Степанов Н. Л. [Рецензия на кн.: Пушкин и русский романтизм] // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937. — [Вып.] 3. — С. 472—477. — Рец. на кн.: Мейлах Б. Пушкин и русский романтизм. — М.; Л., 1937.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v37/v372472-.htm

- 472 -

Б. Мейлах. „Пушкин и русский романтизм“. Академия Наук СССР, М.—Л., 1937, стр. 296, тир. 10 000, ц. 6 р. 50 к.

Работа Б. Мейлаха „Пушкин и русский романтизм“ представляет собой серьезный и ценный вклад в советское пушкиноведение. Ценность ее не только в том, что она вводит в историко-литературный обиход ряд новых материалов и фактов, но и в актуальности ее, в выдвижении тех проблем изучения Пушкина, которые особенно привлекают внимание нашей эпохи, в широком историко-литературном кругозоре автора. Поэтому и самая спорность многих положений книги побуждает к обсуждению, к дальнейшему уяснению поставленных проблем. Этим книга Б. Мейлаха выгодно отличается от ставшего традиционным бесстрастия многих фактографических работ о Пушкине.

Книга Б. Мейлаха в первую очередь посвящена вопросу о литературной позиции Пушкина, его отношению к романтизму и его взаимоотношениям с различными лагерями русских романтиков. В сущности впервые в ней поставлен на большом историко-литературном материале вопрос об эстетических взглядах Пушкина, о его литературной позиции на основе пристального и всестороннего изучения политической и литературной борьбы эпохи. Мейлах стремится дать в своей работе разграничение разных лагерей в пределах романтического движения, противопоставляя „реакционному романтизму“ Жуковского „прогрессивный романтизм“ декабристов и Пушкина.

Помимо основного вопроса о взаимоотношениях Пушкина с русским романтическим движением, Б. Мейлах затрагивает и целый ряд других важных вопросов об отношении Пушкина к цензуре, о борьбе за поэтический язык, о декабристских литературных обществах и т. п., часто разрастающихся в его книге в отдельные экскурсы.

Во вступительной главе Б. Мейлах намечает новую постановку всей проблемы романтизма. Перенося ленинское определение реакционного экономического романтизма Сисмонди и народников в область литературы, он предлагает на этой основе разграничение между реакционным романтизмом Жуковского и прогрессивным романтизмом декабристов

- 473 -

и Пушкина. Такой дифференцированный подход к романтизму следует всемерно приветствовать, но самый вопрос об этом различии тенденций в романтизме следовало бы поставить шире, не ограничиваясь русским романтизмом, а привлекая к исследованию и его западноевропейские источники, поскольку романтизм являлся мощным общеевропейским культурно-историческим движением, выросшим после буржуазной французской революции, и по-разному преломившимся в национальных литературах.

Основным характеризующим романтизм признаком автор считает „известное расхождение между изображенной художником и объективной исторической действительностью“, социальная же направленность творчества того или иного романтика „определяется тем, дано ли это расхождение в реальной или ложной перспективе и совпадает ли оно с действительными тенденциями исторического развития“ (стр. 16). Поэтому уже самая постановка вопроса о характере романтизма, даваемая автором, не только предопределяет исторический подход к нему, но и плодотворна по своей широте и методологической принципиальности. Романтизм здесь определяется как в своей литературной специфике, так и в своей познавательной роли. Однако такое определение романтизма вне конкретного историко-литературного анализа было бы, конечно, слишком отвлеченным и общим. В своем дальнейшем изложении Б. Мейлах и стремится показать, как в условиях русской действительности первой четверти XIX века принципы романтизма по-разному реализовались в творчестве Жуковского, уводившем в идеалистический мир мечты и фантазии, и у поэтов-декабристов и у Пушкина, чей романтизм имел прогрессивное и действенное значение.

Основной заслугой автора является то, что ему удалось показать дифференциацию в романтизме начала XIX века, самостоятельность и своеобразие позиции Пушкина путем конкретного историко-литературного анализа. Мейлах развенчивает и благополучную легенду буржуазного литературоведения о едином „романтизме“, о мирном и безмятежном существовании под единым романтическим кровом Пушкина и Жуковского, Пушкина и Шевырева.

Рассматривая русский романтизм не только в литературном, но и в чисто историческом плане как движение, связанное многочисленными нитями с политической жизнью той эпохи, — Мейлах значительно расширяет рамки своей темы, включая в нее характеристику различных общественных группировок, политической и литературной позиции декабристских объединений и т. д. Но в то же время это обилие исторического и во многом побочного материала несколько уводит его от основной поставленной им проблемы.

Наибольший интерес в книге представляют главы, посвященные взаимоотношению и литературному общению Пушкина с декабристами и „любомудрами“ из „Московского Вестника“.

Б. Мейлах впервые показал, как близки были не только идейные позиции Пушкина к декабристам, но и их художественные принципы, понимание ими роли и значения поэзии. Рассматривая литературные принципы и высказывания декабристов, Б. Мейлах устанавливает их борьбу на два фронта — против „классиков“ — „беседчиков“ во главе с Шишковым и против „реакционного романтизма“ Карамзина и Жуковского. Именно в позиции декабристов и примыкающего к ним Пушкина автор видит прогрессивные принципы романтизма, противопоставленные как архаистам-консерваторам типа Шишкова, так и „реакционным романтикам“, Жуковскому.

Б. Мейлах ограничивает себя вопросом об отношении Пушкина к русскому романтизму, о его литературной позиции, о месте его в той литературной борьбе, которая происходила в 20-е годы XIX в. (что и подчеркнуто заглавием книги). Но это ограничение, хотя и вполне законное, выключает, однако, ряд важнейших вопросов, без которых не до конца проясненной остается и поставленная проблема о характере русского романтизма как литературного движения и стиля. Пушкин не ограничивался в своем понимании романтизма теми спорами и теми образцами, которые давали ему русские последователи западноевропейского романтизма любой формации, он постоянно следит за западноевропейской жизнью, знакомится с романтическим движением по первоисточникам.

- 474 -

Для понимания отношения Пушкина к романтизму необходимо обратиться и к ряду западноевропейских литературных явлений: к m-me de-Staël, к Гизо, к Шлегелю, взгляды которых Пушкин не только знал, но и широко использовал в своей концепции романтизма. На фоне большой и сложной европейской культуры Пушкина становится понятнее и своеобразие его позиции среди представителей русского романтизма. Создавая в 20-х гг. южные романтические поэмы и романтическую народную драму, Пушкин мыслил не только в русском, но и в европейском романтическом масштабе. Поэтому, лишь учитывая это творческое претворение прогрессивных принципов мировой литературы, это критическое осознание западноевропейских учений о романтизме, прежде всего, в своем изучении де-Сталь, Гизо, Шлегеля, — и необходимо ставить и решать проблему романтизма у Пушкина.

Романтизм декабристов (Кюхельбекера, Катенина, Рылеева, Бестужева) также не покрывает понимания проблемы романтизма в теоретическом осознании ее Пушкиным, как и его творчество не покрывается и не совпадает во многом с их поэтической практикой. Поэтому наличие общих взглядов и художественных принципов между Пушкиным и декабристами, при всей своей важности, еще не раскрывает до конца проблемы романтизма у Пушкина. Пушкин не только как художник, но даже и как теоретик литературы гораздо шире и глубже подходит к проблеме романтизма, чем Кюхельбекер или Катенин, решительно отмежевываясь от всякого „сектантства“ современных ему литературных группировок. Этим объясняются и его неудовлетворенность и несогласие со многими теоретическими положениями (а часто и творческой практикой) и Кюхельбекера, и Рылеева, и Бестужева, и Катенина (о котором Б. Мейлах упоминает, но по существу не принимает его во внимание). Ведь Пушкин уже к 1825 г. пришел к реалистическому пониманию задач искусства и его „истинный романтизм“ являлся в сущности обозначением реалистических принципов творчества, осуществляемых им, начиная с „Бориса Годунова“.

Указав во вступительной главе на то, что „реакционный“ и „прогрессивный“ романтизм редко проявлялись в художественном творчестве в „чистом“ виде и что „определение романтизма того или иного писателя должно основываться на выяснении ведущей тенденции в его творчестве“, Б. Мейлах в дальнейшем изложении стремится вскрыть эти тенденции, подчеркивая остроту борьбы „внутри“ романтического лагеря. Однако Б. Мейлах далеко не всегда следует этому положению, противопоставляя „ведущие тенденции“ без учета того общего, что все же позволяет писателей той и другой стороны считать романтиками. Поэтому не всегда ясным остается, на чем же зиждилось, несомненно прогрессивное по своим ведущим тенденциям, объединение в „Арзамас“, вокруг Жуковского.

Правильно настаивая на дифференциации русских романтиков, Мейлах, в истолковании литературной борьбы внутри „лагеря романтиков“, сводит последнюю преимущественно к разграничению их политических позиций. Уже самая терминология „прогрессивные романтики“ и „реакционные романтики“ подчеркивает схематизм и упрощенность такого разграничения. В результате даже самый жанр баллад Жуковского определяется Мейлахом как „реакционно-романтический“, служащий „для воплощения идеи покорности человека судьбе“ (стр. 228).

Упрощенность такой схемы сказалась и в безоговорочном определении всего творчества Жуковского как реакционного романтизма. Жуковский Мейлахом берется суммарно, без разграничения этапов его идеологической эволюции, без выделения тех положительных сторон его творчества, которые сочувственно отмечались Пушкиным, возражавшим против резких нападок Рылеева на Жуковского, замечая, „зачем кусать нам груди кормилицы нашей? Потому что зубки прорезались?“ Значение поэзии Жуковского для образования русского романтизма и нового литературного языка было настолько значительно, что Белинский писал о нем: „Жуковский — этот литературный Коломб Руси, открывший ей Америку романтизма в поэзии... вот его великое дело, его великий подвиг, который так несправедливо нашими аристархами был приписываем Пушкину“. И если на ряду с этим Белинский прекрасно понимал и реакционные стороны деятельности Жуковского, на что совершенно справедливо указывает Б. Мейлах, то все же несомненно, что историческое

- 475 -

значение поэзии Жуковского, выдвинувшей показ внутреннего мира личности, сыгравшей большую роль в выработке литературного языка и привившего русской поэзии Шиллера, Бюргера, Вальтер-Скотта, не может быть целиком сведено к понятию реакционного романтизма. Роль Жуковского в „Арзамасе“, близость его с Пушкиным, Вяземским, Дельвигом, влияние его поэзии на творчество Пушкина, — также говорят о том, что вопрос с Жуковским обстоит гораздо сложнее. Едва ли правильно отождествлять позицию Жуковского 20-х гг. с его мракобесной реакционностью в 40-х гг., когда он целиком находился под влиянием мистических и феодально-реставрационных идей. Целый ряд данных (в частности опубликованное недавно письмо Геккерна о гибели Пушкина) свидетельствует, что и по своим политическим взглядам Жуковский в 20-х гг. вовсе не был столь реакционной фигурой, какой он стал позднее.

Эстетическая концепция Жуковского в 10—20-х гг., которую разоблачает в основном Б. Мейлах, ориентировалась на идеалистическую эстетику немецкого романтизма, но ведь к этой эстетике во многом близок был и Кюхельбекер. Хотя он и выступал против Жуковского, но в своем альманахе „Мнемозина“ развивал, совместно с В. Одоевским, идеи немецкого идеализма, который, кстати сказать, в начале XIX века вовсе не имел того реакционного значения, которое он приобрел позже. С другой стороны, остается далеко неясным и характер „прогрессивного романтизма“ как литературного течения декабристов, ориентировавшихся во многом на архаистические литературные принципы и сближавшихся в этом с классиками.

Интересно и широко освещая литературную борьбу вокруг романтизма того времени, автор, к сожалению, в основном ограничивается материалом литературной полемики, слишком мало уделяя места самому творчеству представителей разных лагерей русского романтизма. Именно при анализе мировоззрения и поэтических принципов Жуковского, Пушкина, Кюхельбекера, Катенина и др. и встала бы проблема о разных принципах романтизма как литературного стиля. Нам кажется спорным и положение Б. Мейлаха о том, что особенность „декабристского стиля с его романтически-условными образами“ объясняется тем, что „специфические особенности идеологии основного ядра декабристов, выступавшего против вмешательства народа в политический переворот, обусловили особую фразеологию, особые жанры семантической двупланности, рассчитанной на читателя своей же среды“ (стр. 24). Ведь эта „семантическая двупланность“ и условность вызывались прежде всего смутностью и отвлеченностью политических идеалов декабристов, а также цензурными причинами, необходимостью легальной политической маскировки, а не умышленным стремлением декабристов отмежеваться от народа. Хотя они и „страшно далеки“ (Ленин) еще были от народа, но в своей литературной практике, в своем истолковании романтизма, они выступали во имя народности литературы, считая себя представителями общенациональных интересов. Именно это обращение декабристов к народности, их усиленный и плодотворный интерес к народному творчеству, к „просторечию“, к созданию литературного языка на основе общенародного, — характеризовали как многих поэтов-декабристов, так и Пушкина и являлись одними из главнейших теоретических лозунгов романтизма. Особо следует отметить интересное и обоснованное большим историко-литературным материалом объяснение позиции Пушкина, выраженной им в таких стихах, как „Поэт и толпа“, „Поэту“ и др., послуживших в свое время поводом к приписыванию Пушкину защиты теории „искусства для искусства“. Б. Мейлах исправляет истолкование пушкинской позиции, данное Плехановым, стремившимся „оправдать“ Пушкина, приписывая „искусству для искусства“ прогрессивную роль. Мейлах показывает, что Пушкин не только адресовал свои стихи к журнальной и светской правительственной черни, но и вообще выступал „не с позиций теории «чистого искусства», а с позиций реализма“ (стр. 150). Б. Мейлах связывает требование Пушкина независимости поэта в выборе тем с выбором им нового „ничтожного“ героя (стр. 168). Эта мысль подтверждается анализом отброшенных Пушкиным черновых вариантов „Родословной моего героя“, „Медного всадника“ и других набросков, подчеркивающих органическую связь характеристики „черни“ с ответами критикам реакционно-правительственного

- 476 -

лагеря, требовавших от поэта воспевания официальных „героев“. Мейлах опровергает традиционную точку зрения о влиянии на Пушкина идей „любомудров“ и идеалистического „Московского Вестника“ о независимости искусства от жизни. В то же время Мейлах указывает зависимость идеи о „высокой“ роли поэта у Пушкина от представителей прогрессивно-романтического направления, в частности от Кюхельбекера, хотя, следует отметить, что именно Кюхельбекер был во многом близок к эстетике немецкого романтизма. Попытка же связать провозглашение „высокой“ роли поэта у Пушкина с эстетикой просветительства малоубедительна, так как и А. Шенье и В. Гюго, которых приводит здесь Б. Мейлах в пример, уже далеко отстояли от философских и эстетических идей просветителей. Связь этой позиции Пушкина с образом романтического поэта и с эстетикой романтизма представляется гораздо более несомненной и близкой.

Б. Мейлах во многих случаях дополняет и аргументирует свои положения путем анализа черновиков, отброшенных вариантов и т. д. Приветствуя в принципе это углубленное внимание к пушкинскому тексту, все же следует указать, что в ряде случаев у автора этот метод страдает излишней субъективностью вчитывания. Истолкование неиспользованных Пушкиным оттенков слов и нюансов темы зиждится иной раз на преувеличении значения этих деталей, противопоставляемых основной смысловой направленности стихотворения. Так, например, анализируя стихотворение „Мне не спится, нет огня“, Мейлах делает вывод, что из первоначального его наброска „могло“ вырасти два варианта: реалистического или реакционно-романтического развертывания мотивов „ночи“ и „шопота“ (стр. 260). При этом „анализ первого варианта стихотворения показывает, что он представляет собой типичное реакционно-романтическое произведение со всеми атрибутами мистического мировоззрения“ (стр. 261). В то же время оказывается, что отбросив эпитет „тайный“ и несколько других „реакционно-романтических“ образов, Пушкин создал „один из совершеннейших образцов реалистической лирики индивидуализма, посвященной теме ночи“ (стр. 263). Нам кажется, что это стихотворение, во-первых, никак не исчерпывается „темой ночи“, во-вторых, изменение отдельных образов все же не свидетельствует о том, что стихотворение стало вдруг из „реакционно-романтического“ реалистическим; можно говорить лишь об усилении реалистических элементов в нем.

Увлекшись рассмотрением, хотя и важных и больших, но все же более частных вопросов и сопоставлений, автор как-то отодвинул в сторону центральный вопрос о характере пушкинского романтизма. Думается, что прогрессивность пушкинского романтизма — факт, в достаточной мере засвидетельствованный его творчеством, и исследование о романтизме Пушкина должно не только итти по линии отмежевания его от „реакционного романтизма“, но и показать, в чем же была прогрессивность его романтизма и как мировоззрения и как творческого метода, а эта позитивная часть в работе Мейлаха только намечена. Ограничившись указанием на близость Пушкина к гражданской поэзии декабристов, Мейлах лишь вскользь говорит о реалистичности пушкинского творчества.

Рассматривая отношение Пушкина к романтизму, нельзя обходить ни его отношения к Байрону и романтической поэме, ни его отношения к проблеме народности и романтической драме. Именно здесь исследователь может почерпнуть обширный материал для выяснения литературной позиции Пушкина, показывающей те прогрессивные стороны романтизма, которые были им восприняты. Опуская в своем исследовании эти вопросы (которые широко отразились и в литературной полемике того времени, ведшейся вокруг байронической поэмы и вокруг понимания народности), — Мейлах не только суживает круг проблем, связанных с романтизмом, но и дает иногда одностороннее представление об отношении Пушкина к романтизму.

Нам кажется ошибочным и объяснение перехода Пушкина к реализму в его произведениях 30-х годов „укреплением умеренности политических принципов Пушкина“ в результате „поражения декабрьского восстания“, что якобы привело к созданию Пушкиным „теории“ нейтрального „творчества“ (стр. 122). Объяснение его как „документализма“ и „тяготения“ Пушкина к историческому материалу, дающему возможность „правдивого

- 477 -

изображения действительности“, все же не снимает ошибочности истолкования пушкинской „теории“ нейтрального „творчества“ как „политического реформизма“ (стр. 123). Такого впечатления не создалось бы, если бы был отчетливее поставлен вопрос о реалистическом характере пушкинского романтизма, о стремлении его к „естественности“, позволявшей Пушкину даже в произведениях, созданных на основе романтических принципов, уже подходить к реализму.

Мейлах не раскрывает, в какой мере в пушкинском понимании романтизма уже заключены были элементы реализма, не указывает что под „истинным романтизмом“ Пушкин понимал верность природе, т. е. в сущности реалистическую правдивость творчества и именно этим отмежевывался от реакционных тенденций романтизма. Проблема народности, проблема историзма, выдвинутые романтизмом, проблема личности и гуманизма, также тесно связаны с позициями романтиков, — но все это осталось вне круга вопросов, поставленных в книге Мейлаха.

И все-же, несмотря на спорность отдельных положений Б. Мейлаха, тонкая и новая интерпретация ряда историко-литературных фактов и ввод нового материала делают его книгу нужной и интересной. Сочетание широкой постановки важнейших проблем с уменьем увидеть и найти в отдельном, на первый взгляд малозначительном факте, большой и важный смысл, смелая и свежая подача материала — все это говорит о том, что в лице Б. Мейлаха мы имеем серьезного и талантливого молодого исследователя-пушкиниста.

Н. Степанов.

————