125
В. Е. РОНКИН
«СКАЗКА О ЦАРЕ САЛТАНЕ»:
архетипическое и актуальное
Сталкиваясь с чем-либо необыкновенным, мы рассматриваем его с интересом и вниманием, привычное же, как правило, внимания не удостаиваем. Привычным, а потому почти общепринятым, стало видеть знак равенства между древней Русью и царством Салтана. Это оказалось толчком, который вновь привлек мое внимание к знаменитой сказке.
Тема странствия младенца по волнам, в корзине, сундуке, ящике — одна из самых распространенных тем фольклора, в том числе и русского. Эти странствия являются метафорой “загробных” странствий закатившегося солнца по потустороннему миру1. (Наиболее явственно солнечные свойства героя проявлены в персонаже “Махабхараты” Карне, рожденном от бога солнца Сурьи, во всем подобном отцу, наделенном блестящим панцирем и золотыми серьгами. Стыдясь своего материнства, дева Кунти положила его в корзину, обмазанную воском, и пустила плыть по реке2.)
В восточных сказках, использующих этот сюжет, младенец наделяется теми или иными солнечными чертами — он может быть золотой, золотоволосый (памирские, кавказские варианты). Для западной традиции этого рода признаки не характерны, зато в мифе о Персее появляется мотив драконоборства и спасения девушки.
Для русского фольклора характерны солнечные признаки героя: “ручки по локоть золотые, ножки по колено серебряные”. Мотив спасения женщины от чудовища в русских сказках отсутствует3.
Первую запись, связанную с сюжетом будущей сказки, Пушкин делает в 1822 г. в Кишиневе4. Начало записи явно фольклорное, но в целом можно предположить, что она навеяна одной из новелл Чосера (“Рассказ юриста”), с которыми
126
Пушкин был знаком по французским переводам. В записи уже фигурирует царь Салтан — имя, в народных записях мне не встречавшееся. (У Чосера — сирийский Султан.) 1824 годом датируется более полная запись этой же сказки, в которой также фигурирует царь Салтан5.
Имя другого героя пушкинской сказки — Гвидон — автор заимствовал из лубочного цикла о Бове-королевиче, являвшегося русской интерпретацией французского рыцарского романа6.
В этих же лубочных картинках фигурирует и противник Бовы — Салтан, иногда Салтан Салтанович (как и в сказке, записанной Пушкиным). Название одного из лубочных циклов “Сказка о храбром, славном и могучем витязе и богатыре Бове”7 несомненно повлияло и на название пушкинской сказки “Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди”. Еще одним источником пушкинских ассоциаций, возможно, является французская “Сказка о Лебедином рыцаре” из средневекового сборника “Римские деяния” (“Геста Романорум”)8. В этой сказке, как и во многих народных вариантах сказок, аналогичных по сюжету пушкинской, вредительницей является свекровь, отправляющая чудесных детей в лес на погибель, где их подбирает старик отшельник; когда бабка узнает об этом, она пытается превратить своих внуков в лебедей.
Наконец, еще одним источником ассоциаций мог быть образ Егория Храброго (Георгия Победоносца) из народных духовных стихов9. Вот портрет героя пушкинской записи: “ножки по колено серебряные, ручки по локотки золотые, во лбу звезда, в заволоке месяц”. А вот портрет Егория:
Святая Софья Премудрая
Породила она сына Егория:
По колено ноги в чистом серебре,
По локоти руки в красном золоте.
Голова у Егория вся жемчужная,
По всем Егории часты звезды.
Хотя этот и подобные ему тексты были опубликованы через 30 лет после написания “Сказки о царе Салтане”, Пушкин мог слышать их от бродячих слепцов, распевавших духовные стихи. В образах сказочного младенца и Егория
127
много общего: Гвидон мужает в бочке, Егорий — в подземелье, куда его посадил царь Демьянище; освободившемуся из подземелья Егорию противостоит некая Черногар-птица, которую он побеждает молитвою. Как бы то ни было, исходил ли Пушкин из знакомства с текстами духовных стихов или руководствовался поэтической интуицией, в образе Гвидона угадываются черты Георгия Победоносца. Пушкин освободил его образ от золотых ручек и серебряных ножек, но зато ввел тему спасения героем женщины от темной силы: деталь более характерная для западной куртуазной рыцарской поэзии, чем для русского фольклора. Каким бы путем ни шли пушкинские ассоциации, от путешествия вместе с матерью в сундуке по морю (Персей) или от золотых ручек и серебряных ножек (Егорий), несомненно одно: Пушкин обогатил распространенный сюжет спасением девицы: деталь, которая не встречается ни в одном фольклорном или авторском вариантах этой сказки. Пушкинский образ царевны Лебеди вобрал в себя, с одной стороны, черты русской Василисы Премудрой, с другой — Софьи Премудрой (образы, впрочем, восходящие к одному архетипу). Царевне Лебеди Пушкин передал некоторые черты чудесного мальчика из записанной им сказки (“месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит”) и сделал ее сестрой 33 морских богатырей, которые в записи сказки являются братьями героя (в русских народных сказках Василиса Премудрая — дочь морского царя).
Царевна Лебедь обладает не только божественной или магической мудростью устроительницы мира (Притч. 8—9), ей присуща и обыкновенная житейская мудрость, мотив невероятный для фольклора:
Лебедь белая молчит
И, подумав, говорит:
“Да! Такая есть девица,
Но жена не рукавица:
С белой ручки не стряхнешь
И за пояс не заткнешь.
Услужу тебе советом —
Слушай: обо всем об этом
Пораздумай ты путем,
Не раскаяться б потом”.
128
Во всех мифологических традициях закатившееся солнце считалось владыкой страны заката, там же на западе помещались и острова блаженных, чудесные острова бессмертия и вечной молодости10. В полном соответствии с мифологической традицией остров, на который волны выбросили бочку с героем и его матерью, находится на западе:
Мы объехали весь свет
....................
А теперь нам вышел срок,
Едем прямо на восток,
Мимо острова Буяна
В царство славного Салтана.
И снова на архетипическую основу Пушкин накладывает некую иную реальность. Блаженные острова мифов находятся на самом краю света, на самом западе, и возврат оттуда простому смертному невозможен — между тем мимо нашего острова регулярно курсируют купеческие корабли, остров этот они посещают на обратном пути, возвращаясь из еще более западных стран, и каждый раз докладывают царю Салтану, что “за морем житье не худо”. Но остров Гвидона лежит не просто западнее царства Салтана: чтобы вернуться домой, гостям следует проплыть “мимо острова Буяна”.
Остров Буян связан не столько с народной сказкой, сколько с заговорами, в них он выступает как “центр мира” (на нем дуб о четырех ветвях, на нем камень алатырь, который посреди моря лежит, на нем голова самого Адама)11. “Центр” делит мир на две части: Запад и Восток. Восточному имени царя “Салтан” (властитель) противостоит “западное” имя, которое получает герой, вступая во владение островом и городом: “И нарекся: князь Гвидон” (итальянское имя “Гвидо” — ср. французское guide — означает “вождь”, “руководитель”).
Пушкин не мог не обратить внимания на значение этого имени, тем более, что в лубочных сюжетах о Бове, как и во французском романе, противопоставление “западного” Гвидона “восточному” Салтану имеет существенное значение.
Через много лет после выхода пушкинской сказки и после гибели самого поэта русский драматург Островский вложит в уста странницы Феклуши такие слова: “Говорят,
129
такие страны есть, где и царей-то нет православных, а салтаны землей правят. В одной земле сидит на троне салтан Махнут турецкий, а в другой — салтан Махнут персидский; и суд творят они надо всеми людьми, и что ни судят они, все неправильно, такой уж им предел положен. У нас закон праведный, а у них неправедный; что по нашему закону так выходит, а по ихнему все напротив. И все судьи у них в ихних странах тоже все неправедные; так им и в просьбах пишут: “Суди меня, судья неправедный!”.
В записанном Пушкиным варианте сказки никакой судья не фигурирует, но вот в записи Афанасьева тетки подменяют племянника, и царь приказывает жену судить: “Собрались, съехались люди старшие — нет числа! Судят-рядят, придумывают-пригадывают, и придумали царевне голову рубить. — Нет, — сказал главный судья, — выколоть ей глаза, засмолить с ребенком в бочку и пустить в море; виновата — потонет, права — выплывет”. В пушкинской сказке бояре (“люди старшие”) чинят нечто вроде суда:
Делать нечего: бояре,
Потужив о государе
И царице молодой,
В спальню к ней пришли толпой.
Объявили царску волю —
Ей и сыну злую долю,
Прочитали вслух указ
И царицу в тот же час
В бочку с сыном посадили,
Засмолили, покатили
И пустили в Окиян —
Так велел-де царь Салтан.
Мы видим, что поэт прямо следует народному мнению: “что ни судят они, все неправильно”. Таково “окружение” царя Салтана, впрочем, и сам Салтан, несмотря на то, что он является “положительным” героем сказки, получив весть о рождении у него “неведомой зверушки”, ведет себя “по-азиатски”:
Как услышал царь-отец,
Что донес ему гонец,
В гневе начал он чудесить
И гонца хотел повесить;
Но смягчившись на сей раз,
130
Дал гонцу такой приказ:
“Ждать царева возвращенья
Для законного решенья”.
С удивительно тонким юмором обыгрывает здесь Пушкин простонародное “царь-отец” — речь ведь действительно идет о его отцовстве, но одновременно и о восприятии его гонцом как “отца родного”, который хочет — казнит, хочет — милует. Мы можем только догадываться, почему бояре ничего не сказали Салтану по возвращении — очевидно, не хотели ссориться со всесильной троицей или боялись, что в гневе царь начнет чудесить и на сей раз может и не смягчиться.
Как Софии (библейской Премудрости) противостоит в книге Притчей некая “женщина безрассудная, шумливая, ничего не знающая”, так в сказке Пушкина царевне Лебеди противостоит “баба Бабариха”. Если ткачиха с поварихой затевают подмену писем из зависти и корысти, то Бабариха, “сватья” Салтана, то есть мать всех трех девиц и бабка Гвидона, принимает в ней участие единственно из глупого тщеславия и суетной гордыни. Соответственно и наказаны они по-разному. Ткачиха с поварихой окривели. В русском языке слово “кривой” не только означает одноглазый, но и противопоставляется слову “прямой”, как правда — кривде; это противопоставление архетипично. Если слепота в мифе — призрак мудрости (у Фемиды на глазах повязка, чтобы она не обращала внимание на внешнее, суетное), хорошее зрение — признак ума, то одноглазие — признак хитрости и хищности (одноглазы пираты, Циклоп. Лихо — тоже одноглазое). Бабариха же наказана иначе: она задирала нос, совала нос не в свое дело, вот и получила по носу, осталась с носом, изрядно опухшим. Наказание троицы — проявление скрытых до поры качеств персонажей, реализация метафоры. “Ткачиха с поварихой” присутствуют во многих сказках этого типа у разных народов, а вот Бабариха в подобной ситуации появляется только у Пушкина. Но не из ничего, а опять-таки из фольклора. Бабариха — языческий персонаж русских заговоров, имеющий некоторые солнечные черты. “Бабариха держит “горячу калену сковороду”, которая ей тело не жжет, не берет”12.
131
Интересно сравнить и те чудеса, которыми отметил Пушкин остров “Гвидонию”, с чудесами фольклорных источников. Чудесный город есть во всех сказках этого типа, во многих из них есть, в той или иной форме, и 33 богатыря. Царевна Лебедь — целиком авторский образ. В записанной Пушкиным сказке есть еще дуб с золотой цепью, по которой ходит кот ученый и, как символ богатства нового царства, “два борова грызутся, а меж ними сыплется злато да серебро”. Оставив цепь и кота во вступлении к “Руслану и Людмиле”, Пушкин использовал дуб как символ дикого, необитаемого острова:
В море остров был крутой,
Не привальный, не жилой;
Он лежал пустой равниной;
Рос на нем дубок единый.
Символом же “цивилизованного” острова, а заодно и символом его богатства, становится ель с золотыми орехами и живущей на ней белкой. Сказки знают немало чудес, сказочные яблоки могут быть и молодильными, и золотыми, но ни в одной сказке яблоки не растут на груше или березе. Но ель с золотыми орехами не досужий вымысел Пушкина, такая ель существует — это новогодняя, рождественская елка. “Переняв, через Питер, от немцев обычай готовить детям к Рождеству разукрашенную, освещенную елку, мы зовем иногда так и самый день елки, сочельник” (В. Даль, Толковый словарь). За тридцать лет до выхода в свет далевского словаря немецкий, западный характер елочной традиции должен был ощущаться не менее остро. И белка, скачущая по символическому дереву, — образ тоже западный, скандинавский. Обращение с чудесной белкой — тоже западно-прагматическое:
Князь для белочки потом
Выстроил хрустальный дом.
Караул к нему приставил
И притом дьяка заставил
Строгий счет орехам весть.
Князю прибыль, белке честь.
Соответственно “все в том острове богаты, изоб нет, везде палаты”; в Гвидонии вся жизнь — сочельник. В “Салтании” в сочельник тоже происходят чудеса: разве не
132
чудо — царь, бродящий в одиночестве между простолюдинами? Ведь именно в сочельник должен был состояться разговор, закончившийся так:
Здравствуй, красная девица, —
Говорит он, — будь царица
И роди богатыря
Мне к исходу сентября.
Рождественское чудо может случиться повсеместно, но вот Рождество в “Салтании” не празднуют, иначе с чего бы это царь поздно вечером стал в одиночестве стоять “позадь забора”.
Вообще, описывая Салтанию, Пушкин тщательно избегает разговоров о тамошней религии*. Князь Гвидон, правда, крещен с детства, узнает же читатель об этом только тогда, когда бочку волна выбрасывает на остров: “Со креста снурок шелковый натянул на лук дубовый”. И когда возникает на острове волшебный град — в нем “Блещут маковки церквей /И святых монастырей”:
Мать и сын идут ко граду.
Лишь ступили за ограду,
Оглушительный трезвон
Поднялся со всех сторон:
К ним народ навстречу валит;
Хор церковный Бога хвалит...
Корабельщики, вернувшись к Салтану, рассказывают ему про новый город со златоглавыми церквами. Вот Гвидон ведет царевну Лебедь к своей матери:
Над главою их покорной
Мать с иконой чудотворной
133
Слезы льет и говорит:
“Бог вас, дети, наградит”.
Салтан, наконец, приезжает в гости к своему сыну: “Разом пушки запалили, /В колокольнях зазвонили”.
На протяжении сравнительно короткой сказки христианская символика, отсутствующая в применении к “Салтании”, в связи с чудесным островом упоминается, по крайней мере, семь раз.
Можно думать, “Салтания” и “Гвидония” противопоставлены друг другу как страны Востока и Запада, где Запад явственно представляет культуру христианскую. Было бы, однако, неверно понимать это в географическом смысле. И лексика сказки (бояре, дьяки, гости, терема, палаты, избы), и экспорт “Салтании” (“Торговали соболями, Чернобурыми лисами”, “Торговали мы конями, Все донскими жеребцами”), и архитектура “Гвидонии” (“Блещут маковки церквей /И святых монастырей”, “С златоглавыми церквами, /С теремами и садами”) — все это убеждает нас, что и “Салтания”, и “Гвидония” — это Россия, Россия отцов и Россия детей, Россия прошлого и Россия будущего. 1834 годом пушкиноведы датируют набросок плана истории русской литературы. Вот отрывок из него (речь идет о допетровской эпохе):
“Литература собственно.
Причины: 1) ее бедности
2) отчуждения от Европы
3) уничтожения или ничтожности влияния скандинавского.
Сказки, пословицы: доказательство сближения с Европою”13.
Эти и подобные им размышления, возможно, и наложили печать на сказку о царе Салтане, где на “Салтании” — явный отблеск “азиатчины”.
Не о том ли думал и Лермонтов, когда писал: “Быть может, за хребтом Кавказа укроюсь от твоих пашей”?
И уж совсем без обиняков на эту же тему писал А. К. Толстой, например, в балладе “Змей Тугарин” (1867):
И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
134
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горькая срама!
..................
И с честной поссоритесь вы стариной,
И предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: “Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”
А. К. Толстой в виде сказки-баллады оформил свою политическую программу. Не то у Пушкина — он писал сказку; но его политические взгляды, его размышления о судьбах России, страхи и надежды невольно сложной системой образов накладывались на сказочный сюжет.
г. Луга
ПРИМЕЧАНИЯ
Работа прочитана на 20 заседании Пушкинской комиссии 28 ноября 1989 г.
1 Мяло К. Г. Культура, человек и картина мира. М. 1987, с. 244.
2 Махабхарата. М. 1987, с. 583. (Стихотворный перевод: Махабхарата. Рамаяна. М. 1974, с. 106.)
3 См. сказки № 283—289 в известном собрании А. Н. Афанасьева.
4 Азадовский М. К. Источники сказок Пушкина // Пушкин. Временник пушкинской комиссии, I. М. — Л. 1936, с. 150.
5 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти тт., т. 3. М. 1963, с. 448.
6 Краткая литературная энциклопедия, т. I. М. 1962, с. 650 (“Бова”).
7 Ровинский Д. Русские народные картинки, кн. I. СПб. 1881, с. 83.
8 Аничкова Е. “Сказка о царе Салтане” А. С. Пушкина // Slavia. VI, 2. Прага. 1927, с. 338.
9 Бессонов П. Калеки перехожие. М. 1861, с. 428.
10 Мифы народов мира, т. 1. М. 1980, с. 23.
11 Там же, т. 2. М. 1982, с. 341.
12 Дмитриева С. М. Обряды и обрядовый фольклор. М. 1982, с. 39. Грузинские параллели: Мифы народов мира, т. 1, с. 162; Русуданиани. Тбилиси. 1971, с. 119.
13 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти тт., т. VII. М. 1964, с. 532.
Сноски к стр. 132
* Прим. ред. Здесь в рассуждениях автора нельзя не отметить неувязку. Ни из чего не следует, что разговор царя с девицей должен был происходить “именно в сочельник”, а “Рождество в “Салтании” не празднуют”. Далее: “заказав” родить богатыря “к исходу сентября”, царь “в тот же вечер обвенчался”, — это значит, что и разговор, и венчание должны происходить “к исходу” января, то есть тогда именно, когда празднование закончено и церковный запрет на браковенчание (действовавший в период Рождественского поста и следующих за ним Святок, включая Крещение — 6 января ст. ст.) уже снят.