195

И. В. НЕМИРОВСКИЙ

ИДЕЙНАЯ ПРОБЛЕМАТИКА СТИХОТВОРЕНИЯ ПУШКИНА «КИНЖАЛ»

Репутация самого революционного произведения Пушкина укрепилась за стихотворением «Кинжал» как в оценках исследователей,1 так и в отзывах современников. «Первым стихотворением, проникнутым суровым якобинством и глубокой ненавистью к существующему строю», назвал «Кинжал» А. Мицкевич.2 Английский путешественник, Томас Рэйкс, беседовавший с Пушкиным в 1829—1830 гг., определил «Кинжал» как «стихотворение, которое при существующих обстоятельствах ни один деспотический государь не мог бы никогда забыть или простить».3 Французский писатель и журналист Ж. Ф. Ансело, впервые опубликовавший стихотворение (в прозаическом переводе на французский язык),4 охарактеризовал «Кинжал» как «стихотворение, которое отличается республиканским фанатизмом и может служить примером тех идей, которые бродят в умах русской молодежи. Эти идеи <...> могли бы привести к беде целое поколение, если бы не мудрость монарха».5

Декабрист И. Д. Якушкин, говоря о вольнолюбивых стихотворениях Пушкина, в том числе о «Кинжале», свидетельствовал, что «не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть».6 О популярности стихотворения среди членов Южного общества существует в настоящее время большая исследовательская литература.7

Итак, для всех, кто отзывался о «Кинжале», характерно понимание стихотворения как крайне радикального и антиправительственного. Не оспаривая эту точку зрения, заметим, что она противоречит оценке «Кинжала», данной самим Пушкиным в письме к В. А. Жуковскому в 20-х числах апреля 1825 г.: «Я обещал Н<иколаю> М<ихайловичу> <Карамзину> два года ничего не писать против правительства и не писал. Кинжал не против правительства писан, и хоть стихи не совсем чисты в отношении слога, но намерение в них безгрешно» (XIII, 167).

Понятно, что, находясь в михайловской ссылке и добиваясь смягчения своей судьбы, Пушкин был заинтересован в том, чтобы у правительства ослабло впечатление о его политической оппозиционности. Однако ясно и другое: определенные основания утверждать, что «Кинжал» «не против правительства писан», у Пушкина были, и если поэт мог рассчитывать на наивность перлюстраторов письма, то рассчитывать на наивность Н. М. Карамзина, которому Пушкин послал стихотворение,8 не приходилось.

196

Действительно, о том, что отношение к стихотворению как исключительно «республиканскому», проникнутому «суровым якобинским духом», неправомерно, свидетельствуют сложность и неоднородность идейных позиций героев «Кинжала». Так, если «Брут вольнолюбивый» — республиканец, убивающий Цезаря за то, что тот унизил республику («Во прахе Рим — сенат»),9 то Шарлотта Кордэ, «дева Эвменида», убивает республиканца, якобинца Марата. Что же касается мотивов, по которым член иенского буршеншафта (националистической студенческой организации) Карл Занд убил русского политического агента в Германии А. Коцебу, то они лежат в совсем другой идеологической плоскости, чем мотивы убийств, осуществленных Брутом и Ш. Кордэ.

Таким образом, вопрос о том, какие убеждения объединяют героев стихотворения, остается открытым. Ответить на него и означает определить идейный смысл стихотворения и приблизиться к пониманию того, почему сам Пушкин, вопреки своим комментаторам, считал, что «Кинжал» «не против правительства писан».

Репутацию стихотворения как крайне радикального определила не столько идеология его героев, сколько их общее действие — политическое убийство. Складывается впечатление, что Пушкин здесь последовательно оправдывает политическое убийство и что тем самым «Кинжал» идейно противостоит как написанной до него оде «Вольность», так и созданной потом драме «Борис Годунов», где политическое убийство не менее последовательно осуждается.

Для того чтобы прояснить то место, которое занимает «Кинжал» в эволюции политического мировоззрения Пушкина, необходимо выяснить, что же все-таки — если не единство мировоззрения — объединяет героев стихотворения. При этом естественно предположить, что в своем выборе Пушкин исходил прежде всего из двух соображений: во-первых, из «репутации» героев; во-вторых, из конкретно-исторического содержания их поступков (по античным и другим историческим источникам).

Наиболее естественным представляется выбор Брута. Этот образ имел длительную традицию бытования в русской и мировой литературе.10 Причем в России «всплески» интереса к образу Брута приходятся на самые напряженные моменты истории — на начало XIX в., как рефлексия на убийство Павла I,11 и на первую половину 1820-х годов, когда среди декабристов активно муссировался вопрос о цареубийстве.12

С образом Брута ассоциировалась как определенная система политических взглядов, так и некоторая мораль и модель поведения.13 Для А. Коцебу, отождествившего убийц Павла I с убийцами Цезаря,14 большее значение имела та система исторических жестов, которую можно определить как поведение Брута, так как, хотя цареубийцам 11 марта и приписывали намерение ограничить самодержавие, речи о республике все-таки не было.15 Для декабристов, по-видимому, радикализм политических взглядов Брута предполагал и крайность его поступков, однако существовала точка зрения, противопоставлявшая мораль Брута его политическим убеждениям. Так относились к Бруту его политические противники, например Антоний, для которого Брут был воплощением добродетели. Плутарх, автор «Жизнеописания Брута», говорил об этом следующим образом: «Тот, о котором мы пишем, соединив нравственные достоинства с полученным им воспитанием и философским образованием и оживив свою серьезную и спокойную природу энергией в практических делах, удовлетворял, можно

197

сказать, всем требованиям добродетели, так даже те, кто враждовал с ним из-за участия его в заговоре против Цезаря, все, что могло казаться благородным в этом деле, приписывали ему, все же внушающее отвращение относили за счет Кассия».16 Как образец морали изображал Брута Шекспир в драме «Юлий Цезарь». Подобное отношение к Бруту было характерно для переводчика Шекспира на французский язык — Летурнера. Это важно, так как предисловие Летурнера к французскому изданию «Юлия Цезаря» сочувственно цитировал Н. М. Карамзин, первый переводчик «Юлия Цезаря» на русский язык: «Характер Брутов есть наилучший. Французские переводчики Шекспировых творений говорят об оном так: „Брут есть самый редкий, самый важный и самый замечательный моральный характер”. Антоний сказал о Бруте: вот муж! а Шекеспир, изображавший его нам, сказать мог: вот характер! ибо он есть действительно прямодушнейший из всех характеров, когда-либо в драматических стихотворениях изображенных».17

Восхищение характером Брута испытывали люди, совсем не обязательно разделяющие его политические взгляды. И это объединяло писателей зачастую противоположных политических ориентаций, например Карамзина и Радищева.18

В стихотворении «Кинжал» Брут характеризуется только одним эпитетом — «вольнолюбивый». Однако анализ предыдущих строф показывает, что Пушкин внимательно читал историю заговора Брута против Цезаря в изложении Плутарха.19

Упоминание о кинжале, спрятанном «под блеском праздничных одежд», отсылает нас к обстоятельствам заговора, который был осуществлен в торжественный день выхода Цезаря в Сенат.20 Несколько раз Пушкин упоминает о том, что «дремлет меч закона», «главой поник закон». И этому есть параллели у Плутарха: накануне убийства Брут ответил людям, недовольным его судом: «Цезарь не мешает мне судить согласно законам — и не помешает».21 Именно любовь к Закону (Пушкин здесь следует за Плутархом) заставляет Брута решиться на убийство Цезаря, которое описано буквально в трех строчках: «Но Брут восстал вольнолюбивый: Ты Кесаря сразил — и, мертв, объемлет он Помпея мрамор горделивый» (II, 173); из них две — отсылка к совершенно конкретной детали исторического убийства: Цезарь был убит перед статуей своего давнего политического противника, Помпея («Помпея мрамор горделивый» — у Пушкина). Плутарх по этому поводу отметил: «Могло показаться, что какое-то божество привело сюда Цезаря, чтобы отомстить ему за Помпея».22 Это обстоятельство попало и в драму Шекспира, где Антоний говорит, что Цезарь, увидев Брута среди заговорщиков, «закрыл <...> лицо свое тогою, и к подножию Помпеевой статуи, с которой во все время кровь текла, пал великий Цезарь».23

Композиция «Кинжала» такова, что его первые строфы являются своеобразным обобщением всех выдающихся тираноубийств, а «затем следуют конкретные примеры».24 Противоречие между конкретным характером исторических деталей, приведенных Пушкиным, и широкой их проекцией в будущее снимается за счет того, что каждое последующее тираноубийство осмысляется поэтом как своеобразная реализация общего прототипа, которым является убийство Брутом Цезаря; поэтому в отобранных Пушкиным примерах тираноубийств после Брута должны были быть черты, особенно явно роднящие их с убийством Цезаря.

198

Конечно, отбирая исторические примеры для своего стихотворения, Пушкин руководствовался единством исторических ситуаций в Риме накануне империи, во Франции во время террора и в современной поэту Германии, «где дремлет меч закона».

И все-таки главное место в стихотворении занимают образы самих тираноубийц, образующие тот смысловой пласт стихотворения, который может быть адекватно осмыслен только с учетом контекстов, где употреблялись их имена. Этот контекст и поможет, во-первых, выявить черты характера Брута, значимые для Ш. Кордэ и К. Занда, и, во-вторых, исходя из черт этого внутреннего родства можно прояснить принцип, руководствуясь которым Пушкин отобрал героев для своего стихотворения.

Еще на заре изучения «Кинжала» В. В. Спасович показал зависимость стихотворения от «Оды Шарлотте Кордэ» А. Шенье.25 В 1820 г. Ламартин воспел Ш. Кордэ, назвав ее «ангелом убийства»; правда, доказать знакомство Пушкина с Ламартином в канун работы над стихотворением представляется не только невозможным, но и вряд ли обязательным, так как «Ода Шарлотте Кордэ» Шенье достаточно ясно показывает особенности восприятия этого образа и Ламартин не вносит в него ничего нового.

Свое убийство Кордэ совершила в июле 1793 г., когда интерес к античной культуре вообще и к Плутарху в частности достигает своего пика, как среди якобинцев, так и среди их политических противников — жирондистов, из которых вышла Кордэ.26 Вожди жирондистов, Верньё, Бриссо и мадам Роллан, называли себя соответственно Цицероном, Брутом и молодым Катоном.27 Об увлечении Ш. Кордэ Плутархом и о том, что «Жизнеописание Брута» она читала накануне убийства, свидетельствуют биографы «девы Эвмениды».28 Своему другу, Ж. М. Барбару, Ш. Кордэ писала из тюрьмы накануне казни о том, что «предвкушает встречу с Брутом на Елисейских полях».29

О культе античности, существовавшем во время Французской революции, особенно в период якобинской диктатуры, было хорошо известно в России, более того, это стало общим местом восприятия эпохи террора настолько, что О. Сомов в своей сатире «Греки и римляне» описал Францию этого периода следующим образом:

Событий ход меня во Францию привел.
Там вижу, что убийц неистовая стая,
Губя соотчичей и храмы разрушая,
От родовых имен в безумстве отреклась
И в имена Сцевол и Брутов облеклась;
Там изверги, влача людей под гильотину,
Твердят: «Мы все равны! у нас теперь Афины!».30

Тираноубийство было сознательно ориентировано Ш. Кордэ на убийство Цезаря Брутом. Особое значение при этом получил подчеркнутый отказ от каких-либо выгод, вплоть до самоубийства после самого преступления. Так, убив Марата, Ш. Кордэ не пыталась бежать с места преступления, спокойно отдалась в руки правосудия и на суде хладнокровно изложила мотивы, по которым она совершила убийство. По ее признанию, окончательное решение пришло к ней тогда, когда в газете Марата «L’Ami du peuple» она прочла о том, что для окончательного торжества революции необходимо еще двести тысяч жизней.

Лидер жирондистов, Верньё, сказал по поводу ее смерти: «Она погубила нас, но научила умирать». Немалую роль в восприятии личности Ш. Кордэ сыграли исключительная цельность и нравственная чистота ее натуры, подчеркиваемая

199

всеми биографами «девы Эвмениды».31 «Самоотреченным мучеником веры или политических мнений» назвал Ш. Кордэ П. А. Вяземский.32 Чрезвычайно важно, что якобинскую диктатуру Пушкин воспринимал как «исчадье мятежей», а самого Марата как «Апостола гибели». В такой ситуации Ш. Кордэ также выступала от лица закона, который прямо отождествляется с вольностью (ср.: «главой поник Закон» и «Над трупом Вольности безглавой»).

К началу работы Пушкина над стихотворением убийство иенским студентом К. Зандом писателя А. Коцебу было одним из остроактуальных политических событий, тем более что казнь Занда состоялась в мае 1820 г.

Русские журналы подробно освещали это убийство, особенно много внимания уделяя личности убийцы и мотивам преступления. Одним из первых рассказ о событии поместил «Вестник Европы»: «Некто Занд, студент богословских наук, гнусный фанатик, без сомнения подущенный шайкой подобных себе извергов, лишает жизни человека почтенного и знаменитого за то единственно, что сей мыслил и чувствовал, говорил и писал не так, как хотелось бы ему, студенту Занду!».33 Публикация «Вестника Европы» отражает первое впечатление, произведенное убийством Занда, тон следующих сообщений был в целом более сдержан.

Менее эмоциональный и более объективный отчет о случившемся поместил «Сын отечества». Здесь обращалось внимание на патриотические мотивы преступления, говорилось о том, что Занд носил старинное немецкое платье и что в письме, написанном до убийства, он «жалуется <...> на унижение, бессердие и подлость нынешнего века в Германии, и говорит, что должно истребить всех тех, которые препятствуют вольности и единству земли сией».34

Все отчеты содержали описание попытки самоубийства после того, как убийство Коцебу было совершено («Совершив убийство — он выбежал на улицу, опустился на колени и со словами: „Изменник умер! Благодарю тебя боже, что ты помог мне совершить это дело!“ — нанес себе удар в грудь. Рана оказалась несмертельной»).35

Наконец, «Сын отечества» поместил подробный и едва ли не сочувственный отчет о состоянии Занда после выздоровления в ожидании казни: «Карл Занд <...> выздоравливает. Он играет на гитаре, читает стихотворения Шиллера и не показывает ни раскаяния, ни страха. По другим известиям, потребовал он Библию и изъявляет соучастие в плачевной судьбе семейства Коцебу <...> Он всегда отличался благонравием, кротостью, прямодушием, смелостью, решительностью и пламенной любовью к отечеству и истине, но издавна был задумчив и молчалив».36

Пушкинские строки, посвященные Занду, показывают, что поэт был в курсе обстоятельств убийства Коцебу, и в то же время как будто бы не содержат в себе ничего, о чем бы не писалось в русских журналах. Параллели в русской периодике находит не только характеристика Занда как «юного праведника», но и другая — «избранник роковой». Так, «Вестник Европы», подробно информируя русских читателей о ходе следствия по делу Занда, сообщал, что следователи подозревают, «будто некоторым иенским студентам известно было о предположенном убийстве и будто Занд по жребию назначен исполнителем сего злодеяния».37

Вместе с тем толкование последних строк стихотворения «И на торжественной могиле Горит без надписи кинжал», предложенное первым публикатором стихотворения Ж. Ансело, предполагает наличие у Пушкина дополнительных

200

источников информации.38 Последнее возможно, так как через М. Ф. Орлова Пушкин мог быть знаком со скрывавшимся в России немецким студентом Адольфом Иорданом. Вместе с Зандом Иордан был членом тайных националистических обществ «Черных» и «Непримиримых», руководимых братьями Фолленами. М. Ф. Орлов общался с Иорданом в 1820 г. в Киеве.39

Родство Занда со знаменитыми тираноубийцами прошлого, прежде всего Брутом, было осознано достаточно широко.40 «Вестник Европы» приводил исторические параллели к убийству Занда.41

Итак, Брут, Ш. Кордэ и Занд в восприятии Пушкина относятся к одному типу, основные черты которого суть безукоризненная личная добродетель и полное самоотречение вплоть до заранее обдуманного отказа от спасения собственной жизни после совершения акта тираноубийства.

Именно высокими личными качествами герои «Кинжала» отличаются от «вином и злобой упоенных» убийц Павла I, изображенных Пушкиным в оде «Вольность»:

О стыд! о ужас наших дней!
Как звери, вторглись янычары!..
Падут бесславные удары...
Погиб увенчанный злодей.

(II, 47)

При этом политическая концепция «Кинжала» не обладает большими отличиями от политической концепции оды «Вольность»: так же как и в «Вольности», она направлена против политических крайностей диктатуры Наполеона и правления Цезаря, с одной стороны, а с другой — против не ограниченной законными рамками власти народа (и в «Вольности», и в «Кинжале» — это якобинская диктатура). В «Записке о народном воспитании» (1826) Пушкин писал: «Не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийством Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений общества, а Кесаря честолюбивым возмутителем» (XI, 46). Таким образом, «Кинжал» действительно оказывается писан, как об этом сказал сам Пушкин, «не против правительства»; можно уточнить: не против законного правительства.

Существенным же шагом в сторону большей радикализации политической позиции Пушкина может представляться оправдание в «Кинжале» самого политического убийства, столь решительно осужденного в оде «Вольность». Однако и в «Кинжале» тираноубийство не представляется нормальным средством политической борьбы, а скорее эксцессом, оправданным не только особыми историческими условиями, но и высокими нравственными качествами самого тираноубийцы, гарантией того, что его поступок не преследует личной выгоды. Поэтому в целом политическая концепция «Кинжала» не противостоит политической концепции оды «Вольность», а дополняет ее.

Сам исторический процесс в «Вольности» и в «Кинжале» изображен в полном соответствии с принципами романтической историографии42 — как цепь героических поступков. Такое отношение к истории изживалось Пушкиным уже в начале 20-х годов, когда в работе над «Заметками по русской истории XVIII века» закладывались основы пушкинского историзма. Однако оценка исторических событий с этической точки зрения — эта черта исторического мышления Пушкина — сохранилась и в его позднейшем творчестве.

201

Представляется возможным связать проблематику «Кинжала» с теми общественно-политическими вопросами, которые волновали Пушкина в период написания стихотворения. При этом, учитывая интенсивный характер развития общественного мировоззрения Пушкина, необходимо уточнить это время.

В записной книжке Пушкина43 черновики «Кинжала» находятся между планами «Кавказского пленника» (л. 39), записью «Orlov disait en 1820...» («Орлов говорил в 1820 г. ...») (л. 40), черновиками «Кавказского пленника» (л. 40 об. — 42 об.), планом поэмы (?) о Вадиме (л. 43 — 43 об.) и стихотворением «Аглае» (л. 46). Последний лист черновика «Кинжала» (л. 64) фактически заканчивает записную книжку и находится перед финалом «Кавказского пленника» (л. 63). Этот лист содержит портреты кишиневских знакомых Пушкина: Тодора Балша, К. А. Катакази, Тарсис Катакази, Калипсо Полихронии.44

На листе имеется четкая дата «14 juin 1822», однако вряд ли эта дата имеет отношение к стихотворению «Кинжал». Дело в том, что и дата, и рисунки появились на листе тогда, когда тетрадь находилась в нормальном, горизонтальном положении, тогда как черновой текст стихотворения записан поперек листа. В пушкинском перечне стихотворений (1822) «Кинжал» отнесен к 1821 г.45 То, что в перечне «Кинжал» был помещен сразу после «Кавказского пленника», дало основание М. А. Цявловскому датировать стихотворение мартом 1821 г. (II, 1091), так как считалось, что «Кавказский пленник» окончен в феврале 1821 г. Однако к настоящему времени хронологические рамки работы Пушкина над «Кавказским пленником» уточнены и считается, что листы с 39-го по 43-й заполнялись поэтом в 20-х числах ноября — начале декабря 1820 г., когда он находился в Каменке.46 Именно поэтому начало работы над «Кинжалом» следует отнести к декабрю 1820 г. Данное соображение подтверждается и идущим в записной книжке сразу же за «Кинжалом» стихотворением «Аглае», посвященном А. А. Давыдовой и также, скорее всего, написанном в Каменке. Несомненно, что работа над стихотворением продолжалась и позже декабря 1820 г., так как имеющиеся в записной книжке черновики не отражают полного текста «Кинжала», в них даже не упоминается имя Занда. В январе Пушкин еще находился в Каменке, и к январю относится начало работы над неоконченной поэмой (?) «<Вадим>»;47 лист с планами «Вадима» непосредственно предшествует черновику «Кинжала». Таким образом, временем работы Пушкина над «Кинжалом» мы считаем декабрь 1820 — январь 1821 г.

Конец 1820 и начало 1821 г. — время интенсивного общения Пушкина с южными декабристами, прежде всего с М. Ф. Орловым.

Из письма Е. Н. Орловой от 23 ноября 1821 г. А. Н. Раевскому мы узнаем, что тема споров Пушкина в это время — «вечный мир аббата Сен-Пьера»: «Он убежден, что правительства, совершенствуясь, постепенно водворят вечный и всеобщий мир и что тогда не будет проливаться иной крови, как только кровь людей с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом, которых мы теперь называем великими людьми, а тогда будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия».48

Связь проблематики пушкинских споров о «вечном мире» с проблематикой «Кинжала» заключается в том, что и тут, и там Пушкин противопоставляет нормальному ходу исторического развития эксцесс, возникающий по вине «людей с сильными характерами и страстями».

Идейную и текстуальную зависимость стихотворения «Кинжал» от книги Ж. де Сталь «Десять лет в изгнании» (1820)49 определил Б. В. Томашевский.50

202

Исследователь показал, что сама «тема „Кинжала“ <...> и мысль воспеть не один какой-нибудь случай политического убийства, а самый принцип мщения произволу»51 восходят к словам Ж. де Сталь о том, что «эти деспотические правления, в которых единственным ограничением тирании является убийство деспота, таким образом нарушают представления людей о долге и чести в головах людей».52 Однако размышления де Сталь о природе тираноубийства вызваны прежде всего историей русских дворцовых переворотов, поэтому ее характеристика тираноубийц как «придворных, которые не имеют силы сказать малейшую правду своему властелину»,53 не содержит в себе симпатий к цареубийцам.

Не только оправдывая, но и апологетизируя тираноубийцу, Пушкин выходит за рамки чисто просветительского отношения к политическому убийству, которое характерно для де Сталь. В то же время идейную позицию Пушкина роднит с позицией де Сталь отрицательное отношение к политическому фанатизму. Причем и для де Сталь, и для Пушкина воплощением его стал якобинский террор. Пушкин вслед за де Сталь считает якобинскую диктатуру и деспотизм Наполеона наказанием французам за убийство Людовика XVI.

О своем отношении к этому периоду Французской революции де Сталь говорит в книге «Взгляд на Французскую революцию».54 Пушкин хорошо знал это сочинение де Сталь, так как прочитал его еще до южной ссылки.55

Оценивая историческую концепцию «Кинжала», необходимо отметить совмещение здесь романтического представления об истории как о цепи выдающихся поступков (в данном случае тираноубийств) с просветительской оценкой самих тираноубийц не с позиции объективной целесообразности, а с позиции чисто этической.

Ниже мы попытались, не претендуя на полноту охвата, проследить корни такой позиции Пушкина. Однако наш обзор был бы вопиюще неполон, если бы мы не назвали писателя из ближайшего пушкинского окружения, чье творчество самым непосредственным образом определяло творчество поэта и его идейную позицию. Таким писателем для Пушкина и в 1821 г. продолжал оставаться Н. М. Карамзин. Продолжал, несмотря на то что конец 10-х — начало 20-х годов — период наиболее острых идейных разногласий между Пушкиным и «русским Титом Ливием».56

Свое понимание исторического процесса Карамзин сформулировал, в частности, в «Историческом похвальном слове Екатерине II»: «Зерцало веков, История, представляет нам чудесную игру таинственного Рока: зрелище многообразное, величественное! Какие удивительные перемены! какие чрезвычайные происшествия! Но что более всего пленяет внимание мудрого зрителя? Явление великих душ, полубогов человечества, которых непостижимое Божество употребляет в орудие своих важных действий. Сии любимцы Неба, рассеянные в пространстве времен, подобны солнцам, влекущим за собою планетные системы: они решают судьбу человечества, определяют путь его; неизъяснимою силой влекут миллионы людей к некоторой угодной Провидению цели; творят

203

и разрушают царства; образуют эпохи, которых все другие бывают только следствием; они, так сказать, составляют цепь в необозримости веков, подают руку один другому, и жизнь их есть история народов».57

Думается, что то общее представление об историческом процессе, которое сформулировал Карамзин в приведенном пассаже, очень близко к соответствующим пушкинским представлениям. «Похвальное слово...» было перепечатано в собрании сочинений Карамзина 1820 г. и находилось в поле зрения Пушкина в 1821 г., как об этом свидетельствует перекличка со статьей Карамзина в пушкинских «Записках по русской истории XVIII века».58

Перекличка имела характер полемики. Многие конкретные оценки Карамзина, в том числе оценка такого важного момента русской истории, как правление Екатерины II, были оспорены Пушкиным, однако общее представление об историческом процессе, как о «чудесной игре таинственного Рока», осталось близким Пушкину.59 Близкими Пушкину оставались осуждение крайностей в политике и этический пафос Карамзина: «Злой роялист не лучше злого якобинца. На свете есть только одна хорошая партия: друзей человечества и добра. Они в политике составляют то же, что эклектики в философии».60

При этом само понимание крайностей в политике у Пушкина в 1821 г. было совсем не таким, как у Карамзина. В глазах Карамзина политическая позиция, занятая самим Пушкиным, выглядела достаточно крайней.

Возможно, что и апологетизация политического убийства у Пушкина полемически направлена против отрицательного отношения к политическому убийству Карамзина, выраженного в известном стихотворении последнего «Тацит»:

...Рим, описанный Тацитом,
Достоин ли пера его?
В сем Риме, некогда геройством знаменитом,
Кроме убийц и жертв не вижу ничего.
Жалеть об нем не должно:
Он стоил лютых бед несчастья своего,
Терпя, чего терпеть без подлости не можно.61

Об отношении Карамзина к тираноубийству писал в «Записной книжке» П. А. Вяземский: «Карамзин говорил гораздо прежде происшествий 14-го и не применяя своих слов к России: „Честному человеку не должно подвергать себя виселице!“. Это аксиома прекрасной, ясной души, исполненной веры к Провидению: но как согласите вы с нею самоотречение мучеников веры или политических мнений? В какой разряд поставите вы тогда Вильгельма Теля, Шарлотту Кордэ и других им подобных? Дело в том, чтобы определить теперь меру того, что можно и чего не должно терпеть».62

Вяземский сделал приведенную нами запись в 1826 г., после смерти Карамзина, когда, как отметил В. Э. Вацуро, «это уже не живой, не реальный Карамзин, носитель тех или иных политических суждений — ошибочных, даже реакционных, вызывавших на споры <...> Имя его теперь становится для Вяземского синонимом единства „нравственности частной и государственной“, которые так разительно столкнулись в реальной действительности».63

В образах тираноубийц, выведенных Пушкиным в стихотворении «Кинжал», и произошло слияние «нравственности частной и государственной».

204

Н. Я. Эйдельман обратил внимание на то, что первым параграфом пушкинских «Замечаний на Анналы Тацита» стоит эпиграф «Karamzin Roma» (XII, 415). Как считает исследователь, Пушкин имел в виду стихотворение Карамзина «Тацит».64

Таким образом, и в конце 10-х — начале 20-х годов, когда личные взаимоотношения Пушкина с Карамзиным были очень напряженными («Однажды начал он (Карамзин. — И. Н.) при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе“. Кара<мзин> вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души» — «Из автобиографических записок», 1826; XII, 306), поэту оставался близок пафос единства «нравственности частной и государственной», который утверждал Карамзин.

С середины же 20-х годов до последних произведений, когда Карамзин становится едва ли не самым близким Пушкину писателем (Карамзину посвящен «Борис Годунов»; слова Карамзина: «Il ne faut pas qu’un honnête homme mérite d’être pendu»65 — Пушкин поставил эпиграфом к программной статье 1836 г. «Александр Радищев» — XII, 30), отношение Пушкина к карамзинскому принципу совмещения «нравственности частной и государственной» осложнилось.

В это время в историческом сознании Пушкина происходит определенный перелом, «взгляд на историю как на арену борьбы одних лишь свободы и тиранства, исход которой только от усилий и благородства тираноубийц и борцов-освободителей»,66 сменяется таким отношением к истории, когда критерием оценки становится не только, а может быть, и не столько нравственная чистота исторического лица, сколько общественная целесообразность его поступков.67

———

Сноски

Сноски к стр. 195

1 См., например: Городецкий Б. П. Лирика Пушкина. М.; Л., 1962. С. 244.

2 Мицкевич А. Собр. соч.: В 5 т. М., 1954. Т. 4. С. 381.

3 Цит. по: Черейский Л. А. Он решительный либерал // Нева. 1981. № 2. С. 217—218.

4 Ancelot М. Six mois en Russie. Paris; Bruxelles, 1827. P. 33.

5 Цит. по: Алексеев М. П. Пушкин на Западе // Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1937. Вып. 3. С. 113.

6 Якушкин И. Д. Записки, статьи, письма. М., 1961. С. 41.

7 См.: Щеголев П. Е. Император Николай I и Пушкин в 1826 г. // Щеголев П. Е. Пушкин. Очерки. СПб., 1912. С. 233; Мейлах Б. С. Пушкин в ходе следствия над декабристами // Изв. АН СССР. Отд. литературы и языка. 1955. Т. 14, вып. 2. С. 131; Пугачев В. В. Новые данные о Пушкине и декабристах // Временник Пушкинской комиссии. 1975. Л., 1979. С. 124—125.

8 Д. Н. Блудов рассказывал П. И. Бартеневу о том, что Пушкин «прислал Карамзину не ранее 1821 г. из Бессарабии стихи свои „Кинжал“» (Бартенев П. И. Пушкин в Южной России. М., 1914. С. 14).

Сноски к стр. 196

9 Цит. по транскрипции черновика стихотворения в кн.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. / Под ред. П. Морозова. СПб., 1912. Т. 3. С. 111.

10 См.: Highet G. The classical tradition. Oxford, 1949 (см. по именному указателю).

11 См.: Степанов В. П. Убийство Павла I и «вольная» поэзия // Литературное наследие декабристов. Л., 1975. С. 96, 97.

12 См.: Волк С. С. Исторические взгляды декабристов. М.; Л., 1958. С. 155—162, 166—168, 194—198.

13 См.: Лотман Ю. М. Декабрист в повседневной жизни. (Бытовое поведение как историко-психологическая категория) // Литературное наследие декабристов. Л., 1975. С. 41, 44, 47, 54.

14 Коцебу А. Записки // Цареубийство 11 марта 1801 г. Записки участников и современников. СПб., 1908. С. 404.

15 Об этом см.: Цареубийство 11 марта 1801 г. С. 18, 194, 422.

Сноски к стр. 197

16 Плутарх. Избранные биографии. М.; Л., 1941. С. 293.

17 Юлий Цезарь, трагедия Виллиама Шекеспира. Пер. Н. М. Карамзина. М., 1787. С. 136.

18 Радищев А. Н. Полн. собр. соч. М.; Л., 1938. Т. 1. С. 1.

19 Об интересе Пушкина к Плутарху и подробную сводку доступных Пушкину изданий греческого историка см.: Михайлова Н. И. К источникам ремарки «Народ безмолвствует» в «Борисе Годунове» // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1986. Вып. 20. С. 151—152.

20 Плутарх. Избранные биографии. С. 299.

21 Там же.

22 Там же.

23 Юлий Цезарь... С. 85.

24 Слонимский А. Мастерство Пушкина. М., 1959. С. 30.

Сноски к стр. 198

25 Спасович В. В. Байронизм Пушкина и Лермонтова // Вестник Европы. 1888. Кн. 3. С. 61.

26 См.: Parker H. Т. The cult Antiquity and the French Revolution. Chicago, 1937.

27 Highet G. The classical tradition. P. 394.

28 Ibid.

29 См.: Charlotte Corday décapté à Paris le 16 juillet 1793, ou Mémoirs pour servir a l’histoire de la vie de cette femme célebre (on у trouve la lettre Corday à Barbaroux). Paris, 1796.

30 Сын отечества. 1823. Ч. 84. С. 174—176.

Сноски к стр. 199

31 Ко времени написания «Кинжала» существовала значительная литература, апологетизирующая образ Ш. Кордэ. См: Charlotte Corday, tragédy en 3 actes en vers. Paris, 1795; Lebrun-Rossa. L’Apotheose de Charlotte Corday, ou la Judith moderne. Paris, 1797; Charlotte Cordé(sic) dans son cachot, heroïde. Paris, 1797.

32 Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848). M., 1963. С. 129.

33 Вестник Европы. 1819. Кн. 7. С. 238—239.

34 Сын отечества. 1819. Ч. 53. С. 85.

35 Вестник Европы. 1819. Кн. 7. С. 238.

36 Сын отечества. 1819. Ч. 53. С. 137—139.

37 Вестник Европы. 1819. Кн. 8. С. 321.

Сноски к стр. 200

38 Ансело утверждал, что на кинжалах по специальному приговору руководителей буршеншафтов писались имена жертв (см. об этом: Цявловская Т. Г. О работе над «Летописью жизни и творчества Пушкина» // Пушкин. Исследования и материалы. Труды III Всесоюзной Пушкинской конференции. М.; Л., 1953. С. 369—371).

39 См.: Ланда С. С. Дух революционных преобразований. М., 1975. С. 166—167.

40 См.: Семевский В. И. Политические и общественные идеи декабристов. СПб., 1909. с. 371.

41 Вестник Европы. 1819. Кн. 9. С. 78—79.

42 См.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 185; Волк С. С. Исторические взгляды декабристов. С. 62—63; Реизов Б. Г. Французская романтическая историография. Л., 1966; Кнаббе Г. С. Тацит и Пушкин // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1986. Вып. 20. С. 53—54.

Сноски к стр. 201

43 ИРЛИ, ф. 244, № 830, л. 45—46, 64.

44 Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951. С. 346.

45 Рукою Пушкина. М.; Л., 1935. С. 273.

46 См.: Бонди С. М. «Кавказский пленник». Описание рукописей и работы над текстом. Часть ненапечатанного комментария, предназначенного для Полного собрания сочинений Пушкина // Селиванова С. Д. Над пушкинскими рукописями. М., 1980. С. 40.

47 Измайлов Н. В. Поэма Пушкина о гетеристах. (Из неоконченных замыслов кишиневского времени. 1821—1822 гг.) // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1937. Вып. 3. С. 339—348.

48 См.: Гершензон М. О. Семья декабристов // Былое. 1906. № 10. С. 308.

49 Stäl, m-me de. Dix annéés d’exil. Paris, 1820.

50 Томашевский Б. В. «Кинжал» и m-me de Stäl // Пушкин и его современники. Пг., 1923. Вып. 36. С. 83.

Сноски к стр. 202

51 То же. С. 95.

52 «Ces gouvernements despotiques, dont la seul limite est l’assassinait du despote, boulversent les principes de l’honneur et de devoir dans la tête des hommes» (Stäl, m-me de. Dix annéés d’exil. P. 54).

53 «...courtisans, qui n’ont pas la force de dire à leur maître la moindre vérité» (Stäl, m-me de. Dix annéés d’exil. P. 54).

54 Stäl, m-me de. Concidérations sur les principaux événements de la Révolution Française. Paris, 1820. Vol. 2. P. 112—117 («Du Fanatisme politique»).

55 См.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. С. 193—194. О влиянии Ж. де Сталь на Пушкина очень содержательно написала Л. И. Вольперт. Исследовательница показала, что критерий моральности в оценке поступков исторических деятелей, столь характерный для Пушкина, восходит к книге де Сталь «Взгляд на Французскую революцию» (см.: Вольперт Л. И. Пушкин после восстания декабристов и книга мадам де Сталь о Французской революции // Пушкинский сборник. Псков, 1968. С. 116—117).

56 См.: Бутакова В. И. Карамзин и Пушкин // Пушкин и его современники. Л., 1928. Вып. 37. С. 127—135; Нечкина М. В. Декабрист Михаил Орлов — критик «Истории» Н. М. Карамзина // Литературное наследство. М., 1954. Т. 59, кн. 1. С. 557—564; Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. «Сквозь умственные плотины». Из истории книги и прессы пушкинской поры. М., 1972. С. 32—113; Стенник Ю. В. Концепция XVIII века в творческих исканиях Пушкина // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1983. Вып. XI. С. 82—85.

Сноски к стр. 203

57 Карамзин Н. М. Собр. соч. М., 1983. Т. 8. С. 81—85.

58 См.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Кн. 1. С. 570.

59 Ср. («Была пора: наш праздник молодой...», 1836):

Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
                                          (III, 432)

60 Вестник Европы. 1803. № 9. С. 56.

61 Карамзин Н. М. Полн. собр. стихотворений. Л., 1966. С. 239.

62 Вяземский П. А. Записные книжки... С. 129.

63 Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. «Сквозь умственные плотины». С. 82.

Сноски к стр. 204

64 Эйделъман Н. Я. Пушкин: История и современность в художественном сознании поэта. М., 1984. С. 61.

65 Честному человеку не должно подвергать себя виселице (франц.).

66 Кнабе Г. С. Тацит и Пушкин. С. 53.

67 В этом отношении показательно отношение Пушкина к Н. А. Радищеву в 30-е годы, к деятельности которого Пушкин тогда, видимо, относился отрицательно («Поступок его (Радищева. — И. Н.) всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а „Путешествие в Москву“ посредственною книгой» (XII, 32)), но личность первого революционера продолжала вызывать восхищение Пушкина («...со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью» — XII, 331).