176

И. В. НЕМИРОВСКИЙ

ГЕНЕЗИС СТИХОТВОРЕНИЯ ПУШКИНА „НАПОЛЕОН” (1821)

Изучение пушкинского стихотворения «Наполеон» имеет столь большую историю, что необходимо подвести некоторые итоги. Главный вывод, к которому пришло большинство исследователей, заключается в том, что образ Наполеона и оценки его деятельности даны здесь принципиально по-иному, чем в лицейском и петербургском творчестве. Если не уточнять этого, действительно всеобщего положения, то оно выглядит обезоруживающе тривиально.

Причины изменения пушкинского отношения к Наполеону в первый год южной ссылки тоже названы: Наполеон конца 1810-х — начала 1820-х годов уже не всесильный агрессор, а поверженный гений, наследник Французской революции (его революционность была особенно очевидна на фоне той реакции, которая царила в Европе). Немалое значение имело и то, что в 1821 г. Пушкин воспринимал образ Наполеона, находясь в кругу самого радикального крыла раннего декабризма — кишиневского кружка Союза благоденствия.

Как это ни странно, гораздо больше трудностей вызывает другой вопрос: что именно изменилось в пушкинском восприятии Наполеона? Он сложен и подразумевает постановку по крайней мере еще двух: во-первых, как изменилась пушкинская концепция Наполеона (и весь круг идей, которые ассоциативно и логически связывались с этим именем); во-вторых, насколько обновился набор поэтических средств, которые использует Пушкин.

Понятно, что эти вопросы связаны между собой, как всегда связаны вопросы содержания и формы, но решать их в данном случае, как нам представляется, возможно по отдельности.

Дело в том, что ко времени создания пушкинского стихотворения (1821 г.) отношение к Наполеону в русской поэтической традиции еще находилось на уровне инъектив 1812 года; „новая волна” в осмыслении образа поверженного императора еще не докатилась до России; ее первым „всплеском” и стало пушкинское стихотворение. Между тем в кругу Н. М. Карамзина, братьев Тургеневых, П. А. Вяземского, М. Ф. Орлова и других мыслителей, в значительной степени определявших мировоззрение молодого Пушкина, уже шла необычайно динамичная переоценка образа Наполеона и его политического наследия. Вопрос, следовательно, еще и в том, в какой степени пушкинское стихотворение отражает эту подспудную мыслительную работу его друзей.

Ответить на него — это и значит локализовать пушкинские представления в родственной поэту общественной мысли. Сделать это возможно только после того, как будут выявлены особенности восприятия наполеоновского образа среди тех, чьи имена мы привели выше. Это немалая самостоятельная задача, так как до настоящего времени не существует работ, которые обобщили бы все имеющиеся сведения в одну общую картину или хотя бы привели самое характерное по интересующему нас предмету.1 Нам необходимо восполнить этот пробел,

177

т. е. хотя бы в самых общих чертах представить очерк восприятия образа Наполеона в России на рубеже 1810-х и 1820-х годов. В полном объеме такая задача по плечу только специальному исследованию, далеко выходящему за рамки настоящей работы, однако, делая акцент именно на тех именах, которые наиболее значимы для молодого Пушкина, мы не можем избежать необходимости коснуться главного из того, что характеризовало отношение к Наполеону передовой русской мысли.

Среди тех, кто определял пушкинское отношение к Наполеону, в первую очередь следует назвать Н. М. Карамзина. Даже при том, что уже в последний лицейский год взаимоотношения поэта с историком весьма осложнились,2 Карамзин оставался для Пушкина первым политическим мыслителем эпохи, и антикарамзинизм поэта конца 1810-х — начала 1820-х годов в такой же степени питался оценками и взглядами Карамзина, как и активно манифестируемый политический карамзинизм последнего десятилетия жизни Пушкина.3

Как отмечал Ю. М. Лотман, уже в начале 1800-х годов на страницах „Вестника Европы” Карамзина Наполеон предстает идеальным политическим деятелем, чьи отличительные черты суть глубокий государственный ум, твердость и умение подняться над эгоистическими партийными интересами во имя всеобщего блага.4

Презрение к людям, которое политические враги Первого консула усматривали в нем, по мысли Карамзина, извинительно, ибо „Боннапарте видит столько низости в душах”. В очень важной для издателя „Вестника Европы” подборке из латинских авторов, составленной французскими историками и озаглавленной „История Французской революции, избранная из латинских писателей”, об избрании Первого консула говорится следующим образом: „Грядущие веки без сомнения удивятся, читая в Истории или внимая повестям о делах твоих: сколько воинов рассеянных, сколько провинций, тобою покоренных!.. Но если мудрыми законами не утвердить государственного правления, то имя твое в отдаленных потомках будет скитаться и не найдет места твердого. Мнение потомков, подобно нашему, будет различно. Одни превознесут до небес дела твои; другие, может быть, пожалеют, что ты отказался от самой лучшей славы, не сделав того, чтобы бедствие отечества было приписано року, а спасение — твоей мудрости”.5

В целом для Карамзина начала 1800-х годов характерно отношение к Первому консулу как „орудию‹...› непостижимого Божества”.6 Эта оценка соответствует просветительскому взгляду на идеального политического деятеля, который мог бы определить собственную деятельность словами Радищева: „Свою творю, творя всех волю”.7

Убийство герцога Энгиеннского, коронование Наполеона и вся цепь войн второй половины 1800-х годов, приведших к Отечественной войне 1812 г., не просто изменили отношение Карамзина к Наполеону, но и заставили видеть в последнем человека, который перестал считаться с исторической объективностью и дерзко навязывает миру свою роковую волю. Эта точка зрения с наибольшей полнотой выражена писателем в стихотворении „Освобождение Европы и слава Александра I” (1814 г.). Победа над Наполеоном изображается здесь как торжество закона и порядка, восстановление нормального хода истории: „Воскрес порядок и Закон, Свободу мира торжествуйте”.8

В целом же ода Карамзина традиционна и, видимо, всей широты взглядов писателя на Наполеона не отражает. Об этом можно судить по большой подборке произведений о французском императоре, помещенной Карамзиным в „Пантеоне иностранной словесности” (М., 1818). Здесь историк перепечатал „Историю Французской революции, избранную из латинских писателей” с отзывом о

178

Первом консуле, который мы уже приводили, и статьи — „Остров Святой Елены, письмо Английского путешественника к другу его” и „Бонапарте в Пирамиде”.

Особый интерес представляет вторая из статей, перевод из описания Египетской экспедиции. Наполеон показан здесь в зените своей славы, мудрым правителем, от которого ждут еще более великих дел. Понятно, что в 1818 г., когда исторический путь императора уже закончился, публикация подобной статьи определялась сожалением Карамзина по поводу того, что Наполеон не оправдал возлагаемых на него надежд (это особенно ясно при соотнесении статьи „Бонапарте в Пирамиде” с обращением к Первому консулу в „Истории Французской революции...”).

Здесь же, в „Пантеоне иностранной словесности”, Карамзин помещает отзыв о Наполеоне такого уважаемого человека, каким был для него И. К. Лафатер: „С почтением говорил он о Герое Французской революции, Бонапарте, как о великом человеке. Всякой великий человек (сказал Лафатер) имеет пределы славы своей, за которым начинает он сходить ниже и ниже. Бонапарте достиг до вышней ея степени на равнинах Маренгских и возвращаясь победителем во Францию. Теперь он уже несколько сошел вниз”. Этот отзыв имеет следующее примечание самого Карамзина: „Лафатер, как известно, ошибся: Бонапарте после того еще возвысился несколькими ступенями; но мысль его вообще справедлива. Беспрестанно возвышаться невозможно; а как скоро человек остановится, то в глазах наших он уже падает”.9

Взгляды Карамзина на Наполеона, взятые в их эволюции, весьма характерны. На подобных позициях стоял и М. Ф. Орлов, выделявший в жизни Наполеона два периода: „В первом — гений его служил Франции, во втором он уже употреблял Францию в услуги прихотливого гения своего”. Поход императора на Россию Орлов рассматривал как „последнее сражение, уже не людям, самому Провидению”.10 При этом Орлов был склонен видеть в делах Наполеона „прекрасный урок народам и королям”.11 Подобный взгляд характерен для исторического провиденционализма, крайним выразителем которого был Ж. де Местр.12 Цитированные нами строки находятся в письме Орлова к последнему.

Считая Наполеона „бичом Божьим” и „уроком Провидения народам и королям”, де Местр относился ко всей его деятельности как к естественному продолжению революции, что не обязательно предполагало отказ императору в величии. „Народы назвали Бонапарта бичом, — писал сторонник подобного взгляда Шатобриан, — но бичи Бога сохраняют нечто от вечности и божественного гнева, их породившего”.13

Согласно точке зрения, принятой в кругу братьев Тургеневых, Карамзина и Вяземского, Наполеон в период консулата сохранил все лучшее, что принесла с собой революция, умело избежав ее крайностей. В утверждении подобного взгляда большую роль сыграла опубликованная в 1819 г. переписка Наполеона с иностранными дворами и Директорией во время Итальянского похода.14 А. И. Тургенев с восторгом указывал на эту книгу Вяземскому: „Читай Correspondance inedite ‹...› Какой ум — Карно с товарищи! Как революция оживила их, и какие разбойники привилегированные и обреченные на бессмертие! Я называю эту книгу «De l’histoire en lingots». Вот жизнь в самой администрации, и вот исполнители планов, которые дают право на бессмертие Карно столько же, как и исполнителю оных — Бонапарте”.15

Н. И. Тургенев, прочитав переписку Наполеона, записал в дневнике: „Я читал Correspondance de Bon‹a›p‹arte› во время Италианской войны ‹...› Все они говорили о республике, с особенным энтузиазмом, с особенной уверенностью

179

говорил о ней Карно ‹...› И чем все это кончилось! Я думаю, что Б‹онапарт› мог удержать во Франции избирательное республиканское прав‹ительство›, в особенности окружив Ф‹ранцию› такими же государствами. Конечно, много зла совершалось именем свободы и братства. Но во время Директории ужасы забывались, братство исчезло и свобода могла укрепиться”.16

Как видим, положительная оценка действий Наполеона как Первого консула непосредственно связана с положительной оценкой Французской революции после якобинского террора. Поэтому в кругу Вяземского и Тургеневых действия Наполеона-императора расценивались как предательство идеалов Революции. Вяземский по прочтении все той же переписки сформулировал свое впечатление следующим образом: „Сам Бонапарте, умевший оседлать тигра, не смог уже единожды расседланного покорить снова для своей узды. Французская революция, которая была задушена его огромной рукой, жива была в памяти людей одними кровавыми своими воспоминаниями; пришел час опомниться! Все хорошее всплыло, ибо хорошее рано или поздно откликнется: народы вспомнили о прекрасных началах сей Революции”.17

Именно то обстоятельство, что целая историческая эпоха воспринималась как действие воли одного человека (законы исторического развития как бы замерли в этот период), и объясняет совершенно уникальный интерес к личности Наполеона, в которой пытались найти ключ к пониманию событий; и противоречивый, великий и ужасный, характер этих событий объясняли противоречиями наполеоновской личности.

Именно в конце 1810-х годов, когда смягчаются многие оценки, формируются основные черты наполеоновского культа и складывается то представление о сложном характере личности императора, которое свое поэтическое выражение нашло много позже, например в стихотворении Тютчева „Наполеон”: „В его главе — орлы парили, В его груди — змии вились”.18 В дальнейшем эта противоречивость стала таким неотъемлемым атрибутом романтического характера вообще, что важнейшей чертой вошла в портрет Козьмы Пруткова: „В моих устах спокойная улыбка, В груди змея!..”.19

П. А. Вяземский выразил альтернативный взгляд, утверждавший „простодушие” Наполеона: „Глупые и умные взапуски осмеивают мнение Румянцева о простодушии (bonhomie) Наполеона. И, конечно, в поре силы нечего было ему лукавить; одним лукавством не совершил бы он геркулесовых подвигов, тут нужны были страсти, а страсти всегда откровенны”.20 Эта точка зрения поддержана и развита Пушкиным (VIII, 27, 61).

Интерес к личности Наполеона был подогрет публикацией „Записок” его камергера Е. А. Ла-Каза, последовавшего за ним в изгнание. Эти материалы с интересом читаются братьями Тургеневыми, Вяземским и Карамзиным.21 Вяземский собирался перевести их на русский язык и опубликовать в русской периодике; идея эта с восторгом была поддержана А. И. Тургеневым; осуществить ее предполагалось в 1823 г.22

Вяземский, находящийся в Варшаве, „ближе к Европе”, буквально завален просьбами друзей „присылать все, что выходит о Наполеоне”.23 Так определяется источник разнообразных сведений, которым пользуется и Пушкин.

При этом чем дальше в прошлое уходила эпоха наполеоновских завоеваний, тем больше интерес к Наполеону-человеку, сильной личности, перевешивал интерес к Наполеону — политическому деятелю. Н. И. Тургенев, бывший решительным противником Наполеона-политика и не изменивший своего отношения к его политическому наследству, сочувствует участи Наполеона-человека: „Есть такие происшествия, такие дела, в которых я не хотел участвовать, ни быть их причиной‹...› Так, например, я бы не хотел сделать положение Наполеона столь

180

тягостным, каково оно по описанию Сантика (кот‹орого› теперь читаю, если впрочем оно справедливо); но я ни с кем не буду спорить, что оно несправедливо или бесчестно. Наполеон много наделал беззаконного вреда другим. Можно не платить ему той же монетой”.24

В конце 1810-х годов процесс осмысления личности Наполеона в отрыве от оценок его политического наследства еще только начинался. При этом сохранялся интерес к принципам государственного правления, провозглашенным Наполеоном, особенно если учесть, что во время Ста дней он выступил с широкой программой либерализации Франции, и это — последнее впечатление о Наполеоне-политике.

В годы, непосредственно предшествующие написанию пушкинской оды, государственная система Наполеона постоянно противопоставлялась царившей в это время в Европе системе Священного союза.

Вяземский писал А. И. Тургеневу из Варшавы: „Я опять за Байрона: «Чему радоваться, что свалили льва, когда после него остались на добычу волкам» (в строфах его о Наполеоне в „Пилигримме”). Конечно, надеяться можно, что у волков этих подпилят зубы конституционным образом; потому надобно, чтобы наше поколение положило всему основание”.25

В бумагах „Зеленой лампы” Б. Л. Модзалевский нашел чрезвычайно интересный документ — публицистический очерк „Беседа Бонапарта с английским путешественником”, принадлежавший предположительно А. Д. Улыбышеву и содержащий все самое характерное из того, что говорилось в это время о Наполеоне в связи со Священным союзом. Прежде всего здесь утверждалось, что „Европа, среди тьмы, в которую ее повергло отсутствие славы и гения, все время устремляет взоры к Св.Елене, как к блистающему маяку”. „Ваше поведение, — говорит путешественник, обращаясь к Наполеону, — показало удивленному миру, что существуют силы, независимые от вас”.26 Далее сообщается о противостоянии народов и монархов, обманувших демократические чаяния своих наций, и, наконец, содержится развернутая оценка Священного союза, данная самим Наполеоном: „Ваш Священный союз — вещь тем более замечательная, что никто в ней ничего не понимает. Говорят, он основан на принципах христианской религии, но так как эти принципы те же, что и евангельские, проповеданные всей Европе, то каким образом человеческий авторитет может прибавить новую санкцию к законам, исходящим от авторитета Божественного?”.27

Рассуждения о политической системе Наполеона были особенно актуальны для Пушкина на юге, во время серьезных бесед поэта с М. Ф. Орловым. Об этом свидетельствует пушкинская запись:,,О‹рлов› говорил в 1820 г.: революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция здесь, конституция там... Господа государи, вы сделали глупость, свергнув Наполеона” (XII, 486). Заметим также, что раздумья Пушкина о Наполеоне в 1821 г. накладывались на мысли поэта о вечном мире, серьезно занимавшие его в самый разгар работы над одой.28

Таково — конечно, в самых общих чертах — восприятие образа Наполеона в кругу тех лиц, чье мнение было особенно значимо для Пушкина. Остается добавить, что живой и частый обмен мыслями об изгнании императора, который был характерен для друзей поэта, составлял разительный контраст с тем, как вяло и осторожно проблема личности и политического наследства Наполеона обсуждалась в русской периодике конца 1810-х — начала 1820-х годов. Дело здесь, конечно, не в цензурных запретах; просто в это время еще не выработался новый взгляд на Наполеона, хотя точка зрения на него как на „Антихриста” и „врага человеческого” уже явно изжила себя.

В год смерти Наполеона ситуация не изменилась. О кончине поверженного императора сообщили почти все русские журналы, появились и публикации

181

публицистического характера, однако все они носили выжидательно-негативный характер и составлялись из переводного материала, как, например, отрывок из „газет лондонских”, помещенный в „Вестнике Европы”: „Наполеон не живет более на земном шаре, который некогда наполнил он страхом ‹...› Поставленный судьбою на высоте могущества, он мог бы излить благодеяния на род человеческий; нет, он решился быть не благодетелем, а бичом человечества и предметом общего проклятия. Мы не любили его при жизни; умершему желаем вечного покоя: так мыслит каждый британец”.29

Подборка негативных отзывов о Наполеоне из книги Ж. де Сталь „Десять лет в изгнании”, помещенная в „Вестнике Европы”,30 оказывается вполне в духе подобных публикаций.31

Отсутствие глубокого и, что показательно, поэтического послесловия к судьбе Наполеона явно ощущалось. Карамзин неоднократно обращается к Вяземскому с предложением написать „эпитафию Наполеонову”, сопровождая свое предложение целой программой того, какой она должно быть: „...напишите ее хотя в форме сонета! Не задаю вам Греции... или задаю, если угодно: вы найдете способ не толкаться в лоб с дюжинными стихотворцами, воспевающих теперь на разных языках Элладу и Гелленов”.32

„Вы, мой умной князь, — писал Карамзин Вяземскому в другом письме, — дивитесь задаче писать эпитафию Наполеону: я стою в том, что можно без ссоры с цензурою бросить несколько стихов на его могилу, блестящими мыслями, как перлами нетленными. Предмет высок и глубок, не в меру цензуре, и тем лучше, она не должна найти в нем ничего запрещенного, а потомство нашло бы тут истину, еще не весьма ясную для современников”.33

Однако Вяземский не торопился браться за предложенную ему Карамзиным тему. Сказывалось отсутствие необходимой поэтической традиции. Создание новой, соответствующей новым же представлениям о Наполеоне, было ему не по плечу.

Слова Карамзина о том, что истина о Наполеоне „еще не весьма ясная для современников”, можно поставить эпиграфом к пушкинскому стихотворению, которое отражает все противоречивое богатство суждений об этом предмете, характерное для русской общественной мысли начала 1820-х годов.

Образ Наполеона и связанные с ним темы Французской революции и Отечественной войны 1812 года постоянно поднимались в пушкинской лирике и в лицейские годы („Воспоминания в Царском Селе”, „На возвращение государя императора”, „Принцу Оранскому”), и в петербургские („Вольность”). И если обратиться к тексту „Наполеона”, то можно заметить не только различия, но и сходство со многими образами и оценками стихотворений, ранее написанных на ту же тему.

Так остается без изменения пушкинская оценка Наполеона как „тирана” („Во след тирану полетело, Как гром проклятие племен”), восходящая к „Воспоминаниям в Царском Селе”: „Вострепещи тиран! уж близок час паденья” (I, 81).

Не меняется и пушкинское отношение к Наполеону как к „убийце вольности”, т. е. исторический период, предшествующий его диктатуре, осмысляется Пушкиным как более демократический. Однако вряд ли все здесь обстоит просто, так как почти одновременно со стихотворением „Наполеон” писался „Кинжал”, где отношение к якобинской диктатуре было иным, чем в оде; ср.: „Исчадье мятежей подъемлет злобный крик: Презренный, мрачный и кровавый, Над трупом Вольности безглавой Палач уродливый возник” (II, 174). Из этого можно заключить, что, хотя пушкинское отношение к Французской революции в целом и к ее отдельным периодам находилось в стадии формирования, представление о Наполеоне как об исторической личности, „отрицавшей” все предшествующее,

182

видимо, сложилось. При этом в стихотворении еще нет и следов столь характерной для круга Тургеневых и Вяземского точки зрения, что в судьбе Наполеона был период — время консульства, когда он воплощал в своей деятельности все лучшее из всего, что было завоевано революцией.

В споре о том, были ли действия Наполеона определены ходом истории (Провидения) или же происходили вопреки ему, Пушкин решительно придерживался последней точки зрения. Наполеон в его оде изображен как человек блистательно, но безнадежно спорящий с судьбой. Характерно, что для этого поэт использует формулу из раннего творчества — „счастья сын” (при этом нужно учитывать весь пласт коннотаций, соответствующий этой формуле в русском поэтическом словоупотреблении).34

Целый ряд эпитетов и оценок в пушкинской оде явно намекают на инфернальную природу Наполеона. Таковы эпитеты „изгнанник вселенной”, „надменный”, за которым встает столь характерное для начала 1810-х годов, в том числе и для пушкинской лирики, представление о Наполеоне как о Люцифере, — точка зрения, совершенно изжитая передовой русской общественной мыслью и сохранившаяся к концу 1810-х годов только в официальных документах Священного союза35 да в высказываниях таких людей, как Магницкий.36

Можно ли при этом сомневаться в том, что пушкинские симпатии были на стороне Вяземского и А. И. Тургенева, а не Магницкого? Конечно, нет; чем же объяснить то обстоятельство, что его оценки так „отстают” от осмысления этого образа в названном нами кругу?

Для того чтобы иметь возможность приблизиться к решению данной проблемы, попробуем рассмотреть не только то, что связывает стихотворение с предшествующими, пушкинскими же, на эту тему, но и то, что составляет его новизну.

Стихотворение открывается манифестацией того, что „Наполеона ‹...› век”, т. е. эпоха великих исторических перемен и потрясений, закончился и пора подводить итоги.

Первая строфа определяет важнейшие черты наполеоновского образа, которые будут развиты в дальнейшем. Наполеону приписываются атрибуты солнца, света — „угас великий человек”, „закатился Наполеона грозный век”. Так возникает тема погасшего солнца, угасшего света, которая в сочетании с эпитетом „изгнанник вселенной” отсылает к образу побежденного Люцифера (Люцифер — „светоносный”).

Само представление о Наполеоне как о „деннице” и „Люцифере”, конечно, не ново; оно пронизывает и русскую поэзию (Державин), и европейскую (Байрон). Новым является отношение к этому образу в рамках самого пушкинского творчества, и новизна эта определяется переносом акцента на те моменты судьбы Люцифера, которые ранее не представлялись важными: если сразу после войны 1812 года акцентировался момент борьбы Люцифера, то теперь Пушкин подчеркивает всю тяжесть наказания, которую он понес в результате своего поражения.

Несомненно, такое отношение к Наполеону определено байроновским отношением к протестантам против сложившегося в мире порядка (типа Каина и Манфреда), но характерен сам прием: Пушкин берет старый, не раз примененный для характеристики Наполеона образ, в данном случае образ Люцифера, но использует его так, что прежнее его значение (надменного богоборца) отступает на второй план, а на первый выступает новое („изгнанник вселенной”), хотя старое и „просвечивает” сквозь него.

Так формируется структурообразующий принцип, положенный Пушкиным в основу стихотворения „Наполеон”, который можно определить как сочетание несочетаемого. На уровне эпитетов он реализуется в виде значительного числа оксюморонных сочетаний: „властитель осужденный”, „погибельное счастье”, „разочарованная краса”, „ветхий...кумир”, „блистательный позор”, „великодушный пожар”.

183

Оксюморонный характер получают и некоторые образы более сложной природы, чем эпитет. Так, в первой строфе могила — символ покоя и постоянства сочетается с „пустынными волнами” — символом изменчивости и динамики. В третьей строфе орлы, символы славы, сочетаются с образом „обесславленной земли” („Давно ль орлы твои летали Над обесславленной землей...”). И заканчивается стихотворение смысловым оксюмороном:

И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.

  (II, 216)

Если образ Наполеона построен на совмещении несовместимого, то и эпоха, названная его именем, также описана Пушкиным как чередование полярных состояний: сна, немоты, плена и пробуждения, шума, освобождения: „Когда надеждой озаренной От рабства пробудился мир...” — „Новорожденная свобода, Вдруг онемев, лишилась сил...”; „Все пало с шумом пред тобой” — „Европа гибла — сон могильный Носился над ее главой...”; „Но скучный мир, но хлад покоя Счастливца душу волновал...” — „И все, как буря, закипело; Европа свой расторгла плен”.

Таким образом, пушкинское представление о пути развития эпохи оказывается изоморфным представлению поэта о характере Наполеона.

Всматриваясь в оксюморонные эпитеты пушкинского стихотворения, легко увидеть, что их двучленная структура определяется сочетанием полярных точек зрения на Наполеона. Однако эта полярность не только идеологическая, содержательная, а и чисто поэтическая, затрагивающая план выражения.

Еще предстояло, и кстати говоря, во многом самому Пушкину, создать поэтические формулы, которые по-новому высветят образ Наполеона, в большем соответствии с развитием общественной мысли. Пока же в оде „Наполеон” делается к этому первый шаг, который заключается в том, что старые эпитеты дезавуируются путем добавления к ним смысловых и поэтических антонимов.

Нет ничего удивительного в том, что Пушкин выбрал именно оду, этого требовал и сам „высокий” предмет размышлений, и то, что в данном жанре традиционно решалась наполеоновская тема.37 Однако не случайно Карамзин, советуя Вяземскому написать поэтическую эпитафию на могилу великого изгнанника, рекомендует обратиться к нетрадиционным формам, называя сонет. Видимо, Карамзин понимал, что в одическом русле весьма трудно избежать трюизмов. Не избежал их и Пушкин, однако он в полной мере воспользовался теми творческими возможностями, которые дает ода для „сближения далековатых идей”.

Стихотворение „Наполеон” диалектически совмещает в себе разные оценки наполеоновской личности. С этого произведения начинается новый этап пушкинских размышлений о поверженном императоре, которым поэт посвятит три весьма важных стихотворения в своем южном творчестве: „Зачем ты послан был и кто тебя послал”, „Недвижный страж дремал на царственном пороге” и „Кто, волны, вас остановил”. Незаконченный характер всех этих произведений свидетельствует о том, что до разгадки образа Наполеона было еще далеко.

—————

Сноски

Сноски к стр. 176

1 См., например: Дубровский Н. А. Наполеон I в русском обществе и литературе // Русский вестник. 1895. № 2, 4, 6, 7; Грунский Н. К. Наполеон I в русской художественной литературе // Русский филологический вестник. 1898. Т. 40; Thiry R. Napoleon en Russie // Revue de Paris. 1898. Vol. 15, № 8; Sorokinc D. Napoleon dans la litterature russe. Paris, 1979; Муравьева О. С. Пушкин и Наполеон // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1991. Т. 14. С. 5—32.

Сноски к стр. 177

2 См.: Эйдельман Н. Я. Карамзин и Пушкин. Из истории взаимоотношений // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1986. Т. 12. С. 294—295.

3 См.: Вацуро Н. Э. Подвиг честного человека // Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь „умственные плотины”. М., 1986. С. 29—109.

4 См.: Лотман Ю. М. Сотворение Карамзина. М., 1987.

5 Вестник Европы. 1802. № 23. С. 100.

6 Карамзин Н. М. Соч. М., 1820. Т. 8. С. 6.

7 Радищев А. Н. Полн. собр. соч. М.; Л., 1950. Т. 1. С. 2.

8 Карамзин Н. М. Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1966. С. 300.

Сноски к стр. 178

9 Пантеон иностранной словесности. М., 1818. Т. 2. С. 100.

10 Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М., 1963. С. 21, 22.

11 Там же. С. 56.

12 См.: Степанов В. Жозеф де Местр в России // Литературное наследство. М., 1937. Т. 29—30. С. 622.

13 Цит. по: Муравьева О. С. Пушкин и Наполеон. С. 10.

14 Correspondance inedite, officielle et confidentielle de Napoleon Bonaparte avec les cour etrangeres, les princes, les ministres et les generaux et etrangers en Italie, en Allemagne, en Egypte. Paris, 1819—1821.

15 Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1893. Т. 1. С. 267.

Сноски к стр. 179

16 Архив братьев Тургеневых. Пг., 1923. Т. 3. С. 200—201.

17 Там же. Т. 1. С. 9.

18 Тютчев Ф. И. Полн. собр. соч. СПб., 1912. С. 601.

19 Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1963. Т. 1. С. 601.

20 Вяземский П. А. Старая записная книжка. Л., 1963. С. 59.

21 См.: Остафьевский архив. Т. 1. С. 523; Т. 2. С. 27, 863.

22 Там же. Т. 2. С. 353.

23 Там же. С. 200.

Сноски к стр. 180

24 Архив братьев Тургеневых. Т. 3. С. 101.

25 Остафьевский архив. Т. 2. С. 105.

26 Модзалевский Б. Л. К истории „Зеленой лампы”. М., 1928. С. 41.

27 Цит. по: Модзалевский Б. Л. К истории „Зеленой лампы”. С. 42.

28 См.: Алексеев М. П. Пушкин и проблема „вечного мира” // Алексеев М. П. Пушкин. Л., 1972. С. 183—207.

Сноски к стр. 181

29 Вестник Европы. 1821. № 14. С. 159—169.

30 Там же. № 13. С. 201—210.

31 См.: Вольперт Л. И. А. С. Пушкин и госпожа де Сталь // Французский ежегодник. М., 1972. С. 294—295.

32 Карамзин Н. М. Переписка с П. А. Вяземским. СПб., 1897. С. 116—117.

33 Там же. С. 118.

Сноски к стр. 182

34 См.: Лотман Ю. М. Тема „карт” и „карточной игры” в русской литературе конца XVIII — начала XIX века // Труды по знаковым системам. Тарту, 1976. Вып. 7.

35 См.: Шильдер Н. К. Император Александр I. СПб., 1905. Т. 4. С. 499.

36 См.: Пыпин А. Н. Религиозное движение при Александре I. Пг., 1916. С. 145—152.

Сноски к стр. 183

37 См.: Стенник Ю. В. Традиции торжественной оды XVIII века в лирике Пушкина периода южной ссылки // XVIII век. Л., 1975. Сб. 10. С. 107—112.