80

К «Сцене из Фауста» Пушкина

Недавно Г. П. Макогоненко назвал «Сцену из Фауста» «одним из малоизученных произведений Пушкина», утверждая при этом, что у нас доныне будто бы «нет ясного представления ни о жанре „Сцены“, ни о ее соотношении с трагедией Гете „Фауст“, нет и убедительного раскрытия содержания и смысла „Сцены“, объяснения причин, побудивших Пушкина написать ее в 1825 г., места ее в ряду других сочинений поэта». Отмечая противоречивость истолкования «Сцены» и взаимоисключающий характер оценок, которые она получала у критиков и исследователей, Г. П. Макогоненко заявляет, что «все это делает ее загадочной», но тут же прибегает к оговорке, сводящей на нет только что сделанное им наблюдение: «В действительности „Сцена из Фауста“ лишена какой-либо загадочности или неопределенности — и то и другое появилось в результате столетнего ее изучения».2 Если это мимоходом брошенный парадокс, который автор высказал исключительно ради юмористического эффекта, то с ним можно было бы даже согласиться: при усиленной разработке какой-либо проблемы естественны ошибки и заблуждения, уводящие в сторону от ее правильного решения; если же высказанный выше парадокс рассматривать как нигилистический призыв вовсе не считаться с предшествующими стадиями изучения какого-либо вопроса, то придется такой совет считать малопродуктивным и не заслуживающим подражания.

Конечно, в истории истолкования «Сцены из Фауста» Пушкина было немало увлечений и крайностей, недостаточно аргументированных суждений и предвзятых оценок, но, взятые в целом, они обеспечивали движение исследовательской мысли вперед, направляли возникавшие споры, требовали своевременного устранения явных ошибок и недоразумений. В качестве справедливости защищаемого нами положения сошлемся хотя бы лишь на один пример такого недоразумения, которое не было вскрыто своевременно и по этой

81

причине нанесло немалый ущерб последующим исследователям той же проблемы.

В числе работ на тему «Пушкин и Гете», известных русской гетеане, но не попавших в поле зрения пушкиноведов, может быть названа книга чешского германиста Пауля Реймана, вышедшая в свет в 1956 г. на немецком языке, — «Основные течения в немецкой литературе. 1750—1848».3 Хотя это общая история немецкой литературы, начиная с деятельности Лессинга и кончая революционным периодом 1848—1849 гг., но книга отличается одной примечательной особенностью: Рейман очень интересовался проблемой взаимосвязей между немецкой и славянскими литературами, имеющей богатую традицию, но никогда не рассматривавшейся в систематическом изложении, тем более в книге, предназначенной для учебных целей. Раздел пятый в 44-й главе книги Реймана озаглавлен «Гете и Пушкин». Здесь кратко, но на основании довольно широко привлеченного к изложению фактического материала говорится о творческих связях обоих поэтов, немецкого и русского, и о посредниках между ними, также немецких и русских. Говоря об отношении Пушкина к «Фаусту» Гете, Рейман, к сожалению, ставит во главу угла отзыв о «Фаусте», якобы высказанный Пушкиным в разговоре с Жуковским и приведенный в «Записках А. О. Смирновой»: «Фауст стоит совсем особо. Это последнее слово немецкой литературы, это особый мир, как „Божественная комедия“, это в изящной форме альфа и омега человеческой мысли со времен христианства» и т. д.4 Хотя эта цитата в свое время приводилась в различных русских специальных трудах, но «Записки А. О. Смирновой» давно разоблачены как явная, безвкусная и грубая фальсификация ее дочери. Между тем книга Реймана переведена была на русский язык и рекомендована в качестве учебного пособия «для студентов литературных и филологических факультетов педагогических институтов и университетов»;5 приведенная выше цитата — псевдоотзыв о «Фаусте» Пушкина — оставлена в русском тексте перевода книги Реймана без каких-либо замечаний или оговорок.6

Пожалуй, приведенный случай может служить подтверждением того, что в процессе изучения любой вопрос может быть искусственно (хотя и непреднамеренно)

82

усложнен и запутан несведущими или недостаточно внимательными исследователями. Но отсюда далеко до признания необходимости изучать этот вопрос с непредвзятой точки зрения, без всякой оглядки на предшествующие усилия; мы полагаем, что для успеха дела надо ясно представлять себе, что сделано предшественниками, и быть в курсе всего, что было напечатано по этому поводу или введено в оборот без достаточной аргументации.

Библиографические справки, приведенные Г. П. Макогоненко в указанной выше работе для подтверждения слабой изученности «Сцены из Фауста» Пушкина, неполно освещают современное состояние этого вопроса, который, впрочем, действительно нуждается в дальнейшем прояснении, хотя посвященные ему исследования и этюды довольно многочисленны. В частности, новейшая литература о Пушкине и Гете значительно богаче и разнообразнее, чем это может показаться на первый взгляд, а ряд работ, относящихся к этой теме, к сожалению, основательно забыт или не был своевременно учтен исследователями пушкинской «Сцены».

Бросив общий взгляд на литературу, указанную в статье Г. П. Макогоненко, можно условно разделить ее, как это делает и сам автор, на две группы: первую из них составляют работы, рассматривающие «Сцену» в генетической связи с «Фаустом» Гете; вторую — вне этой связи, как произведение Пушкина автобиографического характера, возникшее под пером поэта независимо от каких-либо книжных влияний. Большинство новейших работ относится к этой последней группе.7 Сам Г. П. Макогоненко считает, что «Сцена из Фауста» — «это маленькая трагедия, стоящая в ряду со многими другими европейскими произведениями о Фаусте, но сознательно соотнесенная Пушкиным с самым крупным и гениальным сочинением о Фаусте — трагедией Гете. Следует подчеркнуть при этом, что образ Фауста, его философия жизни, его идеалы и нравственные представления носили не только общечеловеческий характер, но и были одновременно выражением немецкого самосознания». Напоминая далее известное высказывание Белинского, что каждый народ имеет своего представителя в литературе, в частности «немцы — Фауста», Г. П. Макогоненко утверждает, что «Сцена из Фауста» Пушкина — «произведение общечеловеческое, но от характера решения трагедии Фауста, от понимания им смысла жизни, от трактовки его судьбы и эволюции его убеждений веет русским духом. Впервые в истории мировой литературы Фауст был раскрыт Пушкиным реалистически».8

Для того чтобы лучше пояснить собственное истолкование пушкинской «Сцены», Г. П. Макогоненко делает еще одно методическое указание, которым, по его мнению, не следует пренебрегать при сопоставлении обоих произведений — Пушкина и Гете: «Нельзя сопоставлять „Сцену“ Пушкина с трагедией

83

Гете, философский смысл которой извлекается из второй части, неизвестной Пушкину <...> Об этом приходится говорить, ибо существует устойчивая традиция рассматривать „Фауста“ Гете как произведение, окончательно сложившееся в 1831 г. в своей нынешней цельности».9

Здесь как раз и уместно напомнить, что пушкиноведы, изучавшие «Сцену из Фауста», упустили из виду несколько исследований — советских и зарубежных, авторы которых стремились доказать возможность воздействия пушкинской «Сцены» на заключительный V акт второй части «Фауста» Гете. Как ни неожиданна на первый взгляд такая догадка, но она существует; при этом она высказана несколькими исследователями совершенно независимо друг от друга и аргументация каждого из них привлекает особые ряды фактов, отсутствующие у другого исследователя. Во всяком случае две работы — русского и французского германистов, Б. Я. Геймана и А. Менье (A. Meynieux), о которых речь пойдет ниже, — должны быть учтены наукой о Пушкине.

Мы остановимся прежде всего на статье Б. Я. Геймана «Петербург в „Фаусте“ Гете», опубликованной в 1950 г.10 В этом исследовании, богатом фактами и наблюдениями, автор собрал ряд данных, позволяющих, по его словам, «углубить и сделать более ясным понимание одного из главных опорных звеньев сюжета „Фауста“, именно развязки драмы, ее оптимистического, мажорного финала». Ему представляется, что в свете приводимых им данных «становится вполне понятным значение „подвига“, которым Фауст заканчивает свою жизнь, которым просветлены и оправданы предшествующие „похождения“ Фауста».11

Как известно, последние сцены трагедии Гете и доныне еще являются предметом затяжных и взволнованных споров. Ряд зарубежных исследователей (Б. Визе, Г. А. Корф) развивают, например, утверждение, что Фауст в финальных сценах будто бы представлен как человек, «совершенно одинокий в своем презрении к людям и самовластности, как герой, оторванный от общества, идейно побежденный и лишенный важнейших, присущих ему, „фаустовских“ черт». Это, естественно, вызвало справедливые возражения советских гетеведов, указывавших, в частности, на то, что сам Гете (в своей беседе с Эккерманом 6 июня 1831 г.) рассматривал Фауста последних сцен своей трагедии «отнюдь не как уединенного от общества и замкнутого в себе пустого мечтателя, идейно побежденного героя, а как человека деятельного, вечно стремящегося вперед, человека, приблизившегося к осуществлению своих идеалов».12 С другой стороны, у нас сделана была попытка, неудачная с нашей точки зрения, доказать, что Пушкин «уже в первой части трагедии

84

Гете усмотрел нечто такое, что было созвучно его свободолюбивым настроениям», и что «нужно было поистине обладать пушкинской гениальностью, чтобы сразу же так верно почувствовать то, о чем осторожный Гете впоследствии говорил во второй части своей трагедии осторожными полунамеками, став предельно откровенным лишь в финале трагедии». Эти неосторожные допущения привели автора не только к искажениям, но и к ненужным преувеличениям: «Вообще, насколько мы знаем, — заключает отсюда А. Л. Ященко, — А. С. Пушкин первый во всей мировой литературе поднял вопрос об антиклерикальной и антимонархической направленности „Фауста“ <...> Эта пушкинская точка зрения оказала заметное влияние на всю последующую интерпретацию идей гетевского „Фауста“ в России».13 Отсюда представляется необходимым подробнее познакомиться с гипотезой Б. Я. Геймана, так как она основана не на произвольных домыслах, а на солидной аргументации. Исследователь обращает внимание на то, что в начале IV акта 2-й части «Фауста» очень неожиданно для читателя, без всякой подготовки, Фауст раскрывает Мефистофелю внезапно возникший у него замысел борьбы с морем:

«У моря я стоял. Вода росла,
Прилив готовя, грозно пред очами
Остановилась — и, встряхнув волнами,
На плоский берег приступом пошла.
Тогда меня досада обуяла:
Свободный дух, ценящий все права,
Противник страстный грубого начала
Не терпит дикой силы торжества...

И далее:

В отчаянье и страх меня привел
Слепой стихии дикий произвол,
Но сам себя дух превзойти стремится:
Здесь побороть, здесь торжества добиться!
И можно это...

85

И Фауст излагает Мефистофелю свой план — положить предел бушующей волне, самому вторгнуться в море, используя естественный закон прилива и отлива. Так вводится мотив развязки всей драмы».14

В другом месте своего исследования Б. Я. Гейман справедливо подчеркивает, что развязка «Фауста» «держится на двух темах, которые тесно связаны между собой, переходят одна в другую, но тем не менее представляют собою раздельные темы, с особыми звучаниями. Это темы: а) грандиозного материального строительства, покорения моря, создания новых пространств жизни, тема героической созидательной деятельности, пафоса труда и борьбы со стихией, превращения героя в героя-созидателя; б) тема построения нового общества, новой счастливой жизни для миллионов свободных тружеников, тема социального строительства. Идейно первая тема подчинена второй, как средство подчинено цели <...> Но дело как раз в том, что мотивы социальной программы Фауста разработаны в развязке „Фауста“ чрезвычайно суммарно, общно, остаются неясными, бледными. Гете явно не успел до конца обработать развязку „Фауста“ (см. запись в дневнике Гете от 24 января 1832 г.: «Новый импульс к „Фаусту“. Желание подробнее разработать основные мотивы, которые я, спешив закончить произведение, дал слишком лаконично»). Видимо, для самого Гете программа социальная оставалась не вполне ясной. Поэтому мотивы материального строительства Фауста, его преемников по борьбе с морской стихией звучат к развязке „Фауста“ громче, они художественно убедительнее, чем мотивы утопии».

С полным основанием Б. Я. Гейман подчеркивает также «утопический» характер развязки «Фауста» («Новая счастливая жизнь строится Фаустом не в борьбе со старым обществом, а в борьбе со стихиями природы») и предостерегает исследователей против недооценки ими пафоса материального строительства Фауста — построения плотины, гавани, работ по осушке заболоченной местности и т. д., — поскольку такая недооценка является искажением идейного замысла драмы. Она приводит к обесцвеченному восприятию земной развязки драмы и играет на руку идеалистическим интерпретаторам «Фауста», утверждавшим, что развязка драмы дана отнюдь не на земле, а якобы только в загробных сценах финала «Фауста». Припоминая на следующих страницах ход творческой работы Гете над этим произведением, а также прежде указанные возможные источники заключительных сцен «Фауста», Б. Я. Гейман приходит к следующему выводу: «Достаточно внимательно ознакомиться с дневниками Гете периода работы над 2-й частью „Фауста“ (1825—1831), с сохранившимися его высказываниями и произведениями этой поры, чтобы стало ясным, какое глубокое впечатление произвело на Гете известие о петербургском наводнении 1824 г. На протяжении всех лет работы Гете над второй частью своего произведения он постоянно возвращается мысленно к этому событию. Это-то и позволяет утверждать, что конкретное содержание подвига Фауста было найдено Гете в ходе тех многообразных, сложных и длительных размышлений, которые были разбужены в его сознании известиями о петербургском наводнении 1824 г. Огромное впечатление от этого события не только подсказало Гете тему развязки, но и содействовало возобновлению интереса к „Фаусту“, которого он оставил много лет

86

тому назад. Не будь Гете так потрясен известием о катастрофе в Петербурге, 2 часть „Фауста“, возможно, осталась бы ненаписанной. В этом именно смысле можно ставить тему Петербурга в „Фаусте“ Гете».15

Значительную часть своей работы Б. Я. Гейман посвятил выяснению истории отношений Гете к Петру I и к Петербургу, хотя это только частично могло входить в поставленные им себе задачи. «Трудно сказать, когда возник у Гете интерес к Петру и Петербургу. Он несомненно усиливался с годами, — пишет Б. Я. Гейман, — однако, судя по тому, что все высказывания Гете о Петре носят очень категорический характер, что Гете всегда говорит о Петре как о личности, всем известной, естественно предположить, что Гете не пришлось „открывать“ для себя Петра в сознательные годы своей жизни. Скорее образ Петра вошел в сознание Гете в детские его или ранние юношеские годы во Франкфурте, вошел и закрепился в его памяти. В зрелые годы и в старости Гете любил читать книги о Петре, беседовал о нем с Эккерманом и др.». Далее автор подробно говорит о том, что Гете близок к оценке Вольтера, данной Петру в «Истории Российской империи», что «для Гете Петр — один из гениальнейших людей XVIII в. и что в этом смысле взгляд Гете близок к воззрению Гердера, видевшего в Петре замечательный и редкий пример патриотической деятельности государя (см. гердеровскую статью «Кто был самым великим героем?» в 3-м томе его «Адрастеи»)».16 Вероятно, стоило бы в будущем подвергнуть этот вопрос новому и систематическому обозрению, так как у Б. Я. Геймана приведены не все данные, которые уместно было бы вспомнить по данному случаю.

Нам представляется, в частности, что стоило бы напомнить здесь об отношении к Петру и основанному им Петербургу Иоганна-Генриха Мерка (1741—1791), одного из преданнейших друзей Гете и предполагаемого прототипа образа Мефистофеля в «Фаусте» Гете. Мы говорим о двух статьях Мерка, посвященных памятнику Петра I, воздвигнутому в Петербурге скульптором Э. М. Фальконе. По странной случайности эти статьи о «Медном всаднике» выпали из внимания как русской литературы об этой знаменитой конной статуе, так и литературы немецкой. Историки Петербурга давно уже отметили, что если в первой половине XVIII в. центральной темой было строительство города, то во второй половине века, особенно в 70—80-е годы, основной темой, связанной с прославлением русской северной столицы, сделалось творение Фальконе — конная статуя Петра, торжественно открытая в 1782 г., т. е. в то время, когда еще многие помнили о наводнении 1777 г. Анализируя русские оды этого времени, Л. В. Пумпянский предположил, что именно тогда сложилась устная легенда, закрепленная и в русской поэзии, якобы «Медный всадник» «оберегает город от наводнения; его рука, „простертая к пучине“, запрещает волнам вздыматься и колебать Бельт. Вероятно, память о наводнении 1777 г. была в 1782 г. еще настолько свежа, что оба события объединены были в общем статуарном мифе».17

87

Две статьи И. Мерка о Петербурге и «Медном всаднике» имеют отношение к петербургским событиям 70-х и начала 80-х годов и к рассказам, ходившим по городу в это время. Сам И. Мерк был в России в 70-е годы; в его письмах сохранились отзывы о Петербурге и окрестностях, о его архитектуре и сокровищах искусства. По предположению его новейших биографов, Мерк жил в Петербурге одновременно с Дидро, состоявшим в близкой дружбе с Фальконе. Мерк познакомился с Дидро в Петербурге и, вероятно, беседовал с ним на темы, которыми интересовался всего более, — на темы об искусстве; конечно, собеседники не могли при этом обойти «Медного всадника» Фальконе, знакомство с которым Мерка также становится вполне вероятным.18

Обе статьи Мерка, которые мы имеем в виду, напечатаны в знаменитом журнале «Teutscher Merkur. Kritische Anzeigen», который в Веймаре издавал Х. М. Виланд. Хотя обе эти статьи напечатаны в журнале без подписи, но Гете знал, чьему перу они принадлежат, и несомненно читал их.

В первой статье19 говорится о Фальконе как о скульпторе, теоретике искусства, писателе и переводчике (в частности, упомянуты его перевод Плиния и написанный в Петербурге эстетический трактат «Наблюдения над статуей Марка Аврелия»), но центральное место в его деятельности отводится еще не законченной работе над монументом Петру I. Автор рассказывает о спорах вокруг модели памятника, выставленной для всеобщего обозрения, о постаменте, уже доставленном на площадь, где должен стоять будущий памятник.

Вторая статья Мерка20 появилась в том же веймарском журнале за месяц до открытия памятника (оно состоялось 7 августа 1782 г.): торжество было приурочено, как известно, к столетию со дня вступления Петра I на престол. Закончились работы по созданию монумента, продолжавшиеся почти шестнадцать лет: последние стадии создания памятника, в связи с готовящимся праздником в Петербурге и предстоящей юбилейной датой, и отражает статья Мерка, который называет свою статью о «Медном всаднике» материалом для «правдивой истории одного из знаменитейших произведений искусства нового времени» («die wahre Geschichte eines des berühmtesten Werke der Kunst neuerer Zeit»). Несомненно, что будущий исследователь отношений Гете к Петру I и русскому государству XVIII в., идя по стопам Б. Я. Геймана, не должен будет обойти вниманием всю, случайно упущенную им, историю дружбы Гете с Иоганном Мерком, который, вероятно, одним из первых внушил Гете продолжавшийся столь долгое время интерес и к русской столице, и к случавшимся в ней опустошительным наводнениям.

Естественно, особо подчеркнуты Б. Я. Гейманом династические связи между Веймарским герцогством и русским двором, расширявшие и укреплявшие

88

интерес великого немецкого поэта к истории Петербурга. «Достаточно напомнить, — пишет Б. Я. Гейман, — что женой наследника веймарского престола, а с 1828 г. женой великого герцога была воспитанная в Петербурге родная сестра русского императора Александра I — Мария Павловна, в окружении которой всегда находились какие-либо гости из русской столицы. Связь между петербургским и веймарским дворами поддерживалась непрерывно. Более того, как подчеркнул С. Дурылин (Русские писатели у Гете в Веймаре. — Литературное наследство, № 4—6, 1932, с. 81—504), веймарский двор и в особенности культурные учреждения герцогства, непосредственно находившиеся в ведении Гете, субсидировались русскими деньгами. Среди многочисленных заезжих посетителей Гете было много и петербуржцев. Ив бесед с ними Гете не мог не составить себе довольно обширного представления о Петербурге».21

Существенны также приведенные далее в статье Б. Я. Геймана выдержки из переписки Гете с музыкантом К. Цельтером (Karl Friedrich Zelter, 1758—1832) о привезенной в Берлин из России (в марте 1827 г., т. е. в разгар работы над второй частью «Фауста») огромной и очень искусно выполненной модели города Петербурга, которую возили на 12 больших четырехтонных телегах по всей Европе. К. Цельтер подробно описал Гете эту модель, виденную им в Берлине, и возбудил у поэта живейшее любопытство: на этой модели были изображены «главная река, каналы, набережные, церкви» и были заметны даже отдельные фигуры и группы людей, находящихся на улицах; Цельтер жалел лишь, что к модели не было приложено ее подробное описание или хотя бы объяснительный план города, который Гете хотел иметь перед собою.22

Несколько месяцев спустя после переписки с К. Цельтером по поводу выставленной в Берлине модели Петербурга Гете принял у себя в доме (2 января 1828 г.) в Веймаре известного врача Августа Гренвилля (Auguste Granville, 1783—1872), возвращавшегося в Англию из России и только что побывавшего в Петербурге. «В течение этого свидания, которое длилось более часа, — рассказывает Гренвилль, — Гете проявил огромный интерес <...> также и к Петербургу. В Петербурге, основываясь на мнении многих авторитетных путешественников, с которыми он встречался и беседовал на эту тему, он видел город, быстро поднимающийся до значения первой столицы на континенте».23 Эта запись путешественника, которую приводит

89

Б. Я. Гейман в подтверждение повышенного внимания Гете к Петербургу после наводнения 1824 г., особенно в тот период, когда он работал над второй частью «Фауста» (1825—1831), представляется действительно весьма убедительной, и прежде всего потому, что Гренвилль недаром ссылается на многих других «авторитетных» путешественников, у которых Гете подробно расспрашивал о Петербурге.24

В заключение характеристики статьи Б. Я. Геймана, столь же интересной, по нашему мнению, для гетеведения, как и для пушкиноведения, отметим, что в основной части своей работы он подробно рассматривает подобранные им факты о чрезвычайном интересе Гете к петербургскому наводнению, начиная от свидетельства И. П. Эккермана (от 9 декабря 1824 г.): «Под вечер я отправился к Гете<...> Берлинские газеты лежали перед ним, и он рассказал мне о большом наводнении в Петербурге. Он дал мне газету, чтобы я прочитал об этом. Он говорил потом о плохом местоположении Петербурга и сочувственно посмеялся над изречением Руссо, который сказал, что землетрясение не предотвратить тем, что рядом с огнедышащей горой будет выстроен город25 <...> Мы упомянули потом о больших бурях, которые бушевали у всех берегов, так же как и о других грозных явлениях природы <...> Явился главный директор сооружений Кудрэ и с ним вместе профессор Ример. Они присоединились к нам, и разговор снова сосредоточился на обсуждении петербургского наводнения».26 Приводит Б. Я. Гейман также цитаты из переписки Гете с Цельтером в феврале—марте 1827 г. Отвечая своему корреспонденту на замечание о «страхе», возникающем при мысли о том, что такое широкое, столь великолепно застроенное пространство, как Петербург, ежечасно может быть поглощено водой, Гете пишет следующие знаменательные слова: «С тех пор как великое бедствие сделало особенно очевидным плохое местоположение этого громаднейшего города, я не могу не вспомнить об этой местности всякий раз, когда барометр падает низко, особенно по ночам, когда сильный ветер бушует в моих соснах».27

По мнению исследователя, это непрестанное обращение мысли Гете к Петербургу в то время, когда обдумывался оптимистический конец второй части его трагедии, и внушило ему новый замысел развязки «Фауста», в основе которой

90

лежит мотив борьбы с водной стихией, грозящей разрушить плоды человеческого труда и угрожающей самой жизни человека.

С полным основанием Б. Я. Гейман проводит параллель между Вольтером, как автором поэмы «О разрушении Лиссабона» (1756), для которого «несчастье, постигшее португальскую столицу, вытеснило или затемнило известия о многочисленных других землетрясениях, которые произошли одновременно с лиссабонской катастрофой во многих местностях южной части Пиренейского полуострова, а также в Северной Африке»,28 и Гете, как автором второй части «Фауста», для которого воспоминание о петербургском наводнении 1824 г. главенствовало над многими известными ему в последнее десятилетие его жизни свидетельствами о стихийных бедствиях, обрушивавшихся на города современной ему Европы. Размышления Гете о причинах и следствиях наводнения в Петербурге не прекращались и не забывались поэтом вплоть до завершения им второй части «Фауста»; именно они подсказали поэту оптимистическую концовку для долго писавшейся трагедии о человеке, искавшем смысл существования и нашедшем его в подлинной, а не в иллюзорной деятельности на общее благо. Поэтому Б. Я. Гейман в итоге своего исследования и смог утверждать, что «не будь Гете так потрясен известием о петербургском наводнении, 2-я часть „Фауста“, возможно, осталась бы ненаписанной», или, добавим мы, была бы закончена совершенно иначе.29

Статья Б. Я. Геймана, напечатанная в малораспространенном специальном издании, осталась малоизвестной специалистам-германистам и у нас и за рубежом. Не называет ее и Андре Менье в своей статье, о которой пойдет

91

речь ниже, хотя работа Геймана о Петербурге в «Фаусте» могла служить фундаментальной основой для смелых гипотез, высказанных французским ученым — первоначально филологом-германистом, ставшим затем видным французским исследователем-славистом и одним из лучших знатоков Пушкина.

Работа А. Менье, которую мы имеем в виду, озаглавлена «Пушкин и окончание второго Фауста»; она представляет собой доклад, предназначавшийся для прочтения и обсуждения на VI Международном съезде славистов, собравшемся в Праге (Чехословакия) в августе 1968 г.30 Этот доклад, как и все предшествующие многочисленные работы Андре Менье о Пушкине, был основан на тщательном изучении первоисточников и предлагал новые и весьма неожиданные догадки по поводу старой проблемы о соотношениях между «Фаустом» Гете и «Сценой из Фауста» Пушкина. Эта работа была последним исследованием А. Менье о Пушкине. Приехав в Прагу, он по состоянию здоровья не смог прочесть свой доклад, предварительно розданный участникам съезда; обсуждение его не состоялось, а два месяца спустя А. Менье скончался.31 Брошюра его, затерянная в многочисленных печатных материалах пражского съезда, не дошла до тех, к кому он обращался, — к исследователям Пушкина и русско-немецких отношений в начале XIX в., и в итоге была основательно забыта: мне неизвестна ни одна рецензия на нее, ни какой-либо печатный отклик о ней. А между тем, с моей точки зрения, она безусловно заслуживает внимания как новое слово о пушкинской «Сцене из Фауста» и должна быть упомянута в советской пушкиниане.

Одним из оснований для гипотез А. Менье, по-видимому, послужило то обстоятельство, что как у Пушкина в его «Сцене», так и у Гете в заключительных сценах V акта второй части «Фауста» действие происходит поблизости от моря. Попытка найти аналогию к месту действия пушкинской «Сцены» в первой части гетевского «Фауста», как хорошо известно, успехом не увенчалась. Но не могло ли здесь произойти обратное воздействие — от Пушкина к Гете, а не наоборот? — рассуждал А. Менье. Нет ничего неправдоподобного в том, что Гете мог знать пушкинскую сцену по устному пересказу от кого-либо из русских путешественников, столь часто бывавших у него во второй половине 20-х годов, или из какого-либо письменного (или даже печатного — французского или английского) известия о ней: ведь эта сцена появилась в печати на русском языке в 1828 г.,32 т. е. как раз в тот период, когда Гете обдумывал и завершал развязку второй части «Фауста».

Напомним, что у Пушкина его «Сцене» предшествует ремарка: «Берег моря, Фауст и Мефистофиль» — и что заключает ее диалог, в котором Фауст

92

с раздражением и досадой прогоняет от себя слишком услужливого Мефистофеля:

    Фауст

Сокройся, адское творенье!
Беги от взора моего!

Мефистофиль

Изволь. Задай лишь мне задачу:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я —
Я даром времени не трачу.

    Фауст

Что там белеет? говори.

Мефистофиль

Корабль испанский трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно вам подарена.

    Фауст

Все утопить

Мефистофиль

       Сей час.

 (Исчезает)
 (II, 437—438)

У Гете — в одной из последних сцен V акта второй части «Фауста» и одной из важнейших в общем замысле трагедии — мы находим очень сходную ситуацию: между Фаустом и Мефистофелем на берегу моря, в виду большого парусника, приближающегося к берегу, происходит острый и полный раздражения спор о позорной роли колониализма в истории современной европейской цивилизации. Сцена эта озаглавлена «Дворец», и ее тексту предшествует следующая авторская ремарка: «Роскошный сад, прорезанный большим, ровно выведенным каналом. Фауст, в глубокой старости, задумчиво прогуливается по саду». До него доносятся ужасающие его слова, которые Линцей (Глашатай), стоящий на башне дворца, говорит в рупор:

    Линцей

Садится солнце, подплывая,
Бегут последние суда.
Вот барка в порт вошла большая
И к нам в канал идет сюда.
На ней игриво вьются флаги
И мачты крепкие стоят,

93

И полный счастья и отваги
Тебя восславить боцман рад.33

Но у Фауста этот корабль, возвращающийся из далеких заморских краев с награбленными колониальными товарами, вызывает глубокое отвращение: ему ненавистен и самый вид этого парусника, и все богатства, которые он ему везет. «О, если б прочь отсель уйти!» — восклицает Фауст, видя, что корабль быстро приближается к берегу. Линцей продолжает вещать с высокой дворцовой башни:

С вечерним ветром мчится барка
На парусах, нагружена
Пестро, блистательно и ярко,
Мешков и ящиков полна...34

Следующая за этим авторская ремарка гласит: «Подходит великолепная барка, богато нагруженная произведениями чужих краев». Появляются Мефистофель и с ним «Трое сильных», которые привезли Фаусту на барке богатства и ожидают от него награды как от своего владыки.

По остроумной догадке А. Менье, эта «барка» внушена Гете тем «трехмачтовым испанским кораблем», который в «Сцене» Пушкина Фауст велит «утопить» Мефистофелю. Для такого сопоставления на самом деле существуют достаточные основания: оба корабля, о которых говорится у Пушкина и у Гете, — типичные «пиратские» корабли, возвращающиеся в Европу с награбленной добычей. У Пушкина эта добыча, вывезенная из тропических регионов Африки или Южной Америки, исчислена совершенно точно: названы не только вещи и предметы, но и живые существа; у Гете она несколько обобщена в соответствии со стилистическими особенностями второй части «Фауста» — ощутительно проявляющими себя наклонностями автора к символике и аллегоризму.35 В пушкинской «Сцене» именно Мефистофель перечисляет, что везет большой («трехмачтовый») корабль; Менье догадывается, что изображаемая Гете «барка» нагружена тем же самым товаром.

Гораздо существеннее указанного сходства тот спор, который в трагедии Гете завязывается между Фаустом и Мефистофелем при виде разгружаемой «барки» — он как бы продолжает тот диалог между ними, который обрывается у Пушкина. Некоторые исследователи не сумели оценить многозначительность неожиданной развязки пушкинской «Сцены»; А. Менье ссылается, в частности, на своего предшественника и соотечественника французского слависта Жюля Легра, сопоставлявшего «Сцену из Фауста» Пушкина с творением Гете и отказавшегося признать какой-либо интерес в пушкинской концовке.36 Для А. Менье, напротив, лаконичное приказание Фауста («Все

94

утопить») полно смысла и значения для истолкования всей сцены в целом. Это не столько нигилизм или человеконенавистничество, сколько безоговорочное осуждение колониального грабежа. А. Менье убежден, что именно так отнесся бы к этой концовке и Гете, даже в том случае, если бы он знал пушкинскую сцену только в устном пересказе. Недаром Гете вкладывает в уста Мефистофелю откровенную апологию пиратства и колониальных захватов и заставляет Фауста осуждать такую практику с гневом и досадой. Это принципиальный спор между владыкой и слишком расторопным слугой о пороках и язвах современной жизни; этот спор представляется очень важным в трагедии не только потому, что он является последним в жизни Фауста, но и потому, что он имеет характер итога всего им пережитого и перечувствованного.

Слова Мефистофеля у Гете, похваляющегося перед Фаустом привезенным грузом, полны не только жестокой правды, но и проникнуты сарказмом и горькой усмешкой: он славит «свободное море», которое освобождает мысль и поглощает всяческое преступление; это лучшее поприще для ненаказуемого разбоя и наиболее легкий способ для обогащения. Он говорит о разгружаемом корабле:

Nur mit zwei Schiffen ging es fort
Mit  zwanzig sind wir nun im Port.
Was  grosse Dinge wir getan
Das  sieht man unsrer Ladung an.
Das  freie Meer befreit den Geist,
Wer  weisst  da, was  Besinnen  heisst! etc.

(Акт V, стихи 11173—11178)

См. эти  стихи в переводе Н. А. Холодковского:

Мы  вышли с парой кораблей,
Теперь же в гавани твоей
Их  двадцать: много было нам
Хлопот: их плод ты видишь сам.
В  свободном мире дух всегда
Свободен: медлить, разбирать
Не  станешь: надо смело брать!
То рыбу ловишь, то суда,
Уж скоро три я их имел,
Потом четыре; там, забрав
Еще корабль,— пятью владел.
Имеешь силу, так и прав!
Лишь был бы наш карман набит.
Кто спросит, как наш груз  добыт?
Разбой, торговля и война —
Не все  ль равно? Их  цель  одна.37

95

Эти слова Фауст слышит от Мефистофеля в присутствии корабельщиков, которые замечают явное недовольство ими Фауста и его полное безучастие к привезенному для него богатству:

 Трое сильных

   Привета  нет,
   И  нет  наград,
   Как  будто  дрянь
   У  нас, не  клад!
   На  нас  глядит
   И  царский дар
   Ему  претит.38

Исследователям и комментаторам второй части «Фауста» оставалось недостаточно ясным, как Гете удалось найти развязку трагедии, и трудно было представить себе логический ход творческой мысли автора в столь, казалось бы, резких и внезапных переходах его героя от эгоистического самоудовлетворения к упадочному, скептическому сомнению и, наконец, к мощному духовному взлету перед самой его гибелью — к утверждению общеполезной деятельности как высшей цели жизни. Гипотезы Б. Я. Геймана и Андре Менье, если они верны, могут бросить, каждая на свой лад, некоторый свет на конечное просветление Фауста в заключительных сценах трагедии. Размышления Фауста о море как о враждебной человеку стихии, искажающей его нравственный облик, когда он всецело доверяется ей, и грозящей ему физическим истреблением, когда он пытается призвать ее себе на помощь, — таков мог быть тот клубок мыслей, который получил художественное претворение и воплощение в финале «Фауста», творческими импульсами которого служили для Гете постоянно тревожившие его мысли о наводнениях в Петербурге и хотя бы мимолетное знакомство со «Сценой из Фауста» Пушкина.

Напомним, что после сцены с приходом корабля и спора с Мефистофелем развязка трагедии наступает быстро. Короткие сцены следуют одна за другой. Послав проклятие корабельщикам за морской разбой и «дикую силу» и упрекая Мефистофеля за то, что он слишком быстро выполнил его приказ, погубив в огне Филемона и Бавкиду в их мирном патриархальном жилище («И слишком скоро все свершилось... Я тому виной»!), Фауст остается один. В полночь появляются перед ним «четыре седые женщины» — Порок, Грех, Забота и Нужда,39 которым он неподвластен. И только тогда, когда его, умирающего, ослепляет Забота, он как бы прозревает духовно, охваченный жаждой созидательного труда, и даже в бреду принимает стук могильных лопат за шум от воздвигаемой плотины. «Фауст,— гласит ремарка,— говорит, выходя из дворца, ощупью, у дверных косяков»:

Как звон лопат ласкает ухо мне!
Здесь вся толпа мой замысл исполняет,
Она кладет предел морской волне,
С собою землю примиряет,
Грань строгую для моря создает...40

96

Гипотезы А. Менье о вдохновляющей роли, которую могло сыграть для Гете при окончании им второй части «Фауста» знакомство со «Сценой из Фауста» Пушкина, очень заманчивы, хотя еще не доказаны полностью и требуют, вероятно, дополнительных изысканий. Свою статью А. Менье начинал с установления возможности знакомства Гете с интересующей нас «Сценой» Пушкина. Хронологически такая возможность неопровержима (вторую часть «Фауста» Гете заканчивал в 1831 г.);41 фактическое же знакомство Гете предполагалось Менье на довольно шатких основаниях (через Жуковского, приезжавшего в Веймар в 1827 г. и даже, по старой легенде, привезшего Пушкину подарок от Гете в виде пера и сопровождавшего его стихотворного послания). Хотя достоверность этой легенды была давно под подозрением и уделивший ей особое внимание С. Дурылин отрицал не только ее возможность, но сомневался и в более позднем знакомстве Гете с произведениями Пушкина, все же даже этот внимательный и авторитетный исследователь писал, что «слышать от Жуковского о Пушкине Гете, конечно, мог: обидная краткость дневника Жуковского, где целое посещение великого веймарского поэта объясняется иной раз одним словом „Гете“, допускает полную вероятность того, что такой разговор о Пушкине не удостоился отметки».42

Доказательность указанной гипотезы в известной степени ослабляется тем, что в ней идет речь о возможном воздействии на Гете в 1827 г. русского поэтического произведения, напечатанного лишь год спустя и, следовательно, известного вероятному передатчику его лишь в рукописи. Не забудем, однако, что таким посредником мог быть в данном случае не один Жуковский:43 за эти и последующие годы у Гете побывало в Веймаре множество русских путешественников и среди них немало литераторов и переводчиков. За последнее время после известных работ С. А. Дурылина и В. М. Жирмунского, в которых подвергнуты были анализу контакты Гете с русскими литераторами, появился ряд работ, в которых опубликованы новые данные об этом и высказаны свежие соображения.44 Существенно, что «Сцена» Пушкина, как уже было указано выше, напечатана впервые в журнале «любомудров» — «Московском вестнике» в 1828 г., где и ранее печатались критические статьи

97

о Гете и переводы его произведений; именно в этом году Гете получил первое представление о русском журнале от своего московского почитателя Николая Борхардта, который прислал в Веймар сделанный им русский перевод критической статьи С. П. Шевырева, посвященной образу Елены в «Фаусте». Как известно, эта статья вызвала ответное благодарственное письмо Гете к Борхардту (от 1 мая 1828 г., из Веймара), вскоре получившее известность в России через тот же «Московский вестник» (1828, ч. IX, с. 326). Хотя переписка Гете и Борхардта давно опубликована, русским исследователям Гете не была до недавнего времени известна литературная деятельность Борхардта как переводчика и популяризатора русской литературы среди живших в России немцев, печатавшегося в ревельском журнале «Esthona».45 Здесь можно вспомнить и еще один пример. Молодой русский литератор Н. М. Рожалин, член редакции «Московского вестника», лично знавший Пушкина и состоявший с поэтом в переписке по поводу участия его в этом журнале, побывал в Веймаре, был представлен Гете и писал после этой встречи своим родителям 4 июля 1829 г.: «Гете интересуется всем, что касается до России, читал все какие есть французские, немецкие, английские и итальянские переводы наших стихотворений, расспрашивал меня, что переведено на русский с английского и немецкого, звал на другой день опять к себе».46 Прежние выводы того же С. Дурылина о малом знакомстве Гете с произведениями Пушкина требуют в настоящее время значительных исправлений, в результате которых можно будет с большей уверенностью утверждать, когда и при каких обстоятельствах Гете стала известна и пушкинская «Сцена из Фауста».

Мы имеем все основания предположить, что основательно забытые нашими пушкиноведами разыскания Б. Я. Геймана и А. Менье — о новых аспектах проблемы взаимоотношений Пушкина и Гете — непременно должны будут привлечь их заинтересованное внимание для лучшего истолкования как Пушкина, так и Гете.

Сноски

Сноски к стр. 80

2 Макогоненко Г. П. Пушкин и Гете. (К истории истолкования пушкинской «Сцены из Фауста»). — В кн.: XVIII век, сб. 10. Л., 1975, с. 284—291.

Сноски к стр. 81

3 Reimann Paul. Hauptströmungen der deutschen Literatur 1750—1848. Beiträge zu ihre Geschichte und Kritik. Berlin, 1956.

4 Записки А. О. Смирновой. (Из записных книжек 1826—1845 гг.). СПб., 1895, с. 155.

5 Рейман Пауль. Основные течения в немецкой литературе 1750—1848. Пер. с нем. О. Н. Михеевой. Под ред. и с предисл. А. С. Дмитриева. М., 1959, с. 371—378 (раздел 5 главы 44: «Гете и Пушкин»).

6 В рецензии Г. Слободкина на эту книгу, озаглавленной «Исследование по немецкой литературе» (Вопросы литературы, 1958, № 4, с. 239—242), сделаны некоторые замечания по поводу освещения Рейманом мифа о «золотых днях» Веймара, но сочиненные от имени А. О. Смирновой отзывы Пушкина о «Фаусте» остались незамеченными. Оправданием Рейману служит то, что эти цитаты в качестве подлинных записей слов Пушкина приводились — до разоблачения «Записок А. О. Смирновой» — и пушкиноведами (см., например: Розов В. А. Пушкин и Гете. Киев, 1908, с. 144). Литература о фальсификации «Записок» в настоящее время довольно велика. См., например, статьи Н. Александрова (Историко-литературный сборник. Л., 1924, с. 297—334), Л. В. Крестовой (Смирнова А. О. Дневник. Воспоминания. Письма. М., 1929, с. 335—393), Б. Смиренского (Перо и меч. М., 1967, с. 85—87) и др.

Сноски к стр. 82

7 Макогоненко Г. П. Пушкин и Гете, с. 284—285. Мы не называем здесь не указанных автором работ, которые стоило бы иметь в виду исследователям пушкинской «Сцены из Фауста», так как важнейшие из них будут названы нами ниже; что касается работ на русском языке, то их легко найти в прекрасно составленной книге З. В. Житомирской, см.: Житомирская З. В. Иоганн-Вольфганг Гете. Библиографический указатель русских переводов и критической литературы на русском языке. 1780—1971. М., 1972 (по указателю, с. 602—603, под словом «Пушкин»).

8 Макогоненко Г. П. Пушкин и Гете, с. 286.

Сноски к стр. 83

9 Там же.

10 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете. (К творческой истории 2-й части «Фауста»). — В кн.: Доклады и сообщения Филологического института Ленинградского университета, вып. 2. Л., 1950, с. 64—96. Мне неизвестно, на каком основании в указанном выше библиографическом указателе З. В. Житомирской о Гете эта статья Б. Я. Геймана снабжена пометой: «Сокращенный текст»; насколько мы знаем, более полный текст этой работы в печати не появлялся, равно как и критические отзывы о ней.

11 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 65.

12 Chawtassi Grigorij. Auseinandersetzung mit Benno v. Wieses «Faust»-Interpretation. — Weimarer Beiträge, 1966, H. 2, S. 337—351; Хавтаси Г. Г. Об одной интерпретации финальных сцен гетевского «Фауста». — Филологические науки, 1974, № 4 (82), с. 10—13.

Сноски к стр. 84

13 Ященко А. Л. «Фауст» Гете. Ранние отклики в России (В. А. Жуковский и А. С. Пушкин). — Учен. зап. Горьковского гос. ун-та. Серия истор.-филол., 1964, вып. 65, с. 195. Весьма категорические и ничем не подкрепленные догадки А. Л. Ященко имели весьма зыбкую основу — публикацию в десятитомном академическом издании Пушкина черновых отрывков, известных со времен П. В. Анненкова под названием «адской поэмы», которым в академических изданиях, по нашему мнению, незаконно присвоено заглавие «Наброски к замыслу о Фаусте». Находясь под гипнотизирующим влиянием этого заглавия в авторитетном издании, А. Л. Ященко мог писать в своей работе: «Никаких сомнений в том, что „Фауст“ воспринимался Пушкиным как произведение мятежное, тираноборческое, не оставляют наброски А. С. Пушкина, которые, по-видимому, были эскизами задуманной им драмы о Фаусте — своеобразного и оригинального произведения, в котором великий поэт хотел дать литературную интерпретацию (sic!) гетевского Фауста. Судя по этим отрывкам, Фауст и Мефистофель (?) совершают путешествие в ад» (там же, с. 194). На самом деле в этих отрывках имя Мефистофеля не упоминается, да и имя Фауста расшифровывается только предположительно и едва ли с достаточным основанием.

Сноски к стр. 85

14 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 65—66.

Сноски к стр. 86

15 Там же, с. 67—68.

16 Там же, с. 73.

17 Пумпянский Л. В. «Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 4—5. М.—Л., 1939, с. 111.

Сноски к стр. 87

18 См.: Diderot et Falconet. Le pour et le contre. Correspondance polemique. Introduction et notes de Ives Benot. Paris, 1958. Ср. отрывки из воспоминаний А. Николаи о встречах с Дидро и с Фальконе в Петербурге в журнале «Искусство» (1965, № 4).

19 Wraxalls Reisen nach Norden. — Teutscher Merkur. Kritische Anzeigen, 1776, Juni, S. 291—292. Поводом для статьи явился немецкий перевод книги английского путешественника Роксолла, посетившего Петербург.

20 Einige nähere wahre Umstände, den Guß der Statue Peters des Großen betreffend. — Teutscher Merkur. Kritische, Anzeigen, 1782, Juli, S. 63—73.

Сноски к стр. 88

21 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 74.

22 Там же, с. 75.

23 Granville A. B. St. Petersburgh: A Journal of Travels to and from that capital. 2 vols. London, 1828 (о встрече с Гете в Веймаре см.: т. II, с. 628). О визите к нему Гренвилля Гете упоминает также в своем дневнике; беседы с ним путешественника были очень разнообразны. Гренвилль подарил Гете на память с подписью от автора свой «Опыт о египетских мумиях», изданный им в Лондоне в 1825 г. на английском языке (см.: Goethes Bibliothek. Katalog. Bearbeiter der Ausgabe Hans Rupert. Weimar, 1958, S. 295, № 2045). Б. Я. Гейман, указавший на запись Гренвилля о Гете, не обратил внимания на то, что в первом томе сочинения Гренвилля о России есть также отзыв о Пушкине — как о поэте, имя которого, «вероятно, известно большинству английских читателей»: «Свою литературную деятельность он начал четырнадцати лет, будучи тогда воспитанником императорского Лицея, а в возрасте девятнадцати лет он написал свою прославленную поэму „Руслан и Людмила“. С тех пор он написал много других произведений, несмотря на свои двадцать девять лет. Мои читатели, без сомнения, знакомы с тем временным неудовольствием, которое этот юный и пылкий поэт возбудил в высшем свете до вступления имп. Николая своей Одой к свободе» (Granville A. B. St. Petersburgh..., vol. I, p. 244—245). Хронологические даты, приведенные в указанной записи Гренвилля, свидетельствуют, что он был довольно хорошо осведомлен о биографии Пушкина; вполне вероятно, что и Гете мог расспрашивать Гренвилля о русском поэте. О Гренвилле см.: Аринштейн Л. М. Одесский собеседник Пушкина. — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1975. Л., 1979, с. 63—64.

Сноски к стр. 89

24 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 75.

25 Слова о городе, выстроенном рядом с огнедышащей горой, относятся к португальской столице — Лиссабону и находятся в полемическом письме Руссо к Вольтеру (от 18 августа 1756 г.), написанном после появления вольтеровской поэмы «О разрушении Лиссабона».

26 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 80—81.

27 Там же, с. 85. Ср.: Эккерман И. П. Разговоры с Гете. М., 1934, с. 255.

Сноски к стр. 90

28 Гейман Б. Я. Петербург в «Фаусте» Гете, с. 84.

29 Б. Я. Гейман не знал, на чем основывался Л. В. Пумпянский, когда писал: «Нам теперь точно известно, что и Гете, создавая символ осушаемого морского дна, думал и об основании Петербурга, замечательнейшем для Гете примере организованной борьбы человека с природой» (Пумпянский Л. В. «Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века, с. 92). Действительно, Л. В. Пумпянский не дал никаких объяснений по этому поводу; можно, однако, предположить, что он имел в виду либо указанные нами выше статьи Мерка о «Медном всаднике» Фальконе, либо один из многочисленных отзывов Гете о цивилизаторской деятельности Петра I при основании Петербурга. В статье Л. В. Пумпянского, из которой Гейман привел цитату, дается более развернутая мысль о типологическом сходстве между концом второй части «Фауста» и «Медным всадником» Пушкина (как известно, эта поэма увидела свет лишь после смерти Гете): «Петр в „Медном всаднике“ — вождь-цивилизатор, — писал Пумпянский. — С этой стороны конфликт между ним и Евгением находит разительную параллель в почти одновременно (1831) написанном эпизоде „Филемон и Бавкида“ в 5 акте второго „Фауста“: цивилизаторская деятельность Фауста уничтожает идиллическое счастье старческой четы. Гете имел в виду темную сторону промышленного переворота, но ведь и Пушкин решает в своей повести не узко исторический вопрос о событии 1703 г., а в высшей степени современный вопрос о ряде общественных противоречий XIX в.» (с. 92). Возможно, что эта типологическая параллель была подсказана Л. В. Пумпянскому статьей Альфреда Куреллы (переведенной с немецкой рукописи), в которой дается анализ эпизода о Филемоне и Бавкиде у Гете с точки зрения отразившегося здесь глубокого понимания поэтом движущих сил истории, утверждающей силы человеческого прогресса, нового, действенного, созидающего духа, в чем Гете противостоял большинству своих современников — немецких писателей-романтиков (см.: Курелла Альфред. Проблемы немецкого романтизма. — Интернациональная литература, 1938, № 9, с. 183).

Сноски к стр. 91

30 Meynieux A. Puškin et la conclusion du second Faust. — Revue des études slaves. Paris, 1967, p. 48—108; то же в виде отдельного оттиска: VI Congrés International des Slavistes. Communications de la delégation française et de la delégation suisse. Paris, 1968, 14 p.

31 См. некролог Андре Менье и перечень его работ о Пушкине, опубликованных на французском и русском языках, в кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1967—1968. Л., 1970, с. 126—135.

32 Первоначально «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем» была напечатана в журнале «Московский вестник» (1828, ч. IX, № 9, с. 3—8). Под заглавием «Сцена из Фауста» перепечатано в «Стихотворениях Александра Пушкина» (СПб., 1829, с. 60—63).

Сноски к стр. 93

33 Пользуюсь лучшим и наиболее точным из русских переводов: Гете И.-В. Фауст, ч. II. Пер. Н. А. Холодковского. М.—Л., «Academia», 1936, с. 280. В статье А. Менье «Пушкин и окончание второго Фауста» цитаты из «Фауста» приведены во французском переводе или немецком оригинале.

34 Гете И.-В. Фауст, ч. II, с. 280.

35 См.: Emrich Wilhelm. Die Symbolik von Faust II. Sinn und Vorformen. Frankfurt a. M.—Bonn, 1964.

36 Legras Jules. Pouchkine et Goethe, la scène tirée de Faust. — Revue de Littérature comparée, 1937, vol. XVIII, № 65, p. 117—128.

Сноски к стр. 94

37 Гете И.-В. Фауст, ч. II, с. 282. Приводим заключительные стихи цитаты (стихи 11186—11188) в оригинале, так как они заключают в себе очень существенную мысль, облеченную в отточенную афористическую форму:

Ich müsste keine Schiffahrt kennen:
Krieg, Handel und Piraterie,
Dreienig sind sie nicht zu trennen,

т. е. «Война, торговля и пиратство триедины и неразлучимы».

Сноски к стр. 95

38 Гете И.-В. Фауст, ч. II, с. 282.

39 В оригинале: «Mangel, Schuld, Sorge, Not».

40 Гете И.-В. Фауст, ч. II, с. 295—296.

Сноски к стр. 96

41 Meynieux A. Puškin et la conclusion du second Faust, p. 99—100. Менье ссылается на указанную выше работу В. Эмриха и статью К. Эро (Ayrault K. La structure du V acte dans la deuxième partie de Faust. — Etudes germaniques, 1951, juillet—décembre, p. 231—239). Менье указывает на тематическую близость Пушкина к мотивам IV акта второй части трагедии Гете и особенно к начальным и заключительным сценам V акта. И это позволяет допустить возможность того, что «в творческом сознании старого Гете легко могло созреть зерно, брошенное в него молодым русским».

42 Дурылин С. Русские писатели у Гете в Веймаре. — Литературное наследство, т. 4—6. М., 1932, с. 351—352.

43 В качестве «близкого друга» Жуковского канцлер Мюллер 4 мая 1829 г. представил Гете заехавшего в Веймар А. И. Тургенева, возвращавшегося в Россию из Шотландии (см.: Kanzler von Müller. Unterhaltungen mit Goethe. Kritische Ausgabe v. Ernst Grumach. Weimar, 1956, S. 355—356; переписка Мюллера с Жуковским, сколько знаем, обследована еще не полностью).

44 См., например: Propper M., von. Goethe und Puschkin — Wahrheit und Legende. — In: Goethe. Neue Folge des Jahrbuches der Goethe-Gesellschaft, Bd XII. 1950, S. 226; Wahl H. Russische Weisheitsfreunde bei Goethe und im Goetheshaus (1829 und 1838).— In: Goethe. Vierteiljahresschrift der Goethe-Gesellschaft, Bd 2, S. 185; Raab Harald. Die Lyrik Puškins in Deutschland. Berlin, 1964.

Сноски к стр. 97

45 См.: Ziegengeist G. Borchardt — ein früher Propagandist Puschkins und der russischen Literatur.— Zeitschrift für Slawistik, 1963, Bd VIII, H. l, S. 10—19.

46 Русский архив, 1909, кн. 2, с. 565.