- 148 -
И. В. НЕМИРОВСКИЙ
ОПРОМЕТЧИВЫЙ ОПТИМИЗМ:
ИСТОРИКО-БИОГРАФИЧЕСКИЙ ФОН
СТИХОТВОРЕНИЯ «СТАНСЫ»Единственный сохранившийся автограф «Стансов» записан на неровно оборванной сверху части листа. На линии обрыва можно различить буквы, по краям — зачеркнутый текст письма к неизвестной. При этом сами строфы почти не содержат исправлений, что указывает на беловой характер записи, под которой имеется помета: «22. Декабря. 1826. году. Москва у Зуб.<кова>».1
От полного текста стихотворения, опубликованного в «Московском вестнике» в январе 1828 г., автограф отличается отсутствием строф «В надежде славы и добра ~ Мрачили мятежи и казни», «Но правдой он привлек сердца ~ Пред ним отличен Долгорукой» и первой строки в строфе «Семейным сходством будь же горд ~ И памятью, как он, незлобен». Кроме того, порядок строф в автографе иной, чем в публикации: текст начинается со второй строки («Во всем будь пращуру подобен») строфы «Семейным сходством будь же горд ~ И памятью, как он, незлобен». Однако эти отличия не обязательно свидетельствуют в пользу того, что сохранившийся автограф соответствует какой-то особой редакции стихотворения и что отсутствующие здесь строфы были написаны позднее. Дело в том, что строфы автографа полностью совпадают с опубликованными. Это показывает, что Пушкин в период между написанием автографа и публикацией не возвращался к работе над ними. Отсутствующие строфы и строка, скорее всего, находились на несохранившейся части листа. Можно без оговорок согласиться с публикатором автографа Н. В. Измайловым в том, что перед нами «обрывок» стихотворения (III, 1134).
В пользу того, что стихотворение было закончено именно в декабре 1826 г., говорят следующие соображения: во-первых, писалось оно к годовщине восстания, и, во-вторых, день Николая Мирликийского, т. е. тезоименитство императора Николая, к которому «Стансы» обращены, приходится на декабрь.
Итак, единственное содержательное отличие текста автографа от публикации состоит в том, что в «Московском вестнике» строфа «Семейным сходством будь же горд ~ И памятью, как он, незлобен» оказывается завершающей, и соответственно строка «И памятью, как он, незлобен» становится последней, заключая в себе, таким образом, смысловую рему стихотворения.
- 149 -
Чем вызвано это изменение и почему «Стансы», завершенные в конце декабря 1826 г., были опубликованы только более года спустя? Этим и другим проблемам, составляющим историко-биографический фон стихотворения, посвящена настоящая работа.
***
Вторая половина пребывания Пушкина в Москве, после повторного возвращения поэта из Михайловского в декабре 1826 г., была омрачена значительными неприятностями: в январе 1827 г. Пушкина привлекли к следствию по «делу» о распространении не пропущенных цензурой строф «Андрея Шенье»; до этого следствие шло без непосредственного вовлечения в него поэта. Последнее обстоятельство не было случайностью и вовсе не означало, что до января 1827 г. («дело» началось в августе 1826 г.) у следователей до Пушкина просто не доходили руки. Имеется свидетельство П. А. Вяземского о том, что разговор о хождении в обществе не пропущенных цензурой строф «Андрея Шенье» имел место во время встречи поэта и императора 8 сентября 1826 г.: «Пушкин здесь и на свободе. Вследствие ли письма его к Государю, или доноса на него, или вследствие того и другого Государь посылал за ним фельдъегеря в деревню, принял его у себя в кабинете, говорил с ним умно и ласково и поздравил его с волею. <...> Отрывки из его Элегии Шенье, не пропущенные Цензурой, кем-то были подогреты и пущены по свету под именем 14-го Декабря. Несколько молодых офицеров сделались жертвою этого подлога, сидели в заточении и разосланы по полкам».2 Свидетельство Вяземского подтверждается письмом А. Я. Булгакова к брату, К. Я. Булгакову, от 1 октября 1826 г.: «Стихи точно Пушкина; он не только сознался, но и прибавил, что они давно напечатаны в его сочинениях».3 Письма Вяземского и Булгакова подтверждают точку зрения П. Е. Щеголева о том, что «полная свобода», которую обрел поэт после разговора с императором, явилась следствием объяснений, данных Пушкиным в том числе и по поводу «Андрея Шенье».4 Ведь список стихотворения, попавший в руки правительства, имел заглавие «На 14 Декабря», и если бы поэт не объяснил, что стихотворение было написано до восстания, благополучный исход беседы был бы под вопросом. Что же изменилось всего за четыре месяца, между сентябрем 1826 г. и январем 1827 г., когда Пушкина все-таки привлекли к следствию по «делу» об «Андрее Шенье»?
Непосредственная тому причина, как нам кажется, заключается в неосторожном поведении самого поэта. Именно в сентябре — октябре 1826 г. он читает не пропущенные цензурой строфы «Андрея Шенье» (те самые, по поводу которых пришлось объясняться), возможно, под заглавием «Пророчество» и уж во всяком случае видя в них доказательство пророческого дара, которым, как ему казалось, он обладал.5
Неосмотрительное поведение Пушкина явилось следствием неправильного понимания поэтом статуса, который он обрел после разговора с царем. Поэтому Пушкин оставил без внимания письменное обращение к нему А. Х. Бенкендорфа о том, что «в случае каких-либо новых литературных произведений ваших, до напечатания оных или распространения оных в рукописях, представляли бы предварительно в рассмотрении
- 150 -
оных, или через посредство мое, или даже и прямо, его императорскому величеству» (XIII, 307). Обращение шефа жандармов к поэту имело место не позднее середины сентября 1826 г., т. е. до того, как двор после коронации покинул Москву; об этом мы узнаем из повторного письма Бенкендорфа к Пушкину от 22 ноября 1826 г. Впрочем, не приходится сомневаться в том, что Пушкин получил и первый «отзыв» шефа жандармов; как язвительно замечает Бенкендорф, «я должен заключить, что оный к вам дошел; ибо вы сообщили о его содержании некоторым особам» (XIII, 307).
Итак, Пушкин, получив в сентябре 1826 г. от Бенкендорфа письменный запрет читать свои произведения, не прошедшие цензуру, сообщает о содержании письма «некоторым особам» и активно продолжает публичные чтения своих произведений, не прошедших цензуру. Более того, он обнародовал строфы из стихотворения, по поводу которого ему уже пришлось объясняться с императором, — из «Андрея Шенье». Если к этому прибавить, что поэт не стал встречаться с шефом жандармов, то можно не сомневаться, что такое поведение производило на современников впечатление бешеной фронды.
«Стансы» были закончены после того, как поэту «вымыли голову» за публичные чтения (ноябрь 1826 г.), но еще до того, как его привлекли к следствию об «Андрее Шенье» (начало января 1827 г.), т. е. в конце декабря 1826 г. Начавшееся следствие сделало прямое обращение к императору с панегирическим произведением неудобным. Снова предстояло оправдываться.
Ухудшению отношений с правительством соответствовало одновременное ухудшение взаимоотношений с «московскими друзьями».6
Лежащая на поверхности причина осложнений в отношениях с друзьями имела взаимно меркантильный характер: так, Пушкин не получил всей обещанной ему за сотрудничество с «Московским вестником» суммы в 10 000 рублей, в то же время редакция журнала справедливо обижалась на поэта, который не соблюдал эксклюзивный характер их договоренностей и щедро раздавал (или обещал отдать) свои произведения в другие издания.7
Но, конечно, не только материальные проблемы с «Московским вестником», обостренные запретом на публикацию «Бориса Годунова» и остановкой цензурного прохождения ряда других произведений поэта, стали причиной тому, что в мае 1827 г. Пушкин оставил Москву и приехал в Петербург. Ухудшение отношений Пушкина с «московскими юношами» стало частным выражением того охлаждения, которое переживала по отношению к Пушкину оппозиционная Москва.
По словам С. П. Шевырева, «Москва неблагоразумно поступила с ним. После неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, возводить на него обвинения в ласкательстве и даже наушничестве перед государем. Это и было причиной того, что он оставил Москву».8 Мнение это впоследствии подтвердил Адам Мицкевич; его статью «Биографическое и литературное известие о Пушкине» перевел и снабдил сочувственным комментарием П. А. Вяземский, который и сам мог бы подписаться под следующими словами польского поэта: «Либералы, однако же, смотрели с неудовольствием на сближение двух потентатов (Пушкина и Николая I. — И. Н.). Начали обвинять Пушкина в измене делу патриотическому; а как лета и опытность возродили в Пушкине обязанность быть воздержаннее в речах своих
- 151 -
и осторожнее в действиях, то начали приписывать перемену эту расчетам честолюбия».9 Что же касается П. А. Катенина, в те месяцы также жившего в Москве, то он и вовсе отрицает за Пушкиным пристрастие к либерализму: «...после вступления на престол нового Государя явился Пушкин налицо. Я заметил в нем одну только перемену: исчезли замашки либерализма. Правду сказать, они всегда казались мне угождением более моде, нежели собственным увлечением».10
П. А. Вяземский, П. А. Катенин, в меньшей степени Адам Мицкевич и С. П. Шевырев — люди из ближайшего московского окружения поэта. Их мнения (даже Мицкевича) о позиции Пушкина после его возвращения из ссылки звучат значительно менее остро (как передача «чужого» мнения), чем суждения других москвичей, с Пушкиным лично не знакомых, например члена конспиративного кружка братьев Критских, М. Лушникова: «Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества».11 А. С. Хомяков также лично Пушкина почти не знал; его мнение (правда, позднейшее) о поэте близко к тому, что говорил Лушников: «Пушкин измельчал не в разврате, а в салоне».12
На чем же основано столь негативное и распространенное в первопрестольной весной 1827 г. мнение о Пушкине, ведь «Стансы», единственное посвященное Николаю стихотворение этого периода, было еще не известно?
Все приведенные выше негативные отзывы о Пушкине характеризуют второй период пребывания поэта в Москве — между декабрем 1826 г., когда он вернулся из Михайловского, и маем 1827 г., когда уехал в Петербург. Именно в это время поведение Пушкина стало резко не соответствовать тому образу недавно опального и ныне независимого поэта, в котором он явился перед изумленными москвичами в сентябре — октябре 1826 г. Именно тогда поэт устраивал публичные чтения «Бориса Годунова» и других не пропущенных цензурой произведений, в том числе запрещенных строф «Андрея Шенье». Утверждению образа «несмирившегося» во многом способствовал сам Пушкин, активно распространявший среди москвичей сведения о своем свидании с императором. Смысл пушкинских рассказов об этом разговоре состоял в том, что между ним и властью был установлен равноправный договор и что свобода (в том числе от цензуры) пришла к нему без моральных уступок с его стороны. Вспомним также, что другой важной составляющей пушкинских рассказов о самом себе осенью 1826 г. стали устные новеллы о силах судьбы, хранивших поэта в трагических обстоятельствах декабря 1825 г. и оградивших его от появления на Сенатской площади вопреки его намерениям.13
Действия поэта после повторного возвращения в Москву перестали соответствовать этому образу. Эпоха публичных чтений Пушкиным своих новых произведений закончилась, и поэт чаще, чем это хотелось бы его молодым друзьям, начал упоминать о «милостях царских» по отношению к нему. Именно в это время Бенкендорф докладывает императору: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем императорском Величестве с благодарностью и величайшей преданностью».14
- 152 -
При этом возникшие проблемы во взаимоотношениях с властью скрывались даже от близких друзей. Так, Вяземский сразу после разговора с Пушкиным относительно возможности опубликовать в скором времени «Бориса Годунова» сообщает А. И. Тургеневу и Жуковскому в Дрезден 16 января 1827 г.: «Пушкин получил обратно свою трагедию из рук высочайшей цензуры. Дай Бог каждому такого цензора. Очень мало увечья».15 И это при том, что письмо Бенкендорфа к Пушкину от 14 декабря 1826 г. уже содержало резолюцию императора, делавшую публикацию «Бориса Годунова» невозможной: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Вальтера Скота» (XIII, 313), — а Пушкин 3 января 1827 г. уведомил Бенкендорфа о том, что «не в силах уже переделать <...> однажды написанное» (XIII, 317).
Более сложным видится вопрос, насколько широко стало известно о привлечении поэта к следствию по «делу» о распространении «Андрея Шенье». Представляется, что и здесь Пушкин хранил не свойственную ему при других обстоятельствах скромность; единственный отзыв об этом принадлежит Н. Д. Киселеву и содержится в письме последнего к брату, П. Д. Киселеву (оба брата к кругу друзей поэта не принадлежали, но были весьма осведомлены в полицейской жизни империи).16
Итак, «незнание» Вяземского не случайно; Пушкин сам стремится придать своим отношениям с правительством значительно более благополучный характер, чем это было на самом деле. Правда, именно зимой 1827 г., в пору значительного ухудшения отношений поэта с властью, — ухудшения, грозившего ему действительными, а не мнимыми, как весной 1820 г., неприятностями, Пушкин не останавливается перед отправкой декабристам посланий «<Пущину>» и «Во глубине сибирских руд». Но об этом почти никто не знает, а всем бросается в глаза «осторожность» и «осмотрительность» поэта. В декабристской среде рождается легенда о том, что Пушкин будто бы сам стыдится собственного поведения и поэтому в январе 1827 г. говорит А. Г. Муравьевой на прощанье: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стоил этой чести».17
Отрицательное отношение москвичей к «изменившемуся», «новому» Пушкину в ситуации, когда поэт, казалось бы, мог рассчитывать на взаимопонимание, определялось тем, что Москва находилась в сильной оппозиции по отношению к новому императору и первоначальный «взрыв восторгов» по поводу возвращения поэта из ссылки был формой выражения этой оппозиционности. Современница поэта не случайно сравнила «впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в московском театре <...> с волнением толпы в зале дворянского собрания, когда вошел в нее А. П. Ермолов, только что оставивший кавказскую армию».18
Кажется, что и декабрьскую трагедию, и июльскую казнь москвичи переживали чуть более эксплицированно, чем петербуржцы. Осведомленный современник так вспоминал о настроении в Москве после восстания: «В Москве высшее сословие или, лучше сказать, люди высшего образования, смотрели на это событие иначе, чем в провинции. Кроме весьма естественного сочувствия либеральным идеям, многие, весьма многие семейства лишились своих лучших членов, которые по прямому
- 153 -
или косвенному участию в заговоре или даже по тесной связи с обвиняемыми были взяты».19
Особенно резко оппозиционно по отношению к императору были настроены члены того московского кружка, из которого в основном и составился «Московский вестник». А. И. Кошелев рассказывал об этом так: «Хотя в Москве все было тихо и скромно, однако многие, и мы в том числе, были крайне озабочены и взволнованы. Известия из Петербурга получались самые странные и одно другому противоречащие <...> мы ожидали всякий день с юга новых Мининых и Пожарских. Мы, немецкие философы, забыли Шеллинга и комп., ездили всякий день в манеж и фехтовальную залу учиться верховой езде и фехтованию и таким образом готовились к деятельности, которую мы себе предназначили. <...>
Мы, молодежь, менее страдали, чем волновались, и даже почти желали быть взятыми и тем стяжать и известность, и мученический венец. Эти события нас, между собой знакомых, чрезвычайно сблизили, быть может, укрепили ту дружбу, которая связывала Веневитиновых, Одоевского, Киреевского, Рожалина, Титова, Шевырева и меня».20
Возможно, что Пушкин не вполне осознавал, что в сентябре 1826 г. москвичи и «короновали» его в пику императору, чьи собственные коронационные торжества в Москве проходили, как сообщает Кошелев, кисловато: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми (после казни декабристов. — И. Н.), нет возможности: словно каждый лишился своего брата или отца. Вслед за этим известием пришло другое о назначении дня коронования Императора Николая Павловича. Его приезд в Москву, самая коронация, балы придворные, а равно балы у иностранных послов и у некоторых Московских вельмож, — все происходило под тяжелым впечатлением совершившихся казней. Весьма многие оставались у себя в деревнях; и принимали участие в упомянутых торжествах только люди к тому обязанные по службе. Император был чрезвычайно мрачен; вид его производил на всех отталкивающее действие; будущее являлось более чем грустным и тревожным».21 Характерно, что, когда Кошелев сам переехал в Петербург и стал встречать Пушкина в салоне Карамзиных, отношения двух бывших москвичей не сохранили и следа того восторга, с которым славянофилы встретили поэта после его возвращения из михайловской ссылки: «Пушкина я знал довольно коротко; встречал его часто в обществе; бывал я и у него; но мы друг к другу не чувствовали особенной симпатии».22
Стремление молодых друзей Пушкина «стяжать известность и мученический венец» разделяли многие молодые москвичи, в основном бывшие и настоящие студенты Московского университета. Именно оттуда раздавалась самая резкая критика по адресу Пушкина.23
- 154 -
Много позже описываемых событий А. И. Герцен утверждал, что «Николай <...> своею милостью <...> хотел погубить его <Пушкина> в общественном мнении, а знаками своего расположения — покорить его».24 Это мнение отражало представления не только самого юноши Герцена, но и того околоуниверситетского круга, к которому он тогда принадлежал. 29 декабря 1826 г. Н. М. Языков пишет брату, П. М. Языкову, в Симбирск: «Пушкин в большой милости у Государя».25 О милостях императора к Пушкину без обиняков писал анонимный поэт: «Я прежде вольность проповедал, / Царей с народом звал на суд, / Но только царских щей отведал / И стал придворный лизоблюд».26
В Петербурге, куда Пушкин приехал в мае 1827 г., общественная ситуация была иной, чем в Москве. Главный конфидент Бенкендорфа, М. Я. фон Фок, характеризовал ее следующим образом: «Общественное настроение никогда еще не было так хорошо, как в настоящее время <...> нравственная сила правительства так велика, что ничто не может противустоять ей. Это до такой степени справедливо, что если бы злонамеренные вздумали теперь явиться в роли непризнанных пророков, то были бы жестоко освистаны».27
Многие из тех, кто составил пушкинское окружение в Петербурге, в декабре 1825 г. оказались буквально на краю пропасти и прямо или косвенно были привлечены к следствию. Таковы судьбы А. А. Дельвига, О. М. Сомова. В марте 1826 г. за помощь Пушкину в осуществлении его публикаций под полицейский надзор попал П. А. Плетнев.28 Эти люди совершенно не склонны были осуждать поэта за осмотрительное поведение. Литература — это то, чем они зарабатывали себе на хлеб, и они напряженно ждали, как будут складываться отношения новой власти с литературой. Милости императора, скорее мнимые, чем действительные, по отношению к Пушкину не только не настораживают их, но, как сообщает информированный фон Фок, «особое попечение Государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверило литераторов, что Государь любит просвещение».29
В Петербурге Пушкин наконец обрел давно искомую им профессиональную среду.
Осмотрительное и осторожное поведение этих людей, находившихся под самым пристальным вниманием правительства, совсем не означало полного примирения с существующим порядком вещей. Так, Дельвиг на страницах «Северных цветов на 1826 год» анонимно печатал Н. А. Бестужева и В. К. Кюхельбекера.30 Именно петербуржцы, включая, конечно, П. А. Вяземского, составили «пушкинский круг писателей», по определению М. И. Гиллельсона.31
Однако и по приезде в Петербург Пушкин не спешит обнародовать «Стансы». Но теперь это в первую очередь объяснялось отношениями
- 155 -
с правительством; «дело» об «Андрее Шенье» продолжается и, как кажется, ничего хорошего Пушкину не сулит; 29 июня 1827 г., после очередного весьма энергичного допроса, Пушкин был вынужден обратиться к Бенкендорфу с просьбой о личном свидании.
Это свидание, состоявшееся 6 июля 1827 г., определило очень многое в пушкинской судьбе, но поскольку никаких высказываний о нем не существует, мы можем лишь догадываться о том, что произошло во время этой встречи, но ничего не знаем на этот счет определенно, как и о знаменитом разговоре Пушкина с царем.
После встречи с шефом жандармов Пушкина более не привлекали к следствию об «Андрее Шенье», притом что само «дело» продолжалось и определение суда имело крайне неблагоприятный для Пушкина характер («О непредоставлении Пушкиным суду доказательств в том, что стихи „Андрей Шенье” сочинены и пропущены цензурой ранее декабрьских происшествий, и о небрежном хранении им цензурою не пропущенного сочинения, которое могло бы произвести вредное влияние на умы»).32
Именно после свидания с Бенкендорфом «Стансы», так долго ждавшие своего часа, были 20 июля 1827 г. отправлены в жандармскую цензуру. Посланы они были, конечно, в том виде, в котором были и напечатаны, т. е. свой окончательный вид стихотворение получило не позднее этого дня.
16 июля, в годовщину казни декабристов, также после разговора с Бенкендорфом, был написан «Арион». Нам представляется, что смысл этого стихотворения в значительной степени определен именно этими столь разными в исторической перспективе обстоятельствами — восстанием декабристов и примирением Пушкина с властью.33 Ведь для Пушкина, как и для многих его друзей, сочувствовавших декабристам, но не связанных с движением организационно, «буря» разразилась не столько во время самого восстания, сколько потом, когда общество переживало правительственные репрессии. Для Пушкина возвращение из ссылки и беседа с императором в сентябре 1826 г. явились не избавлением, вопреки его первоначальным ощущениям, а началом новых серьезных испытаний. Свидание с Бенкендорфом в июле 1827 г. положило им определенный предел и по своим последствиям имело не менее важное значение в жизни Пушкина, чем свидание с императором в сентябре 1826 г. Надежда «на милость царскую», подкрепленная очередным «отпущением», обрела новую пищу и позволила поэту сделать именно на ней смысловой акцент «Стансов»; так строка «И памятью, как он, незлобен» из середины стихотворения переместилась в его финал.
***
22 августа 1827 г. Бенкендорф извещает поэта о том, что «стихотворения ваши государь изволил прочитать с особенным вниманием» и что «Стансы» дозволяются к печати (XIII, 355). И почти сразу после получения разрешения на публикацию Пушкин начинает распространять стихотворение в обществе. Первое известное нам (по донесениям фон Фока) чтение «Стансов» имело место 31 августа на новоселье у О. М. Сомова, где среди приглашенных были К. С. Сербинович, в недавнем прошлом ближайший помощник Н. М. Карамзина, и А. А. Дельвиг. Последний подобрал к стихотворению музыку. Присутствовавшие выпили за «здоровье цензора Пушкина <...> обмакивая стансы Пушкина в вино».34
- 156 -
Дельвиг, слышавший первое публичное чтение «Стансов», выражает желание напечатать стихотворение в альманахе «Северные цветы на 1828 год» (XIII, 345) и в ноябре получает на это разрешение цензуры. Однако вместо того чтобы публиковать «Стансы» в Петербурге, в «Северных цветах» Дельвига, Пушкин в декабре 1827 г., не позднее 17-го, отправляет стихотворение в Москву Погодину (XIII, 350), и оно выходит в первом номере «Московского вестника» за 1828 г. Указавший на это обстоятельство В. Э. Вацуро не дал ему никакого объяснения, отметив только, что такая поспешность не была мотивирована большими «долгами» поэта перед «Московским вестником», потому что, несмотря на них, Пушкин отдает в «Северные цветы на 1828 год» «Графа Нулина», произведение значительно более объемное и дорогое, чем «Стансы».35
Цензурное разрешение на альманах было получено Дельвигом 3 декабря 1827 г.; «Стансов» не было среди дозволенных к печати произведений Пушкина.36 Цензурное разрешение на публикацию первого номера «Московского вестника» датируется 9 января 1828 г.37 «Вестник» поступил в продажу месяцем позже «Цветов», и Пушкин, забирая стихотворение из уже составленного Дельвигом альманаха и посылая его в журнал, понимал, что публикация стихотворения откладывается на этот срок.
Между обнародованием «Стансов» (осень 1827 г.) и их первой публикацией (январь 1828 г.) Пушкин работает над посланием «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю»), где объясняет свою позицию, выраженную в «Стансах».
Упреки в сервилизме адресовались Пушкину еще до того, как «Стансы» получили публичную известность. Но тогда, в первую половину 1827 г., они исходили не от друзей. «Стансы» обострили взаимоотношения с друзьями. По всей видимости, это были друзья не столько из петербургского окружения поэта, сколько из оставленной поэтом Москвы, скорее всего П. А. Катенин и П. А. Вяземский.
Катенин обратился к Пушкину со своим посланием «Старая быль» 27 марта 1828 г. (XIV, 8), но его невысокое мнение о природе пушкинского либерализма относится к более раннему периоду.
Об ухудшении взаимоотношений поэта с Вяземским во второй половине 1827 г. мы можем судить по косвенным признакам, таким, например, как прекращение переписки между друзьями более чем на полгода с момента отъезда Пушкина из Москвы. По позднему свидетельству Вяземского, Пушкин затаил на него обиду за критический отзыв о «Цыганах».38 Но, как нам представляется, были и более серьезные поводы для ухудшения взаимоотношений между старыми друзьями: конец 1827 г. — пик оппозиционных настроений Вяземского и очень вероятно, что та часть послания, где отводятся упреки в сервилизме, была адресована в том числе и Вяземскому.
Черновая редакция стихотворения «Друзьям» в качестве важнейшего содержит мотив «клеветы» («Я жертва мощной клеветы»). Можно понять это так, что в период допечатного обращения «Стансов» (начало сентября 1827 г. — середина января 1828 г.) среди друзей циркулировал некий клеветнический и весьма обидный для поэта слух. Между тем смысл послания «Друзьям» состоит в утверждении свободного характера того исторического оптимизма, который поэт испытал после возвращения из ссылки и встречи с императором; как уже совсем прозрачно Пушкин выразился в черновой редакции послания, «Он (император. — И. Н.) не купил хвалы» (III, 644). Следовательно, поэт реагировал особенно болезненно,
- 157 -
когда свободный характер его «хвалы» ставился под сомнение. Именно таким образом отозвался о «Стансах» А. М. Тургенев (1772—1862; родственник А. И., Н. И. и С. И. Тургеневых, мемуарист) 10 января 1828 г., посылая список стихотворения своему приятелю А. И. Михайловскому-Данилевскому, жившему тогда в провинции: «Прилагаю вам стихи Пушкина, impromtu, написанные автором в присутствии государя, в кабинете его величества».39
А. М. Тургенев к числу друзей поэта не принадлежал, при этом он не просто посылает приятелю неопубликованное пушкинское стихотворение, но и сопровождает его «биографическим» комментарием. Это указывает на то, что «Стансы» широко разошлись в списках и что переданный Тургеневым слух к январю 1828 г. был уже общим достоянием.
Нет ничего удивительного, что в таких условиях поэт вынужден был оправдываться и что оправдание это в первую очередь было адресовано тем, чьим мнением Пушкин дорожил более всего, т. е. друзьям.
«Стансы» своими строками «И был от буйного стрельца / Пред ним отличен Долгорукой» отсылают к хорошо известному эпизоду с Яковом Долгоруким, который порвал некий несправедливый указ Петра Великого и был за это не только прощен, но и поощрен великодушным монархом. Благодаря прозрачной параллели «Петр — Николай» осведомленные современники могли бы понять, что под Долгоруким Пушкин имеет в виду родного брата А. И. Тургенева — Н. И. Тургенева.
Н. И. Тургенев, член Коренной управы Союза Благоденствия, в восстании участия не принимал, но за свою роль одного из идеологов движения декабристов был приговорен к смертной казни, замененной на бессрочную каторгу. Пушкин хорошо представлял себе особое положение Н. И. Тургенева в тайном обществе и написал об этом в записке «О народном воспитании»: «Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гетинг.<енском> унив.<ерситете>, несмотря на свой политический фанатизм, отличался среди буйных своих сообщников нравственностью и умеренностью — следствием просвещения и положительных познаний» (XI, 45). Записку (датируется 10—15 ноября 1826 г. — см.: XI, 310) отделяло от «Стансов» немногим более месяца.
Пушкин знал также о том, что Н. И. Тургенев как инициатор уничтожения крепостного права «сверху» был близок императору Александру.40 Кроме того, Н. И. Тургенев был одним из немногих заметных деятелей александровского царствования, являвшихся противниками военных поселений. По мысли друзей декабриста, прежде всего его старшего брата, А. И. Тургенева, это должно было расположить к нему Николая, еще цесаревичем выступавшего против военных поселений.41
Беспокойство за судьбу Н. И. Тургенева друзья стали выражать сразу же после восстания, как только причастность его к движению декабристов сделалась известной правительству. В это время и встал вопрос о том, чтобы декабрист сам по своей воле приехал в Петербург из-за границы и оправдался. Этого мнения придерживались Карамзин и Жуковский. Вяземский и, конечно, А. И. Тургенев были против возвращения. О том, как понимал ситуацию Вяземский, позволяют судить его слова, обращенные к А. И. Тургеневу: «Я уверен, что братья твои чужды того, что было безрассудного и злодейственного в замыслах, но все это их не спасет. Поверь мне, что люди истинно благомыслящие в этом деле страшнее и ненавистнее для них самых головорезов. О последних скажут: в них была хмель, она выдохнется. Но хладнокровные, глубокомысленные
- 158 -
и честные заговорщики не подадут той же надежды. С ними мира не будет. Я убежден в этом и потому более страшусь за брата твоего, Николая, Орлова, чем за самых бешеных. Что ни говори, а я от него всего страшусь и ничего не надеюсь, потому что чудесам не верю. <...> Ты окружен в Петербурге людьми qui sont sous le charme, и мне показалось, что голос мой несоблазненный может предостеречь тебя в чем-нибудь и вывести на свежий воздух из атмосферы околдованной. Разумеется, Карамзин и Жуковский лучшие создания Провидения, но увы! и они под колдовством и советы их в таком случае могут быть не совершенно здравы».42 Позицию правительства Вяземский представлял себе гораздо лучше, чем находившиеся в момент восстания за границей Жуковский и А. И. Тургенев.
Взгляд на декабрьское восстание как на стихийный мятеж и событие, которое не может иметь большого влияния на текущее состояние дел, был выражен только в первом правительственном сообщении о нем, о чем будет сказано ниже. В дальнейшем эта точка зрения исчезает из официальных сообщений, где начинает доминировать совсем другой взгляд на восстание: оно стало восприниматься как следствие разветвленного заговора, охватившего не только Россию, но и Европу. И это совершенно естественно, потому что только такой подход оправдывал размах следствия, последующих репрессий и казнь тех декабристов, которые, как Пестель и Рылеев, формально в восстании не участвовали и ничьей крови не пролили, но были идеологами движения. Об этом особо говорилось в правительственном «Манифесте» от 19 декабря, написанном М. М. Сперанским под давлением императора: «...по первому обозрению обстоятельств, следствием уже обнаруженных, два рода людей составляли сие скопище: одни заблудшие, умыслу не причастные, другие — злоумышленные их руководители».43
Таким образом, «буйные стрельцы», вопреки пушкинскому стихотворению, понесли подчас не большее, а меньшее наказание, чем идеологи. Приговор Верховного уголовного суда в отношении Н. И. Тургенева подтвердил наихудшие опасения друзей и родственников. Говорили, что М. М. Сперанский плакал, после того как был вынужден его подписать.44 13 июля 1826 г., в день казни декабристов, А. И. Тургенев уехал из Петербурга, так и не добившись пересмотра приговора своему брату и рассорившись с другом юности, старым «арзамассцем» Д. Н. Блудовым, автором «Донесения Следственной комиссии», за отзывы о Н. И. Тургеневе, там содержавшиеся.45
Современники утверждали, что Блудов — автор «Подробного описания происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14 декабря 1825 года» — первого правительственного сообщения о восстании на Сенатской площади, «сделал сие поспешно тут же, не выходя из его (императора. — И. Н.) кабинета».46
И Пушкин, якобы также написавший «Стансы» «в кабинете государя», включается современниками в один ряд с такими людьми, как Блудов и Сперанский, попавшими под зловещее обаяние молодого императора и действовавшими под его давлением. А. И. Кошелев, расположенный к Пушкину значительно менее, чем к Блудову, вспоминал о последнем: «В большой упрек ему ставили написанное им донесение Следственной комиссии по делу 14 Декабря. Конечно, оправдывать его
- 159 -
я не буду; но в извинение его могу сказать, что он в этом уступил воле Императора, как по слабости характера, так и потому, что он надеялся смягчить меру наказания для виновных, выставив многих менее преступными...».47
Как здесь не вспомнить рассуждение Вяземского о «колдовстве» императора, под которым находились Карамзин и Жуковский!
Тема «колдовского» влияния императора на собеседника широко обсуждалась в обществе после восстания декабристов. Было известно, что молодой император проявил себя не только как усмиритель бунта, но и как незаурядный следователь. В собственных мемуарах Николай подробно рассказывает о проведенных им допросах и о том давлении, которое он оказывал на декабристов — П. Г. Каховского, С. И. Муравьева-Апостола, Пестеля, Артамона Муравьева, С. Г. Волконского и, в особенности, на Михаила Орлова.48 А. М. Тургенев, передавая историю создания «Стансов» в письме А. И. Михайловскому-Данилевскому в столь далеком от правды свете, возможно, намекал на то, что у «Стансов» есть еще один «создатель», кроме Пушкина, а именно инспирировавший стихотворение император Николай.
Подобный взгляд на «Стансы», утвердившийся в обществе, не позволял увидеть того, что стихотворение, при всей своей «бодрости», полемизировало с официальными оценками роли Н. И. Тургенева в движении. Пушкин глубоко сочувствовал декабристу и посвятил ложному, к счастью, слуху о его насильственной выдаче одно из самых горьких своих стихотворений «Так море, древний душегубец». Этот текст содержался в письме Вяземскому от 14 августа 1826 г. Вяземский же, вопреки обыкновению, не послал его А. И. Тургеневу, и последний впервые услышал его от самого Пушкина за несколько дней до смерти поэта;49 так стихотворение осталось неизвестным не только широкой публике, но и друзьям. Неясно также, знали ли «друзья» о том, что в записке «О народном воспитании» Пушкин заступился за Н. И. Тургенева. Документ этот никогда не был обнародован при жизни поэта, но тот секрета из него не делал и рассказал о записке А. Н. Вульфу. В пересказе последнего упоминание о Н. И. Тургеневе отсутствует.50 Но в «Стансах» Пушкин защищает его, пожалуй, еще более определенно, чем в записке. Тем не менее современники продолжали считать, что стихотворение имело «заказной» характер.
В 1827 г. обращение к имени Н. И. Тургенева было особенно актуально для друзей декабриста и болезненно для правительства. Летом 1827 г. Ф. В. Булгарин написал донос о публикации в «Московском телеграфе» цикла статей А. И. Тургенева под общим заглавием «Письма из Дрездена». Имя Н. И. Тургенева здесь прямо не упоминалось, но Булгарин увидел намек на него там, где «явно обнаружено сожаление о погибших друзьях и прошедших золотых временах».51
***
К осени 1827 г., ко времени обнародования «Стансов», когда стало совершенно очевидно, что все надежды друзей в отношении Н. И. Тургенева не оправдались, само выражение надежды на «славу и добро» находилось в противоречии с тяжелым настроением, царившим в обществе. Вяземский писал А. И. Тургеневу и В. А. Жуковскому 27 ноября 1826 г.: «Зачем Козлов приплел к своей Абидосской Невесте дедикацию, отзывающуюся
- 160 -
семидесятыми годами? Досадно и грустно. Хотел бы похвалить поэму, но рука не поднимается упомянуть об эпистоле. Не наше дело судить, а все-таки сто двадцать братьев на каторге. Можно бы полжизнью купить забвение 14-го Декабря, а не то что воспевать его, разве с тем, чтобы призывать милосердие на головы виновных и жертв. Не говорю уже о чувстве, но досадую на неприличие. C’est aussi un manque de tact: уж лучше еще печатать детские сказки у Булгарина... Я уверен, что все пойдет по-старому. Полетика говорил мне, что он дает год срока, а пока все еще надеется, но что если после года ничего твердо лучшего не будет, то и он откажется от надежды».52 Упомянутый в письме Вяземского поэт И. И. Козлов посвятил свой перевод «Абидосской невесты» Байрона императрице Александре Федоровне. Недовольство Вяземского вызвали, скорее всего, следующие строки посвящения:
...Русского Царя, любви земли родной,
Чей первый царства день был днем безмерной славы,
Спасеньем Алтарей, России и Державы;
Кто с Братом доблестным пример величья дал,
Какого мир земной не зрел и не слыхал.По форме выражения эти стихи, конечно, отличаются от «Стансов», но по содержанию они были не так уж далеки от них, и оценка Вяземским пушкинского стихотворения (нам неизвестная), скорее всего, была еще более горькой. Тем более что поэтических откликов «на день вошествия на престол» было мало. Даже русская официозная литература скупо отозвалась на это событие. Сплошной просмотр периодики за 1826 г. дал относительно небольшое число поэтических откликов. Их общий тон скорее сдержанный, чем бодрый. Вот характерный пример — стихотворение С. Висковатова, интересное использованием поэтической риторики, восходящей к пушкинской «Вольности»:
Восшед на Трон... и в прах мятежны...
И адский умысел открыт.
<....................>
А тот не Росс, кто аду внемлет,
Мятежным пламенем горит...
Его душевна казнь объемлет;
Ему громами в слух гремит
Проклятие из рода в роды;
Он ужас Неба, срам природы,
<.....................>
Монарх! Забудь сих жертв геенны:
Россияне прямые — верны,
Привыкли обожать Царей.53Эсхатологическим ужасом веет от строк М. Суханова, представившего события воцарения в форме народной песни:
Не средь вечера, средь весення дня,
Вдруг затмилося небо ясное,
Накатилися тучи черные,
Громы грянули по всему свету,
И рассыпались из конца в конец
Огнекрылые страшны молния.
Ветры вырвались из пещер своих...
И вселенная содрогнулася:
Воды хлынули из брегов своих,
Поглощали все, что встречалося;
Птицы с гнезд вспорхнув, их покинули,
- 161 -
И летели в даль незнакомую;
На лугах стада разбежалися;
Устрашенные за работою
Земледельцы все с поля бросились.
Лишь одни только звери хищные
Рыщут по лесу, ищут жертв себе,
Утолить свою алчность лютую.Вдруг явилося солнце красное!
Вмиг рассеялись тучи черные,
Громы, молнии — все утихнули;
В лес сокрылися звери хищные...
<.........................>
Николай в венце, скипетр приемлет Он
<.....................>
Блещет правдою, блещет милостью.
Твердый доблестью, как Великий Петр,
Он опорою Царству Русскому.54Литературный полуофициоз весьма чутко, в отличие от «Стансов», выражал содержание полного официоза, т. е. официальных документов, дававших оценку восстанию. Утверждением исторического оптимизма пушкинское стихотворение не соответствовало ни общественному настроению, ни официозу.
Император так рисовал французскому послу Лафероне картину развития русского общества после восстания: «К несчастью, оно (восстание. — И. Н.) оставит в России продолжительное и мучительное впечатление. Мятеж, подавленный в зародыше, будет иметь для нас некоторые из злополучных последствий, которые влечет за собой мятеж совершившийся. Он внесет смуту и разлад в великое число семей, умы долго еще останутся в состоянии беспокойства и недоверия. Со временем терпением и мудрыми мерами мне, надеюсь, удастся окончательно рассеять это тягостное впечатление, но потребуются годы, чтобы исправить зло, причиненное нам в несколько часов горстью злодеев».55 Возможно, что Лафероне и был первым, кто уподобил Николая Петру Великому в письме к графу Рибопьеру от 20 декабря 1826 г.: «У вас есть властелин, какая речь, какое благородство, какое величие, и где до сих пор он скрывал это <...> образованный Петр Великий».56
Снова обратимся к донесениям фон Фока, бесценному свидетельству общественного настроения в интересующий нас период. Вот что он писал Бенкендорфу 27 июля 1827 г.: «Вот картина настроения умов и рассуждений, написанная на основании впечатлений, вынесенных из многих разговоров о различных партиях и мнениях.
Левая сторона или, лучше сказать, врали и недовольные, стараются представить все в мрачном свете. Краски их до того темны, что можно подумать, будто бы мы находимся накануне страшных бед. По их словам, все приходит в упадок, все разрушается и никакие усилия правительства не в состоянии восстановить доверие и радикально излечить зло, — не потому что оно застарело, а вследствие недостатка любви к врагу. — Правая сторона видит вещи совсем в другом свете и не только не замечает ничего тревожного, но уверена, что все пойдет отлично.
По мнению некоторых благонамеренных исследователей, оба приведенных мнения преувеличены. <...> Если бы ничего решительно тревожного не было бы в эпоху, столь близкую общественному бедствию, если бы можно было бы все сделать по мановению волшебного жезла, — такой порядок вещей действительно возбуждал бы опасения,
- 162 -
потому что пришлось бы допустить два предположения: или что все управляемые — не более как автоматы, или же что под пеплом таится огонь».57
Пушкина, по классификации фон Фока, следует отнести к числу тех, недостаточно осведомленных, кто «не замечает ничего тревожного», но уверен, «что все пойдет отлично». Оптимизм, по мысли проницательного жандарма, основан на представлении о том, что «все управляемые — не более чем автоматы».
Последнее соображение мы оставляем без комментариев, отметим только, что Пушкин был все-таки не одинок в выражении исторического оптимизма, связанного с началом нового царствования. В значительной степени он восходил к Н. М. Карамзину.
***
Карамзину принадлежат и определение восстания как «трагедии безумных либералистов», и одновременно, как это ни парадоксально на первый взгляд, самая восторженная оценка начала нового царствования, выраженные в письме постоянному корреспонденту, И. И. Дмитриеву, от 19 декабря 1825 г.: «Новый император оказал неустрашимость и твердость. <...> Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж. <...> Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много! <...> Иногда прекрасный день начинается бурею: да будет так и в новом царствовании! <...> да будет славен Николай Первый между венценосцами, благодетелями России!».58
Д. Н. Блудов в самом первом правительственном донесении о событиях 14 декабря, представляя восстание как мятеж «безумцев», которые, «пробыв четыре часа на площади, в бо́льшую часть сего времени открытой, не нашли себе других пособников, кроме немногих пьяных солдат и немногих же людей из черни, также пьяных»,59 вопреки распространенному мнению, был гораздо ближе к Карамзину, чем к императору (именно историк рекомендовал своего младшего друга Николаю, когда нужно было срочно составить «Описание...» для «С.-Петербургских ведомостей»). Император был склонен рассматривать восстание иначе — как следствие разветвленного заговора, о чем он писал великому князю Константину в ночь с 14 на 15 декабря: «Я посылаю вам копию рапорта об ужасном заговоре, открытом в армии и который я считаю необходимым сообщить вам ввиду открытых подробностей и ужасных намерений; судя по допросам членов здешней шайки, продолжающимся в самом дворце, нет сомнений, что все составляет одно целое, а что также достоверно, на основании слов наиболее смелых, это то, что речь шла о покушении на жизнь покойного императора, чему помешала его преждевременная кончина. Страшно сказать, но необходим внушительный пример, и так как в данном случае речь идет об убийцах, то их участь не может быть достаточно сурова».60
Пушкин, конечно, не мог не читать «Описания...»; «Стансы» своей оценкой восстания как мятежа «буйных стрельцов» ближе всего именно к этому правительственному документу («Вчерашний день будет без сомнения эпохой в истории России. В оный жители узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков. <...> Но Провидению было угодно сей столь вожделенный день ознаменовать и печальным происшествием, которое
- 163 -
внезапно, но лишь на несколько часов возмутило спокойствие в некоторых частях города»61). Как уже говорилось, тон правительственных заявлений очень скоро изменился, и уже в «Манифесте» от 19 декабря концепция «заговора» торжествует над концепцией «мятежа». Карамзин от работы над «Манифестом» фактически отстраняется.
В созданных более чем год спустя после появления «Описания...» «Стансах» Пушкин, повторяем, ориентируется именно на этот документ, не заслоненный позднейшими правительственными сообщениями, прежде всего знаменитым «Донесением», писанным все тем же Блудовым, но уже без всякой ориентации на Карамзина. О том, что определение в «Описании...» восставших как «безумцев» было близко Пушкину, говорит и такой факт: когда Дельвиг называет В. К. Кюхельбекера, самого близкого Пушкину участника восстания, «наш сумасшедший Кюхля» (XIII, 260), Пушкин подхватывает эту мысль: «Кюхля <...> охмелел в чужом пиру» (XIII, 262) — и развивает ее во время разговора с императором (в пересказе Л. С. Пушкина, переданном Н. И. Лорером):
« — Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? — продолжал государь.
— <Пушкин:> Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего, и теперь нас может удивлять одно только, что и его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми, сослали в Сибирь».62
Оценка восставших как «безумных либералистов» содержалась в упомянутом выше письме Карамзина к И. И. Дмитриеву от 19 декабря 1825 г.
Возможно, Пушкин знал содержание этого письма от самого Дмитриева, с которым поэт возобновил знакомство в сентябре 1826 г. 29 сентября он читает «Бориса Годунова» в доме у Вяземского специально для Дмитриева и Д. Н. Блудова. После чтения следует обсуждение трагедии, во время которого не могла не пойти речь о недавно ушедшем из жизни Карамзине, памяти которого Пушкин посвятил «Бориса Годунова».
При очевидно отрицательном отношении Карамзина к восстанию и восставшим в его оценке последних как «безумных либералистов», а самого восстания как спонтанного мятежа крылось желание умалить вину декабристов и защитить общество от правительственного террора. И этим же мотивом руководствовался Пушкин, называя декабристов «буйными стрельцами»; при этом и его представление о восставших как о безумцах, посягнувших «на силу вещей», скорее всего, соответствовало сложившемуся у него к концу 1826 г. взгляду на историю. Подобная позиция не вызывала восторгов у либерально настроенной части общества, в том числе и у самих декабристов, но давала возможность и Карамзину, и Пушкину просить власть о милосердии к восставшим. У Пушкина это «Стансы»; что же касается Карамзина, то молва приписывала ему прямое заступничество за декабристов. Мнение многих выражал декабрист А. Е. Розен, передавая слова, якобы сказанные Карамзиным Николаю: «Ваше величество! Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века».63 Считалось, что если бы Карамзин дожил до суда над декабристами, то смертных казней не было бы вообще. Осведомленный современник вспоминал: «Никто не верил <...> что смертная казнь будет приведена в исполнение, и будь жив Карамзин, ее бы не было — в этом были убеждены все».64
Пушкина сближало с Карамзиным и положительное отношение к новому императору. Кажутся цитатой из письма Карамзина Дмитриеву слова из «Стансов»: «неутомим и тверд», что, конечно, свидетельствует
- 164 -
не о формальном заимствовании, а об общности восприятия фигуры нового императора Пушкиным и Карамзиным.
Оптимизм Пушкина в отношении нового императора понятен: поэт очень не любил прежнего, считал его двоедушным, ленивым, трусливым («в двенадцатом году дрожал»), пренебрегающим национальными интересами. М. Г. Альтшуллер в своей статье, посвященной гражданской лирике Пушкина, показал, что образ нового царя в «Стансах» строится «как противопоставление положительного начала отрицательному опыту предшествующей эпохи».65
О суровой критике Карамзиным императора Александра было известно. Об этом вспоминал Н. И. Тургенев: «Император Александр встречал иногда довольно резкую оппозицию своим преобразовательным планам не со стороны общественного мнения, которое в России бессильно, а со стороны небольшого числа лояльных и искренних людей. Среди них выделялся Карамзин, историограф империи; пожалуй даже, он был единственным человеком, осмеливавшимся энергично и откровенно излагать свои мнения самодержцу».66 О своей критике покойного императора в кругу его семьи сам Карамзин рассказывал М. П. Погодину: «„Пощадите сердце матери, Николай Михайлович...” Государыня меня останавливала, как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю отечество и желаю преемнику избегнуть его ошибок, исправить зло, им невольно причиненное».67 Конечно, Карамзин критиковал императора Александра совсем не так, как Пушкин, который «подсвистывал ему до самого гроба»; Карамзин был близким другом покойного императора. Сближало отрицание прошлого и надежды на будущее.
Погодин, с которым Пушкин много общался по приезде в Москву, мог многое рассказать поэту об отношении историка к декабристам и восстанию: «Припоминаю теперь, что Карамзин говорил очень раздраженным тоном о происшествиях 14 Декабря, которое только что перед тем случилось, бранил предводителей: „каковы преобразователи — Рылеев, Корнилович, который переписывался с памятью Петра Великого”».68
Погодин, будущий биограф Карамзина, незадолго до смерти историка специально ездил в Петербург для бесед с ним. В приведенном им отзыве Карамзина о декабристах обратим внимание на то, что историк почти ревнует декабриста Корниловича к Петру Великому.
На фоне значительного сходства в оценках восстания и начала нового царствования между Пушкиным и Карамзиным весьма значимым представляется разница в оценках Петра Великого как исторической личности. Так, пушкинское «Не презирал страны родной: Он знал ее предназначенье» находится в резком противоречии с утверждением Карамзина о полном отсутствии у Петра уважения к собственной стране: «Умолчим о пороках личных; но сия страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. <...> Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? <...> Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр».69
- 165 -
И уж совсем не в унисон пушкинскому призыву к Николаю в «незлобивости» походить на пращура звучит карамзинское: «Тайная канцелярия день и ночь работала в Преображенском: пытки и казни служили средством нашего славного преобразования государственного. <...> Ничто не казалось ему страшным».70
Очень соблазнительно предположить, что записка «О древней и новой России» Карамзина, содержащая те пассажи о Петре, которые мы привели выше, была известна Пушкину в момент написания «Стансов» и что на ее фоне уподобление императора Николая Петру Великому, возможно, и не носило абсолютно панегирического характера. Но, скорее всего, в 1826 г. «Записка» Карамзина текстуально не была известна Пушкину, поскольку представляла собой документ государственной конфиденциальности. В то же время можно предположить, что Пушкину было известно мнение Карамзина о Петре из личного общения, которое до конца 1819 г. было частым, или от общих друзей, в первую очередь от Вяземского. Главный же наш вывод состоит в том, что «Стансы» показывают серьезное идейное движение Пушкина в сторону Карамзина, что нашло отражение не только в этом стихотворении, но и в воспоминаниях поэта о недавно ушедшем из жизни историке. Как показал В. Э. Вацуро, они писались одновременно со «Стансами».71
————
Пушкину хотелось бы строить свои взаимоотношения с императором Николаем по той же модели, по которой строил взаимоотношения с императором Александром Н. М. Карамзин. Однако этому мешало не только глубокое нежелание императора Николая видеть в Пушкине Карамзина, но и то, что большинство современников, пожалуй, разделяло эту позицию. В глазах общества Пушкину недоставало главного для того, чтобы претендовать на роль Карамзина, а именно независимости. Вот почему поэт так тяжело переживал подхваченный, к сожалению, даже близкими друзьями слух о том, что «Стансы» инспирированы императором.
Конечно, это было не так; «Стансы», скорее, противоречили официальной позиции, чем находились в согласии с ней.
Попытка объяснить независимый характер своего творчества, предпринятая Пушкиным в стихотворении «Друзьям», успеха не имела; «Стихи „Друзьям” просто дрянь», — писал по их поводу недоброжелательный Н. М. Языков.72
Оскорбительной на послание «Друзьям» была и реакция императора: «Можно распространять, но нельзя печатать» (III, 1154; подлинник по-французски). Власть не хочет иметь под рукой совершенно ручного, как ей кажется, поэта. Принадлежность, действительная или мнимая, Пушкина к недавней оппозиции представляется более ценным товаром.
В этот критический момент своей жизни Пушкин публикует стихотворение, где роль «небом избранного певца» («Друзьям») из поэтической метафоры становится почти фактом биографии; в третьем номере «Московского вестника» за 1828 г. появляется «Пророк».
Достоверных данных о времени создания стихотворения нет. Определенно можно утверждать лишь то, что оно было послано М. П. Погодину в ноябре 1827 г., как это следует из дневниковой записи последнего от 17 ноября 1827 г.,73 и что в те же недели Пушкин забирает из «Северных цветов» «Стансы» и также отправляет их в «Московский вестник». Ноябрем 1827 г. Большое академическое собрание сочинений датирует
- 166 -
начало работы Пушкина над посланием «Друзьям» (III, 1155); 5 марта 1828 г. Бенкендорф сообщает Пушкину о запрещении публикации.
Представляется, что «Стансы», «Пророк» и «Друзьям» должны были составить некоторый единый стихотворный комплекс, предназначенный для напечатания в «Московском вестнике» в 1828 г.
Те же причины, которые способствовали завершению стихотворения в декабре 1826 г. — годовщина декабрьского восстания и тезоименитство государя, — заставили Пушкина в конце 1827 г. перенести публикацию «Стансов» с декабря на январь и переместить ее из Петербурга в более нейтральную Москву. Поэт хотел избежать возможных аллюзий.
«Стансы» были неудачной попыткой разговаривать с властью на традиционном для русской культуры языке поэта, обращающегося к царю (отсюда риторическая близость стихотворения к поэзии Державина74); «Друзьям» — неудачной попыткой поэтического объяснения с обществом.
«Пророк» совершенно по-новому осмысливает то сложное положение по отношению к обществу и власти, в котором Пушкин ощущал себя в 1827—1828 гг. Это стихотворение обнажает скрытые причины такого положения, манифестируя полную ненужность всяческих объяснений тем обстоятельством, что поэтом во всех его действиях руководит высшая воля. Это, между прочим, указывает на то, что «Пророк» мог существовать в биографическом контексте не только 1828 г., когда был опубликован, но и со второй половины 1826 г., когда сам Пушкин с охотой рассказывал знакомым и не очень знакомым собеседникам о том, как в результате цепи случайностей (читай: «по воле Провидения») он был избавлен от участия в восстании декабристов.
СноскиСноски к стр. 148
1 См.: Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Науч. опис. / Сост. Л. Б. Модзалевский и Б. В. Томашевский. М.; Л., 1937. С. 36.
Сноски к стр. 149
2 Переписка Александра Ивановича Тургенева с Петром Андреевичем Вяземским. Пг., 1921. С. 42 (письмо П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу и В. А. Жуковскому из Москвы от 20 сентября 1826 г.).
3 Рус. арх. 1901. № 7. С. 403.
4 См.: Щеголев П. Е. Император Николай I и Пушкин в 1826 году // Щеголев П. Е. Первенцы русской свободы. М., 1987. С. 332—333. Другой точки зрения придерживается В. М. Есипов (см.: Есипов В. М. «К убийце гнусному явись...» // Московский пушкинист. М., 1998. [Вып.] 5. С. 128—129).
5 См. об этом: Немировский И. В. О Пророке и «Пророке» // Рус. лит. 2001. № 2. С. 3—10.
Сноски к стр. 150
6 Подробно об этом см.: Мазур Н. Н. Пушкин и «московские юноши»: вокруг проблемы гения // Пушкинская конференция в Стэнфорде: Материалы и исследования. М., 2001. С. 54—105.
7 См.: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1888. Кн. 2. С. 76 (письмо Д. В. Веневитинова к М. П. Погодину от 7 января 1827 г.).
8 Цит. по: Майков Л. Н. Пушкин. СПб., 1900. С. 35.
Сноски к стр. 151
9 Мицкевич А. Биографическое и литературное известие о Пушкине // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. / Сост. и примеч. В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсона, Р. В. Иезуитовой, Я. Л. Левкович и др. 3-е изд., доп. СПб., 1998. Т. 1. С. 125.
10 Катенин П. А. Воспоминания о Пушкине // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. С. 184.
11 Цит. по: Лемке М. К. Тайное общество братьев Критских // Былое. 1906. Июнь. С. 46.
12 Хомяков А. С. Полн. собр. соч. М., 1904. Т. 8. С. 366 (недатированное письмо А. С. Хомякова к И. С. Аксакову).
13 См.: Немировский И. В. Два «воображаемых» разговора Пушкина // Лотмановский сборник. М., 2002. Вып. 3 (в печати).
14 Старина и новизна. 1903. Кн. 6. С. 5 (письмо А. Х. Бенкендорфа к императору Николаю I от 7 января 1826 г.).
Сноски к стр. 152
15 Переписка Александра Ивановича Тургенева с Петром Андреевичем Вяземским. С. 53.
16 См.: Записки Рукописного отдела Государственной библиотеки им. В. И. Ленина. М., 1987. Вып. 19. С. 77 (письмо Н. Д. Киселева к П. Д. Киселеву от 14 января 1827 г.).
17 Якушкин И. Д. Из «Записок» // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. С. 358.
18 Свидетельство Е. Н. Киселевой в пересказе ее сына, Н. С. Киселева, цит. по: Майков Л. Н. Пушкин. С. 300.
Сноски к стр. 153
19 Толстой Д. Н. Записки // Рус. арх. 1885. № 2. С. 20, 24.
20 Кошелев А. И. Записки. Berlin, 1884. С. 15, 16.
21 Там же. С. 18.
22 Там же. С. 31. Ср. отзыв о Пушкине другого москвича и члена кружка «любомудров», В. П. Титова: «Что касается Пушкина, величайшая услуга, которую я мог оказать вам, это держать его в узде; да не имею к тому способов. Дома он бывает только в 9-ть утра, а я в это время иду на службу царскую; в гостях бывает только в клубе, куда входить не имею права. К тому же с ним надобно нянчиться, до чего я не охотник и не мастер» (Пушкин по документам М. П. Погодина // Литературное наследство. М., 1934. Т. 16—18. С. 694 (письмо В. П. Титова к М. П. Погодину от 18 июля 1827 г.)).
23 Приведенный выше отзыв о поэте одного из членов кружка братьев Критских, М. Лушникова, относится ко времени до публикации «Стансов». После того как это произошло, русское освободительное движение начало свою растянувшуюся на несколько десятилетий полемику с Пушкиным, примером чему может служить стихотворение, вышедшее в 1831 г. из круга сочувственников Лушникова и принадлежавшее С. И. Ситникову; направленное против императора Николая («О Николай, не мни, / Что кто-либо из сей земли Славян / Тебя хоть сколько любит... / Не мни, чтоб ты был чем велик: / Твои дела не слава трубит, / Но купленный бродяг язык / В журналах подлых искаженных, / Где истины ни капли нет»), оно своим нижним концом «метит», в числе прочих «бродяг», в Пушкина, воспринимаемого уже, конечно, через призму обвинений в сервилизме: «Свободы вечевой алкают Россияне, / И скоро загремят Славянские Граждане. <...> / Падешь, злодей, уверься в том: / Тебе газеты не помогут, / Ни дар твой подлых орденов / За трусов немцам что дается, / Ни лживый бред твоих певцов: / На рынках лишь что раздается, / Что нанят горстью серебра» (цит. по: Мандрыкина Л. А. После 14 декабря 1825 года: (Агитаторы конца 20-х — начала 30-х годов) // Декабристы и их время. М.; Л., 1951. С. 241).
Сноски к стр. 154
24 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 7. С. 206.
25 Языковский архив. СПб., 1913. Вып. 1. С. 290.
26 Эпиграмма и сатира: Из истории литературной борьбы XIX века. М.; Л., 1931. Т. 1. С. 434.
27 Петербургское общество в начале царствования императора Николая: Письма М. Я. Фока к А. Х. Бенкендорфу, 1826 г. // Рус. старина. 1881. № 11. С. 327.
28 См. об этом: Пушкин: Письма / Под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского. М.; Л., 1928. Т. 2. С. 150—151.
29 Цит. по: Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. Л., 1925. С. 68—69.
30 См. об этом: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978. С. 117.
31 Гиллельсон М. И. От арзамасского братства к пушкинскому кругу писателей. Л., 1977.
Сноски к стр. 155
32 Рус. старина. 1889. № 8. С. 322—324.
33 См.: Немировский И. В. «Декабрист» или «сервилист»? (Биографический контекст стихотворения Пушкина «Арион») // Легенды и мифы о Пушкине: СПб., 1999. С. 174—192.
34 Цит. по: Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. С. 71.
Сноски к стр. 156
35 См.: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельвига — Пушкина. С. 117.
36 См.: Пушкин в печати. 1814—1817. М., 1914. С. 48.
37 См.: Там же. С. 50.
38 Вяземский П. А. Приписка к статье «„Цыганы”. Поэма Пушкина» // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. С. 118.
Сноски к стр. 157
39 Рус. старина. 1890. Т. 68. С. 747—748 (письмо А. Н. Тургенева к А. И. Михайловскому-Данилевскому от 10 января 1828 г.). Этот слух впоследствии повторил А. В. Дружинин (Б-ка для чтения. 1855. Т. 130. № 3—4. С. 46).
40 См. об этом: Ланда С. С. Крах просветительской доктрины С. И. Тургенева // Пушкин и его время. Л., 1962. С. 180—181.
41 См.: Тургенев Н. И. Россия и русские. М., 2001. С. 344.
Сноски к стр. 158
42 Переписка Александра Ивановича Тургенева с Петром Андреевичем Вяземским. С. 25 (письмо П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу и В. А. Жуковскому от 20 марта 1826 г.).
43 С.-Петербургские вед. 1825. № 102. 22 дек. С. 1200. Об истории написания «Манифеста» см.: Погодин М. П. Н. М. Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников. М., 1866. Т. 2. С. 467.
44 См.: Басаргин Н. В. Воспоминания, рассказы, статьи. Иркутск, 1988. С. 102.
45 Эти отзывы и возражения на них см.: Тургенев Н. И. Оправдательная записка // Тургенев Н. И. Россия и русские. С. 162—164.
46 Вигель Ф. Ф. Записки: В 2 т. М., 1928. Т. 2. С. 269—270.
Сноски к стр. 159
47 Кошелев А. И. Записки. С. 23.
48 См.: Николай I. Записки // Николай I: Муж. Отец. Император. М., 2000. С. 70 и след.
49 См.: Рус. арх. 1903. Кн. 1. С. 144 (письмо А. И. Тургенева к И. С. Аржевитинову от 30 января 1837 г.).
50 См.: Вульф А. Н. Из «Дневника» // Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 1. С. 423.
51 Лемке М. К. Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг. СПб., 1908. С. 256.
Сноски к стр. 160
52 Переписка Александра Ивановича Тургенева с Петром Андреевичем Вяземским. С. 50—51.
53 Висковатов С. Его Императорскому Величеству Государю Императору Николаю Павловичу // Сын отечества. 1826. № 3. С. 303.
Сноски к стр. 161
54 Суханов М. Чувства Русского крестьянина при Священнейшем Короновании Императора Николая Первого // Сын отечества. 1826. № 20. С. 349—350.
55 Шильдер Н. К. Император Николай Первый: Его жизнь и царствование. СПб., 1901. Т. 1. С. 372.
56 Там же. С. 348.
Сноски к стр. 162
57 Петербургское общество в начале царствования императора Николая: Письма М. Я. Фока к А. Х. Бенкендорфу, 1826 // Рус. старина. 1881. № 9. С. 179—180.
58 Погодин М. П. Карамзин Николай Михайлович: Материалы к биографии. М., 1866. Т. 2. С. 466—467.
59 С.-Петербургские вед. 1825. № 100. 15 дек. Приб.
60 Шильдер Н. К. Император Николай Первый: Его жизнь и царствование. Т. 1. С. 302.
Сноски к стр. 163
61 С.-Петербургские вед. 1825. № 100. 15 дек. Приб.
62 Лорер Н. И. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 205.
63 Цит. по: Розен А. Е. Записки моего времени. СПб., 1907. С. 112.
64 Оболенский Д. Д. По поводу казни декабристов // Наша старина. 1914. № 2. С. 16.
Сноски к стр. 164
65 Альтшуллер М. Г. Между двух царей: (Заметки о гражданской лирике Пушкина 1826—1836 годов) // Рус. лит. 2001. № 1. С. 12.
66 Тургенев Н. И. Россия и русские. С. 500.
67 Цит. по: Погодин М. П. Н. М. Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников. Т. 2. С. 460—461.
68 Имеется в виду посвящение А. О. Корниловичем его альманаха «Русская старина» «памяти Петра Великого» (Там же. С. 471).
69 Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. М., 1991. С. 32, 35.
Сноски к стр. 165
70 Там же. С. 35.
71 См.: Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины»: Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. М., 1986. С. 64.
72 Языковский архив. Вып. 1. С. 371.
73 См.: Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. С. 23.
Сноски к стр. 166
74 См.: Осповат К. А. Об «одическом диптихе» Пушкина: «Стансы» и «Друзьям»: (Материалы к интертекстуальному комментарию) // Пушкинская конференция в Стэнфорде: Материалы и исследования. С. 140—142.