167

О. С. МУРАВЬЕВА

ПОЛИТИКА СКВОЗЬ ПРИЗМУ ПОЭЗИИ

Интерес Пушкина к политике не нуждается в доказательствах, но стихи свои он никогда не стремился использовать как орудия политической борьбы. Как бы ни были порой резки и запальчивы его политические оценки, в основе их всегда лежали не сиюминутные и узконаправленные интересы, а независимые взгляды и убеждения.

Существует два типа восприятия исторических событий (прошлого или современности — в данном случае не имеет значения). Они могут быть материалом для изучения или рассуждения, отстраненного и по возможности объективного. Но они могут и переходить из разряда внешних по отношению к человеку событий в разряд событий его внутренней жизни. Иначе говоря, событие может стать переживанием.1 Только в этом случае рождается то, что мы вправе назвать исторической или политической лирикой, а не рифмованной риторикой на политические темы. Стихотворения Пушкина, по нашему убеждению, являются именно политической лирикой, а это означает, что прозвучавшие в них политические декларации можно и должно рассматривать лишь в контексте лирического содержания. Неприкрытая субъективность и эмоциональность этих деклараций свидетельствует не об их заведомой удаленности от истины, а о том, что истина присутствует в них в совершенно особом качестве. Точно так же существует значительная разница между исторической картиной прошлого, сложившейся на основании научного изучения, и исторической памятью народа. Последняя может быть крайне пристрастной и несправедливой, но именно в ней запечатлено некое историческое знание, недоступное для самого тщательного научного анализа. Аналогичные образцы индивидуального авторского творчества рождаются лишь при наличии очень большого таланта, причем таланта зрелого.

Многие лицейские стихотворения Пушкина явились откликами на события прошлой или современной истории. Назовем лишь «Воспоминания в Царском Селе» (1814), «Наполеон на Эльбе» (1815), «На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году» (1815), «Принцу Оранскому» (1816). Зная характер юного Пушкина и круг его интересов, мы можем с уверенностью утверждать, что события, связанные с Отечественной войной 1812 г., переживались им очень горячо. Судя по тому, какой след оставили они в его творчестве, эти исторические события действительно стали фактом его внутренней жизни. Но подлинной исторической лирикой названные лицейские стихотворения, на наш взгляд,

168

еще не стали. Дело не только в том, что у подростка, пусть и гениального, еще не сложились и не могли сложиться собственные исторические концепции и политические убеждения. В его стихотворениях, уже блестящих по форме, еще недостает лирической силы, способной «поднять» такие тяжелые, такие чужие для юного лицеиста пласты жизни. Он не может поэтически освоить известный ему и очень интересующий его фактический материал, ибо пока не накоплен духовный опыт, позволяющий осмыслить этот материал под своим собственным, пушкинским углом зрения. Он ищет, но еще не находит в исторических личностях и событиях того, что созвучно лирическому началу его поэзии.

Качественное различие в поэтическом освоении исторического материала легко продемонстрировать, сравнивая лицейские стихотворения Пушкина о Наполеоне со стихотворением «Герой» (1830). Первые поэтические высказывания Пушкина о Наполеоне почти не несут отпечатка авторской индивидуальности. И политические оценки, и поэтические средства выдержаны здесь в духе русской патриотической лирики и публицистики первой половины 1810-х гг. В дальнейшем Пушкин еще не раз обращался к образу Наполеона, но этот исторический герой раскрылся для него лишь тогда, когда в стихотворении «Герой» он нашел счастливую точку пересечения исторического материала, легенды и современных событий и рассмотрел все это в едином фокусе занимающих его этических проблем. Исторический персонаж, не утратив черт реальной личности, стал пушкинским героем; историческое событие стало поэтическим событием, основой лирического сюжета.

Едва ли не первое стихотворение Пушкина, которое можно считать образцом исторической или политической лирики, — это стихотворение «К Чедаеву» («Любви, надежды, тихой славы», 1818). Общественно-политические проблемы переживаются героем так эмоционально, приобретают для него такой личный, интимный смысл, что оказывается возможным и естественным прямое уподобление этих чувств чувствам влюбленного: «Мы ждем с томленьем упованья / Минуты вольности святой, / Как ждет любовник молодой / Минуты верного свиданья» (II, 72). Трудно найти другое стихотворение, где политика была бы настолько лиричной. Сами по себе политические цели и идеалы здесь, конечно, нечетки и абстрактны. «Обломки самовластья» не более конкретны, чем «звезда пленительного счастья». Но это вовсе не означает, что гражданский пафос в лирическом сюжете стихотворения несуществен, второстепенен. Просто здесь нарушено обычное соотношение объективного и субъективного, внешнего и внутреннего.2 Политические цели и идеалы — понятия объективные, существующие вне субъективного переживания, полностью поглощаются этим переживанием и приобретают его характерные черты. Знаменитое обращение: «Пока свободою горим, / Пока сердца для чести живы, / Мой друг, отчизне посвятим / Души прекрасные порывы!» (II, 72) — поразительно в отношении поэзии, как и в отношении политики. Оно заключает в себе целую концепцию, не развернутую в слове, но определяющую смысл стихотворения. Двадцатилетний Пушкин понимает, что энтузиазм, самоотверженность и стремление к высоким идеалам, увы, преходящи; как правило, они удел лишь юных, не обремененных горьким опытом, не связанных житейскими обязательствами. С мудростью зрелого человека молодой поэт не строит иллюзий, но призывает, пока не поздно, посвятить «прекрасные порывы» отчизне, иначе они останутся бесплодными. Эмоциональность и непосредственность стихотворения сообщают ему убедительность исторического свидетельства о психологическом состоянии молодежи 1810-х гг., мечтавшей о политическом преобразовании России. Позже энтузиазм

169

сменится фанатизмом, дружеская доверительность — сектантской замкнутостью, появятся ожесточение и подозрительность. Но «пока» это еще «прекрасные порывы» чистых душ, которым не суждено одолеть отечественную косность и равнодушие.

Мы не беремся здесь проследить шаг за шагом, как развивалось в творчестве Пушкина переживание современной ему истории, претворяясь в содержание его поэзии. Рассмотрим несколько стихотворений Пушкина, непосредственно затрагивающих политические события и политические фигуры, и попытаемся показать, каким образом (всякий раз по-своему) политические взгляды и оценки поэта формируют лирический сюжет стихотворения и, в свою очередь, формируются им.

У Пушкина есть стихотворения открыто публицистические, в которых он откликается на политическую злобу дня. В них наиболее явственно, хотя подчас и парадоксально, проявляется отмеченная выше закономерность.

«Стансы» («В надежде славы и добра») (1826) — произведение, удивительно точно выдержанное в традициях русской литературы и общественной мысли. Стремление повлиять на верховного властителя (назывался ли он царем или как-то иначе), побудить его действовать в духе общего блага в России проявлялось во все эпохи, и только крайние радикалы считали его предосудительным. Поэтическая форма пушкинского стихотворения подчеркнуто ориентирована на программные оды Ломоносова и Державина, суть которых была не в лести, а в «поучении». Стихотворение было вполне созвучно также политическим настроениям 1826 г.: и надежда на реформаторские начинания Николая I, и сравнение его с Петром I были весьма популярны в обществе.3 При всем том «Стансы» были встречены, как известно, враждебно и подозрительно. Основания для кривотолков давала двусмысленная ситуация, в которой оказался Пушкин. Он был прощен и обласкан царем, подвергнувшим только что жестоким репрессиям и опале многих друзей и единомышленников поэта. Из этой неловкой ситуации позже пытались найти выход и пушкинисты, предлагая разнообразные и даже взаимоисключающие толкования стихотворения: от излияния верноподданнических чувств до пропаганды декабризма.4 Между тем текст стихотворения совершенно прозрачен и не дает простора для хитроумных гипотез. Реальной проблемой представляется то, что сам Пушкин не остановился перед таким сомнительным с этической точки зрения и рискованным с точки зрения общественного резонанса шагом, как публикация этого стихотворения. Естественно предположить, что здесь были какие-то мотивы, непонятные публике. Из всех возможных мы попытаемся выделить именно лирические мотивы, связанные с закономерностями художественного мира Пушкина.

«Стансы» явились непосредственным откликом на знаменитую беседу Пушкина с Николаем 1 в Чудовом дворце, куда поэт был доставлен прямо из Михайловского. Об этом конфиденциальном разговоре поэта с царем в обществе было много толков, но никто не знал, что незадолго до него у Пушкина состоялся другой, воображаемый разговор с другим царем, Александром I. Текст, дошедший до нас в виде чернового наброска, скорее всего, не предназначался не только для печати, но и для сообщения кому бы то ни было.5 Тем более интересно, что Пушкин записал этот сюжет, выразивший, видимо, какие-то очень важные для него мысли.

170

Пушкин не любил Александра I и не доверял ему, был лично задет его равнодушием и несправедливостью. Глухая стена отчуждения, стоявшая между ними, позволяла Пушкину видеть в Александре только плохого, с его точки зрения, правителя, но не сложного и умного человека, способного на нетривиальные поступки. Тем не менее Пушкин, очевидно, считал возможным найти решение конфликта на пути личного общения, откровенного разговора с царем. И хотя Пушкин, уступая, может быть невольно, психологической достоверности, приводит мирно начавшуюся беседу к печальному финалу, где царь, рассерженный дерзкими речами поэта, ссылает его в Сибирь, пушкинский замысел свидетельствует о надежде на то, что доброжелательность и откровенность могут помочь в самых безнадежных ситуациях. При таком внутреннем настрое поэта приглашение нового царя, Николая I, на конфиденциальную встречу, состоявшийся с ним прямой и доверительный разговор стали для Пушкина чудесным осуществлением фантастической мечты, подтверждением его затаенной, никогда не высказываемой надежды. Конечно, не следует думать, что Пушкин был столь легковерен, что пришел в полное восхищение от Николая I. Но в 1826 г. перспективы начинающегося царствования были еще достаточно туманны для всех, включая самого императора. Благие намерения и смелые планы еще не успели пройти проверку на прочность, хорошие и дурные черты Николая I как человека и политика еще не проявились со всей очевидностью. И вот здесь вступает в силу другой глубоко личный лирический мотив пушкинской поэзии: в ситуации неясной, дающей основания как для надежды, так и для опасения, как для веры, так и для скепсиса, Пушкин неизменно выбирает возвышенный обман. Именно в этом состоит художественная идея стихотворения «Герой», написанного через четыре года и тоже имеющего непосредственное отношение к Николаю I. Так и сейчас он готов поверить царю и своей верой подвигнуть его на реальные деяния. Все политические декларации «Стансов» существуют в этом лирическом контексте; изъятые из него и помещенные исключительно в контекст общественно-политической ситуации, они звучат грубее и прямолинейнее, приобретают верноподданнический оттенок.

Несколько иной подход позволяет увидеть лирическую основу таких спорных в политическом отношении стихотворений, как «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», написанных в 1831 г. по следам польского восстания. Шокирующее впечатление всегда производил, главным образом, совершенно неприкрытый имперский пафос этих произведений. Следует подчеркнуть, что в слово «имперский» мы не вкладываем никакого оценочного смысла. Как относился Пушкин к специфике государственного устройства России — это, скорее, вопрос из области истории общественной мысли. Нас в данном случае интересует другое: принадлежит ли этот всплеск имперских настроений к сфере чисто политических интересов Пушкина, не имеющих отношения к его художественным концепциям, или, напротив, он является выражением глубоко органичных для пушкинского творчества настроений?

Доказательством последнего предположения служит, на наш взгляд, не столько даже поэма «Полтава» (1829) (параллель совершенно очевидная), сколько стихотворение «Я памятник себе воздвиг» (1836). Если хрестоматийные строки: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой / И назовет меня всяк сущий в ней язык, / И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой / Тунгус, и друг степей калмык» (III, 424) — перевести на язык политических понятий, то нельзя не признать, что здесь идет речь о русской культурной экспансии, об объединительной и просветительской миссии русской литературы и русского языка. Особенно важно, что эта мысль прозвучала в стихотворении, где Пушкин говорит об итогах своего творчества, о его высших целях и безусловных ценностях. В таком контексте особая межнациональная миссия русского поэта становится осуществлением «веленья Божьего» наряду с пробуждением

171

«милости» и «чувств добрых». Таким образом, то, что Пушкин крайне болезненно воспринимал любые посягательства на целостность и неделимость Российской империи, объясняется не просто его политическими взглядами, ошибочными или нет. Такие посягательства косвенным образом угрожали его предназначению поэта, каким он его себе представлял. Страстный, негодующий, по-своему вдохновенный пафос оды «Клеветникам России», казавшийся (и не без оснований) Вяземскому неуместным и возмутительным,6 был вызван тем, что очень глубокие душевные струны поэта зазвучали здесь в резонанс политическим инвективам, сообщив последним шокирующую многих читателей эмоциональность.

В «Герое» ложной датой под текстом (означающей не день написания стихотворения, а день посещения Николаем I холерной Москвы) Пушкин прямо связывает содержание стихотворения с современным, даже злободневным, событием. Таким образом он переводит заявленную в стихотворении проблему из поэтической реальности в реальность историческую. Поэзия не только осмысляет историю, но и претендует на то, чтобы ее творить. При этом здесь, как и всякий раз, Пушкин рассматривает личности и события под особым, только ему присущим углом зрения, встраивает их в свои концепции, чаще всего не сформулированные в каждом конкретном тексте. Здесь изначально крылась причина неточного общественного резонанса.

Стихотворения Пушкина, в которых затрагивались насущные проблемы недавней истории и политики, исторические персонажи или деятели современности, как правило, вызывали в обществе непонимание и раздражение. Помимо названных произведений нужно упомянуть и «К вельможе» (1830), и «Полководца» (1835), и памфлет «На выздоровление Лукулла» (1835), и эпиграммы на Воронцова. В самом деле, он пишет о трагической участи Барклая-де-Толли, а его обвиняют в неуважении к Кутузову. Он восхищается душевной гармонией человека XVIII столетия, а его подозревают в угодничестве. Он обнажает перед всеми низость и мелочность высоких государственных сановников — его упрекают в пристрастности и бестактности.7 Недоразумения возникали во многом из-за того, что внешние обстоятельства, связанные с каждым из этих стихотворений, были или, во всяком случае, казались очевидными, а глубокие внутренние причины рождения стихотворения, скрытые лирические мотивы, звучащие в публицистических пассажах, оставались непонятыми и неуслышанными.

Было бы несправедливо упрекать современников Пушкина в глухоте и недалекости. У общественной и политической жизни, в которую вторгались, порой очень резко, пушкинские поэтические выступления, есть своя логика и свои законы, не совпадающие, разумеется, с логикой и законами поэтического творчества. Только в творчестве Пушкин был абсолютно свободен, там он был «царь» и создавал свой мир, похожий и непохожий на реальный. Соответствие требованиям общества, озабоченного прежде всего злободневными (и действительно важными в своей злободневности проблемами), означало для Пушкина необходимость поступиться своей внутренней свободой, впустить в свой мир внешние, посторонние ему силы. На это он пойти не мог ни при каких обстоятельствах. Не признавая для себя никаких законов и целей, кроме внутренних законов и целей искусства, и в то же время периодически вмешиваясь — вольно или невольно — в обсуждение актуальных, болезненных для общества проблем, Пушкин был просто обречен на конфликты

172

и непонимание. Особенно остро это проявлялось в ситуациях, выходящих за пределы собственно литературных коллизий. Например, в тех случаях, когда Пушкин открыто вступал в конфликт с влиятельными людьми, определявшими государственную политику и навсегда вошедшими в российскую историю. Но это уже новый поворот нашего сюжета, требующий постановки новых вопросов.

Как известно, Пушкин начисто погубил историческую репутацию двух крупнейших государственных деятелей Российской империи: наместника Кавказа графа М. С. Воронцова и министра народного просвещения графа С. С. Уварова. Этот факт заставляет задуматься над соотношением литературного и общественно-политического авторитета писателя. Другими словами, имеют ли оценки поэта, пусть даже гениального, статус истины в сферах, далеких от поэтического творчества? В интересующих нас сюжетах этот вопрос может быть конкретизирован: справедлива ли уничижительная оценка, данная Пушкиным Воронцову и Уварову, была ли она следствием личных обид и пристрастий или же явилась свидетельством проницательности гения?

Разумеется, не все поступки Пушкина эстетически значимы, не все его личные оценки допустимо рассматривать в контексте его художественных концепций. Но в тех случаях, когда эти поступки и оценки делаются предметом поэзии и становятся достоянием публики, мы имеем все основания интерпретировать их именно в таком контексте и именно на этом пути искать ответы на сформулированные выше вопросы.

Событийная, фактическая сторона конфликта между Пушкиным и Воронцовым хорошо изучена. Доказано, в частности, что Воронцов слал письма на имя ряда влиятельных лиц, включая императора, с просьбой «избавить» его от Пушкина еще до того, как была написана первая пушкинская эпиграмма, и до того, как Пушкин начал открыто проявлять свои чувства к графине.8 Объясняя ситуацию в письме к А. И. Тургеневу (от 14 июля 1824 г.) «по горячим следам», Пушкин пишет о неожиданной, неспровоцированной перемене в обращении с ним Воронцова: «...он начал вдруг обходиться со мной с непристойным неуважением...» (XIII, 102), т. е. на тот момент никакой вины за собой по отношению к графу Пушкин не числил. Очевидно, случилось то, о чем предупреждал Пушкина Вяземский в конце мая 1824 г.: «В случае какой-нибудь непогоды Воронцов не отстоит тебя и не защитит. <...> Он человек приятный, благонамеренный, но не пойдет донкишотствовать против Власти ни за лице, ни за мнение, какие бы они ни были, если Власть поставит его в необходимость объявить себя за них или за нее» (XIII, 94).

Долгое время судьба Воронцова складывалась столь счастливо, что такой необходимости перед ним не вставало.9 Родившийся в богатой и знатной семье, получивший прекрасное образование, он сделал быструю и блистательную военную карьеру, став в 33 года генерал-адъютантом. При этом Воронцов не скрывал своих либеральных взглядов: он выступал за отмену крепостного права, его солдаты обучались грамоте и были освобождены от телесных наказаний. Воронцову удавалось удерживаться в положении, для России почти уникальном: он сочетал независимость поступков и убеждений с успешной карьерой. Но настал момент, когда это ненадежное равновесие рухнуло. Император заметно охладел к вольнодумному генералу, и Воронцов впервые столкнулся с несправедливостью и унижением. Не в силах смириться с этим, он оставил военную службу. Воронцову дали понять, что государь недоволен его связями с неблагонадежными людьми, и он был поставлен перед тягостным выбором:

173

сохранить верность друзьям и убеждениям или же получить возможность реализовать себя в полной мере на государственной службе. Судя по всему, Воронцов выбрал второе.

По справедливости следует заметить, что в данном случае нравственный компромисс как будто с лихвой окупался пользой для отечества. Генерал-губернатор Воронцов стал одним из самых талантливых и энергичных администраторов России. Вверенные ему области — Малороссия, Бессарабия и Кавказ, расцвели в годы его правления; все его прогрессивные нововведения и деяния трудно перечислить. Кроме того, он выгодно выделялся среди российского чиновничества своей безукоризненной честностью. На фоне таких заслуг стремление Воронцова сторониться людей «неблагонадежных» из опасения поставить под угрозу свое положение кажется простительным. Но случилось так, что одним из тех, от кого Воронцов предпочел откреститься, стал Пушкин.

Воронцов дал согласие на перевод Пушкина в Одессу после настойчивых просьб своего старого друга А. И. Тургенева. Возможно, впоследствии Воронцов пожалел об этом шаге, который император мог расценить как покровительство ссыльному. Да и молодой человек оказался неблагодарным: своевольным и непочтительным. Видимо, губернатор решил им пожертвовать, чтобы убедить Петербург в своей совершенной лояльности. Воронцов не знал, что тем самым он променял свою репутацию в глазах власти на репутацию в глазах всех поколений пушкинских читателей.

Отношение Пушкина к Воронцову складывалось из многих факторов. Сыграли свою роль и интриги Александра Раевского, и влюбленность Пушкина в жену графа, и, конечно, то «непристойное неуважение», которое глубоко оскорбляло молодого поэта. Но даже если причиной ненависти Пушкина были сугубо личные обстоятельства, результатом этой ненависти стало глубокое проникновение в суть характера Воронцова.

Пушкин угадал в этом обаятельном светском человеке скрытые пороки, известные лишь тем, кто знал графа очень близко, например Ф. В. Ростопчину, Н. Н. Раевскому, С. Н. Волконскому. Поразительно, но этот баловень судьбы был необычайно завистлив; непомерное, ненасытное тщеславие заставляло его зло и ревниво относиться к чужим успехам, делало несправедливым и мелочно мстительным. Темное и недоброе начало причудливо уживалось в душе Воронцова с действительно благородными чувствами и убеждениями; он делал много хорошего, но при этом был совершенно неразборчив в средствах. Постоянные колебания между добром и злом, неизбежные угрызения совести и самооправдания — эта сложная внутренняя жизнь выработала у Воронцова особенную изощренность ума и чувств, которую принято называть тонкостью. («Льстецы героя моего, / Не зная, как хвалить его, / Провозгласить решились тонким...» — III, 453). Эта характеристика прикрывала Воронцова с наиболее уязвимой стороны: подозрительная неотчетливость эстетических и политических принципов получала объяснение в особой сложности и тонкости его натуры. И именно по этому выгодному для Воронцова образу тонкого и сложного человека нанес Пушкин точный и беспощадный удар. Самая известная эпиграмма Пушкина на Воронцова 1824 г. предает осмеянию противоречивость личности Воронцова, представляя его не сложным, а двуличным, не тонким, а безнравственным:

Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.

    (II, 317)

«Полу-подлец» — не брань, а злая, но выразительная характеристика человека, пытающегося одновременно и сохранять репутацию порядочного

174

человека, и (если очень нужно) позволять себе непорядочные поступки.

Среди пушкинских афоризмов и замечаний есть одно неожиданное высказывание: «Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным» (XI, 55—56). Резкость этого заявления кажется странной: нет сомнения, что и сам Пушкин, и его близкие друзья в полной мере обладали и тонкостью ума, и тонкостью чувств. Конечно, резкость объясняется впечатлениями от общения с Воронцовым: следом Пушкин записывает свое стихотворение о «лорде Мидасе» («Не знаю где, но не у нас», 1828). Но это наблюдение отнюдь не исчерпывается личной пристрастностью; оно глубоко и дальновидно. В самом деле, тонкость, т. е. способность улавливать оттенки чувств и мыслей, умение рассматривать факты с разных сторон и развертывать в воображении разные варианты событий, безусловно обогащает внутренний мир, но и подтачивает характер. Послепушкинская русская литература представляет нам в различных вариантах один и тот же классический тип русского интеллигента: тонкого, душевно богатого, но пассивного и нерешительного. Постоянная рефлексия и сомнения мешают ему отдаться чувству, принять решение, совершить поступок. Пушкин и люди его поколения были еще другими; в их натурах тонкость уживалась с непосредственностью и решительностью. Быть может, именно раздражение, оставшееся от знакомства с Воронцовым, позволило Пушкину увидеть некоторые негативные стороны этого качества личности, в полной мере проявившиеся в следующих поколениях его соотечественников.

Воронцов мог производить на людей хорошее впечатление, и в конфликте с Пушкиным он сумел представить себя пострадавшей стороной; даже друзья поэта (А. И. Тургенев, А. Я. Булгаков, В. Ф. Вяземская) винили в случившемся прежде всего его самого. Лишь с течением времени постепенно выходили на поверхность поступки и черты характера Воронцова, заметно меняющие его репутацию. Сам же Пушкин, насколько нам известно, никогда не усомнился в справедливости своей оценки Воронцова, которой суждено было затмить в памяти потомства его несомненные заслуги.

Иные обстоятельства через много лет сопутствовали конфликту Пушкина и Уварова, вылившемуся в памфлет «На выздоровление Лукулла».10

Фактические обвинения Пушкина по адресу С. С. Уварова ни у кого возражений не вызывали, да и не могли вызвать. Непристойное нетерпение Уварова во время болезни графа Шереметева, от которого он рассчитывал получить большое наследство, его способность буквально пресмыкаться перед начальством были общеизвестны. Однако слова А. М. Языкова: «Уваров совсем не заслуживает, чтобы в него бросали из-за угла грязью» — передавали мнение большинства; и пушкинский «пасквиль», как выразился А. В. Никитенко, встретил в обществе в целом крайне негативную реакцию.11

Почему же, несмотря на свою явную личную нечистоплотность, Уваров пользовался общественной поддержкой и почему его так ненавидел Пушкин?

Уваров, каким он сформировался к середине 1830-х гг., являл собой сложную и темную фигуру.12 Обладая известными всем пороками, он отличался и несомненными достоинствами: умом, образованностью, увлеченностью

175

своим делом, любезностью и красноречием. С юности за ним закрепился ореол либерала, друга русских и европейских знаменитостей. Идеологическая доктрина и административные методы Уварова у многих вызывали искреннее сочувствие. Политика Уварова основывалась на постулате: русский народ слишком незрел и неопытен, чтобы жить по европейским законам. Теоретически Уваров никогда не ставил под сомнение ценность политических и гражданских свобод, демократических государственных институтов европейского образца. Более того, он считал, что и в России будущее за ними. Но пока Россия до всего этого не доросла, ее нужно подготовить, умело подвести к тому, чтобы она смогла воспринять политические завоевания Европы, избежав потрясающих Европу социальных конфликтов, которые в российском варианте были бы еще более страшны и разрушительны. В этих условиях решающее значение приобретает система образования и воспитания, влияние на умы посредством литературы и журналистики. Рассуждения эти убедительны; их разделяли в разные времена очень многие мыслящие люди либеральных политических взглядов. Но очень многие и попадали при этом в характерную ловушку: приветствуя свободу вообще, противились самым осторожным послаблениям; желая преобразовать Россию, цеплялись за каждую черточку ее традиционного жизненного уклада и т. п. Так и Уваров, воодушевленный великими целями, жестко пресекал любые проявления свободомыслия.

Уваров, скорее всего, прекрасно понимал масштаб дарования Пушкина и его общественное значение. Парадоксальным образом это и стало причиной его ненависти к поэту. Не забудем, что Уваров долго и настойчиво пытался сблизиться с Пушкиным и, лишь натолкнувшись на стойкое сопротивление поэта, занял открыто враждебную позицию. Для него, государственного деятеля, претендующего на формирование образа мыслей общества, человек такого масштаба, как Пушкин, мог быть или союзником, или врагом. Если бы поэт согласился способствовать осуществлению великих замыслов Уварова, он, наверное, обрел бы в лице министра народного просвещения надежного защитника и покровителя. Но демонстративно отказавшись от этой роли, Пушкин стал для Уварова злейшим врагом. Однако в стремлении Уварова подчинить Пушкина общей цензуре (что являлось для поэта источником непрерывных осложнений при публикации его сочинений) личная злоба и мстительность играли все же не главную роль. Речь шла о монополии министра на идеологический контроль над литературой и обществом. Уваров не мог отказаться от этой цели: она виделась ему не служебным долгом, но жизненным предназначением. И именно в этой ситуации проявилась ограниченность личности Уварова. Человек, безусловно, незаурядного ума и дарования, он оказался не в силах понять, что Пушкин представляет собой некую самодостаточную ценность, драгоценное достояние той русской культуры, о процветании которой Уваров столь ревностно заботился. Дав волю личной неприязни и не останавливаясь перед мелкими и крупными подлостями по отношению к великому национальному поэту, главный российский идеолог обнажил ненадежные основы своей идеологии. Общество, впрочем, этого не заметило.

Пушкин, хотя и отклонял попытки Уварова к сближению, некоторое время поддерживал с ним светское знакомство. Поэт бывал на вечерах в доме Уварова, ходатайствовал перед ним за Гоголя, посетил вместе с министром Московский университет. Резко ухудшились их отношения в 1834 г.; Пушкину стало известно, что по требованию Уварова были сделаны цензурные изъятия в тексте его поэмы «Анджело», а затем Уваров счел «возмутительным сочинением» пушкинскую «Историю Пугачевского бунта». Неприятности с цензурой у Пушкина были всегда, но протест у него вызывал не сам по себе контроль над печатным словом (с такой необходимостью Пушкин в общем соглашался), а глупость и мелочность цензурных придирок. Потому и реакцией поэта были, как правило,

176

не негодование, а ирония и раздражение. Уваров же был отнюдь не глуп и придирался не по мелочам; он посягал на то, чтобы вогнать творчество Пушкина в рамки своих представлений о целях литературы и ее месте в жизни народа. Пушкин не терпел подобных указаний от куда более достойных, чем Уваров, людей; тем более неприемлемы они были со стороны чиновника, прибегающего к административным мерам воздействия.

Собственно идеологического подтекста пушкинская ненависть к Уварову, скорее всего, не имела.13 К уваровской пропаганде поэт, наверное, был просто равнодушен. Он не придавал особого значения политической риторике и вряд ли верил, что знаменитая формула Уварова («Самодержавие, православие, народность») может серьезно повлиять на реальную жизнь. Не мог Пушкин и выступать соперником Уварова в борьбе за власть над умами, ибо не признавал за литературой воспитательных функций и сам всегда противился роли «учителя» общества. Но были вещи, за которые Пушкин готов был стоять насмерть: личная независимость и свобода творчества. Не только личные выпады Уварова против Пушкина, но и вся политика министра народного просвещения угрожала этим ценностям. Очевидно, это «невидимое миру» противостояние и вызывало бешеную ненависть Пушкина к Уварову, толкавшую его на вызывающие и рискованные поступки, самым громким из которых стала публикация памфлета «На выздоровление Лукулла».

Смысл памфлета кажется совершенно несоразмерным очерченной нами коллизии. Пушкин ведь не говорит здесь о политической и идеологической деятельности министра; он говорит только, что тот негодяй и ничтожество. Поэтому, собственно, общество и было столь шокировано пушкинским выпадом. Но, по пушкинской логике, он сказал об Уварове самое главное.

С юности усвоив просветительскую идею, согласно которой общественные нравы являются лучшим показателем состояния общества в целом, Пушкин был убежден, что «гласность прений о действиях так называемых общественных лиц» есть одно из «главнейших условий высоко образованных обществ» (XI, 162—163). С этих позиций публичные выпады против Уварова были для Пушкина вовсе не сведением личных счетов, как их восприняли современники, а общественно значимым актом. Другое дело, что этот акт оказался обществом не востребованным и в этом смысле не состоявшимся.

Вернемся теперь к поставленному выше вопросу о том, обусловлены ли и в какой степени обусловлены пушкинские оценки Воронцова и Уварова его инстинктом художника? Очевидно, что Пушкин оценивает и Воронцова, и Уварова в полном соответствии с этическими принципами, лежащими в основе его художественных концепций. Предпочтение чистоты душевного порыва изощренной и имморальной интеллектуальности, человечность как мера истинной ценности любых деяний; убеждение, что гений простодушен, а великий характер откровенен, — именно с этих позиций Пушкин подходит к анализу личности Петра I, Наполеона, Вольтера, Екатерины II, когда они становятся героями его произведений. Воронцов и Уваров, став героями его произведений, меряются той же мерой — и обнаруживают свою полную несостоятельность как исторические и государственные деятели.

Пушкинская позиция уязвима в том смысле, что она очень легко может быть упрощена до наивности. Получается: главное, чтобы человек был хороший. Но дело, конечно, не в этом. И Наполеона, и Петра I трудно назвать хорошими людьми. Как, впрочем, нельзя назвать и плохими. Здесь есть определенный масштаб личности, соответствующий масштабу

177

исторических замыслов и деяний. Причем у Пушкина первое становится залогом второго. В этом смысле человеческая низость и мелочность высших сановников, более того, реформаторов николаевского царствования внушают большие опасения относительно перспектив этого царствования.

Стихотворения Пушкина, являвшиеся предметом рассмотрения в нашей статье, посвящены более или менее конкретным вопросам и проблемам. Но любое из них, как часть политической лирики Пушкина, может быть понято лишь в контексте его исторических и художественных идей, являющихся нерасторжимым целым.

Обладая кругозором и эрудицией хорошего историка, Пушкин, разумеется, подходил к истории не как ученый, а как поэт.14 Пушкинская историософия нигде прямо не сформулирована; она может быть лишь реконструирована на основе его высказываний и художественных текстов. В рамках нашего сюжета для нас важен один из ее моментов: представление о настоящем как об океане возможностей, лишь часть которых может быть реализована в будущем. У истории есть свои закономерности, но пути ее не прямые, и итоги ее неведомы. Даже близкое будущее, по Пушкину, в принципе непредсказуемо, его невозможно вычислить, спланировать, но вместе с тем в настоящем уже прочерчены его невидимые контуры. Они определены личностями, делающими свой выбор. Поэтому Пушкин всегда столь внимателен к субъективной стороне исторических событий, к позициям непосредственных участников и очевидцев. В его собственной исторической и политической лирике субъективное переживание события во многом формирует его позицию даже по вопросам, подлежащим, скорее, строго объективным оценкам. Личные же конфликты Пушкина с Воронцовым и Уваровым словно раскрывают психологическую основу афористической строфы из стихотворения «19 октября» («Роняет лес багряный свой убор», 1825), посвященной Александру I. И великие поэты, и государственные деятели — только люди; ими «властвует мгновенье», они рабы «молвы, сомнений и страстей». Но именно те мгновенья, когда, терзаясь страстями и сомнениями, каждый из них делает свой личный выбор, незаметно и неотвратимо влияют на ход истории.

Разумеется, пушкинские эпиграммы на Воронцова и памфлет на Уварова не имели историософского подтекста и не преследовали каких-то далеко идущих целей общественно-политического характера. Воронцов и Уваров стали жертвами Пушкина в силу личной неприязни прежде всего. Но обвиняя недругов в своих стихах, он обвиняет их как поэт, оценивает их личности и поступки так, как он оценивает своих литературных героев. Приговоры поэта, которые кажутся неуместными и неприемлемыми с позиции сиюминутных политических интересов, в более широком историческом контексте обнаруживают глубокий политический смысл. Политика, увиденная сквозь призму поэзии, приобретает иные очертания. В ней проступают несущественные для современников, но значительные по своему историческому смыслу аспекты.

Сноски

Сноски к стр. 167

1 См., например: Хилман Дж. Исцеляющий вымысел. СПб., 1997. С. 35—37.

Сноски к стр. 168

2 См.: Маркович В. М. Чудесное в интимной и политической лирике Пушкина. К проблеме: Пушкин и русский утопизм // Маркович В. М. Пушкин и Лермонтов в истории русской литературы: Статьи разных лет. СПб., 1997. С. 66—94.

Сноски к стр. 169

3 См.: Корыстева Д. Н. Тема Петра I в творчестве А. С. Пушкина: Автореф. дис. на соиск. учен. степени канд. филол. наук. Л., 1985. С. 8—11; Эйдельман Н. Я. Пушкин: Из биографии и творчества. М., 1987. С. 34, 44, 49, 52, 61.

4 Мейлах Б. С. Из истории политической лирики Пушкина: («Стансы» и «Друзьям») // Из истории русских литературных отношений XVIII—XX веков. М.; Л., 1959. С. 96—107.

5 См.: Бонди С. М. Подлинный текст и политическое содержание «Воображаемого разговора с Александром I» // Бонди С. М. Черновики Пушкина. М., 1971. С. 109—139.

Сноски к стр. 171

6 См.: Вяземский П. А. Полн. собр. соч. СПб., 1884. Т. 9. С. 158.

7 См.: Мануйлов В. А., Модзалевский Л. Б. «Полководец» Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4—5. С. 150—158; Вацуро В. Э. «К вельможе» // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974. С. 177, 180; Петрунина Н. Н. 1) «Полководец» // Там же. С. 278, 294—295; 2) «На выздоровление Лукулла» // Там же. С. 353—360.

Сноски к стр. 172

8 См.: Абрамович С. Л. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым // Звезда. 1974. № 6. С. 191—199; Аринштейн Л. М. К. истории высылки Пушкина из Одессы: легенды и факты // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10. С. 286—304.

9 О личности и судьбе Воронцова см.: Экштут С. А. Генерал Воронцов: «полу-герой, полу-подлец» // Экштут С. А. В поиске исторической альтернативы. М., 1994. С. 134—149.

Сноски к стр. 174

10 См.: Петрунина Н. Н. «На выздоровление Лукулла». С. 323—361.

11 См.: Письмо А. М. Языкова к В. Д. Комовскому // Исторический вестн. 1833. № 12. С. 540; Никитенко А. В. Дневник. Л., 1955. Т. 1. С. 179.

12 Об Уварове см.: Гордин Я. А. Право на поединок: Роман в документах и рассуждениях. Л., 1989. С. 12—19, 64—73, 116—123.

Сноски к стр. 176

13 На идеологическом характере конфликта между поэтом и министром настаивает в своем исследовании Я. А. Гордин (см.: Гордин Я. А. Право на поединок: Роман в документах и рассуждениях. С. 152—169, 188—197, 240—256, 314—342, 384—397).

Сноски к стр. 177

14 См.: Бетеа Д. Славянское дарение, поэт в истории и «Капитанская дочка» Пушкина // Автор и текст: Сб. статей. СПб., 1996. С. 133—134.