169

С. Л. АБРАМОВИЧ

ПИСЬМА П. А. ВЯЗЕМСКОГО О ГИБЕЛИ ПУШКИНА

Написанные в феврале 1837 г., через несколько дней после кончины Пушкина, письма Вяземского занимают особое место в ряду других откликов на смерть поэта, так как он, единственный из близких людей, взял на себя задачу рассказать о причинах и предпосылках трагической январской дуэли. О многих преддуэльных эпизодах, которые представляются нам сейчас каноническими фактами биографии поэта, впервые стало известно именно из его писем. Для современников письма Вяземского были важнейшим (чуть ли не единственным!) источником, из которого можно было почерпнуть сведения о дуэли Пушкина; для потомков они оказались ценнейшими историческими документами.

Ни один исследователь, который обращается к изучению последних месяцев жизни поэта, не может обойтись без свидетельств Вяземского. Многие фрагменты из этих писем получили широкое распространение. Они присутствуют в любом рассказе о дуэли и звучат как слова очевидца и близкого человека, взывая к нашим чувствам и убеждая своей непреложной убежденностью. Написанные как бы на одном дыхании, письма Вяземского о Пушкине бесспорно являются шедеврами эпистолярного искусства.

Но использовать их в качестве биографического источника можно лишь при критическом подходе, ибо они насквозь тенденциозны. Целью их было не только информировать общество, но и воздействовать определенным образом на общественное мнение и мнение властей. Вяземский писал их в тот момент, когда он и другие друзья Пушкина почувствовали, что на них направлено бдительное око тайной полиции. В эти дни им стало известно о доносах агентов III отделения и о том, что их, вслед за погибшим поэтом, причисляют чуть ли не к оппозиционной партии, способной учинить общественный скандал, чтобы отомстить за смерть Пушкина. В своих февральских письмах Вяземский энергично и темпераментно опровергает эти обвинения и стремится доказать, что сам Пушкин тоже не был ни либералом, ни безбожником, ни — тем более — «главою оппозиции». В свое время П. Е. Щеголев, комментируя письма друзей поэта, справедливо отметил: «Одни и те же побуждения руководили и Вяземским, и Жуковским: важно было защитить и охранить память Пушкина, важно было реабилитировать вместе с Пушкиным и себя».1 Тенденциозность заявлений Вяземского относительно взглядов Пушкина и его гражданской позиции настолько бросалась в глаза, что это вызвало замечания и возражения первых же читателей. А. Я. Булгаков, которому Вяземский 5 февраля отослал свое большое письмо о смерти Пушкина, ознакомившись с ним, тут же написал своей дочери О. А. Долгоруковой: «Заметны те огромные усилия, которые он делает, чтобы реабилитировать своего друга

170

в моем сознании. Это делает ему честь, но я всегда отличу Пушкина от Вяземского».2

Современному исследователю прежде всего предстоит «отличить Пушкина от Вяземского», т. е. тщательно проанализировать все сообщения в этих письмах, носящие оценочный, «идеологический» характер. Что же касается описания преддуэльной истории, то там, где Вяземский — эпизод за эпизодом — воссоздает ход событий, он стремится быть предельно точным, и в этом отношении его письма являются «источником первостепенного значения»,3 который до сего времени не вполне исчерпан.

П. Е. Щеголев из всего этого эпистолярного комплекса (нам известно более десяти писем) выделил письмо Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу. Он поместил его в ряду важнейших биографических документов в своей монографии и опирался на него как на один из самых надежных источников.

Щеголев был совершенно прав, расценив этот документ как итоговый, содержащий самую полную информацию о дуэльной истории. Для тех задач, которые он перед собой поставил, остальные письма были не так важны. Позднее исследователи обратились и к другим письмам Вяземского, в которых оставались темные, непроясненные места. Они-то и привлекли особое внимание: предполагалось, что в них содержатся сведения, все еще скрытые от науки.

Первым рассмотрел письма Вяземского в хронологической последовательности Б. В. Казанский. Он выяснил нечто весьма существенное: оказалось, что с определенного момента в мнениях и оценках Вяземского произошел заметный сдвиг. «По-видимому, — писал Казанский, — Вяземскому между 5 и 9 февраля сделались известны какие-то обстоятельства, которые изменили его взгляд на пушкинскую историю».4 Само указание на этот факт является открытием: это означает, что даже самые близкие друзья Пушкина не знали вплоть до февраля 1837 г. о каких-то важных обстоятельствах, касающихся преддуэльной истории.

Что же прояснилось для Вяземского? О чем он узнал? Прямо он в своих письмах об этом не пишет.

Опираясь на довольно неясные намеки Вяземского, Казанский высказал предположение, что в эти февральские дни друзья поэта что-то узнали о непосредственном участии царя в пушкинской истории.

Так же объяснил перемену в мнениях Вяземского и М. И. Яшин. Он писал: «П. А. Вяземский <...> что-то узнал, возможно, о зловещей роли в трагедии Пушкина императора и вынужден был сказать: „Теперь не настала еще пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина...“».5

Так как в подтверждение этой гипотезы приводились тексты, действительно «темные», дающие повод для разных толкований, то оспаривать ее было трудно.

В последние годы письма Вяземского стали предметом внимания дилетантов от пушкиноведения. Заговорили об их «загадочности», о некой «тайне», которую Вяземский знал, но тщательно скрывал, и потому догадаться о ней можно только по отдельным намекам. На эту тему журнал «Нева» опубликовал беллетризованный очерк писателя Семена Ласкина под интригующим заглавием «Тайна красного человека». Этот сенсационный материал был перепечатан в сокращенном варианте в журнале «В мире книг».6 В своем эссе с детективным сюжетом С. Б. Ласкин обещал читателям «расшифровать скрытую в течение веков тайну»7 дуэли: неудивительно,

171

что это вызвало интерес к малоизвестным письмам Вяземского у широкой публики. И надо отдать должное писателю: он сумел и увлечь, и ошеломить читателей, преподнеся им совершенно новую версию о «тайных» пружинах преддуэльной истории.

Версия С. Б. Ласкина сводится к тому, что инициатором анонимных писем, разосланных 4 ноября, был двадцатитрехлетний кавалергард, князь А. В. Трубецкой, который пользовался в то время особенной благосклонностью императрицы. По мнению Ласкина, А. В. Трубецкой был «одним из лидеров» «объединенной против Пушкина великосветской мафии». А нити всей интриги тянулись к императрице, покровительствовавшей молодому кавалергарду. Как утверждает писатель, именно эту «тайну» и раскрыл в феврале 1837 г. Вяземский. Ласкин пишет: «Тайна, которой, вероятно случайно, овладел Вяземский, оказалась тайной государственной <...> Стоило Вяземскому обнаружить свое опасное знание, как на него обрушилась бы царская немилость».8 Вот, оказывается, почему Вяземский скрывал «тайну» до конца своих дней.

Пытаясь обосновать свою версию, Ласкин стремится убедить нас в том, что Вяземский в своих письмах постоянно сообщает графине Эмилии Мусиной-Пушкиной подробности о романе императрицы с Александром Трубецким, будто бы разыгрывавшемся на глазах всего петербургского общества. Причем, по утверждению Ласкина, Вяземский в своих письмах позволяет себе весьма непочтительно отзываться о царской семье, награждая Николая I и императрицу ироническими прозвищами. На самом деле все это плод фантазии писателя: в письмах Вяземского к графине Эмилии такого сюжета вообще нет, нет в них и никаких намеков на императрицу. Как выяснила Э. Г. Герштейн, изучавшая эти письма в подлинниках, мишенью насмешек Вяземского было семейство Трубецких.9 Его каламбуры относятся к княгине С. А. Трубецкой («la mer rouge» или «mère rouge»),10 к ее супругу («Нептун»), к ее сыну («l’homme rouge»).11 А там, где речь идет о некой «пруссачке» («la prussienne»), которой оказывал внимание «красный человек», Вяземский, по всей вероятности, имеет в виду княгиню Л. И. Витгенштейн (из записок А. О. Смирновой известно, что Александр Трубецкой был влюблен в эту молодую особу и что в обществе ее прозвали «пруссачкой»).12 Нет никаких оснований относить этот намек Вяземского к императрице, так как по данным камер-фурьерских журналов известно, что все это время (почти целый месяц) Александра Федоровна была больна, не выходила из своих комнат и ни на одном балу в январе 1837 г., из тех, которые описывал Вяземский, не присутствовала.13

Итак, догадка Ласкина о причастности Александра Трубецкого и императрицы к интриге с анонимным пасквилем зиждется на ошибочных посылках. На страницах «Литературной газеты» Э. Г. Герштейн дала очень точную оценку всем этим построениям и гипотезам. Она убедительно показала, что комментарии С. Б. Ласкина к письмам Вяземского сделаны непрофессионально, «без знания эпохи и предмета». Поэтому предпринятая им публикация интересных эпистолярных материалов ничего не прояснила, но привела лишь к «несусветной путанице» и искажению общеизвестных фактов.14

Как видим, в письмах Вяземского о гибели Пушкина есть целый ряд «темных» мест, до сих пор не получивших убедительного объяснения. Все догадки, высказанные на этот счет, так или иначе сводятся к гипотезам

172

о непосредственном участии Николая I или императрицы в интриге, погубившей поэта.

Между тем, если прочитать эти письма подряд и проанализировать весь этот комплекс материалов в целом, неясные прежде места перестают казаться «загадочными». В настоящее время, опираясь на факты, установленные в последние десятилетия, мы уже можем с достаточной долей уверенности расшифровать намеки Вяземского, которые, как мы увидим, не имеют никакого отношения к «государственным» тайнам.

Для удобства изложения прежде всего перечислим самые важные из писем Вяземского о Пушкине, указывая место первой публикации:

А. О. Смирновой от 1 февраля 1837 г. («Русский архив», 1888, кн. 2, № 7);

А. Я. Булгакову от 5 февраля 1837 г. («Русская старина», 1875, т. XIV; «Русский архив», 1879, кн. 2, № 6);15

А. Я. Булгакову от 6 февраля 1837 г. («Русский архив», 1879, кн. 2, № 6);

Д. В. Давыдову от 9 февраля 1837 г. («Русский архив», 1879, кн. 2, № 6);16

А. Я. Булгакову от 10 февраля 1837 г. («Русский архив», 1879, кн. 2, № 6);

великому князю Михаилу Павловичу от 12 (?) — 14 февраля 1837 г. («Исторический вестник», 1905, кн. 1.);

А. Я. Булгакову от 15 февраля 1837 г. («Русский архив», 1879, кн. 2, № 6);

Э. К. Мусиной-Пушкиной от 16 февраля 1837 г. («Русский архив», 1900, кн. 1; «Старина и новизна», 1900, кн. 3);17

А. О. Смирновой от 2 марта 1837 г. («Русский архив», 1888, кн. 2, № 7);

О. Я. Долгоруковой от 7 апреля 1837 г. («Красный архив», 1929, т. 33).

В этом же ряду следует рассматривать и письмо В. Ф. Вяземской, датируемое приблизительно первыми числами февраля 1837 г. (опубликовано Н. Ф. Бельчиковым в № 12 «Нового мира» за 1931 г.).

Первое из этих писем, адресованное Александре Осиповне Смирновой в Париж, написано 1 февраля,18 в тот самый день, когда Пушкина отпевали в Конюшенной церкви и когда Вяземского видели там рыдающего, распростертого ниц на паперти. И все-таки он вечером взялся за письмо, так как его нужно было успеть передать д’Аршиаку, уезжавшему 2 февраля во Францию, где в это время находились Смирновы (с д’Аршиаком отсылали свои письма в Париж также Карамзины, А. И. Тургенев и братья Россеты: вероятно, другой оказии в ближайшее время не предвиделось).

Вяземский начинает свое письмо без какого бы то ни было вступления: «Что скажете вы о страшном несчастии, поразившем нас, как удар молнии,

173

в тот момент, когда мы менее всего его ожидали? Хотя, если говорить правду, после этих проклятых безымянных писем небосклон бедного Пушкина постоянно был покрыт тучами...».19

Вяземский в это время весь под впечатлением совершившегося, хотя и не в силах еще отчетливо выразить свои чувства (через несколько дней он скажет: «Проживи я тысячу лет, мне не уйти от впечатлений этих двух дней, считая с минуты, когда я узнал об его дуэли, и до его смерти»20). Он пишет Смирновой о душевном величии и твердости Пушкина в момент поединка и в последние предсмертные часы: «Насколько он был стремительным, горячим, беспорядочным, необузданным во всех своих действиях, долженствовавших привести к роковому результату, настолько он сделался спокоен, прост и полон достоинства, как только он достиг, чего желал, ибо он жаждал этого момента (поединка. — С. А.)».21

В этом письме Вяземский не сообщает никаких подробностей. Он ссылается на то, что Смирнова узнает их из письма брата, и пишет: «Что до меня, не имею пока что ни духу, ни силы, ни времени писать вам об этом подробно».22

Вяземский лишь в нескольких словах говорит о причинах происшедшей катастрофы: «Да, конечно, это свет его погубил. Эти проклятые письма, эти проклятые сплетни, которые приходили к нему со всех сторон. С другой стороны, причиной катастрофы был его характер, пылкий и замкнутый. Он с нами не советовался, и какой-то рок заставлял его постоянно действовать в неверном направлении».23

В тот день у Вяземского действительно не было ни сил, ни душевного спокойствия для обдуманного письма, и то, что сорвалось с его пера, возможно, было самым непосредственным выражением его истинных мыслей и чувств. В письме, написанном 1 февраля, отразилось не только страшное потрясение, пережитое Вяземским, — в нем слышится и невольно прорвавшаяся нота порицания («Он с нами не советовался...», что-то постоянно заставляло его «действовать в неверном направлении...»). Давая понять, что поэт сам спровоцировал поединок («он жаждал этого...»), Вяземский ни слова не говорит о том, что же побуждало Пушкина так действовать. Поведение Пушкина он объясняет лишь его необузданным и страстным характером. И он не желает над гробом покойного друга распространяться на эту тему, обрывает ее и с негодованием обрушивается на светское общество, которое при жизни терзало поэта своим злобным недоброжелательством и продолжает с ожесточением преследовать его после смерти.

Далее в письме речь идет о благодеяниях царя, о том, что он обеспечил вдову и детей: «Государь был тут велик и прекрасен, в особенности когда он <...> выражал свою волю сам, а не через посредников, которые искажали и обессмысливали его намерения». Вяземский позволяет себе говорить довольно свободно, так как письмо отсылается с оказией. Он откровенно пишет о действиях III отделения: «Полиция, высшая полиция наложила свою руку на гроб Пушкина, и тут пошли нелепость за нелепостью <...> Я постараюсь в другой раз рассказать вам об этом».24

Заканчивает Вяземский следующим сообщением: «Умирая, Пушкин продиктовал записку, кому что́ он должен; вы там упомянуты. Это единственное его распоряжение».25

Первое письмо в Москву о смерти Пушкина написала жена Вяземского Вера Федоровна. Скорее всего, это письмо было написано в первых числах

174

февраля. В нем содержится та же общая оценка событий, что и в письме князя к Смирновой. В. Ф. Вяземская называет Пушкина «несчастной жертвой своих страстей и несчастных обстоятельств, которые погубили эту семью». О Дантесе она пишет так: «Что же касается фатального героя этой фатальной истории, предоставим его также самому себе. Мне было бы тяжело говорить о нем подробно. Он убил Пушкина, чтобы самому не быть убитым. Это правда. Но черепица, падающая на дорогое нам существо, не стоит того, чтобы я тщательно ее сохранила; я ее удалила бы из поля своего зрения <...> Да будет господь им (Геккернам. — С. А.) судьей, он знает, что́ в глубине их сердец...».26

Прошло несколько дней, прежде чем Вяземский почувствовал себя в состоянии написать в Москву. Свое первое большое письмо, рассчитанное на широкое распространение в обществе, он отправил 5 февраля московскому почт-директору Александру Яковлевичу Булгакову, своему старинному приятелю, и это был самый верный способ сделать письмо в короткий срок достоянием «всей Москвы».

Как только стало известно о письме Вяземского, почт-директора стали осаждать десятки людей, желающих списать его или хотя бы прочесть. Сам Булгаков способствовал созданию копий, которые тут же разлетались по городу, затем переписывались и распространялись далее. Вяземский этого и хотел: он прямо просил Булгакова показывать письмо всем, кто захочет его прочесть. Версия, идущая из круга друзей поэта, должна была противостоять сплетням и вздорным слухам о Пушкине и его семейной истории.

Главным побудительным мотивом, заставившим Вяземского, больного от горя, взяться за перо, было стремление защитить покойного Пушкина от клеветы. Он писал А. Я. Булгакову, отвечая на его расспросы: «И здесь много басен и выдумок клеветы об этом несчастном происшествии <...> Что же должно быть у вас и в других местах?».27 Но взяв на себя эту миссию, Вяземский оказался в очень трудном положении. В эти дни друзьям Пушкина стало известно о подозрениях, которые они навлекли на себя. Кто-то из тайных соглядатаев донес в III отделение, что Жуковский вынес из опечатанного кабинета поэта какие-то бумаги. Во дворце были недовольны тем, что Пушкина положили в гроб не в камер-юнкерском мундире, а в будничном темном сюртуке. Передавали слова царя: «Верно, это Тургенев или князь Вяземский присоветовали...».28 Обстоятельства сложились так, что друзья поэта, стремясь исполнить свой долг перед Пушкиным, вынуждены были одновременно отстаивать и себя. В своем первом письме, предназначенном для московской публики, Вяземский был особенно озабочен выполнением этой «сверхзадачи».

Письмо к Булгакову он почти целиком посвятил описанию последних часов Пушкина. Вяземский начинает свой рассказ с того момента, когда раненого поэта внесли в дом. Он, однако, не стремится последовательно описать все, что происходило в доме на Мойке. У него другая цель. Вяземский акцентирует внимание на нескольких эпизодах, которые должны убедить всех, что Пушкин умер как верующий христианин и благонамеренный верноподданный.

175

Сообщая, что поэт перед смертью исповедался и причастился, Вяземский добавляет такие подробности: «Священник говорил мне после со слезами на глазах о нем и о благочестии, с коим он исполнил долг христианский».29 Необычная для Вяземского елейная тональность рассказа невольно настораживает и вызывает недоверие. Характерно, что это свидетельство о словах священника не находит подтверждения ни в одном другом источнике (особенно показательно, что этих подробностей нет в письме Жуковского).

Далее Вяземский выделяет крупным планом еще один эпизод. Он рассказывает, что, говоря с Данзасом, Пушкин просил не мстить за него. В передаче Вяземского слова поэта звучат так: «Требую <...> чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему и хочу умереть христианином».30 Сопоставление с другими источниками говорит о том, что слова Пушкина были отредактированы Вяземским. В письме Жуковского к Сергею Львовичу тот же диалог поэта с Данзасом воспроизведен без таких видимых натяжек. У Жуковского об этом сказано так: «Однажды <...> когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: „Не мстить за меня! Я все простил“».31 У Вяземского же предсмертные слова поэта теряют живую разговорную интонацию и приобретают не свойственную Пушкину патетику.

В таком же умиленно-приподнятом тоне рассказывает Вяземский и о словах благодарности, обращенных Пушкиным к царю в ответ на записку, в которой Николай I обещал позаботиться о жене и детях поэта. О прощальных словах Пушкина, переданных царю, Вяземский услышал от Жуковского, но в письме к Булгакову он описывает сцену, происходившую в кабинете поэта, как очевидец. Он сообщает следующее: «„Скажите государю, — говорил Пушкин Арендту, — что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему мою благодарность, что я был бы весь его!“ (эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце по чувству, с коим они были произнесены)».32

Несколько слов, отрывисто произнесенных умирающим в те минуты, когда он от слабости почти не мог говорить, под пером Вяземского превратились в торжественное предсмертное заявление о преданности царю. Чтобы усилить впечатление, Вяземский пишет, что слова Пушкина врезались в его память «по чувству, с коим они были произнесены». Но слышать то, что сказал Пушкин, Вяземский не мог. Его в этот момент в кабинете не было (это ясно из воспоминаний Жуковского и доктора Спасского — непосредственных свидетелей разговора). Поэтому Вяземский неточен по существу и грешит ошибками там, где дело касается реальных подробностей. На самом деле Пушкин передал свои прощальные слова через Жуковского, а не через Арендта, и разговор этот происходил не ночью, как утверждает Вяземский, а около полудня 28 января.

Гораздо точнее сообщает об этом эпизоде Жуковский в письме к Сергею Львовичу (его рассказ в основном совпадает со свидетельством доктора Спасского). И Жуковский, и Спасский рассказывают, что утром 28 января Пушкин, страшно ослабевший после приступа невыносимых болей, чувствуя, что умирает, простился со всеми близкими. Он с беспокойством ожидал приезда Арендта, надеясь, что доктор привезет ему ответ от царя на его просьбу о Данзасе. Спасский пишет: «Приезда Арендта он ожидал с нетерпением. Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно, промолвил он».33 Жуковский в первоначальной редакции своего письма к Сергею

176

Львовичу так вспоминает об этих минутах: «В это время (около полудня. — С. А.) приехал доктор Арендт. Жду царского слова, чтобы умереть спокойно, сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал».34 Итак, Арендт не привез ожидаемого ответа, и Жуковский решился оставить умирающего Пушкина, чтобы лично просить царя исполнить его предсмертную просьбу.

Продолжая свой рассказ, Жуковский пишет: «Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: может быть, я увижу государя, что мне сказать ему от тебя. Скажи ему, отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь его».35

Значит, прощальные слова, обращенные к царю, были произнесены Пушкиным в ответ на вопрос Жуковского: «Что мне сказать ему от тебя?». Эти короткие, отрывистые фразы едва ли мог услышать кто-нибудь, кроме Жуковского, склонившегося над постелью Пушкина. Может быть, что-то донеслось до слуха врачей, находившихся в кабинете. Но все остальные, кто был в квартире поэта, узнали об этих словах от Жуковского.

Вяземский в письме к Булгакову передает эти слова с особенным акцентом: они звучат чуть ли не как предсмертный завет, как признание поэта в том, что, останься он жив, он посвятил бы себя служению царю. Продолжая свой рассказ, Вяземский пишет, что в эти два дня Пушкин если и начинал говорить, то только о жене и государе (что тоже противоречит всем остальным свидетельствам очевидцев).

Описание последних часов Пушкина Вяземский завершает вполне в духе взятой им на себя задачи: «... из сказанного здесь мною, — говорит он Булгакову, — ты можешь видеть <...> в каком расположении ума и сердца своего кончил жизнь Пушкин. Дай бог нам каждому подобную кончину».36

«Огромные усилия», приложенные Вяземским, чтобы представить поэта лояльным верноподданным и благочестивым христианином, были очевидны для всех, кто хорошо знал Пушкина. Н. И. Кривцов прямо написал об этом Вяземскому в Петербург: «Как не стыдно тебе <...> прислать мне копию с классико-академико-чопорного описания смерти Пушкина, статьи по чести достойной лишь князя Шаликова для „Московских ведомостей“. Евгений Баратынский <...> сказывал, что ты написал другое к Давыдову, достойное и тебя и покойного; но копии с того видно ты разослал по умным людям, а нас отпотчевал булгаковским блюдом».37

Что же касается самого Булгакова, то, хотя описание Вяземского не вызвало у него доверия, он принял предложенные ему «условия игры». Чистосердечно высказав в письме к дочери свое недоверие к тому, что он прочел в полученном из Петербурга письме, и заверив ее, что он всегда сможет «отличить Пушкина от Вяземского», Булгаков тут же сел писать Вяземскому, которому сообщал, что это письмо «имеет великую цену» и что его уже списало множество людей. «Я и сам за бо́льшую огласку, — писал Булгаков, — оно приобретает вес еще больший, будучи писано свидетелем, очевидцем, другом покойного и человеком, веры достойным <...> Я скажу тебе откровенно, что никому в мысль не приходит изъявлять малейшее сомнение в показаних твоих».38 Как видим, московский почт-директор отлично понял, с какой целью такое письмо было написано, и стал его усердным распространителем.

Итак, в письме Вяземского к Булгакову «демагогическая» часть заслонила собою фактическую историю событий. О предпосылках дуэли в нем сказано очень немногое и, в сущности, то же самое, что и в письме к А. О. Смирновой: «О том, что было причиной этой кровавой и страшной

177

развязки, говорить много нечего. Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих <...> Пушкина в гроб положили и зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безыменные письма. Пылкая, страстная душа его, Африканская кровь не могли вытерпеть раздражения, произведенного сомнениями и подозрениями общества...».39

Тут же Вяземский отмечает, что «все порядочные люди, начиная с царской фамилии», убеждены в невинности жены Пушкина (характерно, что и в данном случае он использует своего рода «демагогический» прием, ссылаясь на высший авторитет; своего личного мнения он по этому поводу не выражает).

Резюмируя сказанное, Вяземский называет «всю эту бедственную историю каким-то фаталитетом, который невозможно объяснить и невозможно было предупредить». Он пишет: «Анонимные письма — причина всего: они облили горячим ядом раздражительное сердце Пушкина; ему с той поры нужна была кровавая развязка».40

В письме к Булгакову, отосланном на следующий день, 6 февраля, Вяземский снова повторяет: «...здесь много тайного для нас самих...».41

Теми же словами начинается объяснение происшедшей катастрофы и в письме к Денису Давыдову, написанному 9 февраля: «Ясно изложить причины, которые произвели это плачевное последствие, невозможно, потому что многое остается тайным для нас самих, очевидцев».42

Однако именно в этом письме Вяземский впервые делает попытку объяснить то, что произошло. В нем содержится подробный рассказ о преддуэльной истории и, что самое существенное, поступки Пушкина накануне дуэли рассматриваются здесь под новым углом зрения. Создается впечатление, что за истекшие дни для самого Вяземского многое прояснилось и он стал отчетливее понимать мотивы поведения Пушкина и других действующих лиц. Письмо к Д. В. Давыдову свидетельствует о некоем сдвиге в общем взгляде Вяземского на происшедшую трагедию.

Прежде чем говорить о причинах этой перемены в позиции Вяземского, остановимся на содержании самого письма.

Свой рассказ о преддуэльных событиях он начинает с анонимных писем, считая их поворотным моментом во всей истории. Вяземскому, как, очевидно, и Пушкину, было известно, что слух о них давно дошел до Москвы и до провинции. Он пишет: «Анонимные письма, о коих ты верно уже знаешь, лежали горячею отравою на сердце Пушкина. Ему нужно было выбросить этот яд с своей кровью или с кровью того, который был причиною или предлогом нанесенного Пушкину оскорбления».

Далее Вяземский подробно рассказывает о ноябрьских событиях и впервые предает широкой гласности факты, относящиеся к несостоявшейся ноябрьской дуэли. Он сообщает о вызове Пушкина, об отсрочке поединка по просьбе барона Геккерна, о переговорах, которые вел посланник, и о том, что поэт взял назад свой вызов после того, как было решено, что Дантес женится на Екатерине Гончаровой. Пишет: «Все это замазало рану, но не исцелило». Переходя к тому, что происходило в январе, Вяземский указывает, что свадьба молодого Геккерна вновь привлекла внимание света к Пушкиным, и в связи с этим он впервые говорит о недостойном поведении Дантеса, спровоцировавшего новый взрыв сплетен: «Страсть, которую он афишировал к Пушкиной, продолжал он афишировать и после женитьбы. Городские толки не умолкли, напротив, общее внимание недоброжелательного, убийственного света впилось еще более в действующие лица этой необыкновенной драмы».43

И, что очень важно, в письме от 9 февраля дается новое объяснение поступков Пушкина, которого не было ни в одном из предыдущих писем.

178

Если до сих пор в них шла речь о пылкости характера, необузданных страстях, африканской крови (!), а в письме к Смирновой чуть ли не прямо слышится: действовал «в неверном направлении», потому что «с нами не советовался», то теперь поведение Пушкина оценивается как единственно возможное в сложившихся обстоятельствах для такого человека, как он. В этом письме читаем: «Конечно, он во всем этом деле действовал страстно, но всегда благородно <...> Легко со стороны и беспристрастно, или бесстрастно, то есть тупо и деревянно, судить о том, что он должен был чувствовать, страдать, и в силах ли человек вынести то, что жгло, душило его, чем задыхался он, оскорбленный в нежнейших и живейших чувствах своих: в чувстве любви к жене и в чувстве ненарушимости имени и чести его, которые, как он сам говорил, принадлежат не ему одному, но России». Разумеется, говорит Вяземский, кто-то на его месте мог повести дело иначе, но тогда мы имели бы в нем великого проповедника или администратора, но, как пишет Вяземский, «на беду его Провидение дало нам в нем великого поэта».

И наконец, в письме к Денису Давыдову Вяземский впервые говорит о выходе Пушкина на поединок как о поступке общественном, вызванном необходимостью отстоять свою честь перед лицом всей читающей России. Он приводит слова поэта, сказанные им накануне дуэли С. Н. Карамзиной, и помещает их в таком контексте, что чувствуется его солидарность с Пушкиным: «Cela ne me suffit pas, — говорил он однажды Софье Карамзиной, — que vous, que mes amis, que la société d’ici soient aussi que moi de l’innocence et de la pureté de ma femme: il me faut encore que ma réputation et mon honneur soient intacts dans tous les coins de la Russie oú mon nom est connu».44 «Можно ли винить его в этой щекотливости?», — спрашивает Вяземский.

До сих пор он не хотел высказываться по поводу пушкинского письма к Геккерну; теперь, говоря о январской дуэли, Вяземский пишет о Пушкине: «...ему стало невтерпеж. Он излил все свое бешенство, всю скорбь раздраженного, оскорбленного сердца своего в письме к старику Геккерну, желая, жаждая развязки». Нам еще придется вернуться к тому, как и почему менялось мнение Вяземского о старом и молодом Геккерне. Пока отметим лишь тональность этого заявления: здесь звучит сочувствие Пушкину, но отнюдь не осуждение по поводу резкости и грубости письма.

И содержание, и тональность письма к Давыдову свидетельствуют о том, что во взглядах Вяземского на преддуэльные события произошла существенная переориентация в сторону пушкинской точки зрения. Однако и в этом письме, как и в предыдущих, он темпераментно доказывает, что Пушкин (как и его друзья) не был либералом и не принадлежал к оппозиции. «...видели в нем либерала. Нелепость!», — пишет Вяземский и заявляет: «Пушкин был душевно предан государю...». Далее следует сообщение о благодеяниях царя семье покойного. Но в этом письме «демагогическая» часть занимает значительно более скромное место, чем в письме к Булгакову.

Видимо, Вяземский вполне понимал, что только теперь ему наконец удалось дать отчет о событиях, достойный памяти Пушкина, и он хотел, чтобы в литературных кругах Москвы был распространен именно этот текст. Вяземский просил Давыдова показать это письмо Е. А. Баратынскому, А. Н. Раевскому, П. В. Нащокину и «всем тем, кому память Пушкина драгоценна» (Кривцов потом справедливо сказал, что оно было предназначено для распространения «по умным людям»).

Весьма знаменательна концовка этого письма: «Адские козни опутали их (Пушкина и его жену. — С. А.) и остаются еще под мраком. Время, может быть, раскроет их. Но пока я сказал тебе все, что нам известно».45

179

Создается впечатление, что буквально в эти дни и часы Вяземскому и другим друзьям поэта открылись какие-то неизвестные раньше обстоятельства. Это впечатление усиливается, когда читаешь следующие письма Вяземского.

10 февраля он писал Булгакову: «Чем более думаешь об этой потере, чем больше проведываешь обстоятельств, доныне бывших в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами. Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину. Но теперь, если истина и обнаружится и божие правосудие оправдается и на земле, то уж бедного Пушкина не воротишь. Он пал жертвою людской злобы».46

Итак, мы подошли к тому самому письму, которое так часто цитируется и вызывает до сих пор множество недоумений. В нем Вяземский определенно указывает, что недавно узнал о каких-то важных обстоятельствах, «доныне бывших в неизвестности». Что это за обстоятельства — об этом не говорится прямо ни здесь, ни в последующих письмах. И потому слова Вяземского об «адских кознях» и кровавой вине «красных» (из письма к Мусиной-Пушкиной) давали повод для разных гипотез и просто досужих домыслов. М. И. Яшин, как и Б. В. Казанский, полагал, что в эти дни в пушкинском кругу что-то узнали о «зловещей роли» императора в преддуэльных событиях. С. Б. Ласкин, напротив, считает, что Вяземский получил сведения о причастности императрицы к какой-то интриге, направленной против Пушкина.

Однако ни то, ни другое предположение не вытекает из содержания писем, о которых у нас идет речь. Ласкин утверждает, что «после 9 февраля тон Вяземского становится все более таинственным».47 Но это не соответствует истине. Напротив, начиная с 10 февраля рассказ Вяземского о преддуэльных событиях делается более ясным и отчетливым. Отныне, говоря о причинах дуэли, он не ограничивается общими словами о светском злословии и роковом предопределении, а выдвигает прямые обвинения против совершенно определенных лиц. В письме к Булгакову он не называет их имен, но не может быть сомнения, что когда Вяземский говорит о двух людях, виновных в адских кознях, в покушениях на супружеское счастье и согласие Пушкиных, он имеет в виду Геккернов.

Это становится совершенно очевидным, если сопоставить письмо от 10 февраля с тем, которое Вяземский отослал дочери А. Я. Булгакова О. А. Долгоруковой в Баден-Баден. В нем он прямо и недвусмысленно указывает на Геккернов как на двух главных виновников происшедшей трагедии: «Чтобы объяснить поведение Пушкина, нужно бросить суровое обвинение против других лиц, замешанных в этой истории. Эти обвинения не могут быть обоснованы положительными фактами: моральное убеждение в виновности двух актеров этой драмы, только что покинувших Россию, глубоко и сильно, но юридические доказательства отсутствуют. Роль дяди, отца — я не знаю, как назвать его, — особенно двусмысленна...».48

Письмо было написано после того, как окончился суд над Дантесом, и Вяземский выражает сожаление, что вину Геккернов нельзя было доказать юридически. Во всех остальных сообщениях о дуэли Пушкина, написанных после 10 февраля, Вяземский повторяет свои грозные обвинения против Геккернов. Причем в письмах к Булгакову и Мусиной-Пушкиной он высказывает их в общей форме, избегая подробностей, касающихся семейной истории Пушкина. Зато в письме, переданном с оказией великому князю Михаилу Павловичу в Рим, Вяземский пишет очень подробный и точный отчет о пушкинской трагедии, прекрасно понимая, что создает документ не только для правительства, но и для потомства. И в этом,

180

самом подробном рассказе о преддуэльных событиях красной нитью проходит мысль о бесчестном и низком поведении Геккернов.

Чтобы понять, чем вызвана была столь резкая перемена в мнениях и оценках Вяземского, необходимо выйти за пределы одной группы документов и рассмотреть их в контексте всех известных нам свидетельств о дуэльной истории, вышедших из круга друзей Пушкина. Это поможет нам не только точнее прокомментировать «темные» места в письмах Вяземского, но и яснее себе представить, как менялась оценка происшедших событий у людей всего пушкинского круга.

Друзья поэта, ошеломленные ужасным несчастьем, не сразу смогли отдать себе отчет в том, что случилось. Когда Вяземский писал: «...многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих...» — и затем снова повторял: «... многое остается тайным для нас самих, очевидцев...», — он говорил истинную правду: все совершалось как будто на их глазах, но тем не менее они не знали многих важных обстоятельств.

О том, что непосредственным поводом к поединку послужило письмо Пушкина к Геккерну, они услышали, по всей вероятности, от Данзаса вечером 27 января, но текст пушкинского письма стал известен им утром 29 января от Геккерна. В письме к А. И. Нефедьевой Тургенев сообщал об этом так: «Я сейчас встретил отца Гекерна: он расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма П.<ушкин>а. Ужасно! ужасно! Невыносимо: нечего было делать». В этом же письме несколькими строками ниже сказано: «Во многих ожесточение, злоба против Гекерна: но несчастный спасшийся — не несчастнее ли <...>!».49 «Спасшийся», т. е. Дантес, по мнению Тургенева, настолько наказан угрызениями совести, что не несчастнее ли он умирающего Пушкина... Это написано около часу дня 29 января.

Версия Геккернов о благородстве Дантеса и о том, что необузданный характер Пушкина — причиной всему, начала завоевывать свои права. И друзья Пушкина в первые дни после свершившегося несчастья не находят, что́ противопоставить этому. Они понимают, что письмо, отосланное Геккерну 25 января, сделало поединок неотвратимым. Но почему Пушкин совершил этот шаг — им неясно. Все они, люди благородные и высокопорядочные, считают своим долгом вести себя справедливо по отношению к противнику Пушкина и его секунданту. Друзья поэта, все без исключения, заявляют, что д’Аршиак безупречно исполнил свои обязанности секунданта. И ни один из них, насколько нам известно, в первые дни после дуэли не обвиняет Дантеса в роковом исходе этой трагической истории.

29 января вечером Тургенев сделал в своем дневнике запись: «La justice distributive». Он отметил для памяти самую важную реплику из разговора с С. Н. Карамзиной по поводу своей встречи с Геккерном. Трудно дать точный перевод этой отрывочной фразы вне контекста, но во всяком случае ясно, что в тот вечер у Карамзиных было сказано о необходимости судить об этом деле по справедливости.50 В тот момент в глазах Вяземских, Тургенева, Карамзиных и всех остальных в этом кругу Дантес — такая же жертва роковой судьбы, как и Пушкин. Оплакивая Пушкина, С. Н. Карамзина искренне радуется тому, что Дантес «совсем не пострадал» на дуэли. В этом же письме Софья Николаевна с негодованием говорит о том, что в высокопоставленных петербургских салонах и теперь, после гибели поэта, раздаются злобные обвинения, порочащие его память. За этой «объективностью», в сущности, скрывается очень поверхностный взгляд на пушкинскую трагедию и желание уклониться от осмысления того, что произошло. Неделю спустя С. Н. Карамзина с тем же чувством сообщает брату о судьбе Дантеса: «Дантеса будут судить в Конной гвардии: мне бы хотелось, чтобы ему не было причинено ничего дурного и чтобы Пушкин остался единственной жертвой».51

181

О содержании оскорбительного письма Пушкина в городе стало известно прежде всего со слов Геккерна-старшего: посланник сообщал всем, кому мог, об ужасном оскорблении, которому он подвергся, приводя «выражения» из пушкинского письма, чтобы доказать, что дуэль была спровоцирована поэтом и что у них не было иного выхода. 28 января Геккерн отослал министру иностранных дел графу Нессельроде подлинное письмо Пушкина и другие находившиеся в его руках дуэльные документы для передачи императору. В тот же день о письме заговорили во дворце. 28 января Ф. П. Литке, воспитатель великого князя Константина, записал в дневнике: «Государь, читавший это письмо, говорит, что оно ужасно и что если б он сам был Дантесом, то должен бы был стреляться».52

Друзья поэта получили автокопию пушкинского письма к Геккерну из рук Данзаса. Вероятно, это было вечером 29 января — после кончины Пушкина. 30 днем А. И. Тургенев писал в Москву из квартиры покойного: «Предо мною и копия, рукою самого Пушкина, письма его к отцу <Геккерну>; но — об этом после».53 31 января, сообщая о пушкинском письме брату Николаю, Тургенев высказался так: «...mais le mal a été irremediable, car la provocation de Pouchkine a été terrible...».54

Итак, все считают Пушкина зачинщиком дуэли, но о том, что́ послужило причиной, никто не знает. С. Н. Карамзина, по-видимому, выразила мнение всего дружеского круга, когда писала 30 января брату: «Сказать тебе, что́ в точности вызвало дуэль теперь, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала ее невозможной, — об этом никто ничего не знает».55 В. Ф. Вяземская в подробном письме, написанном в первых числах февраля, не хочет ничего говорить о Дантесе, считая, что он сыграл роль «черепицы, упавшей на голову».56 Все они в один голос говорят о неотвратимости несчастья, о некоем «фаталитете» и о том, что во всем этом есть много тайного и неясного для них самих.

Но в 10-х числах февраля разительно меняется не только мнение Вяземского — происходит существенная переоценка пушкинской истории у всех людей этого круга.

16 февраля А. И. Тургенев, сообщая брату о своей поездке в Тригорское и о последних петербургских новостях, пишет: «Вдова едет сегодня в деревню к брату. Следствие производится. Гекерн и Дантес становятся мерзавцами более и более в глазах наших». В следующем письме (19 февраля), возвращаясь к этой теме, он говорит с тем же чувством непримиримого осуждения: «Гнусность поступков отца Гекерна раскрывается».57

Примерно в эти же дни Жуковский в первоначальном черновом наброске письма к Бенкендорфу высказался о поведении Дантеса с откровенным негодованием, указав, что с его стороны «был и ветреный и злонамеренный разврат».58 Если вспомнить, что Жуковский с начала ноябрьской истории постоянно убеждал Пушкина, что Геккерны ведут себя как подобает благородным людям, то эта фраза, непроизвольно вырвавшаяся у него в официальном письме, говорит о многом.

16 февраля Вяземский написал графине Э. К. Мусиной-Пушкиной письмо, ставшее впоследствии знаменитым. Написал со специальной целью убедить ее в нравственной правоте Пушкина и в том, что сам Дантес и те высокопоставленные лица, которые ему покровительствовали, покрыли себя в этой истории неизгладимым позором. Письмо к графине Эмилии, так же как и отосланное два дня назад письмо к великому князю, было итогом розысков, расспросов, споров и размышлений Вяземского и его друзей по поводу вновь открывшихся обстоятельств, о которых впервые было упомянуто 10 февраля в письме к Булгакову. Вяземский не говорит

182

прямо, что это за обстоятельства, но все его письмо является беспощадным обвинением в адрес Дантеса и тех петербургских «фешенеблей», которые после гибели Пушкина встали на его защиту.

Вяземский пишет: «Пушкин и его жена попали в гнусную западню <...> Когда-нибудь я расскажу вам подробно всю эту мерзость». Он не хочет сообщать подробности, которые стали ему известны, чтобы не давать пищи для сплетен, но обещает обо всем рассказать при встрече. А пока Вяземский дает понять, что поведение Дантеса было подлым и бесчестным. Не имея возможности сослаться на факты, он просит графиню Мусину-Пушкину поверить ему на слово: «Вы должны довериться мне; вы не знаете всех фактов, всех доказательств, на которые я опираюсь; доверьтесь моей убежденности».

И далее с огромной силой убежденности Вяземский высказывает то, что стало ему ясно теперь, к чему он и его друзья пришли, наконец, в эти горестные февральские дни: «В Пушкине я оплакиваю друга, оплакиваю величайшую славу родной словесности, прекраснейший цветок в нашем национальном венке, однако, будь в этом ужасном деле не на его стороне право, я в том сознался бы первый. Но во всем его поведении было одно благородство, великодушие, деликатность.

Если бы на другой стороне был только порыв страсти или хотя бы честное ухаживание, я, продолжая оплакивать Пушкина, не осудил бы и его противника. В этом отношении я не такой уж ригорист. Всякому греху — милосердие. Да, но не всякой низости!».59

Как видим, и Жуковский, и Тургенев, и Вяземский в этот момент единодушны в своих оценках. Все как один они говорят о злонамеренном разврате, гнусных интригах и бесчестном поведении обоих Геккернов. И, что особенно важно, это с глубочайшей убежденностью заявляют те самые люди, которые считали своим долгом быть справедливыми к противнику Пушкина и еще недавно готовы были счесть Дантеса лишь орудием роковой судьбы.

Теперь их позиция радикально изменилась, и они отдают себе в этом отчет. Незадолго до дуэли в самых близких Пушкину домах, в семьях Вяземских и Карамзиных, то и дело восклицали: «... да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! он разыгрывает удальца!..».60 А две недели спустя Вяземский делает беспримерное по прямоте признание: «Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти: я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения!».61 Произошла переоценка не только роли Дантеса, но и нравственной позиции Пушкина.

С наибольшей откровенностью и юношеской непосредственностью пишет об этом двадцатидвухлетний Александр Карамзин. 13 марта в своем письме в Париж он убеждает брата Андрея не подавать руки Дантесу и рассказывает, как он сам был обманут его лживыми речами: «... он меня

183

обманул красивыми словами и заставил меня видеть самоотвержение, высокие чувства там, где была лишь гнусная интрига».62 Александр Карамзин признается: «У меня как будто голова закружилась, я был заворожен, но, как бы там ни было, я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор вкрадываются в мое сердце по много раз в день и которые я тщетно стараюсь удалить. Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу; значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил».63

Среди всех откликов, идущих из дружеского пушкинского круга, признания П. А. Вяземского и Александра Карамзина для нас особенно важны, так как в них прямо говорится о происшедшей переоценке.

Чем же был обусловлен этот поворот в их мнениях?

Судя по тому, что почти одновременно у всех резко изменилось мнение о Дантесе и Геккерне, можно с уверенностью утверждать, что в 10-х числах февраля в пушкинском кругу стали известны какие-то факты, по-новому осветившие роль Геккернов в преддуэльной истории.

Откуда могли прийти сведения об этих ранее неизвестных им обстоятельствах? Мы знаем, что уже в первые дни после кончины Пушкина Вяземский и Жуковский стали собирать документы и свидетельства обо всем, что касалось дуэли. По их просьбе около 1—2 февраля написали свои памятные записки оба секунданта и врачи: доктор И. Т. Спасский, В. Б. Шольц и В. И. Даль. Но в этих свидетельствах друзья поэта не могли найти ничего нового о предыстории дуэли. Они расспрашивали всех, кто мог что-то знать. В «Конспективных заметках» Жуковского есть ссылки на рассказы Александрины и домашних Пушкина. Почти каждый вечер они сходились вместе, и разговор шел все об одном и том же («... все у нас один разговор: все поминки», — писал Вяземский 10 февраля).64 5 февраля Вяземский сообщал Булгакову: «Собираем теперь, что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание <...>. Пушкин принадлежит не одним ближним и друзьям, но и отечеству, и истории. Надобно, чтобы память о нем сохранилась в чистоте и целости истины».65

Сопоставление двух писем, в которых содержится самый подробный рассказ о преддуэльных событиях (Вяземского от 14 февраля и Александра Карамзина от 13 марта), позволяет высказать следующее предположение: сведения, которые заставили их по-новому взглянуть на пушкинскую историю, друзья поэта получили прежде всего из его семьи — от Натальи Николаевны и Александрины. В этих письмах содержатся подробности, которые могла сообщить им только вдова поэта.

Так, в письме к великому князю Вяземский сообщает об объяснении, которое состоялось между мужем и женой после появления анонимных писем. Кто же, кроме Натальи Николаевны, мог после смерти Пушкина рассказать о содержании этого разговора, состоявшегося 4 ноября? Говоря об этом объяснении, Вяземский избегает конкретных деталей, он пишет кратко: «...она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккерна по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть...».66 Не забудем, что это говорится о дипломатическом лице, о посланнике, который пока не смещен со своего поста. Чтобы так писать, обращаясь с официальным письмом ко второму человеку в государстве, нужно быть уверенным в этом. Естественно, что Вяземский не хочет приводить никаких подробностей, чтобы не компрометировать Н. Н. Пушкину.

Александр Карамзин в письме к брату не так осторожен. Он пишет о событиях накануне 4 ноября следующее: «Дантес в то время был болен грудью

184

и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной что он умирает из-за нее, заклинал спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма <...> За этим последовала исповедь госпожи П.<ушкиной> мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна...».67

Значит, после 10 февраля им всем уже была ясна цепь событий, которая привела к вызову Пушкина: гнусное вмешательство Геккерна, который побуждал жену поэта изменить своему долгу; потом какой-то эпизод, о котором никто не считает возможным писать прямо (дело происходило 2 ноября — за два дня до появления анонимных писем); угрозы, анонимные письма.68

В письме к великому князю Вяземский приводит еще ряд фактов, о которых друзьям поэта стало известно от его вдовы: только Н. Н. Пушкина могла сообщить им о том, что Геккерны просили ее написать письмо, в котором бы она умоляла Дантеса не драться с мужем, и т. д.

В эти дни, накануне ее отъезда из Петербурга, друзья поэта узнали с ее слов то, что Пушкин скрывал даже от самых близких людей. Наталья Николаевна не в силах была молча нести свою ношу. С. Н. Карамзина 10 февраля, упомянув о стихах Лермонтова, писала о том, что Александрина Гончарова попросила их для сестры, «жаждущей прочесть все, что касается ее мужа, жаждущей говорить о нем, обвинять себя и плакать...».69 Конечно, это не было публичным покаянием, но она не могла молчать, она хотела, чтобы близкие люди узнали правду, и, по-видимому, говорила обо всем с Жуковским.

Вот тогда-то они все в один голос заговорили об «адских кознях», «гнусной интриге», т. е. о подлом и бесчестном поведении обоих Геккернов. И когда развеялся романтический ореол, окружавший молодого авантюриста, в новом свете предстали и его отношения с Геккерном, и странное «усыновление» при живом отце — все то, что посланник стремился скрыть за завесой таинственных слухов. С этого времени в пушкинском кругу утверждается мнение, весьма недвусмысленно высказанное поэтом перед смертью в его письме к Геккерну. Причем, Геккерна-старшего считают главным виновником зла, развратителем молодого человека. Вот почему в письме Александра Карамзина появляется характеристика Геккерна как «утонченнейшего развратника», а Вяземский с брезгливым презрением отмечает: «Роль дяди, отца — я не знаю, как назвать его, — особенно двусмысленна...».

Мы многого не знаем из того, что было известно друзьям Пушкина. Из писем Вяземского очевидно, что около 10 февраля они узнали что-то, подтвердившее мнение Пушкина о том, что Геккерны — виновники интриги с анонимными письмами. Об этом Вяземский счел возможным сказать даже в официальном письме к великому князю. Он писал: «... как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд божий, а не людской».70

Вспомним, что 10 февраля Вяземскому казалось, что истина вот-вот обнаружится и «божие правосудие оправдается и на земле». Можно думать, что когда Вяземский заговорил об «адских кознях», о «гнусной западне», о «дьявольских махинациях» старого Геккерна, то он имел в виду именно

185

интригу с анонимными письмами. Доказательства не были обнаружены. Но тем не менее Вяземский не отказался от этого обвинения. И в следующих письмах он говорит о вине Геккернов почти теми же словами, что и в письме к великому князю. Так, 7 апреля в уже цитированном письме к О. А. Долгоруковой Вяземский, не желая повторять ранее сказанное, ограничивается кратким резюме: «Моральное убеждение в виновности двух актеров этой драмы, только что покинувших Россию, глубоко и сильно, но юридические доказательства отсутствуют». Заключает он это письмо советом попросить при встрече с великим князем Михаилом Павловичем написанное им «официальное донесение».

Мнение о причастности Геккернов к анонимным письмам утвердилось в пушкинском кругу.71 Об этом писал и Александр Карамзин брату, хотя сам не мог в это поверить: «Если Геккерн — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!».72

Подведем некоторые итоги. Письма Вяземского, рассмотренные в контексте других известных нам откликов из дружеского пушкинского круга, с очевидностью свидетельствуют о совершившейся в 10-х числах февраля переоценке преддуэльной истории. То, что узнали в эти дни близкие Пушкину люди, не имело отношения к «государственным» тайнам. В это время для них впервые в полной мере открылась гнусная роль Геккернов в пушкинской трагедии. Тогда же им стали известны какие-то факты, заставившие их поверить в то, что Геккерны — организаторы интриги с анонимными письмами. Все это заставило их по-новому оценить и поведение Пушкина накануне дуэли. Теперь все они убеждены в его нравственной правоте. И даже его последнее письмо к Геккерну, до сих пор ужасавшее их всех, с этого времени они расценивают как справедливую отповедь Пушкина тем, кто был виновен в низких и подлых покушениях на его семейный мир. Вот почему в первый сборник дуэльных документов, составленный им и отосланный великому князю 14 февраля, Вяземский включил копии двух предсмертных писем Пушкина: к Бенкендорфу и к Геккерну.

Об эволюции, проделанной Вяземским, красноречивее всего говорят два его собственных признания, отделенные друг от друга промежутком времени всего лишь в двадцать дней. 27 января 1837 г. С. Н. Карамзина, еще не зная о выстреле на Черной речке, записала сказанное походя «mot» Вяземского: «...дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».73 А 14 и 16 февраля в своих исторических письмах Вяземский скажет: «...во всем его поведении было одно благородство, великодушие, деликатность...» — и найдет в себе силы прямо заявить о своей вине, о своем раскаянии и о том, что он мысленно просит у Пушкина прощения.

—————

Сноски

Сноски к стр. 169

1 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Исследование и материалы. 3-е изд. М.; Л., 1928. С. 238.

Сноски к стр. 170

2 Новые материалы о дуэли и смерти А. С. Пушкина. (Из переписки А. Я. Булгакова и кн. П. А. Вяземского) // Красный архив. 1929. Т. 33. С. 227.

3 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 239.

4 Звезда. 1928. № 1. С. 109.

5 Яшин Михаил. История гибели Пушкина // Нева. 1969. № 3. С. 181.

6 Ласкин Семен. Тайна «красного человека» // Нева. 1982. № 6. С. 84—128; то же: В мире книг. 1982. № 6. С. 47—50.

7 Нева. 1982. № 6. С. 90.

Сноски к стр. 171

8 Там же. С. 126.

9 Новый мир. 1962. № 2. С. 223. См. также отчет о моем докладе, посвященном письмам Вяземского: Русская литература. 1983. № 1. С. 257—260.

10 «Красное море» или «мать красных», «мать всего красного» (франц.).

11 «Красный человек» (франц.).

12 Смирнова А. О. Записки, дневники, воспоминания, письма. М., 1929. С. 209—212.

13 ЦГИА, ф. 516, оп. 1 (120/2322), ед. хр. 125.

14 Литературная газета. 1982. 22 сентября. № 38 (4896). С. 5.

Сноски к стр. 172

15 В «Русской старине» опубликовано как письмо очевидца о кончине Пушкина со следующим примечанием редактора: «Кем и к кому писано это письмо, попадающееся нам во многих списках <...> мы не знаем». В «Русском архиве» перепечатано с подлинного письма Вяземского.

16 Опубликовано как письмо к А. Я. Булгакову с примечанием Бартенева: «Это письмо сохранилось в бумагах Булгакова не в подлиннике, а в списке, и, может быть, писано не к нему...». Истинный адресат установлен М. Светловой в статье «Кому было написано письмо кн. П. А. Вяземского 9 февр. 1837 г. о кончине Пушкина» (см.: Московский пушкинист. М., 1930. Т. 2. С. 152—162).

17 В «Русском архиве» французский текст и перевод. В «Старине и новизне» только французский текст.

18 В «Русском архиве» это письмо опубликовано без точной даты (П. И. Бартенев указал лишь, что оно относится к февралю 1837 г.). Но мы можем с полной уверенностью датировать его 1 февраля 1837 г., так как Вяземский пишет, что письмо будет отослано с д’Аршиаком, а нам теперь точно известно, что тот уехал из Петербурга 2 февраля (о времени отъезда д’Аршиака и отсылке с ним писем о смерти Пушкина см.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 177; Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 292—293; Пушкин и его современники. СПб., 1 908. Вып. VI. С. 62).

Сноски к стр. 173

19 Русский архив. 1888. Кн. 2. № 7. С. 295—296 (французский текст), 296—298 (перевод). Здесь и далее в переводы «Русского архива» нами внесены некоторые уточнения; в этих случаях в примечаниях даются ссылки и на французский текст, и на перевод.

20 Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 397.

21 Русский архив. 1888. Кн. 2. № 7. С. 295—296, 297.

22 Там же. С. 295, 296.

23 Там же. С. 296, 297.

24 Там же. С. 296, 298.

25 Там же. С. 298.

Сноски к стр. 174

26 Новый мир. 1831. № 12. С. 193. Письмо опубликовано в переводе с французского Н. Ф. Бельчиковым, который приводит следующую справку о нем, сделанную лицом, разбиравшим материалы Остафьевского архива: «Письмо (черновое, собственноручное, с поправками рукой кн. Петра Андр.) княгини Веры Федоровны Вяземской, адресованное в Москву; письмо могло быть отправлено на имя Екатерины Николаевны Орловой» (Там же. С. 189). Что касается адресата письма, то возможны и другие предположения. Так, более вероятным представляется, что это письмо, столь откровенное и непосредственное, Вера Федоровна написала своей родной сестре княгине Надежде Федоровне Четвертинской, которая в этот момент находилась с мужем в Москве. В пользу этого предположения свидетельствует и то, что копию со следующего письма о Пушкине, адресованного А. Я. Булгакову, московский почт-директор сразу же доставил Четвертинским (Красный архив. 1929. Т. 33. С. 227).

27 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 247.

28 Пушкин и его современники. Вып. VI. С. 92.

Сноски к стр. 175

29 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 246.

30 Там же.

31 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 182. Данзас в своих позднейших воспоминаниях передает слова Пушкина в форме косвенной речи: «...он сказал Данзасу, что не хочет, чтоб кто-нибудь мстил за него, и что желает умереть христианином» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 331). Самый факт, сообщенный Данзасом, не вызывает сомнений, но слова Пушкина, переданные им четверть века спустя, могли быть невольной цитатой из хорошо известного Данзасу письма Вяземского.

32 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 244.

33 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 337.

Сноски к стр. 176

34 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 186.

35 Там же.

36 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 246.

37 Пушкин в неизданной переписке современников // Литературное наследство. М., 1952. Т. 58. С. 147.

38 Красный архив. 1929. Т. 33. С. 227—228.

Сноски к стр. 177

39 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 246.

40 Там же. С. 246—247.

41 Там же. С. 247.

42 Там же. С. 248.

43 Там же.

Сноски к стр. 178

44 «Мне не довольно того <...> что вы, мои друзья, что здешнее общество, так же как и я, убеждены в невинности и в чистоте моей жены: мне нужно еще, чтобы мое доброе имя и честь были неприкосновенны во всех углах России, где мое имя известно» (Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 250).

45 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 247—253.

Сноски к стр. 179

46 Там же. С. 253—254.

47 Нева. 1980. № 6. С. 84.

48 Красный архив. 1929. Т. 33. С. 231.

Сноски к стр. 180

49 Пушкин и его современники. Вып. VI. С. 52.

50 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 291.

51 Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л., 1960. С. 171, 175.

Сноски к стр. 181

52 Литературное наследство. Т. 58. С. 138—139.

53 Пушкин и его современники. Вып. VI, с. 58.

54 Беда была неотвратимой, потому что вызов Пушкина был ужасен (франц.).

55 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 167.

56 Новый мир. 1931. № 12. С. 188—193.

57 Пушкин и его современники. Вып. VI. С. 79, 85.

58 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 240.

Сноски к стр. 182

59 Русский архив. 1900. Кн. 1. С. 395—396. В перевод «Русского архива» нами внесены некоторые уточнения. Ввиду того что в опубликованных переводах есть разночтения, привожу соответствующий фрагмент французского текста: «Pouchkin et sa femme ont été les victimes d’un infâme quet-apens. Il y a autant de noirceur que de sang dans ce rouge, que vous avez, j’espère, répudié. Je vous conteraş un jour au long toute cette abomination <...>

Vous devez avoire confiance en moi et dans l’ignorance des faits et des preuves que j’ai à mon appui, c’est ma conviction que vous devez adopter.

Je pleure Pouchkin comme un ami, comme notre plus belle gloire littéraire, comme un des plus beaux fleurons de notre couronne nationale, mais si le bon droit n’avait pas été pour lui dans cette cause funeste, je l’aurais avoué.

Il n’y a rien eu que de noble, de généreux et de délicat dans sa conduite. S’il n’y avait eu que du sentiment de la passion ou même une cour honnête de l’autre part, tout en pleurant Pouchkin, je n’aurais pas accusé son adversaire. Je ne suis pas assez rigoriste pour cela. A tout péché miséricorde, mais non à toute infâmie» (Там же. С. 391—392).

60 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 191.

61 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 264.

Сноски к стр. 183

62 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 192.

63 Там же. С. 191.

64 Русский архив. 1879. Кн. 2. № 6. С. 254.

65 Там же. С. 246.

66 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 259.

Сноски к стр. 184

67 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 190.

68 См. об этом подробнее в кн.: Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году. (Предыстория последней дуэли). Л., 1984. С. 53—88.

69 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 175.

70 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 259.

Сноски к стр. 185

71 Об этом подробнее см. в кн.: Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году. С. 76—77.

72 Пушкин в письмах Карамзиных. С. 190.

73 Там же. С. 165.