- 203 -
В. БУТАКОВА
ПУШКИН И МОНТЭНЬ
В русской литературе интерес к Монтэню как писателю ведет свое начало от Карамзина и его школы.
Пушкин, ознакомившийся с Монтэнем, без сомнения, еще в юности, естественно должен был на первых порах воспринять его в том освещении, какое давали ему сентименталисты.
„Философическая чувствительность“ конца XVIII — начала XIX века, выдвигая приоритет чувства, базировалась на гносеологическом скептицизме, на сомнении в достоверности человеческого познания. Один из второстепенных представителей сентиментальной школы Верн (Vernes de Genève) говорит с полной определенностью: „Так как мнения выказывают слабость и несовершенство нашего ума, то я стараюсь доказать, что добрые и благородные чувства сердца должны господствовать над мнениями, должны быть выслушиваемы, как единственный голос, не обманывающий человечества“.1
Монтэнь (1533—1592), говоривший о себе, что он ни в чем не видит всего, дал в своих „Опытах“ множество замечательных высказываний по отдельным вопросам и показал ряд случаев, когда один какой-либо поступок, слово, сказанное в решающий момент, прекрасно раскрывают внутренний мир человека. Как писатель он — выразитель литературных вкусов буржуазии, стремившийся к подлинности в передаче чувств и мыслей и именно в этом смысле требовавший „натурализации искусства“.2 В глазах сентименталистов он — великий живописец тех деталей в эмоциях, широкое введение которых в литературу было делом сентиментальной школы.
Стилю Монтэня в эту литературную эпоху давали самую высокую оценку. Вильмен (Villemain) в своей „Похвале Монтэню“, произнесенной в Парижской Академии в 1812 году, говорил: „Воображение — преобладающее качество стиля Монтэня. Нет никого, кто превзошел бы этого человека в искусстве живописать словом. Все, что он думает, он это видит и, благодаря живости своих выражений, заставляет его сверкать
- 204 -
для всех очей“. Он останавливается также на роли Монтэня в творчестве языка и, говорит о нем, как о провидце языка XIX столетия.
Такие суждения авторитетного ценителя должны были с большим интересом читаться и комментироваться в русских литературных кругах 10—20-х годов прошлого столетия, когда проблемы литературного стиля были очередным, острым вопросом, требовавшим разрешения теоретического и экспериментального. У Батюшкова, у Вяземского интерес к Монтэню, несомненно, связывался именно с интересом момента к „слогу“, к исканиям прозаического стиля, который мог бы удовлетворить новым эстетическим запросам, выдвинутым новой эпохой. Вяземский говорит с совершенной ясностью, что в его время нельзя уже писать по-старому и что для новых приемов прозаического изложения Монтэнь дает нужные образцы (см. ниже).
В эпоху литературного сентиментализма создался легендарный образ Монтэня-анахорета, дорожившего единственно своею независимостью и творившего для избранных умов и для будущих поколений. „«Они не могут читать в моем сердце, но прочитают книгу мою», — говорил Монтань, и в самые бурные времена Франции, при звуке оружия, при зареве костров, зажженных суеверием, писал «Опыты» свои и, беседуя с добрыми сердцами всех веков, забывал недостойных современников“, — писал о Монтэне Батюшков в своей программной статье „Нечто о поэте и поэзии“1 (1815 г.).
В то время не были еще известны данные о живейшем участии Монтэня в общественно-политической борьбе его времени,2 после которых не остается сомнения, что консервативные высказывания в его книге, отчасти выражающие разочарованность французских гуманистов в пору феодально-католической реакции, главным образом имеют назначение прикрыть его подлинные взгляды и близость его к гугенотам. Современник Варфоломеевской ночи, Монтэнь не хотел стать жертвой инквизиции и лукаво заявил в своей книге, что за самой лучшей партией охотно последовал бы до костра, но не включительно.
Московские карамзинисты принимали консервативные декларации Монтэня всерьез, следовали его совету лойяльности по отношению даже к плохому государю, а в идеализации независимого творчества находили психологический выход из ущемленного жизненного положения своей общественной группы — среднепоместного дворянства. Призывая писать не для похвал светского общества, мечтая жить в грядущих поколениях, они бросали вызов господствовавшему классу.
На почве оппозиционного отношения к этому классу в литературе сентиментально-романтического направления развивается культ дружбы,
- 205 -
как общения избранных умов, непонятых ничтожным обществом. Одним из важнейших литературных источников такого культа дружбы является эссе Монтэня „О дружбе“, так же как рассуждения Монтэня об эпистолярном стиле оказали известное влияние, через Батюшкова и Вяземского, на стиль дружеского разговорного письма в русской литературе 20-х годов.
*
Повторяем, не подлежит сомнению раннее знакомство Пушкина с Монтэнем. Но фактически первое упоминание имени Монтэня у Пушкина относится лишь к 1827 г. Оно очень ценно в том отношении, что показывает взгляд тогдашних русских литераторов и самого Пушкина на писательскую манеру Монтэня.
В собрании А. Ф. Онегина, среди черновых бумаг Пушкина сохранилось в автографе любопытное предисловие, которое поэт хотел предпослать своей статье „Отрывки из писем, мысли и замечания“, появившейся в альманахе „Северные Цветы“ на 1828 г. Статья приготовлялась к печати в осенние месяцы 1827 г. (цензурное разрешение получено 3 декабря 1827 г.), и тем же временем нужно датировать набросанное Пушкиным и затем оставленное им предисловие.
Предисловие это начинается так:
„Дядя мой однажды занемог. Приятель посетил его. Мне скучно, сказал дядя, хотел бы я писать, но не знаю о чем. — Пиши все, что ни попало, отвечал приятель: мысли, замечания литературные и политические, сатирические портреты и т. п. Это очень легко. Так писывал Сенека и Монтань.
Приятель ушел, и дядя последовал его совету“.
Пушкин приводит несколько примеров бессодержательнейших мыслей, придуманных дядей от скуки, и заключает:
„Дядя написал еще дюжины две подобных мыслей и лег в постелю. На другой день послал он их журналисту, который учтиво его благодарил, и дядя мой имел удовольствие перечитывать свои мысли напечатанные“.
Особенно интересно в этом предисловии, что приятель скучающего дядюшки, советуя ему писать „что ни попало: мысли, замечания...“, так как „это очень легко“, прибавляет: „Так писывал Сенека и Монтань“.
Итак, Пушкин размышлял о характере и происхождении монтэневской манеры композиции. Она связывалась им с Сенекой. Мысль эта, может быть, была навеяна ему лагарповым „Лицеем“, где манера Сенеки характеризуется словами Монтэня из его параллели между Сенекою и Плутархом: „Оба они имеют это замечательное на мой нрав удобство, что о науке, которой я у них ищу, они рассуждают в отдельных несвязанных пьесах, не требующих обязательства долгой работы, к чему я неспособен“.
- 206 -
Читая „Опыты“, Пушкин должен был неоднократно встречаться с подобными же заявлениями автора. Монтэня заставляет скучать манера Цицерона, „который ни о чем не говорит в отдельных несвязанных пьесах и который считает себя обязанным сделать, чтоб всякий предмет занял свое место“. Монтэнь говорит, что любит мелкие произведения Плутарха и послания Сенеки, потому что их можно брать и оставлять, когда понравится, так как в них нет последовательности и зависимости одной вещи от другой.
Форма набросков, фрагментов, отдельных несвязанных друг с другом кусков является у Монтэня осознанною художественною манерой. Он отбрасывает всякие „формулы переходов“ и не устает подчеркивать свой определенный литературный вкус в этом отношении: „Я ненавижу ткань, в которой заметны швы и рубцы. Я люблю поэтическую манеру прыжков и скачков“, — заявляет он.
Вовсе не обязательно, с его точки зрения, чтобы в литературном изложении мысли являлись в строго обработанном виде и предлагались в определенной последовательности. От литературы не должно пахнуть литературностью. Отрывочностью, пестротою тем, тоном непринужденной болтовни Монтэнь стремится создать впечатление полной естественности, непосредственности, impromptu.
Наконец, аналогичную характеристику монтэневской манеры композиции и уже совершенно тесное сближение при этом имен Сенеки и Монтэня Пушкин находил у Аддисона в его знаменитом „Зрителе“. У Аддисона Зритель говорит:
„Среди ежедневных листков, какими я дарю публику, одни написаны правильно и методично, другие же выходят в необработанном виде, как те сочинения, которые называются essays. Что касается первых, то у меня в голове есть вся схема рассуждения прежде чем я возьмусь за перо: для других же мне достаточно иметь несколько мыслей о предмете и нечего беспокоиться о приведении их в такой порядок, чтобы они вытекали одна из другой и были расположены под соответствующими заголовками. Сенека и Монтэнь — образцы для писания в последнем роде. Туллий и Аристотель превосходны в первом“.
Итак, в предисловии к пушкинским „Отрывкам...“, в безоглядной характеристике дядюшкина приятеля („Пиши, что ни попало... Это очень легко... Так писывал Сенека и Монтань“) идет речь об определенной и очень популярной у нас в 20-х годах афористической манере композиции, освященной авторитетными именами Сенеки и Монтэня. Как показывает это предисловие, Пушкин первоначально замышлял преломить эту манеру в понимании чтимых русскими журналистами „дядюшек“: в предисловии осмеивается не форма фрагментов, набросков, разобщенных между собой афоризмов, какою Пушкин, опустив предисловие, тотчас же воспользовался от своего лица, а самонадеянный автор, увлекшийся кажущейся легкостью этой манеры.
- 207 -
Авторов таких и в то время и в конце предыдущего века было в России множество. Из прославленных мастеров афоризмов („мыслей“) особенно сильно было влияние Ларошфуко и Шамфора.
Бесконечные подражания их pensées morales и злоупотребления этой манерой вызвали эпиграмму Вяземского „Наши Ларошфуко“:
В журналах наших всех мыслителей исчисли.
В журналах места нет от мыслей записных, —
В них недостатка нет; но в мыслях-то самих
Недостает чего-то: „мысли!“.(1826 г.)
Пушкин, поддерживая такое осмеивание „наших Ларошфуко“, рисует по примеру французских моралистов портрет современника. Дядя из предисловия списан прямо с натуры, и это собственный дядя его Василий Львович: мудрые сентенции дядюшки из предисловия почти дословно взяты из афористической статьи В. Л. Пушкина „Замечания о людях и обществе“, появившейся в московском альманахе „Литературный Музеум“ на 1827 г. Но потом веселое озорство предисловия должно быть показалось Пушкину излишним: он отбросил его и после этого добавил в статью материал, уже ничем не напоминающий о дядюшке, не подходящий для пародии. Неравноценность, резкое различие между отдельными отрывками по глубине и вескости есть, очевидно, следствие этого колебания в исходном замысле: тут среди мыслей Пушкина в неподписанной им статье остались вкрапленными шутки, взятые с тем, чтоб приписать их „дядюшке“.
Дальше: имеются следы того, что в 1829 г. Пушкин внимательно читал Монтэня, — впечатления этого чтения сказались в некотором воздействии тем и образов из „Опытов“ Монтэня на поэтические произведения Пушкина. Так, тема медитативной элегии „Брожу ли я вдоль улиц шумных...“ заимствована, как мы показываем дальше, из медитации в прозе Монтэня в главе „Философствовать значит учиться умирать“.
Тема о подготовке мудрого к смерти — излюбленная у Монтэня, и он постоянно возвращается к ней и во многих других местах своей книги. „Вся жизнь философов есть размышление о смерти“, — это изречение Цицерона, на ряду с другими сентенциями знаменитых стоиков приводит Монтэнь. „Приготовление к смерти, — говорит он, — есть приготовление к свободе. Кто научился умирать, тот разучился прислуживать. Уменье умирать освобождает нас от всякого подчинения и принуждения“. Поэтому-то „философия повелевает нам всегда иметь смерть перед глазами, предвидеть ее и обсудить ее до времени ее прихода“. „Отнимем у смерти ее главное преимущество против нас и возьмем здесь путь, резко противоположный обычному. Отнимем у нее ее странность, будем практиковаться
- 208 -
в ней, привыкнем к ней, не будем иметь ничего так часто в голове, как смерть. Во всякую минуту будем представлять ее в своем воображении во всех ее личинах. Споткнется ли под нами лошадь, упадет ли черепица с крыши, — даже при малейшем уколе иголки тотчас будем думать о том же: «Что, если бы это была сама смерть?...» ...«Неизвестно точно, где смерть нас ожидает, — будем же ожидать ее везде»“. (Essais, 1, 62).
Вот темы Монтэня, овладевшие Пушкиным при чтении и отраженные им сначала по пути с Кавказа в стихотворении „Дорожные жалобы“ (4 октября 1829 г.), а затем — в высоком строе — в стансах „Брожу ли я вдоль улиц шумных... “1 (26 декабря 1829 г.).
„Различные смерти“, различные „роды смерти“, „способы умирать“ — эти вопросы особенно занимали Монтэня: см. в первой книге „Опытов“, гл. 18, гл. 3. У Пушкина, кроме шутливого перечня возможных morts diverses в „Дорожных жалобах“, находим представление о них и в элегии „Брожу ли я...“ в строфе:
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?Из начальных картин этого стихотворения тема о мечтателе, сидящем „меж юношей безумных“ на веселом празднестве и представляющем себе будущую смерть, также навеяна чтением названной главы „Опытов“.
„Что если бы это была сама смерть? Среди празднеств и радости будем всегда иметь в воспоминании этот рефрен... Я сам не меланхолик, но мечтатель: нет ничего, чем бы я больше занимал себя всегда, чем образами смерти, даже когда мой цветущий возраст переживал свою веселую весну...“ „Каждую минуту мне кажется, что я от нее ускользаю... К веселому или больному лихорадкой, в море или в наших домах, в битве или во время отдыха — смерть нам равно близка...“ („Опыты“, гл. 19 первой книги).
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщинуМеж их стараясь угадать.
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах? ...
- 209 -
Эти строфы написаны прямо на тему из Монтэня: „во все мгновения будем представлять смерть в своем воображении во всех ее личинах...“ и: „во всякую минуту мне кажется, что я от нее ускользаю...“, — а слова „в бою ли, в странствии, в волнах...“ и из зачеркнутой редакции: „вкушаю ль сладостный покой...“ прямо повторяют, буквально переводят выражения Монтэня: en la bataille et en repos... en la mer et en nos maisons...
*
Постоянное чтение Монтэня с 1829 г., следы которого с этих пор часто встречаются в занятиях Пушкина, связано, может быть, с приобретением им „Опытов“ в свою библиотеку в новом издании 1828 г. Экземпляр этого издания находим мы среди уцелевших книг библиотеки поэта, и это тот самый, который действительно был в его пользовании. В письме к жене от 21 сентября 1835 г. из села Михайловского Пушкин просит ее прислать ему из его книг „Essays de M. Montagne“, прибавляя в помощь ее поискам: „четыре синих книги на моих длинных полках“. Эти самые „четыре синих книги“ можно видеть сейчас в восстановленном кабинете поэта в его последней квартире на Мойке, 12 : 4 тома в бумажной обложке яркосинего, василькового цвета. Все они разрезаны до последней страницы, заметок не содержат. Первый том несколько растрепан, и в главе „Философствовать значит учиться умирать“ вложена закладка.
В набросках предисловия Пушкина к „Борису Годунову“, относящихся к концу 1829 — началу 1830 г., мы читаем:
„...хотя я довольно равнодушен к успеху или неудаче своих сочинений, но признаюсь неудача «Бориса Годунова» будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен. C’est une oeuvre de bonne foi.1 Как Монтань могу сказать о своем сочинении (—)“, — здесь обозначено у Пушкина место предполагавшейся второй цитаты из Монтэня, назначение которой было развернуть эту аналогию в отношении автора к его заветному созданию.2
Некоторые изречения Монтэня в пушкинскую эпоху были как бы формулами, имевшими для того времени совершенно определенную своеобразную значимость. Так было, например, с высказыванием его о своей любимой книге: „c’est icy un livre de bonne foi“. Вот строки современника, показывающие нам, в каком именно смысле это выражение было близко тогдашнему писателю, какую сторону в литературном труде им хотели оттенить.
- 210 -
Émile Deschamp в книге своей „Études françaises et étrangères“, Париж, 1928, говорит о переводах Шекспира своих и де Виньи, что эти переводы „sont les travaux entrepris de conscience“.
„Мы могли бы написать вначале, как Монтэнь: ceci est une oeuvre de bonne foi.
Никакое самолюбие, никакой интерес помимо искусства не влияли на нас, у нас не было другого честолюбия, как только дать французскому обществу узнать великого английского поэта...“ (Предисл., стр. XLVII).
„Моя трагедия есть произведение добросовестное, и я не могу, по совести, исключить из нее то, что мне представляется существенным,“ — писал Пушкин Бенкендорфу в апреле 1830 г., добиваясь возможности напечатать „Бориса Годунова“ без требуемых перемен.
Пушкин постоянно подчеркивает в эту пору, что светская публика и критика имеют мало влияния на его работы, которые он создавал для будущих поколений. Несколько позже, в „Путешествии из Москвы в Петербург“, он резко осуждает представителей французской словесности за угодничество перед „невежественной публикой“.
Не будем останавливаться на высказываниях о Монтэне, приписываемых Пушкину О. Н. Смирновой в сфабрикованных ею „Записках А. О. Смирновой (СПб., 1895, изд. журнала „Северный Вестник“). Соответствующие мысли легко могли быть почерпнуты О. Н. Смирновой в работах современных Пушкину французских критиков, которые для нас интересны в том отношении, что в действительности их высокая оценка французской литературы XVI века, несомненно, оказала значительное влияние на литературные взгляды Пушкина.
Так, постоянные противопоставления „ума доброго старого времени“ и ума XVIII в., с превознесением первого, встречаются в „Исторической и критической картине французской поэзии в XVI веке“ Сент-Бёва, — книге, знакомой Пушкину и сохранившейся в его библиотеке.1
Вопросу о том, „что такое французский ум и характер“, уделено много внимания в книге С. М. Жирардена „Картина французской литературы в XVI столетии“, 1828—1829 гг.,2 — автора, знакомого Пушкину (другая его книга уцелела в пушкинской библиотеке).
Оба эти писателя были представителями новой литературной школы — поры раннего романтизма — и принадлежали к той группе в современной им французской критике, которая предшественниками романтизма считала писателей эпохи Возрождения и в своих требованиях литературной реформы стремилась опереться на национальные традиции старофранцузской, до-классической литературы.
- 211 -
Тенденции этой литературной группы освещены в труде Ф. де-ла-Барта „Разыскания в области французского романтизма“. Сходство настроений романтиков с „могучей и восторженной эстетикой великих писателей эпохи Возрождения“ отмечает и Луи Бертран, который говорит: „Французский романтизм появляется вначале, как возрождение Возрождения“.1
К той же группе принадлежал и Шарль Нодье, и в книге Larat о нем2 мы находим обширный материал по вопросу об отношениях Нодье к XVI в., любви его к авторам этой эпохи и влиянии Монтэня на его философские воззрения. Герои Нодье, как и других романистов этой эпохи, часто читают Монтэня.
Тяготение влиятельнейшей группы французских литераторов к XVI в. как источнику литературных взглядов, общего миросозерцания и стилевых тенденций,3 несомненно, оказало свое воздействие и в русской литературе. Пушкин был, без сомнения, знаком с этими попытками „связать новую школу с литературным прошлым Франции“, „дать ей предков“. Он читал книги Сент-Бёва, Жирардена, „Этюды“ Дешампа, он был в кругу тех представлений, в строе которых в пору раннего романтизма Шекспир воспринимался как романтик.
Такова была литературная атмосфера, вызывавшая повышенный интерес к великим возрожденцам. Они воспринимались как призванные произвести обновление литературы, и приемы их мастерства и высказывания о стиле и языке являлись предметом напряженного внимания.
Под углом зрения новой „романтической“ школы Монтэнь, в частности, тоже воспринимался как романтик. У Пушкина это нигде не выражено прямо, но нельзя не отметить, что „смиренное начало романтической поэзии“ он в журнальной статье 1834 г. выводил от нашествия мавров в Испанию и крестовых походов, а пышное процветание ее усматривал в конце средних веков и в пору Возрождения в Италии и Испании. О французской же поэзии XVI в. он высказался весьма сдержанно, прибавив: „Проза имела уже сильный перевес: скептик Монтань, циник Рабле были современниками Тассу“.4 Ясно, что в представлении Пушкина это была романтическая проза, и, как видим, высоко им ценимая.
- 212 -
Марлинский высказывался определеннее. Он считал, что романтизм еще до классицизма имел во Франции своих представителей, и это были Раблэ и Монтэнь. О XVII в. Марлинский пишет: „Материализм закабалил философию. Раблэ, проницательный ловец слабостей общества, и Монтань, глубочайший исследователь слабостей человека, оба романтики первой степени, были забыты“ (статья о романе Полевого „Клятва при гробе господнем“, 1833).
Монтэню пришлось действовать в ту пору, когда знамена, под которыми Раблэ наступал на старый режим, по необходимости свертывались. В этом социальные корни тех черт в его мировоззрении, которые сближают это мировоззрение с романтизмом XIX в., хотя в целом оно не может с ним отождествляться. Отсюда у Монтэня неудовлетворенность настоящим и неверие в будущее, искание золотого века позади, идеализация героического прошлого культурного человечества, идеализация некультурных народов, наконец искание выхода из недостойной современности в углублении в себя и в горацианском идеале мирной жизни среди избранных друзей.
Романтикам в Монтэне были близки громадное значение, придаваемое им индивидуальному началу в человеке и всей психической жизни, его сознательное стремление к народности и, на ряду с этим, стремление к общечеловеческому единению, ярко выраженный космополитизм, гражданство мира, „универсализм“, как выражается об этом Де-ла-Барт, говоря о романтиках XIX в.
Марлинский впрочем вряд ли охватывал все эти идейные связи и, вероятно, больше имел в виду свободу Монтэня от всяких правил литературного изложения, богатство его фантазии, различные его литературные причуды, — недаром он помянут вместе с Раблэ.
Нужно отметить, что противоречивость социально-политических высказываний в „Опытах“ романтиками прогрессивного направления правильно объяснялась необходимостью для Монтэня надевать маску консерватора, чтобы сбить с пути преследователей буржуазной критической мысли, и возможностью для него только между строк проносить свои радикальные взгляды. Гюго в статье о Шекспире писал, что книги XVI в. нужно уметь читать: почти всегда из-за угроз, нависших над свободой мысли, в них скрыт известный секрет, который нужно открыть и ключ от которого часто бывает утерян. Он считал, что старый политический порядок уже атаковали, хотя тщетно, еще Монтэнь и Раблэ.
Эпоха революции поднимает Раблэ и Монтэня высоко на гребень волны. И в пору романтизма радикально настроенные общественные
- 213 -
группы узнают в Монтэне вольнодумца, и в вольности его стиля и языка находят соответствие своим свободолюбивым настроениям.
Возражая в письме к А. И. Тургеневу против требования, чтобы все литературные лица были на одно лицо, Вяземский пишет:
„Нынешние французские писатели: Бенжамен, Этьенн, Гизо, Кератри, Биньон так ли пишут, как блаженной памяти Баттё и другие писатели légitimes?1
Тут делать нечего: политические события и перья очинили на другой лад. Живописный, неровный, остроконечный слог Монтаня более подобает нам, чем другой, округленный, чинный... Образ политических мнений невольно отзывается и в образе излагать мысли свои и не политические?“2
Демократические симпатии Монтэня, его интерес к народу и народному творчеству также являлись в эпоху романтизма одним из звеньев, укреплявших живую, действенную симпатию по отношению к нему у представителей раннего романтизма и в Западной Европе и в России. С демократическими настроениями Монтэня связаны многие характерные высказывания его о языке, которым нужно говорить и писать. И нужно полагать, что в пушкинскую эпоху, при известном стремлении тогда в нашей литературе к опрощению лексики и введению выражений ярких и энергических, хотя бы и кажущихся грубыми, — эти высказывания должны были встречаться сочувственно и оказывать влияние в литературных кругах.
„Подобно тому, как в одежде доказательство мелочности желать выделиться каким-нибудь особенным, мало употребительным покроем, так и в речи погоня за новыми, мало известными фразами и словами является вследствие схоластического пустого самолюбия. Желал бы я употреблять лишь те слова, которые употребляются на рынках в Париже!“ (Essais, éd. cit., t. 1, p. 158).
Монтэнь желал бы, чтобы воспитанник-подросток учился языку на улицах Парижа. В другом месте он советует прислушиваться как говорят селедочницы на мосту.
Рассмотренные нами упоминания Пушкина о Монтэне позволяют видеть в последнем одного из любимых нашим поэтом литературных собеседников его на протяжении целого ряда лет. Монтэнь был одним из литературных друзей Пушкина в последние годы его жизни и — следует отметить — одним из друзей, нужных ему в его писательской работе. Вспомним требование Пушкина о высылке ему в деревню „Essays de M. Montagne“ в сентябре 1835 г. Укажем также, что Пушкин неоднократно пользовался сам тем методом композиции из фрагментов и набросков, перемешанных с высказываниями о себе, какой он и его современники совершенно правильно связывали с именем Монтэня: заслуга осознания такого типа композиции,
- 214 -
как художественной манеры, создание поэтической системы „искусного отступления“, как назовет ее позднее Стерн, принадлежит Монтэню.
В литературном наследии и недовершенных замыслах Пушкина бросается в глаза ряд начинаний в этой же манере, число которых заметно возрастает в 30-х годах: „Отрывки из писем, мысли и замечания“ 1827 г., „Мелкие заметки“ 1829—1831 гг., „Заметки“ 1833 г., „Исторические заметки“, собирание исторических анекдотов, записывание разговоров Загряжской, замысел „Разговоров за столом“, наконец, „Путешествие из Москвы в Петербург“ (1833—1835 гг.). Эта статья — ряд свободных essais на различные темы, — наиболее полно представленная попытка Пушкина испробовать манеру записи отдельных мыслей и не слишком тесно связанных между собою рассуждений, манеру, которая в его время связывалась преимущественно с именами Монтэня и Лабрюйера.
————
СноскиСноски к стр. 203
1 „Сентиментальный путешественник по Франции при Робеспьере“.
2 Essais de Michel de Montaigne... Firmin-Didot et Cie, s. a., t. 2, p. 307.
Сноски к стр. 204
1 Здесь Батюшков ошибочно приписал Монтэню слова Бонне: „Les esprits bien faits qui ne peuvent lire mon coeur liront au moins mon livre“.
2 См. в кн. M. Armaingaud „Montaigne pamphlétaire“. Paris, 1910.
Сноски к стр. 208
1 Ср. также зачеркнутую редакцию:
Кружусь ли я в толпе мятежной,
Вкушаю ль сладостный покой,
Но мысль о смерти неизбежной
Всегда близка, всегда со мной...
и т. д.Сноски к стр. 209
1 „Это произведение добросовестное“. Essais de Montaigne, Au lecteur.
2 Отрывки того же предисловия на французском языке набрасывались Пушкиным в строе тех же представлений о независимости автора, послушного лишь голосу своей художнической совести, связывавшихся в ту эпоху с Монтэнем. (И юношеские свои произведения Пушкин называет здесь „essais“: „mes faibles essais“, „mes premiers essais“.) См. Пушкин, Полн. собр. соч., ГИХЛ, М., 1936, т. VI, стр. 77—78.
Сноски к стр. 210
1 Sainte-Beuve, Tableau historique et critique de la poésie française et du theâtre Français au XVI-e siècle. (См. в статье: „De l’esprit de malice au bon vieux temps“.)
2 St. Marc Girardin. Tableau de la littérature française au XVI-e siècle.
Сноски к стр. 211
1 Louis Bertrand. „La fin du classicisme et le retour à l’antique dans la seconde moitié du XVIII siècle et les premières années du XIX-e en France“, P., 1897: „A prendre la définition dans un sens très large, le romantisme français apparait „d’abord comme une renaissance de la Renaissance“ (p. 413).
2 Larat. „La tradition et l’exotisme dans l’oeuvre de Ch. Nodier“, 1923.
3 Еще Стендаль, как свидетельствует его дневник (изд. 1801—1804 гг.), стремясь выработать „оригинальный стиль“, составляет для себя поэтический словарь, собирая отдельные изречения и целые отрывки из Раблэ, Амио, Монтэня.
4 Б. В. Томашевский в статье „Пушкин — читатель французских поэтов“ („Пушкинист“, IV, 1923) говорит, что „старую французскую поэзию до XVII в. Пушкин не знал и не любил“. „Французские романтики, воскресившие поэтов Плеяды, заставили Пушкина обратиться к Ронсару и современникам, но взгляда своего на них он не изменил. Прозаиков он знал гораздо лучше, и его ссылки на Монтэня, Брантома и Рабле свидетельствуют о действительном знакомстве с ними“.
Сноски к стр. 213
1 Здесь в смысле: канонические.
2 Остафьевский архив князей Вяземских, т. II, стр. 242 (письма 1822 года).