- 331 -
Л. КОГАН
ПУШКИН В ПЕРЕВОДАХ МЕРИМЕ („ПИКОВАЯ ДАМА“)
История переводов Пушкина на французский язык насчитывает более столетия. Первый такой перевод относится к 1823 г. — к первым годам пушкинской славы. Мериме и Тургенев, — позже Ал. Дюма-отец и другие — приняли участие в переводе пушкинской поэзии и прозы на французский язык. Удалось ли им сквозь сложную ткань иноязычных сплетений и наслоений — лексических, идиоматических и даже семантических — подслушать неповторимый пушкинский голос? Пушкин, озвученный на языке Вольтера, — не стал ли он иностранцем? Эти вопросы невольно возникают в представлении русского читателя, берущего в руки перевод поэта на язык Вольтера и Руссо.
Знакомясь с переводами произведений Пушкина на французский язык, невольно вспоминаешь слова французского критика, современника Пушкина и Мериме, — Сен-Жюльена, утверждавшего, что русский язык — „самый трудный из всех европейских“.
Сен-Жюльен забыл лишь добавить, что сложность перевода пушкинских произведений заключается не только в „трудности русского языка“, но и в особом „семантическом колорите“ (выражение Тынянова), присущем пушкинскому слову. Об этих „подводных рифах“ пушкинской поэзии не подозревал, нам кажется, и сам Мериме, сделавший меткое замечание о том, что один лишь латинский язык способен передать лаконическое звучание пушкинской поэзии. В дальнейшем мы увидим, насколько великому французскому писателю удалось в своем переводе преодолеть трудности перевода пушкинской прозы.
„Каждый язык имеет свои обороты, свои условленные риторические фигуры, свои усвоенные выражения, которые не могут быть переведены на другой язык соответствующими словами“. Эта пушкинская фраза как нельзя лучше формулирует вопрос. Правда, вопрос о непереводимости идиомов, о котором говорит Пушкин, играет меньшую роль при переводе пушкинской прозы, чем, например, при переводе Гоголя (над которым также трудился Мериме). Вопрос „непереводимости“ возникает в большей мере в связи с переводом поэзии Пушкина, передачей ее ритма, звучания, — всего ее словесного орнамента и ее семантики. Но ошибкой было бы думать, что эти трудности ждут только переводчика пушкинской
- 332 -
поэзии. Вопрос передачи архаизмов пушкинской прозы, подыскание эквивалентов для рассеянных в ней церковнославянизмов, как бы растворенных в „кристаллически-прозрачном пушкинском языке“, — вопрос, придвигающий нас вплотную к пушкинской фразе о непереводимости „условленных риторических фигур“ и „усвоенных выражений“.
Литературная традиция установила за Мериме непререкаемую славу „первого переводчика Пушкина на французский язык“, что для рядового читателя неоспоримо. Та же традиция установила за ним славу непревзойденного переводчика пушкинских произведений, „конгениального“ „Великому Русскому“. Это представление в первой своей части абсолютно неверно.
В своей книге „Мериме в письмах к Соболевскому“ А. Виноградов делает такое указание: „15-го июля 1849 г., в № 11 «Revue des Deux Mondes» выходит первый перевод Пушкина на французский язык,1 если не считать не напечатанного перевода «На выздоровление Лукулла», сделанного Жобаром“.2 Это замечание, в обеих своих частях, абсолютно неверно. Перевод Жобара, о котором упоминает автор, сделанный им в 1836 г. в пику министру народного просвещения Уварову (эпиграммой на которого и была, как известно, эта „ода“) и не напечатанный им по убедительной просьбе самого Пушкина, был помещен в „Русской Старине“ за 1880 г. (июль). Однако этот перевод далеко не был первым, как это утверждает А. Виноградов, переводом Пушкина на французский язык. Не только задолго до переводов Мериме, но и задолго до пресловутого перевода Жобара, вышел в свет — и не один, а целый ряд стихотворных и прозаических переводов из Пушкина на французском языке.3 Важнейшие перечислены в книге В. Шульца „Пушкин в переводах французских писателей“, СПб., 1880.
Уже в 1823 г. В Париже выходит первый из известных нам переводов Пушкина на французский язык, вошедший в „Русскую антологию“ Дюпрэ-де-Сен-Мора. В этой „Антологии“, где помещены стихотворные переводы из Жуковского, Гнедича, Крылова и других современных им и старых русских поэтов, находим отрывок из первой песни „Руслана и Людмилы“ Пушкина (Руслан у Финна).
В 1826 г. в Париже появляется второй из известных нам переводов — „вольный перевод с русского“ — „Бахчисарайский Фонтан“, Шопена, давший повод к восторженному отзыву французского литератора Эро (в „Revue Encyclopédique“ за июнь 1826 г., т. 40) как по поводу перевода, так и по поводу самого произведения.
- 333 -
В 1827 г. в Брюсселе выходит книга Жака Ансло „Пол-года в России“. В ней под названием „Ода к Кинжалу“ Ансло помещает первый прозаический перевод пушкинского „Кинжала“. При этом Ансло не называет автора этой „Оды“ (парадоксальный факт: первым переводчиком пушкинского „Кинжала“ оказался человек, во время коронации Николая I преподнесший ему французскую монархическую кантату).
Я не останавливаюсь здесь на целом ряде переводов, вышедших как в России, так и за границей, и опередивших не только переводы Мериме, но и пресловутый перевод Жобара, на который ссылается Виноградов. Впрочем, целая вереница переводов отделяет этот малозначительный „литературный опыт“ 1836 г. от нашумевших в свое время переводов Мериме. Так, в 1838 г. в Париже в переводе Жюльвекура выходит сборник русских стихотворений и песен „Балалайка“. На ряду со стихотворными переводами quasi-фольклорных произведений сюда во множестве вошли и прозаические переводы пушкинских стихов и даже поэма „Братья-Разбойники“. Здесь же помещены: „Жених“, „Песнь о Вещем Олеге“, „Бесы“ и ряд других пьес.
В 1839 г. русский поэт Елим Мещерский выпускает в Париже сборник стихотворных переводов (и оригинальных стихов) „Бореалии“. Здесь, под титулом „Études russes“, находим переводы из Пушкина, Жуковского, Бенедиктова и др. В „Бореалии“ вошли: „Бесы“, „Ноябрь“, „Поэту“, „Калмычке“ и ряд других пушкинских стихотворений.
В 1845 г. в Париже выходит сборник оригинальных стихов Мещерского — „Черные розы“ („Les roses noires“), где под заголовком: „Цыганы — картина в нескольких сценах“ — мы находим вольную переделку пушкинских „Цыган“, сделанную, по словам автора, на память и, следовательно, далеко не точно.
Наконец, в 1846 г. выходит вторая книга стихотворных переводов Мещерского — „Русские поэты“; в нее также вошли переводы из Пушкина.
Я останавливаюсь здесь только на пушкинских переводах, вышедших во Франции. Кроме того, значительное количество переводов Пушкина на французский язык — стихотворных и прозаических (и как раз наиболее ранних переводов) — появилось в „Bulletin du Nord“ и других французских изданиях, выходивших в России („Граф Нулин“, „Полтава“, Кавказский Пленник“). Я не останавливаюсь здесь на этих переводах, так как нет оснований полагать, что с ними мог быть знаком Мериме. С этой точки зрения нельзя обойти молчанием „Избранные произведения Пушкина, впервые переведенные на французский язык Дюпоном“ (Париж — Петербург, 1847 г.) и послужившие материалом для двух больших критических статей о Пушкине (статья Сен-Жюльена в „Revue des Deux Mondes“ и Дю-Молена в „Journal des Débats“).
Таким образом мы видим, что появившийся в 1849 г. в „Revue des Deux Mondes“ перевод „Пиковой Дамы“ далеко не был первым переводом Пушкина на французский язык. Впрочем, А. Виноградов не был единственным,
- 334 -
допустившим эту хронологическую ошибку. В той же, весьма солидной статье о переводах Дюпоном произведений Пушкина Сен-Жюльен категорически утверждает, что „Пушкин еще не был у нас переведен“ („Revue des Deux Mondes“, 1 окт. 1847 г.), отдавая, таким образом, пальму первенства в области пушкинских переводов Дюпону. Впрочем, полное незнакомство с ранними пушкинскими переводами (да и вообще с историей переводов с русского на французский) доходило до того, что много позже, в обширной статье о переводах Мериме, П. Матвеев называет перевод Мериме „чуть ли не первой русской повестью на французском языке“.1 Как известно, „русские повести“ (романы Булгарина, Марлинского, повесть Н. Павлова „Ятаган“) задолго до перевода Мериме были известны французской литературе. Но не этими переводами открылась эра прозаического перевода с русского на французский.
Гораздо более справедливо, чем замечание Матвеева, другое замечание русского журналиста, сделанное задолго до того, что „ни одно русское сочинение ни на один язык не переведено каким-либо знаменитым литератором“. Это замечание, высказанное еще в 1827 г. рецензентом „Московского Телеграфа“, сохранило всю свою силу и ко времени перевода Мериме. Этот перевод был действительно чуть ли не первым опытом большого писателя в области переводов с русского языка на французский, и в частности, что нас особенно занимает, — переводов из Пушкина.
Однако уже до перевода Мериме пушкинские повести переводились неоднократно. Так, уже в 1840 г. в „Revue Britannique“ появляется „Выстрел“ в переводе генерала Ермолова (под названием „Сильвио или выстрел за ним“). Это тот самый Ермолов, о котором Мериме, приступая к своим занятиям с г-жей Лагрене, 12 августа 1848 г. пишет ей: „Ермолов обещал мне ради этого торжественного случая поэму Пушкина“. „Выстрел“ появился еще раньше, в 1834 г., в переводе Каролины Олешкевич.2 (Как известно, в переводе Мериме „Выстрел“ вышел лишь в 1856 г.)
В 1843 г., т. е. опять-таки за несколько лет до переводов Мериме в „Illustration“ появляется анонимный перевод „Метели“, и в том же 1843 г. выходит отдельным изданием „Пиковая Дама“ в переводе Жюльвекура. Этот перевод представляет для нас особый интерес: ведь им Жюльвекур предвосхитил первый опыт Мериме. Но перевод Жюльвекура, кроме существенных отклонений и неточностей, страдает и неуклюжестью. Это в значительной мере отличает его от блестящего по форме перевода Мериме. По мнению некоторых критиков (Mongault) перевод Жюльвекура мог пройти для французских читателей незамеченным, так как пушкинская повесть была укрыта здесь заглавием „Ятагана“ (рассказ Н. Павлова). Это предположение не совсем верно: в том издании, на которое ссылается
- 335 -
Монго (Baudry, Paris, 1843), на титульном листе крупным планом стоит: „Пушкин“. Правда, книга в целом носит название „Ятаган“, что могло ввести читателей в заблуждение. Таким образом первое появление „Пиковой Дамы“ на европейской арене было как бы „законспирировано“.
Какова же была общая переводческая культура, на фоне которой мы должны воспринимать перевод Мериме? Достаточно вспомнить, что даже позднейший переводчик — де-Порри — в переводе „Полтавы“ (1858) женит Мазепу на Марии, а Искру превращает в отважного юношу, скачущего в Москву с доносом на Мазепу. Земфиру („Цыганы“) он называет „водевильным“ именем Зефирины и совершенно искажает весь текст поэмы, не говоря уже о сколько-нибудь бережном отношении к стилю произведения, о лаконизме и предельной выразительности которого с таким восторгом отзывался Мериме. Дюпон, переводя стихотворение Пушкина „Конь“, вместо: „Что ты ржешь, мой конь ретивый?“ — пишет: „Что ты не ржешь, мой конь ретивый“, искажая и дальнейшую конструкцию стихотворения. Произвол переводчиков приводит и к прямому искажению сюжета, фабулы. Любопытно, что и сам Мериме, при всем своем благоговейном отношении к творчеству Пушкина, далеко не безгрешен в отношении пушкинских переводов.
Не останавливаясь сейчас на грубых ошибках, допущенных им при переводе „Пиковой Дамы“, мы можем отметить ряд случайных ляпсусов, рассеянных в других переводах и уже давно зарегистрированных русской критикой. Так, при переводе „Опричника“ он превращает дворового пса в дворцовую стражу („Лишь только лает страж дворовый“ — у Пушкина), или „молдаванский двор“ передает как „столицу Молдавии“ („В селеньях вдоль степной дороги, близ молдаванского двора...“ „Цыганы“). „Грушу“ как предполагаемую мишень для выстрела Сильвио („Выстрел“) превращает в фантастический „помпон“ (очевидно имея в виду форменный головной убор французских военных), и т. д. Немало таких ошибок и в переводе „Пиковой Дамы“. Но все они, конечно, еще не говорят о Мериме как о переводчике Пушкина. Нас, в нашем анализе переводов Мериме, занимает не только текстуальная правильность этих переводов, но и их стилистическая верность подлиннику. С этой точки зрения любопытно отметить характерную для того времени черту: мы знаем, что не только Мещерский делал свой вольный перевод „Цыган“ на память, не имея в руках подлинника, но и сам Мериме, заканчивая свою статью об Александре Пушкине, сообщает одной из своих корреспонденток, что переводит великолепные пушкинские стихи, включенные им в эту статью, на память (письмо к Дженни Дакэн от 10 февраля 1868 г.).1
- 336 -
Биографы Мериме подробно останавливались на том пристальном интересе к русской литературе и к великому поэту, какой двигал Мериме в его переводах. Преклонение перед Пушкиным, в значительной мере толкнувшее его на изучение русского языка, сделало его апологетом не только великого поэта, но и языка его поэзии. „Сжатость и богатство русского языка не могут не смутить даже самого искусного переводчика“, писал уже позднее Мериме в своей статье об И. С. Тургеневе. Надо думать, что это замечание было подсказано ему и его собственным переводческим опытом. Язык Пушкина, Гоголя, Тургенева заставляет Мериме признать „русский язык самым богатым из всех европейских языков, словно созданным для передачи тончайших оттенков“ (статья о Ник. Гоголе). „Наделенный чудесной сжатостью и ясностью, он (этот язык) в одном слове заключает множество мыслей, для выражения которых на другом языке понадобились бы целые предложения“. Эту же излюбленную мысль повторяет он и в письме к своему издателю Штапферу, советуя его дочери заняться изучением русского языка — „самого прекрасного из всех европейских, не исключая и греческого“ (10 февраля 1869 г.).
Эти повторные высказывания большого художника заставляют ждать от Мериме особо вдумчивого отношения к переводу произведений высокочтимого им русского поэта. Однако пиетет к пушкинскому гению не спас Мериме от некоторых ляпсусов в переводе, который, несмотря на свою блестящую литературную форму, не вполне передает характер оригинала.
Как бы то ни было, глубокий интерес к творчеству Пушкина не случайно натолкнул Мериме на перевод одного из пушкинских шедевров — „Пиковой Дамы“, покорившей его своей предельной ясностью, сжатостью и силой выражения. Недаром в своей статье об А. Пушкине Мериме указывает, что Пушкин „оставил после себя несколько прозаических произведений и повестей, из которых некоторые, например «Капитанская Дочка» и «Пиковая Дама», во всех отношениях совершенны“. Донести это совершенство до французского читателя Мериме, конечно, и ставил своей целью.
Трудно себе представить, чтобы, приступая к переводу, он, так живо интересовавшийся всем, что касалось Пушкина, не знал о существовании предшествовавших переводов. Однако торжественное заявление, сделанное им на обеде у Биксио (в феврале 1849 г.), как будто говорит другое. Так, по свидетельству Делакруа,1 присутствовавшего на этом обеде, —
- 337 -
„Мериме завел речь о стихах Пушкина, которые Ламартин, по его словам, читал, хотя их еще никто не перевел“. Мериме „ловит“ Ламартина, неодобрительно отозвавшегося о поэзии Пушкина, на том, что стихи последнего никогда еще не были переведены, а Делакруа поддается гипнозу этого торжественного заявления. Как мы уже знаем, первые переводы пушкинской поэзии появились во Франции в 1823 г., и трудно себе представить, чтобы Мериме, возражая Ламартину, попросту не подозревал об их существовании. Скорее можно предположить, что привычный и насмешливый мистификатор — автор „Гузлы“ — решил мистифицировать своего собеседника, ополчившегося на „Великого Русского“. Можно было бы думать, что Ламартин, недовольный пушкинской поэзией, с нею действительно знаком не был. Но факты как будто говорят обратное. Так, в переписке А. И. Тургенева находим следующие строки (письмо от 29 февраля 1836 г.): „Вчера провел я первый вечер у Ламартина. Он просит у меня стихов Пушкина в прозе; стихов переводных не хочет. Я заказал сегодня гр. Шувалову перевести, но всё еще не остановился в выборе пьесы“. Этот перевод был доставлен Ламартину, который мог с ним ознакомиться.
Можно полагать, что Мериме должен был знать о существовавших переводах (если не читал их) и потому, что вряд ли статья Сен-Жюльена („Pouchkine et le mouvement littéraire dans la Russie“, помещенная в „Revue des Deux Mondes“ от 1 октября 1847 г.), посвященная разбору пушкинских произведений в переводе Дюпона, прошла мимо него. Эта статья напечатана в том же журнале, что и „История Дона Педро“, принадлежащая перу Мериме.
Вслед за трагической гибелью поэта французские журналы обогатились рядом статей, посвященных его биографии и творчеству. Достаточно назвать посмертную статью Мицкевича в „Le Globe“ от 24 мая 1837 г., подписанную „Друг Пушкина“, или статью Леве-Веймара. Начиная с марта 1837 г., когда вышла в свет первая из посмертных статей (Леве-Веймара), и до появления перевода Мериме (1849 г.) — во французской печати почти ежегодно, с небольшими перерывами, появляются более или менее серьезные статьи журнального типа, посвященные Пушкину.
Статья самого Мериме интересует нас в данный момент не как самостоятельное исследование о великом поэте, но как свидетельство глубочайшего интереса и понимания, какое Пушкин нашел у одного из крупнейших своих современников. Результатом этого интереса и был первый перевод Мериме — „Пиковая Дама“, опубликованный им в июле 1849 г. в „Revue des Deux Mondes“.
Как известно, автор „Гузлы“, польщенный и сконфуженный заблуждением Пушкина, поддавшегося его мистификации („Песни западных славян“), в 1849 г. писал Соболевскому: Я отдал ему (т. е. Пушкину) долг, переведя „Пиковую Даму“.
- 338 -
Перевод Мериме вызвал сенсацию. Французская критика боялась повторной мистификации, находя эту вещь слишком в стиле самого Мериме. 24 июля 1849 г. французский критик Ксавье Дудан пишет: „Что вы скажете о «Пиковой Даме» Мериме? Что это — перевод, или Мериме добавил что-нибудь от себя?“ Еще долгое время спустя французская критика упорно продолжала считать перевод „Пиковой Дамы“ „превосходным подражанием“. Так, заметка в большом Ларуссе (1870 г., т. VI, стр. 41) подчеркивает, что „Пиковая Дама“ Мериме — заимствование, а не перевод, а в 1866 г. критик Арман Понмартэн объявляет „Пиковую Даму“ „натурализовавшейся во Франции по праву завоевания и таланта“.
Это недоразумение не рассеялось до последнего времени. Еженедельник „Soleil du Dimanche“, желая почтить память Мериме, напечатал в 1903 г. „Пиковую Даму“ как „один из наиболее драматических и наименее известных его рассказов, сюжет которого заимствован им из русской литературы, в частности у Пушкина“. Этот рассказ появился в журнале за подписью Мериме, с указанием — петитом — „по Пушкину“.
И даже в 1928 г. роскошное иллюстрированное парижское издание Жоржа Путерман преподносит французскому читателю „Пиковую Даму“ Пушкина „в переделке Проспера Мериме“.
Где же корни этого литературного апокрифа? Благодарной почвой для него могла послужить и первая публикация перевода Мериме в „Revue des Deux Mondes“, где один лишь заголовок, предпосланный переводу, указывал на подлинного автора „Пиковой Дамы“. После пространной апологии Мериме как автора произведений, которые будут читать и тогда „когда забудут не только современную эпоху французской литературы и ее колоссальные романы, но когда из самых представителей этой эпохи в умах потомства удержится не больше двух-трех обветшалых имен“, — редактор вскользь замечает, что „Пушкин, конечно, не мог найти лучшего проводника во французскую литературу“. Это заключение редакции является единственным косвенным указанием на Пушкина как на автора знаменитой повести.
Такая „подача“ перевода Мериме вошла в традицию всех последующих изданий. Этой традиции не изменяет и сравнительно недавнее издание Собрания сочинений Мериме (Calmann-Levy, 1927) и даже, близкое к академическому, издание Champion.
Однако невольная на этот раз мистификация со стороны Мериме имела и более глубокие основания, нежели технический недосмотр издательства. В обширном и содержательном введении к полному собранию сочинений Мериме, Монго говорит, что „пушкинские новеллы могли бы носить подпись Мериме“, а французский академик Эдмон Жалу, говоря об одном из последних переводов „Повестей Белкина“, высказывает ту же далеко не новую, но любопытную мысль. „Эти четыре новеллы, — говорит Жалу — „сохраняют нечто от Мериме, не только в манере изображения,
- 339 -
но и в сюжете“.1 Таким образом невольная „мистификация“ Мериме родилась очевидно из некоторого сходства его художественных приемов и средств с приемами пушкинского мастерства. Но только ли в этом сходстве было дело? Или Мериме, — как говорит Дудан, — в своем переводе „добавил кое-что от себя?“ Мериме несомненно добавил и, как мы увидим, добавил довольно много. Дело здесь не в „злой воле“ переводчика. Достаточно вспомнить, что столетие отделяет эпоху Мериме от нашей и что эпоха несомненно наложила свою печать на его перевод. Мы не можем безоговорочно принимать перевод Мериме, не делая этой поправки на эпоху и на общий уровень переводческой культуры того времени.
Перевод Мериме, встретивший живейший отклик в русской журнальной прессе и давший повод к ожесточенной дискуссии, все еще не удостоился в нашей русской литературе (не говоря о французских изданиях, дающих подробный комментарий к переводу Мериме) сколько-нибудь подробного разбора. Так, В. Шульц,2 бегло указывая на две случайные ошибки, в том числе и на пресловутую ошибку с „кушаком“, лаконически называет перевод Мериме „очень хорошим и верным“. Более суровую оценку переводов Мериме дает А. А. Чебышев в статье: „Проспер Мериме. К его знакомству с Пушкиным и русской литературой“.3 „Переводы Мериме далеко не безупречны, — в них не мало дефектов, искажающих смысл подлинника“; Чебышев вообще находит, что „переводы Мериме не блещут особыми достоинствами. Превосходный стилист в своих оригинальных произведениях — он не вполне удачно справился со своей задачей, как переводчик“. Если последнее замечание и верно, то мы должны, все же, признать, что литературные достоинства переводов Мериме — неоспоримы. „Превосходный стилист“ — он остался таковым и в своем переводе, хотя качество его стиля значительно разнится от пушкинского. Далее, Чебышев пишет: „Потратив не мало времени и труда на изучение русского языка, он все-таки не освоился со всеми его тонкостями“. Как мы увидим в дальнейшем, погрешности этого перевода могут быть отнесены не только на счет недостаточного овладения „всеми тонкостями“ языка, но и на счет стилистических отклонений от оригинала. Любопытно отметить, что Чебышев, давший такую суровую общую оценку переводам Мериме, очень снисходительно отзывается о его переводе „Пиковой Дамы“. По поводу недоумения Ксавье Дудана относительно точности этого перевода, Чебышев свидетельствует, что „никаких существенных отклонений от подлинника (в этом переводе) нет“.
Первый перевод Мериме вызвал оживленную дискуссию в русской журналистике. В том же 1849 г. на страницах № 204 „Петербургских Ведомостей“ появляется совершенно апологетический отзыв, превозносящий
- 340 -
в переводчике „глубокое и основательное знание русского языка“. Перевод Проспера Мериме „вполне достоин автора «Кармен». Все тонкости поэтической речи Пушкина переданы с самою строгою точностью и со всей жизненностью оригинала“,1 утверждает рецензент. Этот восторженный отзыв „Петербургских Ведомостей“ вызвал суровую отповедь „Северной Пчелы“,2 разразившейся целой филиппикой по поводу „промахов и противоречий истине...“, допущенных Мериме в этом переводе („Переводить таким образом недозволительно даже детские сказки...“, не говоря уже о повести Пушкина, „вся прелесть которой заключается в тонкостях и намеках“. „Ужели художественное воспроизведение заключается в коверканьи слов!“). Эта резкая полемика не помешала А. Виноградову уже в 1936 г. писать: „Проспер Мериме перевел «Пиковую Даму», правда с ошибками, но это был прекрасный перевод“.3 „Правда с ошибками“ — мало сказать об этом переводе, хотя и прекрасном, но изобилующем бесчисленными отклонениями от текста оригинала.
Я не останавливаюсь в этой статье на оценках французской критики, часто стесненной в своих высказываниях пиететом к „великому прозаику“ — Мериме. Так, профессор Монго, поместивший подробный и достаточно критический комментарий к переводу Мериме (Ed. Champion, Paris, 1831) в своем „Введении“ к статьям Мериме о русской литературе называет пушкинские переводы Меримэ „в общем — довольно точными“ (оговариваясь, однако, что он вынужден дать им такую характеристику, приступая к разбору гораздо менее точных переводов Мериме из Гоголя).
Как бы то ни было, даже отвергая традиционное представление о непогрешимости перевода Мериме, мы должны все же признать, что этот перевод не „заимствование“ и не „переделка“. Это — перевод, но перевод, в котором подчас еще заметны стилистические требования французской литературы эпохи романтизма, в общем противоречащие вкусам и принципиальным установкам самого Мериме.
Хотя французская критика и видит у Пушкина „то же презрение к риторичности, ту же склонность к обнаженности и прозрачности стиля“ (Монго), что и у Мериме, но знаменитому французскому произаику не удалось или не всегда удалось сохранить в своем переводе эти отличительные черты пушкинского повествования.
Несмотря на грубые ошибки, допущенные Мериме в этом „первом опыте“, нужно признать, что ко времени работы французского писателя над „Пиковой Дамой“ он уже достаточно овладел „самым трудным из европейских наречий“. Правда, его еще затрудняет морфология языка, и, судя даже по его личной переписке, он недостаточно ощущает его
- 341 -
стилистические особенности, специфику отдельных оборотов: так, он пишет „гораздо“ вместо „много“ и т. п.1 Но это, конечно, еще не давало права рецензенту „Северный Пчелы“ утверждать: „Проспер Мериме вовсе не знает по-русски; „Пиковую Даму“ перевел двоюродный брат его Генрих Мериме, живший в России около года и кое-как изучивший наш язык в шутку...“ Любопытно, что ту же версию три года спустя повторили „Отечественные Записки“ по поводу перевода Мериме из Гоголя. „Мериме, как известно, сам не знает по-русски, а знает несколько наш язык его брат,2 что не помешало ему написать статью, тем оправдывая слова Филарета Шаля, что во Франции переводят с русского, не зная по-русски“. Как мы уже видели, — об этом свидетельствует переписка самого Мериме, — упрек „Отечественных Записок“ не имеет под собой достаточно почвы. Правда, суждения, высказываемые Мериме, не всегда могут опровергнуть эту суровую критику; достаточно вспомнить его замечание о том, что „русский язык почти не знает диалектов, и, за исключением Украины, все прежние московские провинции говорят на одном языке“.3 Но это еще не дает нам права говорить о слабом знакомстве Мериме с русским языком. Наоборот, за ничтожными исключениями, допущенные им ошибки свидетельствуют не столько о слабом знании языка, сколько об известной тенденции перевода. Перевод был вторично отредактирован самим автором (перед изданием 1852 г.), и, таким образом, Мериме как бы взял на себя двойную ответственность за это свое „детище“.
На этом-то, просмотренном самим Мериме, повторном издании первого и наиболее популярного из его переводов, мы и основываемся преимущественно в нашей статье.
Известно, сколько огорчений доставили Мериме некоторые ошибки, допущенные им в первом издании перевода. Стоит только вспомнить ошибку со словом „затянулся“. „Томский закурил трубку, затянулся и продолжал“. Мериме, как известно, „затянулся“ перевел как — „затянул кушак“. Эта ошибка не прошла незамеченной и для французской критики. Так, Делаво, 25 июня 1853 г., разбирая в „Atheneum Français“ книгу Шопена „Choix de nouvelles Russes“, ссылается на пресловутую ошибку Мериме, не указывая при этом имени переводчика.
- 342 -
Ошибка со словом „затянулся“, на которую ему вежливо указал Лев Пушкин во время своего пребывания в Париже, в августе 1851 г., вырывает у Мериме признание: „С тех пор, как я заставил человека затянуть кушак вместо того, чтобы закурить, я недоверчиво отношусь к своим переводам“ (в письме, датированном 19 августа и адресованном тому же Л. Пушкину).1 А в письме к Лагрене (22 сентября 1851 г.) он возвращается к этой ошибке: „Пушкин сказал мне, что я допустил бессмыслицу в своей „Пиковой Даме“. Вместо того, чтобы правильно перевести слова „он затянулся“, я перевел: „подтянул пояс“.2
Ошибка была исправлена Мериме уже во втором издании „Пиковой Дамы“ — в сборнике „Nouvelles“ 1852 г. Но, к сожалению, она не была единственной. Как мы увидим в дальнейшем, ближайшее знакомство с повторным изданием „Пиковой Дамы“, просмотренным Мериме, заставляет нас расстаться с этой иллюзией.
Но дело, конечно, не в случайных ошибках этого типа, еще достаточно обильных у Мериме. Так, он сажает бедного швейцара графини в бочку, вместо того, чтобы поместить его в каморку, заставив его еще при этом „вечно спать“ (у Пушкина: „но и он обыкновенно уходит в свою каморку“. У Мериме: „...il est presque toujours endormi dans son tonneau“).
Он превращает старого „чудака“ Сен-Жермена в „чудотворца“ („Le vieux thaumaturge) или делает ошибку в карточном „арго“ („поставил на руте“ он пишет „mettre sur la rouge, т. е. на красное“). Он заставляет Лизавету Ивановну снова взяться за работу там, где у Пушкина она ее оставила. Дело не в этих случайных нелепицах, возможных в известной дозе у всякого переводчика. Дело в известной тенденции перевода Мериме.
Так, если Пушкин говорит, что „бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем пригрыше“, то Мериме этого кажется мало, и он добавляет: „...et dans ce costume tragique...“, т. е. „в этом трагическом наряде, объявила...“
Если у Пушкина „Бабушка дала пощечину“, то Мериме добавляет в пояснение: „Vous imaginez bien la fureur de ma grande mère... („Вы представляете себе ярость моей бабушки. Она дала ему пощечину...“) и т. д.
- 343 -
Там же, у Пушкина — „услышав о таком ужасном проигрыше, он (дедушка) вышел из себя...“ У Мериме он еще, кроме того, „подскочил до потолка“ („le chiffre... le fit sauter au plancher; il s’emporta...“)
Если у Пушкина: „Старуха! закричал он в ужасе“, то у Мериме он закричал: „Проклятая старуха!“
Таким образом скупому лаконизму пушкинской фразы, отмеченному им самим, Мериме противопоставляет более многословную, расплывчатую фразу, поясняющую события; либо он сгущает, усиливает пушкинскую интерпретацию событий („подскочил до потолка“ и т. д.). По этим двум линиям — пояснительного и „нагнетающего“ перевода — и идет в основном Мериме.
Вспомним характеристику пушкинского творчества, данную самим Мериме: „Его трезвость, его такт в выборе главнейших черт трактуемых им сюжетов, уменье жертвовать лишними подробностями...“1 Эти „подробности“ навязывает ему Мериме. Романтические побрякушки „трагического наряда“, „ярости“, излишних „проклятий“ не пристали пушкинскому тексту: „Строгий план, выбор деталей, точная и короткая фраза“,2 вот что характерно для пушкинской прозы. Но, напротив, внешними украшениями изобилует перевод Мериме. Если у Пушкина „кареты одна за другой катились к освещенному подъезду“, то у Мериме это — „великолепно освещенный подъезд“ (и даже не подъезд, а фасад — „une façade splendidement éclairée“). Если у Пушкина „черноволосая головка, склоненная, вероятно, над книгой или над работой“, то у Мериме это уж конечно „юная головка“, „грациозно склоненная“ („une jeune tête avec de beaux cheveux noires, penchée gracieusement“). Если у Пушкина Лизавета Ивановна просто „возвратясь домой... подбежала к окошку“, то у Мериме она подбежала „с бьющимся сердцем“ („avec un battement de cœur“). Мериме словно забывает о „чудесной сдержанности пушкинского исполнения“, о которой он сам писал несколько позже в своей статье.
Эти добавления свидетельствуют, конечно, не о дурном вкусе Мериме. Они свидетельствуют о трудности перевода предельно-сжатой, лаконической пушкинской прозы и, с другой стороны, — о влиянии эпохи, наложившей свою печать на перевод Мериме. „Мериме считает возможным приспосабливать свой перевод к пониманию французских читателей, делать вставки и купюры, а подчас — высовывать коготки своей иронии“.3
Любопытный пример такого „показывания коготков“ приводит Монго: „Да что же тут удивительного, сказал Нарумов, что восьмидесятилетняя старуха не понтирует“ (Пушкин). Мериме, соблазнившись, по мнению Монго, каламбуром, говорит: „...une femme de quatre-vingts ans qui ne ponte pas — cela est extraordinaire!“ („Восьмидесятилетняя женщина —
- 344 -
и не понтирует, — это удивительно!“). Следует иметь в виду, что ponte по-французски — кладка яиц.
Трудно сказать, объясняется ли эта ошибка ироническим складом ума переводчика. В таком случае мы имели бы дело с одним из тех применений (аллюзий), какого нам кажется у Пушкина нет, потому что слова „понтировать“ не имеет у Пушкина значения каламбура; да и вообще „Пиковая Дама“, если не говорить о самом заглавии, тема которого красной нитью проходит через все произведение, в обычном смысле слова — не каламбурна. Но возможно, что Мериме — современнику Пушкина и представителю той же культурной среды — удалось угадать то звучание (применение) этого слова у Пушкина, какого уже не слышим мы.
В своем письме к Соболевскому от 31 августа 1849 г. Мериме говорит: „Фраза Пушкинской «Пиковой Дамы» совершенно французская, — я подразумеваю французский язык XVIII столетия потому, что нынче так просто уже не пишут“. Кристаллически ясному, четкому языку пушкинской прозы, ее вольтеровской сухости и остроте Мериме противопоставляет современную ему французскую прозу (вспомним оценку Пушкина, в свою очередь противопоставившего этой прозе прозу самого Мериме, — автора „произведений чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы“). Но, как мы уже видели, Мериме сам частично поддается литературному штампу, дает проникнуть в свой перевод микробам романтизма, того враждебного крыла французского романтизма, с напыщенностью которого боролась аскетически сухая проза самого Мериме. Если Пушкин говорит, что Лизавета Ивановна „...глядела вокруг себя, с нетерпением ожидая избавителя“, — Мериме не может не добавить „...который разбил бы ее оковы“ („pour briser ses chaînes...“). Если в совершенно протокольном описании появления Германна в доме графини („Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо... Швейцара не было, Германн взбежал по лестнице“;) Пушкин упоминает только „Швейцара не было“ — Мериме добавляет: „О, счастье! Швейцара не было...“ („Oh, bonheur, point de suisse!...“), эмоциональностью этого восклицания нарушая холодный как протокол судебного следствия тон повествования.
Если пушкинское повествование скупо, так как подчиняется лишь внутренней логике событий и характеров, то Мериме считает своим долгом мотивировать и пояснять. Если Пушкин говорит: „многочисленная челядь... делала, что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху“, то Мериме добавляет: „...словно смерть уже вступила в дом“.
Если у Пушкина: „Лизавета Ивановна вынула письмо. Оно было не запечатано. Она его прочитала“ совершенно лаконическая, не требующая мотивировки фраза, — Мериме говорит: „Оно было незапечатано и, следовательно, нельзя было не прочитать его“.
- 345 -
Если, открыв карту и узнав вместо туза — пиковую даму, „Германн стоял неподвижно“, то у Мериме он „долго стоял неподвижно, уничтоженный“ („Hermann demeura longtemps immobile, anéanti...“). Психологическая мотивировка неизменно выступает на сцену.
Если, стоя у дома графини, Германн „остался под фонарем, устремив глаза на часовую стрелку и выжидая остальные минуты“, — то Мериме, конечно, не забывает пояснить, что он выжидал их „с нетерпением“ („avec impatience“). Наконец, если „открыв карту, Германн вздрогнул: „Необыкновенное сходство поразило его“, то Мериме вместо этой лаконической, фиксирующей мимолетное явление, фразы дает пространное описание из двадцати одного слова!
Таким образом, если у Пушкина „действия и события перечисляются“ — у Мериме они поясняются. К совершенно лаконической, как бы „программной“ фразе пушкинского текста Мериме добавляет свое толкование, мотивировку событий.
„Между игроками поднялся шопот. Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо“. У Мериме: „Ропот удивления пошел среди игроков. На мгновение брови банкомета нахмурились, но обычная улыбка...“1 и т. д. („Un murmure d’étonnement circula parmis les joueurs. Un moment les sourcils du banquier se contractèrent, mais aussitôt son sourire habituel reparut...“
У Пушкина — „Германн подошел к столу; понтеры тотчас дали ему место“. У Мериме — „на этот раз понтеры поспешили дать ему место“.
Такой пояснительный перевод, естественно, тяготеет к описательности. У Пушкина: „Но шампанское явилось, разговор оживился...“ У Мериме: „Тем не менее, благодаря шампанскому, разговор понемногу оживился („Peu a peu néanmoins, le vin de champagne aidant...“). У Пушкина этого „понемногу“ нет. Мериме словно забывает свое собственное правило, так великолепно сформулированное в словах Пушкина: „Точность и краткость — вот первое достоинство прозы“, и то и дело разбавляет драгоценный экстракт сжатой пушкинской фразы лишними словами.
Пушкинская проза оказывается разбавленной у Мериме. Здесь пущены в ход не только прямые амплификации, введение новых реалий, не только проскальзывающие исподтишка „юркие“ словечки, но и самое синтаксическое строение фразы в переводе Мериме отклоняется от оригинала. Так, если Пушкин с предельной лаконичностью говорит: „Направо легла дама, налево — туз“, то Мериме переводит: „à droite on vit sortir une dame...“, т. е. выражает ту же мысль окольным путем. Можно было бы сказать просто, как это и делает Мериме в другом случае: „à droite une dame, à gauche un as“, что полностью сохраняет динамику пушкинской фразы. Такие отклонения чрезвычайно показательны для Мериме. Амплитуда их крайне невелика, и все же перевод Мериме часто не совпадает
- 346 -
с оригиналом во всех точках. Здесь вспоминается фраза самого Мериме о том, что Пушкин „как Пандар — гомеровский лучник — долго разыскивает в своем колчане именно ту прямую и острую стрелу, которая неминуемо попадает в цель“. Найти эту прямую стрелу Мериме не всегда удается в его переводе. Отчасти здесь играет роль и та невозможность передать „соответствующими словами“ все обороты и „усвоенные выражения“ чуждого языка, о которой говорил Пушкин, — но не только это.
Там, где у Пушкина „Германн стоял у стола“, у Мериме — он „приближался к столу“ и т. д.
Эти незначительные, иногда чисто стилистические, иногда семантические отклонения, едва ощутимые, в массе приводят к известному отставанию динамики перевода. Пружина повествования ослабляется: введение дополнительных образов и слов, лишних союзов (например в первом же абзаце „Пиковой Дамы“) замедляет темп пушкинской речи, ослабляет ее динамику. Это лишает перевод Мериме той полной безукоризненной эквиритмичности, того полного совпадения фразеологических отрезков, того сходства с оригиналом, какого мы вправе были бы от него ждать.
С другой стороны, как мы уже видели, совершенно нейтральному фразеологическому построению пушкинского повествования Мериме часто противопоставляет субъективно-экспрессивный повышенный тон. При этом редкие субъективно-экспрессивные ноты пушкинского повествования не всегда совпадают с регистром Мериме. Так, голос совести, „твердивший ему: ты убийца старухи!“ и взрывающий эпический строй пушкинской фразы, Мериме передает к косвенной речи, тем снижая его экспрессивную значимость.
До сих пор мы говорили только об одной стороне текстуальных отклонений в переводе Мериме. Какова бы ни была амплитуда этих отклонений, природа их двойственна. Это не только добавления, но и купюры. Мериме считает возможным не только расцвечивать пушкинский текст своими домыслами, но и подстригать его. Правда, отклонения этого типа у Мериме более редки, но удельный вес их, все же, довольно значителен.
Так, если у Пушкина, после того как Чекалинский ласково говорит: „Дама ваша убита“, — „Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама“, — Мериме переводит только „Германн вздрогнул. Вместо туза перед ним была пиковая дама“, опуская такие характерные и выразительные слова, как „стояла“ и „в самом деле“, и тем нарушая стиль повествования. Между тем, именно эти слова придают фразе тот субъективно-экспрессивный оттенок, который так любит присваивать пушкинскому тексту Мериме и который совершенно исчезает, если опустить это акцентное начало фразы. В другом случае, — описывая посещение Германном спальни графини, Пушкин отдельными штрихами рисует ее мрачную обстановку и, между прочим, говорит: „полинялые штофные кресла и диваны в печальной симметрии стояли около стен“. Мериме опускает „в печальной“ — и пишет: „были симметрически
- 347 -
расставлены“. Очевидно, этот штрих в общем контексте описания печальной обстановки полунощной спальни ускользнул от Мериме. Описывая игру у конногвардейца Нарумова, Пушкин говорит: „Те, кто остались в выигрыше, ели с большим аппетитом; прочие в рассеянности сидели перед пустыми своими приборами“. Мериме опускает „в рассеянности“ и говорит: „глядели на пустые свои тарелки“ („regardaient leurs assiettes vides“, вместо „regardaient distraitement“). Таким образом момент психологической характеристики, которую вбирает в себя выражение „в рассеянности“, — пропадает; пропадает и противопоставление сытого оживления одних — рассеянному „голоданию“ других. Такие, ничем не мотивированные и неоправданные купюры у Мериме нередки. — Если у Пушкина „старая графиня не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую“, — Мериме опускает — „давно увядшую“ и оставляет только — „на красоту“, забывая, что некогда — „в Париже... народ бегал за ней, чтобы увидеть „la Vénus moscovite“. Таким образом он дает основание для ошибки семантического порядка.
Но как купюры, так и просто нивелировка далеко не всегда носят у Мериме такой случайный характер. Так, если мечтая о трех картах, о тайне графини, Германн готов — „пожалуй, сделаться ее любовником“ (восьмидесятилетней старухи!), Мериме переводит только „lui faire la cour“, т. е. „ухаживать за ней“. Надо думать, что эта нивелировка не случайна и что она свидетельствует о каком-то „причесывании“ перевода, соответственно вкусам читателей и салонным нравам эпохи.
Мне хочется остановиться еще на самых существенных купюрах, имеющих, несомненно, принципиальное значение. Мериме выкинул из этой повести все эпиграфы. Это тем более странно, что пушкинские эпиграфы — оружие из того же романтического арсенала, которым пользовался и Мериме. Известно, какое значение придавали романтики тому особому колориту, какой приобретали их повести благодаря обильным эпиграфам. Этого увлечения эпиграфом, как элементом композиционного построения повести, не избег и Пушкин. Так, эпиграфы к первой главе „Пиковой Дамы“ вводят читателя в надлежащее русло повествования. Достаточно вспомнить первую такую „многозначительную“ строчку, как „Пиковая дама означает тайную недоброжелательность“ — эпиграф большого композиционного значения, вариирующийся на различные лады в сюжетном развитии повести.
Чем руководствовался Мериме, опустив все до одного эпиграфы к „Пиковой Даме“, сказать трудно, тем более что половина этих эпиграфов (три из семи) даны у Пушкина по-французски, что избавляло его от трудностей перевода.
Мы уже говорили о нарушениях стилистической ткани произведения, допускаемых Мериме.
Мериме часто нарушает ритмический рисунок оригинала введением союзов, которые колеблют ритмическую структуру и уравновешивают ее
- 348 -
по-новому. Поэтому-то его перевод оставляет впечатление прекрасного ритмического целого, но построенного на каких-то иных основах, на каком-то ином условном „метрическом счете“. Если пушкинская фраза оставляет впечатление большой компактности, плотности и легкости материала, то фраза Мериме из-за вводных слов, добавлений и украшений кажется гораздо более пористой.
„Дверцы кареты захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли“. Хронологическая последовательность событий фиксируется отрывистыми, короткими фразами. Не то у Мериме. „La portière se ferma (et) la voiture roula (sourdement) sur la neige molle. Le suisse ferma la porte (de la rue). Les fenêtres (du premier étage) devinrent sombre, (le silence régna dans la maison)“.1
Этот пример взят нами совершенно случайно, наугад. Мы привели его не потому только, что семантика фразы изменилась, не потому, что здесь введены новые реалии, новые образы („в доме воцарилась тишина“), но потому, что строй, динамика, композиция пушкинской фразы здесь нарушены.
Мы видим, что амплификация у Мериме — вещь не такая уже безобидная. У Пушкина: „Дама, выбранная Томским, была сама княжна***“. У Мериме: „La dame, qui en vertu de ces infidélités, que la mazurka autorise, venait d’être choisie par Tomski, était la princesse Pauline“, т. е. „дама, которая по праву неверности, допускаемой мазуркой, оказалась выбрана Томским, — была княжна Полина“. Пушкинские три звездочки воплотились в реальную княжну. Трехчленная, лаконическая пушкинская фраза разбухла до неузнаваемости, стала расплывчатой, бесхребетной.
Пушкин не пытается убеждать, его логика в действиях, которые убедительны сами по себе: „Не пугайтесь, ради бога не пугайтесь...“, говорит Германн в спальне у графини. „Я не имею намерения вредить вам; я пришел умолять вас об одной милости“. Здесь противопоставление: „не имею намерения вредить... пришел умолять“ — ясно само по себе. Мериме говорит: „Je ne veux pas vous faire le moindre mal. Au contraire, c’est une grâce que je viens implorer...“2
Таким образом внутренняя логика пушкинского противопоставления нарушается; по своему характеру эта фраза чужда оригиналу. Метод убеждения и показа здесь не пушкинский.
Недостаточное знакомство со всеми применениями, со всеми вторичными употреблениями слова влечет подчас не только стилистические искажения, но и не совсем правильное преломление образа героя даже у такого большого писателя, как Мериме. В меньшей степени это относится к образу
- 349 -
Лизаветы Ивановны; в большей — к образу Германна. Если, знакомя нас с Германном, Пушкин заставляет его признаться, что игра занимает его сильно, но он „не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее“, то речь идет, конечно, не о психологическом состоянии Германна. Тем более, что в следующей главе Пушкин вариирует это заявление, напоминая, что „никогда не брал он карты в руки, ибо рассчитал, что его состояние не позволяло ему, (как сказывал он) жертвовать необходимым“. Здесь дается не только психологическая, но и социальная характеристика героя. Германн — своеобразный разночинец в среде титулованного и богатого дворянства. Не то у Мериме. Он определенно указывает, что Германн „не расположен жертвовать необходимым“ („je ne suis pas d’humeur“, вместо „je ne suis pas en état“), тем совершенно нарушая психологическую и социальную характеристику героя. Трудно сказать, коренится ли эта ошибка в недостаточном знакомстве с омонимическим значением русского слова (состояние), с двойственным его применением, но во всяком случае, толкование этого слова, применительно к характеристике героя, неправильно. Любопытно, что во втором случае Мериме не нарушает семантики этого словоупотребления, повидимому раскрывшейся для него в другой грамматической форме („его состояние не позволяло ему“ — „sa position ne lui permetta pas“). Но, если Пушкин говорит: он „...рассчитал, что его состояние не позволяло ему...“, то Мериме переводит „он понимал“ („il comprenait“); таким образом характеристика Германна („Германн — немец, он расчетлив, вот и всё!“), повторяющаяся как лейтмотив на протяжении всей повести, — теряется и пропадает у Мериме.
Но образ Германна искажается не только по этой линии. У Пушкина Германн, получив письмо бедной воспитанницы, „возвратился домой, очень занятый своей интригой“. Мериме, подчеркивая этот момент, говорит о „любовной интриге“ („content de son intrigue amoureuse“). Конечно, это утверждение неправильно. Правда, образ Германна далеко не схематичен у Пушкина, и двупланность всей его повести сказывается и в двойственности отношения Германна к Лизавете Ивановне. Минута, когда он увидел „свежее личико и черные глаза“, „решила его участь“. Но все же он бродил вокруг дома графини, поглощенный одной страстью: „деньги, вот чего алкала его душа!“. Одержимость его одной идеей слишком яркой нитью пронизывает ткань этой повести, чтобы можно было говорить о „любовной интриге“, как это делает Мериме. Если у Пушкина Германн бродит около дома графини, „думая об его хозяйке и чудной ее способности“, то Мериме добавляет: „о ее богатстве“. Этим он упрощает пушкинский замысел. Потому что Германна волнует не богатство, но, в силу его одержимости, тайна, которой владеет графиня (ключ для него к этому богатству). Стараясь акцентировать, Мериме снижает замысел Пушкина, растворяя его в несколько банальных деталях, и, следовательно, снижает образ Германна.
- 350 -
Пожалуй еще существеннее преломление, какое Мериме дает другому образу, определяющему весь характер этой повести: „Пиковая Дама“ — это заглавие двузначно в представлении Пушкина; оно говорит о „двупланности“ не только пушкинского слова, но пушкинского образа. Полумистическая тайна, которой окутан этот образ, неотступно следует за ним до той минуты, когда Германн открывает свою карту. „Чей это дом? — спросил он у углового будочника — Графини***“. Имени нет. Только в первой главе графиня предстает как „бабушка Анна Федотовна“; в дальнейшем, вполне реалистический образ старой графини становится все отвлеченнее, загадочнее, пока в последний момент двузначность „Пиковой Дамы“ не становится очевидной и образ старой графини не сливается с понятием карты. („Пиковая дама означает тайную недоброжелательность“ — эпиграф, выброшенный Мериме.) Мериме не вполне уловил это. Если в начале второй главы Пушкин говорит: „Старая графиня сидела в своей уборной перед зеркалом“, Мериме переводит: „Старая графиня Анна Федотовна“, этим сразу вводя полузагадочную старуху в бытовой, сугубо бытовой контекст эпохи. Пушкин нигде, кроме начала первой главы, не называет графиню по имени. Точно так же, если в самом конце, открыв карту, „Германн вздрогнул.... ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходства поразило его...“, Мериме говорит: „Он с ужасом заметил странное сходство этой пиковой дамы с покойной графиней“. Это не то. И не только потому, что Мериме дает пояснительный перевод, нарушая недоговоренность пушкинской фразы и лаконическое замечание превращая в пространное описание из двадцати одного слова, но потому, что образ старухи совпадает, сливается в этот момент для Германна с подмигнувшей ему пиковой дамой, а противопоставление „этой пиковой дамы“ „покойной графине“ раздвигает параллель, отдаляет тесное сходство. Так пропадает слияние этих двух образов, скрещение двух планов, параллельно сосуществующих в повести и смыкающихся в ее конце.
Следует остановиться еще на одном виде „применений“, неправильно переданных Мериме. Вспомним у Пушкина: „Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо“. Он вошел в слабо освещенную спальню (и дальше): „В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать...“. У Мериме: „Германн ступил на графинино крыльцо ровно в одиннадцать“... Еще ранее у Пушкина: „Он подошел к фонарю, взглянул на часы — было двадцать минут двенадцатого“. У Мериме: „было без двадцати одиннадцать“.1 „Приходите в половине
- 351 -
двенадцатого“, — пишет Лизавета Ивановна Германну. „Приходите в одиннадцать“ пишет она у Мериме („Entrez dès que onze heures sonneront“). Дело не в прямой смысловой ошибке, допущенной Мериме. Дело в нарушении семантики второго плана, побочного значения; в нарушении смысла аллюзии, упорно повторяющейся у Пушкина. Вспомним речь молодого архиерея у гроба графини: „Ангел смерти обрел ее бодрствующую.... в ожидании жениха полунощного“. Вспомним о том, несколько таинственном значении, какое народное предание обычно приписывает двенадцатому часу — полуночи („Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо“), — и смысл пушкинской аллюзии, кажется, станет для нас ясен. Но этот смысл ускользнул от Мериме. Потому-то — „по всем комнатам часы одни за другими пробили двенадцать“ (такой прекрасный повтор) Мериме вовсе выбрасывает из своего перевода.
Остановимся на ошибках стилистического порядка. „Не чувствуя раскаяния“, Германн не мог, однако, „заглушить голос совести, твердивший ему: ты убийца старухи!“ Мериме говорит: „не мог скрыть от себя, что был убийцей этой бедной женщины“. Другой регистр, другой тон. „Тройка, семерка, туз — скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи“. Мериме пишет: „стерли воспоминание о последних минутах графини“.
Еще пример: „Многочисленная челядь наперерыв обкрадывала умирающую старуху“. Мериме вовсе выбрасывает окончание фразы („tout chez elle était au pillage“, т. е. „у нее все растаскивали“). Случайно ли Мериме повсюду образ „мертвой старухи“ заменяет образом „графини“ или „бедной женщины“? Нам кажется, что эти отклонения не случайны, что здесь проскальзывает бессознательное стремление Мериме к „облагораживанию“ перевода, стремление вставить его в прочные рамки салонной повести.
Надо признать, что прием повторов не прошел незамеченным для Мериме. И, все же, в мелочах и этот прием от него ускользает. Образ банкомета (Чекалинский) построен у Пушкина на настойчивом звучании одной и той же ноты: „Чекалинский улыбнулся и поклонился молча, в знак покорного согласия“. „Чекалинский поклонился с видом того же смиренного согласия“. Мериме в одном случае выбрасывает эпитет и оставляет: „Чекалинский поклонился в знак согласия“ („s’inclina en signe d’assentiment“, тогда как в первом случае он пишет: „поклонился любезно“ — „poliment“). У Пушкина: „Чекалинский ласково ему поклонился“, и дальше: „Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский“. Мериме в первом случае оставляет „ласково“ („d’un air caressant“), а во втором заменяет этот эпитет: „d’un ton mielleux“ („сказал медовым голосом“), вводя таким образом новую метафору. Но это уже мелочи.
Отчасти следуя романтической традиции эпохи, Мериме охотно сохраняет в своем переводе варваризмы, придающие особый лексический
- 352 -
тон, особую окраску описываемым событиям. Так, он сохраняет такое специфическое для русского языка „денщик“, и берет в скобки не менее важное „будочник“. Эти варваризмы придают переводу несколько эксцентрический оттенок, вовсе чуждый пушкинской повести.
В чем же большие и неоспоримые достоинства, в чем обаяние этого перевода, о недостатках которого мы говорили?
Прежде всего — в том непосредственном дыхании искусства, какое веет над ним. Жест Мериме непринужден и свободен, — это жест художника. И если Мериме „дописывает“ иногда за Пушкина, если сухие контуры пушкинского рисунка пытается иногда расцветить по-своему, то он все же с непревзойденным мастерством дает в своем переводе превосходный образчик французской прозы, в общем достаточно близкий к пушкинскому оригиналу. Но о неточностях этой „копии“ забывать не следует, как не следует их обходить молчанием. Он по-своему смешивает краски, и копия его во многом отличается от оригинала. Но не вполне овладев техникой пушкинского мазка, Мериме с гениальной непосредственностью, свободным жестом художника рисует общие контуры этой повести, вошедшей, таким образом, в сокровищницу его собственного литературного наследства. Услышали ли мы в этом переводе как говорит Пушкин? Нам кажется, что голос нашего поэта доносится до нас иногда заглушенным, что эхо его не так отчетливо, как нам бы хотелось. И все же могучее мастерство Мериме донесло до нас, правда, несколько искаженного, но „живого“ Пушкина, не подвергая его той вивисекции, какую обычно проделывает ремесленный перевод.
*
В последнем номере французского литературоведческого журнала „Revue de Littérature Comparée“, посвященном Пушкинскому юбилею, помещена заметка Партюрье об одном из первых рукописных вариантов перевода Меримэ „Пиковая Дама“. Этот вариант, с небольшими поправками и является, по мнению Партюрье, прототипом того перевода, который был напечатан в „Revue des Deux Mondes“ от 15 июля 1848 г.
Как известно, оригинал перевода, напечатанного в „Revue“, хранится в Пушкинском Доме Академии Наук СССР в Ленинграде.1 Вариант, описанный Партюрье, датирован маем 1849 г. (15 мая). Этот вариант переписан женской рукой и носит инициалы C. D. V., которые Партюрье, путем сличения почерка, расшифровывает как имя Сесиль Делессер Валон. Рукопись перевода подшита к экземпляру первого издания „Кармен“ Мериме.
Как указывает Партюрье, в этом первом варианте перевода Мериме сознательно выпустил несколько мест, смысл которых был для него
- 353 -
неясен. Таким образом ему удалось избежать пресловутой ошибки со словом „затянулся“ („Томский закурил трубку, затянулся и продолжал“. Пушкин). В первом печатном издании „Revue des Deux Mondes“ у Мериме, как указано, вместо „затянулся“ было „затянул кушак“ („resserra sa ceinture“). Эта ошибка была исправлена им при вторичном издании перевода, по указанию Льва Пушкина, бывшего в Париже в августе 1851 г. Таким образом в издании „Nouvelles“ 1852 г. мы уже читаем: „...avala une bouffée de tabac“.
Вряд ли, однако, можно приветствовать, как это делает Партюрье (применительно к рукописному варианту перевода „Пиковой Дамы“), прием избежания ошибок путем пропуска непонятных мест. Этим приемом неоднократно пользовался Мериме и в печатных вариантах перевода. Так, в описании спальни графини: „По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы, работы славного Leroy, коробочки, рулетки, веера...“, — неправильно переводя в первом варианте „рулетки“ через émigrées (вместо émigrettes), Мериме во вторичной редакции перевода вовсе выпустил этот термин; „рулетки“ исчезают; вместо них появляются кикие-то неведомые „вазы“ („Dans tous les coins on voyait les bergers en porcelaine de Saxe, des vases de toutes formes, les pendules de Leroy, des paniers, des éventails...“).
Как мы видим, осторожность, заставившая Мериме пропустить непонятное слово, не спасла его от ошибки, родившейся, очевидно, из желания дать компенсацию пропущенному слову. Как показывает сличение перевода с оригиналом (к которому, очевидно, не прибегал Партюрье), как в первом, так и во втором печатном варианте Мериме широко пользовался методом купюр и компенсаций (а то и просто амплификаций), далеко не всегда достаточно обоснованных. Выше мы уже останавливались на этом. Однако здесь следует остановиться еще на одном примере, на который не совсем удачно ссылается Партюрье. Утверждая, что в своей работе над вариантами перевода Мериме стремился к максимальной сжатости, Партюрье, как на пример такой стилистической эволюции, указывает на один абзац, соответствующий пушкинскому: „В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась“. В рукописном варианте (Партюрье) первоначально было: „Les yeux attachés sur cette carte funeste, il lui sembla que la dame de piques (sic)1 clignait un œil et lui souriait d’un air moqueur“. В первом печатном варианте „Revue des Deux Mondes“ вторая половина фразы выглядит так: „il lui sembla que la dame de pique, clignait de l’œil et lui souriait d’un air railleur“. Отклонение незначительное. Стремясь к максимальной сжатости, говорит Партюрье, Мериме дает во второй редакции сокращенный вариант: „les yeux attachés
- 354 -
sur cette carte funeste, il lui souriait d’un air railleur“ (т. e. — „он ей насмешливо улыбался“).
При этом Партюрье ссылается на текст, редактированный Монго (издание Champion) и воспроизводящий второе, исправленное самим Мериме издание перевода „Пиковой Дамы“.1 Мы не имели возможности сверить этот вариант с изданием Levy, которым, повидимому, не воспользовался и сам Партюрье, и вынуждены были ограничиться сличением этого варианта с брюссельским изданием „Nouvelles“, вышедшим в том же 1852 г.2 и, очевидно, воспроизводящим редактированное Мериме парижское издание „Nouvelles“, содержащее исправленный вариант перевода „Пиковой Дамы“ (так, в брюссельском издании уже исправлена ошибка со словом „затянулся“, tombeau заменено „sercueil“ и т. д.). Отсюда ясно, что это издание перевода воспроизводит текст „Nouvelles“, a не „Revue des Deux Mondes“). В брюссельском издании 1852 г. фраза, на которой мы здесь останавливаемся: „В эту минуту ему показалось“ и т. д. звучит аналогично той же редакции, что дана в „Revue des Deux Mondes“ 1849 г. Таким образом остается выяснить, отнести ли приведенный Партюрье вариант за счет опечатки, вкравшейся в издание Champion (что мы и склонны сделать), или за счет опечатки, вкравшейся в издание „Nouvelles“ Levy и воспроизведенной у Champion без всяких комментариев.
Нам пришлось так подробно остановиться на незначительном с виду отклонении перевода не только потому, что оно является грубым искажением подлинника, но и потому, что этот переводческий (или типографский) ляпсус вызвал восторженное одобрение французского исследователя. Это говорит как о том несомненном пристрастии, с каким относятся к переводам Мериме самые придирчивые французские критики, так и о низком уровне требований, какие порой предъявлялись к переводам французской критикой.
Как бы там ни было, даже принимая во внимание несколько „вольный“ во многих случаях перевод Мериме, мы склонны рассматривать этот вариант не как сознательную стилистическую редакцию, направленную к „максимальной сжатости“ перевода, но как авторскую описку или типографскую опечатку. К тому же, даже если согласиться с точкой зрения Партюрье, что перевод Мериме эволюционировал в сторону сжатости, мы должны будем признать, что Мериме — переводчик Пушкина — склонен был к амплификациям и к украшательству в такой же степени, как и к купюрам и усечениям пушкинского текста. О том же свидетельствует и фраза, на которую ссылается Партюрье. Как бы то ни было, Партюрье ни словом не оговаривает того, что этот перевод далеко не идентичен подлиннику. Так, слова „Les yeux attachés sur cette carte funeste“ вообще отсутствуют в оригинале. „Стремясь к максимальной сжатости перевода“,
- 355 -
Мериме должен был в первую очередь отбросить эту совершенно произвольную амплификацию. В то же время стяжение, допущенное во второй половине фразы, совершенно искажает смысл подлинника: субъектом здесь оказывается не пиковая дама, которая, как Германну показалось, „прищурилась и усмехнулась“, а сам Германн, который „ей насмешливо улыбался“ „il lui souriait d’un air railleur“). Такой произвольный перевод совершенно нарушал бы не только смысл всего абзаца, но и параллелизм повторов, семантику образа Пиковой Дамы, его двупланность. (Вспомним сцену у гроба графини: Германн „бледен как сама покойница, взошел на ступеньки катафалка... В эту минуту показалось ему, что мертвая, насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом“.) Нарушение параллелизма и семантики образа настолько резко бросается здесь в глаза, что мы склонны были бы счесть эту ошибку за простую описку или опечатку, вкравшуюся в повторное издание, если бы не настойчивое указание Партюрье, считающего этот вариант значительной удачей Мериме. Любопытно, что ни Партюрье, ни такой внимательный комментатор перевода Мериме, как Монго (Ed. Champion, 1831), не обратили внимания на nonsens, который получился в результате такого „стяженного“ перевода. В подробных комментариях к „Пиковой Даме“ в переводе Мериме Монго, отмечающий малейшие изменения во второй редакции перевода, не упускающий случайных описок, разночтений1 и вариантов в точках и точках с запятыми, — проходит равнодушно мимо этого ляпсуса, также как и мимо допущенной Мериме амплификации, никак не оговаривая ни того ни другого.
Как мы видели, „Пиковая Дама“ в переводе Мериме продолжала эволюционировать вплоть до последней авторской редакции в издании 1852 г. Поспешив исправить в этом вторичном издании пресловутую ошибку со словом „затянулся“, Мериме вносит в свой перевод и ряд других, к сожалению мало существенных, поправок. В заметке о рукописном варианте перевода Партюрье останавливается лишь на первом печатном издании перевода. Утверждая, что „изменения в тексте перевода между маем (рукописный вариант) и июлем (печатный вариант) 1849 г. были очень глубоки“, Партюрье приводит ряд мало существенных изменений, не позволяющих с достаточным основанием судить о характере уточнений и авторских правок, внесенных Мериме в печатный вариант перевода. Эти правки свидетельствуют о достаточной неуверенности Мериме-переводчика, блуждающего наугад между возможностями различных вариантов. Так, характеристика роли Лизаветы Ивановны: „она сопровождала графиню в ее прогулках, и отвечала за погоду и за мостовую“ — в рукописном варианте перевода звучала так: „c’était à elle qu’on s’en prenait des mauvais chemins et des ponts à péages“ (т. е. „за дурные дороги и за дорожные мосты“); в печатном варианте „Revue des Deux Mondes“ это место
- 356 -
было исправлено: „qu’on s’en prenait du mauvais pavé et du mauvais temps“, что соответствует подлиннику. Зато, правильно переведя в рукописном варианте „полосатый чулок“ как „bas rayé“, Мериме исправил в издании „Revue des Deux Mondes“ на „bas à jour“ (ажурный). Эта ошибка сохранилась и в последующих изданиях. Эта поправка Мериме дает Партюрье основание утверждать, что в печатном варианте Мериме местами изменил перевод в ущерб точности, более непогрешимой в рукописной редакции.
В повторном издании 1852 г. Мериме вносит в перевод и ряд других, к сожалению мало существенных, поправок. Если в подлиннике, присутствуя на отпевании графини, „Германн решился подойти ко гробу“, то в печатном варианте (первом) Мериме переводит: „подойти к могиле“ („vers le tombeau“), что в картине прощания с телом усопшей звучит как явный nonsens. В издании 1852 г. эта ошибка была исправлена переводчиком.
Однако, как мы указали выше, целая вереница ошибок, неточностей и пропусков притаилась и в этом, исправленном самим Мериме, издании. Неточности фигурируют не только в первом печатном варианте перевода Мериме, но и во втором, исправленном им, издании. Ограничиваясь беглыми замечаниями о некоторых отклонениях в редакции первого варианта, Партюрье не указывает на все ошибки этого варианта. Таким образом остается неизвестным, страдает ли рукописный вариант, описанный Партюрье, теми же дефектами, что и последующие редакции перевода. Остается пожалеть об этом, так как более подробное описание рукописи дало бы нам возможность хотя бы приблизительно судить о той эволюции, какую проделал перевод за этот период времени. Некоторые намеки на такую эволюцию даны у Партюрье. Любопытным примером может служить имя „героини“ — „Лизаветы Ивановны“, которая в рукописном варианте именуется „Elisabeth“. В первой печатной редакции фигурирует уже „Lisabeta“. Эта эволюция вполне совпадает с той тенденцией сохранения варваризмов (во всяком случае созвучна с ней), которая характерна для перевода Мериме в его окончательном виде.
Останавливаясь на изменениях в тексте перевода, сделанных между маем и июлем 1849 г., Партюрье отмечает, что они представляют собой еще больший интерес для суждения о работе Мериме над стилем перевода, чем неизданные рукописные варианты перевода „Цыган“. Сравнительное исследование рукописи перевода „Цыган“ и варианта „Пиковой Дамы“, сохранившегося в копии Сесиль Делессер, — говорит Партюрье, — позволяет судить об успехах Мериме-переводчика Пушкина в период с 1849 по 1852 г.“.
СноскиСноски к стр. 332
1 Речь идет о „Пиковой Даме“ в переводе Мериме.
2 А. Виноградов. „Мериме в письмах к Соболевскому“, М., 1928, стр. 97. Библиографию пушкинских переводов можно найти у Геннади („Библиографические записки“, 1859, №№ 2, 3, 4); у Межова — „Пушкиниана“; у E. Haumant — „A. Pouchkine“ (Paris Blond, 1911).
3 Ср. „Временник Пушкинской комиссии“, т. 3, 1937, обзор Е. И. Бобровой.
Сноски к стр. 334
1 „Проспер Мериме и его отношение к русской литературе“, Новое Время, 1894, 25 октября, № 6702.
2 „Panorama littéraire de l’Europe“, 1834 г.
Сноски к стр. 335
1 „Lettres à une Inconnue“, t. II, p. 325. „Я в восторге, что моя статейка о Пушкине не слишком Вас утомила. Самое замечательное, что я писал ее, не имея Пушкина под рукой: я цитировал на память стихи, заученные наизусть во времена моего пламенного увлечения всем русским“. Впрочем, вряд ли это сообщение сполна соответствует действительности. Мериме ни словом не оговаривается, что эта „статейка“, задуманная им уже давно, начата была еще зимой 1860—1861 г., когда в его распоряжении имелся томик Пушкина — очевидно в анненковском издании. О том, что Мериме цитировал не совсем уж „на память“, свидетельствует и его письмо к И. С. Тургеневу от 13 февраля 1868 г. Оправдываясь в допущенных им ошибках, Мериме ссылается на то, что в его распоряжении имелся лишь „томик пушкинской лирики, завезенный сюда (т. е. в Канны) с берегов Волги одной чувствительной девицей“.
Сноски к стр. 336
1 „Journal de Delacroix“ (Paris, Plon, 1893, vol. I, p. 364), воскресенье, 25 февраля 1849 г.
Сноски к стр. 339
1 „Nouvelles littéraires“, 1928, nov. 24.
2 „Пушкин в переводах французских писателей“, СПб., 1880.
3 „Пушкин и его современники“, вып. XXIII—XXIV, 1916, стр. 281—300.
Сноски к стр. 340
1 „Санкт-Петербургские Ведомости“, 1849, № 204.
2 „Северная Пчела“, 1849, № 214.
3 Предисловие к статье Мериме „Александр Пушкин“, М., 1936, изд. Жургазобъединения.
Сноски к стр. 341
1 Письма к Лагрене (В. И. Дубенской) в книге А. Виноградова „Мериме в письмах к Соболевскому“.
2 Речь идет о троюродном брате Мериме — Анри Мериме, посетившем Россию в 1839—1840 гг. По мнению профессора Монго, эта гипотеза мало вероятна, так как Мериме находился далеко не в таких дружественных отношениях со своим родственником Анри, чтобы можно было предполагать между ними литературное сотрудничество. И кому же, как не Мериме, говорит Монго, „чей восхитительный и твердый ум нашел на другом конце Европы родственный ему темперамент, — классический по форме, романтический по содержанию...“, кому же, как не Мериме, было дать блестящий образчик „конгениального“ перевода.
3 „Alexandre Pouchkine“, Pr. Merimée. Œuvres compl., Ed. Champion, 1931.
Сноски к стр. 342
1 Цитирую по книге А. Виноградова „Мериме в письмах к Соболевскому“.
2 Любопытно, что в своей статье об И. С. Тургеневе Мериме как на пример переводческого ляпсуса указывает на ошибку переводчика, спутавшего овсянку — собачью похлебку — с птицей овсянкой (ortolan). „Такого рода ortolan’ов, замечает Чебышев, и у самого Мериме найдется немало“. Мериме продолжает: „Но оказалось, что в специфическом языке господ русских офицеров слово «затянуться» означает вобрать глоток табачного дыма. Я надеюсь, что и вам это не было известно, как и мне“ (цитирую по книге А. Виноградова „Мериме в письмах к Соболевскому“). Очевидно, г-же Лагрене это известно не было, так как ошибка родилась в результате неправильного толкования этого слова, данного ею в ответ на срочный запрос Мериме.
Сноски к стр. 343
1 Œuvres compl. de Pr. Mérimée, „Alexandre Pouchkine“.
2 E. Melchior de Vogüé. „Le roman russe“, Paris, Plon, 1886.
3 Mongault. „Introduction“.
Сноски к стр. 345
1 Разрядкой выделены слова, которых у Пушкина нет.
Сноски к стр. 348
1 Я заключаю в скобки слова и обороты, которых у Пушкина нет. „Дверцы закрылись (и) карета глухо покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери (на улицу). Окна (первого этажа) померкли, (в доме воцарилась тишина)“.
2 „Я не имею намерения вредить вам. Наоборот, я пришел умолять“ и т. д.
Сноски к стр. 350
1 Если Пушкин говорит о горничных девушках старой графини: „Одна держала банку румян, другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета“, — Мериме переводит; „une autre une boîte d’épingles noires; une troisième... un énorme bonnet de dentelles“, т. е. „другая коробку с черными (?) шпильками; третья держала огромный кружевной чепец с лентами“ и т. д.
Сноски к стр. 352
1 Поступил в составе собрания А. Ф. Онегина.
Сноски к стр. 353
1 Восклицая „sic“ по поводу этой ошибки, Партюрье упускает из виду, что рукопись писана чужой рукой и описка не обязательно должна быть отнесена на счет Мериме. В тексте „Revue“ всюду стоит „dame de pique“.
Сноски к стр. 354
1 „Nouvelles“, Paris, 1852, Ed. Michel Levy.
2 „La dame de pique“. Trad. du russe par Mérimée. Suivi du „Roi de trèflle“, par Ponçon du Terrail“. Bruxelles, 1852, Imprimerie Victor Manche.
Сноски к стр. 355
1 Так, прочитав „десятка“ вместо „девятка“, Мериме перевел „un dix“ вместо „un neuf“.