Фридлендер Г. М. Поэтический диалог Пушкина с П. А Вяземским // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1983. — Т. 11. — С. 164—173.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/isb/isb-164-.htm

- 164 -

Г. М. ФРИДЛЕНДЕР

ПОЭТИЧЕСКИЙ ДИАЛОГ ПУШКИНА С П. А. ВЯЗЕМСКИМ

Пушкин ощущал себя постоянно тесно связанным в том, что его волновало и творчески им переживалось, со всем современным ему литературным движением. Карамзин и Жуковский, Вяземский, Баратынский и Дельвиг были для Пушкина не только современниками или друзьями, но и участниками общего дела. И в часы творчества Пушкин не чувствовал себя отделенным от них: они оставались для поэта в самом ходе творческого процесса то близкими союзниками в решении общих задач, то живыми собеседниками. Поэтому сегодня для читателя поэты — современники Пушкина обрели как бы двойную жизнь: они живут для нас не только в своих собственных поэтических созданиях, но и в своем отражении в пушкинской поэзии.

Отношения ни на минуту не прерывающегося творческого диалога, соревнования, полемики не были, пожалуй, у Пушкина ни с кем из его поэтов-современников такими интенсивными, как с Вяземским.

«Его критика поверхностна или несправедлива, но образ его побочных мыслей и их выражения резко оригинальны, он мыслит, сердит и заставляет мыслить», — писал Пушкин М. П. Погодину 31 августа 1827 г. о критических статьях Вяземского (XIV, 341). Но то же самое, думается, он мог бы сказать и о стихах последнего. Они рождали у Пушкина встречный поток мысли (и притом нередко даже не главным своим содержанием, а своими «побочными мыслями»), вызывая поэта на соревнование и полемику. И изучение этого творческого соревнования и полемики во многом обогащает наше представление о Пушкине, так как оно ведет нас от «малого» к «большому»: от картины взаимоотношения художественных миров двух поэтов-современников к постижению и широкой, всеобъемлющей связи Пушкина с его эпохой, и того, что придает его поэзии и прозе их индивидуальное, неповторимое лицо и их вечную свежесть.

Начиная с молодых лет Пушкин постоянно ведет в своих произведениях своеобразный поэтический диалог с Вяземским: в одних случаях это — согласие с ним, в других — спор, в третьих — развитие и трансформация в оригинальном и неповторимом «пушкинском» духе намеченных Вяземским, но трактованных иначе художественных тем и мотивов. С другой стороны, Вяземский в своих стихах также постоянно помнит о Пушкине, вступает с ним в перекличку, ориентируется на его поэтический опыт.

Поэтический диалог Пушкина и Вяземского, их споры, реминисценции Пушкина из Вяземского, взаимное влияние обоих поэтов друг на друга — весь этот круг вопросов не раз привлекал внимание ученых. Ему посвящена, в частности, превосходная, не утратившая до сих пор своего значения ранняя статья И. Н. Розанова «Кн. Вяземский и Пушкин. К вопросу о литературных влияниях», напечатанная в 1915 г.1 На ряд моментов взаимодействия мысли Пушкина и Вяземского и поэтической полемики между ними, как и наоборот — на перекличку тем, мотивов, форм отдельных их стихотворных жанров и произведений, указывали и

- 165 -

позднейшие исследователи — М. П. Алексеев, А. А. Ахматова, Л. Я. Гинзбург, П. М. Бицилли, И. М. Тойбин, Ю. М. Лотман, В. Э. Вацуро, М. И. Гиллельсон, И. М. Семенко, К. И. Соколова. Эпизодически обращался к этому вопросу и я, сопоставляя освещение темы крепостного права в «Деревне» Пушкина и в послании Вяземского «Сибирякову» (1819), адресованном крепостному поэту-самоучке.

Настоящая статья не ставит задачи восстановить всю картину взаимоотношений Пушкина-поэта с Вяземским. Цель ее — высказать несколько наблюдений, дополняющих или частично корректирующих то, что уже известно и прочно выяснено.

Начну с замечания об эпиграфах Пушкина из Вяземского. Примечательно то, что хотя многие стихотворения последнего имеют форму посланий и адресованы конкретным лицам, в них нет попытки представить типическую, общую физиономию современного человека, «героя» начала века. В этом отношении Вяземский остается человеком скорее XVIII, чем XIX века.

Тем интереснее, на мой взгляд, то, что и в «Кавказском пленнике», и в «Онегине» Пушкин переосмысляет афористические формулы Вяземского. То, что Вяземский применял к единичному лицу или к человеческому роду вообще (безотносительно к определенной исторической эпохе), у Пушкина со свойственным ему глубоким историзмом приобретает смысл характеристики культурно-исторического типа. Формулу: «Под бурей рока — твердый камень! В волненьи страсти легкий лист!» — Вяземский применил к Ф. И. Толстому — «Американцу».2 Пушкин же переосмысляет ее в ходе работы над «Кавказским пленником», прилагая к герою времени, молодому человеку XIX в. (IV, 365). Точно так же стихи: «Горячность молодая И жить торопится, и чувствовать спешит» в стихотворении «Первый снег» (с. 13) — отнесены к поре человеческой молодости вообще, без различия эпохи. Пушкин же делает поэтическую идею стихов Вяземского своеобразным лейтмотивом изображения исторически конкретного человека, героя времени. И тем более интересно, что позднее Вяземский как переводчик «Адольфа» Б. Констана (1831) вступает на путь, проложенный Пушкиным — автором южных поэм и «Онегина». Впрочем, как отметила А. А. Ахматова, современность художественно-психологического типа Адольфа Пушкин отметил раньше Вяземского — в седьмой главе «Евгения Онегина», в «Романе в письмах» (1829) и в заметке об Адольфе (1829). Так что, высказывая мысль об Адольфе как герое времени, Вяземский повторял мысль Пушкина.3 Автор недавней специальной статьи о стихотворении Вяземского «Первый снег» и его отражениях в поэзии Пушкина, К. И. Соколова, справедливо обратила внимание на то, что в стихах IX строфы, не вошедшей в окончательный текст первой главы «Онегина»:

Природы глас предупреждая,
Мы только счастию вредим,
И поздно, поздно вслед за ним
Летит горячность молодая

образ «горячности молодой» (из «Первого снега») переосмыслен. Но она усмотрела у Пушкина внутреннее противоречие — противоречие между определением «горячность молодая» (восходящим к Вяземскому) и словами о том, что современное молодое поколение узнает подлинную страсть «поздно», уже после того, как любви его научили романы.4 Между тем для Пушкина все дело как раз в том, что современный человек противоречив: он, с одной стороны, торопится жить и

- 166 -

чувствовать, а, с другой, именно поэтому он узнает страсть из книг раньше, чем ее разбудили в нем «природа» и «горячность молодая». Это — противоречие жизни, а не обмолвка Пушкина. От общего, отвлеченного Пушкин идет к исторически конкретному.

Заметный след в творчестве Пушкина оставило известное стихотворение Вяземского «Петербург», набросанное в Кракове 7/19 августа 1818 г.5 По словам самого Вяземского в «Записке» (или «Исповеди»), представленной им в 1829 г. царю, это стихотворение, отразившее тогдашние оппозиционные настроения, «писано <...> было вскоре после польского сейма и тогда гласным образом ходило по Петербургу».6 Вероятно, оно было известно и молодому Пушкину, — «Петербург» начинается словами:

Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию Петра воздвигшийся из блат,

                         (С. 111)

причем во второй части стихотворения, после описания возникновения Петербурга и красоты петровской столицы, Вяземский в связи с речью Александра I в польском сейме выражает надежду на близящееся освобождение крестьян и другие государственные реформы «сверху», которые должны довершить начатые Петром преобразования, «тесней» соединив «владыку и народ» (с. 114).

Идейная и стилистическая близость «Петербурга» и «Деревни» Пушкина, написанной в 1819 г., через год после «Петербурга», позволяет предположить, что формула Вяземского «по манию Петра», отнесенная к возникновению Петербурга, отозвалась в пушкинском стихе: «И рабство, падшее по манию царя»; тем более что и в «Петербурге», как я только что заметил, освобождение крестьян и конституционные свободы мыслятся как необходимое продолжение дела Петра:

Предвижу:  правды суд — страх сильных, слабых  щит —
Небесный  приговор земле благовестит,
С чела оратая сотрется  пот  неволи,
Природы старший сын, ближайший братьев  друг
Свободно проведет  в полях  наследный  плуг,
И светлых  нив простор, приют свободы мирной,
Не будет для него темницею обширной.

                                       (С.  114)

Созвучие пушкинской «Деревни» и «Петербурга» Вяземского обусловлено тем, что стихотворения рождены в одну и ту же эпоху, под влиянием сходных общественных настроений. Но стихотворение Вяземского продолжало жить в памяти Пушкина и позднее. Через четыре года после того, как начало «Петербурга» появилось в «Полярной звезде» на 1824 г., Пушкин в «Арапе Петра Великого» в свое описание «новорожденной столицы» непосредственно перенес ряд деталей, заимствованных из «Петербурга» Вяземского:

«Ибрагим с любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая подымалась из болота по манию самодержавия. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли недавнюю победу человеческой воли над супротивлением стихий. Дома казались наскоро построены. Во всем городе не было ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами» (VIII, 10).

Здесь слова: «которая подымалась из болота по манию самодержавия» — соответствуют стиху Вяземского о Петербурге, «по манию Петра»

- 167 -

воздвигшемся «из блат»; слова: «недавнюю победу человеческой воли над супротивлением стихий» — развивают мысль Вяземского:

Искусство  здесь везде вело с  природой  брань
И торжество свое везде  знаменовало;
Могущество ума — мятеж  стихий  смиряло...

                      (С.  111)

Наконец, в словах: «ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами» — также трудно не усмотреть близкого соответствия стихам Вяземского.

Разумеется, вполне вероятно, что в работе над «Петербургом» Вяземский, как позднее Пушкин в работе над «Медным всадником», учитывал «Прогулку в Академию художеств» Батюшкова. Вот почему важно отметить, что в описании «новорожденного» Петербурга в «Арапе Петра Великого» Пушкин несомненно опирается именно на «Петербург» Вяземского, а не на «Прогулку» Батюшкова: в «Прогулке» нет ни слов «по манию Петра», ни «великолепной» Невы, ни «мятежа (или «супротивления») стихий»:7 текст «Арапа» здесь каждый раз ближе к Вяземскому, чем к Батюшкову.

Это делает достаточно весомым высказывавшееся, насколько мне известно, до сих пор лишь мельком, без аргументации8 предположение, что «Петербург» Вяземского входит в число источников не только «Арапа Петра Великого», но и «Медного всадника». И это касается не только начальной картины Петербурга, «воздвигшегося из блат» (говоря словами Вяземского), описания Фальконетова монумента, темы «мятежа стихий», смиренного Петром, описания «стаи кораблей» и «прозрачности оград», украшающих петровскую столицу, но и более глубоких, философско-исторических мотивов обоих произведений. Вяземский писал «Петербург» при Александре I, которого он призывал продолжить дело Петра: «Петр создал подданных, ты образуй граждан!» (с. 113). В «Медном всаднике», написанном в другую эпоху, эта тема философски переосмыслена. «Гражданин столичный» здесь противопоставлен «строителю чудотворному», да и самая власть самодержца ограничена: ему не дано ни совладать с «божией стихией», ни дать счастья своим подданным. «Властелин судьбы» может смирить стихию, построить новое великое и могущественное государство, дать начало новой эпохе, символом которой является созданная по манию Петра столица, но мечта о соединении самодержавия с гражданской свободой, которая одушевляла Вяземского в «Петербурге», в 30-е годы отошла для Пушкина в далекое прошлое. «Грядущего еще не пробужденный сон» сменило ощущение глубокой трагической коллизии между государственностью, основанной Петром, и рядовым человеком.

Следует заметить, что и у Вяземского «Петербург» не был единственным прикосновением к «петербургской» теме. В 1819 г. он написал стихотворение «К кораблю», где тема Петербурга, созданного Петром, была также тесно связана с философско-исторической темой нового, «петербургского» периода русской истории, причем будущее России и здесь, как в стихотворении «Петербург», связывалось с мечтой о «смелой свободе» и «счастии граждан» (с. 124). Позднее, когда надежды Вяземского не сбылись, отношение его к Петербургу осложнилось. В 30-х годах, в стихотворении «Разговор 7 апреля 1832 года», он, вспоминая спор с графиней Е. М. Завадовской, берет назад свои инвективы по адресу

- 168 -

Петербурга в бальном разговоре с ней и посвящает Петербургу строки любви и признания:

Я  Петербург  люблю, с его красою стройной,
С блестящим  поясом  роскошных островов,
С прозрачной  ночью — дня соперницей беззнойной,
И с свежей  зеленью младых его садов.

                                  (С.  234)

Стихотворение, обращенное к Завадовской, появилось в печати незадолго до создания вступления к «Медному всаднику», и Пушкин сослался на него в примечании к поэме. Но в бумагах Пушкина сохранилось и стихотворение Вяземского, прямо противоположное по духу: «Я Петербурга не люблю» (1828), в котором отразилось скептическое отношение Вяземского к официальному, холодному и чиновному Петербургу николаевской эпохи.9 Все эти разные лики Петербурга, отразившие менявшееся с годами отношение к нему, остались в поэзии Вяземского не приведенными к единству. У Пушкина они сложным образом синтезированы в единой, глубокой философско-исторической концепции «Медного всадника».

Хорошо известно, что Пушкин особенно высоко ценил элегию Вяземского «Первый снег» (1819), которую он считал «прелестью» (XIII, 15) и о которой в 1823 г. писал: «„Первый снег“ я читал еще в 20 году и знаю наизусть» (XIII, 59). Многочисленные реминисценции из «Первого снега» в поэзии Пушкина, от стихотворений 20-х годов вплоть до «Осени» (1830), прослежены исследователями, особенно полно И. Н. Розановым, М. И. Гиллельсоном и К. И. Соколовой.

Элегию «Первый снег» Вяземский в пору ее написания считал программной. В первых же ее строках поэт севера, душе которого зима ближе других времен года, противопоставляется южному поэту — «нежному баловню полуденной природы». В письме к А. И. Тургеневу Вяземский разъяснял программное значение «Первого снега» как стихотворения русского поэта, посвященного национальному ландшафту — родной природе, воспринятой в ее неповторимой прелести и красоте.10 А. И. Тургенев в ответном письме оценил «Первый снег», но отказал ему в национальном элементе, увидев в нем скорее новую вариацию описательной поэзии в духе «Садов» Делиля.11

В этой скептической оценке «Первого снега» А. И. Тургенев был неправ. Он не заметил в элегии главного — живой, горячей динамики и страстности, которые пришли на смену холодной «правильности» и статике Делиля. Вяземский насыщает картину прихода зимы внутренним движением, и это позволяет ему изобразить зиму не как время покоя и умирания природы, а как время радостей свободной и счастливой молодости, с ее порывами и дерзкими «прихотями», с вольным, «безграничным» желаньем, зовущим вдаль и вперед. Этими своими чертами «Первый снег» Вяземского подготовил такие позднейшие пушкинские шедевры, как «Зима. Что делать нам в деревне», как «Зимнее утро» (1829) и картины зимы в «Осени» (1830).

Но и сам Вяземский позднее, на другом этапе развития, стремился освоить новые, несходные пути изображения русской зимы. Задачу эту он решает в цикле «Зимние карикатуры» (1828), а еще позднее в таких стихотворениях, как «Дорожная дума» (1833) и «Еще тройка» (1834). Причем здесь Вяземский идет, вероятно, в какой-то мере уже вслед за Пушкиным — автором «Зимней дороги» (1826), где соединены поэтические темы русской зимы, дороги, тройки, смены «утомительного» и «однозвучного»

- 169 -

звона колокольчика и ямщицкой песни, удалого разгулья и сердечной тоски. Все эти темы из поэзии Пушкина постепенно переходят в конце 20-х годов в стихи Вяземского, продолжая развиваться в ней в 30-е годы.

Впрочем, Вяземский и сам был одним из первооткрывателей «дорожной» темы в русской поэзии.12 Еще в 1818 г. Вяземский создал стихотворение «Ухаб», где темы «пути» и «возничего» приобретают расширительный, символический смысл, подготовляя в какой-то мере поэтический материал для гениальной пушкинской «Телеги жизни» (1823), не случайно, может быть, поэтому сообщенной Пушкиным именно Вяземскому в приписке к письму от 29 ноября 1824 г. (XIII, 126).13

Но вернемся к «Первому снегу». К этой элегии Вяземского Пушкин несколько раз обращается в «Онегине». Кроме эпиграфа к первой главе, к элегии отсылает и описание зимы в четвертой главе (строфа XLIII), и начало пятой главы, где за знаменитой II строфой: «Зима. Крестьянин торжествуя...» — следует строфа, в которой «согретый вдохновенья богом» автор «Первого снега» противопоставляется творцу «Онегина», ограничившемуся в описании зимы обращением к одной «низкой» (по понятиям и эстетики Буало, и романтической эстетики) природе. Позднее и седьмая глава (строфа XXIX) открывается реминисценцией из Вяземского: «Идет волшебница-зима».

В свое время Г. А. Гуковский был склонен видеть в пушкинском описании зимы в пятой главе «Онегина» прямую полемику и чуть ли не пародию на «Первый снег».14 Мнение Гуковского повторил в несколько ослабленном виде Б. С. Мейлах.15 С ними не соглашались П. М. Бицилли,16 К. И. Соколова17 и М. И. Гиллельсон.18 Полемики, направленной против «роскошного слога» и «тонких оттенков» элегии Вяземского, у Пушкина, разумеется, нет. Но есть другое, более важное. У Вяземского в «Первом снеге» зима, ее красоты и удовольствия представлены как праздник счастливой, полной сил и здоровья молодости, Пушкин же дополняет этот образ зимы другим. «Волшебница-зима» предстает в «Онегине» в восприятии и самого поэта, и Татьяны, и крестьянина, путешествующего на дровнях, и «дворового мальчика», посадившего в салазки Жучку, и «радостного народа» мальчишек, катающихся на коньках. Для всех них она празднична, но в этой своей праздничности многолика, поэтому и не случайно эпитет «волшебница-зима» совмещен в «Онегине» с другим, более ласковым — «матушка-зима» (гл. 7, строфа XXX). Не только в своих стихотворениях, посвященных зиме (и, в частности, в «Зимнем утре»), но и в «Онегине» Пушкин вступает в своеобразное соревнование с автором «Первого снега», добиваясь более широкого и разностороннего изображения картин зимней природы и зимней жизни, взятых с разных точек зрения и освещенных жизненным опытом, вкусами и интересами людей разных поколений и неодинакового социального опыта. Вот почему в его обращении к Вяземскому (как и к Баратынскому — автору «Финляндии») в пятой главе таятся и восхищение, и вызов.19

- 170 -

Любопытно, что в «Зимних карикатурах» Вяземского, написанных в 1828 г., но напечатанных в конце 1830 г., когда они были прочитаны и высоко оценены Пушкиным (XIV, 139),20 в известной мере предвосхищается основной мотив «Бесов»: в стихотворении «Кибитка» метель перерастает в своеобразную «диаволиаду»; поэт, едущий зимой по России, чувствует себя отданным во власть бесам и ведьмам. Но поэт Вяземского остается остроумным, ироническим и скептическим наблюдателем, человеком скорее XVIII, чем XIX века. Он одновременно и чувствует поэзию вьюги, и отстраняется от нее насмешкой. У Пушкина же картина ночного путешествия «средь заснеженных равнин» приобретает более глубокий, поэтический смысл: разбушевавшаяся зимняя природа выступает в «Бесах» и как сила, враждебная человеку, и как нечто, понятное и близкое ему; ее переживание ямщиком и «барином»-поэтом открывает в их душах общие поэтические токи, отливается в близкие образы, подсказанные национально-мифологическим преданием и народной эстетикой, — образы, отшлифованные поэтическим опытом веков и поколений.

В 1826—1829 гг. Вяземский печатает одно за другим три стихотворения, которым придана форма «путешествия в стихах». Это написанный, вероятно, почти двумя десятилетиями раньше «Эпизодический отрывок из путешествия в стихах. Первый отдых Вздыхалова» («Московский телеграф», 1827), «Коляска» («Московский телеграф», 1826) и «Станция» («Подснежник», 1829). Оба последних стихотворения — своего рода стихотворные фельетоны, в которых, по верному замечанию Л. Я. Гинзбург, «несомненно сказался опыт „Евгения Онегина“».21 Но можно выразить и другое предположение. Первые главы «Онегина» помогли Вяземскому найти тот тон свободной, живой «болтовни», непринужденной беседы поэта с читателем, пересыпанной отступлениями, шутками и колкостями, который характерен для его «главы» и «отрывка из путешествия в стихах» (как Вяземский определил жанр названных трех стихотворений в подзаголовке). Появление же последних могло в свою очередь повлиять на возникший у Пушкина в 1829 г. замысел выделить путешествие Онегина в особую главу романа. Правда, в десятой главе байроновского «Дон-Жуана» есть также описание путешествия героя и даже возникает тема о состоянии английских дорог, которая в какой-то мере перекликается с соответствующими строфами, посвященными Пушкиным русским дорогам, их настоящему и будущему, в седьмой главе «Онегина».22 Но приведенный Пушкиным в примечании отрывок из «Станции» Вяземского, свидетельствующий об особом внимании Пушкина к этому стихотворению, делает допустимой гипотезу о взаимосвязи трех стихотворных отрывков из путешествия Вяземского, написанных четырехстопным ямбом, и замысла пушкинских «Отрывков из Путешествия Онегина».

Что «Станция» Вяземского оставила глубокий след в памяти Пушкина, видно не только из примечания к «Онегину». Из этого же процитированного в примечании к «Онегину» стихотворения Пушкин в 1830 г. взял эпиграф к повести «Станционный смотритель»:

  Коллежский  регистратор,
  Почтовой  станции  диктатор

(VIII, 97)

(у Вяземского: «Губернский регистратор» (с. 175)).

- 171 -

Анализируя «Станционного смотрителя», исследователи «Повестей Белкина» не раз справедливо отмечали, что станционный смотритель у Вяземского воспринят автором, с одной стороны, несколько пренебрежительно — как лицо, занимающее не слишком великий чин на служебной лестнице («регистратор»). С другой же стороны, смотритель характеризуется Вяземским извне — как «диктатор» в своем микромире, т. е. как воплощение безразличной к нуждам проезжего дворянина-путешественника «малой» власти.

Пушкин же в отличие от Вяземского делает своего смотрителя не «диктатором», а личностью с душой и сердцем. Обо всем этом очень хорошо написал С. Г. Бочаров.23 Однако указанные верные наблюдения требуют известного дополнения.

Дело в том, что полемическая связь «Станционного смотрителя» со «Станцией» Вяземского не ограничивается противопоставлением пушкинского смотрителя, «человека», «диктатору» Вяземского.

«Станция» открывается сценой, вполне аналогичной завязке пушкинской повести. Поэт у Вяземского, едущий «русским трактом», вынужден, как и рассказчик позднейшей повести Пушкина, остановиться на почтовой станции, задержанный словами смотрителя: «Извольте ждать, нет лошадей!». Он выходит из себя, требует у смотрителя отчета, заглядывает в книгу проезжающих, узнает, нет ли лошадей в конюшне. В конце концов проезжему остается одно: сидеть до ночи в избе, глядя с раздражением на пустые стены, населенные «тьму-тараканью». И тут воображение поэта разыгрывается: «русский тракт» вызывает у него в памяти другой — хотя бы более знакомый ему польский:24

По Польше и езда веселье,
И остановка не в наклад:
Иной бы и зажиться рад,
Как попадет на новоселье;
Затем, что пара бойких глаз,
Искусных в проволо́чке польской
(От коих он пылал и гас,
Был смел и робок в тот же час),
Так заведет дорогой скользкой,
Так закружит в нем дурь и хмель,
Что шуткой с первого присеста
Она, его не тронув с места,
Промчит за тридевять земель.

       (С. 178)

Далее воображение Вяземского рисует ему «жену иль дочку комиссаржа», «гитару на стене крестом»,

... в  рамках  за  стеклом  черты
Героев  Кракова  и  Вильны,
На  полке — чтенье красоты,
Роман  трагически  умильный,

(С. 179—180)

а возле него — свежие листы газеты с политическими и биржевыми новостями.

Точность этого описания Вяземский подтверждает в примечаниях, где читателю сообщается: «... описание польской станции не вымысел стихотворца и не ложь путешественника. На многих станциях я находил то, что описал» (с. 183). Заканчивая «Станцию» описанием Варшавы, он

- 172 -

предлагал Пушкину сочинить по поводу «пригожих лиц и ножек стройных» варшавских красавиц «достойные» строфы, подобные строфам первой главы «Онегина». Рисуя варшавский театр и наполняющую его публику в духе, близком пушкинской характеристике партера и сцены петербургского театра (в той же главе «Онегина»), Вяземский круто обрывает стихотворение, возвращая читателя к завязке «Станции»:

Итак, пока нет лошадей,
Пером досужным погуляю...

(С. 182)

Из моего изложения основной нити размышлений автора «Станции» и последовательно сменяющихся в его воображении картин очевидно, что в большое и многогранное содержание повести Пушкина вплетается — как одна из многих составляющих ее нитей — продолжение того поэтического диалога между обоими поэтами, который был начат Вяземским в отрывке его дорожного дневника.

«Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранивался? Кто, в минуту гнева, не требовал от них роковой книги <...> Что такое станционный смотритель? Сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда (ссылаюсь на совесть моих читателей). Какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? Не настоящая ли каторга?» (VIII, 97). В этом знаменитом вступлении пушкинской повести содержится полемика не только с двумя стихами из «Станции», выбранными Пушкиным в качестве эпиграфа, но и со стихотворением Вяземского в целом. И далее Пушкин на протяжении всей повести продолжает этот спор.

Герой «Станционного смотрителя» не «диктатор», а «сущий мученик четырнадцатого класса». Если он не дает проезжему лошадей и задерживает его на станции — это не столько его вина, сколько беда, ибо должность его и условия жизни ставят смотрителя в положение, находясь в котором он не может поступить иначе. Но этого мало. Станция пушкинского смотрителя и его жилище — не изба с «пустыми стенами», где из щелей лезет «тьму-таракань», а «смиренная» и «опрятная обитель» (VIII, 98—99). И стены здесь не «пусты»: на них висят, правда, всего лишь простые лубочные картинки, но они имеют — если только внимательно их рассмотреть и вдуматься в их содержание, — свой глубокий нравственный смысл.25

Не надо русскому путешественнику и ехать в дальние края, чтобы отыскать там те «бойкие глаза» «жены иль дочки комиссаржа», которые встают в памяти поэта в стихотворении Вяземского. Обычная, скучная для Вяземского станция на «русском тракте» оказывается вовсе не скучной. Ибо здесь таится свой, не замеченный Вяземским, поэтический мир. «Большие голубые глаза» (VIII, 99) дочери Самсона Вырина могут быть не менее пленительны, чем «пылкие глаза» воображаемой дочери не русского, но другого смотрителя, которые припоминаются Вяземскому, а жизненная драма Дуни, как и жизненная драма ее старого отца, не

- 173 -

менее интересный сюжет для русского поэта, чем рассказ о судьбе девушки-аристократки или любой другой, чужеземной красавицы.

Наконец, последнее. У Вяземского проезжий (т. е. сам поэт), соприкоснувшись на минуту чисто внешним образом на польской дороге со сморителем и его идиллическим миром, насладившись «бойкими глазами» его жены или дочери, уезжает дальше и попадает в другой мир — столичных красавиц. Оба мира — дорожный и столичный — замкнуты один по отношению к другому и не вступают в более глубокие отношения. У Пушкина же мир почтовой станции и мир столицы — это не два разных мира, а две стороны единого целого. Проезжий оборачивается Минским, а Дуня попадает в столицу. Дочь смотрителя ничем не хуже красавиц с изящными ножками, наполняющих варшавский театр, а мирная идиллия почтовой станции оказывается поколебленной, временной и неустойчивой в своем чистеньком и опрятном, но всего лишь внешне воспринятом путником идиллическом бытии: за идиллией открывается трагедия.26

———————

Сноски

Сноски к стр. 164

1 Беседы. Сборник Общества истории литературы в Москве, I. М., 1915, с. 57—76.

Сноски к стр. 165

2 Вяземский П. А. Стихотворения. Л., 1958 (Б-ка поэта. Большая серия), с. 114. (Далее при цитировании стихотворений Вяземского страницы этого издания указываются в тексте в скобках).

3 Ахматова А. «Адольф» Б. Констана в творчестве Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 1. М. — Л., 1936, с. 96, 100.

4 Проблемы пушкиноведения. Л., 1975, с. 74—75.

Сноски к стр. 166

5 Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848). М., 1963, с. 99—101.

6 Вяземский П. А. Полн. собр. соч., т. 2. СПб., 1879, с. 101. Ср.: Вяземский П. А. Записные книжки (1813—1848), с. 158.

Сноски к стр. 167

7 Ср. у Батюшкова: «Законы победят самую природу» (Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977 (серия «Лит. памятники»), с. 74).

8 См.: Тойбин И. М. Пушкин. Творчество 1830-х годов и вопросы историзма. Воронеж, 1976, с. 136. Ср. также: Вацуро В. Э. Пушкин и проблемы бытописания в начале 30-х годов. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VI. Л., 1969, с. 163, 168.

Сноски к стр. 168

9 См.: Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М.—Л., 1935, с. 511—512; Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество. Л., 1969, с. 274.

10 Остафьевский архив, т. I. СПб., 1839, с. 357, 376—377.

11 Там же, с. 368—370.

Сноски к стр. 169

12 Это отметил М. П. Алексеев; о «дорожной теме» у Пушкина и Вяземского подробнее см.: Алексеев М. П. Пушкин. М. — Л., 1972, с. 115.

13 Линию, начатую «Ухабом», Вяземский продолжил в посвященном Д. В. Давыдову стихотворении «Катай-валяй» (1820; напечатано в 1828 г.).

14 Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 213.

15 Мейлах Б. С. Талисман. Книга о Пушкине. М., 1975, с. 122. Ср.: Макогоненко Г. П. «Евгений Онегин». — В кн.: Медведева И. «Горе от ума» А. С. Грибоедова. Макогоненко Г. «Евгений Онегин» А. С. Пушкина. М., 1971, с. 157.

16 Бицилли П. Пушкин и Вяземский. — В кн.: Годишник на Софийския университет. Историко-филологически факултет, 1939, кн. 35, № 15, с. 30—31.

17 Соколова К. И. Элегия П. А. Вяземского «Первый снег» в тврочестве А. С. Пушкина. — В кн.: Проблемы пушкиноведения. Л., 1925, с. 67—82.

18 Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество, с. 278—282.

19 Высказанные мною наблюдения во многом созвучны названной выше статье К. И. Соколовой о «Первом снеге».

Сноски к стр. 170

20 См. о содействии Пушкина появлению в печати «Зимних карикатур»: Алексеев М. П. Пушкин, с. 115.

21 Вяземский П. А. Стихотворения. Л., 1958 (Б-ка поэта. Большая серия), с. 34.

22 Подробный анализ творческого состязания и полемики Пушкина с Вяземским в связи с цитатой из «Станции» в «Евгении Онегине» см.: Алексеев М. П. Пушкин, с. 115—119. На то, что примечания Вяземского к «Станции» «вполне в духе пушкинских» и что Вяземский в известной мере пародирует в них самый жанр прозаических примечаний к поэме, писал Ю. Н. Чумаков, см.: Чумаков Ю. Н. Об авторских примечаниях к «Евгению Онегину». — В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1976, с. 63.

Сноски к стр. 171

23 Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина. Очерки. М., 1974, с. 158.

24 Противопоставление в «Станции» «польских шоссе и отечественных ухабистых дорог» отмечено М. П. Алексеевым, см.: Алексеев М. П. Пушкин, с. 115. Что «Вяземский пренебрежительно отворачивается от изображения русской станции», в то время как Пушкин, напротив, находит здесь «сюжет гуманистической повести», отметил В. В. Виноградов, см.: Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941, с. 466—467.

Сноски к стр. 172

25 Как известно, столкновение между героем и станционным смотрителем, картина ожидания лошадей и описание картинок на стенах «обители» смотрителя перенесены Пушкиным в повесть «Станционный смотритель» из более ранней незаконченной повести — «Записки молодого человека», задуманной до создания «Повестей Белкина» (VIII, 403—404). Однако это обстоятельство не может изменить наших выводов. Дата цензурного разрешения «Подснежника», где появилась впервые «Станция» Вяземского, — 9 февраля 1829 г. Отрывок же «Записки молодого человека» датируется 1829—1830 гг. (VIII, 1058) и возник, несомненно, уже после публикации «Станции». Но даже если бы мы приняли предположение, что он создавался до публикации «Станции» и независимо от нее, полемическая функция соответствующего фрагмента в повести «Станционный смотритель» не может быть оспорена. Кстати, у смотрителя Вяземского за стеклом «герои Кракова и Вильны», у Пушкина же в рукописи повести в «обители» Вырина на стене «портрет храброго генерал-маиора Кульнева и вид Хутынского монастыря».

Сноски к стр. 173

26 Любопытна еще следующая, не отмеченная в литературе реминисценция из стихотворения Вяземского «Море» (на которое Пушкин тогда же отозвался в письме к Вяземскому от 14 августа 1826 г., посылая ему свой ответ — стихотворение «Так море, древний душегубец...» — XIII, 286—291) в «Сказке о царе Салтане» (указано Н. Н. Петруниной). Так, у Вяземского:

На синем  море волны блещут,
Лобзаются,  ныряют,  плещут.

 (С. 192)

У Пушкина:

В  синем  море волны  хлещут.

(III, 509)

Ср. также начальные строфы стихотворений Вяземского «Под небом голубым Италии прекрасной» («К итальянцу, возвращающемуся в отечество», 1816; опубликовано в 1821 г.) и Пушкина «Под небом голубым страны своей родной» (1826).