51

В. П. СТАРК

ПРИТЧА О СЕЯТЕЛЕ И ТЕМА ПОЭТА-ПРОРОКА
В ЛИРИКЕ ПУШКИНА

1

В стихотворении «Свободы сеятель пустынный», написанном в 1823 г., Пушкин впервые в своем творчестве обращается к евангельскому источнику — к «притче притчей» о сеятеле.1 Посылая А. И. Тургеневу в письме от 1 декабря 1823 г. это стихотворение, он сообщает ему с грустной иронией, что «написал на днях подражание басни умеренного демократа И.<исуса> Х.<риста>» (XIII, 79). Кстати, здесь мы впервые сталкиваемся с пушкинской оценкой вероучения Христа. В то время любое неканоническое обращение к библейскому сюжету, тем паче попытка нарисовать образ Христа, были заранее обречены на запрет со стороны если не светской, то духовной цензуры.

Через посредство знаменитой притчи Пушкин по-новому разрешает вечную тему поэта-пророка в столкновении с толпой.

Эпиграф стихотворения: «Изыде сеятель сеяти семена своя» — цитата из Нового завета. Обычно источник эпиграфа указывается неправильно как взятый из Евангелия от Матфея (13, 3).2 Эта ошибка переходит из издания в издание. Между тем в Евангелии от Матфея читаем: «Се изыде сеятель сеяти». Притча приводится еще в двух евангелиях — от Марка (здесь буквально повторяется текст Матфея — Мр., 4, 3) и от Луки, которого и берет за основу Пушкин, пользуясь евангельским текстом на церковнославянском языке: «Изыде сеяй сеяти семене своего» (Лк., 8, 5).3 Пушкин применяет, однако, более ясную вариантную форму. Например, причастие «сеяй» (буквально «сеющий») он переводит существительным «сеятель», которое мы встречаем в параллельных текстах от Матфея и Марка, а форму единственного числа «семя свое» превращает во множественную «семена своя».

Притчу произносит Христос в присутствии двенадцати учеников, при стечении народа: «Вышел сеятель сеять семя свое: и когда сеял он, иное упало при дороге и было потоптано; и птицы небесныя поклевали его. А иное упало на каменье и, взойдя, засохло, потому что не имело влаги. И иное упало между тернием, и выросло терние, и заглушило его. А иное упало на добрую землю и, взойдя, принесло плод сторичный» (Лк., 8, 5—8). Произнеся притчу, Христос возгласил: «Имеющий уши слышать, да слышит!».4

52

Безусловно, нет никаких оснований считать факт обращения Пушкина к евангелию в эти годы свидетельством его особой религиозности. В известных нам своих внешних проявлениях она не выходила за пределы принятого соблюдения обрядности и традиции поздравлений с главными церковными праздниками и именинами. Так, например, вскоре после того как Пушкин послал 1 декабря 1823 г. свое стихотворение А. И. Тургеневу, 20-го он пишет П. А. Вяземскому: «Поздравляю тебя с Рожд.<еством> Сп.<асителя> наш.<его> Госп.<ода> I.<исуса> Х.<риста>». Причем пишет уже после выставленной под письмом даты, как бы вспомнив, что надо поздравить. Пишет сокращенно, что никак не позволил бы себе глубоко верующий человек. Тут же он приглашает Вяземского в Крым, «куда собирается пропасть дельного народа, женщин и мущин» (XIII, 83).

Обращение Пушкина к Библии — обращение художника. Фраза, написанная в те же дни Вяземскому, кощунственная с точки зрения канонического христианства, объясняет позицию поэта: «... я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и фр.<анцузской> утонченности. Грубость и простота ему более пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе» (XIII, 80). Потребуется некоторое время для того, чтобы «внутреннее убеждение» воплотилось в привычку. На данном же этапе первого обращения поэта к библейским текстам выявляется его интерес к их языку, образности, а также к моральным нормам, которые они утверждают.

Не случайно Пушкина привлекла притча о сеятеле, ибо она сказана о несущем слово и о внимающих ему. Ученики Христа, не понявшие своего учителя, получили от него разъяснение: «Сеятель слово сеет» (Мр., 4, 14). В данном стихотворении Пушкина слово сеятеля — слово свободы, которое он несет миру. «Вослед Радищеву восславил я свободу», — скажет позднее поэт, подводя итог пройденного пути. В пушкинском стихотворении, несмотря на внешне высказанный отказ от проповеди, власти усмотрели крамолу, и отнюдь не религиозную. Поэтому оно сперва расходилось в списках, а впервые было напечатано лишь Герценом в «Полярной звезде». Призыв в форме притчи, которая должна презрением побудить к действию, воззвать к чести, в чем-то сродни одному из самых замечательных агитационных памятников эпохи — «Православному катехизису» С. И. Муравьева-Апостола, который он зачитал перед строем в день выступления под Белой Церковью:

Вопрос: Для чего бог создал человека?

Ответ: Для того, чтобы он в него веровал, был свободен и счастлив.

Вопрос: Что значит веровать в бога?

Ответ: Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое свое евангелие. Веровать в бога значит следовать во всем истинному смыслу начертанных в нем заповедей.

Вопрос: Что значит быть свободным и счастливым?

Ответ: Без свободы нет счастья. Св. апостол Павел говорит: «Ценою крови куплени есте, не будете раби человекам».5

В проекте воззвания к народу, составленном М. П. Бестужевым-Рюминым, использовано то же изречение: «Христос рек: не будьте рабами человеков, яко искуплены кровью моею».6 Проповедь свободы опосредованно, через евангельские тексты, логична: имманентно присущее человеку стремление к свободе утверждается идеей спасения человечества жертвой Христа. При всяком же тираническом правлении извлечение подобного смысла из евангелия, а тем более использование его в целях революционной проповеди беспощадно каралось.

Декабристы, как мы видим, использовали евангельские тексты, расширительно толкуя понятие свободы.

Словом «свобода» начинает и Пушкин свою притчу, но тут же вводит другой евангельский образ — звезды, возвестившей миру рождение Христа:

53

    Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды.

(II, 302)

Мотив преждевременности проповеди сеятеля еще не освобожденному человечеству, составляющий трагизм ситуации, звучит в первых стихах. Воплощенный в евангельских образах, он приобретает особую высоту. «Живительное семя» падает в «порабощенные бразды» (каменья и тернии из притчи о сеятеле).

Еще в начале апреля 1821 г. в послании к В. Л. Давыдову, гоня прочь мысль о разгроме неаполитанской революции, поэт восклицает:

Кровавой чаш<ей> причастимся —
И я скажу: Христос воскрес.

(II, 179)

Но спустя месяц движение карбонариев было подавлено; та же судьба постигла португальских революционеров; попытки восстания во Франции ни к чему не привели, революция в Испании задушена, а ее «мятежный вождь» Риего был казнен в ноябре 1823 г. Такова внешняя европейская ситуация, о которой Пушкин пишет в черновом варианте письма А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г. (доверить это почте он не решился): «... на днях я закаялся — и смотря и на запад Европы и вокруг себя обратился к Эвангелию и произнес сию притчу в подражание басни Иисусовой» (XIII, 385).

«Вокруг себя» Пушкин также не ощущает реальной силы, способной противостоять правительству. Приводя в том же письме А. И. Тургеневу отрывок из оды «Наполеон», содержащий стихи: «И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал», он добавляет: «Эта строфа ныне не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года — впрочем это мой последний либеральный бред...» (XIII, 79).7 Состояние духовного упадка, пессимизма, овладевшего поэтом, нашло отражение в ряде стихотворений, обращенных к В. Ф. Раевскому, арестованному в феврале 1822 г. Зерно «Сеятеля» М. А. Цявловский увидел в последней строфе незавершенного стихотворения «Ты прав, мой друг, напрасно я презрел»:8

Везде ярем, секира иль венец,
      Везде злодей иль малодушный,
Тиран                           льстец,
      Иль предрассудков раб послушный.

(II, 266)

С ним согласна И. Н. Медведева: «Здесь в наброске послания, — пишет она, — тема конфликта поэта и толпы. Толпа — это „избранники молвы“, „ничтожный блеск“ которых обманул вдохновенного проповедника „правды и свободы“, говорившего с ними „языком души“. В последних строфах послания — зерно темы „политической басни“ — „Свободы сеятель пустынный“».9

Письма Пушкина начала 1821 — конца 1823 г. также свидетельствуют о пересмотре позиции в отношении революционного движения в Европе, о разочаровании, скепсисе и даже презрении в адрес его вождей. В первую очередь это выявляется в письмах о греческой революции В. Л. Давыдову и А. Н. Раевскому. Самое раннее из них — от первой половины марта 1821 г., еще приветственное, — является как бы репликой на послание тому же В. Л. Давыдову

54

и отражает утрату надежд на успех греческого восстания, не поддержанного русским правительством. В этом послании «в какой-то степени уже была заложена тема стихотворения «Свободы сеятель пустынный»:10

Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет.

(II, 179)

Здесь же находим стихи, которые перекликаются со словами об оставленном «либеральном бреде» из письма к А. И. Тургеневу:

Я променял парна<сски> бредни
И лиру, грешный дар судьбы,
На часослов и на обедни,
Да на сушеные грибы.

От стихов веет еще шутливым озорством вольтерианского толка, и антиклерикальные пассажи, насытившие послание, как бы прикрывают тревогу утрат: «Ужель надежды луч исчез?».

В 1821 г. Пушкин начал вести свои «Записки» и «в них говорил о людях, кот.<орые> после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства» (XII, 310). «Записки» включали заметки исторические, размышления о революционных событиях. В состав их входили, как полагает большинство исследователей, и «Заметки по русской истории XVIII века», или «Исторические замечания», в которых Пушкин обращается к прошлому в поисках ответа на вопросы политические и общественные дня сегодняшнего. В начале 1823 г. работа над «Записками» приостановилась.

Анализируя записи в так называемой второй кишиневской тетради, С. А. Фомичев объясняет перерыв в работе над «Записками» следующим образом: «Незавершенность в то время данного замысла (отражающая духовный кризис Пушкина) до некоторой степени объяснена стихотворением, черновой набросок которого мы находим на л. 43 об.—40 об. тетради ПД, № 832:

Бывало в сладком ослепленье
Я верил избр.<анным> душам,
Я мнил их тай<ное> рожденье
Угодно [властным] небесам,
На них указывало мненье —
Едва приближился я к ним...»

(II, 294)

Из этого стихотворного наброска, по словам С. А. Фомичева, «впоследствии оформились два пушкинских стихотворения — „Свободы сеятель пустынный“ <...> и „Демон“».11 Набросок стихотворения «Бывало в сладком ослепленье» расположен рядом с известной записью: «Только революционная голова...».

Тут же следуют строки стихотворения «Мое беспечное незнанье», в котором впервые появляется образ демона. Оно завершается шестью стихами, которые позднее составят вторую часть «Сеятеля». Варьируются только первые два из них. Некоторое время эти стихи будут фигурировать в качестве самостоятельного стихотворения, расходиться в списках и лишь позднее вольются в «Сеятеля». Работа над этими незавершенными стихами относится к периоду от 13 июня до 1 ноября 1823 г.

Параллельно идет работа над второй главой «Евгения Онегина». В письме к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г. Пушкин сообщает: «... я на досуге пишу новую поэму, Евгений Онегин, где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы» (XIII, 80). Отметим, что шестой стих IV строфы второй главы в черновике читается так: «Свободы сеятель пустынный», в окончательном варианте он заменен: «В своей глуши мудрец пустынный». Связь работы над «Онегиным» с темами «Демона» и «Сеятеля» была прослежена И. Н. Медведевой.

55

Она пишет: «Стих этот, ассоциирующийся с евангельской притчей о сеятеле, подсказал Пушкину неожиданную интерпретацию его старой темы. На следующем листе тетради он набросал свое „подражание басни умеренного демократа И.<исуса> Х.<риста>“, остановившись на стихе „Благие мысли и труды“ <...> Любопытно, что создание политической „басни“ Пушкина совпадает во времени с работой над строфой романа, выражающей политический скептицизм Онегина».12

Тема скепсиса завершается «Демоном», созданным почти одновременно с окончанием второй главы романа. Стихотворение как бы подводит черту под целым периодом в творчестве Пушкина. Характерно, что сам поэт, придавая большое значение правильному пониманию «Демона», писал о Кюхельбекере, допустившем ошибки при его напечатании: «Не стыдно ли Кюхле напечатать ошибочно моего демона! моего демона! После этого он и Верую напечатает ошибочно» (XIII, 126). Сопоставление «Демона» с «Символом веры» весьма показательно. Не случайно Пушкин упоминает молитву «Верую» в этом письме. В стихотворении «Демон» оппонент лирического героя — его «второе я», в котором заключено некое негативное кредо. Оно, как всякий символ веры, тем более глубоко личный, дорого поэту. В. А. Жуковский очень чутко улавливает настроение, выраженное в стихотворении, и поддерживает Пушкина: «Обнимаю тебя за твоего Демона. К чёрту чёрта! Вот пока твой девиз. Ты создан попасть в боги — вперед. Крылья у души есть!» (XIII, 94).

Итак, разные авторы, занимавшиеся анализом лирики Пушкина, романа «Евгений Онегин», автобиографической и исторической прозы, переписки — всех видов и форм самовыражения поэта, находили в них источники мотивов «Сеятеля». Подобные независимые друг от друга выводы не могут, следовательно, почитаться случайными, они носят объективный характер и указывают на особенное значение того места, которое занимает стихотворение в творческой эволюции Пушкина.

2

Притча как нельзя более по смыслу своему соответствовала вызревшему в Пушкине новому состоянию духа. Система евангельских образов, в мир которых вводил уже эпиграф стихотворения, придала ему особую метафорическую глубину. Лаконизм и выразительность, присущие самому жанру притчи, позволили облечь плод долгих исканий, предшествовавших «Сеятелю», в совершенную форму. Из одного ключа, как было прослежено выше, выбились два ручья: один дал «Демона», другой — вторую часть «Сеятеля». Скепсис сменяется горечью зрелой, страдающей личности, обреченной на трагическое одиночество и непонимание. Источник страдания за пределами собственно «Сеятеля», он в тех человеческих свойствах, которые позволяют называть людей «толпой» и даже «чернью», так как жажда освободить рабов, просветить их словом наталкивается на глухоту, слепоту и даже злобу.

Обращение к евангельской притче позволило Пушкину придать стихотворению надвременной иносказательный смысл, достигнуть того уровня охвата темы поэта и толпы, который давал возможность выхода из духовного кризиса. Главнейший, ведущий мотив притчи о сеятеле — мотив «слушающих и не слышащих». Разделяются эти слушатели на категории, на языке притчи обозначенные как семена, посеянные при дороге, на камне и в тернии.

«Сеятель слово сеет. Посеянное же при дороге значит тех, в которых сеется слово, и к которым, когда услышат, тотчас приходит сатана и уносит слово, посеянное в сердцах их.

Подобным образом посеянное на каменистых местах значит тех, которые, когда услышат слово, тотчас принимают оное с радостию; но не имеют корня в себе, а непостоянны: потом, когда бывает скорбь или гонение за слово, тотчас соблазняются.

56

А посеянное в тернии значит слышащих слово, но в которых заботы века сего, и прелесть богатства, и другие похотения, входящие в них, заглушают слово, и оно бывает бесплодно».

Отдельно выделены притчей те, кто «слушает и слышит»: «А посеянное на доброй земле значит тех, которые слушают слово, и принимают, и приносят плод, иной в тридцать, иной в шестьдесят, а иной во сто крат» (Мр., 4, 14—20).

Еще прежде чем обратиться к притче, Пушкин постигает ее смысл на собственном опыте:

[И взор я бросил на] людей,
Увидел их надменных, низких,
[Жестоких] ветреных судей,
Глупцов, всегда злодейству близких.
Пред боязливой их толпой,
[Жестокой], суетной, холодной,
[Смешон] [глас] правды благо<родны>й,
Напрасен опыт вековой.

    (II, 293)

Строфа эта предшествовала стиху «Паситесь, мудрые народы», и монолог этот перекрывается иносказанием притчи. Собственный жизненный опыт находит себе параллель в уроке, извлеченном из евангельского рассказа:

      Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

(II, 302)

Сквозь призму притчи по-новому, «смотря на запад Европы», оценивает поэт расстановку сил на революционной арене. Расхождение между идеологической, аристократической по духу, верхушкой вождей восстаний и рядовыми их участниками выявилось самым наглядным образом на примерах европейских революций, особенно в Греции. Призыв А. Ипсиланти — призыв сеятеля, вышедшего до звезды и бросившего семя в камни — «толпу трусливой сволочи, воров и бродяг», как называет Пушкин участников восстания, четко разделяя «дело Греции», которое вызывает в нем «горячее сочувствие», и «ничтожных людей», на которых «возложена священная обязанность защищать свободу» (XIII, 105).

Уроки Европы не могли теперь не учитываться и при оценке деятельности тайных обществ в России. У самых трезвомыслящих руководителей Союза благоденствия, в частности у Пестеля, Трубецкого, появляются сомнения в успехе дела освобождения народа. Именно в этот период очень многие отходят от активного участия в тайной деятельности или вовсе выходят из Союза.

Отражением этих же настроений является и стихотворение «Сеятель». Отсутствие «доброй почвы», готовой воспринять семя свободы, воплощено в образе «порабощенной бразды», восходящей к притче.

Когда мы говорим о контактах Пушкина с деятелями тайного общества на юге, то задаемся обычно вопросом: почему он не был принят в число заговорщиков? Традиционных ответов два. Первый: из стремления уберечь поэта, второй: из осторожности — ссыльный поэт может навести на след, а кроме того, он темпераментен, несдержан, что также представляет угрозу конспирации общества.

Можно дать еще один ответ на этот давний вопрос. Пушкин значительно раньше самых реально мыслящих из будущих декабристов ощущает разрыв между благородными идеями и возможностями их осуществления. Это и откристаллизовывается в «Сеятеле». То, что для него было еще недавно столь привлекательно, — стремление быть членом тайного общества, — теперь могло представляться бессмысленным. Позиция поэта могла быть теперь воспринята если не как измена общему делу, то как отход от него. Переписка с В. Л. Давыдовым по поводу греческого восстания подтверждает подобную версию.

57

Таким образом, устанавливается атмосфера взаимного отчуждения, которая сама по себе исключала возможность вступления Пушкина в тайное общество.

Не случайно А. Н. Раевский писал позднее в Михайловское: «Я никогда не вел с вами разговоров о политике; вы знаете, что я не слишком высокого мнения о политике поэтов» (XIII, 529). Тем не менее именно Пушкин отражает в своем творчестве закономерность исторического развития, будучи в понимании природы происходящего на голову выше многих современников. Несостоятельность одних к восприятию идей свободы, других к последовательному их утверждению стала для Пушкина очевидной.

Новой позиции должна была соответствовать и иная роль поэта, уже не трибуна, а предвестника грядущего, поэта-пророка. Образ сеятеля как нельзя более соответствовал новому пониманию назначения поэта. Поэтическое служение приравнивается к божественному, поэт — к пророку, он законодатель и творец общества, пробуждающий человека, приподнимающий покров над сокрытой от остальных красотой мира.

Примерно за тысячу лет до новой эры, начиная с Самуила, появляется ряд ветхозаветных пророков. Они представляли собой вождей народа, являлись его совестью, образовывали оппозицию сильным мира, нарушавшим закон. Им присуще было постоянно поддерживаемое состояние восторженности, близкое поэтическому вдохновению. Самым заметным из пророков был Исайя, казненный в VIII в. до н. э. Он сорок семь лет действовал как народный вождь. К его пророчеству восходит тема «слушающих» слово и «не слышащих» его, которая является важнейшей темой евангелия вообще, хотя объясняется только в притче о сеятеле, что и делает ее ведущей относительно других. Во всех трех евангелиях в притче о сеятеле приводятся слова пророчества Исайи, исходящего от Саваофа, но только Матфей указывает прямо на источник пророчества: «Для того я говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют. И сбывается над ними пророчество Исайи, который говорит: слухом услышите, и не уразумеете, и очами смотреть будете, и не увидите. Ибо огрубело сердце людей сих, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и да не обратятся, чтобы я исцелил их» (Мф., 13, 13—15).

Только приведя слова этого пророчества, Христос разъясняет ученикам свою притчу. Так возникает новая тема: разделения на «всех» — толпу и «избранных» — учеников, на посвященных и непосвященных. Избранным, должным проповедовать слово, открывается знание: «Когда же остался без посторонних, то спросили Его бывшие около Него, с двенадцатью учениками, о сей притче» (Мр., 4, 10). «Он сказал им: вам дано знать тайну царствия Божия; а тем внешним все бывает в притчах; так что своими глазами смотреть будут, и не увидят; и своими ушами слышать будут, и не уразумеют» (Мр., 4, 11—12). «Для того я говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют <...> Ваши же блаженны очи, что видят, и уши ваши, что слышат. Ибо истинно говорю вам, многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видали; и слышать, что вы слышите, и не слыхали» (Мф., 13, 13, 16—17).

Таким образом, в притче о сеятеле находится источник ведущей в дальнейшем темы лирики Пушкина — темы поэта-пророка. Аспект этой темы — одиночество поэта, обреченного на непонимание, — также восходит к притче о сеятеле. Но главный нравственный урок притчи заключается в том, что каждый должен осознать свое назначение и исполнять его: «Никто, зажегши свечу, не покрывает ее сосудом или не ставит под кровать, но поставляет на подсвечник, чтобы входящие видели свет» (Лк., 8, 16).

Пушкинское «подражание», как и притча, имеет несколько смыслов, которые и открываются только в сопоставлении стихотворения с его источником. Пушкин упрятывает смысл в притчу, отсылая к ней своего читателя: «Кто имеет уши, да слышит». Из всего сказанного не следует, что Пушкин отказывается от борьбы за свободу, он избирает внутренне свободный путь мудрого певца, поэта-пророка, внявшего притче о сеятеле. Стихотворение знаменовало собою выход из духовного кризиса, владевшего поэтом, и начало нового пути.

58

При решении вопросов, связанных с периодизацией творчества Пушкина, оценка места, которое занимает в нем стихотворение «Сеятель», имеет принципиальное значение. У. Р. Фохт, намечая периоды развития лирики Пушкина, пишет, что «в 1821—1822 годах (вновь и вновь стремительность развития и глубина проникновения!) Пушкин открывает противоречие, к которому приводила действительность того времени тех, кто охвачен был пафосом борьбы за общественную свободу <...> Это противоречие между устремленностью к общественной свободе, свободе от крепостного права и неограниченного самодержавия, и общественной пассивностью большинства».13

Изменение пушкинской позиции, фиксируемое стихотворением «Сеятель», означало и изменение творческого метода. С 1823 г. начинается новый период в творчестве Пушкина. «Для периодизации же творчества писателя должны быть использованы какие-либо достаточно выразительные признаки, наглядно свидетельствующие об изменении эстетического отношения художника к действительности. Для каждого писателя, очевидно, отбор таких признаков должен быть особый — в соответствии с его творческой индивидуальностью».14

Стихотворение «Сеятель» и обнаруживает те признаки, которые позволяют говорить о том, что оно завершает собой романтический этап (1820—1823 гг.) в творчестве Пушкина.

3

В последующем творчестве Пушкина поставленная таким образом тема поэта-пророка получает дальнейшее развитие, воплощаясь в самых разных формах. Ближайшим по времени к «Сеятелю» произведением, в котором мы видим образ поэта-пророка, явится цикл «Подражания Корану». Он создан в конце 1824 — начале 1825 г., хотя задуман еще в Одессе. Пушкин сообщает брату в начале ноября: «Я тружусь во славу Корана» (XIII, 119). В середине ноября 1824 г., в разгар работы над «Подражаниями», Пушкин получает письмо Жуковского, наполненное словами утешения, поддержки и наставления в духе притчи: «Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслуженное; ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграждения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, шелуха. Ты скажешь, что я проповедую с спокойного берега утопающему. Нет! я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, естьли употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, естьли захочет сам. Плыви, силач» (XIII, 120). Это наставление Жуковского могло дать дополнительный импульс в работе над циклом, прежде всего над первым стихотворением (последним по времени создания).

Общее число «Подражаний» — девять; они составляют единый цикл. Подробное исследование цикла принадлежит С. А. Фомичеву.15 Хотелось бы остановиться лишь на нескольких деталях, связанных с темой настоящей работы. В первом стихотворении цикла, «Клянусь четой и нечетой», являющемся поэтическим переложением 93-й суры Корана, данной Магомету после долгого перерыва в общении с Аллахом, есть строки, которые даже приблизительно не соответствуют оригиналу:

Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?

   (II, 352)

А ведь эти стихи выражают впервые у Пушкина избранническое назначение поэта-пророка, сеятеля слова. Усилен Пушкиным еще один мотив — гонения.

59

В отрывке, который перерабатывает поэт, читаем: «Не блуждающим ли он нашел тебя и на прямой путь наставил?». У Пушкина: «Кого же в сень успокоенья Я ввел, главу его любя, И скрыл от зоркого гоненья?». Воплощаются, таким образом, мотивы притчи о сеятеле и проводятся автобиографические аналогии. Свои скитания Пушкин сравнивал с изгнанием Магомета из Мекки в Медину. Как писал он шутливо П. А. Вяземскому: «Между тем принужден был бежать из Мекки в Медину, мой Коран пошел по рукам — и доныне правоверные ожидают его» (XIII, 125). «Кораном» называет Пушкин тетрадь своих стихов, проигранную Всеволожскому в Петербурге перед ссылкой на юг. Так и в шутливой форме Пушкин обыгрывает роль поэта-пророка.

Еще один образ этого стихотворения, не соотносящийся с 93-й сурой Корана, — образ «дрожащей твари», перекликающийся с образом «порабощенной борозды» из «Сеятеля». В свое время Д. С. Мережковский отметил, что образ этот был развит Достоевским. Вспомним слова Раскольникова: «Тварь я дрожащая или право имею?». «Любопытно, — пишет Мережковский, — что русский нигилист, Раскольников, заимствовал у пушкинского Магомета эти слова о „дрожащей твари“. Два идеала, преследующие Раскольникова, — Наполеон и Магомет, привлекают и Пушкина».16 Пушкин как бы оправдывает своего пророка, игнорируя его поступки, осуждаемые с точки зрения толпы, тем самым утверждая его право избранной личности. Точно так же он переосмысливает мотивы Корана в пользу своего лирического героя, прежде всего в плане милосердия, присущего, по убеждению Пушкина, возвышенной личности.

Ближайшим продолжением темы пророческого предназначения поэта, начатой «Сеятелем», явится стихотворение «Пророк». В нем уже в образе библейского пророка воплотился идеал поэтического служения. Об этом стихотворении издавна велись споры. Одни видели в нем пророка библейского, другие возвращали его к Магомету, третьи напрямую отождествляли лирического героя с самим Пушкиным. Ни один из этих вариантов не может быть принят в чистом виде. Учитывая каждый из них, попробуем проследить одну линию «Пророка»: как библейские мотивы, идущие в частности от притчи о сеятеле, воспринимаются, наполняются и перерабатываются в стихотворении.

То, что в основе его лежит библейский сюжет, очевидно. Об этом впервые писал еще Белинский. В Михайловском, где писалось стихотворение, Пушкин усиленно штудировал библию. Дважды он просил брата прислать ее, а 4 декабря 1824 г. писал ему, перефразируя Н. М. Карамзина: «Библия для христианина то же, что история для народа» (XIII, 127). Встреча с шестикрылым серафимом генетически восходит к 6-й главе Книги пророка Исайи. На этот источник первым указывает А. Незеленов.17 В начале главы рисуется Саваоф на престоле, а «вокруг его стояли серафимы; у каждого из них по шести крыл». Они славили Саваофа. Исайя восклицал при этом: «Горе мне! погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, — и глаза мои видели Царя, Господа Саваофа». Рассказ ведется от лица Исайи: «Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих, и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя. И услышал я голос Господа, говорящего: кого мне послать? и кто пойдет для нас? и я сказал: вот я, пошли меня. И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите, и не уразумеете, и очами смотреть будете, и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули...» (Кн. пророка Исайи, гл. 6, 9—10).

К этому пророческому сюжету восходит и притча о сеятеле, развивающая тему данного пророчества, заключенного в словах Саваофа, которые Исайя должен был поведать народу. В Евангелии от Матфея, цитирующем 6-ю главу Книги Исайи, дается отсылка на источник. Пушкин берет из главы ее основу — посвящение на пророческое служение и заимствует при этом два образа — «шестикрылого серафима» и «горящего угля». Воспринятые мотивы главы лирически перерабатываются, получая акценты, соответствующие пушкинскому осмыслению источника.

60

Начало «Пророка» как бы обращает нас в прошлое лирического героя, от лица которого строится рассказ:

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.

(III, 30)

Невольно возникает ассоциация с той полосой духовного кризиса, который владел поэтом в 1821—1823 гг. и завершился созданием «Сеятеля». Пушкин обозначил его как «перепутье». Интересно отметить, как в сравнении с источником разрасталась, обретая красочность и новое смысловое звучание, картина самого посвящения:

И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.

(III, 30)

Сохранились, как видим, лишь общий смысл библейского рассказа, его тональность (этому способствует многократный повтор соединительного «и», как и у Исайи), а сама система образов меняется и значительно углубляется. «Нечистые уста» преобразуются в «грешный язык», а вместо него пророк получает «жало мудрыя змеи». Язык притчи — язык иносказания и мудрости пророка, удобный во все времена, но особенно, «когда наступают скорбь или гонение за слово». Далее Пушкин еще более выходит за рамки библейской главы. Пророку Исайе дано нравственное очищение от беззаконий и грехов смертных. Основной грех смертных в том, что, имея уши, не слышат, а имея очи — не видят, и сердце их огрубело. В Библии серафим углем горящим касается уст Исайи и тем очищает его от греха. Пушкин расширяет образность посвящения:

И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.

   (III, 30)

«Огрубелое» сердце превратилось в «трепетное». Этой синонимической заменой продолжается образ «дрожащей твари». «Горящий угль» преобразуется в «пылающий огнем». Не менее впечатляющую метаморфозу претерпевает другой библейский мотив — «неслышащих ушей». Власть, которой одарен пушкинский пророк, — власть постижения всей глубины мироздания. Ею не владеет ни простой смертный, ни библейский пророк. Лишь поэту-пророку приоткрывается таинство высших смыслов, налагающее на него долг «глаголом жечь сердца людей».

Первым из исследователей разбирал связь пушкинского «Пророка» с Книгой Исайи Н. И. Черняев, но он отметил лишь «чисто внешнее и самое незначительное» сближение источника со стихотворением. Строго ортодоксально он полагал, что «Пушкин дал бы перевод из книги пророка Исайи или более или менее близкое подражание библейскому тексту».18

В творчестве Пушкина конца 1820-х — начала 1830-х годов можно проследить дальнейшее развитие тем и образов, восходящих к «Сеятелю» и «Пророку». В стихотворении «Арион», пользуясь «жалом мудрыя змеи», поэт иносказательно говорит о судьбе, постигшей декабристов, о верности спасенного певца их делу. Слова «риза», «гимны» подчеркивают божественность его служения. Миф о греческом поэте Арионе, спасенном дельфином, весьма далек от пушкинского стихотворения. Значительно ближе содержание «Ариона» оказывается к евангельским

61

рассказам о том, как переправлялся морем Христос в лодке с учениками: «И поднялась великая буря; волны били в лодку так, что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии» (Мр., 4, 37—38). Образ кормчего прямо восходит к этому тексту. Притчу о сеятеле, согласно всем евангелистам, Христос произносит сидя в лодке, тогда как народ стоит на берегу моря. Евангельский рассказ переосмысляется Пушкиным в духе притчи: его кормчий не смог справиться с бурей. В «Акафисте Екатерине Николаевне Карамзиной», как бы перекликающемся с «Арионом», мы впервые встречаемся с уподоблением образа певца Христу. В черновом варианте шестой стих читается: «Тебе [терновый мой] венец» (III, 597).

В стихотворении «Поэт» тема получает новое освещение. Поэт-пророк вдруг оказывается приземленным — из-за лика пророка проступает лицо обыкновенного человека. «Заботы века сего» из притчи о сеятеле овладевают поэтом:

В заботах суетного света
Он малодушно погружен.

(III, 65)

Поэт признается, что отличается он от толпы только в минуты вдохновения. Если в «Пророке» процесс перерождения смертного свершается на наших глазах, во всей совокупности моментов, как настоящих, так и будущих, если процесс этот ясен и завершен, то здесь мы видим раздвоение личности лирического героя.

Вторая часть стихотворения «Поэт» снова возвращает нас к «Пророку». Тождественность образов этих двух стихотворений отметил Владимир Соловьев. Проследим это в сопоставлении:

«божественный глагол» — «глаголом жги»,

«до уха чуткого коснется» — «моих ушей коснулся он»,

«как пробудившийся орел» — «как у испуганной орлицы»,

«и звуков и смятенья полн» — «и их наполнил шум и звон».

Снова, как в «Сеятеле», происходит процесс обожествления поэтического служения.

Тем, кто посягает на высшие права поэта, Пушкин отвечает стихотворением «Поэт и толпа». В нем мы вновь встречаемся с важнейшим, ведущим мотивом Библии — «неслышащих ушей», «невидящих очей», «огрубелого сердца». Предсказание, данное Исайе, Пушкин не использовал в «Пророке», и только в стихотворении «Поэт и толпа» появляется знаменитое прорицание. Впервые после «Сеятеля» с таким накалом мощи и презрения поэт бросает вызов толпе. Первый набросок к стихотворению «Поэт и толпа» датируется августом — началом октября 1828 г. Летом разбирается дело о распространении запрещенных цензурой отрывков из «Андрея Шенье», которое завершилось только к августу 1828 г. Душевное спокойствие как необходимое условие творчества было нарушено. Не успело закончиться одно дело, как началось другое, грозившее еще большими осложнениями, — дело о «богопротивной» поэме «Гавриилиада». Личные неприятности — неудачное сватовство к А. А. Олениной — накладываются на переживания политического и литературного характера.

От «свинского Петербурга» бежит поэт в «широкошумные дубровы». Летом 1827 г. в Михайловском был сделан первый набросок «Поэта и толпы». В октябре 1828 г. Пушкин уезжает в Тверскую губернию, где заканчивает стихотворение. Первоначально оно называлось «Чернь».

В стихотворении сталкиваются «посвященный» поэт-пророк и претендующие на суждение профаны. То, что предсказано было пророку, сбывается: его слушают и не слышат, созерцают и не видят. Поэт указывает бессмысленному народу его место: «Ты червь земли, не сын небес». «Сыном небес» называет поэт себя. Это определение развивается и в словах сомневающейся «черни»: «небес избранник, божественный посланник». Поэт сталкивается с теми, кому должен нести свою проповедь. Вызов, брошенный сеятелем, не был услышан. В заключительном монологе поэт как бы сбрасывает с себя ризу пророка, отгоняя толпу.

Исследователи отмечали, что «в последние годы жизни Пушкин нередко обращался к мотивам и образам, связанным с религиозными представлениями, и обращался к ним не только как к художественным фикциям, к элементам

62

поэзии, но и видя в них воплощения известных моральных требований и истин, соответствующих его этическим воззрениям».19

В стихотворении «Полководец», посвященном Барклаю де Толли, написанном под реальным впечатлением, казалось бы, странно усматривать какие-либо евангельские аналогии. И тем не менее они есть. Подпись в «Полководце» (как в «Сеятеле» эпиграф) указывает на скрытый внутренний смысл: «7 апреля 1835. Светлое воскресение. СПб. Мятель и мороз». Впечатление от пасхальной заутрени накладывается на впечатление от прогулки по Военной галерее Зимнего дворца, расположенной рядом с придворной церковью, и сливается с раздумьем о месте и назначении поэта, о поэте, гонимом не понимающей его толпой. В евангелии, читаемом во время службы, рассказывается о народе, который, «ругаясь и смеясь», преследовал Христа, и именно эти слова использовал Пушкин в стихотворении, говоря о бессмысленном народе, в отношении которого сбывается пророчество Исайи и к которому прежде всего относится притча о сеятеле. Сопоставление двух планов — реального Барклая и евангельского Христа — определяет степень поэтической гиперболизации первого.

В свое время, когда стихотворение еще только было напечатано, появились недоуменные вопросы относительно ряда фразеологических выражений в стихотворении Пушкина — как в отношении Барклая, так и в отношении сыгранной им роли в войне 1812 г. Это касалось прежде всего таких выражений, как «таинственно спасаемый», «священная глава» и др.20

В «Полководце» можно выделить как бы несколько планов. Первый — самый внешний, отталкивающийся от непосредственного впечатления — созерцания Военной галереи и в ней портрета Барклая. Второй — создающий нравственный фон, осмысленный через ассоциацию с крестным путем Христа. Третий — связанный с двумя предыдущими и формирующий образ мудреца-стоика. Четвертый отвечает глубочайшим размышлениям поэта о творце и значительной личности вообще в ее столкновении с толпой.

Небезынтересно отметить, что однажды тема трагедии полководца, вынужденного уступить командование другому, в сходных выражениях прозвучала в черновых стихах, примыкающих к XXXIV строфе шестой главы «Евгения Онегина». Ср.:

И предал славе ты чужой
Успех ободренный тобой.

(VI, 412)

Преемник твой стяжал успех, сокрытый
В главе твоей.

(III, 379)

Речь в первом случае идет о генерале П. А. Строганове, передавшем командование сражением в связи с гибелью своего сына не кому-нибудь, а графу М. С. Воронцову, будущему гонителю Пушкина. В строфах же, к которым примыкает рассуждение, речь идет о Ленском. Как в «Евгении Онегине», так и в «Полководце» через систему как бы посторонних образов поднимается тема о месте поэта в обществе.21

В 1835 г. Пушкиным написан был «Странник» с указанием на источник — «Из Беньяна». Джон Беньян (1628—1688) — английский проповедник и сектант, автор прозаического произведения «Путешествие пилигрима». Пушкинский «Странник» — вольное поэтическое переложение первой главы книги Беньяна. Странник охвачен предчувствием конца мира, который проповедовал Беньян, основываясь на «Апокалипсисе» Нового Завета в «Откровениях Иоанна Богослова»:

     Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!

(III, 391—392)

63

Но никто не внимает его пророчеству, его сочли «расстроенным в уме». Пушкин пишет от первого лица, что усиливает накал пушкинского сопереживания страданиям его героя:

         ...Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить...

(III, 392)

Перед нами снова образ пророка, удрученного тем, что ему не внимают.

Осмысление Пушкиным образа странника, сопоставление его терзаний со своими уводит поэта от Беньяна. Обращает на себя внимание образ, отсутствующий в «Путешествии пилигрима». Это образ «духовного труженика, влачащего свою веригу», или поэта, принявшего на себя всю тяжесть пророческого служения. Он встречает «юношу, читающего книгу», символизирующего свободный разум, и поверяет тому свое горе:

    ...Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит.

(III, 392—393)

Эта встреча напоминает встречу на перепутье с шестикрылым серафимом в «Пророке». Юноша, как и серафим, указывает страннику путь, «даль указуя перстом»; странник, как и пророк, ощущает озарение:

Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.

                  (III, 393)

Вспомним образ, к которому восходит этот:

Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он,
Отверзлись вещие зеницы...

  (III, 30)

И странник видит «некий свет», и пускается к нему, оставя семью, приятелей, соседей:

Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.

        (III, 393)

«Странник» — одно из ярких проявлений интереса Пушкина к вопросам смерти, конца мира, греховности человека, — интереса, который в разных направлениях проявил себя в лирике поэта 1835 г., исполненной предчувствия конца жизни. Отсюда и появление чувства незавершенности своего пути и поиска верного его завершения. Обращение к проповеди Беньяна — очередная попытка этого поиска, но не давшая окончательного ответа и оттого не последняя.

В одно время с написанием «Странника» Пушкин обратился к поэме тоже английского поэта Саути «Родерик, последний из готов» (1814), которая через обращение к судьбе последнего короля вестготов Родериха дает поэту прекрасную возможность воплощения самого глубокого смысла притчи о сеятеле — осознания человеком своего назначения и верности ему, заключенного в словах Христа: «Для того ли приносят свечу, чтобы поставить ее под сосуд или под кровать? Не для того ли, чтобы поставить ее на подсвечнике?» (Мр., 4, 21).

Пушкин берет только начало английской поэмы, как всегда в таких случаях выделяя то, что его больше всего интересует, и создавая самостоятельные произведения. Он пишет два стихотворения — «На Испанию родную» и незавершенное «Родрик». В первом стихотворении Пушкин кратко передает содержание двух первых песен Саути. Как и у последнего, пушкинский Родрик после проигранного сражения остается в живых для того, чтобы испытать всю горечь поражения, ощутить свою вину и искупить ее.

64

Пушкин осмысливает поражение Родрика как кару небес за совершенный грех бесчестия, нанесенного его вассалу графу Юлиану. Юлиан мстит своему королю изменой. Оставшийся в живых король превращается в странника, который всюду слышит себе осуждение. И он, уставший от сражения, не давшего ему победы, поселяется в пещере недавно умершего отшельника. Похоронив отшельника, он сам становится отшельником. Но ему слышатся «звуки битвы» и «страстные слова», он не рожден для отшельничества, его стихия, его назначение — битва. Изменив своему назначению, неправо исполняя свой долг сюзерена, он лишился поддержки свыше.

Но отшельник, чьи останки
Он усердно схоронил,
За него перед всевышним
Заступился в небесах.

  (III, 386)

Отшельник является королю, «белой ризой одеян», и вещает высшую волю:

Встань — и миру вновь явись.
Ты венец утратил царской,
Но господь руке твоей
Даст победу над врагами,
А душе твоей покой.

(III, 386)

Король, «уразумев господню волю», отправляется в путь.

Так совершенно в новом ракурсе Пушкин подошел к теме ухода от мира и поиска своего «верного пути». Король возвращен в мир выполнить до конца свою миссию, в этом его путь, а не в отшельнической жизни. Иначе говоря — «каждому свое». Каждый должен быть верен своему служению, верен своей правде. Изменивший, как Родрик, этой правде теряет право на ту власть, которая ему дана. Так разрешает Пушкин предание о короле Родриге. Как сказано, в заключение притчи о сеятеле: «Кто имеет, тому дано будет; а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет» (Мр., 4, 25).

В неоконченном стихотворении «Родриг» Пушкин развивает эти темы: прощение обещано и графу Юлиану, изменившему родине, и королю, нанесшему обиду Юлиану. Здесь повторяется и мотив вещания высшей воли — «некой старец в белой ризе» является Юлиану, говоря, что каждый получит успокоение в лоне своем:

Путник — ляжешь на ночлеге,
В <гавань> <?>, плаватель, войдешь.
[Бедный] пахарь утомленный,
Отрешишь волов от плуга
На последней борозде.

(III, 445)

Именно так, через систему различных образов — Сеятеля, Магомета, Ариона, Барклая, Странника, Родрига — проходят библейские мотивы, разрешая тему поэта, его избранного служения. Реконструируя пушкинский сюжет об Иисусе, Ю. М. Лотман писал: «Характерной чертой художественного мышления Пушкина являются „сквозные сюжеты“ — замыслы, к которым он, варьируя и изменяя их, упорно обращается в разные моменты своего творчества».22

Все те мотивы в лирике Пушкина, которые были заложены в «Сеятеле», слились воедино в аккордном, последнем каменноостровском цикле стихов, написанных летом 1836 г.23 Притча о сеятеле, посвященная важнейшей теме Библии — «слушающих и не слышащих», позволила Пушкину по-новому интерпретировать тему поэта, хотя, безусловно, ею никак не ограничивается его обращение к библейским сюжетам. Однако этот вопрос выходит далеко за пределы настоящей работы.

Сноски

Сноски к стр. 51

1 В дальнейшем стихотворение называется для краткости «Сеятель». При жизни Пушкина оно напечатано не было. Сохранились его черновой автограф в рабочей тетради Пушкина ПД, № 836 (л. 25), беловой в письме к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г. (ПД, № 439), перебеленный в тетради ПД, № 833 (л. 25 об.). Впервые напечатано А. И. Герценом: Полярная звезда на 1856 г. Лондон, 1856. Кн. 2. С. 16.

2 См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Худ. лит-ра, 1959. Т. 2. С. 663—664; Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Изд-во АН СССР. 3-е изд. М., 1963. Т. II. С. 416.

3 Господа нашего Иисуса Христа Новый завет на славянском и русском языке. 2-е изд. СПб., 1822. (Иждивением Российского Библейского общества).

4 Параллельные тексты в евангелиях от Матфея и от Марка имеют разночтения в подробностях, акцентации отдельных мотивов и выражениях. В случаях, важных для толкования притчи, цитирование производится и по этим текстам.

Сноски к стр. 52

5 Декабристы. Отрывки из источников. М.; Л., 1926. С. 389.

6 Там же. С. 391.

Сноски к стр. 53

7 В действительности ода была написана не в начале года, а в июле 1821 г., после получения известия о смерти Наполеона.

8 Цявловский М. А. Стихотворения Пушкина, обращенные к В. Ф. Раевскому // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1941. Вып. 6. С. 50.

9 Медведева И. Н. Пушкинская элегия 1820-х годов и «Демон» // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1941. Вып. 6. С. 56.

Сноски к стр. 54

10 Левкович Я. Л. Три письма Пушкина о греческой революции 1821 года // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1987. Вып. 21. С. 18.

11 Фомичев С. А. Рабочая тетрадь Пушкина ПД, № 832. (Из текстологических наблюдений) // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1986. Т. 12. С. 233—234.

Сноски к стр. 55

12 Медведева И. Н. Пушкинская элегия 1820-х годов и «Демон». С. 64—65.

Сноски к стр. 58

13 Фохт У. Р. Лирика Пушкина в ее развитии // Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 46—47.

14 Фомичев С. А. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 14.

15 Фомичев С. А. «Подражания Корану». Генезис, архитектоника и композиция цикла // Временник Пушкинской комиссии. 1978. Л., 1981. С. 22—45.

Сноски к стр. 59

16 Мережковский Д. С. Полн. собр. соч. СПб.; М., 1911. Т. 13. С. 333.

17 Незеленов А. Александр Сергеевич Пушкин в его поэзии. Первый и второй периоды жизни и деятельности (1799—1826). СПб., 1882. С. 283—284.

Сноски к стр. 60

18 Черняев Н. И. «Пророк» Пушкина в связи с его же «Подражаниями Корану». М., 1898. С. 21.

Сноски к стр. 62

19 Измайлов Н. В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975. С. 250.

20 Мануйлов В. А., Модзалевский Л. Б. «Полководец» Пушкина // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Вып. 4—5. С. 125—164.

21 Подробнее см.: Старк В. П. К истории создания стихотворения «Полководец» // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1988. Вып. 22. С. 154—155.

Сноски к стр. 64

22 Лотман Ю. М. Опыт реконструкции пушкинского сюжета об Иисусе // Временник Пушкинской комиссии. 1979. Л., 1982. С. 27.

23 См.: Старк В. П. Стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны...» и цикл Пушкина 1836 г. // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10. С. 193—203: Фомичев С. А. Последний лирический цикл Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. 1981. Л., 1985. С. 52—66.