36

В. А. САЙТАНОВ

ПРОЩАНИЕ С ЦАРЕМ

«Жаль, что умираю, весь его бы был», — просил передать царю умирающий Пушкин. «Весь его бы был»... Это, пожалуй, один из самых загадочных моментов не только истории последних дней поэта, но и всей его жизни. Ведь, как совершенно ясно, слова поэта, умирающего в полном сознании, в момент высшего развития своего гения, есть итог его жизненного пути. Фраза, обращенная к царю, звучит в связи с этим как объявленное во всеуслышание завещание.

Что же это? Капитуляция? Осознание бессмысленности борьбы (ср. «Из Пиндемонти»)? Или перед лицом смерти человек так меняется, что земные дела не волнуют его и он посылает прощение своим врагам, уже, в сущности, не помня о них? Или, может быть, Пушкин был тайно предан власти и раньше? Декабрист И. И. Горбачевский вспоминает в письме к М. А. Бестужеву от 12 июня 1861 г., что его и его товарищей в свое время предупреждали против знакомства с Пушкиным, так как «он по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного общества».1 Мнение это кажется совершенно нелепым, однако отмахнуться от него нельзя. Как справедливо пишет Н. Я. Эйдельман, «нам бесконечно дорог Пушкин, но мы полны и глубокой почтительности к Горбачевскому».2 А декабрист продолжает в том же письме: «И теперь я совершенно в этом убежден, и он сам при смерти это подтвердил, сказавши Жуковскому: „Скажи ему,3 если бы не это, я был бы весь его“. Что это такое? И это сказал народный поэт...».Очевидно, не один Горбачевский, многие думали в связи с этими словами о двойной игре или, по крайней мере, о перемене

37

чувств Пушкина. Я и в наши дни встречал людей, которые считают, что поэт искренне выразил на смертном одре свои верноподданнические чувства.

Что же противопоставить этому мнению? Как действительно объяснить странную фразу? Ведь сказана она была в полном  сознании и несомненно с полным пониманием ее значения как последнего слова. Пушкиноведение до сих пор не располагает решением этой загадки, поэтому данный эпизод пишущие о Пушкине предпочитают обходить молчанием. Однако современный уровень наших знаний о поэте, долголетние изучения характерных для него психологических и поэтических (что часто совпадает) решений позволяют, мне кажется, ответить на поставленный вопрос. Помогает неожиданная аналогия, психологически очень важная для Пушкина.

***

Автора «Генриады» Пушкин знал с детства («Всех боле перечитан, || Все менее томит», 1815). И не приходится сомневаться, что ему хорошо был известен стихотворный ответ престарелого Вольтера своему бывшему покровителю прусскому королю Фридриху II (Великому). Когда-то французский философ сравнивал его с Марком Аврелием (король увлекался философией, занимался поэзией, музыкой). Теперь, за три года до своей смерти и через 20 с лишним лет после разрыва отношений с Фридрихом, Вольтер отвечает на жест примирения со стороны короля (присылка бюста) стихами, в коих скромно просит для себя табурет у трона, который будет занимать после смерти Фридрих.4 Иронично не только это место, но все стихотворение с самого начала:

38

AU ROI DE PRUSSE

sur un buste en porcelaine fait à Berlin, représentant l’auteur,

et envoyé par Sa Majesté en janvier 1775.

       Epictète au bord du tombeau
A reçu ce présent des mains de Marc-Aurèle;
       Il a dit: «Mon sort est trop beau:
J’aurai vécu pour lui; je lui mourrai fidèle.

Nous avons cultivé tous deux les mêmes arts
       Et la même philosophie;
Moi sujet, lui monarque et favori de Mars,
Et tous les deux parfois objet d’envie.

Il rendit plus d’un roi de ses exploits jaloux;
Moi, je fus harcelé des gredins du Parnasse.
Il eut des ennemis, il les dissipa tous;
Et la troupe des miens dans la fange croasse.

       Les cagots m’ont persécuté;
Les cagots à ses pieds frémissaient en silence.
Lui sur le trône assis, moi dans l’obscurité,
       Nous prêchâmes la tolérance,

Nos adorions tous deux le Dieu de l’univers
       (Car il en est un, quoi qu’on dise);
Mais nous n’avions pas la sottise
De le déshonorer par des cultés pervers.

Nous irons tous les deux dans la céleste sphère,
Lui fort tard, moi bientôt. Il obtiendra, je croi,
Un trône auprès d’Achille, et même auprès d’Homère,
Et j’y vais demander un tabouret pour moi».5

Приведем подстрочный перевод:

КОРОЛЮ ПРУССКОМУ

по поводу фарфорового бюста, изображающего автора, выполненного в Берлине
и присланного его величеством в январе 1775 года.

Эпиктет, стоя у края могилы, получил сей подарок из рук Марка Аврелия. Он сказал: «Судьба моя необычайно счастлива, отныне я бы жил для него и умру ему верным. Мы с ним занимались одними и теми же искусствами и философией; я — простой смертный, он — монарх, любимец Марса, и нам обоим иногда завидовали. Он своими подвигами превзошел многих королей, на меня нападали негодяи Парнаса. У него были враги, он всех их рассеял; толпа моих врагов квакает в тине. Меня преследовали ханжи; у его ног ханжи трепетали в молчании. Он восседал на троне, я пребывал в тени; мы проповедовали терпимость, мы оба поклонялись вселенскому богу, ибо бог один, что бы там ни говорили, но мы не имели глупости бесчестить его ложными культами. Мы оба отправимся на небо, он — попозже, я — вот-вот. Он займет, я думаю, трон Ахилла и даже Гомера, я же буду просить для себя табурет».

39

При жизни Вольтера это стихотворение напечатано не было. Оно включено лишь в посмертное собрание стихотворений, изданное Бомарше, в раздел «Стансы». Раздел этот складывался главным образом из небольших посланий и коротких размышлений в стихах по шуточным и серьезным поводам. Вольтеровский жанр стансов имел влияние на пушкинскую стихотворную систему. «Стансы к Толстому» (1819), обращенные к царю стансы «В надежде славы и добра...» (1826) (у Вольтера многие стансы обращены к королю и особам королевского дома), стансы «Друзьям» (1828), «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» (1829) вполне точно соответствуют стихотворениям раздела «Стансы» собрания сочинений Вольтера. Отсюда же переведено и стихотворение Пушкина «Стансы. (Из Вольтера)» (1817) — у Вольтера эта пьеса названа «К мадам Шатле». Ироническое послание, приведенное выше, получило особый отголосок в поэзии Пушкина. Именно оно, видимо, явилось образцом для пушкинского обращения (в форме стансов!) к его тезке, царю Александру I — «Ты и я»:6

Ты богат, я очень беден;
Ты прозаик, я поэт;
Ты румян как маков цвет,
Я как смерть и тощ и бледен.
Не имея в век забот,
Ты живешь в огромном доме;
Я ж средь горя и хлопот
Провожу дни на соломе...
                         
и т. д.

(II, 130)

(Александр I здесь назван «прозаиком» в качестве автора манифестов войн 1812—1815 гг. и указов).

При жизни Пушкина стихотворение, разумеется, напечатано не было. Датируется оно периодом между 11 июня 1817 и мартом 1820 г. (II, 1072). Более точное время его создания неизвестно.7 Для нас, однако, достаточно, что сходство пушкинских стансов Александру I и приведенного стихотворения Вольтера свидетельствует, что последнее было известно Пушкину еще в молодости.

40

***

Для Пушкина очень характерны отождествление своей судьбы с судьбами поэтов-предшественников и подведение конкретной ситуации под какой-нибудь исторический прецедент; видимо, это помогало осмыслять и разрешать житейские коллизии. В ссылке в Молдавии он — Овидий, в минуты прощания с морем — Байрон, накануне восстания декабристов — Шенье, в 30-е годы — Радищев, Петроний, Кольридж8 и Вольтер.

Тема, заключенная в вольтеровских стансах по поводу фарфорового бюста, т. е. тема «Вольтер и Фридрих», имела для Пушкина в 30-е годы особое значение. Положение русского поэта при дворе императора Николая было в точности то, какое Вольтер занимал при дворе короля Фридриха: покровительствуемый стихотворец, придворный и историограф. Пушкин помнил, как закончились отношения французского поэта с королем: скандальным разрывом, невыносимо унизительным для Вольтера. Он чувствовал, что его отношения с монархом идут примерно по тому же пути. И опыт Вольтера позволял многое предвидеть. Не случайно в 1836 г. Пушкин специально посвящает статью взаимоотношениям Вольтера и короля. Ему пришлось, правда, прикрыться жанром рецензии (вернее, библиографической заметки). И у него был хороший повод: впервые была опубликована переписка Вольтера и Фридриха. Отметим, что название рецензируемой книги пришлось чуть-чуть изменить. Название книги у Пушкина дано так: Correspondance inédité de Voltaire avec le président de Brosse etc. Paris, 1836 (Неизданная переписка Вольтера с президентом де Броссом и т.д. Париж, 1836). Титул же ее выглядит на самом деле следующим образом: Correspondance inédité de Voltaire avec Fredric II, le président de Brosse et autres personages. Paris, 1836 (Неизданная переписка Вольтера с Фридрихом II, президентом де Броссом и другими лицами. Париж, 1836). Как видим, Пушкин «потерял» (случайно ли?) упоминание о Фридрихе, хотя его переписка с Вольтером занимает добрую

41

половину тома. Камуфляжем (но не только) служит значительная часть текста статьи, и только в самом конце Пушкин говорит о том, что несомненно было главной его мыслью: «Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чужого, не имевшего никакого права его к тому принудить?». Вспомним, что подобные же вопросы полгода спустя будет задавать Лермонтов над гробом Пушкина: «Зачем от мирных нег и дружбы простодушной...» и т. д. И, вероятно, предвидя это, поэт заранее отвечает: «Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят истинно благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества, что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и ударами судьбы» (XII, 81).

Эти знаменательные слова написаны летом 1836 г. Очевидно, что их автор ждал удара, подобного тому, от которого пострадал Вольтер. Едва ли случайно он говорит в той же статье о клевете, всегда преследующей знаменитость, но исчезающей перед лицом истины (ср. предсмертное письмо к Толю от 26 января 1837 г.: «Как ни жадно приемлется клевета» и т. д. — XVI, 224). И здесь же цитирует письмо Вольтера, в котором тот сравнивает себя с рогоносцем, тщетно силящимся не верить измене своей жены (Вольтер имеет в виду свои отношения с королем). В этом образе настолько сплетаются две главные темы, волновавшие Пушкина, — отдаление жены, увлеченной Дантесом, и изменение взаимоотношений с царем, — что М. А. Цявловский полагал даже, что перед нами еще одна мистификация Пушкина, что у Вольтера нет таких слов.9 Однако это в самом деле цитата — из письма Вольтера к мадам Дени от 29 октября 1751 г., но не из письма к Аржанталю, как неверно указывает Пушкин. Случайная ли это ошибка? Едва ли. Прежде всего потому, что цитата приводится Пушкиным не по памяти, а была заранее подготовлена им, выписана на отдельном листке с указанием тома собрания сочинений Вольтера, из которого она взята (ПД, № 334 — в верхнем левом углу страницы).10 Так что Пушкин знал, кому адресовано письмо. Его «описка» на самом деле скрытое указание для будущего читателя на еще одну общность с Вольтером. По-видимому, Пушкин имел в виду следующее письмо Аржанталю из Берлина: «Вот я наконец здесь на месте, вчера еще диком,

42

а ныне столь же украшенном искусствами, сколь облагороженном славой. 150 000 победоносных солдат, никаких судейских, опера, комедия, философия, поэзия, герой-философ и поэт, величие и грация, гренадеры и музы, трубы и скрипки, пиры по Платону, общество и свобода. Кто бы подумал? И все это правда; но для меня все это не стоит наших милых вечеров. Должно было видеть Соломона в его славе, но жить надо рядом с вами и господином Шуазелем и аббатом Шовленом» (24 июля 1750 г.). Как это удивительно напоминает пушкинское отношение к Петербургу! В том, что он знал это письмо, сомневаться не приходится, так как оно включено не только в состав писем, но и в раздел «Поэзия» собрания сочинений Вольтера, куда вошли письма, содержащие стихи (а в этом письме как раз есть небольшой экспромт). Вероятно, Пушкин помнил его с юности — ведь были «всех боле» перечитаны именно томики поэзии Вольтера. И я думаю, что ссылку на Аржанталя следует понимать как замаскированное указание на письмо Вольтера о прусской столице: истинное отношение русского поэта к северной Пальмире далеко не сводится к одическому восхищению, отраженному в «Медном всаднике».

Аналогия с Вольтером была в это время настолько усвоена Пушкиным, что он путал иногда события его жизни и своей. Так в черновике той же статьи он пишет о «шутовском кафтане», надетом на поэта, и этим преданного «с такою жестокостью на посмеяние света» (XIII, 370). Но к Вольтеру это отношения не имеет. Тут явно прорывается обида за свое камер-юнкерство («Упек меня в камер-пажи под старость» — XV, 130). Вольтер же был камергером, о чем в той же статье сообщает Пушкин. В другой статье — «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» (1837) — снова характерная обмолвка. Имитируя подпись Вольтера, Пушкин ошибается следующим образом: «Voltaire gent. <ilhomme> de la ch. <ambre> du roi», т. е. «Вольтер, камер-юнкер короля». Очевидно, психологическая параллель с французским поэтом была столь глубоко внутренней, что Пушкин порой забывал, что он пишет о другом человеке, о Вольтере, и говорил прямо о себе... Примечательно, что в центре последнего пушкинского произведения — статьи о свойственнике Иоанны д’Арк (она написана в январе 1837 г.) — опять фигура Вольтера, а сюжетная коллизия — вызов на дуэль, присланный великому поэту. С Вольтером как автором «Орлеанской девственницы» — об этой поэме идет главным образом речь в статье — особенно сближало Пушкина то, что он сам был создателем не менее кощунственной поэмы — «Гавриилиады». Зная позднейшее отношение Пушкина к своему произведению, можно предположить, что упреки в адрес Вольтера были и здесь обращены к самому себе.11

43

Итак, в самые последние свои дни Пушкин не переставал ощущать сходство своей судьбы с судьбой своего первого учителя. В аналогии с Вольтером и следует, на мой взгляд, искать разгадку предсмертной фразы Пушкина.

***

Слова поэта, обращенные к царю, засвидетельствованы четырьмя разными лицами, находившимися у постели умирающего Пушкина. В приведенной в начале статьи форме передает их самый авторитетный источник — письмо А. И. Тургенева к сестре от 29 января 1837 г.12 Так же передает эти слова и доктор Спасский: «Что сказать от тебя царю, — спросил Жуковский. — Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был — отвечал Пушкин».13 Сам Жуковский счел нужным добавить некоторые подробности: «Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: может быть, я увижу государя, что мне сказать ему от тебя. Скажи ему, отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь его»14 (курсив Жуковского). Сильнее отличается от остальных рассказ Вяземского в письме от 5 февраля 1837 г.: «Скажите государю, говорил Пушкин Арендту, что жалею о потери жизни, потому что не могу изъявить ему мою благодарность, что я был бы весь его».

44

Подчеркнув последнюю фразу, Вяземский приписал в скобках: «(эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце по чувству, с коим они были произнесены)». Указание на Арендта — явная ошибка, известно, что с Арендтом Пушкин разговаривал наедине. Видимо, позднее кто-то, вероятно Жуковский, указал Вяземскому на эту ошибку, так как существует список письма, где слова «говорил Арендту» зачеркнуты и рукою Вяземского вместо них написано: «сказал Жуковскому».15 Очевидно также, что слова о благодарности прибавлены Вяземским от себя, так как едва ли Жуковский, передававший слова Пушкина государю, мог бы забыть о них, тем более что копия письма Вяземского должна была быть в его распоряжении.16 Впрочем, последнюю фразу, подчеркнутую им, Вяземский передает так же, как все.

Итак, все свидетельства совпадают: Пушкин умер со словами полной преданности своему царю. При этом, как ясно из мемуаров Спасского (другие источники не имеют четкой хронологии событий), они были сказаны до письма Николая с обещанием позаботиться о семье, т. е. не в порыве благодарных чувств к императору.17 Это настолько невероятно, что поверить невозможно. Как же быть? Единственное объяснение предложила Я. Л. Левкович. Комментируя мемуары Спасского и Жуковского, она высказала мысль, что их свидетельства в этом месте недостоверны.18 Она полагает, что Спасский и Жуковский могли как-то друг с другом сговориться. Однако для подобных обвинений должны быть очень веские основания. К числу участников подлога надо присоединить также Вяземского и Тургенева. И как быть тогда с письмом Тургенева, написанным непосредственно из квартиры Пушкина и при его жизни, когда была еще надежда, что поэт останется жив? Неужели в эти страшные минуты друзья поэта сговаривались, как обмануть публику и историю? Однако чувство исследовательницы совершенно понятно: Пушкин не мог так прощаться с царем. Вся его

45

жизнь протестует против этого, не говоря уж о том, что, как выясняется, именно разговор с царем, состоявшийся, по-видимому, 23 января 1837 г., окончательно подтолкнул Пушкина к решению послать самоубийственное письмо Геккерну.19 Однако другого объяснения нет.

Заметим следующее. У великого мастера слова, каков Пушкин, — литературоведам это хорошо известно — скрытые цитаты, реминисценции наполняют каждый оборот речи. Вспомним теперь, что слова Пушкина царю возникли как ответ на вопрос Жуковского: «что передать от тебя государю?». В этой ситуации умирающий должен был выразить свои чувства, какими бы они ни были, так, чтобы ответ не грозил тяжелыми последствиями его семье и друзьям. Поэт был в положении вольтеровского Эпиктета или самого Вольтера: «стоя у края могилы», он должен был изъявлять благодарность своему монаршему патрону. И формула Вольтера, с которым Пушкин последнее время так очевидно объединял себя, неслучайно пришла ему здесь на память: «J’aurai vécu pour lui; je lui mourrai fidèle»20 — «Жаль, что умираю, весь его бы был». Полного тождества нет (как его нет и в свидетельствах, передающих слова Пушкина), но смысл выделенных фраз совершенно одинаков, а разность в форме не выходит за пределы отклонений, допустимых в переводе. Пушкин обрывал свои взаимоотношения с монархом так же, как это сделал Вольтер. Разумеется, вольтеровская форма взята не из осторожности только и заботы о детях, она — продолжение избранной им в середине 30-х годов позиции: подданного, выполняющего предписания власти, но внутренне глубоко ее не уважающего и уязвленного ею. В этих словах слышатся нестерпимое раздражение, боль и обжигающая ирония, еще более сильная, чем у Вольтера, хотя внешне фраза выглядит вполне лояльно, и немногие могли понять ее истинный характер. Мне кажется, в ней есть такой оттенок: вот я, твой раб, умираю, и это право остается у меня всегда; ты, царь, не в силах помешать мне: истина сильнее царя (слова из упомянутого письма к Ф. Толю, написанного накануне поединка с Дантесом). Но в любом случае здесь нет и намека на примирение, тем более капитуляцию. Измученный страданиями, поэт находился перед порогом великого. Казалось, земные обиды не должны были уже беспокоить его. Так, он простил Дантеса: «Не мстить за меня! Я все простил». Однако — показательно — стоило Жуковскому заговорить о царе,

46

и тотчас в душе, отходящей в вечность, вспыхнули мирские чувства оскорбленного человека, и слова умирающего, посланные монарху, полны саркастической иронии. Этому не противоречит то, что немного позже он прижимал к груди и не хотел расстаться с запиской царя, прощающей его (если этот эпизод не выдуман). В ней было обещание позаботиться о семье, и благодарность могла быть вполне искренней: он один знал, в каком положении остаются жена и дети и что с ними будет, если царь не простит их отца и мужа.

К сказанному можно добавить еще одно соображение. Друзья поэта — поэты (Жуковский, Вяземский), сами воспитанные на Вольтере, видимо, если не поняли, то сразу почувствовали подлинный смысл пушкинских слов. Поэтому одному из них они «врезались в память и сердце по чувству, с коим были произнесены». Вяземский к этому ничего не добавляет, и можно было бы считать, что речь идет о верноподданнических чувствах — так, очевидно, и думали те, кому адресовано письмо. Но как понять тогда следующий исключительный факт. Зачем Жуковский, человек кристальной чистоты, «девственная душа», как назвал его один из современников, сочинил вслед за этой фразой целую сцену, патетические слова и жесты, которых на самом деле не было, как показал Щеголев? Все это совершенно не вяжется с образом Жуковского, поэта и христианина, глубоко верующего, воспитателя наследника престола и т. д. Он не мог бы пойти на такой шаг, как прямой обман, без сильнейших (хотя бы внутренних) оснований. Именно ясное понимание значения слов Пушкина, боязнь, чтобы кто-нибудь, также с детства впитавший в себя французскую литературу (например, Булгарин), не прокомментировал бы Николаю слова умирающего, заставили Жуковского взять на себя тяжкий грех и добавить к подлинным словам поэта пожелание счастья императору в его наследнике и все остальное. И слова благодарности, приписанные Пушкину Вяземским, вызваны тем же ощущением страшной двусмысленности действительно сказанного, необходимостью загородить от читателя второй смысл подходящим контекстом. Заслуживает внимания в этой связи тот факт, что люди, близко знавшие поэта, восприняли письмо Вяземского как официозный документ. Н. И. Кривцов писал ему по этому поводу: «Как не стыдно тебе <...> прислать мне копию с классико-академико-чопорного описания смерти Пушкина, статьи по чести достойной лишь князя Шаликова для Московских Ведомостей. Евгений Баратынский, который провел с нами последние 2 недели, сказывал, что ты написал другое к Д. Давыдову, достойное и тебя и покойного; но копии с того видно ты разослал по умным людям, а нас отпотчевал булгаковским блюдом».21 По-видимому, Кривцов чувствовал неполную искренность

47

Вяземского. Но самое примечательное то, что менее чуткие к словесным тонкостям друзья Пушкина — не поэты, как Тургенев и Спасский, передают предсмертную фразу поэта совершенно одинаково, так что совпадает даже место частицы «бы», причем ясно, что письма Тургенева к сестре Спасский знать никак не мог. И, разумеется, без каких бы то ни было дополнений, ибо им и в голову не приходило, что слова Пушкина можно понять как-то иначе, чем в прямом смысле. Так же, очевидно, понял эти слова позднее Горбачевский. Упреки его Пушкину были основаны на прямом — и неверном — их значении.

Подведем итоги. В том же самом письме Булгакову от 5 февраля Вяземский писал: «Пушкин принадлежит не одним близким и друзьям, но и отечеству и истории. Надобно, чтобы память о нем сохранялась в чистоте и целости истины». Однако друзья поэта не смогли послужить истине как следовало бы — во всей чистоте и целости. Сердцем искренне преданные ему, они принуждены были лукавить над свежей могилой. Потому что поэт ушел из жизни со словами истины столь жгучей, что ее не смогли удержать уста живых. Его последнюю фразу, посланную царю (через Жуковского), должно понимать не как примирение, а как язвительный укол. Можно было бы сомневаться в этом, но полная ситуационная параллель с Вольтером, несколько раз подчеркнутая самим Пушкиным, сходство предсмертных обстоятельств (вынужденная благодарность) и, наконец, очевидное и в противном случае необъяснимое текстуальное сходство самих фраз, обращенных к бывшим покровителям, зачеркивают другие возможности. Правильное истолкование загадочных пушкинских слов позволяет решить другую загадку — поведение друзей поэта, иначе остающееся необъяснимым. А главное, разрешается чудовищное противоречие между чувствами и мыслями умирающего поэта и всей его жизненной и политической позицией, а также причинами и самим смыслом его преждевременной гибели. При этом хотелось бы, чтобы читатель видел в таком результате не одну частную догадку по конкретному поводу, но проявление специального исследовательского подхода, основанного на значении для Пушкина прецедента. В той мере, в какой автор «Евгения Онегина» строил свою жизнь как культурный феномен, т. е. не как нечто самодеятельное, впервые осуществляемое, но как обобщение опытов жизни художников (и не только художников, но и выдающихся личностей вообще: Петра, Барклая и т. д.), его биография получает самостоятельную ценность, каждый эпизод имеет свой этический и эстетический смысл. Изучение психологических мотивов того или иного пушкинского поступка при этом условии ведет нас дальше, чем можно было ожидать: к постижению того, что Батюшков назвал «диэтетикой поэта», т. е. правил, по которым должна создаваться человеческая судьба гения и которые являются общими для художников разных времен и стран. Эта отдаленная цель должна просматриваться за конкретным разбором обстоятельств как пушкинской жизни, так и, в еще большей степени, его смерти.

________

Сноски

Сноски к стр. 36

1 Цит. по кн.: Эйдельман Н. Я. Пушкин и декабристы. М., 1979, с. 148 (текст здесь заново сверен с рукописью).

2 Там же, с. 150. Н. Я. Эйдельман высказывает убедительную гипотезу, что такое мнение о Пушкине было создано у Горбачевского и его друзей А. Н. Раевским, чем и объясняется пушкинское стихотворение «Коварность».

3 Т. е. Николаю I. (Примеч. Горбачевского).

Сноски к стр. 37

4 История отношений короля и Вольтера вкратце такова. Фридрих (1712—1786), казалось, имел некоторое право на дружбу великого человека. С ранней юности он испытывал отвращение к солдафонскому характеру отца (прусского короля Фридриха-Вильгельма I) и влечение к умственным занятиям, он даже пытался бежать в Англию, но план бегства был раскрыт и принц заключен в крепость. Отец грозил лишить его наследства и при смерти сожалел, что не казнил. После женитьбы Фридрих поселился в подаренном ему отцом замке, окружил себя учеными, писателями, художниками и вступил в переписку с Вольтером. При этом он сам писал и публиковал стихи и философские и политические трактаты. С 1740 г. он король Пруссии, но характер его интересов как будто остается прежним. Вольтер посвятил принцу, а затем королю целый ряд произведений. Их дружеские отношения, развивавшиеся на глазах всей Европы, являли собой пример отношений монарха и поэта-мудреца. Таланты государственного деятеля и военная удача, сопутствовавшие Фридриху на троне, подтверждали то, что проповедовал Вольтер и другие умы его века: что просвещенная монархия — монарх, воспитанный философом и советующийся с ним, — есть наилучшая система государственного правления, благодетельная для подданных и несокрушимая для внешних врагов. В 1850 г., в трудную минуту жизни, Вольтер уступает настойчивым приглашениям и переселяется в Берлин. Однако через три года Вольтер был вынужден покинуть столицу Пруссии. В глазах Европы Фридрих прав, Вольтер — неблагодарное чудовище. «Лавры, покрывавшие их (седины Вольтера, — В. С.), были забрызганы грязью» (слова Пушкина — XII, 80). Так закончились отношения короля и великого поэта, если не считать эпизода с фарфоровым бюстом и приведенными стансами, их своеобразного постскриптума.

Сноски к стр. 38

5 Oeuvres complètes de Voltaire. Paris, 1818, t. 7, p. 475. В библиотеке Пушкина книга значится под № 1491 (Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. — В кн.: Пушкин и его современники. СПб., 1910, вып. IX—X).

Сноски к стр. 39

6 Указано мне Д. Д. Благим.

7 Есть, однако, основания более точной датой считать 1819 год. На это, прежде всего, указывают стансы «NN (Энгельгардту) » (1819). Строка «Я как смерть и тощ и бледен...» рисует тот же облик, что и начало стансов Энгельгардту: «Я ускользнул от Эскулапа || Худой, обритый — но живой...». Тут же находим и сходное описание жилища поэта: ср. «чердак», где поэт проводит дни «на соломе», и «Мой угол тесный и простой...». В заключительные строки стансов Энгельгардту входит неожиданно главная тема стихотворения «Ты и я» — тема царя:

С тобою пить мы будем снова,
Открытым сердцем говоря
...........
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.

(II, 83—84)

Хотя каждое из этих сближений само по себе недостаточно, все три вместе могут серьезно свидетельствовать в пользу датировки 1819 г., особенно если учесть, что в форме стансов написан целый ряд произведений этого времени: стансы Толстому, Щербинину, Мансурову (все в 1819 г.). Кроме того, если права Т. Г. Цявловская, относящая к 1819 г. наиболее резкие антимонархические стихи Пушкина («На Стурдзу» («Холоп венчанного солдата...»), «На Аракчеева» («В столице он капрал, в Чугуеве Нерон...»), «К портрету Дельвига», «Мы добрых граждан позабавим...»; можно начинать этот список с «Ноэля», сочиненного в конце декабря 1818 г.), то «Ты и я», отнесенное к этому году, попадает в очень естественное для себя окружение. См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10-ти т. [1-е изд.]. М.: ГИХЛ, 1960, т. 1; 2-е изд. М.: «Художественная литература», 1974, т. 1. Первые два стихотворения несомненно относятся к 1819 г.; так же дано и в «большом» академическом издании, но здесь «На Аракчеева» печатается в «Dibia»; «К портрету Дельвига» датировано здесь апрелем 1818—декабрем 1819 г.; «Мы добрых граждан позабавим...» отнесено (в «Dubia») к 1817—1820 гг.

Сноски к стр. 40

8 О сближении с последним см. мою статью «Пушкин и Кольридж 1835» (Известия АН СССР. Серия литературы и языка, 1977, т. 36, № 2, с. 153—164).

Сноски к стр. 41

9 Рукою Пушкина. М.; Л., 1935, с. 586.

10 Кроме того, как всякий читатель переписки Вольтера, Пушкин помнил, что Аржанталям Вольтер вообще не писал о своих отношениях с королем, так как именно Аржантали решительно предупреждали его заранее, что ничего хорошего из этого альянса не выйдет. И Вольтер не торопился известить друзей о том, что они оказались правы. Зато с мадам Дени, своей племянницей, поэт постоянно обсуждал эту тему и примерно в тех же выражениях, что и в цитате. Вот, например, что он пишет ей по приезде в Берлин: «Итак, я женился. Будет ли брак счастливым? Не знаю. Я не мог удержаться, чтобы не сказать да. Надо было кончить свадьбой после стольких лет кокетства» (13 октября 1750 г.).

Сноски к стр. 42

11 Иное предположение выдвигает Д. Д. Благой. Связывая это произведение поэта с несостоявшейся ноябрьской дуэлью (Благой Д. Д. Душа в заветной лире. 2-е изд. М., 1979, с. 477—500), он видит в образе Вольтера сдвоенный портрет отца и сына Геккернов. По его мнению, Пушкин хотел тут «выставить на посмеяние и поношение роль „сына“ и позорное поведение „отца“» (с. 494). С этим, однако, трудно согласиться. О каком общественном «посмеянии и поношении» можно говорить, если предполагаемый смысл статьи впервые открывается профессионалу-исследователю лишь 150 лет спустя после ее написания. Все события, связанные с ноябрьской дуэлью, тщательно скрывались посвященными, и никакое общество не могло бы понять тайных намеков пушкинской статьи. О них не догадались бы и сами «жертвы» — Геккерн с Дантесом, настолько далек слабый и деликатный общий упрек: «Жалкий народ! жалкий век!», адресованный французам, от реальных событий и от бешенства, вызванного ими у Пушкина. При этом, как известно, автор статьи о Вольтере обладал куда более действенными и подходящими к случаю средствами борьбы с противниками. Иначе говоря, смысл последнего произведения Пушкина несомненно в чем-то другом, его еще предстоит найти.

Сноски к стр. 43

12 Пушкин и его современники. СПб., 1908, вып. VI, с. 54.

13 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. 3-е изд. М.; Л., 1928, с. 203.

14 Там же, с. 186. Чуть ниже Жуковский приводит следующий эпизод, как доказал Щеголев (с. 169—173), целиком вымышленный (встречается только у Жуковского): «Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением: Вот как я утешен! — сказал он. — Скажи, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России». Свое доказательство Щеголев строит на анализе того, как изменялся текст этого эпизода в черновиках Жуковского. Интересующую нас фразу он прямо не подвергает сомнению, но косвенно и ее достоверность, естественно, оказывается под вопросом. В этой связи следует заметить, что в отличие от указанного эпизода фраза «был бы весь его» во всех вариантах — от первого черновика до беловых редакций — совершенно неизменна, хотя окружающий текст подвергся значительной правке. Таким образом, вывод Щеголева к ней не относится.

Сноски к стр. 44

15 Из писем князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову. — Русский архив, 1879, т. 6, с. 244.

16 В письме от 6 февраля Вяземский пишет А. Я. Булгакову: «Сделай милость, не замедли выслать мне копию со вчерашнего письма моего: Жуковский требует для составления общей реляции из очных наших ставок» (Из писем князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову, с. 247). Ср. письмо от 15 февраля: «Спасибо за доставленную копию с моего письма, которая пришла вчера...» (там же, с. 254).

17 Ср. письмо Тургенева: «Прежде получения письма государя сказал „жду царского слова, чтобы умереть спокойно“ и еще: „жаль, что умираю; весь его бы был“, т. е. царев». Щеголев допускает, что записки царя вовсе не было, хотя этому явно противоречит приведенное письмо Тургенева. Ему возражали Ю. Г. Оксман, выдвинувший предположение, что «письмо государя» — это часть записки Арендту (Оксман Ю. Г. Апокрифическое письмо императора Николая к Пушкину. — В кн.: Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина. Пг.: Атеней, 1924, с. 51—72), и В. Саводник, доказавший, что безусловно было царское письмо, адресованное Пушкину (Саводник В. Московские отголоски дуэли и смерти Пушкина. — В кн.: Московский пушкинист. М., 1927, т. I, с. 49—50).

18 См. комментарий в издании: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974, т. 2, с. 499, 507.

Сноски к стр. 45

19 См.: Абрамович С. Л. К истории дуэли Пушкина. — Вопросы литературы, 1978, № 11, с. 210—228.

20 Напомню подстрочный перевод этого иронического места: «...теперь бы я жил для него и умру верным ему». Любопытно, что в дневнике В. А. Муханова последние слова поэта записаны так: «Жалею, что не могу жить, — сказал он потом друзьям своим, окружающим умирающего, — отныне жизнь моя была бы посвящена единственно государю». Запись сделана с чьих-то слов и, возможно, это случайность, но все же факт того, что в устах внимательного современника пушкинское выражение эволюционировало к вольтеровскому, кажется примечательным (Муханов В. А. Дневник 1 февраля 1837 г. — В кн.: Московский пушкинист. М., 1927, т. I, с. 50).

Сноски к стр. 46

21 Пушкин в неизданной переписке современников. — Литературное наследство. М., 1952, т. 58, с. 147. Письмо к Давыдову ошибочно напечатано в указанной выше публикации «Русского архива» как письмо к Булгакову от 9 февраля 1837 г. См. об этом: Московский пушкинист. М., 1930, т. II, с. 155—162.