361
С. ГЕССЕН
ПУШКИН НАКАНУНЕ ДЕКАБРЬСКИХ СОБЫТИЙ 1825 ГОДА
1
В мемуарной литературе о Пушкине имеется несколько свидетельств, частью повторяющих одно другое, частью противоречивых, о том, будто в декабре 1825 г. Пушкин собирался нелегально съездить в Петербург, но ряд зловещих примет побудил его отказаться от своей рискованной затеи. Эти разрозненные упоминания до самого последнего времени не подвергались критическому анализу. Сообщение о несостоявшейся поездке поэта в Петербург принято было, так сказать, на веру всеми биографами Пушкина, с легкой руки канонизировавшего эту легенду П. В. Анненкова. Введя ее безоговорочно в основной фонд биографических сведений о Пушкине, Анненков усомнился только в мотивах возвращения Пушкина с дороги. „Приметы приметами, — замечал он, — а известная осмотрительность Пушкина, наступавшая у него почасту тотчас же за первым увлечением, играла тут тоже немаловажную роль. Она-то, вероятно, и повернула его назад, внушив ему мысль подождать более подробных известий об исходе петербургского дела“.1 Сам по себе этот факт ничего, по существу, не дополнял и не корректировал в политической биографии Пушкина. Легко можно допустить, совершенно вне зависимости от политических настроений Пушкина в эту пору, что напряженность политической атмосферы после внезапной смерти Александра I сделала для Пушкина еще тяжелее его михайловское уединение, и могла толкнуть его на рискованный поступок с целью узнать действительное положение дел. Но то или иное решение вопроса о намерении
362
Пушкина съездить в Петербург не сулило внести нечто принципиально новое в разрешение проблемы о взаимоотношениях Пушкина и декабристов.
Однако, за последние годы фонд свидетельских показаний обогатился рядом новых документов, благодаря которым спорный вопрос о несостоявшейся поездке Пушкина приобрел несколько неожиданную остроту. Новые материалы, как мы ниже убедимся, привели исследователей к очень смелым и ответственным выводам, диктующим необходимость пересмотра всего вопроса в целом.1
Первое печатное свидетельство о несостоявшейся поездке Пушкина исходило от Адама Мицкевича. В своих лекциях о славянской литературе, он передал рассказ о том, что в тревожные декабрьские дни, незадолго перед восстанием декабристов, Пушкин собрался нелегально проехать в Петербург, но ряд дурных предзнаменований побудил его, едва он успел выехать из усадьбы, повернуть обратно. „Autrement, — заключал Мицкевич, — il serait mort avec Rileiefe ou aurait fini sa carrière dans les mines de Sibérie“.2 Мицкевич не указывал источника этого рассказа, который, по предположению С. А. Соболевского, он должен был слышать от самого Пушкина.3
Уже после опубликования книги Мицкевича, М. И. Семевский в 1866 г. совершил научную поездку в Тригорское, где еще жили А. Н. Вульф, бар. Е. Н. Вревская и М. И. Осипова, младшая дочь П. А. Осиповой. Эта последняя, в числе иных воспоминаний о Пушкине, рассказала М. И. Семевскому следующее:
„Однажды, под вечер, зимой, сидели мы все в зале, чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал <из Петербурга повар> Арсений... Арсений рассказывал, что в Петербурге бунт, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно не помню. На другой день, слышим, — Пушкин быстро собрался в дорогу и поехал; но, доехав до погоста Врева, вернулся назад. Гораздо позднее мы узнали, что он отправился было в Петербург, но на пути заяц три раза перебежал ему дорогу, а при самом выезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку, а между тем подошло известие
363
о начавшихся в столицах арестах, что окончательно отбило в нем желание ехать туда...“1
Таким образом, с самого начала в повествовании о поездке Пушкина обозначились две противоречивые версии, из которых одна приурочивала несостоявшуюся поездку к преддекабрьским дням, а другая связывала намерение Пушкина уже с получением известия о восстании 14 декабря. Все последующие свидетельства представляли более или менее близкие вариации первой версии. Наиболее полное выражение она получила в воспоминаниях С. А. Соболевского.
„Вот еще рассказ... моего друга, — писал Соболевский, — не раз слышанный мною при посторонних лицах.
„Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний по вопросу о престолонаследии дошли до Михайловского около 10 декабря. Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда, но — как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта, у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер, сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот на пути в Тригорское заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц. Пушкин в досаде приезжает домой: ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец, повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь, в воротах встречается священник, который шел проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. «А вот каковы были бы последствия моей поездки, — прибавлял Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд и, следовательно, попал бы к Рылееву на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте, попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые».
„Об этом же обстоятельстве, — заключает Соболевский, — передает Мицкевич в своих лекциях о славянской литературе, и вероятно со слов Пушкина, с которым он часто виделся (Pisma Adama Mickiewicza, изд. 1860, стр. 293)“.2
364
Вслед за появлением статьи Соболевского весь рассказ этот без всяких оговорок, перепечатан был в книге М. П. Погодина.1 А затем рассказ Соболевского — Погодина подтвержден был и П. А. Вяземским, который в 1874 г. писал Я. К. Гроту: „О предполагаемой поездке Пушкина incognito в Петербург в дек. 25-го года верно рассказано Погодиным в книге его «Простая речь...» Так и я слыхал от Пушкина. Но сколько помнится, двух зайцев не было, а только один. А главное, что он бухнулся бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13-го на 14-е дек.: совершенно верно“.2
Наконец в несколько иной, но очень близкой редакции весь этот эпизод передан в воспоминаниях о Пушкине В. И. Даля, опубликованных только в 1899 г. Л. Н. Майковым.3 Намерение Пушкина съездить в Петербург Даль объяснял желанием поэта, встревоженного „темными и несвязными слухами“ о смерти Александра I и отречении цесаревича Константина, „узнать положительно, сколько правды в носящихся разнородных слухах, что делается у нас и что будет“. Разноречия в рассказе Даля, как и в других рассказах, заключаются, главным образом, в количестве зайцев и т. п. Более существенно, что Даль точно определяет срок, на который Пушкин собирался съездить в столицу, „рассчитав так, чтобы прибыть в Петербург поздно вечером и потом через сутки возвратиться“. Даль указывает и другой петербургский адрес для Пушкина: место Рылеева в его рассказе занимает один „из товарищей Пушкина по лицею, который кончил жалкое и бедственное поприще свое на другой же день“, т. е. очевидно либо И. И. Пущин, либо В. К. Кюхельбекер. Даль, впрочем, не имеет в виду и возможности участия Пушкина в восстании. „Прошу сообразить все обстоятельства эти, — заключает он, — и найти средства и доводы, которые бы могли оправдать Пушкина впоследствии по крайней мере от слишком естественного обвинения, что он приехал не без цели и знал о преступных замыслах своего товарища“. Иначе говоря, в понимании Даля эта поездка Пушкина отнюдь не связывалась с намерением его участвовать в восстании декабристов.
Этими немногими данными, частью, как мы убедились, противоречивыми, исчерпывались сведения о несостоявшейся поездке Пушкина в Петербург, пока новейшие исследователи не создали на их основе пышную легенду, с очевидной претензией на сенсационность.
365
2
В 1930 г. М. В. Нечкина опубликовала неизвестный дотоле отрывок из записок декабриста Н. И. Лорера. Со слов Л. С. Пушкина, Лорер рассказывал: „Александр Сергеевич был уже удален из Петербурга и жил в деревне родовой своей — Михайловском. Однажды он получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидаться там с Александром Сергеевичем. Не долго думая, пылкий поэт мигом собрался и поскакал в столицу. Недалеко от Михайловского попался ему на дороге поп, и Пушкин, будучи суеверен, сказал при сем: «Не будет добра» <и> вернулся в свой мирный уединенный уголок. Это было в 1825 году, и провидению угодно было осенить своим покровом нашего поэта. Он был спасен!“
Мы не будем пока заглядывать в научную лабораторию М. В. Нечкиной, а отметим только, что, сопоставляя это свидетельство с приведенной выше версией Соболевского — Погодина, она пришла к заключению о том, что Пущин писал Пушкину не из Москвы, а уже из Петербурга, куда вызывал его для участия в подготовлявшемся восстании.1 Гипотеза М. В. Нечкиной безоговорочно принята была Д. Д. Благим.2 Не нашел против нее возражений и Б. В. Казанский, в своем обзоре новейшей биографической литературы о Пушкине отметивший: „Важные подробности оказались выпущенными в прежних изданиях записок декабриста Лорера. Он сообщает, что Пущин, отправляясь из Москвы для участия в декабрьском восстании, вызывал в Петербург Пушкина. Это дает объяснение эпизоду неудачного выезда Пушкина из Михайловского 11—12 декабря, внушавшему недоумения“.3 Наконец, С. Я. Штрайх поспешил столь же безоговорочно ввести эту легенду в новое издание записок Пущина о Пушкине. В вводном очерке читаем: „Надо еще иметь в виду попытку Пушкина приехать в декабре 1825 г. в Петербург по вызову Пущина. Наиболее ценное свидетельство об этом — в записках декабриста Н. И. Лорера“.4
Таким образом, смелая догадка М. В. Нечкиной успела уже стать канонизованной. А еще несколько времени спустя, эта версия обросла новыми неожиданными подробностями.
366
Совсем недавно, А. М. Эфрос, на основании анализа рассказа Соболевского — Погодина и еще на основании того, что в декабристской графике Пушкина часто встречаются зарисовки Рылеева и Пущина, пришел к заключению, что Пущин, в бытность свою в январе 1825 г. в Михайловском, посвятил Пушкина в существование тайного общества и заручился его обязательством принять активное участие в восстании. Следствием этого и было его письмо к Пушкину, с указанием явки, данной в адрес Рылеева.1
Но и это еще не все. Во вновь найденном архиве хозяйственных и семейных бумаг Пушкина П. С. Попов обнаружил весьма любопытный документ — билет на пропуск из Тригорского в Петербург двух крепостных П. А. Осиповой. Экспертизой специалистов установлено, что это автограф Пушкина, стилизовавшего писарской почерк документов своего времени.2 Текст документа таков:
Билет
Сей дан села Тригорского людям: Алексею Хохлову росту 2 арш. 4 вер. волосы темнорусые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да Архипу Курочкину, росту 2 ар. 3½ в., волосы светлорусые, брови густые, глазом крив, ряб, лет 45, в удостоверение, что они точно посланы от меня в С.-Петербург по собственным моим надобностям и потому прошу господ командующих на заставах чинить им свободный пропуск, сего 1825 года, ноября 29 дня. Село Тригорское в Опоческом уезде.
Статская советница Прасковья Осипова.
Подчеркивая многозначительную дату этого документа, П. С. Попов замечает: „Можно предполагать, что через посылаемых в Петербург крепостных Осиповой Пушкин хотел снестись со своими друзьями-декабристами, чтобы быть в курсе дела заговора и всех политических событий“.3
В процессе обсуждения этого открытия в заседании московского филиала Пушкинской комиссии Академии Наук СССР, осторожное замечание П. С. Попова, будучи сопоставлено с рассказом Соболевского-Погодина, выросло в очень смелую и ответственную гипотезу. А именно, что под Алексеем Хохловым должен был скрываться сам Пушкин, намеревавшийся таким образом нелегально пробраться в Петербург.4
367
Суммируя все имеющиеся в нашем распоряжении материалы и выводы исследователей, получаем следующую схему:
В январе 1825 г. Пущин, в бытность свою в Михайловском, сообщил Пушкину о существовании тайного общества и заручился его обещанием активно участвовать в восстании.
29 ноября 1825 г. Пушкин, встревоженный неясными слухами о смерти Александра I и наступившем междуцарствии, собрался ехать в Петербург, по подложному, им же написанному, от лица П. А. Осиповой, билету на имя ее крепостного Алексея Хохлова.
Числа 10 декабря Пушкин тайно выехал в Петербург, но вернулся с дороги, смущенный дурными приметами. По одной версии, он ехал к Рылееву, по вызову Пущина, и, согласно заключению исследователей, должен был принять участие в восстании. По другой версии, он ехал к Пущину или Кюхельбекеру, с тем чтобы запастись сведениями и на другой день выехать обратно.
3
„Хоть Пушкин и не принадлежал к заговору, который приятели таили от него, — вспоминал П. А. Вяземский, — но он жил и раскалялся в этой жгучей и вулканической атмосфере“.1 Действительно, оставаясь в стороне от тайного общества, Пушкин подозревал его существование еще в Петербурге. С перемещением на юг подозрения эти должны были претвориться почти что в уверенность, благодаря тесному общению с В. Ф. Раевским и М. Ф. Орловым в Кишиневе и политическим дискуссиям в Каменке.2 Ссылка в Михайловское вырвала Пушкина из этой напряженной атмосферы, но, конечно, не могла усыпить его подозрений. Напротив, с еще большим вниманием должен был он присматриваться к Пущину, который, приехав в Михайловское, явился для ссыльного поэта первой и единственной связующей нитью со всем, чего он был лишен.
Рассказывая о своем посещении Пушкина в январе 1825 г., Пущин писал: „Незаметно коснулись опять подозрений на счет <тайного> общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом успокоившись, продолжал: «Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, — по многим
368
моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть“.1
Никто не обратил внимания на многозначительность этого умолчания Пущина, который на прямо поставленный другом вопрос и на взволнованное замечание Пушкина, что он не заслуживает доверия, ответил крепким поцелуем и примиряющим объятием. Пущин не высказался бы яснее даже в том случае, если бы прямо ответил Пушкину: „Да, тайное общество существует, но ты не должен быть его членом“.
Напомним, что это было далеко не первое „нападение“ Пушкина на Пущина в связи с подозрениями поэта на счет существования тайного общества. Ничто, казалось бы, не мешало Пущину и на этот раз отшутиться и рассеять подозрения Пушкина, как он уже неоднократно делал прежде. Пущин вспоминает, например, что после вступления его в тайное общество „Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю... он затруднял меня спросами и распросами, от которых я, как умел, отделывался...“ Или другой раз, когда Пушкин, по выражению Пущина, произвел на него „самое сильное нападение... по поводу общества“, повстречав его у Н. И. Тургенева на собрании сотрудников задуманного тогда политического журнала. „Мне и на этот раз, — заключает Пущин, — легко было без большого обмана доказать ему, что это совсем не собрание общества... и что я сам тут совершенно неожиданно“.2
Но в Михайловском Пущин не пожелал „отделываться“, а напротив того, своим красноречивым молчанием подтвердил подозрения Пушкина.3 Почему же Пущин внезапно решился посвятить своего друга в тайну, которую ревниво оберегал от него в течение многих лет?
369
Очень может быть, что внезапная откровенность Пущина вызвана была именно сознанием того, что Пушкин, накрепко запертый в деревне и стесненный в каждом своем поступке неотвязчивым и бдительным надзором начальства, все равно лишен был физической возможности принять какое-либо участие в подготовлявшихся событиях, и, стало-быть, теперь овладение тайной не угрожало его безопасности. Для того, чтобы оценить вероятность этой догадки, надо учесть, что из всех имевшихся у будущих декабристов мотивов к непринятию Пушкина в тайное общество, для Пущина, несомненно, доминирующим всегда было стремление уберечь поэта от опасности, связанной с участием в политическом заговоре. Недаром после смерти Пушкина он писал их общему лицейскому товарищу, И. В. Малиновскому: „Последняя могила Пушкина. Кажется если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если б я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России“.1
Итак, в январе 1825 г. Пущин признался Пушкину в существовании тайного общества. А. М. Эфрос проглядел в рассказе Пущина это признание и совершенно неосновательно замечает, что „Пущин ведет рассказ в том направлении, что попрежнему-де, несмотря на напор друга, он ни в чем ему не признался и его рвение охладил“.2 Совершенно не поняв красноречивого умолчания Пущина, А. М. Эфрос оказался вынужденным свою верную по существу догадку обосновать крайне неубедительными и более чем зыбкими соображениями о каком-то интимном характере пушкинских зарисовок Пущина и Рылеева и явно голословным утверждением, что к 1825 г. „недоверчивая настороженность“ заговорщиков по отношению к Пушкину „была уже в достаточной мере изжита“ и что Пущин „..увез с собой не просто чувство исполненного долга, но
370
и сознание того, что опальный друг, которого он так долго держал поодаль от заветного дела, теперь приобщен к нему“.1
Так или иначе, впрочем, А. М. Эфрос, хотя и не верным путем, но пришел к правильному заключению о том, что Пушкин узнал от Пущина о существовании тайного общества. Но от этого еще чрезвычайно далеко до утверждения, будто Пущин заручился согласием Пушкина участвовать в восстании. Между тем, А. М. Эфрос, безо всяких доказательств, заключает: „Знал ли Пушкин о готовящемся выступлении и должен ли он был сам принять в нем участие? — Видимо, да. После свидания с Пущиным в январе 1825 г. он был, повидимому, как бы на положении посвященного, сочувствующего, который был связан с заговором пока лишь нравственными обязательствами, но который должен был доказать, что достоин доверия, когда придет время действовать“.2
О предполагавшемся, якобы, участии Пушкина в восстании нам придется подробно говорить ниже, в связи с рассказом о письме к нему Пущина перед 14 декабря. Но и сейчас следует высказать два замечания, в корне подрывающие утверждение А. М. Эфроса. Прежде всего, мнимое желание Пущина непременно сделать друга участником восстания никак не вяжется с отмеченным выше всемерным стремлением Пущина уберечь Пушкина от опасности. Не решаясь втягивать Пушкина в подпольную борьбу, готовый подставить свою грудь навстречу „роковой пуле“ Дантеса, Пущин не мог бы решиться подставить грудь Пушкина под пули правительственных солдат и разделить с ним ответственность на случай неуспеха восстания.
Но утверждение А. М. Эфроса совершенно неправдоподобно еще и по другой причине. Дело в том, что в январе 1825 г. еще никто в Северном обществе о восстании не помышлял. И даже несколько месяцев спустя, когда вернувшийся из Киева С. П. Трубецкой сообщил о готовности Южного общества „начать действия“, К. Ф. Рылеев и Е. П. Оболенский вынуждены были признать, что в Северном обществе „дела в плохом положении“, и что они „ни на какое решительное действие не готовы по своей слабости“.3 Сам же Пущин, по свидетельству А. А. Бестужева, еще в мае 1825 г. „говорил, что начинать прежде
371
10 лет и подумать нельзя: что нет для того ни людей, ни средств“.1 Стало-быть, если поверить А. М. Эфросу, придется признать, что обещание участвовать в восстании, взятое Пущиным у Пушкина, явилось первым мероприятием Северного общества по подготовке к восстанию и тогда еще, когда сам Пущин считал возможным это восстание не менее, чем через 10 лет.
4
Известие о смерти Александра I получено было в Петербурге только 27 ноября. Петербург немедленно присягнул цесаревичу Константину. 29 ноября, т. е. в тот день, которым датирован отпускной билет крестьянам Осиповой, Пушкин едва ли мог уже знать об этом. Но само по себе новое царствование не предвещало никаких политических бурь, и, таким образом, у Пушкина не было никаких новых оснований стремиться в Петербург. Элементарная политическая осторожность должна была подсказать ему, что, рассчитывая на скорое освобождение в связи с переменой царствования, следует ждать этого освобождения в деревне, а не рисковать своим неповиновением сразу же навлечь на себя гнев нового императора.
Надо, впрочем, оговорить, что смерть Александра I издавна положена была в тайном обществе сигналом к началу действий. Однако событие это застало петербургских заговорщиков врасплох, совершенно неподготовленными. А вслед за тем успешно прошедшая присяга Константину родила в них даже своего рода „ликвидаторские“ настроения, вылившиеся в предварительное решение временно работу Общества прекратить. „В день присяги бывшему императору Константину Павловичу, — сообщал Е. П. Оболенский, — собрались мы у Рылеева... и, поздравляя друг друга с неожиданным для нас происшествием, мы сознались все в слабости наших сил и невозможности действовать сообразно цели нашей и расстались, не положив ничего решительного“.2 То же самое повторил и А. А. Бестужев, засвидетельствовавший, что „после разных толков, решили, чтобы всякое дело отложить по крайней мере на 2 года, а там, что покажут обстоятельства“.3
Если даже допустить, что каким-то невероятно счастливым случаем Пушкин узнал в конце ноября или в первых числах декабря (билет мог быть датирован задним числом) обо всем, происходящем в столице,4 то
372
чего ради он стал бы жестоко рисковать, чтобы очутиться в стоячем болоте, которое представляла собой политическая жизнь Петербурга в промежутке между присягой Константину и первыми слухами об его отречении, побудившими членов Северного общества спешно перестраивать ряды.
Уверенность петербургских заговорщиков в том, что Константин примет престол, пошатнулась только 9 или 10 декабря,1 когда и родилась идея восстания, приуроченного ко дню принесения новой присяги. А Пушкин, до которого слухи об отречении могли дойти еще позднее, в это время не сомневался в замещении престола Константином, с которым у него, как сказано, связывалась надежда на освобождение. И еще 4 декабря (т. е. через пять дней после „подделки“ билета) он писал П. А. Катенину: „Может быть, нынешняя перемена сблизит меня с моими друзьями. Как верный подданный, должен я конечно печалиться о смерти государя, но как поэт радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем, напоминают Генриха V. — К тому же он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом я надеюсь от него много хорошего“.
Но и помимо приведенных соображений все обстоятельства написания этого билета не связываются логически с предположением о намерении Пушкина самому его использовать. Если Пушкин изготовлял этот билет для себя, то, казалось бы, естественнее и проще ему было писать билет на имя собственных крестьян и самому же и подписать его, а не подделывать подпись П. А. Осиповой.2 П. С. Попов заключает, что он „понимал всю серьезность момента и никого не хотел делать ответственным за свой план...“3 В таком случае надо допустить, что Пушкин, оберегая от ответственности писаря, не побоялся сделать ответственной П. А. Осипову за свой крайне рискованный поступок: нелегальную поездку в мятежный Петербург по фальшивому документу. Эти соображения служат главным образом и к опровержению гипотезы М. А. Цявловского, предполагавшего, что „своим приездом в Петербург поэт хотел поставить друзей своих перед совершившимся фактом его смелого «самоосвобождения», которое они (в первую очередь, конечно, Карамзин и Жуковский) должны были так или иначе легализировать“.4 Но и при этом объяснении, конечно, несравненно более правдоподобном, тот риск, которому Пушкин должен был подвергать Осипову, не делается меньше.
373
Приметы, указанные в описании Алексея Хохлова (темнорусые волосы, голубые глаза), частью не противоречат „приметам“ Пушкина. В 1825 г. Пушкину было 26 лет, а не 29, но повидимому, он выглядел старше своих лет, чем и могла бы быть объяснена эта разница. Ксенофонт Полевой, впервые встретившийся с Пушкиным осенью 1826 г., по возвращении поэта из ссылки увидел его „с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывающими всю нижнюю часть его щек и подбородка...“1 На основании изучения прижизненных портретов и автопортретов Пушкина, современный исследователь высказал предположение, что Пушкин „отпустил бакенбарды после высылки из Одессы в Михайловское“.2 Эти бакенбарды находятся в резком противоречии с бритой бородой Алексея Хохлова. Но, однажды начав приписывать Пушкину свойства конспиратора, с равным успехом можно допустить и то, что, собираясь в опасный путь, он вознамерился изменить свою наружность и сбрить бакенбарды.3
Хуже обстоит дело с указанием о росте. Алексей Хохлов был ростом 2 арш. 31/2 верш., а Пушкин — 2 арш. 51/2 верш.4 Разница в 2 верш. должна была быть весьма ощутимой. Рост служил в те времена основной приметой, и не только любой чиновник, но и сам Пушкин не мог бы проглядеть эту разницу.5 В памяти современников запечатлелось, что Пушкин был чуть ниже среднего роста, а Алексей Хохлов должен был казаться уже маленького роста.
Каково же происхождение этого таинственного документа? Мы сейчас не беремся дать исчерпывающий ответ, ибо для этого требуется пристальное изучение будней Михайловского и Тригорского. По предположению Б. В. Томашевского, командировки в Петербург по разным хозяйственным делам дворовых Пушкина и Осиповой происходили систематически, по несколько раз в году, причем, в интересах экономии, они посылали своих людей по очереди. Это, конечно, не решает вопроса полностью, но отчасти объясняет возможность оформления Пушкиным очередной посылки в Петербург людей Осиповой.
374
М. А. Цявловский в книге „Рукою Пушкина“, как выше сказано, также отождествивший Алексея Хохлова с Пушкиным, заметил, что „о спутнике Пушкина, Архипе Курочкине, мы не имеем никаких сведений“. Между тем, уже упомянутая нами М. И. Осипова в 1866 г., в беседе с М. И. Семевским, вспоминая старожилов Михайловского и Тригорского, коротко знавших Пушкина, говорила: „Кто помнил и хорошо знал его, так это Петр и Архип, служившие при Александре Сергеевиче. Оба они умерли“.1 Напрашивается догадка, что это и есть Архип Курочкин, а Петр — тот самый кучер Пушкина, Петр, рассказы которого о поэте, в записи К. И. Тимофеева, были напечатаны еще в 1859 г.2 Впрочем, Петров и Архипов было так много, что отсюда рискованно делать какие-нибудь заключения.
5
Служа в Москве, И. И. Пущин 26 ноября 1825 г. подал прошение об отпуске в Петербург, куда ему удалось выехать только 5 декабря. На основании этих дат, и М. В. Нечкина и А. М. Эфрос согласно утверждают, что Пущина призывали в Петербург дела тайного общества. По недостаточно убедительным исчислениям М. В. Нечкиной, подача Пущиным прошения об отпуске пришлась как-раз на тот день, когда Москва узнала о смерти Александра I. „Ясно, — заключает М. В. Нечкина, — что из всех совершающихся событий И. Пущин делал определенный вывод: для тайного общества настало время решительных действий... Нет сомнений, что вопрос о неизбежности открытого выступления был ясен И. Пущину уже в это время“.3
Все это, конечно, совершенно не так. Дело в том, что Петербург о смерти Александра узнал только 27 ноября, а Москва, стало-быть, официально должна была узнать об этом не ранее 28—29 ноября. Но М. В. Нечкина совершенно убеждена в том, что фельдъегеря, сломя голову и загоняя лошадей скакавшие из Таганрога в Петербург, рискуя головой за каждую минуту промедления, задерживались в Москве, разбалтывая все, что они знали, что, таким образом, в Москве днем раньше, чем в Петербурге, узнали о смерти государя, что об этом тотчас стало известно Пущину и что Пущин немедленно побежал к начальству просить об отпуске.
Такой калейдоскоп событий едва ли возможен был в действительности. По крайней мере, Следственная комиссия, так же как и М. В. Нечкина подозревавшая скрытый смысл поездки Пущина, но, по всей вероятности, лучше М. В. Нечкиной ориентированная в обстоятельствах дела, в обвинительном акте по делу Пущина вынуждена была признать:
375
„В ноябре, когда еще в Москве не было известно о болезни покойного императора, подав прошение в отпуск по собственным делам, приехал сюда в <Петербург> за 6 дней до 14-го декабря“.1
Должно учесть и еще одно обстоятельство. Подав прошение об отпуске 26 ноября, Пущин выехал в Петербург, как сказано, только 5 декабря, несколько дней спустя после того как и Петербург и Москва присягнули Константину, и когда в Петербурге, как мы уже знаем, господствовали ликвидаторские настроения. А слухи об отречении от престола Константина Павловича стали известны Пущину только уже в Петербурге.2 Почему же для М. В. Нечкиной „нет сомнений“ в том, что Пущину в это время был уже ясен „вопрос о неизбежности открытого выступления“?3
Дело объясняется гораздо проще. Переведясь в декабре 1823 г. в Москву, Пущин ровно через год поехал в отпуск в Петербург, где жила вся его семья.4 В 1825 г. он намеревался поступить по примеру прошлого года, и 26 июля писал брату Михаилу из Москвы в Петербург: „Я располагаю нынешний год месяца на два поехать в Петербург — кажется можно сделать эту дебошу после беспрестанных занятий целый год“.5 Когда время отпуска приблизилось, 9 ноября, И. Пущин снова уведомил брата: „В начале декабря непременно буду — в письме невозможно всего высказать: откровенно признаюсь тебе, что твое удаление из Петербурга для меня больше чем когда-либо горестно... Я должен буду соображаться с твоими действиями и увидеть, что необходимость заставит предпринять“.6
Опуская последнюю фразу, М. В. Нечкина относит и это письмо к числу доказательств преднамеренности поездки Пущина в Петербург. Между тем, как-раз эта последняя фраза весьма красноречиво свидетельствует о том, что Пущин имел в виду отнюдь не дела тайного общества, а какие-то личные дела, скорее всего тяжелое материальное положение семьи Пущиных, которое распутывать должны были старшие братья. Ибо никак нельзя предположить, чтобы свою заговорщицкую деятельность И. Пущин мог в какой-то мере соображать с действиями брата Михаила, до приезда И. Пущина в Петербург не знавшего даже о существовании тайного общества.
376
Таким образом, письмо к Пушкину Пущина, отправленное, согласно свидетельству Н. И. Лорера, еще из Москвы, никак не могло иметь целью привлечение поэта к участию в восстании. Но М. В. Нечкина, очевидно, предвидя возможность возражений, пытается корректировать рассказчиков и высказывает предположение, что „Пущин писал об этом Пушкину не из Москвы, а из Петербурга“. Мотивируется это, опять-таки, весьма сомнительными арифметическими расчетами, построенными сплошь на предположительных датах. Не более убедителен также второй и последний довод М. В. Нечкиной. „Поддержание связи между восставшим Петербургом и сочувствующими заговору в других местах, — пишет она, — входит в план действий И. Пущина — он пишет и рассылает письма с извещением о начале действий“. Отсюда прямой вывод, что Пущин: „возможно и захотел, чтобы А. С. Пушкин не оставался чужд этому решительному моменту, и вызвал его письмом в Петербург“.
Но из всех, якобы, писавшихся и рассылавшихся Пущиным писем известно только одно его письмо в Москву к С. М. Семенову, в котором он извещал о решении выступить в день принесения новой присяги, добавляя в заключение: „Когда будете читать письмо, все будет кончено“. Семенов показал это письмо М. Ф. Орлову, М. Ф. Митькову и М. А. Фонвизину. По свидетельству последнего письмо было написано 11-го, а по свидетельству первого — даже 12 декабря, т. е. за день или два до восстания.1 Отправленное, очевидно, с верной оказией, письмо попало к адресату, конечно, уже много позднее 14 декабря. „Предварительного уведомления о восстании войск в Петербурге я ни от кого не получал, — показывал на следствии М. А. Фонвизин. — 19-го декабря в обеденное время Семенов показал мне письмо, полученное им от Пущина, в котором сей уведомляет его о намерении, не приглашая ни к помощи, ни к содействию“.2
Излишне доказывать, что письмо Пущина к Семенову не имело целью поддержание связи. Пущин не мог, конечно, отправляя его, рассчитывать на помощь московских заговорщиков, заведомо зная, что ими письмо будет получено уже после восстания. Письмо, стало-быть, послано было не для деловой связи, а только для информации о петербургских событиях. Ссылаться на это письмо в качестве примера, подтверждающего возможность вызова Пущиным Пушкина, таким образом, нельзя, и доводы М. В. Нечкиной в пользу того, что письмо Пущина к Пушкину было написано не из Москвы, а из Петербурга, оказываются несостоятельными. Если вообще верить рассказу Лорера, то нет решительно никаких
377
оснований сомневаться и в правильной передаче места отправления письма.1
А. М. Эфрос мобилизует новые доводы в пользу вызова Пушкина Пущиным для участия в восстании. Анализируя рассказ Соболевского, он недоумевает, как Пушкин мог решиться поехать в Петербург в это тревожное время с единственной целью повидать друзей. А. М. Эфрос игнорирует тот факт, что Пушкин, сидя в Михайловском, не знал о междуцарствии и о планах заговорщиков, а с воцарением Константина у него, как мы уже знаем, связывались самые радужные надежды.
По словам Соболевского, „Пушкин рассчитывал, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание“. Но А. М. Эфрос доказывает, что полицейский надзор „в эти тревожные дни перед выступлением 14 декабря был усилен, и Пушкин об этом как раз знал по рассказу сбежавшего с перепугу из столицы повара П. А. Осиповой Арсения, вернувшегося в Тригорское около 10 декабря и сообщившего, что в «Петербурге бунт... всюду разъезды и караулы — насилу выбрался за заставу»“.
Тут самое удивительное в том, что автор не разобрался в цитате, которую сам же так тщательно выписал. Арсений никак не мог вернуться в Тригорское 10 декабря, выехав из Петербурга четырьмя днями позднее, 14 декабря. Все дело в том, что Арсений вернулся уже после 14 декабря, иначе он не мог бы рассказывать, что „в Петербурге бунт“. А об усилении полицейского надзора после восстания можно почерпать сведения далеко не только из рассказа Арсения.
Что же касается деятельности полицейского аппарата в преддекабрьские дни, то о расхлябанности его можно судить уже по одному тому, что полиция вовсе проглядела многочисленные собрания заговорщиков, происходившие в разное время в разных концах города и систематически у Рылеева.
Мы позволим себе не останавливаться на дальнейших столь же неубедительных доводах А. М. Эфроса, для иллюстрации которых сошлемся еще, например, на последний его довод. А. М. Эфрос полагает чрезвычайно многознаменательным тот факт, что Пущин в своих записках о Пушкине вовсе обошел молчанием „всем известный“ рассказ о несостоявшейся поездке в Петербург. Сделал он это, по мнению А. М. Эфроса, умышленно, ибо бегство Пушкина с дороги и уклонение от выполнения обещания, данного Пущину, должны были набросить тень на политическую репутацию Пушкина. Однако, не трудно установить, что как-раз Пущин
378
никак не мог узнать этот „всем известный“ рассказ о поездке и бегстве Пушкина, будучи сразу после восстания заключен в Петропавловскую крепость и затем, непосредственно оттуда, отправлен на каторгу в Сибирь.
6
Приходится, таким образом, убедиться в том, что исследователям ни в какой мере не удалось доказать политический смысл письма Пущина к Пушкину. Да и с какой стати стал бы Пущин вызывать Пушкина для участия в восстании? За многие годы своей заговорщицкой деятельности Пущин, сколько известно, принял в тайное общество одного Рылеева! Известно, что даже в атмосфере лихорадочной мобилизации сил в дни, непосредственно предшествовавшие восстанию, лично Пущин шел на это чрезвычайно неохотно. Попытка его вовлечь в восстание полковника л.-гв. Финляндского полка А. Ф. Моллера вызвана была тем, что от поведения Моллера в значительной мере зависело участие или неучастие в восстании Финляндского полка. За несколько дней до восстания Пущин принял в общество полковника А. М. Булатова, командовавшего армейским полком, но, по старым связям, пользовавшегося широкой популярностью в гвардейских солдатских массах, вследствие чего Булатов даже намечался на роль одного из руководителей восстания. Равным образом, тоже после больших колебаний, Пущин, уже за два дня до выступления, решился открыться брату, Михаилу, который командовал хотя и небольшой, но самостоятельной воинской частью — конно-пионерным батальоном.
Очевидно, что, не желая подвергать лишних людей жестокому риску, Пущин остерегался вовлекать в заговор новых лиц и решался на это только в тех случаях, когда за спиной вновь принимаемого стояла реальная воинская сила, служившая лишней гирей на весах победы или поражения.
Но зачем мог понадобиться Пущину Пушкин, еще один „фрачник“ в рядах „мятежников 14 декабря“? Если в прежние годы Пущин успокаивал Пушкина тем, что своими революционными стихами „он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели“, то ведь 14 декабря восставшим было уже не до стихов, и дело решали не стихи, а оружие.
М. В. Нечкина пытается доказать, что „до вечера 13 декабря Пущин вовсе не думал о неизбежном поражении“. В подтверждение она ссылается на кипучую деятельность Пущина в декабрьские дни и на то, что „и сам Пущин в показаниях следствию определенно и ясно говорит о своем убеждении в необходимости восстания“.1 Действительно 6 мая 1826 г. Пущин показал: „Я был такого мнения, что должно действовать, услышав о надежде, которую имеют на некоторые полки“.2 Но из этого
379
показания еще вовсе не следует, чтобы Пущин верил в успех восстания. Точно так же рассуждали тогда очень многие петербургские заговорщики, вне зависимости от шансов на успех, понимавшие необходимость выступления, потому что другого такого случая не дождешься, и еще потому, что ножны были сломаны и отступать было поздно. „Мы мало уверены были в наших силах... — вспоминал Н. А. Бестужев. — Часто в разговорах наших сомнение насчет успеха выражалось очень положительно. Не менее того, мы видели необходимость действовать...“1 Столь же выразительны и воспоминания Е. П. Оболенского: „Не стану говорить о возможности успеха, едва ли кто из нас мог быть в этом убежден. Каждый надеялся на случай благоприятный, на то, что называется счастливою звездою; но, при всей невероятности успеха, каждый чувствовал, что обязан обществу исполнить свое назначение, и с этими убеждениями в неотразимой необходимости действовать каждый стал в ряды“.2
Вопреки всему этому, М. В. Нечкина убеждена в том, что Пущин верил в успех восстания и на основании этого считает вполне естественным его желание приобщить Пушкина к решительным событиям. Мы готовы были бы согласиться с М. В. Нечкиной, будь действительно доказан оптимизм Пущина в декабрьские дни. В таком случае не пришлось бы удивляться его стремлению к тому, чтобы в первых рядах восставших стал опальный великий поэт и друг, чтобы Пушкин вознесен был на гребне победоносной революции.
Но Пущин отнюдь не принадлежал к числу оптимистов. В подтверждение своей точки зрения М. В. Нечкина ссылается на его уже цитированную фразу в письме к Семенову: „когда будете читать письмо, все будет кончено“, свидетельствующую о вере Пущина в то, что восстание „одним ударом может все разрешить“. Восстание, само собою разумеется, должно было все разрешить, но в какую сторону — успеха или поражения — этого Пущин не знал или, во всяком случае, своих взглядов не высказал. На следствии он объяснял, что написал эту фразу потому, что „при отправлении письма пронесся слух о скором назначении дня присяги; в окончании же прибавил, что успех в руках бога“.3
Не надо ли это последнее замечание понимать в том смысле, что Пущин вынужден был возлагать надежду на бога, изверившись в людях и в материальных силах восстания?
380
Заговорщики вынуждены были идти ва-банк, потому что иного выхода у них не оставалось. Но можно с полной уверенностью сказать, что, при таких обстоятельствах, Пущин не стал бы требовать от Пушкина совершенно бесцельной жертвы, не мог рисковать головой Пушкина во имя того дела, от которого он вполне сознательно в течение многих лет держал Пушкина в стороне.
Существовало ли это письмо Пущина к Пушкину на самом деле, определенно сказать никогда не удастся. Если оно было получено Пушкиным, то он, конечно, уничтожил его после петербургских событий и ареста Пущина. Но даже в том случае, если Пущин действительно писал Пушкину о своем желании повидаться с ним в Петербурге, остается непонятным, почему это непременно надо ставить в связь с делами тайного общества.
„Ясно, что речь шла не о простом свидании друзей, — удостоверяет М. В. Нечкина, — такое свидание было в январе 1825 г., а вызвать опального Пушкина из деревни просто для дружеской встречи Пущин, явное дело, не мог“.1 Но то, что так ясно для М. В. Нечкиной, для нас остается далеко не ясным. „Для всякого человека, свободного от желания во что бы то ни стало отыскивать задние мысли там, где их нет, — замечает Г. Чулков, — совершенно ясно, что Пущин, уезжая из Москвы в Петербург после смерти Александра I, надеялся, что новые политические условия позволят Пушкину освободиться от деревенской ссылки и приехать в столицу. Никакого вызова Пушкина ко дню восстания в сообщении Лорера не имеется. Пущин просто свидетельствует, что он будет рад увидеться с Пушкиным, когда это будет возможно“.2
С этим заключением нельзя не согласиться. Остается только недоумевать, как М. В. Нечкина могла истолковать пожелание Пущина, ехавшего в столицу, „увидаться там с Александром Сергеевичем“, как вызов Пушкина в Петербург.
7
Итак, от всех сенсационных „открытий“ последних лет, в конечном итоге, не остается ровно ничего. Нам надлежит теперь разобраться только в правдоподобии первоначальной версии о несостоявшейся поездке Пушкина в Петербург.
Согласно версии Соболевского — Погодина Пушкин должен был приехать в Петербург поздним вечером 13 декабря. Зимняя дорога из Михайловского в Петербург занимала около полутора суток, если не считать задержек на станциях.3 На эти задержки надо накинуть еще сутки.
381
Стало-быть, Пушкин должен был выехать из Михайловского 11 утром.1 Как кажется, в это самое время Пушкин занят был „Графом Нулиным“. Из черновой рукописи видно, что поэма эта окончена 13 декабря, а в другом месте Пушкин отметил, что написал ее в два утра, т. е. 12 и 13 декабря.
„В конце 1825 года, — писал Пушкин в заметках о происхождении замысла „Графа Нулина“, — находился я в деревне. Перечитывая «Лукрецию», довольно слабую поэму Шекспира, я подумал, — что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.... Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть“.
Отсюда следует, что несостоявшаяся поездка Пушкина в Петербург приходится как-раз в промежутке между перечитыванием „Лукреции“, размышлениями о пародийном использовании шекспировской темы и созданием „Графа Нулина“. То есть, примерно, так: Пушкин перечитал „Лукрецию“, задумался было о пародийности этого сюжета, но стремление поехать в Петербург, где назревали крупнейшие политические события, оказалось сильнее его литературных замыслов. Он отложил перо и велел закладывать. Затем — пресловутые зайцы, заболевший кучер, духовное лицо... Встревоженный поэт возвращается обратно, садится за стол и в два утра пишет „Графа Нулина“.
Решение поехать в Петербург могло явиться у Пушкина лишь в результате величайшего душевного напряжения, в том случае, если бы он, например, действительно, уловил какие-либо слухи о готовящихся в Петербурге событиях. И психологически совершенно невероятно, чтобы это не нашедшее выхода душевное напряжение разрядилось „Графом Нулиным“. Пушкин сам ощущал и отметил противоречие между петербургскими событиями и его занятиями в это время. В отмеченных выше его заметках читаем: „Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. Гр. Нулин писан 13 и 14 декабря. Бывают странные сближения“.
14-е число, противоречащее датировке черновой рукописи, выставлено было Пушкиным, должно быть, для усиления драматичности сопоставления. Во всяком случае, совершенно очевидно, что до самого 14 декабря Пушкин решительно ничего не знал о подготовлявшихся в столице событиях и в мыслях не имел ехать в Петербург.
382
В пользу разбираемой версии говорит многократное повторение ее в воспоминаниях современников. Но, помимо того, что эту версию мы узнаем из вторых рук (а у Лорера из третьих), почти все повторения ее тесно связаны между собою. Соболевский ссылается на рассказ Мицкевича, Погодин заимствует полностью рассказ Соболевского, Вяземский ограничивается подтверждением рассказа Соболевского — Погодина. Все же они впервые услышали этот рассказ едва ли не от того же Льва Пушкина, со слов которого пересказал историю несостоявшейся поездки Пушкина Н. И. Лорер. Определенное указание на то, что именно Лев Пушкин занимался еще в 1826 г. популяризацией этого рассказа в Петербурге имеется в воспоминаниях И. П. Липранди, приехавшего в столицу в апреле 1826 г.
„Лев Сергеевич... — рассказывает Липранди, — на вопрос мой о брате сказал, что получил от него пресмешное письмо, в котором уведомляет, что, будто-бы, выезжая из дому, в воротах встретил попа и, не предчувствуя от сего добра, возвратился и пр.“ Липранди умалчивает о смысле и конечной цели этой поездки, однако его замечание: „Я посоветовал Льву Сергеевичу не рассказывать этого ...“ — вскрывает политическое содержание данного эпизода. Будь письмо только „пресмешным“, его не надо было-бы скрывать. Совершенно очевидно, что речь идет о той же поездке Пушкина „к декабристам“, известие о которой должно было произвести крайне невыгодное впечатление в тот самый момент, когда решалась дальнейшая судьба поэта, почему Липранди и советовал Льву Пушкину не разглашать содержания этого письма.
„Но, — заключает Липранди, — кажется, это было сделано уже не мне одному, потому что я слышал об этом и от других, конечно, с комментариями“.1 Отсюда с большою долею вероятия можно заключить, что и рассказы Соболевского — Вяземского восходят непосредственно к Льву Пушкину, сообщившему это известие, естественно, прежде всего ближайшим друзьям своим и своего брата. Очевидно отсюда еще и то, что уже тогда, в 1826 году, до возвращения Пушкина из ссылки, история эта стала обрастать фантастическими подробностями.
Необходимо учесть и очевидное наличие в этом рассказе элементов устной новеллы. Зайцы — обычный сюжет автобиографических рассказов Пушкина. Достаточно напомнить письмо его к жене из Симбирска от 14 сентября 1833 г.: „Опять я в Симбирске. Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Чорт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить. На третий станции стали закладывать лошадей — гляжу: нет ямщиков — один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился
383
я возвратиться и ехать другой дорогой; по этой на станциях везде по 6 лошадей, а почта ходит четыре раза в неделю. Повезли меня обратно — я заснул — просыпаюсь утром — что ж? не отъехал я и пяти верст. Гора — лошади не везут — около меня человек 25 мужиков. Черт знает, как бог помог — наконец взъехали мы, и я воротился в Симбирск. Дорого бы дал я, чтоб быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал“.
Близость обоих повествований столь очевидна, что не нуждается в комментариях.1
Рассказ М. И. Осиповой является, по существу, единственным свидетельским показанием. В отличие от всех прочих рассказчиков, она передает о том, чему сама была свидетельницей. И этот рассказ ее, по нашему мнению, заслуживает наибольшего доверия.
Ничего не зная о междуцарствии и о революционных планах заговорщиков, Пушкин первое известие о восстании получил от Арсения. Арсений выехал из Петербурга, повидимому, в самый день 14 декабря, прежде разгрома мятежников. Поэтому о бунте он рассказывал в настоящем времени („...в Петербурге бунт, всюду разъезды и караулы...“). Зная от Пущина о существовании тайного общества, Пушкин не мог сомневаться в том, кем организовано восстание („...говорил кое-что о существовании тайного общества...“). Не зная о том, что восстание уже подавлено, рисуя в своем воображении картины петербургского мятежа, возглавляемого его друзьями, Пушкин, естественно, мог мгновенно загореться желанием стать в ряды мятежников и разделить участь „друзей, братьев, товарищей“.
В таком случае, что же побудило Пушкина вернуться во-свояси? Это может быть объяснено по-разному. Какой-нибудь встречный проезжий из Петербурга мог сообщить ему о подавлении восстания. Сам он мог рассчитать в пути, что никак не поспеет во время, что та или иная развязка должна наступить прежде его приезда: Арсений, выехав из Петербурга 14 декабря, должен был вернуться в Тригорское числа 17-го, а Пушкин, выехав на следующий день, 18-го, добрался бы до Петербурга только 20 декабря. Может быть, и запоздалая осмотрительность побудила Пушкина отказаться от смелого намерения.
Но и вернувшись в Михайловское, Пушкин оставался всецело во власти декабрьских событий. Напряженное состояние его долго не
384
ослабевало, красноречивыми свидетелями чего служат его письма к Жуковскому, Дельвигу, Плетневу. После долгого молчания, во второй половине января, он объяснял Жуковскому: „Я не писал к тебе... потому что мне было не до себя“.
Сноски к стр. 361
1 П. В. Анненков, „А. С. Пушкин в Александровскую эпоху“, „Вестник Европы“, 1874, № 2, стр. 545.
Сноски к стр. 362
1 Ряд интересных замечаний на эту тему высказал Георгий Чулков в статье: „Ревнители пушкинской славы (по поводу некоторых статей в Пушкинском сборнике «Литературного Наследства»)“, „Красная Новь“, 1935, № 8, стр. 212—214.
2 „Pisma Adama Mickiewiecza“, изд. 1860, IX, стр. 293.
3 „Русский Архив“, 1870, стр. 1387.
Сноски к стр. 363
1 М. И. Семевский. „Прогулка в Тригорское“, „С.-Петербургские Ведомости“, 1866, № 157.
2 С. А. Соболевский. „Таинственные приметы в жизни Пушкина“, „Русский Архив“, 1870, стр.1386—1387.
Сноски к стр. 364
1 М. П. Погодин. „Простая речь о мудреных вещах“, М., 1873, стр. 178—179.
2 К. Я. Грот. „Пушкинский Лицей“, СПб., 1911, стр. 107; ср.: „Старина и Новизна“, кн. XIX, стр. 6—7.
3 Л. Майков. „Пушкин“, СПб., 1899, стр. 420—421.
Сноски к стр. 365
1 М. В. Нечкина. „О Пушкине, декабристах и их общих друзьях“, „Каторга и Ссылка“, 1930, № 4, стр. 20—24; ср.: „Записки декабриста Н. И. Лорера“, М., 1931, стр. 199, 414—416.
2 Д. Д. Благой. „Социология творчества Пушкина“, 1931, стр. 96.
3 Б. В. Казанский. „Разработка биографии Пушкина“, „Литературное Наследство“, № 16—18. М., 1934, стр. 1139.
4 И. И. Пущин. „Записки о Пушкине“. Статья и редакция С. Я. Штрайха, М., 1934, стр. 139—140.
Сноски к стр. 366
1 Абрам Эфрос. „Декабристы в рисунках Пушкина“, „Литературное Наследство“, № 16—18. М., 1934, стр. 928—935.
2 Установлено Л. Б. Модзалевским, к заключению которого присоединились Б. В. Томашевский, М. А. Цявловский, С. М. Бонди, Д. П. Якубович и др.
3 Павел Попов. „Новый архив А. С. Пушкина“, „Звенья“, т. III-IV, М., 1934, стр. 145—146.
4 М. Цявловский. „Пушкин — Хохлов“, „Литературная Газета“, 1934, № 31. Ср.: „Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты“, 1935, стр. 754—755, где эта догадка повторена М. А. Цявловским в категорической форме.
Сноски к стр. 367
1 „Старина и Новизна“, кн. VIII, стр. 42.
2 См.: Ю. Г. Оксман. „Пушкин в ссылке“, I. „Вечер в Кишиневе (из бумаг «первого декабриста» Ф. В. Раевского)“, „Литературное Наследство“, № 16—18, М., 1934; его же справки: „Орлов, М. Ф.“ и „Раевский, В. Ф.“, в „Путеводителе по Пушкину“, 1931; П. Е. Щеголев, „Первый декабрист В. Ф. Раевский“, в кн. „Декабристы“, 1926; С. Я. Гессен, „Пушкин в Каменке“, „Литературный Современник“, 1935, № 1.
Сноски к стр. 368
1 И. И. Пущин. „Записки о Пушкине и письма. Под ред. С. Я. Штрайха“, М., 1927, стр. 85. Интересно отметить, что то же самое, почти дословно, Пушкин повторил в 1827 г. А. Г. Муравьевой (в передаче ближайшего друга и единомышленника Пущина сибирской поры, И. Д. Якушкина): „Я очень хорошо понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество: я не стою этой чести“ (И. Д. Якушкин. „Записки“, М., 1905, стр. 52).
2 И. И. Пущин, назв. соч. стр. 77.
3 Следует оговорить, что еще в 1908 г. А. Л. Слонимский пришел к заключению, что в Михайловском Пущин посвятил Пушкина в существование тайного общества. Но это утверждение А. Л. Слонимского основывалось на ошибочном истолковании текста записок Пущина. Фразу этого последнего: „Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству...“, А. Л. Слонимский истолковал как признание Пущина о вступлении в тайное общество и на основании этого заключил: „В 1825 г. Пущин уже не боится прямо сообщить Пушкину о своей принадлежности к обществу“ (Александр Слонимский. „Пушкин и декабрьское движение“, в изд. соч. Пушкина, под ред. С. А. Венгерова, т. II, стр. 522—523). Между тем, фраза эта стоит в непосредственной связи с предыдущим абзацем: „Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея: потребовал объяснения, каким образом из артиллериста я преобразовался в судьи. Это было ему по сердцу, он гордился мною...“ Отсюда совершенно очевидно, что под „новым служением отечеству“ имелось в виду отнюдь не вступление Пущина в тайное общество, а его „судейство“, о котором Пушкин через несколько месяцев вспомнил в одном из исключенных вариантов „19 октября“:
...Ты, освятив тобой избранный сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан.
Подробно об этом см.: Б. В. Томашевский, „Из пушкинских рукописей“, „Литературное Наследство“, № 16—18, М., 1934.
Сноски к стр. 369
1 И. И. Пущин, назв. соч., стр. 133.
2 На этой же точке зрения остался и Георгий Чулков. Оспаривая основные положения статьи А. М. Эфроса, он не понял многозначительности умолчания И. И. Пущина и, перечисляя мотивы, побудившие его воздерживаться от принятия Пушкина в тайное общество, заключает: „Рассказ Пущина о <последнем> свидании с поэтом не прибавляет к этому ничего нового“ (Георгий Чулков. „Ревнители пушкинской славы“, „Красная Новь“, 1935, № 8, стр. 214). Равным образом и С. Я. Штрайх, в статье „Пущин и Пушкин“, не опроверг старую версию о пущинском умолчании (И. И. Пущин. „Записки о Пушкине“, М., 1934, стр. 137—139).
Сноски к стр. 370
1 А. М. Эфрос, назв. соч., стр. 934. Интимную осведомленность Пушкина в делах тайного общества автор мотивирует тем, что, судя по его зарисовкам начала января 1826 г., Пушкин знал об участии в заговоре Рылеева, Пущина, Трубецкого и др. тогда, когда будто бы об этом еще не было никаких сведений в печати. На самом деле все оригиналы пушкинских портретов значатся в первом списке „изобличенных зачинщиков“, опубликованном в „Русском Инвалиде“ еще 29 декабря 1825 г. Подробно см. в нашей рецензии на статью А. М. Эфроса в изд. „Пушкин, Временник Пушкинской комиссии Академий Наук СССР“, I, стр. 348—351.
2 А. М. Эфрос, назв. соч., стр. 935.
3 „Восстание декабристов. Материалы“, Центрархив, т. I, 1925, стр. 179—180 (показание К. Ф. Рылеева).
Сноски к стр. 371
1 Там же, стр. 444 (показание А. А. Бестужева).
2 Там же, стр. 245.
3 Там же, стр. 436.
4 Билет датирован 29-м ноября, а 30-го ноября Пушкин отправил тому же А. А. Бестужеву письмо, из которого явствует его полное неведение о той политической буре, в которую попал адресат: „...радуюсь и твоим занятиям. Изучение новейших языков должно в наше время заменить латинский и греческий... Ты едешь в Москву; поговори там с Вяземским о журнале...“ и т. д.
Сноски к стр. 372
1 „Восстание декабристов,“ т. I, стр. 245 (показание Е. П. Оболенского). Ср. там же, стр. 64, в показании С. П. Трубецкого, утверждавшего, что еще через несколько дней после присяги Константину Рылеев и он настолько были уверены в воцарении цесаревича, что думали закрыть Общество.
2 Подделка Пушкиным также и подписи П. А. Осиповой установлена в самое последнее время Л. Б. Модзалевским и Б. В. Томашевским.
3 П. С. Попов, назв. соч., стр. 146.
4 М. А. Цявловский. „Пушкин — Хохлов“, „Литературная Газета“, 1934, № 31.
Сноски к стр. 373
1 К. Полевой. „Записки“, СПб., 1888, стр. 198.
2 Б. Борский. „Иконография Пушкина до портретов Кипренского и Тропинина“, „Литературное Наследство“, № 16—18, М., 1934, стр. 967.
3 Впрочем, петербургские полицейские власти знали как-раз безбородого Пушкина. Таким же он был изображен и на опубликованных к тому времени портретах. Так что, казалось бы, бакенбарды как-раз и удовлетворили бы требованиям конспирации.
4 Художник Г. Г. Чернецов на эскизе портрета Пушкина для картины „Парад на Марсовом поле“ записал: „Александр Сергеевич Пушкин, рисовано с натуры 1832-го года Апреля 15, ростом в 2 арш. 5 верш. с половиной“ (С. А. Венгеров. „Чернецовская галлерея русских деятелей 1830-х годов.“, „Нива“, 1914, № 25, стр. 494), Ср. в воспоминаниях Л. С. Пушкина: „...ростом он был мал (в нем было с небольшим 5 вершков)“ (Л. Майков. „Пушкин“, СПб., 1899, стр. 9).
5 Эти соображения любезно сообщены Б. В. Томашевским.
Сноски к стр. 374
1 „С.-Петербургские Ведомости“, 1866, № 157.
2 „Журнал Мин. народн. просвещения“, 1859, т. 103, стр. 144—156.
3 М. В. Нечкина, назв. соч., стр. 22.
Сноски к стр. 375
1 Следственное дело И. И. Пущина, „Восстание декабристов“, т. II, 1926, стр. 236—237.
2 „Восстание декабристов“, II, стр. 237.
3 Сам Пущин показывал на следствии: „Никакого намерения я не мог иметь, потому что 30-го ноября, по получении известия об учиненной в Петербурге присяге Константину Павловичу, в Москве также присягнули ему, а я отправился 5-го декабря“ („Восстание декабристов“, II, стр. 227).
4 „Имея здесь родных — отца, мать, сестер и братьев, — объяснял Пущин, — я приехал сюда для свидания с ними, как и прошлого 824-го года я был в декабре месяце здесь в Петербурге на 28 дней“ (там же).
5 И. И. Пущин. „Записки о Пушкине“, стр. 143.
6 Там же.
Сноски к стр. 376
1 В обвинительном акте по делу Пущина сказано: „За два дни до 14-го декабря Пущин писал в Москву к Семенову...“ („Восстание декабристов“, т. II, стр. 237).
2 „Восстание декабристов“, т. II, стр. 216, 217, 233; т. III, стр. 64, 74, 75, 81. Курсив мой. С. Г.
Сноски к стр. 377
1 Следует, однако, оговорить, что воспоминания Н. И. Лорера вообще отнюдь не отличаются непогрешимой точностью и потому не заслуживают абсолютного доверия. В частности, в других воспоминаниях своих о Пушкине Лорер допускает много грубейших ошибок, утверждая, например, что „многие из своих повестей Пушкин, под именем Белкина, написал в Каменке“ (Н. И. Лорер, назв. соч., стр. 140).
Сноски к стр. 378
1 М. В. Нечкина, назв. соч., стр. 23.
2 „Восстание декабристов“, т. II, стр. 227.
Сноски к стр. 379
1 „Воспоминания Бестужевых“. Под редакцией М. К. Азадовского и И. М. Троцкого. М., 1931, стр. 82.
2 „Воспоминания кн. Е. П. Оболенского“, „Общественные движения в России в первую четверть XIX в.“, СПб., 1905, стр. 259. А. Е. Розен вспоминал, что Рылеев говорил ему: „Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать“ (А. Е. Розен. „Записки декабриста“, СПб., 1907, стр. 63).
3 „Восстание декабристов“, т. II, стр. 217. Курсив мой. С. Г.
Сноски к стр. 380
1 М. В. Нечкина, назв. соч., стр. 23.
2 Георгий Чулков, назв. соч., стр. 213.
3 А. И. Тургенев, отвозивший тело Пушкина в Святогорский монастырь, выехал из Петербурга 3 февраля в полночь. 4 февраля, к 9 часам вечера, он приехал в Псков. Пробыв там 4 часа, он выехал в 1 час пополуночи на Остров и в 3 часа пополудни, 5 февраля, прибыл в Тригорское. Таким образом, путь от Петербурга до Пскова занял 21 час, от Пскова до Тригорского — 14 часов, а всего 35 часов.
Сноски к стр. 381
1 По Соболевскому тоже выходит, что Пушкин мог выехать не ранее 11-го, так как только „около 10 декабря“ он узнал о событиях, побудивших его к этой поездке.
Сноски к стр. 382
1 И. П. Липранди. „Из дневника и воспоминаний“, „Русский Архив“, 1866, стб.1488.
Сноски к стр. 383
1 Ср. в письме Пушкина к жене от 2 октября 1833 г. из Болдина: „Въехав в границы Болдинские, встретил я попов, и так же озлился на них, как на Симбирского зайца“. Тот же заяц всплывает еще раз в рассказе писательницы Т. Толычевой (Е. В. Новосильцевой), болдинской соседки Пушкина. В 1830 г., приглашенный к обеду Пушкин оправдывался в опоздании: „Я выехал из дому и был уже недалеко отсюда, когда проклятый заяц пробежал поперек дороги. Ведь вы знаете, что я юродивый: вернулся домой, вышел из коляски, а потом сел в нее опять и приехал“ („Русский Архив“, 1877, II, стр. 99).