- 155 -
ИЗ КОММЕНТАРИЯ К «ЕВГЕНИЮ ОНЕГИНУ»
«...И кудри черные до плеч»
Эту деталь внешности Ленского из первой авторской характеристики впервые появляющегося героя Ю. М. Лотман комментирует следующим образом: «Короткой стрижке денди противопоставлялись длинные кудри вольнодумца. На проекте иллюстрации к первой главе, который Пушкин набросал на обороте письма к брату Льву, изобразив себя со спины, отчетливо видны длинные до плеч волосы поэта».1
При таком понимании «восторженная речь» и «кудри черные до плеч» семантически отождествляются как «учености плоды» с «вольнолюбивыми мечтами», «духом пылким и довольно странным»; в этот же ряд вписываются эпитеты «геттингенский» и «поклонник Канта» с их особым общественным значением,2 а вся характеристика приобретает семантическую одноплановость, выраженную системой политически насыщенных слов-сигналов и политически значимых внешних и внутренних признаков.
Но между тем заключительное двустишие строфы VI второй главы несет еще один, прямо противоположный оттенок смысла. Оно является почти точной автоцитатой из эпиграммы Пушкина «‹На Колосову›», написанной поэтом в 1819 г.3 Как известно, эта эпиграмма послужила причиной довольно длительной ссоры Пушкина с актрисой; в написании эпиграммы поэт позже раскаивался, и это раскаяние выразилось в незавершенном послании к «Зеленой лампе» и послании «Катенину» (1821).
Обратимся к тексту эпиграммы.
«‹На Колосову›»
Все пленяет нас в Эсфири:
Упоительная речь,
Поступь важная в порфире,
Кудри черные до плеч,
Голос нежный, взор любови,
Набеленная рука,
Размалеванные брови
И огромная нога!(II, 110)
Эта автореминисцентная соотнесенность внешности Ленского с внешностью загримированной актрисы заставляет увидеть в заключительном двустишии строфы VI первую улыбку Пушкина в адрес Ленского, при том что характеристика
- 156 -
продолжает оставаться амбивалентной. «Кудри черные до плеч» могут быть восприняты и как сигнал вольнодумства Ленского, и — в плане авторского повествования — как деталь, обличающая его позу. Ассоциативная память жанра, которую несет автореминисценция (в данном случае это память об эпиграмме), бросает иронический отсвет на образ Ленского уже в самой первой его характеристике.
Тот факт, что эпиграмма, откликнувшаяся в строфе VI второй главы «Евгения Онегина», связана с конкретными театральными впечатлениями Пушкина, позволяют уточнить два значимых смысловых момента в романе. Во-первых, это реальная подоплека некоторых театральных строк романа; во-вторых — проекция мотива театра, театральности и — шире — игры как модели жизненного поведения на его центральные образы.
«Колосовский сюжет», связанный с дебютами начинающей актрисы в конце 1818—начале 1819 г., ее соперничеством с Е. С. Семеновой и спорами на «Чердаке» князя Шаховского и в «Зеленой лампе» о сравнительных достоинствах двух актрис и методах обучения актерскому мастерству их наставников П. А. Катенина и Н. И. Гнедича,4 как известно, отозвался в строфе XVII первой главы «Евгения Онегина». Так, Ю. Г. Оксман, комментатор записок А. М. Колосовой (Каратыгиной), видит «‹...› тонкий, но тем не менее совершенно определенный намек на отсутствие у А. М. Колосовой серьезного дарования» в следующих стихах строфы XVII:
Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,
Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали его)
(VI, 12)
И здесь же исследователь усматривает иронию в адрес Катенина, который «‹...› открыто выступал врагом Семеновой и сторонником Колосовой и, с другой стороны, любил обращать на себя внимание общества» в театре.5
Неоднократно высказывавшаяся мысль о том, что по коронным ролям трагического репертуара двух актрис под именем Федры здесь подразумевается Е. С. Семенова, а Моины — А. М. Колосова,6 подтверждается автореминисценциями из незавершенного послания к «Зеленой лампе» и послания «Катенину», связанных с «колосовским сюжетом» в строфе XVII.
- 157 -
Сравним:
Строфа XVII
Послание к «Зеленой лампе»
Театра злой законодатель,
Непостоянный обожатель
Очаровательных актрис,
Почетный гражданин кулис ‹ ... ›(VI, 11—12)
И ты, о гражданин кулис,
Театра злой летописатель,
Очаровательниц актрис
Непостоянный обожатель.7В послании к «Зеленой лампе» это четверостишие обращено к Д. Н. Баркову, постоянно выступавшему с театральными отчетами на заседаниях общества. В одном из этих отчетов речь шла о переводе П. А. Катениным трагедии Расина «Эсфирь» и игре Колосовой в роли Эсфири на представлении от 21 мая 1819 г.,8 т. е. в той самой роли, которая подала Пушкину повод к написанию эпиграммы «‹На Колосову›».
Д. Н. Барков выступал открытым приверженцем театральной партии Катенина — Колосовой. Поэтому в послании к «Зеленой лампе» вслед за цитированным четверостишием органично возникает сюжет об отношении Пушкина к Колосовой и их ссоре:
И я любил их остроту,
Веселость, ум и разговоры,
Любил улыбку, речи, взоры;
Но оскорбил я красоту:Когда она блистала славой
В дыму пылающих кадил,
В досаде, может быть, неправой
Хвалы я свистом заглушил.9В контексте послания к «Зеленой лампе» эти строки адресованы Баркову, а не Катенину, имя которого стоит рядом с именем Семеновой в заключительных строках послания:
И для нее любовник славы,
Наперсник важных аонид,
Младой Катенин воскресит
Софокла гений величавый
И ей порфиру возвратит.10Заметим тут же, что имена Катенина и Семеновой соседствуют и в статье Пушкина «Мои замечания об русском театре», автореминисценции из которой находятся в строфах XVII, XVIII и XXI первой главы «Евгения Онегина»:11 «‹...› в ее устах понравились нам славянские стихи Катенина, полные силы и огня, но отверженные вкусом и гармонией» (XI, 10), и в строфе XVIII первой главы:
- 158 -
Там Озеров невольны дани
Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил;
Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый ‹ ... ›(VI, 12)
Несколько позже строки о Колосовой из послания к «Зеленой лампе» становятся самостоятельным посланием «Катенину»; начальное его четверостишие, которому нет аналога в обращении к Баркову исходного текста, тем не менее автореминисцентно с ним соотносится:
Послание к «Зеленой лампе»
Катенину
Очаровательниц актрис
Непостоянный обожатель.Талантов обожатель страстный,
Я прежде был ее поэт.
(II, 181)Вся эта сложная ассоциативо-автореминисцентная цепь, складывающаяся из эпиграммы «‹На Колосову›», статьи «Мои замечания об русском театре», незавершенного послания к «Зеленой лампе» и послания «Катенину», приводит в конечном счете к строфам XVII—XVIII первой главы романа, где предстает формулой «Непостоянный обожатель» (вариант — «Талантов обожатель страстный», т. е. постоянный обожатель) и соединением имен Катенина и Семеновой, очевидно, в особой степени окруженных для Пушкина ореолом театральности и служащих своеобразным символическим эквивалентом понятия «театр» вообще. Это соединение происходит в идеальном, воображаемом и вспоминаемом мире театра, тогда как реальные театральные партии были представлены другими сочетаниями: Семенова—Гнедич, Катенин—Колосова.
Имена Гнедича и Колосовой остались неназванными. Но отзвуки этих имен слышны в ассоциативно-автореминисцентном подтексте строф XVII—XVIII. Катенин в строфе XVIII охарактеризован формулой, восходящей к незавершенному посланию «Зеленой лампе», которая, однако, прошла и через послание «‹Из письма к Гнедичу›» (ср.: «О ты, который воскресил Ахилла призрак величавый», — XIII, 27). Колосова подразумевается не только именем персонажа ее коронной дебютной роли — Моина (ср. в черновых вариантах незавершенного послания Колосовой: «Моина, слава нашей сцены», — II, 985), но и всем ассоциативным планом автореминисцентного контекста стихотворений, связанных с историей эпиграммы «‹На Колосову›».
Таким образом, театральная полемика вокруг дебюта Колосовой формирует реальный субстрат театральных строф первой главы романа. Но «колосовский сюжет» откликается не только в реально-историческом подтексте романа в стихах. Автореминисценция из эпиграммы «‹На Колосову›» в заключительном двустишии строфы VI второй главы дает возможность эстетического комментария; здесь важно отметить, что в плане авторского повествования с образом Ленского соотнесены не только элегия как ультраромантический жанр и ода как сигнал вольномыслия,12 но и эпиграмма, связанная с театральными впечатлениями Пушкина.
- 159 -
Эпиграмматическая острота как деталь характеристики Ленского дополняется эстетической категорией театральности как модели жизненного поведения.
Несмотря на то что Ленский нигде в тексте романа прямо с миром театра не связан, театральность — то, что определяет одну из граней его бытового поведения. Этот мотив запрятан в романе глубоко и выходит на поверхность лишь дважды: в автореминисценции из театральной эпиграммы и в строфе XXXVII второй главы:
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго сердцу грустно было:
«Poor Jorick! — молвил он уныло, —
Он на руках меня держал.
Как часто в детстве я играл
Его Очаковской медалью!
Он Ольгу прочил за меня,
Он говорил: дождусь ли дня?..»
И полный искренней печалью,
Владимир тут же начертал
Ему надгробный мадригал.(VI, 48)
К английской цитате Пушкин делает характерное примечание: «„Бедный Иорик!“ —восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна)» (VI, 192). Таким образом, сцена из «Гамлета», наивно разыгранная Ленским на могиле Дмитрия Ларина,13 в авторском плане повествования вновь предстает в амбивалентном освещении: здесь сочетаются искренняя скорбь, жанровым выражением которой является ссылка на трагедию Шекспира, и пародийно-ироническое применение высокого искусства к бытовой ситуации (ссылка на роман Стерна).
Начиная со второй главы, с этих двух моментов, фиксирующих театральность, позу в бытовом поведении Ленского, любое естественное движение его души (ср.: «И полный искренней печалью») обретает наигранное воплощение или в литературном штампе, или в театрализованной позе бытового поведения. Мотив игры прочно связывается с любым действием Ленского.
Сравним:
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы.(VI, 40)
- 160 -
Простите, игры золотые!
Он рощи полюбил густые,
Уединенье, тишину,
И Ночь, и Звезды, и Луну,
Луну, небесную лампаду,
Которой посвящали мы
Прогулки средь вечерней тьмы,
И слезы, тайных мук отраду...(VI, 41)
— Я модный свет ваш ненавижу;
Милее мне домашний круг,
Где я могу... — «Опять эклога!».(VI, 51)
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленской пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.(VI, 84)
В этом стилевом диссонансе искренних движений души Ленского и игрового штампа, позы, которые их облекают, вновь обнаруживается опыт Пушкина-театрала — знатока и ценителя актерской игры и тонкого театрального критика. В частности, для комментария эстетического эффекта, производимого подобного рода стилевым диссонансом, вновь может пригодиться «колосовский сюжет».
В эпиграмме «‹На Колосову›» обращает на себя внимание как раз двойственность, семантическая разноплановость «пленяющих» признаков внешности. Ряд внешних деталей, действительно могущих вызвать восхищение: «Упоительная речь», «Поступь важная в порфире», «Голос нежный, взор любови» — связан перечислительной интонацией с прямо противоположными качествами: «Набеленная рука, Размалеванные брови | И огромная нога». Этот резкий семантический слом только подчеркивается их синтаксической однородностью и составляет смысл эпиграмматического point.
Тот же прием видим в амбивалентных характеристиках Ленского: и в уже цитированной строфе VI второй главы, и в строфе Х той же главы: «Он пел поблеклый жизни цвет, | Без малого в осьмнадцать лет» (VI, 35). Более того, будучи сам охарактеризован в сочетании семантически и интонационно разнородных качеств, Ленский так же воспринимает и характеризует других (ср.: «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи, что за грудь! Что за душа!», — VI, 93). Любопытно, что в черновом варианте строфы стих читался иначе: «И что за стан!» (VI, 376). Таким образом, заменяя «стан» «душой», Пушкин вполне сознательно разбивал семантически однородный ряд признаков. «Душа», следующая за «плечами» и «грудью», рождает тот же самый иронический эффект, что и «кудри черные до плеч», поставленные в один ряд с «душою прямо геттингенской» в качестве «плодов учености».
Истоки этого особого иронического эффекта, основанного на семантической несопоставимости признаков, объединенных обобщающим словом, синтаксической
- 161 -
однородностью и перечислительной интонацией, обнаруживаются опять-таки в театральных впечатлениях Пушкина 1819 г.
Весь смысл полемики вокруг дебютов Колосовой и ее соперничества с Семеновой заключался в том, что Колосова по своему актерскому амплуа и данным не соответствовала статусу тех трагических ролей, в которых выступала, тогда как Семенова воплощала это соответствие в высшей степени. Впоследствии, как известно, Колосова сменила амплуа и стала великолепной комической актрисой. Особый успех ей принесли роли героинь «высокой комедии», что, кстати, отметил Пушкин, изменив в своем послании «Катенину» один стих. В первой публикации 1826 г. стих читался: «Она виновна, милый друг, | Пред Мельпоменой и Моиной». Здесь Моина—Колосова отождествляется с музой трагедии, что в целом не соответствовало ни ее амплуа, ни восприятию ее таланта Пушкиным. В публикации 1829 г. Пушкин заменил «Мельпомену» на «Селимену», намекая на успехи Колосовой в «высокой комедии».14 Своеобразным предощущением такой эволюции выглядит статья Пушкина «Мои замечания об русском театре», обобщившая размышления поэта о соперничестве Колосовой и Семеновой.
Смысловым центром статьи является именно проблема соответствия и несоответствия амплуа и роли, рождающих в зависимости от варианта высокий или иронический эффект. Сравним, с одной стороны: «Говоря об русской трагедии, говоришь о Семеновой и, м‹ожет› б‹ыть›, только об ней» (XI, 10). Однако, с другой стороны: «Было время, когда хотели с нею (Семеновой) сравнивать прекрасную комическую актрису Валберхову, которая в роли Дидоны живо напоминала жеманную Селимену так, как в роли Ревнивой жены напоминает она и теперь Карфагенскую царицу. Но истинные почитатели ее таланта забыли, что видели ее в венце и мантии, которые весьма благоразумно сложила она для платья с шлейфом и шляпки с перьями» (XI, 11). Совершенно аналогична характеристика Колосовой: «17 лет, прекрасные глаза, прекрасные зубы (следовательно частая, приятная улыбка), нежный недостаток в выговоре обворожили судей траг‹ических› талантов ‹...› Чем же все кончилось? ‹...› в ее бенефис, когда играла она роль Заиры — все заснули и проснулись только тогда, когда христианка Заира, умерщвленная в 5 действии тр‹агедии›, показалась в конце довольно скучного водевиля в малиновом сарафане, в золотой повязке, и пошла плясать по-русски с большою приятностию на голос: „Во саду ли, в огороде“» (XI, 11—12).
Христианка Заира, пляшущая по-русски, — это сочетание производит тот же по своей природе иронический эстетический эффект, что и сцена из «Гамлета», разыгранная на могиле русского провинциального помещика. У истоков этого эффекта — разрушение театральной условности, которая запрещает отождествлять актера с ролью; естественный бытовой комизм, вызванный соединением трагедии и водевиля в одном представлении с одной актрисой в главных ролях; способность Пушкина увидеть в водевиле не актрису Колосову, а персонажа ее предыдущей роли.15
- 162 -
Подобного рода соединение трагедии и водевиля, жизни и литературного штампа, искреннего движения души и театрализованной позы в одном человеке определяет каждый шаг Ленского в романе. Благодаря автореминисценции из эпиграммы «‹На Колосову›» этот скрытый пласт театральных впечатлений, отчасти формирующих поэтику образа Ленского, выводится на поверхность.
Так же как и все центральные герои романа, Ленский причастен миру театра, хотя с конкретным пространством театра он не соприкасается, как это происходит с автором, Онегиным и Татьяной. Сфера причастности Ленского театру лежит на грани искусства и быта, равно как его поэзия связана с пограничной областью между высокой патетикой и литературным штампом. Характерное свойство этой пограничной области — ее амбивалентность, постоянная вибрация между патетикой и комизмом, возможность вариативной трактовки или в категориях высокого искусства, или в категориях быта. В этой пограничной сфере законы условности искусства нарушаются и перемешиваются с бытовыми моделями поведения и ситуации, что дает двойственный эффект, возможность двуединой трактовки каждого поступка Ленского. Так соотнесенность с театральной эпиграммой уже самой первой характеристики героя как бы предваряет знаменитые варианты его жизненного пути, в которых вновь оживают мотивы «восторженной речи» (ср.: «Погиб животворящий глас», — VI, 133) и, так сказать, прически и головного убора (ср.: «И кудри черные до плеч», — VI, 34; «В деревне счастлив и рогат», — VI, 133), замыкающие судьбу и образ Ленского в автореминисцентное кольцо.
О. Б. Лебедева
————
СноскиСноски к стр. 155
1 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий. Л., 1983. С. 183.
2 Там же. С. 182—183.
3 Согласно воспоминаниям А. М. Колосовой (Каратыгиной) эпиграмма была написана на ее дебют в роли Эсфири. Спектакль состоялся 3 января 1819 г. См.: Каратыгин П. А. Записки. Л., 1929. Т. 1. С. 146; Л., 1930. Т. 2. С. 268—270.
Сноски к стр. 156
4 Об этом см.: Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1 (1813—1824). М.; Л., 1956. С. 271—279; Каратыгин П. А. Записки. Т. 1. С. 146—147; Т. 2. С. 138—143, 270—271. — А. М. Колосова дебютировала 16 декабря 1818 г. в роли Антигоны («Эдип в Афинах» В. А. Озерова); 30 декабря 1818 г. выступила в роли Моины («Фингал» В. А. Озерова); и эта роль принесла ей наибольший успех, так что имя героини стало нарицательным для актрисы; 3 января 1819 г. — в роли Эсфири («Эсфирь» Ж. Расина, пер. П. А. Катенина).
5 Оксман Ю. Г. Пушкин и Колосова // Каратыгин П. А. Записки. Т. 2. С. 316—317.
6 См.: Королева Н. В. Декабристы и театр. Л., 1975. С. 177—178.
Сноски к стр. 157
7 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. М., 1963. Т. 2. С. 29.
8 Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1. С. 278.
9 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 29—30.
10 Там же. С. 30.
11 Ср.: «Пред началом оперы, трагедии, балета молодой человек гуляет по всем десяти рядам кресел, ходит по всем ногам, разговаривает со всеми знакомыми и незнакомыми» (XI, 9):
Все хлопает. Онегин входит,
Идет меж кресел по ногам.
(VI, 13)Сноски к стр. 158
12 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгении Онегин». С. 184—191, 297—300.
Сноски к стр. 159
13 Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина. М., 1974. С. 63 и далее. — Мысль исследователя о «бессознательной разностильности» мира Ленского органично дополняется соображением о сознательной разностильности авторского повествования о Ленском.
Сноски к стр. 161
14 Оксман Ю. Г. Пушкин и Колосова // Каратыгин П. А. Записки. Л., 1930. Т. 2. С. 317.
15 Ср. другой вариант этого же соединения условности искусства с реальными жизненными обстоятельствами, способность Пушкина за амплуа видеть конкретного актера: «Ты перевел Сида; ‹...› Скажи: имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия? ‹...› Радуюсь, предвидя, что пощечина должна отяготеть на ланите Толченова или Брянского» (Письмо П. А. Катенину от 19 июля 1822 г. — XIII, 41).