Аронсон М. И. "Конрад Валленрод" и "Полтава": (К вопросу о Пушкине и московских любомудрах 20-х—30-х годов) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936. — [Вып.] 2. — С. 43—56.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v36/v36-043-.htm

- 43 -

М. АРОНСОН

„КОНРАД ВАЛЛЕНРОД“ и „ПОЛТАВА“

(К вопросу о Пушкине московских любомудрах 20-х—30-х годов)

Об общественном либерализме московских любомудров 20-х годов почему-то принято говорить иронически. Их охотно представляют в качестве мечтателей, витающих в сугубо отвлеченных сферах, в качестве мыслителей, стремящихся воплотить идеалы истины, добра и красоты, в качестве „архивных юношей, по всему проводящих свой философский контроль“. Их общественная позиция до такой степени не входила в концепцию русского любомудрия, принятую старой буржуазной историографией, что даже жандармские доносы на сотрудников „Московского Вестника“, аттестующие их, в частности Шевырева, „истинно бешеными либералами“ прокламировались как „извет“ на „Московский Вестник“ и его сотрудников.1 Другой донос, в котором Соболевский, Титов, Шевырев, Рожалин и др. фигурируют как „проникнутые дурным духом,2 просто прошел без внимания. Третий донос, где Шевырев помещен в ряды московских „отчаянных юношей“, „исповедующих правила якобинства“,3 тоже был почему-то пропущен. Между тем сохранились еще более яркие документы самих лиц этого круга. Вспомним известный рассказ Кошелева о вечере, проведенном в декабре 1824 г. с Рылеевым, Пущиным и Оболенским: „Рылеев читал свои патриотические думы, а все свободно говорили о необходимости d’en finir avec ce gouvernement. Этот вечер произвел на меня самое сильное впечатление; и я на другой же день утром сообщил все слышанное Ив. Киреевскому, и с ним вместе мы отправились к Дм. Веневитинову, у которого жил тогда Рожалин... Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления. Вследствие этого мы с особенною жадностью налегли на сочинения Бенжамена Констана, Рое-Коллара и других

- 44 -

французских политических писателей; и на время немецкая философия сошла у нас с первого плана“.1 Самая ликвидация кружка любомудров после 14 декабря была вызвана не только страхом полицейского вмешательства, но и тем, что „политические события сосредоточивали на себе все наше внимание“.2

Декабристы были раздавлены, но декабристские настроения существовали еще очень долго. Особенно долго держались они в Москве. Сунгуров, личность не вполне ясная, в своих попытках организовать революционный кружок прямо ссылается на декабристов, а московские студенты, по воспоминаниям Костенецкого, все насквозь проникнуты были конституционными настроениями. Любопытно, что в процессе следствия по этому делу конституционалисты оказались даже среди членов следственной комиссии. Так, московский гражданский губернатор Небольсин говорил арестованным юношам: „Мы все таких же мыслей, как и вы, об нашем образе правления; да что же делать? Нас еще немного...3 Этот либерализм Москвы внушал в Петербурге немалое беспокойство. „Каждая муха в Москве является здесь слоном“, — отметил по одному поводу П. П. Новосильцов.4

Быть в эти годы „благомыслящим“, иметь „благородный образ мыслей“ значило в сущности быть либералом. В своей записке „О народном воспитании“ Пушкин прямо отмечает, что либеральные идеи в 20-х годах были „необходимой вывеской хорошего воспитания“.

От Николая I ждали широких преобразований, потому что иначе вставал призрак народной революции. В октябре 1827 г. Погодин записал в свой дневник: „Толковал с Сеймондом об ужасном состоянии государства, о всеобщей бедности дворянства, купечества. Гроза крестьян. Неутешительная перспектива! Говорил с Шевыревым об этом. Ну, если вследствие государственных переворотов состояния сравняются, и я...5

И действительно, в первое пятилетие своего царствования Николай, повидимому, готов был на некоторые реформы. Едва разделавшись с восстанием, он создает особый секретный комитет, который должен выработать проект реорганизации всего государственного управления и проект „дополнительного закона о состояниях“.

- 45 -

Весною 1830 г. в Государственный Совет был внесен выработанный проект „дополнительного закона о состояниях“, но он встретил, как и следовало ожидать, жестокий отпор главным образом в части, касающейся освобождения крестьян.

Дело затягивалось, вспыхнувшая июльская революция во Франции затянула его еще больше, а последующие события в России (подавленные польское восстание и бунт в военных поселениях) положили конец всяким расчетам на реформаторскую деятельность Николая I.

С реформами, как таковыми, ничего не вышло. И все же слухи о них, несмотря на секретность „комитета 6 декабря 1826 года“, время от времени проникали в общество, — неясные, темные, но многообещающие.

„Правительство действует, или намерено действовать в смысле Европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы“, писал Пушкин Вяземскому 16 марта 1830 г.1 „Николай великодушен! — отзывался Погодин. — Дай бог ему счастья и хороших помощников! — Говорят о больших преобразованиях, уничтожении чинов и проч. — но все это слухи, хотя и достоверные, да без подробностей“.2

Иллюзии и Пушкина и Погодина были необычайно симптоматичны. Вместе с ними (правда, не надолго) едва ли не вся передовая общественность поддается этим темным, но многообещающим слухам, верит в возможность какой-то „революции сверху“, окружает личность Николая I ореолом большого государственного ума, ореолом царя-преобразователя. Николай ассоциируется с Петром. Характерно, что никогда в русской литературе не мелькало так часто имя Петра, как в пятилетие 1826—1830 гг. Редкий писатель, имеющий историческое чутье, не откликнулся на эту петровскую тему, в сущности тему преобразования России. Пушкин пишет „Полтаву“ и „Стансы“ („В надежде славы и добра...“), прозрачно сопоставляя Петра с Николаем, Погодин создает трагедию „Петр I“ с явными намеками на современность,3 Кошелев пишет какое-то историческое сочинение о Петре, Киреевский размышляет о нем в „Царицынских ночах“, Шевырев дает его в „Петрограде“.

Еще больше спорили о Петре в московских гостиных того времени. „На чем же основываются те, которые обвиняют Петра, утверждая, будто он дал ложное направление образованности нашей, заимствуя ее из просвещенной Европы, а не развивая изнутри нашего быта? Эти обвинители великого создателя новой России с некоторого времени распространились

- 46 -

у нас более, чем когда-либо...“ писал Киреевский в „Европейце“, отвечая печатно на устные, домашние разговоры.1

Тема Петра в ее разнообразных значениях („революция сверху“ или „Россия и Европа“) — это большая общественная тема того времени и, несмотря на различные ее трактовки, единая тема преобразования России. Это единый комплекс проблем, выдвинутых самой жизнью после разгрома декабризма, и в течение нескольких лет даже представители будущего славянофильства были, в сущности, во власти декабристских настроений. В условиях подавленной революции кукольная комедия николаевских реформ ускорила, однако, переход некоторых деятелей дворянской оппозиционной общественности 20-х годов на новые идеологические позиции. Весь этот процесс отчетливо виден на эволюции политических настроений любомудров, группировавшихся в 1827—1828 гг. вокруг „Московского Вестника“.

Вскоре после закрытия „Европейца“ П. Я. Чаадаев написал от имени И. В. Киреевского большое объяснительное письмо к Бенкендорфу, в котором показал очень характерную эволюцию его взглядов: Киреевский, сначала — законченный декабрист, позднее, отказавшись от острых политических требований конституционной формы правления, как требований европейских, развертывает славянофильскую программу общественных преобразований, в которой самые существенные элементы идут не далее пожелания об освобождении крестьян, о реформах в области народного образования и судопроизводства, да еще о православной церкви, общественное внимание к которой, по Киреевскому, явно недостаточно.2

Политический либерализм Шевырева можно проследить, начиная с 1825 г. В этом году, может быть даже под влияниям посещения Москвы Рылеевым, он написал свое „Я есмь“, своеобразный гимн самоутверждению личности в природе и обществе, в котором явно намекает на конституцию:

Сим гласом держится святая прав свобода!
Я есмь! гремит в устах народа
Перед престолами царей,
И чтут цари в законе строгом
Сей глас благословенный богом.3

В 1828 г., на одном ужине в честь Мицкевича, Шевырев читает какие-то стихи, из которых сохранилась одна весьма показательная цитата: „Самодержавья скиптр железный перекуем в кинжал свободы“.4

- 47 -

В 1830 г. его дневник переполнен размышлениями о конституции. Он переписывает туда конституцию Июльской революции, не соглашаясь с нею только в пункте об отделении церкви от государства: „когда ослабла религия, ослабли <в Риме> и связи Форума. Свобода не мешает гласу бога; напротив, в устах его она гремит громом“ (запись 26 августа 1830 г.). Впрочем, в религиозных вопросах он проповедует терпимость, даже в этой черте не уклоняясь от такого, например, документа, как конституция Никиты Муравьева. Он подыскивает русские слова для обозначения парламента. „У нас для сената представительного есть прекрасное слово мир <„міръ“>, существующее у простых крестьян“ (запись 11 сентября 1830 г.). Тогда же он пишет стихотворение „Форум“, напечатанное много позже и в значительно смягченной редакции, а в рукописи звучащее как траурный плач по демократии древнего мира:

Распаялись связи мира:
Вольный Форум пал во прах;
Тяжко возлегла порфира
На его святых костях...

и далее:

Так прияли ж от отцов
Благороднейшую кровь
Недостойные потомки.1

Тогда же он пишет свою трагедию „Ромул“, широко развернувшую его конституционные взгляды, а весной 1831 г. уже решительно расписывается под конституционной монархией: „Русская конституционная хартия, которую некогда даст Второй Петр Великий, будет именоваться: «Царь»“.2

Все это производит впечатление, что Шевырев пришел к конституционным идеям откуда-то слева, может быть, даже от республиканских настроений, и в последней записи дневника готов примириться с существованием царя. К этому же приводят и некоторые сторонние соображения. Вся полемика тех лет о том, были ли варяги призваны в Россию, или они ее завоевали, была в сущности спором о моральных основах русского самодержавия. „В новом мире, — писал Шевырев в дневнике 8 декабря 1830 г., — государства основались завоеванием, почему господствовало монархическое правление; в древнем же мире государства основались естественно — почему преимущес<твенно> республика“. Естественная форма правления, по Шевыреву, оказывается, — республиканская, а самый вопрос о естественной форме правления отзывается Руссо, „Le contrat social“ которого он, кстати, и читал в это время. Отметим также, что, примиряясь с неизбежностью русской монархии, он при этом явно надеется на последующее

- 48 -

самоотречение царя. „Основание оной <России> есть символ всей России и первое доказательство, что самодержавием она будет образована. Славяне призвали Норманнов дать им порядок — и Норманны им дадут его: тогда сами сложат с себя власть уже ненужную“ (Дневник, запись 20 января 1832 г.).

В 1830—1831 годах, в годы основательного пересмотра своих взглядов, Шевырев приходит к примирению с Николаем и даже, более того, откладывает первое и основное требование, конституционность монархии, до пришествия некоего „Второго Петра Великого“. В 1831 г. стало уже очевидно, что Николай этим „Вторым Петром Великим“ не будет.

Судьба конституционных устремлений Шевырева, заимствованных у Северного Общества и выродившихся в примирение с самодержавием под флагом славянофильских исторических изысканий о норманнах и их назначении и со всеми беспочвенными мечтами о будущем самоотречении царя, — это характерная судьба всякой революционной идеи в руках реформизма, вырождение революционной идеологии, оторванной от революционной тактики.

Конституция, — это не единственное, что взял Шевырев у декабристов из Северного Общества. Мы найдем у него и требование свободы книгопечатания, имеющее себе параллель в § 17 муравьевской конституции, и требования освобождения крестьян, восходящие к § 16, и мечты о гражданском равноправии с тем же смешением бюрократической и сословной иерархии, как и в § 32 той же конституции.

Изменилось только основное — изменилась революционная тактика. „Во многих кружках упорно продолжают анализировать причины, возбудившие взрыв 14 декабря“, писал в одном из своих донесений М. Я. Фон-Фок.1 К чему же приводил этот анализ подавленной революции? Об этом есть ясные и точные воспоминания Герцена: „всякий добросовестно мыслящий видел ужасное последствие полного разрыва народной России с Россией объевропеизованной“.2 Корни славянофильства и западничества уходят к декабристам, к вопросу о дальнейших путях развития России, к вопросу о судьбах русской революции, и не может быть никаких сомнений в том, что́ именно понималось под тем или иным путем развития России. Для Шевырева путь европейский был путем революции снизу. „Наш путь, — писал он Погодину 27 октября 1829 года, — не путь крови (как французский), а путь труда, терпения, путь Христов“.3 „Одною из главных черт Истории Карамзина, — записал он в дневнике 22 июня 1830 г., — служит то, что он хотел Историю России представить совершенно Историею Европейского государства. Этой чертой Карамзин отражал направление века Александрова, когда Россию хотели выставить

- 49 -

совершенно во всех отношениях Европейскою, направление, кончившееся 14-м декабря. Этот взгляд на Россию, как на совершенно Европейское государство, есть в России общий и вредный. Мы таки думаем, что мы Европейцы по роду и образованию. Надо переменить этот образ мыслей и скромно показать, что мы Азиатцы, преобразованные в Европейцев. Тогда только извинится медленность нашего образования“.1 Многочисленные исторические реминисценции расшифровывают эту специфичность России еще полнее. Особенность России в том, что норманны были призваны образовать Россию, и вся русская история, особенно же личность Петра I, приводит Шевырева к убеждению, что самодержавие с этим успешно справляется. „Идея Геркулеса есть сила физическая, в высшей степени одушевленная любовью к благу человечества. Геркулес — деспот, но деспот, заключающий в себе идеал человека. Геркулес (или Геркулесы) непременно существовали в то время, когда общество человеческое еще не было устроено, когда людям нужна была палица, да страхом водворятся добродетели. Деспот, одушевленный благом человечества, есть бог воплощенный. Такие деспоты не только вредны, но необходимы.2 У нас такой Геркулес был Петр... Петр и Геркулес — одно явление. Геркулес водворяет человечество в людях; Петр водворяет Европейство (т. е. образованное человечество) в Россиянах. Оба — деспоты; оба — боги воплощенные“.3

Отсюда — вывод, решение вопроса о русской революции: „В России должно делать заговоры не с народом против царя, а с царем против народа, ибо в народе главное препятствие к образованию, а в царях всегда есть желание оного по толчку, данному Петром Великим, несмотря на немногие уклонения“.4 „Союз с царем против народа“ следует дополнить тою конкретной ролью, которая во имя дальнейшего политического и культурного преобразования России ложится на русское образованное общество. „...Поелику все коренные постановления государства тесно сопряжены с корнем жизни народа и его обычаями, — записывает он в дневнике 2 ноября, повидимому 1830 г., — то такую перемену произвести бы не вдруг, а поставить ее впереди, дабы подрастающие поколения могли воспитываться и выростать под влиянием будущего закона“.5 Отсюда у Шевырева, как и Киреевского и других любомудров, вырастает

- 50 -

понимание литературы уже не только как искусства, но и как важного участка народного просвещения, как орудия пропаганды культуры. Отсюда „всякому из нас по частям должно продолжать дело Петра и потом еще приготовлять Россию и к обратному шагу, т. е. возвращать Русских к Русскому“.1 Литература мобилизуется для решения реформистских задач славянофилов.

Так идет на примирение с Николаем этот декабрист, опоздавший родиться. Так идеология Северного Общества, отказываясь от революционной тактики, превращается в реформистскую идеологию раннего славянофильства. Если славянофильство на рубеже 20-х—30-х годов по существу было движением реформистским, то силою вещей в процессе роста капитализма, в процессе обострения борьбы за революционную идеологию славянофилы, в частности Шевырев,2 превращаются уже в 40-х годах в орудие контрреволюционное, прикрывая подлинный исторический смысл своей позиции сложной религиозной, философской и исторической аргументацией. Впрочем, сами они хорошо сознавали исторический смысл своих теорий. Недаром Погодин записал у себя в дневнике в 1844 г., когда московский попечитель граф Строганов не пропускал к печати сочувственных статей о курсе лекций Шевырева по древней русской литературе (все, казалось бы, чисто академические вопросы!): „Ну, что значат его <гр. Строганова. М. А.> действия? Готовит ли он революцию для Александра Николаевича и не хочет, чтобы кто-нибудь делал, что мог, для ее предупреждения?“3 Вот реальный исторический смысл славянофильства 40-х годов!

Такова была эволюция политических взглядов любомудров. Я вынужден был остановиться на ней столь подробно, хотя для моей непосредственной темы важен один небольшой этап этой эволюции, так как в нашей науке до сих пор существует мнение, что „мистическая завеса шеллингианства позволяла им <любомудрам> не видеть торжества политической реакции в эпоху капитуляции дворянской интеллигенции перед

- 51 -

правительством Николая I“.1 Я не мог подойти непосредственно к нужному мне этапу этой эволюции, так как, вырванный из целого, он показался бы висящим в воздухе.

Раннее славянофильство, как это видно из всех приведенных материалов, зародилось не раньше самого перелома 20-х и 30-х годов. Наиболее ранние реформистские высказывания Шевырева датируются 1829 г. Еще в 1828 г., как мы имели уже случай показать, Шевырев был настроен весьма радикально.

Каковы же были настроения любомудров, предшествовавшие реформизму? Как пережили любомудры первые годы нового царствования, — казни и ссылки декабристов, жандармский произвол вновь учрежденного III Отделения, широко развернутый шпионаж, тайный надзор, — все новые условия общественной жизни после подавленной революции?

В дневнике Погодина имеется запись от 23 июля 1826 г., неоднократно цитировавшаяся, но как-то до конца не раскрытая. „Приехал Веневитинов, — записал Погодин, — говорили об осужденных <декабристах>. Все жены едут на каторгу. Это делает честь веку. Да иначе и быть не могло. У Веневитинова теперь такой план, который у меня был некогда. Служить, выслуживаться, быть загадкою, чтоб, наконец, выслужившись, занять значительное место и иметь больший круг действий. Это план Сикста V“.

Запись эта раскрывает очень многое. Еще год назад, в 1825 г., Веневитинов готовился к открытым уличным схваткам, учился фехтованию и верховой езде, горел желанием принести себя в жертву на алтарь отечества и т. д.2 Как ни наивны были эти революционные порывы Веневитинова, они достаточно ярко рисуют любомудров до момента восстания. После же восстания и его разгрома Веневитинов выступает с новым планом, — „планом Сикста V“. Сын бедного садовника, мелкий монастырский служка, проложивший дорогу к папскому престолу лестью, интригами, а главное 15-летним притворством, тщательной маскировкой подлинных своих намерений, — вот пример, которому хотел следовать Веневитинов. Революционный романтизм любомудров мог, надо думать, вызвать к жизни идею подобного общественного поведения. „Служить, выслуживаться, быть загадкою, чтоб, наконец, выслужившись, занять значительное место и иметь больший круг действий“, т. е. начать выполнение глубоко таимых замыслов. В 1826 г. Веневитинов ходил по Москве кардиналом Монтальто с его изречением „грехом сотворю плод добрый“, и это был не случайный образ во второй половине 20-х годов. Таким же кардиналом Монтальто ходил по Москве, повидимому, и Шевырев: недаром он

- 52 -

написал биографию Сикста V, любуясь „выдержанным сильным характером гения, задумавшего великие дела“.1 Любомудры как будто собирались проникнуть в бюрократическую систему Николаевской России, чтоб взорвать ее изнутри.

Этот последекабрьский общественный идеал либеральной московской молодежи, несмотря на всю свою юношескую наивность, не мог возникнуть у любомудров самостоятельно. В нем необходимо видеть влияние человека, о присутствии которого в Москве в эти годы нельзя забывать ни на одну минуту, — Адама Мицкевича. Именно в эти годы, в 1826—1827 гг., вращаясь в кругу любомудров, Мицкевич пишет своего „Конрада Валленрода“, в котором по сути дела выражает те же идеи.

Конрад Валленрод у Мицкевича — это не просто отвлеченный романтический образ. Есть данные полагать, что он для самого Мицкевича был методом борьбы с русским самодержавием. По крайней мере в третьей части „Дедов“ герой Густав, носящий несомненные автобиографические черты, пишет на колонне, поддерживающей тюремные своды: „D. O. M. Gustavus obiit MDCCCXXIII Calendis novembris, hic natus est Conradus MDCCCXXIII Calendis novembris“ (Густав умер в 1823 г., в первый день ноября; здесь родился Конрад в 1823 г., в первый день ноября). Стоит сопоставить даты, чтоб убедиться в автобиографическом значении этой записи: Мицкевич был арестован 23 октября 1823 г. и содержался в камерах Базилианского монастыря в Вильне по 21 апреля 1824 г.

Мицкевич вышел из тюрьмы законченным борцом, готовым положить все свои силы на борьбу с русским самодержавием за национальную независимость своей родины. Он живет в Москве, стараясь успокоить подозрительность николаевской жандармерии, глубоко затаить свою подлинную и горячую ненависть к русскому самодержавию для того, чтобы, вырвавшись из его рук, всю свою жизнь положить на борьбу с ним.

Конечно, прославление предательства как способа политической борьбы не имеет ничего общего с подлинно революционной тактикой. Валленродизм был методом бесплодным и безнадежным. Более того, с точки зрения общественной морали он мог внушать только естественное человеческое отвращение и в конечном счете сыграл не прогрессивную, а регрессивную роль. В Польше на этом образе в течение долгого времени воспитывалась националистическая молодежь.

И если любомудры, приняв революционную идеологию декабризма без ее революционной тактики, через наивный и бесплодный валленродизм пришли к столь же беспочвенному реформизму и в конце концов скатились в лагерь реакции, то этот путь лучше всего характеризует их неспособность к подлинно революционной борьбе с самодержавием.

- 53 -

Живя в Москве и близко сойдясь с Соболевским, Шевыревым и братьями Киреевскими, Мицкевич не скрывал от них своих чувств и настроений. В своем известном посвящении к 3-й части „Дедов“ он обращается к своим московским друзьям:

                         Пока, извиваясь в оковах
Змеей  молчаливой, я  тихим  казался  тирану,
Лишь вам  рассказал  я о чувствах  моих  тайниковых...1

Любомудры, несомненно, знали о подлинном значении Конрада Валленрода. Знал, вероятно, и Пушкин. Встречаясь с Мицкевичем и любомудрами в течение зимы 1826—1827 г., Пушкин, конечно, мог узнать об этой идее и тогда. Мог узнать от Мицкевича и в 1828 г. в Петербурге, куда Мицкевич переехал в апреле 1828 г.

В марте 1828 г. Пушкин начинает перевод „Конрада Валленрода“, но сейчас же бросает его и с начала апреля (как это установлено Н. В. Измайловым) начинает работать над „Полтавой“ (первоначально „Мазепа“), в которой одним из основных героев является тоже предатель, изменник Мазепа, коварный враг России и Петра. Измена Мазепы мотивируется при этом не благородным вдохновением борьбы за независимость Украины, не патриотизмом украинского гетмана, а всего-навсего актом личной мести за нанесенное когда-то оскорбление. Образ Мазепы — полная противоположность идеализированному образу Сикста V или Конрада Валленрода. А Сикста V мы находим и в Полтаве, — этому образу уподобляется Мазепа:

Согбенный тяжко жизнью старой,
Так оный хитрый кардинал,
Венчавшись римскою тиарой,
И прям, и здрав, и молод стал.2

„Полтава“ явилась, несомненно, ответом Пушкина на тот общественный комплекс идей, который лежал в основе Конрада Валленрода и Сикста V. Пушкин тоже был конституционалистом, но его отношения с Николаем были значительно сложнее. Возвращенный из ссылки, он ни на минуту не забывает о своих друзьях — декабристах и настойчиво напоминает о них в стихах, обращенных к Николаю.3 В этом он видит пафос своей общественной позиции.

Именно поэтому Пушкин, которому лицемерие Сикста V, а следовательно и Конрада Валленрода было глубоко отвратительно, заклеймил

- 54 -

валленродизм в облике предателя Мазепы. Нет таких черных красок, которых Пушкин не использовал бы для этого образа.

С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточенным слезы льет
,
С глупцом разумну речь ведет!
Не многим, может быть, известно,
Что дух его неукротим,
Что рад и честно и бесчестно
Вредить он недругам своим;
Что ни единой он обиды
С тех пор, как жив, не забывал,
Что далеко преступны виды
Старик надменный простирал;
Что он не ведает святыни,
Что он не помнит благостыни,
Что он не любит ничего,
Что кровь готов он лить как воду,
Что презирает он свободу,
Что нет отчизны для него,

Или в другом месте:

Во тьме ночной они как воры
Ведут свои переговоры,
Измену ценят меж собой,
Слагают цифр универсалов,
Торгуют царской головой,
Торгуют клятвами вассалов.
Какой-то нищий во дворец
Неведомо отколе ходит,
И Орлик, гетманов делец,
Его приводит и выводит.
Повсюду тайно сеют яд
Его подосланные слуги...

Ни одной положительной, человеческой черты не находит Пушкин для образа Мазепы. Это злодей высшей марки, вполне законченный, заклейменный, воплощение черной измены.

Мы указывали уже выше на то особое значение, какое придавала эпоха образу Петра, противопоставленного Пушкиным Мазепе. Петр был прежде всего преобразователем и именно его монументальному облику противостоят низкие происки врага:

Прошло сто лет — и что ж осталось
От сильных, гордых сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Их поколенье миновалось —

- 55 -

И с ним исчез кровавый след
Усилий, бедствий и побед.
В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.

Ксенофонт Полевой в своих записках вспоминает об одном разговоре Пушкина с Мицкевичем о „Полтаве“ в 1828 г. „Пушкин объяснял Мицкевичу план своей еще не изданной тогда «Полтавы» (которая первоначально называлась «Мазепою») и с каким жаром, с каким желанием передать ему свои идеи старался показать, что изучил главного героя своей поэмы <т. е. очевидно Мазепу. М. А.>. Мицкевич делал ему некоторые возражения о нравственном характере этого лица“.1

При всей случайности и суммарности своих наблюдений Полевой хорошо уловил основные акценты спорщиков. Мицкевич, как и позднее ряд критиков „Полтавы“, был не удовлетворен общественным обликом Мазепы, а Пушкин не только в разговорах, но и в своих заметках о „Полтаве“ постоянно ссылался на историческую точность. В сущности, Мицкевич и Пушкин говорили уже на разных языках.

Пути Пушкина и Мицкевича в некоторых отношениях были чрезвычайно сходны. У обоих в прошлом были связи с кругами, боровшимися с самодержавием. Оба они после разгрома этих кругов пострадали менее всех.

Однако отношение к самодержавию их решительно разделяло. В этом смысле свидетельство Полевого о спорах, имевших место между ними, характерно и любопытно, потому что в нем уже намечается расхождение, которое со временем решительно поставит их в разные лагери.

В эволюции пушкинского социально-политического мировоззрения „Полтаве“ обычно уделяется значительное место. Ее изучают в плане отношений Пушкина к декабристам и Николаю и трактуют либо как яркий показатель „поправения“ Пушкина, как „измену“ кругу декабристских идей, либо, наоборот, подчеркивают, что „Полтава“ не противостоит политической системе декабристов, что в своей трактовке национально-освободительного движения Украины Пушкин находит себе поддержку, например, в „Русской Правде“ Пестеля.

Думается, что обе эти трактовки „Полтавы“ мало плодотворны. Нельзя сопоставлять идейный комплекс „Полтавы“ с политической системой декабристов, игнорируя разгром восстания 1825 года и дальнейшую эволюцию социально-политических идей декабристов. В условиях разгрома революционного движения круг идей декабристов неизбежно должен был

- 56 -

вступить в новую фазу своего развития, неизбежно должны были возникнуть новые решения исторических вопросов, стоявших перед страной, неизбежны были поиски новой тактики борьбы с самодержавием.

„Полтаву“ можно и нужно изучать именно в свете этой новой фазы проблематики русской революции. Тогда окажется, конечно, что Пушкин был исторически более дальнозорким, чем Мицкевич и московские любомудры, и раньше их разгадал весь беспочвенный авантюризм „валленродизма“, как средства борьбы с самодержавием. Тогда окажется, что мощный образ Петра, выдвигаемый Пушкиным в противовес мрачному ренегату Мазепе, был прежде всего образом царя-преобразователя и что в своих решениях основных социально-политических вопросов Пушкин шел по пути самых прогрессивных кругов русской общественности конца двадцатых и начала тридцатых годов.

_______

Сноски

Сноски к стр. 43

1 „Русская Старина“, 1902, кн. I, стр. 34.

2 „Русская Старина“, 1903, кн. II, стр. 262; „Исторический Вестник“, 1886, № 3, стр. 522; так же М. Лемке, „Николаевские жандармы и литература“, СПб., 1908, стр. 259.

3 Б. Модзалевский. „Пушкин под тайным надзором“, изд. 2-е, Л., 1922, стр. 45.

Сноски к стр. 44

1 А. И. Кошелев. „Записки“, Берлин, 1884, стр. 13. Вечер ошибочно датируется им февралем или мартом 1825 г., в то время как Рылеев был в Москве именно в начале декабря 1824 г.

2 Там же, стр. 12.

3 Я. И. Костенецкий. „Воспоминания“, „Русский Архив“, 1887, II, стр. 76; об этом кружке см.: А. И. Герцен. „Былое и Думы“, Соч., изд. 1905 г., т. II, стр. 108—109; Т. Пассек. „Из дальних лет“, СПб., 1878, т. I, стр. 433—434; П. Анненков. „Литературные воспоминания“, СПб., 1909, стр. 148.

4 Н. Барсуков, „Жизнь и труды М. П. Погодина“, т. III, стр. 85.

5 Там же, т. II, стр. 133.

Сноски к стр. 45

1 „Письма Пушкина,“ т. II, ГИЗ, 1928, стр. 77.

2 Письмо к Шевыреву от 23 марта 1830 г. „Русский Архив“, 1882, т. III, стр. 162.

3 Письмо к Шевыреву с трактовкой трагедии — см. „Русский Архив“, 1882, т. III, стр. 194—195.

Сноски к стр. 46

1 И. Киреевский. „Сочинения“, М., 1911, стр. 105.

2 П. Я. Чаадаев. „Сочинения“, М., 1913, т. I, стр. 335—341.

3 Альманах „Урания“ на 1826 г., стр. 64—67.

4 „Русский Архив“, 1908, № 1, стр. 65, примеч. П. И. Бартенева.

Сноски к стр. 47

1 Стих. „Форум“ напечатано в украинском литературном сборнике „Молодик“ на 1843 г., ч. I, стр. 104; рукопись — автографы Шевырева, № 63, Архив С. П. Шевырева, ГПБ. Цит. по рукописи.

2 Дневник С. П. Шевырева, т. I, запись 11 марта 1831 г. Архив С. П. Шевырева.

Сноски к стр. 48

1 „Русская Старина“, 1881, кн. IX, стр. 172.

2 А. И. Герцен. „Сочинения“, т. VI, СПб., 1917, стр. 364.

3 Письма С. П. Шевырева к М. П. Погодину — Дашковское собр., ИЛИ.

Сноски к стр. 49

1 Дневник Шевырева, т. I, л. 91 об., отдел заметок для чтения „Русское“. Дата 1830 г. устанавливается рядом текстологических соображений и сопоставлений с его письмами к Погодину.

2 Очевидная описка. Следует читать: „не только не вредны, но необходимы“.

3 Запись 28 декабря 1830 г. Дневник, т. I, л. 44 и об.

4 Дневник, запись в первой половине октября 1830 г. Насколько обща всем славянофилам была эта установка, видно из того, что почти в тех же словах мы найдем эту мысль в записке Чаадаева, написанной в защиту Киреевского и рисующей взгляды Киреевского. См. П. Чаадаев, „Сочинения“, т. I, стр. 335 сл.

5 Дневник, том поступления 1928 г., записи при чтении книги Сегюра „История России и Петра“. Архив С. П. Шевырева. ГПБ.

Сноски к стр. 50

1 Письмо к М. П. Погодину 27 октября 1829 г. Дашковское собр., Пушкинский Дом Академии Наук СССР.

2 Мы не отделяем, как делалось иногда, так называемой официальной народности от славянофильства, так как по существу это была единая группа, и Хомяков, например, в своих письмах к Шевыреву говорит о „Москвитянине“, как о „своем“ органе. Если в глазах западников Шевырев и Погодин были наиболее одиозны из славянофилов, то это объясняется тем, что они более откровенно, более жестко, может быть, более грубо выговаривали то, что являлось идейной базой всей группы. Кроме того они, по своему общественному положению профессоров московского университета и единственных профессионалов-журналистов слявянофильской группы, были более зависимы от николаевского режима. Классовая база дворянской фронды была, однако, единая и цели тождественны, хотя, как у всех славянофилов, у Шевырева были индивидуальные оттенки в исторической, религиозной и философской аргументации своей позиции.

3 Н. Барсуков. „Жизнь и труды Погодина“, т. VII, стр. 463.

Сноски к стр. 51

1 С. Дурылин. „Шевырев и Гете“; см. его „Русские писатели у Гете“, „Литературное Наследство“, № 4—6, 1932, стр. 426.

2 А. Кошелев. „Записки“, Берлин, 1884, стр. 15. Ср. также Д. Благой, „Подлинный Веневитинов“, вступительная статья к „Полн. собр. соч.“ поэта, Academia, 1934.

Сноски к стр. 52

1 С. П. Шевырев. „Сикст V“, „Библиотека для Чтения“, 1834, № 6, „Науки“, стр. 48.

Сноски к стр. 53

1 „Друзьям в России“, посвящение третьей части „Дедов“. Цитировано в переводе А. Виноградова, А. Мицкевич, „Избранные произведения“, ГИЗ, 1929, стр. 247.

2 Б. В. Томашевскому, обратившему мое внимание на это сравнение, выражаю живейшую благодарность.

3 Ср. об этом ряд тонких наблюдений Б. Томашевского в его статье „Из пушкинских рукописей“, „Литературное Наследство“, № 16-18, 1934, стр. 298—306.

Сноски к стр. 55

1 Кс. Полевой. „Записки“, ч. I, СПб., 1860, стр. 215—216; также в новом издании: „Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики 30-х годов“. Под ред. Вл. Орлова, Л., 1934, стр. 207—208.