- 289 -
Н. Я. ЭЙДЕЛЬМАН
КАРАМЗИН И ПУШКИН. ИЗ ИСТОРИИ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ
1
Роль Карамзина в биографии и творчестве Пушкина была хорошо заметна и современникам, и нескольким следующим поколениям.1 Можно сказать, что при всех спорах, при всех разных, даже противоположных оценках за последние годы старшему отдается все больше места в жизни и трудах младшего.
Задача данной работы заключается в уточнении некоторых обстоятельств, связанных с личными, общественно-политическими, литературными отношениями Карамзина и Пушкина; в связи с этим будут представлены и наблюдения, относящиеся к некоторым текстам, более всего — к «карамзинской части» пушкинского послания Жуковскому «Когда к мечтательному миру...».
Напомним «хронику» встреч, взаимоотношений историографа и юного поэта.
24 мая 1816 г. Карамзин с семьею поселяется в Царском Селе и работает над окончательной отделкой и подготовкой для типографии восьми томов «Истории государства Российского».
Четыре месяца, до 20 сентября (дата отъезда Карамзина в Петербург), — важнейший период общения, когда складываются некоторые главные элементы всех будущих отношений.
Пушкину понравился историограф: позже он вспомнит и даже изобразит Погодину его «вытянутое лицо» и особое выражение за работою;2 «сердечная приверженность» (XIII, 285) — вот как позже, десять лет спустя, поэт определит свои чувства во время тех встреч. Сам же Карамзин 2 июня (т. е. через девять дней после приезда) уже сообщает Вяземскому, что его посещают «поэт Пушкин, историк Ломоносов», которые «смешат добрым своим простосердечием. Пушкин остроумен».3
Молодой Пушкин замечен как поэт (не сказано «талантлив», но — остроумен!). Карамзину, очевидно, все же пришлись по сердцу некоторые поэтические сочинения лицеиста, может быть остроумные эпиграммы. Вообще знакомство начинается со смеха, остроумия, простосердечия; этого не следует забывать, хотя столь жизнерадостное начало будет «сокрыто», почти затеряно в контексте последующих серьезных, противоречивых отношений.
В осеннем послании Пушкина к Жуковскому мы находим поэтический итог первого длительного общения поэта-лицеиста с Карамзиным:
Сокрытого в веках священный судия,4
Страж верный прошлых лет, наперсник Муз любимый
- 290 -
И бледной зависти предмет неколебимый
Приветливым меня вниманьем ободрил;
И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил;
И славный старец наш, царей певец избранный,5
Крылатым Гением и Грацией венчанный,
В слезах обнял меня дрожащею рукой
И счастье мне предрек, незнаемое мной.
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный?(I, 194)
Обратим внимание на последовательность имен... На первом месте Карамзин, и в четырех строках — основные впечатления минувшего лета: историк, но притом «священный судия», «страж верный...». Его высокий талант («наперсник Муз любимый») равен характеру («неколебим»). Его отношение к пушкинским опытам — это «ободрение», «приветливое внимание».
После Карамзина идет Дмитриев, но в ту пору старший друг историографа не приезжал из Москвы. Возможно, что летом 1816 г. старый поэт и бывший министр в одном из писем Карамзину присоединил какие-то лестные отзывы к мнению друга о талантливом лицейском поэте, и письмо было прочтено молодому Пушкину. К сожалению, все письма Дмитриева к Карамзину бесследно исчезли.
Итак, два первых имени в пушкинском перечне «благословителей» — это, в сущности, один Карамзин. Только на третьем месте — «славный старец наш» Державин и, наконец, адресат послания — Жуковский...
В стихотворных мемуарах Пушкин сообщает о важнейших для него событиях. Только теперь он утвердился в своем призвании, и роль старших друзей здесь огромна и необыкновенна.
Можно сказать также, что за несколько месяцев до окончания Лицея юный поэт прошел важнейший курс обучения в доме Карамзина; познакомился с высокими образцами культуры, литературы, истории, личного достоинства.
Весной 1817 г. начался второй «карамзинский сезон» в Царском Селе. В мае историограф присутствует на выпускном лицейском экзамене по всеобщей истории; ведомость о состоянии Лицея фиксирует, что в день рождения Пушкина, 26 мая 1817 г., его посещают примечательные гости: Карамзин, Вяземский, Чаадаев, Сабуров. Через четыре дня снова визит Карамзина и Вяземского.
Между тем именно в этот момент происходит эпизод, который подвергает испытанию сложившиеся как будто отношения: 18-летний Пушкин пишет любовное письмо 36-летней Екатерине Андреевне Карамзиной, жене историографа. Как известно, Ю. Н. Тынянов видел в этой истории начало «потаенной любви» Пушкина к Е. А. Карамзиной, прошедшей через всю жизнь поэта.6 Мы не беремся сейчас обсуждать эту гипотезу во всем объеме. Заметим только, что Тынянов, вероятно преувеличивая, все же точно определил особенный характер отношения Пушкина к жене, а потом вдове Карамзина.
Не воспринимая гипотезы буквально, но соглашаясь с направлением размышлений и поисков Тынянова, нужно только возразить против некоторых характеристик историографа, супруга Екатерины Андреевны. Ю. Н. Тынянов сосредоточивался на том, что разделяло Пушкина и Карамзина, подчеркивал, что «отношения с Карамзиным чем далее, тем более становятся холодны и чужды <...> Разумеется, расхождения между ними были глубокие. Это нисколько не исключает и личных мотивов ссоры».7 Важным элементом заметного охлаждения исследователь считал эпизод с перехваченным любовным признанием Пушкина.
- 291 -
Между тем подобный подход представляется односторонним. Весьма важно и любопытно, что легкоранимый, возбудимый Пушкин был совершенно обезоружен тонким и точным поведением уважаемых и любимых им людей. Согласно П. И. Бартеневу, «Екатерина Андреевна, разумеется, показала ее (любовную записку, — Н. Э.) мужу. Оба расхохотались и, призвавши Пушкина, стали делать ему серьезные наставления. Все это было так смешно и дало Пушкину такой удобный случай ближе узнать Карамзиных, что с тех пор он их полюбил, и они сблизились».8
Самым же веским доводом в пользу того, что отношения отнюдь не прервались после объяснения весной 1817 г., являются постоянно продолжавшиеся встречи, дружеские контакты. Это очень хорошо видно по «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина». Сразу после окончания Лицея Пушкин переезжает в Петербург, затем отправляется в Михайловское и возвращается в Петербург в то время, когда Карамзины почти безвыездно находятся в Царском Селе. В конце же 1817 г., когда историограф с семьей переезжает в столицу, отношения легко и хорошо возобновляются. С 16 сентября 1817 г. поэт постоянно бывает у старших друзей на их петербургской квартире.
Именно в доме Карамзиных Пушкин «смертельно влюбился» в «Пифию Голицыну» (Евдокию Ивановну, известную «Princesse Nocturne»), о чем хозяин квартиры не замедлил известить П. А. Вяземского.9
В начале 1818 г. общение прерывается длительной и тяжелой болезнью Пушкина. В это время, 2 февраля, публикуется объявление о выходе в свет восьми томов «Истории государства Российского». Пушкин позже признается, что читал «в постели, с жадностью и вниманием». О том, что он был в восторге, можно судить не только по его позднейшим воспоминаниям об этом событии, но и по стихам, написанным под свежим впечатлением (послание «Когда к мечтательному миру», о котором особая речь впереди).
После выздоровления Пушкина, весной и летом 1818 г., близкие, добрые, как будто безоблачные отношения с Карамзиными сохраняются. С 30 июня по 2 июля Пушкин гостит у Карамзиных в Петергофе, на праздниках по случаю дня рождения великой княгини Александры Федоровны; 1 июля на катере по Финскому заливу катается примечательная компания: Карамзин, Жуковский, Александр Тургенев, Пушкин.10
В этот период Пушкин рисует пером портрет Карамзина.11 В середине июля Пушкин опять в Петергофе с Карамзиным, Жуковским и Тургеневым; они пишут коллективное — к сожалению, не сохранившееся — письмо Вяземскому.12
2 сентября Пушкин и Александр Тургенев гостили у Карамзина в Царском Селе; Тургенев жаловался на образ жизни Пушкина. Точного смысла «жалобы» мы не знаем, но угадываем, что подобные же сетования были в письме А. И. Тургенева к Батюшкову; Батюшков же из Москвы отвечал (10 сентября 1818 г.) «в карамзинском духе»: «Не худо бы его (Пушкина, — Н. Э.) запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою... Как ни велик талант „Сверчка“, он его промотает, если... Но да спасут его музы и молитвы наши!».13
Тем не менее «выволочка» была, кажется, не слишком суровой, потому что 17 сентября Пушкин опять у Карамзиных в Царском Селе, на этот раз в компании с Жуковским.14
- 292 -
В эту же пору Пушкин, арзамасский «Сверчок», воюет за честь историографа, сражаясь в одном ряду с Вяземским и другими единомышленниками против Каченовского, и Карамзин не мог не оценить преданности юного поэта: как раз в сентябрьские дни 1818 г. по рукам шла эпиграмма, которой Пушкин «плюнул» на Каченовского («Бессмертною рукой раздавленный Зоил...»).15
22 сентября Пушкин опять в Царском Селе с Жуковским и братьями Тургеневыми, Александром и Николаем. Карамзин читает им свою речь, которую должен будет произнести в торжественном собрании Российской академии («прекрасную речь», согласно оценке, сделанной А. И. Тургеневым в письме к Вяземскому).16
Николай Тургенев в 1818 г., восхищаясь многими страницами «Истории», в то же время искал и находил у Карамзина «пренечестивые рассуждения о самодержавии», подозревал историографа в стремлении «скрыть и рабство подданных и укрепляющийся деспотизм правительства».17 Несколько раз возникали, как видно по дневникам и письмам Н. И. Тургенева, прямые его столкновения с Карамзиным из-за вопроса о крепостном рабстве.
30 сентября 1818 г. — по-видимому, последний известный нам безоблачный день в отношениях историографа и поэта: Карамзин пишет Вяземскому в Варшаву, что 7 октября думает переехать в город и «пить чай с Тургеневым, Жуковским, Пушкиным».18
Действительно, с начала октября Карамзины поселяются в столице, в доме Екатерины Федоровны Муравьевой на Фонтанке. Это, можно сказать, одна из самых горячих точек Петербурга, где сходятся и сталкиваются могучие силы и сильные страсти. Дети хозяйки, Никита и Александр Муравьевы, — члены тайных обществ, и Никита — один из главных умов декабристского движения. Среди родственников и постояннных гостей — братья Муравьевы-Апостолы, Николай Тургенев.19
Первая известная нам встреча названных лиц «у беспокойного Никиты» состоялась около 10 октября 1818 г.20 С того вечера из-за того чайного стола к нам доносятся только две фразы, записанные Николаем Тургеневым: «„Мы на первой станции образованности“, — сказал я недавно молодому Пушкину. — „Да, — отв<ечал> он, — мы в Черной Грязи“».21
Реплики произносятся при Карамзине; историограф, вероятно, с ними согласен и может оценить остроту молодого поэта: ведь Черная Грязь — первая станция на пути из Москвы в Петербург и одновременно некий символ. Однако согласие не могло быть прочным, как только начинался разговор о путях исправления, о том, куда и как отправляться с «первой станции»...
То ли на этом самом октябрьском вечере, то ли чуть позже, но между Пушкиным и Карамзиным, кажется, что-то происходит. Ведь прежде, как мы видели, переписка современников и другие данные свидетельствуют о постоянных встречах; имена Пушкина и Карамзина регулярно соединяются. Однако с октября 1818 г. общение прекращается. Никаких сведений о чае, совместных поездках, чтении, обсуждении... Ничего. Только один раз, по поводу выздоровления Пушкина от злой горячки (8 июля 1819 г.), Карамзин замечает: «Пушкин спасен Музами».22
- 293 -
Почти через год после охлаждения, в середине августа 1819 г., мелькает сообщение о поездке поэта в Царское Село, к Карамзину: «Обритый, из деревни, с шестою песнью <„Руслана и Людмилы“>, как бес мелькнул, хотел возвратиться со мною и исчез в темноте ночи как привидение».23 Эти строки из письма А. И. Тургенева к Вяземскому ясно рисуют какой-то новый тип отношений: краткое появление у Карамзиных, из вежливости, очевидно, под давлением Тургенева, стремление скорее исчезнуть.
Около 25 августа 1819 г. — еще краткий визит А. И. Тургенева и Пушкина к Карамзиным, оттуда ночью они отправляются к Жуковскому в Павловск.24
Затем опять никаких сведений о встречах, беседах; биографии Карамзина и Пушкина, можно сказать, движутся параллельно, не пересекаясь, и это длится до весны 1820 г., когда над Пушкиным нависает гроза.
Итак, полтора года отдаления после очень важных для Пушкина двух с половиной лет «приверженности».
Что же случилось?
Уже после смерти историографа П. А. Вяземский написал Пушкину: «Хотя ты и шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов, но без сомнения ты оплакал его смерть сердцем и умом: ибо всякое доброе сердце, каждый русский ум сделали в нем потерю не возвратную, по крайней мере для нашего поколения» (XIII, 284).
Как видим, Вяземский, очень близкий и к Пушкину, и к Карамзину, указывает на «эпиграммы», как нечто разделившее двух писателей (так и кажется, что «сорванцы и подлецы» — это не его, Вяземского, слова, а кого-то другого, может быть самого Карамзина).
Пушкин 10 июля 1826 г. отвечал известными строками, единственным его прямым признанием насчет конфликта с Карамзиным: «Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда К.<арамзин> меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах, милый... слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сей час в петлю» (XIII, 285—286).
Пушкин угадывает, что «сорванцы и подлецы» Вяземский написал не подумав (ведь летом 1826 г. именно Вяземский, как известно, горячо, предельно резко осуждал жестокий приговор декабристам!).
Если буквально следовать пушкинскому письму, выходит, что Карамзин сначала его оскорбительно, несправедливо отстранил и только затем была сочинена какая-то острая и ничуть не обидная эпиграмма, которая, очевидно, «не улучшила» отношений. Даже много лет спустя поэт не может «хладнокровно» вспомнить о том, что произошло, и считает, что Карамзин был неправ.
Тем не менее из этого обмена письмами Пушкина и Вяземского, а также по другим источникам можно заключить, что ссора, разлад, недоумение — все это связано с причинами политическими (эпиграмма, «сорванцы» и т. п.). Во всем этом полезно разобраться.
- 294 -
2
Общеизвестно, что, окончив Лицей и переехав в Петербург, Пушкин попадает в вулканическую атмосферу декабризма, в поле притяжения прежде всего такой могучей личности, как Николай Иванович Тургенев. Уже через несколько недель после переезда в столицу на квартире декабриста написана ода «Вольность». Вслед за тем сочиняется и быстро распространяется еще немалое число вольных стихов, эпиграмм, политических острот. Пушкин, можно сказать, выходит из-под влияния Карамзина, столь сильного в 1816—1818 гг.; он попадает в среду, где историографа хоть и уважают, но спорят с ним, и спорят все более ожесточенно.
Пушкин, очевидец и участник этих споров, написал о них замечательные мемуары. Однако это случилось несколько лет спустя, в другую историческую эпоху. Непросто отделить его мысли о Карамзине в 1825—1826 гг. и то, как он понимал ситуацию в 1818—1820 гг.: не повторяя глубоких наблюдений В. Э. Вацуро, подчеркнем только, что пафос пушкинских записок о Карамзине — в пользу историографа, против тех, кто, по словам поэта, «не сказал спасибо», был «не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина».
Почти каждая фраза пушкинского рассказа сегодня, как известно, подкрепляется документально, в частности слова об «одной из лучших русских эпиграмм». Лучшей из дошедших к нам эпиграмм на Карамзина безусловно является следующая:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута.(XVII, 16)
Хлесткой, нарочито несправедливой, но, как и положено в эпиграмме, заостряющей смысл, является, собственно говоря, последняя строка.25
Да, Карамзин говорил и писал о «необходимости самовластья» — в историко-философском смысле, подразумевая, что самодержавие соответствует уровню развития и просвещения народа. Разумеется, он никогда не говорил о «прелести кнута», и автор эпиграммы это отлично понимает, но сознательно доводит до некоторого абсурда исторический фатализм Карамзина.
Наиболее вероятно, что эпиграмма составлена под свежим впечатлением от первых восьми томов «Истории государства Российского», в том же 1818 г., может быть в 1819 г.26
Мы, однако, не настаиваем, что охлаждение двух мастеров произошло по простой схеме: Карамзин читает эпиграмму, обижается на «прелести кнута», перестает принимать Пушкина. Скорее всего эпиграмма была лишь одним из проявлений обострявшегося политического спора, все больше и чаще переходившего на личности.
Пушкин оставил нам запись об одном из таких споров, когда отношения еще не расстроены, но историограф уже гневается; когда Пушкин в разговоре с Карамзиным, можно сказать, прозаически произносит «острую эпиграмму»: «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я сказал: Итак вы рабство предпочитаете свободе. Кара<мзин> вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал,
- 295 -
уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Скоро Кар<амзину> стало совестно, и, прощаясь со мною как обыкно<венно>, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности. Вы сегодня сказали на меня <то>, что ни Ших<матов>, ни Кутузов на меня не говорили. В течение 6-тилетнего знакомства только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы, не говорю уж о Шишк.<ове>, кото<рого> он просто полюбил» (XII, 306—307).
Этот мемуарный текст, кажется, очень многое объясняет в истории разлада.
Карамзин представлен здесь с теплотою, сочувствием; Пушкин с расстояния уже прожитых лет сожалеет о слишком резких своих замечаниях («рабство предпочитаете свободе» — это ведь «прелести кнута»!); здесь ни слова об охлаждении — наоборот, говорится о шестилетнем знакомстве (на самом деле меньше четырех лет, из которых последние полтора «омрачены»; однако ошибка Пушкина очень показательна: контакты были столь богаты и насыщены, что позже представлялись более длительными, чем были в действительности).
Размышляя о датировке запомнившегося Пушкину разговора (ясно, что поэт подразумевает определенный, а не «собирательный» диалог, ибо отмечает, что «только в этом случае» Карамзин упомянул о своих неприятелях), специалисты почти единодушно пришли к выводу, что беседа была после выхода «Истории государства Российского». Хотя Пушкин знакомился с ее фрагментами и в 1816—1817 гг., но все же мог представить общую концепцию Карамзина только тогда, когда прочитал восемь томов «с жадностью и со вниманием». Поскольку же с осени 1818 г. отношения почти прерываются и Карамзин уже не станет извиняться «в своей горячности», надо думать, что разговор состоялся во время одного из частых наездов бывшего лицеиста в Царское Село летом 1818 г.
Б. В. Томашевский отметил и другую пушкинскую запись (относящуюся примерно к тому же времени, что и эпиграмма, см. XII, 189), где, «возражая Карамзину, Пушкин именует самодержавие беззаконием».27
Еще одна, две, три подобные стычки, и Карамзин, внешне сдержанный, отрицающий необходимость отвечать на критики, вспыхнет сильнее.
У нас есть прямые сведения о том, как портились личные отношения Карамзина с другими довольно близкими людьми.
Мы не знаем, до каких пределов доходили прямые споры историка с Никитой Муравьевым, но сам декабрист, перечитывавший в это время «Письма русского путешественника», оставил на полях книги весьма нелестные, довольно грубые аттестации Карамзина;28 жена историка допускала, полушутя-полусерьезно, что, может статься, близкий родственник П. А. Вяземский тоже будет избегать встречи.
Сталкивались горячие декабристские формулы и «любимые парадоксы» Карамзина, о которых упоминал Пушкин.
Таков был исторический и психологический контекст разлада между неколебимым Карамзиным и «красным либералом» Пушкиным. На фоне общих политических расхождений выглядели уже второстепенными, но, впрочем, для Карамзина закономерными, «буйные шалости» поэта; 23 марта 1820 г. Е. А. Карамзина писала Вяземскому, что «у г. Пушкина всякий день дуэли; слава богу, не смертоносные, так как противники остаются невредимыми».29 Даже в этих строках, вероятно, скрыта
- 296 -
карамзинская ирония насчет «несерьезности, неосновательности» Пушкина. Поэт, завершавший «Руслана и Людмилу», внутреннее созревавший, чувствовал себя уязвленным, обиженным; он не мог и не хотел преодолеть «сердечной приверженности» к Карамзиным, но имел основание считать, что историограф смотрит узко, односторонне. Причины расхождения выявлялись в первую очередь по текстам самого Пушкина, а также по общему характеру «карамзинско-декабристских» противоречий.
Очень многое объясняет задним числом и эпизод, завершающий целый период пушкинской биографии. Последняя встреча, последний прямой, непосредственный разговор Карамзина и Пушкина.
3
В середине апреля 1820 г. Пушкин был вызван на известную беседу петербургским генерал-губернатором Милорадовичем. Здесь, за 6 лет до аудиенции Николая I, поэт является перед властями в том же двусмысленном положении, как в 1826 г., — «свободно, но с фельдъегерем»: к генерал-губернатору он приглашен, но с параллельным обыском.
Смелость, откровенность «с Милорадовичем» — целая тетрадь запретных стихов, которую поэт заполнил в кабинете хозяина столицы, и последующее прощение — все это совершенная «репетиция» того, что будет отвечено царю в 1826 г.: «я был бы на Сенатской площади»... (между прочим, А. И. Тургенев находил, что в 1820 г. с Пушкиным поступили «по-царски в хорошем смысле сего слова»30).
Милорадович хотя и объявил прощение, но, понятно, не окончательное, до царского подтверждения. Пушкин же, вернувшись от генерала, как известно, узнал от Чаадаева и других друзей о грозящей ссылке в Соловки.
Чаадаев, Жуковский, а затем сам Пушкин отправляются за помощью к самому влиятельному из знакомых — Карамзину.
19 апреля 1820 г. Карамзин сообщает новости своему неизменному собеседнику, Ивану Ивановичу Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако и громоносное (это между нами)». Историограф вкратце напоминает, что провинившийся написал много стихов, эпиграмм, и прибавляет важную подробность, относящуюся к острым беседам прежних лет и охлаждению: «Я истощил все способы образумить несчастного и предал его Року и Немезиде»; однако «из жалости к таланту» он берется хлопотать, и тут-то следуют знаменательные строки: «Мне уже поздно учиться сердцу человеческому: иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство или великодушие».31
Несколько позже32 Карамзин пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин, быв несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым месяцев на пять. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если Пушкин и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад. Увидим, какой эпилог напишет он к своей поэмке».33 Позже, 7 июня 1820 г., Карамзин в очередном письме к И. И. Дмитриеву снова вспоминает о Пушкине: «Его простили за эпиграммы и за оду на вольность; дозволили ему ехать в Крым и дали на дорогу 1000 р. Я просил об нем из
- 297 -
жалости к таланту и молодости: авось будет рассудительнее; по крайней мере дал мне слово на два года!».34
Итак, в середине апреля 1820 г. состоялась знаменательная беседа 20-летнего поэта и 53-летнего историографа.35 Попытаемся, насколько это возможно, восстановить этот эпизод.
Пушкин, придя к Карамзину, явно не мог скрыть своего страха, боязни Соловков, Сибири, так что Карамзин даже нашел немалое противоречие между прежней «левой решимостью», либерализмом и нынешним упадком духа. В приведенных письмах историографа сквозит мысль, что вот-де его самого и ему подобных молодые якобинцы высмеивают, подозревают в приверженности к рабству, а как дело доходит до расправы, ищут спасения в мужестве и твердости именно старших и умеренных. Содержание последней беседы Пушкина с Карамзиным как будто легко воссоздается: Пушкин «кается», просит о помощи, Карамзин берет с него слово уняться, и мы даже точно знаем, что поэт обещал два года ничего не писать против правительства.
Однако все это на поверхности и не затрагивает другой, куда более важной стороны этого примечательнейшего разговора. Впрочем, даже если приглядеться к только что приведенной формуле — «два года не писать против правительства», то и она кое-что объясняет насчет потаенной части беседы. Ведь в «официальном смысле» Карамзин должен был взять клятву с Пушкина, что тот вообще никогда не будет писать против власти. Смешно и невозможно представить, будто историограф сообщает царю про обещание на два года (а через два года, выходит, Пушкину можно снова «дерзить»?). Ясно, что тональность разговора была не дидактической, а дружеской, снисходительной. Ясно, что Карамзин сказал нечто вроде того, что пусть Пушкин даст ему (и только ему) слово, хотя бы на два года удержаться, если иначе уж никак не может...
Проникнув благодаря только что отмеченному намеку в самую интересную часть беседы, постараемся услышать ее получше.
Во время своих будущих странствий по Югу (отнюдь не пятимесячных, как думал Карамзин, но многолетних), в 1820—1826 гг. Пушкин будет, как известно, писать о Карамзине с теплотою, дружбою, благодарностью, благоговением. Как будто не было прежнего двухлетнего разлада, ссоры, обиды...
Не вызывает никаких сомнений, что Карамзин и Пушкин во время последней встречи помирились; кризис отношений изжит, произошел катарсис...
Неужели все это только потому, что Карамзин помог, ходатайствовал перед графом Каподистрия, а также, очевидно, перед императрицей Марией Федоровной и Александром I? Разумеется, Пушкин, отзывчивый и благодарный, навсегда сохранит теплые воспоминания о том, как Карамзин, и не он один, а также Жуковский, Чаадаев, Федор Глинка, Александр Тургенев спасли его от такой участи, которая могла привести к надлому и гибели.36 И все-таки дело не только в этом. Одно лишь спасение от ареста и крепости еще не вызвало бы у поэта такой гаммы горячих, глубоких чувств.
Так же как и в 1817 г., когда возник казус с любовным посланием Екатерине Андреевне, Карамзин, очевидно, сумел теперь с Пушкиным поговорить. Кроме наставлений и оригинальной просьбы — два года не ссориться с властями — историограф коснулся очень важных для
- 298 -
Пушкина вещей, и мы можем судить, кажется, по крайней мере о трех мотивах той знаменательной беседы в апреле 1820 г.
Во-первых, без всякого сомнения, были произнесены — особенно лестные в устах Карамзина — слова о таланте, который нужно развивать и беречь (этот мотив повторяется в письмах к Дмитриеву).
Во-вторых, снова были «любимые парадоксы» Карамзина, известные нам между прочим по интереснейшей позднейшей записи К. С. Сербиновича: «Довольно распространялись о мнениях молодых людей насчет самодержавия и о вольнодумстве, которое проходит с летами. Николай Михайлович вспомнил о чрезмерном вольнодумстве одного из близких знакомых в молодости его, так что некто почтенный муж, слушая его речи, сказал ему: „молодой человек! ты меня изумляешь своим безумием!“.
Николай Михайлович два раза повторил это с заметною пылкостью; „но, — прибавил он, — опыт жизни взял свое“».37
Говоря это, Карамзин, вероятно, подразумевал встречи, впечатления, связанные с разными людьми, в частности беседы с Пушкиным и, наконец, в какой-то степени собственный опыт.
Карамзин не был в молодости столь радикален, как юный Пушкин, но все же, как известно, пережил немалый период увлечений и надежд, когда начиналась французская революция и победа разума, просвещения казалась уже близкой. Позже, потрясенный крайностями якобинской диктатуры, Карамзин пришел к выводу: «Долго нам ждать того, чтобы люди перестали злодействовать и чтобы дурачества вышли из моды на земном шаре».38 Писатель печально восклицал (и эти слова были полвека спустя оценены столь отличающимся от Карамзина мыслителем, как Герцен): «Век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя».39
Ни в коей мере не утверждая, будто именно эти примеры были приведены в последнем разговоре с Пушкиным, можно не сомневаться, что они в той или иной степени подразумевались; что, демонстрируя свой опыт, Карамзин создал обстановку разговора на равных, столь привычную по первым царскосельским встречам 1816—1817 гг. Нет никаких сомнений, что Карамзин не пытался лицемерить с юным гением, не старался идеализировать русскую действительность, которую собирались коренным образом переменить декабристы, бунтующий Пушкин. И положение крестьян, и самовластие, и военные поселения, и «подлость верхов» — обо всем этом Карамзин говорил в те годы не раз; он хорошо знал, сколь взрывчата российская жизнь, смело толковал с самим царем, «не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой губернской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о министерстве просвещения иль затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные».40
Много лет спустя поэт припомнит фразу Карамзина, которая отсутствует в сочинениях и письмах историографа. В 1836 г. Пушкин поставил ее эпиграфом к своей статье «Александр Радищев»: «Il ne faut pas qu’un honnête homme mérite d’etre pendu.41 — Слова Карамзина в 1819 году» (XII, 30).
Карамзин действительно мог произнести эти слова в спорах 1819 г., которые развели его с Пушкиным; однако мы вправе предположить, что именно эта фраза (или, шире говоря, именно эта мысль) была лейтмотивом
- 299 -
последней беседы с Пушкиным. Как известно, смысл афоризма отнюдь не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п.: Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но о сколько-нибудь просвещенных), что если честного человека тащат к виселице, значит он действовал неверно, не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе...
Пушкин далеко не сразу воспримет эти идеи; мы хорошо знаем, что в первые годы ссылки он еще отнюдь не «исправился», но, может быть, не столько буквальный смысл карамзинских слов, сколько их дух, тональность запали в душу и память поэта. Позже, когда Пушкин своим путем, своим разумением придет к сходным мыслям, завещание Карамзина (а ведь разговор 1820 г. по существу и был завещанием!) будет особенно оценено и значение последнего разговора будет все возрастать.
Мы можем также догадываться и о роли Екатерины Андреевны Карамзиной во время той апрельской встречи 1820 г., о каком-то ее прощальном напутствии, что, по-видимому, сильно утешило Пушкина и было частью той особой благодарности, которая облегчила Пушкину прощание со столь милым, привычным петербургским миром.
Сложные перипетии, взлеты, падения, новые взлеты карамзинско-пушкинских отношений — все это отразилось в истории одного замечательного стихотворения.
4
17 апреля 1818 г. Жуковский сообщал Вяземскому в Варшаву, что получил от Пушкина послание, и привел его полный текст: 44 строки, из которых первые 23 — прямое обращение к Василию Андреевичу, в последующих же строках подразумеваются другие имена:
Смотри, как пламенный поэт,
Вниманьем света упоенный,
На свиток гения склоненный,
Читает повесть древних лет...«Пламенный поэт» — это, как было хорошо понятно друзьям, — К. Н. Батюшков, один из самых горячих и преданных поклонников того «гения», который написал «свиток», «повесть древних лет».
Теперь, в 1818 г., когда появились восемь томов «Истории», Батюшков задумал большое сочинение в «карамзинском духе», и Пушкин пишет о том в финале своего послания к Жуковскому:
Он духом там, в дыму столетий!
Пред ним волнуются толпой
Злодейства, мрачной славы дети,
С сынами доблести прямой;
От сна воскресшими веками
Он бродит, тайно окружен,
И благодарными слезами
Карамзину приносит он
Живой души благодаренье
За миг восторга золотой,
За благотворное забвенье
Бесплодной суеты земной —
И в нем трепещет вдохновенье!Итак, в послании к Жуковскому — три героя: сам адресат, а также Батюшков и Карамзин. Прибавим и четвертого — Пушкина: сознательно или невольно, но, представляя поэта, воодушевленного Карамзиным, в ком «трепещет вдохновенье», Пушкин говорил, конечно, и о самом себе.
Таким образом, перед нами первый поэтический отклик на только что (в феврале — марте) вышедшую и прочитанную «Историю». Замечательный
- 300 -
рассказ Пушкина о том, как он, больной, в постели, жадно прочитал восемь томов и какие толки о Карамзине услышал, когда появился на людях, — ведь это запись, сделанная в Михайловском, несколько лет спустя; стихи же «Когда к мечтательному миру...» сочинены сразу после первого чтения Карамзина, это живой дневник событий: в «Летописи жизни и творчества Пушкина» стихи датируются мартом — началом апреля (до 5-го) 1818 г. Приведя весь текст послания Пушкина, Жуковский заключал письмо словами: «Чудесный талант! Какие стихи! Он мучает меня своим даром, как привидение!».42
25 апреля 1818 г. Вяземский в ответном письме Жуковскому с восторгом отзывается о пушкинском послании, особенно же о его последней «карамзинской» части: «„В дыму столетий!“. Это выражение — город: я все отдал бы за него, движимое и недвижимое. Какая бестия! Надобно нам посадить его в желтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших. Знаешь ли, что Державин испугался бы „дыма столетий“? О прочих и говорить нечего».43
«Дым столетий», оказывается, было дерзким, новаторском выражением: Державин, сам Карамзин так бы не выразились — то ли из почтения к минувшему, то ли из-за непривычного еще ощущения быстроты, вихря; не «река времен» (Державин), а именно «дым столетий».
Весной и летом 1818 г. арзамассцы восторженно сообщали друг другу сочинение 19-летнего гения; более критически отнесся к нему Денис Давыдов, находивший, что «стихи Пушкина хороши, но <...> не лучшие из его стихов»; в «карамзинской» части послания Давыдову особенно пришлись по сердцу выражения «в дыму столетий» и «в нем трепещет вдохновенье».44
Разумеется, стихи становятся известными Карамзину, что совпало с теплым, дружеским периодом общения весной и летом 1818 г.
Однако проходит немного времени, и в рабочей тетради (так называемой «тетради Всеволожского») Пушкин создает вторую редакцию стихотворения — редакцию, коренным образом меняющую его структуру: вместо 44 строк остается 23. Вся вторая половина, начиная со строки «Смотри, как пламенный поэт», отброшена: ни Батюшкова, ни Карамзина в новой редакции нет.
Как объяснить такую переделку?
Возможны два ответа: либо Пушкин счел послание Жуковскому поэтически несовершенным, слишком длинным и т. п., и тогда уменьшение стихотворения почти вдвое должно было придать ему гармоничность, соразмерность; либо дело не в поэзии, а в «политике», в изменившихся обстоятельствах.
Полагаем, что второе объяснение вернее.
Как увидим, Пушкин вскоре вернется к первой, «длинной» редакции; к тому же в «тетради Всеволожского» он отбросил строки, вызвавшие наибольшее восхищение у самых уважаемых ценителей; наконец, обратим внимание на дату второй редакции.
«Тетрадь Всеволожского» заполнялась с сердины 1818 до конца 1819 г. Бо́льшую часть этого периода (с осени 1818 г.) отношения Пушкина и Карамзина резко охлаждались и ухудшались. Юный поэт, максимально сближаясь с декабристами, именно в эту пору был склонен оценивать «Историю государства Российского» скорее эпиграммой, чем панегириком. Готовя сборник своих стихотворений (именно для этого предназначалась «тетрадь Всеволожского»), Пушкин в новых обстоятельствах иначе перечитывал собственное послание, нежели весной 1818 г. Дело было не только в том, что не хотелось публично расхваливать гений Карамзина;
- 301 -
вероятно, пафос ухода от «суеты земной» в 1818 г. у Пушкина был минимальным; поэт — в потоке горячей деятельности, чреватой дерзкими посланиями, опасными эпиграммами.
Итак, полагаем, что перемены в послании «Когда к мечтательному миру...» были связаны не с эстетикой, но с тем «полевением» поэта, которое вызвало неудовольствие Карамзина.
Но вот наступает 1820 год: поэт мирится с Карамзиным и отправляется в Кишинев. Как известно, в первое время он особенно охотно посылал оттуда стихи Гречу для его «Сына отечества». Об этом свидетельствуют и сохранившееся письмо Пушкина от 21 сентября 1821 г. (XIII, 32—33), и косвенные сведения о нескольких других деловых письмах,45 и, главное, несколько публикаций на страницах журнала — «Черная шаль» (9 апреля 1821 г.) «Послание Чаадаеву» (появившееся в «Сыне отечества» 11 дней спустя), наконец, публикация в одной из последних книжек журнала за 1821 г.46
Мы уверенно утверждаем, что текст стихотворения был прислан автором с двумя указаниями: во-первых, насчет заглавия; оно было слегка замаскированным, но понятным для читающего круга: «К Ж.*** По прочтении изданных им книжек: Для немногих». Конечно, подразумевался Жуковский и его поэтический сборник «Для немногих».
«Полупрозрачность» заглавия подчеркивал полускрытый, интимный характер послания: все ясно, но автор этого как бы не хочет... В этом же заключался и смысл второго указания, присланного Пушкиным: в отличие от других своих стихов, напечатанных в журнале, здесь он просит не ставить его подписи. Впрочем, Греч, подчиняясь пушкинскому требованию, но заботясь при том, чтобы публика знала, какие имена печатаются у него, сопроводил стихи замечанием, которое, надо думать, не вызвало у Пушкина протеста: «Сочинитель не подписал своего имени, но кто не узнает здесь того поэта, который в такие лета, когда другие еще учатся правилам стихотворства, стал наряду с нашими первоклассными писателями. Издатели».47
«Сын отечества» печатал раннюю, «длинную» редакцию послания к Жуковскому, те самые 44 строки (с двумя разночтениями), которые были сочинены весной 1818 г. и содержали добрые слова к Жуковскому, гимн Батюшкову, Карамзину (см. II, 1035).
Не беремся определить всей гаммы чувств и размышлений Пушкина при отправке в петербургский журнал именно этого текста. Он не хочет слишком громко «объясняться в любви» друзьям и защитникам, поэтому слегка маскируется, но не желает и скрывать своих чувств.
Это был как бы эпилог того разговора с Карамзиным, что состоялся накануне высылки из Петербурга, в апреле 1820 г.: чувство примирения, благодарности, восхищения.
В 1821 г. Пушкин еще не умерил свои крайне радикальные воззрения — это произойдет года через два: отправляя полное послание Жуковскому — Батюшкову — Карамзину, Пушкин был одновременно автором «Кинжала», «Гавриилиады» и других потаенных сочинений, свидетельствовавших, что «не было силы» сдержать данное Карамзину слово и два года «помалкивать». И тем не менее Пушкин, еще очень левый, еще очень «не карамзинский», адресует строки замечательной глубины и теплоты своим друзьям, и в их числе самому старшему; по существу, это единственное пушкинское публичное обращение к Карамзину, сделанное еще при жизни историографа.
Кроме личных чувств, нового сближения поэта с историком, публикация полного текста послания, вероятно, отражала общее восхищение оппозиционных и даже самых революционных кругов тем сочинением Карамзина,
- 302 -
которое вышло в свет за несколько месяцев до публикации «Сына отечества». Весной и летом 1821 г. читающая Россия с изумлением ознакомилась с IX томом Карамзина, посвященным темному, кровавому, периоду правления Ивана Грозного.
Мы не имеем непосредственных откликов Пушкина на IX том; даже не имеем сведений, когда он его получил и прочитал (в то время, как о следующих томах, X и XI, сохранились восторженные отзывы поэта из Михайловского). Только несколько лет спустя Пушкин напишет строки, относящиеся и ко всей «Истории» Карамзина, и к IX тому в особенности: «Несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий» (XII, 306).
Есть все основания думать, что подобная оценка сложилась у Пушкина уже в 1821 г., при первом чтении IX тома. Для этого достаточно обратиться к сохранившимся откликам современников, к тому, что говорилось или писалось в ту пору «вокруг Пушкина».
Работая над IX томом, Карамзин не становился ни якобинцем, ни декабристом; однако, без сомнения, как его критика имела известное воздействие на некоторые радикальные круги, в частности на Пушкина, так и страстные декабристские возражения не могли отчасти не запасть в душу Карамзина, честного человека, серьезно размышлявшего над судьбами своей страны. Декабристы, искренне невольно преувеличивая, увидели в описании Ивана Грозного свои мысли и чувствования. 20 июля 1821 г. Рылеев радостно писал: «Ну, Грозный! Ну, Карамзин! Не знаю, чему больше дивиться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита».48
Н. И. Лорер радовался: «В Петербурге оттого такая пустота на улицах, что все углублены в царствование Иоанна Грозного».49
Позже, во время следствия, декабристы, как известно, ссылались на Карамзина как на один из источников своих идей. В. И. Штейнгейль показывал: «Между тем, по ходу просвещения, хотя постепенно цензура делалась строже, но в то же время явился феномен небывалый в России — девятый том „Истории государства Российского“, смелыми и резкими чертами изобразивший все ужасы неограниченного самовластия и одного из великих царей открыто именовавший тираном, какому подобных мало представляет история».50
Такова была обстановка, атмосфера 1821 г., в то время, когда Пушкин отправлял Гречу 44 строки своего послания. Так же как создание пушкинского стихотворения в 1818 г. было живым откликом на выход первых восьми томов «Истории», так и его обнародование в 1821 г., полагаем, было «эхом» девятого тома.
Любопытно, что Пушкин еще три года назад увидел в «Истории» Карамзина картины «темного злодейства» и «прямой доблести», то, что с особенной силой было обрисовано в IX томе.
Публикация в «Сыне отечества» — важнейшее событие в жизни стихотворения и очень существенный элемент в отношениях поэта с историографом.
Проходит еще несколько лет; Карамзин публикует X и XI тома; Пушкин черпает из них материалы для своего «Бориса Годунова»; отношения поэта с историографом все улучшаются, и вот, наконец, автор «Бориса Годунова» сдает в печать первый сборник своих стихотворений.
Как известно, он вышел в свет 29 декабря 1825 г. — через 15 дней после восстания на Сенатской площади и в тот день, когда началось восстание на Юге. Томик, разумеется, был послан Карамзину (к сожалению, библиотека историографа исчезла). В этом сборнике, в разделе «Послания», было снова перепечатано стихотворение «Когда к мечтательному
- 303 -
миру...». На этот раз оно называлось «Жуковскому» и содержало 39 стихотворных строк.51
Это была все та же ранняя редакция «жуковско-батюшковско-карамзинская»; сокращение четырех строк придавало ей большую законченность и гармоничность. Именно в этом виде стихотворение было прочтено Н. М. Карамзиным за несколько месяцев до его кончины.
Казалось бы, история послания ясна: она отражала колебания в настроениях и личных отношениях Пушкина — отсюда две редакции. Однако вторая, «короткая» версия в течение многих лет оставалась в рукописи, в то время как первая утверждена двойным обнародованием — в «Сыне отечества» и собрании стихотворений.
Вдохновенные строки, адресованные Карамзину, должны быть сочтены окончательными хотя бы потому, что их нельзя уже было менять после смерти Карамзина.
И тем не менее перемена происходит.
В 1829 г., через три года после книжной публикации, через три года после кончины Карамзина, послание Жуковскому печатается в новом пушкинском собрании стихотворений 1829 г. Теперь поэт совсем, навсегда откинул последние 17 строк, начиная со слов «Смотри, как пламенный поэт...».52 Теперь действующее лицо послания — Жуковский. Сравнение его с Батюшковым и Карамзиным снято.
Такой взгляд на свои стихи был сочтен редакцией академического издания последней волей поэта, тем более что именно в этом «коротком» виде оно было подготовлено и для того издания стихотворений, которое вышло уже после смерти поэта (см. II, 1035).
Академические принципы, казалось бы, здесь соблюдены верно, и в собраниях сочинений Пушкина миллионными тиражами уже давно воспроизводятся только 22 строки послания 1818 г., т. е. вторая редакция стихотворения; ранняя же, «длинная» редакция приводится лишь в приложениях к академическим изданиям и фактически известна только узкому кругу специалистов.53
Верно ли это? Не странно ли, что Пушкин сократил именно те строки, которые вызывали особенное восхищение друзей, что он снял самое лестное упоминание о Батюшкове и Карамзине в тот период, когда Батюшков пользовался всеобщим сочувствием из-за своей душевной болезни и когда сам Пушкин старался утвердить посмертную славу, подчеркнуть великие заслуги Карамзина?
На самом же деле, полагаем, произошло вот что: первая редакция прожила свою жизнь, сыграла свою роль; после 1826 г. давно написанные стихи неожиданно приобрели новый, дополнительный смысл.
Как уже говорилось, и в 1818 г. строки о «пламенном поэте» объективно были стихотворным портретом не только Батюшкова, но и самого Пушкина. С течением времени пушкинское начало в образе «пламенного поэта» непрерывно возрастало. В самом деле, для читателя конца 1820-х годов неосуществленный замысел Батюшкова писать исторические стихи «по Карамзину» был уже непонятен, требовал комментария: ведь Батюшков с 1822 г. ничего не писал и писать не мог.
Кого же теперь узнавали в поэте, читающем «повесть древних лет»? Разумеется, самого Пушкина! Так было, очевидно, уже и в 1826 г. Но позже, когда публика познакомится с «Борисом Годуновым», написанным «по Карамзину», когда эта драма, хоть и ненапечатанная, приобретет известность благодаря авторскому чтению, когда многие узнают, что поэт собирается посвятить ее памяти Карамзина, тогда уж не может быть сомнений, что «пламенный поэт, на свиток гения склоненный», — это Пушкин, и только Пушкин!
- 304 -
Сам же Пушкин мог предстать при таком толковании нескромным. Любой комментарий не помогал бы делу, а только заострял «двусмысленность» ранней редакции.
Получалась уникальная ситуация: биография самого Пушкина, его поэтические успехи придавали старому сочинению такой дополнительный смысл, что делали новые публикации невозможными.
Пушкин, по-видимому, счел достаточной двухкратную публикацию этого текста. Последнее появление в 1826 г. ранней, «длинной» редакции было, полагаем, выражением последней авторской воли относительно стихотворения, которое было создано весной 1818 г.
В издании же 1829 г. печаталось другое стихотворение, пусть и вычлененное из первого, более раннего.
Мы знаем случаи совпадения отдельных элементов текста в разных пушкинских сочинениях (вспомним хотя бы «Езерского» и «Медного всадника»); в подобных случаях в основном корпусе пушкинских собраний печатались все же оба текста. Так, полагаем, надо поступить и в данном случае. То, что мы называли все время «ранней редакцией» послания к Жуковскому, волею судеб стало отдельным стихотворением.
22-строчное послание к Жуковскому надо печатать по тексту «Стихотворений» 1829 г.
39-строчное «Когда к мечтательному миру...» — по собранию 1826 г.
И тогда миллионы читателей вновь обретут прекрасное пушкинское стихотворение, живой отклик на поэтическую деятельность Жуковского и Батюшкова, на выход «Истории» Карамзина.
СноскиСноски к стр. 289
1 См.: Вацуро В. Э. Подвиг честного человека. — В кн.: Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины». М., 1972, с. 32—108.
2 См.: Литературное наследство. М., 1952, т. 58, с. 351.
3 Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому (1810—1826). — Старина и новизна, 1897, кн. I, с. 11.
4 Карамзин. (Примеч. Пушкина).
Сноски к стр. 290
5 Державин. (Примеч. Пушкина).
6 Тынянов Ю. Н. Безымянная любовь. — В кн.: Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969, с. 209—232.
7 Там же, с. 213—214.
Сноски к стр. 291
8 Бартенев П. И. Рассказы о Пушкине. М., 1925, с. 53.
9 См.: Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому (1810—1826), с. 43.
10 См.: Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. СПб., 1866, с. 243—244.
11 См.: Эфрос А. Рисунки поэта. М., 1933, с. 25, 186, 188.
12 См.: Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951, т. 1, с. 157.
13 См.: Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899, т. I, с. 149. См. также: Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина, т. 1, с. 161.
14 См.: Остафьевский архив..., т. I, с. 122.
Сноски к стр. 292
15 Там же.
16 Там же, с. 123.
17 Ланда С. С. Дух революционных преобразований... 1816—1825. М., 1975, с. 62.
18 Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому, с. 63.
19 См: Вацуро В. Э. Подвиг честного человека, с. 52—61.
20 См.: Цявловский М. А. Летопись..., с. 163.
21 Декабрист Н. И. Тургенев. Письма к брату С. И. Тургеневу. М.; Л., 1936, с. 267.
22 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву, с. 269.
Сноски к стр. 293
23 Остафьевский архив..., т. I, с. 293.
24 Там же, с. 295—296.
Сноски к стр. 294
25 См.: Томашевский Б. В. Эпиграммы Пушкина на Карамзина. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы. М.; Л., 1956, т. I, с. 208—215; Вацуро В. Э. Подвиг честного человека, с. 57—61.
26 Первая ее публикация сопровождалась датой «1819». См.: Стихотворения А. С. Пушкина, не вошедшие в последнее собрание его сочинений. Berlin, 1861, с. 103; Томашевский Б. В. Эпиграммы Пушкина на Карамзина, с. 210—211.
Сноски к стр. 295
27 Томашевский Б. В. Эпиграммы Пушкина на Карамзина, с. 214.
28 См.: Верещагина Е. И. Маргиналии и другие пометы декабриста Н. М. Муравьева на «Письмах русского путешественника» в 9-томном издании «Сочинений» Карамзина 1814 года. — В кн.: Из коллекций редких книг и рукописей Научной библиотеки Московского университета. М., 1981. Разбор полемики см.: Эйдельман Н. Я. Последний летописец. М., 1983, с. 105—110.
29 Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому, с. 98 (на французском языке).
Сноски к стр. 296
30 Остафьевский архив. СПб., 1899, т. II, с. 36.
31 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву, с. 286—287.
32 В «Летописи» дается условная дата 21 апреля 1820 г. (Цявловский М. А. Летопись..., с. 214).
33 Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому, с. 101.
Сноски к стр. 297
34 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву, с. 290.
35 «Летопись» датирует беседу: «Апрель 15 <?>—18» (Цявловский М. А. Летопись..., с. 212).
36 Недавно было опубликовано воспоминание М. И. Муравьева-Апостола: «Я тогда был в Петербурге. Карамзин жил у тетушки Екатерины Федоровны. Помню, как Александр Иванович Тургенев приезжал сообщить, как идет дело о смягчении приговора». См.: Рабкина Н. А. «Отчизны внемлем призыванье...». М., 1976, с. 144.
Сноски к стр. 298
37 Сербинович К. С. Николай Михайлович Карамзин. Воспоминания. — Русская старина, 1874, т. XI, № 10, с. 265.
38 Библиографические записки, 1858, № 19, с. 587—588.
39 Аглая, М., 1795, кн. 2, с. 66—67.
40 Карамзин Н. М. Неизданные сочинения и переписка. СПб., 1862, ч. 1. с. 11—12.
41 Честному человеку не должно подвергать себя виселице (франц.; перевод П. А. Вяземского). См.: Вацуро В. Э. Подвиг честного человека, с. 105.
Сноски к стр. 300
42 Русский архив, 1896, № 10, с. 208.
43 А. С. Пушкин. Новонайденные его сочинения. Его черновые письма. Письма к нему разных лиц. Биографические и критические статьи о нем. М., 1885, вып. 2, с. 14.
44 См.: Старина и новизна. Пг., 1917, кн. 22, с. 26.
Сноски к стр. 301
45 Пушкин. Письма / Под ред. Б. Л. Модзалевского. М.; Л., 1926, т. I, с. 235.
46 Сын отечества, 1821, ч. 74, № 52, с. 276—277.
47 Там же, с. 276.
Сноски к стр. 302
48 Русская старина, 1871, № 1, с. 66.
49 Записки декабриста Н. И. Лорера. М., 1931, с. 67.
50 Восстание декабристов. М., 1976, т. XIV, с. 256.
Сноски к стр. 303
51 См.: Стихотворения А. Пушкина. СПб., 1826, с. 167—168.
52 См.: Стихотворения А. Пушкина. СПб., 1829, ч. 1, с. 51—52.
53 Так, в недавнем десятитомнике, выпущенном издательством «Художественная литература», приводится лишь небольшой отрывок первой редакции в разделе «Примечания». См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10-ти т. М., 1974, т. 1, с. 651.