47
М. Ф. МУРЬЯНОВ
ПУШКИН И ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
Пушкинские стихотворения 1825 г. «В крови горит огонь желанья» и «Вертоград моей сестры» навеяны, как известно, библейской Песнью песней. Обычно они печатаются рядом, но их успех оказался неодинаковым: только первое стихотворение широко известно, оно стало романсом Глинки. С. А. Венгеров провел противопоставление: «„В крови горит“ и „Вертоград“ вовсе не составляют такого неразрывного целого. По жгучести настроения первое стихотворение заметно разнится от гораздо менее страстного „Вертограда“».1
Как прозвучали эти стихотворения среди современников? То, что они написаны по мотивам Ветхого завета, говорит о многом, но этот идеологический фон в его конкретных условиях места и времени не обращал на себя внимания историков русской литературы; из их скупых высказываний получается, что Библия в XIX в. — некий неизменный фактор,2 причем Песнь песней — «та книга Ветхого завета, которая всегда смущала христианских богословов» и «является прямым вызовом церковной морали»; «это побуждало представителей официальной церкви по возможности обходить Песнь песней трусливым молчанием или толковать ее аллегорически».3 Отмечалось, что из русских поэтов «глубже всех духом Библии проникся Лермонтов»4 и вели его к этому Гердер, Гете, Гюго, де Виньи, Байрон.5 Остались незамеченными
48
внутренние обстоятельства русской литературной жизни, повлиявшие на характер восприятия Ветхого завета Пушкиным и Лермонтовым.
Русского перевода Ветхого завета в эту эпоху не существовало, а церковнославянская Библия отнюдь не была книгой для мирян. Русское отделение международного Библейского общества, организованное в 1813 г. во главе с обер-прокурором синода А. Н. Голицыным с целью перевода Библии на русский язык и ее широкого внецерковного распространения, было в 1824 г. ликвидировано по обвинению в масонстве, когда оно успело осуществить свои планы только в отношении Нового завета и Псалтыри. Митрополит Серафим Глаголевский, еще недавно в качестве вице-президента Библейского общества публично скорбевший, что существует «великое зло, зло неведения закона божия, сея единственныя узды буйных страстей наших»,6 а негласно вместе с идеологом архаистов президентом Российской Академии А. С. Шишковым готовивший уничтожение Библейского общества, теперь стал пояснять: «Священное писание предано богом не народу, а сословию пастырей и учителей, и уже чрез них народу».7 Придерживавшийся иного мнения митрополит Филарет Дроздов уступил, чтобы предотвратить новый раскол церкви. Положение действительно было чревато такой опасностью: перевод на русский язык текстологически очень неисправной и мало кому понятной церковнославянской Библии8 редакции 1751 г. неизбежно привел бы к ревизии текста, подлежащего переводу, но, как известно, при аналогичных обстоятельствах ревизии богослужебных текстов и разразился в середине XVII в. раскол, настолько запугавший церковную власть, что она с тех пор навсегда прекратила попытки исправления даже самых вопиющих ошибок в богослужебных книгах.9 В 1853 г., когда по поручению синода был составлен научный каталог рукописей синодального древлехранилища,10 цензурный комитет в секретном отзыве возражал против его опубликования, так как в нем «раскрываются весьма важные недостатки рукописных текстов, каковы, например, разночтения в списках одних и тех же мест Священного писания <...> и многие
49
другие несовершенства, обнаруживающие точное состояние рукописных книг Священного писания в нашей церкви».11 О том, чтобы произвести сверку синодального Ветхого завета с греческим оригиналом Семидесяти толковников, оксфордское издание которого завершилось в 1827 г., не могло быть и речи.12
Одним из сопутствующих признаков европейской культуры в русских дворянских семьях было пользование католическими и протестантскими библиями на западных языках (среди личных книг Пушкина был только французский Ветхий завет, изданный Библейским обществом в 1817 г. в Петербурге13). Их распространение в России наносило серьезный ущерб престижу православия как государственной религии, но синод смотрел на это как на меньшее из возможных зол. Впрочем, и в латинском мире библейский вопрос был далеко не простым. В ходе восстановления церковной дисциплины, расшатанной наполеоновскими войнами, в 1836 г. папа Григорий XVI счел нужным возобновить старое правило, согласно которому мирянин, по роду своих занятий наукой или искусством нуждающийся в чтении Библии, должен на это испрашивать разрешение епископа.13а Основным источником знания Библии для народа должно быть звучащее в церкви слово священнослужителя; авторитетность этой формы традиции признавалась всеми, в том числе филологически наиболее взыскательной протестантской церковью. Так, последние строки, написанные Лютером, гласят: «Пусть никто не думает, что он в должной степени узнал Священное писание по той причине, что он, читая Писание, побывал с такими пророками, как Илья и Елисей, с Иоанном Предтечей, Христом и апостолами <...> Мы без церкви — нищие. Это — истинно».14 Запрет читать Библию не подвергался в России канонической разработке, но в 1838 г. синод впервые опубликовал православный вселенский документ 1723 г., установивший, что «не всякому позволяется без руководства читать некоторые части Писания, особенно ветхозаветного. Без разбору позволять неискусным чтение Священного писания то же значит, что и младенцам предложить употребление крепкой пищи».15 Подписавшие его патриархи константинопольский, антиохийский и иерусалимский подчеркнули, что Писанию нужно верить беспрекословно, «и притом не как-нибудь по-своему,
50
но именно так, как изъяснила и предала оное кафолическая церковь. Ибо и суемудрие еретиков принимает божественное Писание, только превратно изъясняет оное, пользуясь иносказательными и подобнозначущими выражениями и ухищрениями мудрости человеческой, сливая то, чего нельзя сливать, и играя младенчески такими предметами, кои не подлежат шуткам».16
Принятый после роспуска Библейского общества новый курс синодальной политики выдерживался неукоснительно. Находившийся на складе только что отпечатанный тираж Пятикнижия Моисея целиком сожгли в топках кирпичного завода; в 1828 г. Серафим не позволил выдать экземпляр этой книги московскому губернскому предводителю дворянства П. Х. Обольянинову; в начале 1829 г. главный директор пажеского и кадетских корпусов генерал Н. И. Демидов, отличавшийся умением учитывать обстановку, запретил своим воспитанникам чтение Библии.17
Песнь песней мирянам знать во всяком случае не полагалось, поскольку в православном богослужении ее не читают. Эта исключительность обусловлена особым характером Песни песней, совершенно непохожей на все остальные библейские книги. Бог в ней не упоминается и говорится только о любви, причем в таких образах, что присутствие этой книги в составе Библии не раз вызывало возражения.18 Еще в первые века христианства Песнь песней, представляющая собой конгломерат любовных и свадебных песен фольклорного характера, сложившийся в его нынешней форме в IV—III вв. до н. э.,19 подверглась аллегорическому переосмыслению и стала толковаться как изображение любви между богом и народом или между церковью и Христом либо как эпиталама девы Марии. В личной библиотеке Петра I есть немецкий сборник гравюр на библейские темы, миниатюрного формата, в ювелирном серебряном окладе, где на листе 102, иллюстрирующем Песнь песней, беседуют Христос и дева в образе античной статуи, обнаженная до бедер, но с ореолом, и это пояснено припиской от руки:
Невеста с книгою церковь знаменает,
Ю же жениха Христа ублажает.20
51
В 1730 г. Феофан Прокопович написал после спора с В. Н. Татищевым, отрицавшим божественный характер Песни песней, свое «Разсуждение о книзе Соломоновой», но напечатано оно 44 года спустя, а в 1787 г. сочинение было конфисковано.21 Все, что было доступно в эту эпоху русскому читателю, который пожелал бы найти в книгах разъяснения Песни песней и фресок русских храмов, ее иллюстрировавших,22 заключалось в лаконичном высказывании митрополита Амвросия Подобедова: «Песнь же есть речь изрядная по словам, страстовозбудительная по вещам <...> содержит из всех песней, когда-либо писанных, самое превосходнейшее изрядством сложение, и изобилием таин все другие превосходит <...> Тот только к чтению книги сея способен, который, погасивши внутрь себя безстыдной любви пламя, весь любовию Иисуса Христа горит».23
Лишь в 1808 г. синод издал единственный памятник патристики, доступный русскому читателю, — перевод греческого толкования Феодорита Кирского.24
В том же 1808 г. Песнь песней была введена в русскую литературу: Г. Р. Державин опубликовал кантату «Соломон и Суламита» (1807), где любовь предстает в земном, лишенном всякой религиозности облике.25 Это было неслыханным новшеством. Русская церковь не имела возможности помешать нарастанию далеких от благочестия настроений в светской литературе, но библейская тематика оставалась заповедной областью, и суверенитет церкви в этих пределах безусловно уважался государством и его цензурой. То, что было невозможным для всех, стало возможным для старого поэта-вельможи, литературный
52
авторитет которого стоял выше всякой критики. Том сочинений Державина, куда вошла кантата,26 имел посвящение Александру I. Много лет спустя, когда Державина уже не было в живых и цензура рассматривала приписывавшуюся ему поэму «Иисус Христос», цензор сумел найти в ней несоответствия учению церкви и наложить запрет,27 но живой Державин был сильнее цензуры, и тогда церковная власть предпочла не заметить случившегося.
В преобразованных по уставу 1808—1814 гг. русских духовных академиях Ветхий завет должен был преподаваться «соответственно современному уровню на Западе библейской науки и на одной линии с последними открытиями науки».28 В Петербурге это было поручено бакалавру Филарету, будущему митрополиту московскому; он читал свои лекции по библейской герменевтике на латинском языке, хотя греческий знал не хуже. Конспект его лекций 1811 г. в отношении Песни песней лаконичен: «Должно, однако ж, сознаться, что тайна книги еще не совершенно раскрыта». Перечислив различные точки зрения, Филарет присоединился к мнению, что Песнь песней означает «единственно и собственно союз Иисуса Христа с церковью вообще и в частности с душою верующею», а «ее дух и цель — изложение любви божией, приспособленное к разумению человека, и возбуждение человека к той же святейшей любви».29
В начале 1820-х годов, т. е. как раз в период, когда у Пушкина появился устойчивый интерес к этим событиям, тесно связанным с цензурной обстановкой в литературном мире, над Библейским обществом стали сгущаться тучи. Появилось на свет сочинение С. К. Сабинина «В каком смысле должно разуметь книгу Песнь песней и что она содержит», где говорится: «Книга Песнь песней давно уже сделалась камнем претыкания для христиан слабых. Еще в IV столетии Феодор Момпсвестен преткнулся о него и стал утверждать, что в Песни песней воспевается чувственная, плотская любовь <...> Поелику все св. отцы первенствующей церкви согласно признавали ее за книгу богодухновенную и поелику никто из святых последующего времени никогда
53
при чтении сей Песни не чувствовал в ней зловония плотской любви, то несомненно, что люди, которые в сей Песни находят плотскую любовь, обоняют свой собственный смрад <...> Кто при чувственной оболочке сей книги падает в чувственные мысли, тот лучше не читай ея. В Библии много других книг, в которых можно найти все нужное к спасению. Книга сия писана, конечно, не для начинающих».30 Именно в это время Пушкин приступил к работе над Песнью песней.
Не лишено интереса, что слова о «смрадности» плотской любви написаны не каким-то темным изувером, и даже не монахом, а обязанным состоять в браке молодым священником, только благодаря своим блестящим филологическим дарованиям вошедшим в столичное общество несмотря на самое скромное происхождение. Он стал духовником великой княгини Марии Павловны, его дочь Марфа была ученицей Ференца Листа, а старший сын — первым переводчиком на немецкий язык пушкинских «Повестей Белкина», вышедших в Иене в 1840 г.
Показательна и двухлетняя задержка выпуска «Избранных сочинений» французской квиетистки де ла Мот Гион:31 прежде ее книги широко издавались в России и по предписанию обер-прокурора синода рассылались в обязательном порядке по церквам и монастырям, а впоследствии синод циркулярно распорядился о возвращении их в синод с целью уничтожения. То, что сказано в «Избранных сочинениях» по поводу Песни песней, вполне соответствовало духу времени. Так, отмечено, что уже в древности иудеи «не дозволяли чтения сей святой книги, которую они всегда почитали делом св. Духа, как людям уже старым и совершенно зрелого разума. Сие чистое и тайное обхождение Жениха и Невесты не предоставлено суждению тех, кои погружены еще в блато грехов». Далее приводятся слова папы Григория Великого: «Когда в сей Песни говорится о лобзаниях, объятиях, ланитах, сосцах, ногах, бедрах, о ложе и браке, то из сего не только не должно брать повода к кощунству над Священным писанием, но, напротив, должно удивляться милосердию божию, которое благоволило явить нам толикую благость, что, дабы возвысить нас к испытанию его любви божественной, он унизился до того, что употребляет слова и выражения нашей плотской, нечистой любви».32 Здесь же цитируются слова св. Бернарда Клервосского:
54
«Берегись воображать себе, чтоб мы думали, что в сем соединении Слова и души есть что-нибудь телесное».33
Острастка подействовала — Песнь песней исчезла из учебного плана Петербургской духовной академии.34 Именно в этот период Пушкин закончил свои стихотворения на тему Песни песней.
9 сентября 1825 г. лицейский законоучитель Пушкина профессор Г. П. Павский завершил перевод с древнееврейского на русский язык Песни песней как одно из пособий для занятий по древнееврейской грамматике со слушателями Петербургской духовной академии. Если свои переводы других ветхозаветных книг он предоставлял слушателям для внеклассных занятий, то с рукописью Песни песней он это сделать не рискнул, несмотря на свое положение члена Петербургского духовного цензурного комитета, законоучителя и духовника цесаревича. Этот перевод он сопроводил пояснением: «Изображено парение благочестивой души к богу — источнику чистейших радостей. Душа, быв завлечена в суеты мирские, воспоминает о прежней райской жизни и снова желает возвратиться к ней, чтобы быть близкой к богу и в нем блаженствовать».35
В начале 1830 г. «Литературная газета» Дельвига и Пушкина предоставила свои страницы для выступления П. А. Катенина о библейской поэзии. Отметив, что «в Песни песней много сладости и блеска» и что «еврейская Суламита» ни в чем не уступает «индийской Саконтале», Катенин излагает свое отношение к проблеме русского перевода Библии сообразно с эстетическими принципами архаистов шишковского закала. По его убеждению, величавый и мягкий церковнославянский язык наилучшим образом передает дух Библии, а русский язык не подходит для этой цели: «... язык общества, сказочек и романов, песенок и посланий достоин ли высоких предметов Библейских? Обезображенные им, они теряют и наружную важность, и внутреннее достоинство: это пастырь холмов Ливанских во фраке».36
В 1835 г. ссыльный Кюхельбекер, не имевший возможности следить за меняющейся обстановкой в цензурном мире и не слишком
55
рассчитывавший на скорое появление в печати своих произведений, упоминает Песнь песней в «Агасвере»:
Внимал я трелям соловья Сарона
И душу обонял саронских роз,
Родных мне, славных в песнях Соломона.
К этим строкам он дает авторское примечание: «См. книгу Песнь песней, гл. 2, стих 1 и следующие».37 Этот же библейский стих вдохновил автора знаменитого «Конька-Горбунка» П. П. Ершова — его стихотворение «Зеленый цвет», присланное Пушкину, содержит строфу:
Прелестна лилия долины!
В одежде брачныя четы,
Как кроткий ангел красоты,
Цветет в пустынях Палестины.
Все так! но мне милей
Зеленый цвет полей.38
После этого некоторое время нового в данной области было мало, что можно видеть хотя бы из полного отсутствия русских публикаций по библеистике; знаменательно, что в 1836 г. «Энциклопедический лексикон» Плюшара, где богословские материалы служили предметом особых забот синода, вынужден в статье о Библии рекомендовать только западноевропейскую библиографию, а о Библейском обществе здесь пишется так, как будто в России филиала этой международной организации никогда и не существовало. «Энциклопедический лексикон» дает единственную за всю историю русской церкви официальную характеристику Песни песней, но эта статья дана без подписи, т. е. ответственность за нее лежит не на каком-либо отдельном авторе, какое бы иерархическое положение он ни занимал, а на синоде, контролировавшем догматическую чистоту «Лексикона» и по требованию Николая I обязанном выносить по вопросам догматики единогласные рсшения. Песнь песней — «это пламенная песнь любви. Личный предмет этой любви, по мнению лучших, опытнейших и благороднейших толкователей Писания, есть Христос и его церковь, или в частности каждая душа благочестивая <...> Тем меньше заслуживает вероятия (!) мнение тех, которые книгу Песнь песней представляют эротическим отрывком, эклогою пастушескою».39
Но публикации по библеистике или их отсутствие — только одна сторона дела. Не меньший интерес представляют события, о которых современники узнавали не из печати.
56
В феврале 1835 г. Пушкин записал в дневнике: «Филарет сделал донос на Павского, будто бы он лютеранин. — Павский отставлен от великого князя. Митрополит и синод подтвердили мнение Филарета. Государь сказал, что в делах духовных он не судия, но ласково простился с Павским. Жаль умного, ученого и доброго священника! Павского не любят» (Акад., XII, 336—337).
Новость была основана на следующих событиях. Филарет, давно ждавший случая избавиться от Павского, написал ложный донос, но Павскому была предоставлена возможность дать свои объяснения, и он доказал несостоятельность предъявленных обвинений. Инцидент был исчерпан, но в последний ммомент, 16 декабря 1834 г., престарелый митрополит Серафим пришел к Николаю I, повалился ему в ноги и от имени церкви просил прекратить «соблазн»: «Я по старости своей не могу вникать в богословские вопросы, но Филарет находит, что Павский преподает наследнику престола неправославное учение». В результате Павский был немедленно отставлен от царского двора, уволен из духовной академии, из лицея и университета.40
Однако авторитет Павского уничтожить не удалось. М. П. Погодин называл его образованнейшим человеком своего времени, а В. Г. Белинский находил, что Павский стоит целой Академии наук.41 Его перевод «Слова о полку Игореве» получил в наше время такую высокую оценку, какой не имел ни один из предшествующих,42 а переводы книг Ветхого завета расходились по рукам в сотнях списков; в 1838—1839 гг. они были размножены литографским способом, но без цензурного разрешения. По этому поводу разразился небывалый скандал. Инспектор Московской духовной академии Агафангел Соловьев послал анонимный донос трем членам синода, где переводы Павского, «произведение сего нового Маркиона», характеризуются как «злоречие древнего змия» и утверждается, что до сих пор «на русском языке едва ли являлось такое богохульство».43 Доноситель признает неудовлетворительность текста церковнославянской Библии, «которого темнота и неверность по местам закрывают истину», и подтверждает, что «люди, получившие светское образование, давно уже не читают славянского перевода Ветхого завета и прибегают к иностранным переводам».44 Следствие велось высшими иерархами церкви, о нем докладывалось царю. Тщетно Павский подавал объяснительные
57
записки, где настаивал, что его работа над переводом Ветхого завета имела целью лингвистическую подготовку студентов и он как профессор строго отграничивал свою задачу от библейской герменевтики и догматического богословия. Зная, что в глазах следствия его особенно компрометирует Песнь песней, он показал: «Я перевел все книги, кроме Песни песней. Сию книгу я перевел для себя собственно, и как она дошла до учеников, я не знаю».45 Соборные решения синода 1842—1844 гг. определили переводы разжалованного богослова как нечестивое творение, вредное православию, и подчеркнули необходимость «всемерно охранять неприкосновенность Священного писания от самомалейших нововведений».46 Так закончилась интрига против Павского, ее тайной пружиной на этот раз был архимандрит Афанасий, сделавший на этом свою карьеру ректора Петербургской академии.47 Когда со сцены сошли все лица, занимавшиеся в этой истории сведением личных счетов, то не оказалось действительных препятствий богословского порядка к опубликованию перевода Песни песней, выполненного Павским,48 и его использованию при подготовке синодального русского текста учительных книг Ветхого завета, изданного в 1872 г.
Незадолго перед расправой с Павским закончилась еще одна неудачная попытка в библеистике. Ученик Павского архимандрит Макарий Глухарев, миссионерствовавший на Алтае, с 1834 г. обращался в церковные инстанции и к царю с просьбой об издании его переводов Ветхого завета на русский язык, подготовленных для обращения в христианство и русификации местных жителей Алтая, решительно не понимавших церковнославянского языка. При рассмотрении ходатайства Макария в синоде в 1841 г. митрополит Серафим внес предложение заточить переводчика в монастырь. Синод наложил на Макария строгое взыскание,49 но после смерти последнего его материалы были использованы при подготовке синодального перевода Библии. Не оказал влияния на русскую библеистику только один — и, может быть, филологически самый интересный — полный перевод Библии на русский язык, осуществленный в 1823—1837 гг. упоминавшимся выше участником полемики о Песни песней С. К. Сабининым, тоже учеником Павского. Особенностью этого труда был обширный научный аппарат; при его составлении Сабинин, находясь в Германии, имел возможность учитывать все достижения западной филологии, в том числе текстологической школы Карла Лахмана, издавшего в 1831 г. Новый завет и в 1842—1840 гг. всю Вульгату. Многое
58
из трудов Сабинина осталось ненапечатанным — вероятно, для синода он был слишком европейским человеком. В 1885 г. рукопись его перевода Библии сгорела при пожаре.
Как видим, выступление Пушкина на столь опасную тему, причем буквально на следующий день после прекращения возбужденного митрополитом Серафимом и грозившего Сибирью дела о «Гавриилиаде» (амнистирующая резолюция Николая I о поэме имеет дату 31 декабря 1828 г., а «Московский вестник» с пушкинскими стихотворениями на тему Песни песней получен подписчиками 1 января 1829 г.50), было связано с немалым риском. С одной стороны, не могла не сказываться инерция читательского восприятия, проявившаяся в точке зрения Катенина. Для литературного вкуса современников требовалось какое-то время, чтобы «привыкнуть» к звучанию библейской поэзии в новой инструментовке.51 А главное, у поэта были недоброжелатели, способные использовать обстановку цензурного террора для обвинения его в профанации Библии. Требовались искусное маневрирование и неустрашимость, чтобы выступить в печати с такими стихотворениями. Проследим, как развивались события.
После возвращения из ссылки Пушкин резко изменил свое поведение в обществе, стал сдержанным в политических высказываниях, осторожным в поступках. Конформизм в условиях николаевского режима означал, между прочим, соблюдение норм церковной жизни; разумеется, от молодых поэтов, вращавшихся в высшем свете, не требовалось становиться усердными богомолами, но все же существовали вполне определенные понятия о благонадежном поведении. Полагалось не реже, чем раз в год, исповедываться;52 порядок в этом был по-николаевски жестким, как видно из строгого подтверждения, сделанного синодом по царскому указу в 1835 г., чтобы приходские священники следили за дисциплиной своей паствы, «над кем же таковые увещания не будут иметь желаемого действия, особенно же если заметят, что сие происходит от охлаждения к православию, о таковых неупустительно доносили бы по команде, для принятия надежнейших мер к удержанию их в православии».53
59
Пушкин был приписан к приходу села Михайловского; его духовник о. Иларион Раевский был покладистым и материально зависимым от владельца поместья, как это было повсеместно в Российской империи. Но такое положение вещей не устраивало Николая I, желавшего иметь в лице духовенства надежный инструмент политического надзора. Как раз с начала 1828 г. система экономического обеспечения приходских священников быстро перестраивалась, с тем чтобы они выполняли свои обязанности, «не препинаясь заботами жизни и безбедного своего содержания».54 Иными словами, ослабела их зависимость от помещичьих пожертвований, и они свыкались со своим новым положением состоящих на государственной службе жандармов в рясах.
1828 год складывался для Пушкина особенно трудно. Он тяжело переживал утрату многих друзей, ставших жертвами декабристской трагедии, недоумение в демократических кругах по поводу его стансов Николаю I, недреманную опеку учтивого и саркастического Бенкендорфа — первого читателя произведений «царя скудного царства родной поэзии и литературы». В мае он пишет горестные строки к своему дню рождения (Акад., II, 104):
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Обратим внимание на деталь, ускользнувшую от наблюдательности историков литературы, писавших об этом стихотворении: «кто», вопрошаемый во второй строфе, — это не библейский бог, а его антипод; только власть последнего является враждебной, он сотворил первое сомнение, причину первородного греха. Известно, что художественный интерес Лермонтова к демоническому началу имел последствием то, что поэму «Демон» не пропускали в печать в течение всего царствования Николая I, и это вполне соответствовало букве и духу цензурного устава. Если богоборческое стихотворение Пушкина не встретило цензурных препятствий, то только потому, что на него решил ответить в печати сам Филарет, в молодости преподававший поэзию и высшее красноречие в Троицкой лаврской семинарии и знавший Пушкина лично со времени лицейского экзамена. Подписанный инициалом
60
«Ф.» ответ «московского Златоуста», недавно получившего мантию доктора философии Дерптского университета, выглядел так:
ПУШКИН, ОТ МЕЧТАНИЙ
ПЕРЕШЕДШИЙ К РАЗМЫШЛЕНИЮ
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, Забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум —
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум.
Идея ответа, опубликованного почти одновременно со стихами Пушкина,55 — утверждение свободы воли как основного принципа христианской философии, из которого вытекает полнота ответственности человека за свои поступки. Жизнь каждого отдельного человека не является следствием игры слепого случая (этой игрой и обосновывающей ее теорией вероятностей интересовались сторонники безбожного свободомыслия, она упоминается в протоколах следствия над декабристами), а имеет с точки зрения христианской философии высший смысл, который человеку знать не дано.
Пушкин оценил возникшую опасность и ответил великолепными «Стансами митрополиту Филарету», давшими поэтической дуэли мирный исход. А могло быть и хуже: знаменитый историк С. М. Соловьев заметил однажды, что «русская церковь могла с похвальбою выставить пред западною Филарета, которой мог превзойти самого ловкого иезуита».56 Свалить Павского, имевшего безупречный послужной список, было совсем не просто, но Филарет своего добился. Он умел быть беспощадным; участие в подавлении мятежа декабристов принесло ему сан митрополита; эту награду он получил в день коронации Николая I, который пожелал венчаться на царство не иначе как руками Филарета.
В июне 1828 г. Сенат и Государственный совет рассматривают дело о пушкинском стихотворении «Андрей Шенье», и за поэтом учреждается секретный надзор. В июле Россия прочла пушкинского «Пророка», открывающего третий номер «Московского
61
вестника», — произведение, в котором поэт ставится в положение, неподсудное всей сословной иерархии, полностью независимое от царей и первосвященников, дающее право клеймить, жечь глаголом неправду, от кого бы она ни исходила. Филарет писал свое стихотворение, уже зная о «Пророке», и тем самым ответил и на него — фигурой красноречивого умолчания.
В августе 1828 г. начались вызовы к военному губернатору для дачи показаний об авторстве «Гавриилиады» — то ли она только сейчас (через семь лет после написания!) дошла до правительства, то ли именно этот момент сочли подходящим, чтобы заставить покраснеть нового «пророка» и увидеть его растерянное запирательство. В этом же месяце с Пушкина взяли полицейскую подписку о соблюдении цензурного режима на общих основаниях. Поэт, конечно, знал, что своего рода привилегия, по которой он подавал рукописи самому царю через Бенкендорфа, стала нереальной на период отъезда Николая I и шефа жандармов в действующую армию, но все же полицейская подписка его ошеломила:
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне...
К этому добавилась и сердечная неудача — родители А. А. Олениной объявили Пушкину, что в качестве претендента на руку их дочери он неприемлем: «он был велтопуах (вертопрах), не имел никакого положения в обществе и, наконец, il n’était pas riche».57 Три подряд неудачных сватовства имели в числе своих причин и ту, которая вскоре открылась при четвертом предложении, когда родители Н. Н. Гончаровой выразили желание иметь доказательства политической благонадежности жениха.
Стихотворения на тему Песни песней, законченные еще в михайловской ссылке, продолжали лежать без движения. 1 июля 1828 г. Пушкин пишет из Петербурга их будущему издателю М. П. Погодину: «Простите мне долгое мое молчание, любезный Михайло Петрович; право, всякой день упрекал я себя в неизвинительной лени, всякой день собирался к Вам писать и все не собрался. По сему самому не присылал Вам ничего и в Московский Вестник. Правда, что и посылать было нечего; но дайте сроку — осень у ворот; я заберусь в деревню и пришлю Вам оброк сполна. Надобно, чтоб наш журнал издавался и на следующий год» (Акад., XIV, 21).
В деревне Пушкин оказался нескоро. Следствие о «Гавриилиаде» продолжалось, 2 октября был последний допрос поэта, на
62
котором он написал закрытое письмо царю. Николай I прибыл в Петербург из действующей армии 14 октября, через день Пушкин получил его ответ. Оба документа не сохранились, но не без основания полагают, что Пушкин признался в авторстве и мог теперь рассчитывать либо на Сибирь, либо на снисхождение самодержца. Пока положение оставалось неопределенным: для принятия решения Николай I должен был снестись с истцом по делу — первоприсутствующим членом синода митрополитом Серафимом, который в свою очередь тоже не имел причин торопиться.
19 октября 1828 г. в Петербурге лицеисты первого выпуска отпраздновали свою очередную годовщину, протокол вечера вел Пушкин58 и отметил в нем пение «Песни о царе Соломоне» Дельвига:
Друзья, поверьте, не грешно
Любить с вином бокал,
Вино на радость нам дано,
Царь Соломон сказал.
Свят, свят его закон,
Солгать не смел бы так Библии дерзко
Мудрец и певец Соломон.59
После этого в ночь на 20 октября с разрешения полиции Пушкин уехал в имение Вульфов в село Малинники Тверской губернии, где отдыхал и работал около шести недель. Обещание «оброка», данное М. П. Погодину, было выполнено — в новогодней книжке «Московского вестника» находятся семь произведений Пушкина: «В крови горит огонь желанья», «Вертоград моей сестры», «Утопленник», «Нельзя, мой толстый Аристип», «Стих каждый в повести твоей», «Сто лет минуло, как тевтон», «Поэт и толпа». Два первых стихотворения объединены общим названием — «Подражания». Таким образом, нет никакого упоминания о Песни песней.
Какого числа «оброк» был отправлен в Москву и посылался ли он вообще или был доставлен самим автором, остается неизвестным. Неожиданно для своих друзей Пушкин появился в Москве 6 декабря,60 и вряд ли случайно он выбрал для этой цели государственный праздник, «высокоторжественный день тезоименитства» Николая I. Если это так, то цель была достигнута, под Новый год досье о «Гавриилиаде» закрывается резолюцией царя: «Мне это дело известно и совершенно кончено». Свои намерения и действия поэт скрывал от ближайших друзей, П. А. Вяземский
63
заметил в частном письме: «Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было, mais il n’était pas en verve».61 О каких-либо встречах поэта с цензором «Московского вестника» С. Н. Глинкой сведений нет, но несколько месяцев спустя по другому поводу Пушкин пишет о Глинке похвалу в явно преувеличенных выражениях: «Пылкость и неустрашимость его духа обнаружилась в его речах, письмах и деловых записках. Он увлек сердца красноречием сердца и <...> мы желали победы храброму» (Акад., XI, 80).
Верный расчет скрывался и в предпочтении Москвы Петербургу: сейчас установлено по ряду других литературных фактов, что в эти годы московская цензура была либеральнее петербургской.62
Удачно сформулированное заглавие помогло обойти главную опасность, отпала необходимость обращаться в духовную цензуру. В противном случае это было бы неизбежно, как можно видеть на примере Федора Глинки, представившего в 1825 г. свой сборник «Опыты священной поэзии» в петербургский духовный цензурный комитет со следующей мотивировкой: «Бо́льшая часть стихотворений, составляющих сию книгу, были уже напечатаны в разных повременных изданиях с одобрения светской ценсуры. Я подвергнул бы и всю книгу той же ценсуре, но поелику, при совокуплении всех стихотворений вместе, дал я всему заглавие несветское, то и представляю сие мое сочинение в ценсуру духовную».63 Цензурное разрешение на книгу Ф. Глинки дал Павский, и она вышла в 1826 г. Существовала практика выборочного цензурования церковью отдельных произведений, помещаемых в гражданских периодических изданиях, как это имело место в альманахе «Северные цветы» на 1829 г., где намечалось поместить «Видение Иоанна» А. Г. Ротчева. Главный цензурный комитет не взял на себя ответственности за это произведение и переслал его в духовную цензуру с просьбой «буде можно в непродолжительном времени уведомить, может ли помянутое стихотворение быть дозволено к напечатанию в духовном отношении», на что последовало вето: «Не может быть дозволено к напечатанию, потому что сочинитель не чистым и точным языком, а более своевольным отступлением от смысла слов богодухновенного писателя искажает высокий и таинственный предмет, содержащийся в X главе Апокалипсиса».64
64
У Пушкина названо «Подражания», но не указано — кому и чему. Ревнители православия, если бы выступили с нападками, рисковали оказаться перед неопределенным противником, а это наихудшая исходная позиция в любом споре. К тому же это именно подражания, а не переложения, как иногда называют рассматриваемые нами произведения современные литературоведы,65 — в словоупотреблении пушкинской эпохи между этими понятиями вкладывалась вполне определенная разница. Когда в марте 1829 г. петербургская духовная цензура рассматривала поступившую из Академии наук рукопись «Преложение псалмов 8, 113 и 144», то было принято решение: «В первом из сих стихотворений встречаются мысли, коих нет в подлиннике, почему приличнее было бы назвать оное подражанием, а не преложением».66
Удавшийся маневр с цензурной терминологией Пушкин наметил заблаговременно. Еще в конце апреля — августе 1827 г., составляя список своих произведений, он обозначает стихи, навеянные Песнью песней, как «Подр. Восточн. стих.», а в другом списке, в конце мая — июне 1828 г., как «Подр. вост.».67 Сокращение дошло до предела при переиздании обоих стихотворений в сборнике 1829 г., где они воспроизведены без названия.68 В первом посмертном издании стихотворения отнесены в раздел «Подражаний восточным стихотворцам».69 Лишь в 1880 г. стало возможным назвать вещи своими именами — в ефремовском издании Пушкина они впервые названы редактором «Подражаниями Песни песней», с обозначением соответственных стихов по Библии.70 По времени это совпало с выходом в свет капитальной монографии о Песни песней, принадлежащей перу гебраиста и археолога А. А. Олесницкого, — единственной в русской науке. Как заметил автор, «между книгами Священного писания Песнь песней обращает на себя особенное внимание ввиду окружающего ее необыкновенного волнения и шума критики».71
Таким образом, на протяжении полувека казуистические «правила игры» допускали любопытную ситуацию: стихотворения на тему Песни песней имели право на существование, популярность, концертное исполнение, но при условии, что ссылки на Библию не будет, даже если истина для всех очевидна. Этим неписанным правилам подчинился и В. Г. Белинский, высказавший
65
о стихотворениях «В крови горит огонь желанья» и «Вертоград моей сестры» ряд глубоких соображении и при этом лаконично заметивший, что их антологическая подоплека взята не из эллинского, а «совершенно из другого мира поэзии».72 Позже этим приемом воспользовался Фет, включавший стихотворение на тему Песни песней «Не дивись, что я черна» (1847) в раздел «Подражаний восточному» своих поэтических сборников 1850, 1856 и 1863 гг., а также Мей, назвавший свой лирический цикл на тему Песни песней «Еврейскими песнями» (1856—1859). Последние были высоко оценены Н. А. Добролюбовым, который тоже счел необходимым обойтись в своем отзыве без упоминания Песни песней.73
–––