- 235 -
ВАС. ГИППИУС
ПУШКИН В БОРЬБЕ С БУЛГАРИНЫМ В 1830—1831 гг.
Борьба между Пушкиным и Булгариным в период „Литературной Газеты“, несмотря на большое количество относящихся к этому вопросу работ, до сих пор освещена не во всех необходимых подробностях. Отсюда — возможность недоразумений и не вполне четких точек зрения. Если еще в 1884 г. был дан совершенно правильный ключ к полемике этих лет в известном обзоре П. П. Вяземского „Пушкин по документам Остафьевского архива“ („Вообще все нападки на Булгарина вертелись на его сношениях с полицией“), то, с другой стороны, в последней по времени специальной работе на эту тему П. Н. Столпянского пасквили и доносы Булгарина трактованы как средства простой самозащиты („И если расположить в хронологическую таблицу эпиграммы, заметки Пушкина о Булгарине и выходки Булгарина о Пушкине, то мы увидим, что последние являются следствием первых. Булгарин сам не бросал перчатки, а только поднимал ее“).1 В советском пушкиноведении сделано многое для прояснения истинной роли Булгарина как литературного и политического врага Пушкина; исключительную ценность в этой связи представляет работа Г. О. Винокура „Кто был цензором «Бориса Годунова»“.2 Она раскрывает истинный — и именно политический — смысл тех обвинений в плагиате из „Бориса Годунова“, которые предъявляли Булгарину Пушкин и его друзья. Общая картина, таким образом, ясна, но по частным поводам недоразумения и пробелы при изучении литературной борьбы 1830—1831 гг. еще возможны. Задача настоящей статьи — обратить внимание на некоторые не замеченные до сих пор моменты этой борьбы.
„Литературная Газета“ уже в программе своей, помещенной в первом же номере, — внешне корректно, но вполне решительно, хотя и в зашифрованной
- 236 -
для непосвященных форме, — отмежевалась от Булгарина. После заявления: „Писатели, помещавшие в продолжение шести лет свои произведения в «Северных Цветах», будут постоянно участвовать и в «Литературной Газете»“ пояснялось в скобках: „Разумеется, что гг. издатели журналов, будучи заняты собственными повременными изданиями, не входят в число сотрудников сей газеты“. Здесь несомненно имелся в виду исключительно Булгарин, участник „Северных Цветов“ на 1827, 1828 и 1829 гг., т. е. той поры, когда роль Булгарина как информатора III отделения не была еще для круга „Северных Цветов“ известной. Смысл замечания был ясен: в „Литературную Газету“ приглашаются все сотрудники „Северных Цветов“, кроме Булгарина.1 Так понял, конечно, и сам Булгарин, немедленно отозвавшийся на это замечание и попытавшийся придать делу оборот, не обидный для себя. Приведя фразу об „издателях журналов“, Булгарин добавлял: „Теперь мы получили письма от двух писателей, прозаика и поэта, не журналистов, которые поручают нам известить публику, что и они не могут участвовать в издании «Литературной Газеты», хотя и помещали свои статьи в «Северных Цветах», ибо участвуют в другом издании“.2 Вслед за этим в №№ 4 и 5 „Северной Пчелы“ Булгарин рецензирует последний выпуск „Северных Цветов“ (на 1830 г.) — выпуск, в котором он уже не участвовал. Булгарин прежде всего сводит счеты с Сомовым как рецензентом „Выжигина“, не раз задевает то косвенно, то и прямо Дельвига, а затем (в № 5) делает выпад и против пушкинского круга в целом: „У наших доморощенных Вальтер Скоттов, Гете, Байронов, Джонсонов и Аристофанов главный порок в Выжигине тот, что он продается, а не тлеет на полках вместе с их бессмертными творениями“.
Как видим, к литературной полемике Булгарин на первых же порах примешивает личные инсинуации: упреки в своекорыстии, завистливости и т. п. Дело этим не ограничилось, и Булгарин исподволь начинает прибегать к политической дискредитации противников и к доносам. Первый опыт такого доноса — на Пушкина — можно видеть в отзыве (в № 5) о стихотворении „Дар напрасный“: „Лучше прочих <стихов>: А. С. Пушкина Отрывок из 7 главы Онегина, Зимний вечер, 2 ноября, а особенно 26 мая 1828 года. Эта последняя пьеса генияльное вдохновение, в роде той, которая носит название Демон. Превосходно!“
Мнимый комплимент был построен нарочито двусмысленно. Что сопоставление двух „вольнодумных“ стихотворений — „Дара напрасного“ и „Демона“ — делались не спроста, показывает позднейшее упоминание Булгариным „Демона“ уже в другом соседстве: в рецензии 1831 г. (№ 266) на
- 237 -
немецкий перевод „Бориса Годунова“ (общий пасквильный смысл этой рецензии был раскрыт Г. О. Винокуром в его названной выше работе). Заканчивая эту рецензию, Булгарин писал: „Но разборчивые любители изящного требуют более от вдохновенного автора поэм: Цыганы, Кавказский Пленник, Бахчисарайский Фонтан, Руслан и Людмила, от автора бессмертных творений, каковы Демон, Андрей Шенье и т. п....“
Невинные и даже комплиментарные в глазах публики, эти указания имели в виду определенного адресата, который знал, что именно „Андрей Шенье“ был поводом для официального, по „высочайше утвержденному“ решению Государственного совета установленного, секретного надзора за Пушкиным. Не могло быть случайным и сопоставление „Дара напрасного“ с „Демоном“. Как реагировала на „Дар напрасный“ официальная Россия — в лице митрополита Филарета — известно. Нет оснований думать, что этот булгаринский укол имел в судьбе Пушкина какие-нибудь последствия, но, во всяком случае, приведенный отзыв Булгарина должен быть понят не как простодушный комплимент, а как род политического доноса.1
Всё это было, конечно, только предвестиями полемической бури, первый период которой относится к марту и апрелю 1830 г.
Донос Булгарина от 11 марта (анекдот о Гофмане) известен достаточно хорошо. Следует, однако, точнее прокомментировать пасквильную характеристику Пушкина в этом „анекдоте“: „бросает рифмами во всё священное, чванится пред чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан“. Если последний намек был просто грубой и наглой клеветой,2 то первые два обвинения должны были намекать на конкретные факты: на „Гавриилиаду“, — предмет недавнего следственного дела, и на политическую лирику Пушкина.3
- 238 -
Статьи Булгарина о „Евгении Онегине“ вошли в историю русской литературы и в пушкинскую биографию, главным образом, своим эстетическим приговором („совершенное падение, chûte complète“). Но не менее важно, что Булгарин продолжает и здесь, при явной притом поддержке Бенкендорфа, линию политической дискредитации Пушкина. В первой же статье (№ 35) Пушкину ставилось на вид молчание о „великих подвигах русских современных героев“, т. е. о кавказских завоеваниях („Мы думали, что автор Руслана и Людмилы устремился на Кавказ, чтоб напитаться высокими чувствами поэзии...“ и т. д.). Донос был адресован непосредственно Николаю I. Это подтверждается письмом Бенкендорфа к Николаю. Бенкендорф сочувственно цитировал эти именно булгаринские доводы.
Во второй статье, от 1 апреля (№ 39), доносы Булгарина продолжались: „Подъезжают к Москве. Тут автор забывает о Тане и вспоминает о незабвенном 1812 годе. Внимание читателя напрягается; он готов простить поэту всё прежнее пустословие за несколько высоких порывов; слушает первый приступ, когда поэт вспоминает, что Москва не пошла на поклон к Наполеону, радуется, намеревается благодарить поэта, но вдруг исчезает очарованье. Одна строфа мелькнула — и опять то же! Читатель ожидает восторга при воззрении на Кремль, на древние главы храмов божиих; думает, что ему укажут славные памятники сего Славянского Рима — не тут то было. Вот в каком виде представляется Москва воображению нашего поэта:
Прощай, свидетель падшей (?) славы (?????)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . “Весь этот пассаж и цитата с шестью вопросительными знаками заслуживает внимания уже потому, что они непосредственно отозвались в последующих полемических статьях Пушкина. Небрежные слова Пушкина: „Критику 7-й песни в «Северной Пчеле» пробежал я в гостях и в такую минуту, когда мне было не до Онегина“ и т. д. — нельзя, конечно, принимать за чистую монету.
Таким образом к марту и началу апреля 1830 г. относятся три политических доноса Булгарина на Пушкина: первый имел общий характер и был зашифрован; второй — указывал прямо, что Пушкин не желает включаться в политически благонамеренную литературу, а идет своим путем; в третьем — этот „свой“ путь раскрывался, как неуважение к религиозным и национальным святыням, притом при помощи грубой передержки: пушкинская строка о „падшей славе“ имела в виду славу Наполеона; вырванная из контекста, она преподносилась, как сомнение поэта в славе России.
Новый донос Булгарина заставил Пушкина поспешить с опубликованием статьи о „Записках Видока“.1 „Француз отвечал подлинно так,
- 239 -
что скромный и храбрый журналист о двух отечествах, вероятно, долго будет его помнить“ — так вспоминал об этом Пушкин в болдинской полемической статье. Впоследствии в своих „Воспоминаниях“ Булгарин, не называя Пушкина, пытался опорочить его как полемиста, становясь в позу оскорбленной невинности: „Ведь без означения имени вы можете что угодно сказать и напечатать о журналисте, историке, романисте, статистике, сельском хозяине, проживающем в Париже или Китае!!!1 Напечатав, вы можете сказать в обществе: это Булгарин!“ На самом деле пушкинский памфлет никаких устных комментариев не требовал. Булгарин был узнан. Разоблачено было самое главное, самое потаенное и, казалось, недоступное разоблачению в его писательском облике: разоблачена была его продажность, его связь с III отделением. Пушкинская эпиграмма „Не то беда, что ты поляк“, где имена Видока и „Фиглярина“ прямо отожествлялись, могла появиться, конечно, только после заметки о „Записках Видока“. Вяземский сообщает об этой эпиграмме А. И. Тургеневу как о свежей новости 25 апреля 1830 г.; только в апреле отозвались на нее и Булгарин с Гречем. Между тем до сих пор неопровергнутой остается датировка пушкинской эпиграммы февралем: так датировали ее и Н. О. Лернер (в „Трудах и днях Пушкина“) и А. Г. Фомин (в статье „Пушкин и журнальный триумвират“) и комментарий в издании „Academia“. Оснований для этого не приводилось (последнее издание глухо ссылается на „биографические данные“). Февраль невероятен уже потому, что эпиграмма Пушкина несомненно связана с булгаринским „Анекдотом“ и с вызвавшей его статьей Дельвига: Пушкин разоблачает лицемерную самозащиту Булгарина, изобразившего себя в виде невинно пострадавшего „иноземца“. Но статья Дельвига появилась 7 марта, „Анекдот“ Булгарина — 11 марта. Между тем ошибочная датировка эпиграммы февралем дала основание П. Столпянскому утверждать, что выходки Булгарина вообще „являются следствием“ заметок Пушкина, что „Булгарин сам не бросал перчатки, а только поднимал ее“. Первым звеном в хронологической цепи эпиграмм и заметок Пушкина и „ответных“ заметок Булгарина Столпянский помещает именно эпиграмму „Не то беда, что ты поляк“.2
Итак эпиграмма „Не то беда...“ написана не раньше 11 марта и не позже 25 апреля, когда о ней упоминает Вяземский. Как известно, она появилась 26 апреля в „Сыне Отечества“ с фальсифицированным окончанием, и об этой-то фальшивке в правительственных кругах говорили, как о „благородном поступке“.3 Этим была упрочена победа Булгарина
- 240 -
и Бенкендорфа над Пушкиным, — победа, которой Бенкендорф в своей переписке с Николаем упорно добивался.1
На самом деле фальсификация Булгарина преследовала цели не „мщения“, а заметания следов: взамен строки о Видоке нужно было пустить в ход строку безобидную, удалив тем самым из эпиграммы ее жало. Подлинной местью Булгарина, обнаружившей и подлинную меру его „благородства“, — местью и за „Записки Видока“ и за эпиграмму — был новый пасквиль на Пушкина („подражатель Байрона“, потомок „негритянского принца“ и т. п.) во „Втором письме из Карлова“.2
Однако еще раньше и почти непосредственно вслед за „Видоком“ появился грубый выпад против Пушкина в „Сыне Отечества“. Пародии на „Литературную Газету“ „Сын Отечества“ начал помещать начиная с № 13 (вышел в свет 29 марта 1830 г.). Пародии помещались под видом материала несостоявшегося альманаха „Альдебаран“. Как объекты пародии здесь фигурировали Дельвиг („барон Шнапс фон Габенихтс“, он же „Аполлон Зевесов“, он же „Санрим Санрезонов“), Вяземский („П. Коврыжкин“) и др. Сначала нападки на Пушкина были сравнительно невинны. Но в № 16 (вышел в свет 19 апреля 1830 г.), в „запоздалом предисловии к Альдебарану“, приписанном „П. Коврыжкину“, журнал Греча уже прямо состязался с булгаринской газетой в клеветнических выпадах против Пушкина и прямо повторял его пасквильный материал: „Другой приятель мой, также старый дворянин, прозвищем Ряпушкин, превосходящий подражаниями Вальтера Скотта и Вашингтона Ирвинга, уже более десяти лет занимается статистикою и физическою географией передних в знатных домах. Поднимаясь беспрестанно на цыпочки, он верно вскоре возвысится, и тогда будет вам другая беда, когда, в исчислении жителей передних, он не покажет издателей Альдебарана!“3
- 241 -
Расшифровка пасквильного псевдонима „Ряпушкин“ не нуждается, конечно, в доказательствах. Этот выпад немедленно был подхвачен подголоском гречевского журнала — „Северным Меркурием“ М. Бестужева-Рюмина. В статье „О самолюбии“ Бестужев-Рюмин заставляет Дельвига обращаться за советами к своему „сердечному другу и знаменитому писателю“ Емельяну Емельяновичу Корюшкину („он бы написал за меня статью, как обыкновенно всегда это делает“). Фамилия „Корюшкин“ осмысляется только в связи с гречевским „Ряпушкиным“; правда, о Пушкине ничего прямо компрометирующего здесь не сказано, но вряд ли неумышленно Корюшкин сделан был тезкой Пугачева.1
Клеветнический намек „Сына Отечества“ о „передних в знатных домах“ с одной стороны продолжал тему булгаринского „Анекдота“, с другой — подготовлял выпад Н. Полевого: „Утро в кабинете знатного барина“, появившееся во второй майской книжке „Московского Телеграфа“ (цензурное разрешение 2 июня 1830 г.). Поводом для памфлета Н. Полевого было, как известно, стихотворение „К вельможе“, напечатанное 26 мая 1830 г. в „Литературной Газете“; для намеков „Сына Отечества“ не было ровно никакого — даже и внешнего — повода.
7 августа 1830 г. — через четыре месяца после „Видока“ и без всякого нового непосредственного повода Булгарин напечатал свое „Второе письмо из Карлова“ с выпадом и против Пушкина и против его предка, Ганнибала. В ответ на это в „Литературной Газете“ от 9 августа появилась заметка, почти наверно написанная Пушкиным: „Новые выходки противу так называемой аристократии...“; в том же номере было дано и объяснение булгаринским выходкам: раскрыто было авторство Пушкина в отношении заметки о Видоке: „Издателю Северной Пчелы Литературная Газета кажется печальною: сознаемся, что он прав, и самою печальнейшею статьею находим мнение А. С. Пушкина о сочинениях Видока“. Тем самым имена Видока и Булгарина связывались уже печатно; намек был ясен большинству читателей. 10 августа Пушкин выехал в Москву, а 31 августа — в Болдино. В болдинских полемических
- 242 -
статьях Пушкин пытался найти достойные и вместе с тем приемлемые для цензуры формы ответа на оскорбления Булгарина. Но, борясь с Булгариным в своих болдинских статьях и стихах, Пушкин не знал, что Булгарин готовит еще одно выступление против него, превосходящее по оскорбительности все предыдущие. Сдавая в октябре 1830 г. в печать последний, 12-й том собрания своих сочинений (цензурное разрешение 14 октября 1830 г.), Булгарин включил в него „сатирическую повесть“ „Предок и потомки“.1 В повести использован мотив Рип-Ван-Уинкля Вашингтона Ирвинга: некий стольник царя Алексея Михайловича, Сергей Сергеевич Свистушкин, замерз и проспал во льду двести лет. Он наводит справки о своих потомках и узнает об одном: Никандре Семеновиче Свистушкине. Ему объясняют, что он поэт, то есть „сочиняет вирши, сказки и разные другие побасенки“. Предок догадывается, что это „должен быть веселый человек“; ему отвечают: „Да, он будет весел до тех пор, пока вы станете хвалить его вирши, а чуть намекнете, что не хороши, так и укусит“. В книжной лавке Свистушкин спрашивает сочинения своего потомка. Ему дают две „тоненькие книжонки“: одна называется „Воры“, другая — „Жиды“ т. е., конечно, „Братья-разбойники“ и „Цыганы“). Самого Свистушкина ищут у барона Шнапса фон Габенихтса, на „заседании любимых сынов Аполлона, поклонников Вакха, Лени и Свободы“. Поэт и его товарищи характеризуются так: „Ваш потомок и его товарищи, право, в существе, добрые ребята и вовсе не опасны. Винные пары и угар от самолюбия перевернули мозг в их голове, и тщеславие заглушило все другие чувствования. Они сами не знают, чего хотят и что делают! Вопят противу всего в чаду винного упоения; помахивают деревянными кинжалами2 и грозят бумажными перунами негодования, а на деле лижут прах ног каждого сильного, из одной надежды получить что-либо, и ради обеда прославляют в посланиях блистательных шутов“. На всё это „предок“ отвечает: „Какой это потомок мой? Это маленькое зубастое и когтистое животное, не человек, а обезьяна!“. В финале повести то же повторяется еще раз: „даже мой потомок похож на обезьяну, а книжник назвал еще его славным человеком за то только, что он пишет сказки о ворах и негодяях!“
В этом непристойном пасквиле Булгарин сосредоточил всё, что писал против Пушкина за последнее время и он сам и Полевой:3
- 243 -
я выпады против наружности Пушкина (ср. известные пародии в „Новом Живописце“ при „Московском Телеграфе“, подписанные „Обезьянин“), и инсинуации по поводу стихотворения „К вельможе“ (ср. у Полевого: „а стихотворцу скажи, что по четвергам я приглашаю его всегда обедать у себя. Только не слишком вежливо обходись с ним“ и т. д.), и собственные выпады по поводу пушкинской родословной, всё это вместе с попытками опорочить Пушкина как поэта. Но потому ли, что сочинения Булгарина в пушкинском кругу вообще мало читались, потому ли, что смотрели на издание 1830 г. как на простую перепечатку уже известного материала, — пасквиль Булгарина остался, повидимому, незамеченным, и ни современники, ни последующая литература о нем не упоминали. Мы не знаем, прочел ли Пушкин новый пасквиль Булгарина (прочесть его он мог не раньше 5 декабря 1830 г., когда приехал из Болдина в Москву). Во всяком случае, Пушкин не только оставил его без внимания, но отказался и от мысли напечатать свой „Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений“. О причинах такого воздержания точных данных нет. В своих полемических набросках Пушкин предвидел возможность ответа и на самые недостойные выходки: „Возразят, что иногда нападающее лицо само по себе так презрительно, что честному человеку никак нельзя войти в сношение с ним, не марая себя. В таком случае изъяснитесь, извинитесь перед публикою. Видок вас обругал. Изъясните, почему вы никаким образом отвечать ему не намерены...“ („Письмо к издателю «Литературной Газеты»“). Скорее всего следует думать, что Пушкин оставил мысль об „изъяснениях перед публикой“, предвидя цензурные затруднения. Ведь еще раньше выяснилось, что эпиграмму „Не то беда, что ты поляк“ нельзя было напечатать в подлинном виде, как ни старался об этом Дельвиг (см. письмо его к Пушкину от 8 мая 1830 г.). Если в 1830 г. „Мою родословную“ Пушкину отсоветовал печатать Дельвиг, то позднейшее (1831 г.) запрещение „Моей родословной“ Николаем I показывает, что и в 1830 г. не было шансов на ее разрешение. С конца 1830 г. положение Булгарина особенно окрепло; к новому 1831 г. он получил — уже третий — брильянтовый перстень (за „Петра Выжигина“) при письме Бенкендорфа, в котором удостоверялось „высочайшее“ покровительство Булгарину и разрешалось „дать оному <отзыву> гласность“: Бенкендорф писал: „При сем случае государь император изволил отозваться, что его величеству весьма приятны труды и усердие ваше к пользе общей
- 244 -
и что его величество, будучи уверен в преданности вашей к его особе, всегда расположен оказывать вам милостивое свое покровительство“. Эти усиленные „милости“ к Булгарину были, повидимому, связаны с начавшимся в ноябре 1830 г. польским восстанием. Поляк Булгарин не только не казался подозрителен, но, напротив, становился особенно полезен как знаток польских дел и отношений; эту сторону „трудов и усердия“ Булгарина необходимо помнить для понимания дальнейшей полемики.
Пушкин, однако, не отказался от борьбы с Булгариным. В конце 1830 — в начале 1831 г. в Москве он знакомит Максимовича со своими болдинскими полемическими статьями. Максимович в это время готовит к печати альманах „Денница“ на 1831 год. „Денница“, вышедшая в конце февраля 1831 г., сыграла существенную роль в литературной борьбе этого времени. Правда, из материала полемических статей Пушкина было напечатано здесь только возражение критикам „Полтавы“. Но здесь же напечатаны были две эпиграммы на Булгарина, обе анонимно и под общим заголовком „Эпиграммы“. Первая — „Не то беда, Авдей Флюгарин“ — написана была Пушкиным, вторая — „Поверьте мне — Фиглярин-моралист“ — Баратынским. Новая Пушкинская эпиграмма была вариантом эпиграммы, искаженной Булгариным; главной целью ее было, конечно, так или иначе сопоставить имена Видока и Булгарина (или его очевидного псевдонима). Печатная судьба этой второй Пушкинской эпиграммы крайне любопытна. Четвертая строка ее напечатана была в „Деннице“ так:
Что въ свѣтѣ ты вѣдокъ фигляринъ
(„Ведок“ — через „ять“ и со строчной буквы, как и „фиглярин“).
Однако в списке опечаток было помещено: „На стран. 137 в стихе 4, напеч. ты вѣдокъ фигляринъ чит. ты видокъ фигляринъ“. Вероятно это был не простой технический недосмотр с последующим исправлением, а попытка обойти цензурные препятствия, превратив „Видока“ в имя нарицательное („видок“ — лазутчик, шпион).
Та же книжка „Денницы“ открывалась статьей издателя (не подписанной) „Обозрение русской словесности 1830 года“; в статье этой Максимович решительно стал на защиту Пушкина против Булгарина. Не без ехидства сказано о „Сыне Отечества“: „Он был в сем году оживлен прекрасным Вечером на Кавказских водах и Эпиграммой Пушкина на Булгарина (Не то беда, что ты поляк и пр.)“. О „Северной Пчеле“ сказано: „Ее поведение литературное было столь особенно, что летопись наша не может дать понятия о том, не вошед в подробности; и обвинительная хроника Пчелы необходимо будет Chronica scandalosa“. К этому месту сделано обширное примечание, разоблачающее Булгарина как „критика“ Пушкина (о пасквилях его, где Пушкин не назывался, умалчивалось). Устанавливалась полнейшая беспринципность Булгарина,
- 245 -
изменившего отношение к Пушкину, вообще, и к VII главе „Онегина“, в частности, только с появления в „Литературной Газете“ критики на „Димитрия Самозванца“.1 Далее разоблачены личные мотивы булгаринских выпадов против Пушкина; сделан намек и на элементы политического доноса в его статьях: „Статья сия (т. е. статья о „Димитрии Самозванце“. В. Г.), писанная Дельвигом, приписана была Пушкину: и по выходе VII главы Онегина, в С. Пчеле помещена на него статья, которая начинается эстетическим допросом: зачем Пушкин, съездив за Кавказ, не печатает поэм и од на великие подвиги русских воинов, а издает Онегина?“ (стр. XLV — XLVI).2
Статья Максимовича была отредактирована Вяземским: Максимович посылал ему рукопись в Остафьево и получил от него ряд замечаний как по существу статьи, так и стилистических. Максимович учел почти все замечания Вяземского. Как мне удалось выяснить, самый эпизод об ошибке Булгарина, приписавшего Пушкину статью Дельвига, стал известен Максимовичу от Вяземского. Выясняется далее, что в оценке „Литературной Газеты“ (которая и в тексте „Денницы“ достаточно сдержана) Максимович первоначально пользовался пресловутыми терминами „литературная аристократия“ и „знаменитые писатели“: это вызвало отпор со стороны Вяземского. Из письма Вяземского к Максимовичу от 23 января 1831 г., до сих пор неизданного, привожу то, что относится к настоящей теме.3
„Статья о Дмит.<рии> Самозв.<анце>, напечатанная в Газете, не Пушкина, а Дельвига, он при мне писал ее, а Пушкина и в Петербурге не было. Надобно это заметить, потому что Булгарин этою ошибкою еще более в дураках.
„Охота Вам держаться терминологии вралей и вслед за ними твердить о литературной аристократии, об аристократии Газеты? Хорошо полицейским и кабацким литераторам (Булгарину и Полевому — разумеется, имею здесь в виду не торговлю Полевого; хотя он торговал бы и церковными свечами, то всё по слогу, по наглости, по буянству своему был бы он кабацким литератором) горланить против аристократии, ибо они чувствуют, что людям благовоспитанным и порядочным нельзя знаться с ними, но Вам с какой стати приставать к их шайке? Брать ли слово аристократии, в смысле дворянства, то кто же из нас не дворянин и почему Пушкин чиновнее Греча, или Свиньина? Брать ли его в смысле
- 246 -
не дворянства, а благородства, духа вежливости, образованности, выражения, то как же решиться от него отсторониться и употреблять его в виде бранного слова, вслед за санкюлотами французской революции, ибо они составили сей словарь, или дали сие значение? Брать ли его в смысле аристократии талантов, то есть аристократии природной, то смешно же вымещать богу за то, что он дал Пушкину голову, а Полевому лоб и Булгарину язык, чтобы полиция могла достать языка. Обвиняйте Газету в бледности, в безжизненности, о том ни слова: я стою не за нее и нахожу, что во многом Вы справедливы. Но мне жаль видеть, что и Вы тянете туда же и говорите о знаменитости, об аристократии. Оставьте это Северной пчеле и Телеграфу, у них свой argot, что называется свой воровской язык, но не принадлежащему шайке их неприлично марать свой рот их грязными поговорками. Если мне не верите, спросите Киреевского. Я уверен, что он будет моего мнения. — Вообще слишком много говорите Вы о Булгарине. Обозрение литературы у Вас обозрение Булгарина. Дайте ему несколько киселей в <----> и отпустите с богом. У вас он проходит сквозь строй: это утомительно для зрителей.
„Вот всё, что я заметил необходимого. Во многом мнения наши не согласны, но у каждого свое. Об этом и речи нет. Благодарю Вас за доверенность и отплатил Вам откровенностью“.
По содержанию письмо это примыкает к статье Вяземского „О духе партий, о литературной аристократии“, напечатанной в № 23 „Литературной Газеты“ от 21 апреля 1830 г. и к заметке: „С некоторых пор журналисты наши“, напечатанной в № 36 „Литературной Газеты“ от 25 июня 1830 г., а написанной, повидимому, Дельвигом (в новейших изданиях „Сочинений“ Пушкина она помещается в отделе „Dubia“). Наиболее существенно в этом письме безоговорочное отнесение Булгарина к „полицейской литературе“ и каламбур о „языке“, опять-таки связывающий Булгарина с полицией. С этими выражениями Вяземского-отца следует сопоставить приведенные выше слова Вяземского-сына: „Вообще все нападки на Булгарина вертелись на его сношениях с полицией“.
К этому времени в „Северной Пчеле“ установился в отношении Пушкина тон пренебрежения и замалчивания, иногда сменявшийся намеками, понятными лишь хорошо осведомленному читателю. Так, в рецензии на „Сочинения Веневитинова“, т. II, в „Северной Пчеле“ (№ 75, от 4 апреля 1831 г.), читаем две безобидные на первый взгляд фразы: „Об Онегине автор судит так, как судят все образованные, беспристрастные люди. Статья на французском языке об отрывке из Бориса Годунова есть плод приязни и угождения“. Но о I главе „Онегина“ (а не обо всем „Онегине“) Веневитинов, полемизируя с Полевым, писал: „Я не вижу в его творениях приобретений, подобных Байроновым, делающих честь веку...“ „Я не знаю что тут народного, кроме имен петербургских улиц и рестораций“. Булгарин, конечно, знал, что делал,
- 247 -
солидаризируясь с этой статьей Веневитинова и одновременно опорочивая восторженный отзыв Веневитинова о сцене в Чудовом монастыре („дань приязни и угождения“).
„Борис Годунов“, вышедший в декабре 1830 г., так и не удостоился самостоятельной рецензии, хотя еще в № 5 за 1831 г. Греч обещал „вскоре напечатать в Северной Пчеле разбор сей поэмы“. В № 133 от 17 июня 1831 г. появилась заметка с объяснением, почему „Борис Годунов“ до сих пор не разобран (как „творение первоклассного поэта“ он достоин „подробного, основательного, во всех отношениях обдуманного разбора, а на это надобно время“); тут же сообщалось, что присланная в редакцию статья о „Борисе Годунове“ будет напечатана в „Сыне Отечества“, так как в „Пчеле“ она „заняла бы несколько нумеров сряду“.
В № 167 от 28 июля 1831 г. напечатана рецензия на анонимную брошюру „О Борисе Годунове“, где о трагедии по существу ничего не говорилось, но репутация Пушкина попутно взята была под сомнение (сказано, что никому нельзя запретить судить о поэте современном, „ибо знаменитость сего поэта может быть оправдана потомством, но может быть и отринута“). И только в № 266 „Северной Пчелы“ от 23 ноября 1831 г., уже после обоих фельетонов Ф. Косичкина, Булгарин под видом рецензии на немецкий перевод „Бориса Годунова“ выступил с оценкой трагедии, — оценкой, которую Г. О. Винокур в своем комментарии к „Борису Годунову“ с полным основанием назвал „грубо-издевательской“.1 Отзыв о „Повестях Белкина“, вышедших без имени Пушкина, в счет не идет.
Таким образом на этот раз непосредственных поводов для возобновления полемики „Северная Пчела“ Пушкину не давала. С другой стороны, многое отвлекало Пушкина от полемики: и события личные и события общественные.
Следя в течение лета 1831 г. из своего царскосельского уединения за литературной и общественной жизнью, сопоставляя подлинные исторические трагедии с „собачьей комедией нашей литературы“, Пушкин чувствует, что неспособен продолжать всерьез полемику с недавними врагами. „Обозрения словесности не надобно: чорт ли в нашей словесности? — пишет он Плетневу 11 июля 1831 г.2 о «Северных Цветах». — Придется бранить Полевого да Булгарина. Кстати ли такое аллилуйя на могиле Дельвига“. Нащокину 21 июля 1831 г. он пишет: „Если бы ты читал наши журналы, то увидел бы, что всё, что называют у нас
- 248 -
критикой, одинаково глупо и смешно. С моей стороны я отступился; возражать серьезно — невозможно, а паясить перед публикой не намерен“.
Полного молчания Пушкин не выдержал: но настроение, сказавшееся в словах „возражать серьезно невозможно“, отозвалось в двух статьях „Феофилакта Косичкина“, напечатанных в том же 1831 г.
Статьи Феофилакта Косичкина требуют самого внимательного изучения как замечательные образцы пародийно-полемического метода Пушкина, впервые развернутого здесь с таким изумительным блеском. Ироническая маскировка; мнимое согласие с позицией противника для того, чтобы обезоружить противника, чтобы взорвать его позиции изнутри; неуловимые переходы от иронического тона к серьезному, от серьезного к ироническому; прямая пародия, притом в несколько адресов сразу, — всё это оказалось в руках Пушкина верным средством, чтобы в условиях цензурного и полицейского надзора, во враждебном литературном окружении путать карты своих врагов и тем вернее достигать цели. Изучение полемического метода Пушкина в целом — увело бы за пределы данной задачи и темы; замечу только, что приемы полемики в статьях Феофилакта Косичкина многое уясняют в позднейших полемических выступлениях Пушкина — хотя бы в „Письме А. Б.“ к издателю „Современника“.1
Статьями Фаофилакта Косичкина Пушкин включился в ту журнальную борьбу, которая уже велась в течение всей первой половины 1831 г. между „Телескопом“ и „Молвой“ Надеждина, с одной стороны, и „Московским Телеграфом“ и „Сыном Отечества“ с „Северной Пчелой“ — с другой. Он включился и в самую тему — совместных насмешек над Орловым и Булгариным, которая была выдвинута „Молвой“ и „Телескопом“. Но тема была Пушкиным осмыслена и оформлена гораздо острее и тоньше: вялые и мало содержательные насмешки надеждинского журнала подняты были на высоту подлинной сатиры.
В „чрезвычайном прибавлении“ к № 4 „Молвы“ (цензурное разрешение 27 января 1831 г.) приложено было объявление о выходе романа „Марфа Ивановна Выжимкина“. Объявление составлено было как пародия на булгаринские романы, обещаны были три части: „1) просто-романическая, до французской кампании, 2) исторически-романическая, во время французской кампании и 3) романически-сатирическая, после французской кампании“. В дальнейших номерах печатались жалобы издателя этого романа Анемподиста Щупальца на якобы ожидавшиеся контрафакции этого романа: делалась ссылка на письмо С. П. Галуховского в № 3 „Литературной Газеты“. Однако, если „М. И. Выжимкина“ и была задумана как пародия, то замысел этот оказался очень скоро реализован А. А. Орловым, который написал роман под этим именно заглавием, отнюдь не преследуя никаких пародийных
- 249 -
заданий. Еще ближе к пушкинской теме подошел автор рецензии на „Хлыновских степняков“ Орлова.1 Здесь имеем уже ироническое сопоставление Булгарина с Орловым: „Каждый гений имеет подражателей. Шиллер заплатил дань Шекспиру; Шиллеру Жуковский; Жуковскому толпа юношей, одаренных талантами... Гений Ивана Выжигина породил наконец достойных себя подражателей“ и т. д. В этих насмешках над Булгариным как романистом не было еще и намека на разоблачение общественного лица Булгарина. Но в одном из следующих номеров „Молвы“ появились намеки и этого рода, правда, рассчитанные лишь на осведомленного читателя, так как Булгарин прямо не назывался. В № 14 „Молвы“ (цензурное разрешение 7 апреля 1831 г.) Максимович выступил с ответом Полевому на критику его „Обозрения русской словесности“, речь о котором шла выше. Полевой назвал „Обозрение“ Максимовича „распространенной похвалой Литературной Газете“, а самого Максимовича „дезертером истины“. Эти то слова и дали повод Максимовичу затронуть Булгарина как литературного союзника Полевого.
„Кого можно назвать дезертером? — спрашивает Максимович. — Если бы, напр., кто-нибудь, положим, хоть и не из природных русских, воспитывался в России, вступил бы в русскую службу; потом перешел бы в стан неприятельский и бегал бы, напр., под орлом французским; потом опять сделался бы русским: такой проходец, для которого ubi bene, ibi patria был бы дезертер Отечества, и еще дважды“.
Выражения „бегал бы под орлом французским“ и „ubi bene, ibi patria“ дословно перешли в пушкинский памфлет. Вместе с тем несомненно, что в этой характеристике Булгарина отразились более ранние памфлеты Пушкина, печатные и рукописные: те и другие были Максимовичу известны.2 Сравним хотя бы: „как будто Видок может иметь какое-нибудь отечество“; или „такой-то журналист, человек умный, скромный, храбрый, служил с честью сперва одному отечеству, потом другому...“ В пушкинских статьях 1830 г. имелось в виду только участие Булгарина в наполеоновской армии; теперь слова о циничном отношении Булгарина к своему отечеству могли иметь и другой, скрытый смысл: они могли намекать на отношение Булгарина к своему польскому отечеству, против которого именно в это время, в период восстания 1830—1831 гг., он выступал, выполняя разнообразные задания Бенкендорфа.
- 250 -
В полемике Максимовича с Полевым Пушкин однако не участвовал, и только полемика, завязавшаяся в мае — июне 1831 г. между Надеждиным и Гречем, заставила Пушкина нарушить молчание.
Надеждин решил смешать Булгарина с грязью, рецензируя „П. И. Выжигина“ вперемежку с романами А. А. Орлова. Но из сопоставления этого он не сумел извлечь ничего, кроме голого факта, что вот-де появилось много разных „Выжигиных“. И для насмешки над булгаринскими „Выжигиными“ Надеждин не нашел лучшего аргумента, чем грубые националистические выпады: „Нет, это не Выжигин!.. Даже сдается, что этот рыцарь печального образа совсем не русский!.. И в покойнике — может быть от воспитания в кухне Гологордовского, между поляками и жидами — черты русской народности слишком мало приметны... Но Петр Иванович знается и имеет дело почти с одними поляками...“1
Если единственный козырь Надеждина — польское происхождение Булгарина, то козыри Греча — политическая благонадежность Булгарина и полученные им брильянтовые перстни. На это он намекает достаточно прозрачно: „Но что сказать о том журналисте, который... старается оскорбить, унизить, одурачить пред публикою — и кого? Какого-нибудь жалкого бумагомарателя? Нет! человека, который своими талантами и трудами приносит честь своим согражданам, который обратил ими на себя внимание первых особ в государстве...“
Попутно Греч, так сказать, прикрикнул на Надеждина, посмевшего упрекнуть Булгарина в недооценке пословицы „Глас народа — глас божий“. „Голос толпы никогда на может быть голосом правды и благоразумия, — поучал Греч, — ... на этом голосе основано правило самодержавия народов, пагубное начало и первая причина всех внешних неустройств в Европе...“2
Вмешавшись в полемику Греча с Надеждиным, Пушкин не только довел до конца начатое Надеждиным (и начатое очень неискусно) разоблачение Булгарина: одновременно он разоблачил полемические приемы Греча, попутно преподав неудачливому полемисту Надеждину урок подлинной иронии.3
Ирония Пушкина в „Торжестве дружбы“, разумеется, в первую очередь направлена на Булгарина и для него совершенно убийственна. Эта сторона дела почти не требует комментариев. Но ирония Пушкина направлена и на благонамеренного „Николая Ивановича“: уже в первых строках разоблачено „сходство душ и занятий гражданских и литературных двух друзей“; что разумелось под „гражданскими занятиями“ —
- 251 -
было очевидно. Не оставил без ответа Пушкин и толкование пословицы о гласе народа. Ему не удалось бы, конечно, распространить свою иронию на внимание к Булгарину „первых особ в государстве“, но слова, непосредственно предшествующие о „чести“, приносимой согражданам — Пушкиным приведены как ироническое резюме всей защиты Греча.
Как и в эпиграмме своей („Не то беда, что ты поляк“) Пушкин и здесь далек от шовинизма. Не над польской национальностью Булгарина издевается Пушкин, а над его переметничеством и „принципом“ „ubi bene, ibi patria“, над равной готовностью „бегать под орлом французским или русским языком позорить всё русское, были бы только сыты“. В рукописи к этим словам была сделана многозначительная сноска: „Смотри Литературную Газету“, т. е. устанавливалась связь со статьей о Видоке.
Повторяя на все лады фразу Греча „Две глупейшие, вышедшие в Москве (да, в Москве) книжонки“, — „Феофилакт Косичкин“ становится в позу патриота булгаринского типа, усваивает стиль его речи, иронически заступаясь за „матушку Москву“, и бьет „патриотов“ их собственным оружием: „В Москве, да, в Москве!... Что же тут предосудительного? К чему такая выходка противу первопрестольного града?... Не в первый раз заметили мы сию странную ненависть к Москве в издателях Сына Отечества и Северной Пчелы. Больно для русского сердца слушать таковые отзывы о матушке Москве, о Москве белокаменной, о Москве, пострадавшей в 1612 году от поляков, а в 1812 году от всякого сброду“.
Намеки последних строк раскрываются без труда, но весь пассаж о „матушке Москве“ становится понятен только в свете второй Булгаринской статьи о „Евгении Онегине“, в свете клеветнических обвинений Пушкина в отсутствии патриотизма.
Второй статьей Феофилакта Косичкина — „Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем“ — разоблачение Булгарина было доведено до конца.1 Еще в мае 1830 г. Пушкин писал Плетневу: „Знаешь ли что? у меня есть презабавные материалы для романа «Фаддей Выжигин». Теперь некогда, а со временем можно будет написать это“. Но и одно „содержание“ романа достигало цели. Пушкин, благодаря своему „эзоповскому“ языку, добился того, что Булгарин и Видок были окончательно отождествлены в печати („Глава XVI. Видок или маску долой!“).
Вторая статья Косичкина — „Несколько слов о мизинце Булгарина“ — прокомментирована до сих пор недостаточно, а частично — ошибочно.
- 252 -
Отмечу сначала одну второстепенную деталь: упоминание о Пролазе и Высоносе сопровождено в академическом издании 1929 г. под редакцией Н. К. Козмина таким комментарием: „Пролаз и Высонос — «дурацкие персоны», изображенные на лубочных картинках“. В комментированных изданиях „Academia“ 1936 г. то же самое повторено с некоторой вариацией: „Пролаз и Высонос — «дурацкие персоны» старинных лубочных картинок и балаганных представлений“. Между тем Пушкин просто цитирует (хотя и не совсем точно) комедию Княжнина „Чудаки“. Пролаз и Высонос — действующие лица этой комедии. У Княжнина Высонос говорит Пролазу:
Довольно, кажется, мы крови пролили
И помнится у нас по полной оплеухе.
Д. IV, явл. XII1Существеннее, однако, другое: нераскрытым до сих пор оставалось заглавие главы XVIII и последней „Настоящего Выжигина“ — „Мышь в сыре“. Между тем финальный характер этого заголовка заставляет предполагать в нем особый пародийный смысл.
Заголовок „Мышь в сыре“ несомненно отсылает читателя к басне Дмитриева „Мышь, удалившаяся от света“ (перевод басни Лафонтена — „Le Rat qui s’est rétiré du monde“). Смысл этой аналогии на первый взгляд кажется почти безобидным: Выжигин-Булгарин, который в предыдущей главе „раскаивается и делается порядочным человеком“, уподобляется дмитриевской „благочестивой мыши“, разжиревшей в работе над своей келейкой, выскребленной в голландском сыре. Можно видеть в этом намеки на внешний облик Булгарина, о котором еще 3 марта 1825 г. Плетнев писал Пушкину: „Вяземский болеет и не на шутку. А Булгарин так, слава богу, жирнее день ото дня“. Любопытно, что сам Булгарин в своих частных письмах изображал себя „удалившимся от света“ и благоденствующим; этим заявлениям он придавал демонстративно-благонамеренную окраску: „Мы живем в Петербурге как у Христа за пазухой, — писал он В. А. Ушакову 6 января 1823 г. — Тихо, смирно, взяточники и мошенники кроются во мраке; честным и добрым защита. Только я решительно отказался от света и обществ светских. Я счастлив дома в полном смысле слова“...2 Возможно, что подобные заявления Булгарин делал не в одной дружеской переписке и что до Пушкина они дошли. Но пародийность указания
- 253 -
на „Мышь в сыре“ этим не ограничивается; необходимо учесть и дальнейший текст басни.
Однажды пред нее явилось, воздыхая,
Посольство от ее любезных земляков;
Оно идет просить защиты от дворов
Противу кошечья народа,
Который вдруг на их республику напал
И Крысополис их в осаде уж держал.1Но мышь отказывается помочь своими землякам, обещая только молиться за них. Вряд ли можно сомневаться, что „Мышь в сыре“ намекает не на одно ожирение Булгарина, а и на поведение Булгарина во время польского восстания.2 Нет, разумеется, никакой надобности предполагать в замысле Пушкина намек на какой-нибудь конкретный факт, на какое-нибудь действительное обращение поляков к Булгарину. Но общая позиция Булгарина во время восстания была всем хорошо известна. Если верно, что именно Булгарину было поручено составить текст правительственного сообщения о начале польского восстания, а затем текст прокламаций Дибича — факты эти не могли не быть известны Пушкину.3 Пушкин мог знать и о том, что Бенкендорф выдвигал кандидатуру Булгарина на роль русского правительственного агента в Варшаве для „усмирения умов“.4 И уж несомненно известны были Пушкину статьи „Северной Пчелы“, изображавшие восстание как дело рук „бешеных демагогов“, которые „в точном смысле слова бросаются на людей, чтоб укусить“,5 или такие отзывы о сторонниках Лелевеля (с которым, кстати сказать, Булгарин переписывался вплоть до 1830 г.): „не только честные люди, но и хищные волки не приняли бы этих политиков в свое общество“.6
Как известно, во время польского восстания Пушкин не был на стороне восставших. Но и отрицая восстание, Пушкин видел в нем исторически значительное национальное движение, а не простые бесчинства „разъяренной черни и развращенных солдат“, как изображались события в написанном Булгариным правительственном сообщении. Это был для него „спор славян между собою“, спор исторической важности.
- 254 -
Но только презрением отвечает он на переметничество Булгарина, которому еще до начала восстания противопоставлял подлинных польских патриотов — Костюшко и Мицкевича.
Заглавие „Мышь в сыре“ было блестящим образцом „эзоповской“ пародии: внешне безобидное, оно таило в себе разоблачительный смысл.
Предваряющие слова о мнимом романе: „Он поступит в печать или останется в рукописи, смотря по обстоятельствам“, звучали угрозой, которую Булгарин мог принять и всерьез. Во всяком случае, после „Настоящего Выжигина“ он позволил себе в том же году один только выпад против Пушкина: это — уже названная выше статья о немецком переводе „Бориса Годунова“, где показная лесть чередовалась с попытками исподтишка дискредитировать Пушкина литературно и политически. Пушкин изобличался здесь в искажении русской истории, в заимствованиях из Шиллера, В. Скотта и Байрона, а в числе „бессмертных творений“ Пушкина, превосходящих „Бориса Годунова“, опять, как и в начале 1830 г., издевательски названы были „Демон“ и „Андрей Шенье“.1 А степень „принципиальности“ булгаринской критики определяется тем, что первые же попытки переговоров между Пушкиным и Гречем о журнальном сотрудничестве — переговоров, в конце концов, безуспешных, — вызвали крутой поворот в оценках Пушкина на страницах „Северной Пчелы“.2
Отношения между Пушкиным и Булгариным в период „Современника“ не входят в план настоящей статьи: здесь к общеизвестным данным пока нечего прибавить. Но нельзя пройти мимо некоторых фактов, относящихся ко времени после смерти Пушкина.
В 1839 г. Булгарин сдал в цензуру новое, семитомное издание своих сочинений; издание задержалось и вышло в свет только в 1843—1844 гг. Цинизм Булгарина обнаружился здесь в полной мере: в состав тома V включена была повесть „Эстерка“ с сохранением ее прежнего подзаголовка (из изданий 1827—1828 и 1830 гг): „Посвящено Поэту А. С. Пушкину“, а в томе VII была перепечатана вышеупомянутая пасквильная повесть „Предок и потомки“. Оба тома разрешены были цензурой в один и тот же день: 2 февраля 1839 г.
- 255 -
В 1846 г. вышли в свет „Воспоминания“ Булгарина. В предисловии Булгарин лицемерно заверял, что признавал всегда гениальность Пушкина, а порицал („смело и откровенно“!) будто бы только „слабое“, и только „для возвышения превосходного“. Там же Булгарин имел бесстыдство заверять, что никогда не хвастал дружбою „ни Крылова, ни Пушкина, ни кого бы то ни было“. И рядом с этими заявлениями он исподтишка продолжал уже посмертную политическую дискредитацию имени Пушкина перед властями: выклянчивая у Дубельта деньги под залог имения, он тут же попрекал правительство „благодеяниями“, оказанными „сочинителю Гавриилиады, Оды на Вольность и Кинжала“.1 Все эти позднейшие факты бросают свет и на полемику 1830—1831 гг.
СноскиСноски к стр. 235
1 П. Н. Столпянский. „Пушкин и «Северная Пчела»“. „Пушкин и его современники“, вып. XIX — XX, 1914, стр. 166—167.
2 „Временник Пушкинской комиссии“, т. 1, 1936, стр. 203—214. — Предположение что цензором „Бориса Годунова“ был Булгарин, впервые высказано Б. В. Томашевским в „Путеводителе по Пушкину“ (А. С. Пушкин, „Полное собрание сочинений“. Приложение к журн. „Красная Нива“, т. VI, М. — Л., 1931, стр. 65).
Сноски к стр. 236
1 Сотрудничество Воейкова и Раича в „Северных Цветах“ ограничилось „Северными Цветами“ на 1825 год. А. Е. Измайлов в 1830 г. уже не был „издателем“.
2 „Северная Пчела“, 1830, № 3, от 7 января. — Если это поручение не было просто выдумано Булгариным, то „поэтом“ мог быть Подолинский. Затрудняюсь назвать возможного „прозаика“.
Сноски к стр. 237
1 Ср. письмо С. П. Шевырева к С. А. Соболевскому от 15 (27) февраля 1830 г. из Рима, где отзыв „Северной Пчелы“ процитирован („Литературное Наследство“, № 16—18, М., 1934, стр. 742). К сожалению, письмо опубликовано, повидимому, с купюрами и вопроса об отношении Шевырева к рецензии Булгарина полностью не выясняет.
2 Клевету эту повторил Н. И. Греч в своих воспоминаниях о Булгарине, несмотря даже на общий благожелательный к Пушкину тон этих воспоминаний. Процитировав приведенную фразу о „шитом кафтане“, Греч поясняет: „В то время Пушкин действительно старался о получении звания камер-юнкера, единственно для того, чтоб возить свою красавицу жену ко двору и в большой свет“. Поддерживая булгаринскую версию, Греч не счел нужным проверить даже хронологию событий.
3 Современники расшифровали булгаринский пасквиль сразу. Так, корреспондент Шевырева, имя которого пока остается нераскрытым, писал ему из Петербурга в Италию 18 апреля 1830 г.: „Недавно Булгарин в Северной Пчеле своей смешал Пушкина с грязью: величал его и бессмысленным и злодеем, развращающим народ, и даже подлецом, шмыгающим в передних, чтоб добиться шитого мундира!! Каково вам это кажется?... Разумеется, что всё это он говорил иносказательно, но так, что всякий мужик поймет о ком дело идет...“ Русский Архив, 1878, кн. II, № 5, стр. 49.
Сноски к стр. 238
1 „Литературная Газета“, 1830, № 20 от 6 апреля.
Сноски к стр. 239
1 К этому времени был уже опубликован „Китайский анекдот“ Пушкина (из „Опыта отражения некоторых нелитературных обвинений“) — в томе XI посмертного издания (1841).
2 „Пушкин и его современники“, вып. XIX — XX, 1914, стр. 167.
3 См. письмо А. А. Дельвига Пушкину от 8 мая 1830 г.
Сноски к стр. 240
1 Столкновение Пушкина с Булгариным в клеветнически-извращенном виде отражено было в заметке „Северного Меркурия“, № 124, от 15 октября 1830, отд. „Смесь“: „Некто написал на кого-то критическую статью, дозволив себе употребить в ней личности, клеветы и некоторые особенные невежливости на счет своего противника, который рассудил за благо делать с своей стороны возражение — и своеручно записал оное на щеке дерзкого Зоила. Оскорбленный критик, чувствуя всю неприятность происшедшего с ним случая, прибегнул к подьяческим средствам, коими думал удовлетворить себя в полученной обиде. Он принес жалобу своему начальнику, которому подробно объяснил всё дело. — «Чего же вы теперь ищете? — спросил сей последний, по выслушании жалобы. — Я ищу справедливости, ваше превосходительство» — отвечал проситель... «По моему мнению, вам уже оказана должная справедливость» — возразил тот“. Вероятно, до Бестужева-Рюмина дошли слухи и о письме Пушкина к Бенкендорфу (от 24 марта 1830 г.) и о резолюции 1830 г., — конечно через хорошо осведомленного Булгарина.
2 „Северная Пчела“, 7 августа 1830.
3 В том же № 16 мельком упомянуто, что Булгарин „не любит неудачных подражаний Байрону“ — это было намеком на совсем недавнюю фразу Булгарина: „О том, что Онегин есть неудачное подражанье Чайльд-Гарольду и Дон Жуану, давно уже объявлено было в русских журналах“ (вторая статья о „Евгении Онегине“). Стихотворные же пародии на Пушкина („Африкана Желтодомова“) в № 17 были пресны и как пародия бессмысленны.
Сноски к стр. 241
1 „Северный Меркурий“, 1830, № 52, 30 апреля. — Дельвиг подвергался в „Северном Меркурии“ систематической травле. См. особенно фельетон „Сплетница“, где выведены четыре издателя — Греч, Булгарин, Полевой и Дельвиг — под видом четырех мастериц, хозяек магазинов, и Дельвиг под видом сплетницы Аделаиды Ивановны Габенихтсиной. О позднейших, более грубых намеках „Северного Меркурия“ на Пушкина см. ниже. Отметим попутно, что пушкинскую заметку о цене „Евгения Онегина“ комментаторы связывали до сих пор только с заметками „Северной Пчелы“, хотя сам Пушкин ясно говорит, что „Северная Пчела“ лишь повторила это „милое обвинение“. Заметка Пушкина вызвана заметкой „Северного Меркурия“ в № 60 от 19 мая 1830 г., где цена семи глав „Онегина“ сопоставляется с ценой „Истории“ Карамзина и „Басен“ Крылова, отсюда и пушкинские упоминания о Крылове. К Бестужеву-Рюмину относятся и слова Пушкина об авторе, „чьи сочинения не продавались“.
Сноски к стр. 242
1 На эту забытую повесть Булгарина впервые обратил внимание Я. З. Черняк, сделавший о ней в 1938 г. сообщение в Пушкинской комиссии в Москве.
2 Несомненный намек на пушкинский „Кинжал“. Ср. цитируемое ниже письмо Булгарина к Дубельту от 23 апреля 1845 г.
3 В сентябре 1830 г. в „Новом живописце“ Полевого была затронута и тема „предка и потомка“, но в гораздо более пристойной форме и без прямых указаний на Пушкина См. „Вольный мученик“ в № 17 (цензурное разрешение 26 сентября 1830 г.), где изображен Увар Сарвилович Прибыльский, который гордится знатными предками, не смущаясь тем, что один из его предков некогда был сослан „за воровские дела свои и измену с крымскими людьми“. Фраза „Я уверен, что он завидует собаке, которая имеет право лежать в кабинете знатного барина“ — отсылала к „Утру в кабинете знатного барина“ и, стало быть, к Пушкину. Непосредственно задет был Пушкин в фельетоне „Делать карьер“ в № 17 „Нового живописца“ (цензурное разрешение 3 ноября 1830 г.): „Какой-то писатель не посовестился сказать, что старинное местничество заменяло у предков наших point d’honneur. Прочтите в «Северных Цветах» сброд слов, названных мыслями (1828 г., стр. 216)“. Имелись в виду „Отрывки из писем, мысли и замечания“ Пушкина.
Сноски к стр. 245
1 Максимович напоминает, что в 1828 г. отрывок из той же самой VII главы был, с позволения Пушкина, перепечатан в „Северной Пчеле“ из „Московского Вестника“ и при этом был сопровожден примечанием: „Повторение стихов А. С. Пушкина (с его позволения!) никогда не может быть излишним“.
2 Статья Максимовича вызвала озлобленный отклик в „Сыне отечества“ № 20. Попутно высмеяна была „Песня“ Пушкина („Пью за здравие Мери“), перепечатанная с грубыми опечатками. Рецензия подписана: „Сотрудник Сына Отечества Максим Хохлович“.
3 Подлинник — в Библиотеке Академии Наук Украинской ССР.
Сноски к стр. 247
1 А. С. Пушкин, „Полное собрание сочинений“, т. VII, Академия Наук СССР, 1936, стр. 450.
2 Л. Б. Модзалевский датирует это письмо условно первой половиной июля 1831 г. (до 11 июля). Повидимому, написано оно именно 11 июля, судя как по почтовому штемпелю, так и по первым же словам письма: „Двор приехал“ (это было 10 июля).
Сноски к стр. 248
1 См. мою работу „Литературное общение Гоголя с Пушкиным“ („Ученые записки Пермского университета“, вып. 2, 1931).
Сноски к стр. 249
1 „Молва“, № 11, цензурное разрешение 17 марта 1831.
2 О знакомстве своем с болдинскими полемическими статьями Пушкина Максимович упомянул сам в примечании к заметке Пушкина о „Полтаве“: „Рукопись, из которой взят сей отрывок, содержит весьма любопытные замечания и объяснения Пушкина о поэмах его и некоторых критиках. Из оной видно, что поэт не опровергал критик потому только, что не хотел“.
Сноски к стр. 250
1 „Телескоп“, 1831, № 9.
2 „Сын Отечества“, 1831, № 27, стр. 65.
3 „Торжество дружбы“ (в рукописи первоначально — „Глас дружбы“) написано, очевидно, в июле (цензурное разрешение номера — 2 августа) и вероятно после 21 июля, т. е. после цитированного выше письма Нащокину.
Сноски к стр. 251
1 „Несколько слов о мизинце“ написано вскоре после 8 сентября 1831 г., т. е. после выхода № 201 „Северной Пчелы“, цитируемого Пушкиным (в тексте ошибочно № 101). Сохранился отрывок черновика, написанный на обороте письма П. А. Плетнева от 5 сентября 1831 г. Цензурное разрешение „Телескопа“ № 15, где статья напечатана, — 27 сентября.
Сноски к стр. 252
1 Из той же сцены „Чудаков“ Пушкин взял эпиграф и к главе IV „Капитанской дочки“. На этот раз это слова Пролаза:
— Ин изволь и стань же в позитуру,
Увидишь, проколю как я твою фигуру.у Пушкина — „Посмотришь! проколю“ и т. д.).
2 Н. Лернер. Письма Ф. В. Булгарина к В. А. Ушакову. „Русская Старина“, 1909, № 11.
Сноски к стр. 253
1 У Лафонтена: „Ratopolis était bloquée“.
2 Памфлет начат Пушкиным вскоре после 8 сентября, т. е. всего через несколько дней после получения известия о взятии Варшавы.
3 М. Лемке. „Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг.“ Изд. 2-е, 1909, стр. 276 и 581—592.
4 М. И. Сухомлинов. „Исследования и статьи“, т. II, 1889, стр. 290—291.
5 „Северная Пчела“, 1831, № 147, 4 июля („Перечень письма из Варшавы от жителя того города к родственнику из Петербурга“).
6 „Северная Пчела“, 1831, № 150, 8 июля.
Сноски к стр. 254
1 К этому времени тождество Пушкина и Косичкина было уже раскрыто в печати Н. Полевым. В рецензии на „Вечера на хуторе“, восставая против анонимов и псевдонимов вообще, Полевой писал: „Например, как не сказать спасибо г-ну А. Орлову за то, что на каждой своей книжонке он выставляет прославленное свое имя? Этого и довольно, чтобы не взять ея в руки. И наоборот, когда А. С. Пушкин выставляет свое имя на книге, о как не взять ея в руки и не прочесть?... Предположим напротив, Что он под своим сочинением выставит прозвание какого-нибудь Косичкина: кто станет заглядывать в него? Кто подумает, что этот Косичкин — Пушкин!“ („Московский Телеграф“, 1831, № 17, цензурное разрешение 2 октября 1831 г., стр. 92).
2 См. отзыв о VIII главе „Евгения Онегина“ в „Северной Пчеле“ 1832 г., № 50 (приведен В. Зелинским в „Русской критической литературе о произведениях А. С. Пушкина“, ч. III, 1907, стр. 140).
Сноски к стр. 255
1 Письмо от 23 апреля 1845 г. (М. Сухомлинов. „Исследования и статьи“, т. II, 1889, стр. 282).