110

Д. Н. МЕДРИШ

НАРОДНЫЕ ПРИМЕТЫ
И ПОВЕРЬЯ В ПОЭТИЧЕСКОМ МИРЕ ПУШКИНА

Глубоко запечатлены в народном сознании представления о взаимодействии человека с окружающей средой. В жизни русского крестьянина-земледельца первостепенную роль играло умение предвидеть, предсказать погоду, а с нею — судьбу будущего урожая. Из того, что происходит в мире природы, в народной памяти фиксировались те явления, краски, звуки, которые давали материал для такого рода прогнозирования.

Обращения Пушкина к народным приметам и поверьям, в которых запечатлена национальная картина мира, многочисленны и разнообразны. Его героев волнуют таинственные сны, они прибегают к различного рода гаданиям, верят предсказаниям и предвестиям. “Приметы” — так озаглавил поэт сначала одно стихотворение (“Старайтесь наблюдать различные приметы...”), а восемь лет спустя — другое (“Я ехал к вам: живые сны...”); два стихотворения под одним и тем же заглавием — явление примечательное. Однако если случаи “открытого” фольклоризма (описание обрядов, фольклорные эпиграфы, явные цитаты) с достаточной полнотой учтены и рассмотрены пушкинистами, то фольклоризм скрытый, глубинный, когда народные представления проникают в “нейтральные”, казалось бы, картины и эпизоды, растворяясь в авторской речи и в результате становясь существенным элементом поэтики, зачастую остается незамеченным. Между тем именно таким путем народные поверья нередко входят в пушкинскую поэзию. Чаще всего это происходит с приметами и предсказаниями, связанными с календарем природы, с народным месяцесловом.

Обратимся к картинам зимы в стихах поэта: давно уже замечено, что “в зимнем пейзаже Пушкин видел нечто специфически русское, и чувство природы тесно сливалось

111

для него в данном случае с чувством родины1. По пушкинским стихам можно получить достоверное представление о русской зиме — от первого снега до вызванного поворотом к весне вылета первой пчелки “из душистой келейки медовой”, и притом зиме не среднестатистической, а неповторимой для каждого года, с ее особенностями, переменами и проказами. Закономерна здесь и “Зимняя дорога” (“Сквозь волнистые туманы...”) — недаром в народном календаре именно со становлением санного пути ассоциируется приход зимы, без этого, как отмечено в “Толковом словаре” В. Даля, “зимы нет”2. Зимние сутки также представлены в пушкинских стихах на всем их протяжении, от “Зимнего утра” (“Мороз и солнце; день чудесный...”) до “Зимнего вечера” (“Буря мглою небо кроет...”); время действия в “Бесах” — студеная зимняя ночь, а место — опять-таки зимняя дорога. Сама композиция этого стихотворения передает непрерывное движение по кругу. Такое построение имеет и свою особую причину: известно, что по кругу движется нечистая сила, вовлекая в это вращение путников. Вспомним состязания между Балдой и бесом из пушкинской сказки, обратив при этом внимание на то, кто из них какую задачу предлагает. В записи народной сказки, сделанной Пушкиным еще в Михайловском, нет четкого указания на то, кем предложено то или иное состязание. В пушкинской же “Сказке о попе и о работнике его Балде” все разграничено четко. Поднять кобылу и нести ее полверсты (очевидно, по прямой) предложил Балда. Бесы придумали другой вид состязаний:

Кто скорее из нас обежит около моря,
Тот и бери себе полный оброк.

Обежать около моря — значит бежать по кругу. (Пояснив, что “около” значит — “вокруг”, “кругом”, Даль добавляет: “значение коренное и самое верное: около, от коло, колесо”.)3 Черти по прямой не ходят — они кружат. Вот почему и в “Бесах”:

Сбились мы. Что делать нам?
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.

112

Трижды, с равными интервалами в три восьмистишия, повторяется в “Бесах” картина зимней ночи: “Мчатся тучи, вьются тучи; /Невидимкою луна /Освещает снег летучий; /Мутно небо, ночь мутна”. В первый раз за этим следует: “Еду, еду в чистом поле...” (Заметим попутно, как многозначен и гибок у Пушкина так называемый “постоянный” эпитет: “чисто поле” — здесь это еще и поле, свободное — пока! — от нечисти, скоро в нем закружатся “нечистики” — бесы.) Во второй раз: “Сил нам нет кружиться доле; /Колокольчик вдруг умолк; /Кони стали...” (Кони опасность чуют раньше человека: “волк коню не товарищ”4.) “...Что там в поле?” — “Кто их знает? пень иль волк?” Подобная ситуация у Пушкина уже встречалась — в четвертой главе “Онегина” (“С своей волчихою голодной /Выходит на дорогу волк; /Его почуя, конь дорожный /Храпит...”); теперь она получает иное развитие. Беда не только в том, что в снежной мгле трудно отличить пень от волка, дело еще и в том, что волк и пень связаны особой, колдовской связью, и, случается, то, что на первый взгляд может показаться пнем или волком, окажется оборотнем, а то и вовсе бесом. Пушкину эти общеславянские представления были хорошо известны; более того, именно он впервые в русской литературе употребил то название волка-оборотня, которое позднее встретится и у других авторов, — вурдалак. Согласно поверью, чтобы стать оборотнем, нужно найти гладко срубленный пень и с приговором воткнуть в него нож, а затем перекувырнуться через этот пень — и станешь волком. Чтобы снова превратиться в человека, “нужно было вернуться к своему пню, забежать с противоположной стороны и перекувырнуться обратно. Но тут была и опасность: если кто-то из проходивших мимо людей унесет нож, вынув его из пня, то тогда останешься навеки волком”5. Волка следовало опасаться, волка-оборотня — тем более. На этот случай имелся заговор (его приводит в своих “Сказаниях русского народа” И. П. Сахаров, современник Пушкина): “На море, на Окиане, на острове Буяне, на полой поляне, светит месяц на осинов пень, в зелен лес, в широкий дол. Около пня ходит волк мохнатый...”6. И потому немудрено, тем более в метель, и пень за волка принять. Более того, подобная неясность в конкретной ситуации трактуется скорее однозначно: если не разобрать

113

в сумерках, значит — оборотень. Конечно, потом, когда все позади, сидя у жаркой печи, можно и посмеяться над недавними страхами и даже приписать их не себе, а кому-нибудь другому, глупому и трусливому. Об этом — веселые сказки-анекдоты, герои которых принимают мыло за лекарство, серп за червя, поле за море, сапоги за ведра, пень за волка. Пушкину ведомы были эти истории; знал он и то, что подобные смешные рассказы бытуют в фольклоре многих народов, и потому историю с сапогами-ведрами, известную ему по шотландскому источнику, он в “Сценах из рыцарских времен” передал немецкому миннезингеру Францу и поведал ее русскими стихами: “Воротился ночью мельник... Женка! что за сапоги?..” — причем ответ героя не являет собою отказа принять сапоги за ведра, скорее он передает “растерянность деревенского тяжелодума”7. В одном стихотворении (“Бесы”) ситуация драматична, в другом (о мельнике) — комична и в обоих случаях восходит к народным поверьям.

Впрочем, и “Бесы” первоначально мыслились в шутливом плане. В. С. Непомнящий проследил, как в процессе создания стихотворения изменялся авторский замысел, так что первоначальное заглавие — “Шалость” — стало уже неуместным. После отказа от абстрактного “Путник едет”, а затем и от несколько более субъективного “Едем, едем” появилось окончательное — откровенно личное: “Еду, еду в чистом поле, Колокольчик дин-дин-дин... /Страшно, страшно поневоле /Средь неведомых равнин”8. Как тут не вспомнить предостережение философа А. Ф. Лосева: “Было бы большой глупостью понимать “Бесы” (1830) как забавную детскую сказку. Это самая серьезная космология, суровая и хаотическая, и в то же время жутко конкретная, вплоть до физиологических подробностей”9. Остается добавить, что творческая история стихотворения, зафиксированная в черновиках, своеобразно воспроизвела структуру народной лирической песни, в которой события описываются вначале как бы со стороны, в третьем лице, а затем третье лицо заменяется первым (замена не всегда обязательна, но всегда возможна, так как подготовлена общностью лирического восприятия, объединяющей героя, исполнителя и слушателя народной песни). Эта особенность народнопоэтического мышления отразилась и в образной

114

структуре “Бесов”. В начале стихотворения бесов поминает только ямщик: “В поле бес нас водит, видно, /Да кружит по сторонам”. Постепенно это видение передается лирическому герою: “Вижу: духи собралися /Средь белеющих равнин”, — чтобы полностью овладеть им в конце стихотворения: “Мчатся бесы рой за роем /В беспредельной вышине, /Визгом жалобным и воем /Надрывая сердце мне...” Автор проникается народными представлениями о зыбкости границ между реальным и мифологическим; в вышине мчатся и тучи, и бесы, которые столь же безобра́зны, сколь и безо́бразны. Народная мифология, при всей ее кажущейся простоте, философична и неоднозначна; пытаясь проникнуть в тайны мироздания, она дает свое объяснение природы добра и зла на земле. В сфере лирического сюжета “Бесов” оказывается сам процесс приобщения к народному мировосприятию, чтобы в конечном счете автор мог выразить свое мироощущение, высказать свои заботы и тревоги, которые он испытывает на своем жизненном пути. Не случайно ведь и мрачные “Бесы” (своеобразная “Зимняя ночь”), и светлое “Зимнее утро” завершаются личными местоимениями; мне, для меня. У современного исследователя имелись все основания отнести “Бесы” — как и “Зимний вечер” и “Зимнюю дорогу” — к жанру пейзажной элегии10. А в результате создается обобщение такой силы, такого прозрения, что оно отзовется в литературе и полвека, и полтора века спустя — от Достоевского до Высоцкого...

Говоря о “скрытом” обращении Пушкина к народным поверьям, мы имели в виду и отсутствие прямых отсылок к фольклору, и, по-видимому, непреднамеренность обращения поэта к фольклорным источникам. Но всякий раз сближения пушкинского образа с миром народных представлений об окружающей природе обусловлены художественно. Такие сближения нередки в пушкинской лирике; в романе в стихах ими насыщены картины, посвященные Татьяне, и они, как правило, отсутствуют в сценах, связанных с Евгением, с Петербургом.

Мороз и солнце! чудный день,
Но нашим дамам, видно, лень
Сойти с крыльца и над Невою
Блеснуть холодной красотою.

115

Это один из тех мотивов, которые проходят у Пушкина по меньшей мере дважды: в одном случае — в набросках романа — как обстоятельство петербургской жизни, в другом — в стихотворении — как лирическая ситуация, ведущая к переживаниям, то напряженным до космического трагизма, то полным любви и нежной грусти. Приведенные строки — из “Альбома Онегина”, первоначально они предназначались для седьмой главы романа, завершенной в ноябре 1828 года. Зимняя прогулка по Петербургу не состоялась, образы, прямо или косвенно связанные с приметами, не появились. А год спустя, остановившись, по пути из Москвы в Петербург, в тверской деревне, Пушкин пишет стихотворение “Зимнее утро”, в котором то же состояние природы передано по-иному, хотя начальная ситуация почти та же, что и в романе:

Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный —
Пора, красавица, проснись...

На этом сходство кончается. В “петербургском” варианте между природой и человеком нет единства и взаимопонимания, дом и природа существуют порознь. Напротив, “Зимнее утро”, как заметил один из первых пушкинистов, П. В. Анненков, все проникнуто “поэзией домашнего очага и северной природы”11. Народные приметы объединяют оба эти начала. Растворяясь в поэтике, они проникают в пейзаж и интерьер. Зима сначала увидена (как и в “Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях” — царевной, и в “Евгении Онегине” — Татьяной) через оконное стекло: “...погляди в окно: /Под голубыми небесами /Великолепными коврами, /Блестя на солнце, снег лежит...” Представив эту картину, Пушкин не сразу находит продолжение. В черновике следуют варианты: “Сияет озаренный светом /Наш дом”. Это вид снаружи. “Сияет озаренный блеском /Наш дом” — тоже не подходит. “Наш дом блестит янтарным блеском...”12 Отблеск огня обрел цвет, но он увиден все еще со стороны, извне. И наконец: “Вся комната янтарным блеском /Озарена”. Свет увиден глазами тех, кто находится в жилище. И тут же возникает желание “в санки Кобылку бурую запречь”, чтобы навестить “поля пустые”, /Леса, недавно столь густые, /И берег, милый для меня”, — очевидно, в уверенности,

116

что день предстоит морозный. Действительно, существует примета: белый огонь в печи — на оттепель, красный или желтый (“янтарный”) — к стуже13. К тому же такое обозначение цвета (не просто желтый — янтарный) в контексте пушкинского творчества связано с теплом домашнего очага: “Цветообозначение у янтаря в пушкинском творчестве всегда связано с бытом человека, с его домом, с прозой жизни: янтарное у поэта — грог, виноград, блеск огня в камине, чай, мед и масло”14. Добавим: воображаемая (или предполагаемая) прогулка к реке и в лес — традиционный мотив русской народной лирики:

Пойдете ль вы к Шуман-речке, возьмите меня!
Шуман-речка невеличка, круты берега;
Из этого из бережка песок высыпал;
На том на песочке лесок выростал;
А из того ли из лесу зайчик выбегал, —
Малешенек, белешенек, как снегу комок15.

Следующая деталь интерьера — “веселым треском Трещит затопленная печь” — также перекликается с народной приметой, зафиксированной и в словаре Даля: “Дрова горят с треском — к морозу”16. Разумеется, эти точные детали входят в стихотворение не как предсказания погоды, они характеризуют душевное состояние лирического героя, являя наглядный пример того, как у Пушкина “приметы Согласны с чувствами души” (“Приметы”, 1829). Заметим также, что разговор о погоде Пушкин обычно начинает, взглянув на небо, на солнце: “Мороз и солнце; день чудесный!..”; “Гонимы вешними лучами...”; “Уж небо осенью дышало, /Уж реже солнышко блистало...”; “Мчатся тучи, вьются тучи; /Невидимкою луна...”

На картинах природы в романе “Евгений Онегин” следует остановиться подробнее. И тогда обнаружится, что это не просто ряд пейзажей, а особая линия в развитии романного сюжета.

При издании главы третьей “Евгения Онегина” в начале четвертой строфы (“Они дорогой самой краткой /Домой летят во весь опор”) была допущена опечатка, потребовавшая при переиздании авторского объяснения: “В прежнем издании вместо домой летят напечатано зимой летят (что не имело никакого смысла). Критики, того не разобрав, находили

117

анахронизм в следующих строфах. Смеем уверить, что в нашем романе время расчислено по календарю”. Пушкин мог бы добавить: и по народному календарю. Взять хотя бы одну строфу седьмой главы — первую, инициальную:

Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года;
Синея блещут небеса.
Еще прозрачные, леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел в безмолвии ночей.

Во всей строфе явное стремление передать течение событий, отметить их начало и завершение (уже — еще — уж). Первое четверостишие, как всегда в онегинской строфе, — толчок, начало темы. Описанное здесь, если судить по народному календарю, приходится на 17/29 марта, это “Алексей Теплый, Алексей Водотек <...> Алексей — с гор вода (потоки)”17, о котором замечают: “Каковы на Алексея ручьи (большие или малые), такова и пойма (разлив)”18. Следующие пять стихов — еще один шаг календаря, в них — следствие первого четверостишия и переход к заключительным картинам, в соответствии с присловьем: “Апрель начинается при снеге, а заканчивается при зелени”19. Первый вылет пчелы приходится на день Зосимы-пчельника — 17/29 апреля: “На Зосиму расставляй улья”20; в этот день “выводят пчел на пасеки”21. “В поле стада сгонять и Егория скликать” положено 21 апреля/5 мая, в день Егория (Георгия) вешнего, когда “выгоняют в первый раз скот в поле вербою”22. “Известно, что у нас первый весенний выгон скота начинается с Георгиева дня23. И, наконец, “Борисов день — соловьиный день, когда начинают петь соловьи”24, приходится на 2/14 мая; “малая птичка соловей, а знает май”25. И еще о Борисовом

118

дне: “Приметы. Наши поселяне говорят, что с этого дня начинают петь соловьи”26. При этом у Пушкина описываются явления не только последовательные, но и, в народном понимании, взаимосвязанные: “Соловей запел — вода на убыль пошла”27. К пению соловья вообще прислушиваются чутко, оно о многом может поведать: “Ласточка весну начинает, а соловей кончает”28; “по соловью и погода”; “соловей неумолчно всю ночь поет — перед ведренным днем”. Первого соловьиного пения ждут особенно: “Соловей запел — весна пошла на убыль, а лето на прибавку”29. Перемены в весенней природе “расчислены” в “Онегине” по неделям, причем отмечены как раз те явления, на которые указывает и месяцеслов, так что пейзажи можно расписать с точностью чуть ли не до одного дня.

Сообщая о работе над “Онегиным”, Пушкин подчеркивал, что пишет не обычный роман, а роман в стихах. Движением времени, согласуясь и с народным календарем, здесь определяется движение стиха. Вначале, в рукописи, итоговое двустишие звучало иначе: “Стада шумят, и соловей /Поет в безмолвии ночей”30, однако поэт изменил последний стих строфы, подчеркивая его итоговый характер: “уж пел”. Поворот в природе — поворот в повествовании (кстати, исходное значение слова строфа — “поворот”).

Вообще, описывая птиц, Пушкин — видимо, непроизвольно — отмечает в их поведении моменты, которые предвещают хорошую погоду. Ограничимся примерами из “Евгения Онегина”. “Сороки под стреху лезут — к вьюге”, — свидетельствует Даль31. Татьяна же ранним утром третьего января увидела в окно “сорок веселых во дворе”. Татьяну, въезжающую в Москву, встречают “стаи галок на крестах”. Это тоже добрая примета: “Галки собираются стаями — будет ясная погода”32.

Обращает на себя внимание еще одна особенность пейзажа в “Онегине”: это почти всегда звуковой пейзаж. Стада — шумят, гуси — кричат, жуки — жужжат. На этом фоне и тишина — красноречива:

Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал...

119

И на этот раз за пушкинским стихом незримо стоят “простонародные приметы”: “Жуки летают с жужжанием — к ясной, тихой и теплой погоде”33.

Вернемся, однако, к зимним картинам. В “Онегине” описаны встречи на предзимнем и зимнем пути, причем их характер и последовательность согласуются с народным месяцесловом, с его приметами и предсказаниями, по большей части основанными на известной способности диких и домашних животных к “долгосрочному прогнозированию”.

Особенно показательно в этом отношении поведение волка — ведь, по присловью, “не первую волку зиму зимовать”. По народной примете, если волк в холода вышел из лесу, то это не к добру (“Волк под селением — к голоду, недороду”34); указана и причина такого перемещения: “Голод и волка из лесу гонит”35.

У Пушкина в романе:

Встает заря во мгле холодной;
На нивах шум работ умолк;
С своей волчихою голодной
Выходит на дорогу волк...

У Даля находим присловье: “Волк голодай, лиса лакомка”36. Из всех возможных эпитетов (в пушкинских сказках волк обычно бурый) предпочтение отдано этому — голодной (эпитет, по правописанию пушкинской поры, в равной мере может быть отнесен и к волчихе, и к волку).

Из домашних животных более других зависит от движения времен года гусь, связанный с переменчивой водной стихией и потому особенно чуткий к изменениям погоды. Отсюда зимние приметы: “Гусь лапу поднимает — к стуже”, “Гусь стоит на одной ноге — к морозу”37. У Пушкина:

На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег...

Гусь тяжелый — уже это знак прихода зимы: к морозной поре гусь нагуливает максимальный вес. По тому, как ступает гусь на ранний речной лед, в народе предсказывают погоду: если на Матренин день “гусь выйдет на лед, то будет еще плавать на воде”38, то есть зима установится не

120

скоро. Речь, конечно, идет о гусе домашнем: Матренин день приходится на 9/21 ноября, а дикие гуси улетают значительно раньше.

В четвертой главе “Онегина” описание осени — а с ним и пятнадцатая строфа — завершается стихами:

Гусей крикливых караван
Тянулся к югу; приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.

Здесь все, от хронологии до эпитета, проникнуто народным видением, основанным на вековом опыте. В черновике было: “Зима стояла у двора”, однако неконкретной перспективе поэт предпочел точное обозначение времени: октябрь (назван предстоящий месяц — ноябрь); во всяком случае, исследователям творчества Пушкина октябрьская датировка этой картины представляется самоочевидной39. Межу тем дикие гуси улетают еще в сентябре, на Никиту Гусятника, или Никиту Гусепролет — 15/27 сентября. Так, И. П. Сахаров свидетельствует: “15 <сентября>. Поселяне сей день называют: гусепролет, гусары, репорезы. По их замечаниям, с этого дня дикие гуси улетают стадами на теплые моря. По крику гусей и полету они заключают о наступлении скорых холодов”40. Следовательно, в год приезда Онегина в деревню гуси с отлетом запаздывали на целый месяц. Не ошибся ли Пушкин? Нет, не ошибся. Согласно народным приметам, по отклонению срока отлета гусей можно судить о времени наступления зимы. Если отлет придется на день Семена-летопроводца, то есть на 1/13 сентября — “ожидай ранней зимы”41. И, напротив, по народным приметам, поздний отлет гусей обещает позднюю зиму: “Если гуси и журавли не спешат к отлету, стужа наступит не скоро и зима будет мягкой”42. В романе предсказание сбывается в начале следующей, пятой главы, изданной вместе с четвертой и уже по этой причине связанной с ней непрерывным календарем:

В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь...

121

Поместив в одном стихе слова “год” и “погода”, поэт как бы осветил их древнее речевое родство, скрепленное общим корнем43. В процессе работы над рукописью детали подыскивались тщательно и целенаправленно. Слегка варьировалось обозначение даты (было: “второго в ночь”, стало — “на третье”), но сохранилось “в ночь”, в полном соответствии с приметой: “Дневной снег не лежит, а первый надежный выпадает ночью”44. Дополнительный смысл открывается и в другой поправке. В рукописи было: “Гусей осенних караван...”, стало — “крикливых”; гуси не только увидены, но и услышаны. В таком контексте, наряду с основным значением слова “караван” (по Далю, “сборище на ходу”), пробуждается и метафорическое — “хоровод”, запечатленное и в народной песне: “Стой, мой девий караван”45. По уже приводившемуся описанию И. П. Сахарова, о наступлении скорых холодов узнают “по крику” отлетающих гусей, здесь — отлетающих с запозданием, что предвещает позднее наступление зимы46.

Народные приметы, выходя за рамки отдельных описаний, проникают из микроструктуры в макроструктуру пушкинского романа в стихах, подчеркивая не только цельность авторского взгляда на окружающий мир, но и внутреннее художественное единство произведения. Вряд ли такая мотивировка одного пейзажа другим была преднамеренной, скорее это следствие органического единства того “образа мыслей и чувствований”47, которое существует между народом и его поэтом48.

“Мы живем по рассудку, народ по обычаям и поверьям”, — отмечал В. И. Даль49. Примечательно, однако, что и в самом фольклоре функция поверий и примет не столь консервативна и однозначна, как это представляется, на что обратил внимание уже — опять-таки — Даль. “Эти поверья постепенно переходят к поэтическим вымыслам, в коих видна игра воображения, или дух времени, или просто иносказание и народная поэзия, принимаемая ныне нередко в прямом, насущном смысле за наличную монету”50.

И в этом случае, как и в ряде других, Пушкин следует в направлении, намеченном самим фольклором, но его поэтический поиск идет дальше — и обретает новый смысл, неповторимый и неисчерпаемый.

г. Волгоград

122

ПРИМЕЧАНИЯ

1  В. Ф. Саводник. Чувство природы в поэзии Пушкина, Лермонтова и Тютчева. М. 1911, с. 64. Не случайно, говоря об ощущении первозданности происходящего в пушкинском мире и сравнивая в этой связи Пушкина-пейзажиста с Гомером, Мережковский в качестве примеров приводит зимние пейзажи из “Евгения Онегина” (См.: Д. С. Мережковский. В тихом омуте. Статьи и исследования разных лет. М. 1991, с. 156).

2  В. И. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, в 4 томах. М. 1955, т. 1, с. 682. Ср.: “Зима у Пушкина предстает, как правило, в образах движения” (Е. Юкина, М. Эпштейн. Поэтика зимы // Вопросы литературы, 1979, № 9, с. 176).

3  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 2, с. 665.

4  А. Ермолов. Народная сельскохозяйственная мудрость в пословицах, поговорках и приметах. III. Животный мир в воззрениях народа. СПб. 1905, с. 45.

5  И. Ф. Заянчковский. Животные, приметы и предрассудки. М. 1991, с. 182.

6  Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым. М. 1990, с. 64.

7  И. Л. Альми. О превращениях пушкинского “Жил на свете рыцарь бедный” в художественном мире Достоевского // Сюжет и время. Сб. науч. тр. К семидесятилетию Г. В. Краснова. Коломна. 1991, с. 133.

8  См.: В. Непомнящий. Поэзия и судьба. М. 1987, с. 222.

9  А. Лосев. Поэзия, мировоззрение, миф // Пушкинист, вып. I. М. 1989, с. 161.

10  См.: К. Н. Григорьян. Пушкинская элегия (национальные истоки, предшественники, эволюция). Л. 1990, с. 244.

11  П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М. 1984, с. 208—209.

12  А. С. Пушкин. Пол. собр. соч., т. III, кн. 2. М. 1949, с. 769.

13  В. А. Миронов. Двенадцать месяцев года. М. 1991, с. 170.

14  В. П. Казарин, А. В. Киселев. Культура камня в эстетике и мировоззрении А. С. Пушкина. Комментированный словарь-справочник. Симферополь. 1992, с. 99.

15  Великорусские народные песни, изданные А. И. Соболевским, т. 2. СПб. 1897, с. 265.

16  В. И. Даль. Толковый словарь, т. I, с. 493.

17  Народный месяцеслов. Пословицы, поговорки, приметы, присловья о временах года и о погоде. Сост. Г. Д. Рыженков. М. 1991, с. 32.

18  Круглый год. Русский земледельческий календарь. Сост. А. Ф. Некрылова. М. 1989, с. 139.

123

19  Круглый год, с. 141.

20  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 3, с. 546.

21  Круглый год, с. 160.

22  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 4, с. 266.

23  Русский народ, его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия. Собр. М. Забелиным. М. 1880, с. 41.

24  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 4, с. 266.

25  Там же, т. 2, с. 289.

26  Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым, с. 308.

27  А. Н. Стрижев. Календарь русской природы. М. 1993, с. 43.

28  Преданья старины глубокой. Месяцеслов. Забытые святцы. Сны и сновидения. Ростов-на-Дону. 1994, с. 6.

29  Народный месяцеслов, с. 105, 106, 122.

30  А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. 6. М. 1937, с. 413.

31  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 4, с. 274.

32  Народный месяцеслов, с. 105.

33  Там же.

34  В. И. Даль. Толковый словарь, т. I, с. 682, 233.

35  А. Ермолов. Народная сельскохозяйственная мудрость..., с. 9.

36  В. И. Даль. Толковый словарь, т. I, с. 232.

37  Там же, с. 410.

38  Народный месяцеслов, с. 74.

39  “Вспомним <...> его отнесенные к октябрю строки: “Лесов таинственная сень /С печальным шумом обнажалась...” (Л. М. Аринштейн. “Если ехать вам случится” // Временник Пушкинской комиссии, вып. 21. Л. 1987, с. 92).

40  Сказания русского народа, собранные И. П. Сахаровым, с. 108.

41  А. Н. Стрижев. Календарь русской природы, с. 239.

42  Народный месяцеслов, с. 108.

43  Для Пушкина как будто вообще не существует времени вне погоды. В заметке о Байроне, отметив, что Байрон изучал Россию и любил ее, Пушкин замечает в его поэме досадную неточность: “Дон Жуан отправляется в Петербург в кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге. Измаил взят был зимою, в жестокий мороз <...> Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста” (А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. 11. М. 1949, с. 55).

44  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 4, с. 249.

45  Там же, т. 2, с. 89.

46  По поводу этих строк (“В тот год осенняя погода /Стояла долго на дворе...”) писатель Андрей Битов заметил однажды: Пушкин в своем любимом произведении как бы продлевает свое любимое время года...

47  А. С. Пушкин. Полн. собр. соч., т. 11. М. 1949, с. 46.

124

48  Знаменательно, что тем критикам, которые не приняли “Онегина”, едва ли не все картины природы показались неудачными либо неуместными в романе. Так, критик журнала “Атеней” (1824, ч. I, № 4), выделив в пушкинском тексте слова “гусей” и “караван”, иронизировал: “Это разве можно сказать о тех гусях, которых привозят зимою в Москву замороженных. Караваном называется обоз, составленный из разных повозок, принадлежащих разным хозяевам”. Ф. В. Булгарин в “Северной пчеле” (1830, № 39) пейзаж из седьмой главы (“Был вечер. Небо меркло. Воды Струились тихо. Жук жужжал”) прокомментировал так: “Вот является новое действующее лицо на сцену: жук! Мы расскажем читателю о его подвигах, когда дочитаемся до этого”.

49  В. И. Даль. Толковый словарь, т. 3, с. 151.

50  В. И. Даль. О повериях, суевериях и предрассудках русского народа. Материалы по русской демонологии. СПб. 1994, с. 94.