклорного собирательства, а Вяземский занимается Фонвизиным и выпускает (с посвящением Пушкину) перевод романа Бенжамен Констана. Все эти разнообразные на первый взгляд, разрозненные и не спаянные вместе факты образуют, однако, при внимательном рассмотрении единое целое и означают единый путь развития литературно-общественной мысли. В связи с этими фактами и на их фоне отчетливо определяется и роль „Сказок“ Пушкина в формировании его стиля и его литературных и политических позиций.

————

Сноски

Сноски к стр. 135

1 Н. М. Языков. „Полное собрание стихотворений“. Ред., вступит. статья и комментарии М. К. Азадовского, изд. „Academia“, М.-Л., 1934; „Письма П. В. Киреевского к Н. М. Языкову“. Ред., вступит. статья и комментарии М. К. Азадовского, „Труды Института антропологии, этнографии и археологии Академии Наук“, т. I, вып. 4; ранее в „Изв. Акад. Наук СССР по Отд. общ. наук“, 1935, №№ 1 и 2.

Сноски к стр. 137

1 А. Н. Афанасьев. „Народные русские сказки“, 1873, №№ 39 и 40.

2 „Сборник великорусских сказок Архива Географического общества“. Издал А. М. Смирнов, т. I—II, 1917, №№ 125, 140, 240, 363.

3 М. И. Семевский. „Сказочник Ерофей“. „Отеч. Записки“, 1864, № 2, см. также „Русская сказка. Избранные мастера“. Ред. М. К. Азадовского, Л., 1932, стр. 388—389.

4 Л. Н. Майков. „Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки“, стр. 425.

Сноски к стр. 138

1 В. Майков. „«Сказка о рыбаке и рыбке» Пушкина и ее источники“, „Журн. Мин. нар. просв.“, 1892, кн. 5, стр. 154: „Сказка сборника Афанасьева «Золотая рыбка» представляет рассказ, до такой степени сходный со сказкою Пушкина, что мы склонны предположить в ней обратное влияние, т. е. что пушкинская сказка, проникнув в народ, сделалась источником этой последней“.

2 Ю. И. Поливка делит все варианты этого сюжета на четыре группы: 1. Версии: русская, шведская, жмудская, кашубская, немецкая, фламандская, хорватская и южно-французская: ненасытные желания жены рыбака исполняет чудесная рыбка. 2. Русская и алтайская, где вместо чудесной рыбки выступает кот или лиса. 3. Русская и моравская версии, в которых выведена птичка — от них ответвляется группа латышская и эльзасская, в которых птичка сама прилетает к бедняку; точно также во французской сказке действует белая мышка. 4. Четвертая группа связана с лесным духом: русские и латышские версии; то же у эстонцев и румын. В польской версии этот лесной дух принимает вид святого Михаила, а в украинской появляется сам бог, в образе старца. 5. Романские версии, которые представляются совершенно отличными: они примыкают к версии о бобе, разросшемся до небес, куда проникает бедняк; в некоторых вариантах бедняк достает на небе от святого Петра какую-нибудь чудотворную вещь. См.: J. Poliwka. Lidové povídky slovanské. V Praze, 1929. Ю. Поливка ошибочно относит русские версии к типу „чудесной рыбки“, так как опирается на афанасьевский текст.

Сноски к стр. 139

1 Н. Ф. Сумцов. „А. С. Пушкин“, Харьков, 1900, стр. 289—296. Еще ранее на поразительную близость обоих текстов указал Н. Сазонов в статье, написанной по поводу нового перевода избранных сказок бр. Гримм, выполненного Бодри („Contes choisis de fréres Grimm, traduits de l’allemand par Frédérix Baudry“, Paris, 1855): Sasonoff. „Contes populaires russes et allemands“, „L’Athenaeum française. Revue universelle de la littérature, de la science et des beaux-arts“, 1855, № 32, стр. 685—687.

2 В. В. Сиповский. „Руслан и Людмила (к литературной истории поэмы)“. „Пушкин и его современники“, вып. IV, 1906, стр. 81.

3 В дальнейших ссылках именуется сокращенно: Лен. б-ка.

Сноски к стр. 140

1 Пушкин в ряде случаев не дописывает отдельных слов и концов уже бывших и повторяющихся стихотворных фраз: восстанавливаемые стихи и слова заключены в ломаные скобки; сохраненные в некоторых случаях зачеркнутые Пушкиным слова или фразы сопровождаются квадратными скобками.

2 Было написано первоначально „серебряная“, затем зачеркнуто и заменено не поддающимся чтению словом. С. М. Бонди продолжает читать „тонкая“, хотя сам сопровождает это чтение вопросительным знаком.

Сноски к стр. 142

1 У Гриммов: „Поднялась буря и бушевала так, что он едва мог держаться на ногах: дома и деревья падали, и горы тряслись, и обломки скал скатывались в море, и небо было совсем черно, и гром гремел, и молния сверкала, и такие высокие, черные волны ходили по морю, как колокольни или горы, увенчанные большой короной из белой пены“. Цит. по переводу Г. Ю. Ирмера. См. Н. Ф. Сумцов. „А. С. Пушкин. Исследования“, Харьков, 1900, стр. 296.

Сноски к стр. 143

1 В. В. Сиповский, ук. соч., стр. 82.

Сноски к стр. 144

1 И. А. Худяков. „Великорусские сказки“, т. III, 1862.

2 Н. Е. Ончуков. „Северные сказки“, „Записки Русского Географического Общества по отделению этнографии“, т. XXXIII, СПб., 1908, стр. 379.

Сноски к стр. 145

1 „Великорусские сказки Пермской губернии“. Сборник Д. К. Зеленина. — „Записки Русского Географического Общества по отделению этнографии“, т. XLI, П., 1914, стр. 280.

2 J. Bolte und G. Poliwka. „Anmerk. zu d. Kinder- u. Hausmärchen d. Br. Grimm“, B. I стр. 453.

Сноски к стр. 147

1 „И тогда она подумала: «Люди не могут тебе помочь» и обратилась к солнцу и сказала ему: «Ты проникаешь во все щели и светишь над всеми верхушками, не видало ли ты белого голубя?» — «Нет, — сказало солнце, — я не видало его, но я дам тебе ящичек, открой его, когда будешь в нужде». Она поблагодарила солнце и пошла дальше и шла до вечера, — когда показался месяц, и она спросила его: «Ты всю ночь льешь свет на все поля и села, не видал ли ты белого голубя?» — «Нет, — сказал месяц, — я никого не видел, но я подарю тебе яйцо; сломай его, когда будешь в большой нужде». Она поблагодарила месяц и пошла дальше, пока не появился ночной ветер и не овеял ее. И она спросила его: «Ты дуешь над каждым деревцем и под каждым листочком не видел ли ты белого голубя?» — «Нет, — отвечал ночной ветер, — я никого не видел, но я спрошу у трех ветров, может-быть, они видели». Восточный и западный ветры ничего не видели, но южный ветер сказал: «я видел белого голубя, он улетел к красному морю»“ и т. д.

Сноски к стр. 148

1 „Библиотека великих писателей, под ред. С. А. Венгерова. Пушкин“, т. VI, стр. 445.

2 Bolte und Poliwka, назв. соч., IV, стр. 437.

Сноски к стр. 149

1 А. Ахматова. „Последняя сказка Пушкина“. „Звезда“, 1933, № l.

Сноски к стр. 150

1 „Пушкин“, под ред. С. А. Венгерова, т. VI, стр. 414.

Сноски к стр. 151

1 Первоначально: Третья молвит: ах се<стрица>:

2 Этому стиху предшествовал ряд первоначальных редакций:

То  царю  бы  родила
Я  утешила  <б>  ца<ря>
Родила  б  я  для  царя.

3 Первоначально: обратился

4 Первоначально: будь же моею, я на тебе женюсь

5 Первоначально: придворной

6 Первоначально: три

Сноски к стр. 152

1 По указателю сказочных сюжетов Aarne („Verzeichniss der Märchentypen“ — „Folklore Fellow Communications“) № 707; тот же номер в русской переработке Андреева; у Bolte — Poliwka, назв. соч., т. II, стр. 380—394; кроме того, обзор западноевропейских версий сделан Е. Cosquin’ом: „Contes populaires de Lorraine“; I, стр. 200.

Сноски к стр. 153

1 Н. Е. Ончуков. „Сказки северного края“, № 21.

2 И. А. Худяков. „Великорусские сказки“, №№ 87, 112.

3 М. Азадовский. „Сказки Верхнеленского края“, № 2.

4 А. Н. Афанасьев. „Народные русские сказки“, изд. 2-е, № 159 и вар.

Сноски к стр. 154

1 На близость „Сказки о Царе Салтане“ к тексту Galland’a обращал уже внимание В. Сиповский (назв. соч., стр. 82), а затем более решительно Е. Аничкова „Опыт критического разбора происхождения пушкинской сказки о Царе-Салтане“. „Язык и литература“, т. II, в. 2, Л., 1927, стр. 98—102. Автор, однако, ошибочно принимает версию Галлана за французский перевод арабского оригинала. Привлекаемая Е. Аничковой в качестве возможного источника „Сказки о Царе-Салтане“ повесть Chauser’a о Констанции имеет самое отдаленное сходство с пушкинским текстом.

2 А. Пушкин. „Сказки“. Ред., вступит. статья и объяснения Александра Слонимского. „Молодая Гвардия“, Л., 1933, стр. 20. А. Л. Слонимский в обоснование своего мнения приводит целый ряд биографических фактов и справок: „Обо всем в сказке говорится шутливым, слегка насмешливым тоном. Только когда речь заходит о царевне Лебеди и о любви к ней Гвидона, там Пушкин меняется — становится серьезным-трагическим. Гвидон рассказывает белой лебеди еще до ее превращения в красавицу царевну о своей тоске. Он говорит: «Грусть тоска меня съедает. Люди женятся — гляжу, не женат лишь я хожу». Это поэтический отголосок того, о чем Пушкин писал накануне свадьбы Кривцову: «До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю, как люди». Ответ Лебеди отражает прежний страх Пушкина перед заботами семейного человека: «Но жена не руковица — с белой ручки не стряхнешь, да за пояс не заткнешь». Царевны Лебеди нет в народных сказках об оклеветанной жене, не было и в няниной сказке, записанной Пушкиным. В образе прекрасной царевны Лебеди и влюбленного Гвидона отразилось личное чувство Пушкина к его жене, Наталии Николаевне“.

3 Следует напомнить, что во времена Пушкина еще не было ни одного сборника подлинных записей устных сказок; непосредственное же его знакомство со сказочным фольклором было ограничено сравнительно небольшим кругом сказителей, с которыми ему приходилось встречаться.

Сноски к стр. 155

1 „Древнероссийские стихотворения, собранные Киршею Даниловым“, М., 1818, стр. 396; цитирую издание 1818 г., так как именно этим изданием пользовался Пушкин.

2 Там же, стр. 201, 275 и др.

3 Там же, стр. 217—218.

Сноски к стр. 156

1 Вс. Миллер. „Пушкин, как поэт-этнограф“, М., 1898.

Сноски к стр. 158

1 Цит. по переизданию П. К. Симони: „Сочинения М. Д. Чулкова, т. I. Собрание разных песен“, СПб., 1913, стр. 235—239.

Сноски к стр. 159

1 „Песенник“ 1780 г., ч. IV, стр. 174.

2 А. Гильфердинг. „Онежские былины“, СПб., 1872, № 62.

Сноски к стр. 160

1 „Древне-российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым... “, М., 1818, стр. 400. Цитирую изд. 1818 г., так как, несомненно, это издание читал Пушкин. Из сборника же Кирши Данилова, несомненно, заимствован и эпитет „шамаханский“ („шамаханская царица“, в черновике „шамаханский мудрец“) в „Сказке о золотом петушке“. Попытка А. А. Ахматовой, а за нею и А. Л. Слонимского (А. Пушкин. „Сказки“. „Мол. Гвардия“, 1833), связать это с присоединением в 1820 г. к России Шемахи представляется малоубедительной и неоправданной.

2 Я не останавливаюсь особо на генезисе „Сказки о попе и о работнике его Балде“, так как считаю этот вопрос достаточно выясненным. Основным (и, по всей вероятности, единственным) источником для Пушкина послужила слышанная им сказка о поповом работнике, запись которой имеется в его бумагах — тетрадь 1824 года. Текст сказки, записанной Пушкиным, представляет соединение различных мотивов, объединенных тремя основными темами: 1. Сильный батрак на службе у хозяина; 2. Состязание с чортом; 3. Лечение царской дочери. Присоединение последнего мотива довольно необычно и является индивидуальной особенностью сказителя, у которого записан Пушкиным этот текст. Чутьем художника Пушкин сразу распознал неорганичность такого соединения и совершенно отбросил в своей обработке последний мотив. Для русских версий этого сюжета характерно наличие попа в роли хозяина, что придает этим сказкам особенную социальную остроту, и что, несомненно, сознавал Пушкин, выбрав именно эту сказку и освободив ее от ряда деталей, находившихся в том тексте, который послужил ему источником.

Сноски к стр. 161

1 В какой степени это было еще ново, ярко свидетельствует одно из еще неопубликованных писем Языкова (конца 30-х годов) из-за границы, где он сообщает об изумлении Петра Киреевского, когда он увидел в Гриммовском сборнике сюжеты, знакомые ему по русским сказкам.

2 И. Н. Жданов. „Сочинения“, т. II, стр. 323—374.

Сноски к стр. 162

1 Д. Благой. „Три века. Из истории русской поэзии XVIII, XIX и XX вв.“, М., 1933. стр. 48—49.