- 88 -
Р. В. ИЕЗУИТОВА
К ИСТОРИИ ДЕКАБРИСТСКИХ ЗАМЫСЛОВ ПУШКИНА
1826—1827 гг.В условиях разгрома Николаем I декабристского движения и наступившей вслед за этим реакции процесс глубокой внутренней перестройки, охвативший все сферы русской жизни, затронул и область литературно-художественного творчества, теснейшим образом связанного с изменениями общественной ситуации. Коснулся он и русской поэзии, также не оставшейся в стороне от этих перемен. В настоящей статье сделана попытка проследить этот процесс на материале ряда лирических стихотворений Пушкина 1826—1827 гг., составляющих, как мы постараемся показать ниже, своеобразный цикл («И я бы мог...», «Какая ночь! Мороз трескучий», «Весна, весна, пора любви», «Арион», «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной» и ряд других произведений, навеянных общественной ситуацией первых последекабрьских лет). Автор ставил перед собою задачу проследить пути формирования этого цикла, выявить сложную взаимосвязь входящих в него произведений, определить последовательность творческой работы поэта над ними.
1
Целесообразно начать наш анализ с события, давшего сильнейший толчок творческой мысли Пушкина и определившего направление его художественных исканий в области политической лирики последекабрьских лет. Этим событием, потрясшим всю Россию и вызвавшим бурную общественную реакцию, явилась жестокая расправа Николая I с декабристами: состоявшаяся 13 июля 1826 г. на кронверке Петропавловской крепости в Петербурге казнь вождей восстания (К. Рылеева, С. Муравьева-Апостола, М. Бестужева-Рюмина, П. Пестеля, П. Каховского) и оглашение приговора Верховного уголовного суда 120 другим его участникам, осужденным на каторжные работы в Сибири, заключение в крепости и т. п.
Необходимо сказать несколько слов о тех особых обстоятельствах, которые сопутствовали приведению в исполнение смертного приговора. Со времен Екатерины II (казни Мировича и Пугачева) в России фактически не было ни одной публичной смертной казни, и уже одно это делало казнь декабристов (к тому же осужденных на смерть за одно «намерение на цареубийство») событием исключительным, из ряда вон выходящим. Осознавая это, Николай I, опасавшийся взрыва общественного возмущения, приложил немало сил, чтобы расправа над осужденными прошла незамеченной широкой публикой. Время и место казни, самые приготовления к ней были строго засекречены, ее исполнители тщательно отобраны и круг их предельно ограничен. Ритуал казни до мельчайших подробностей был разработан самим императором,1 а ее осуществление было поручено «самым надежным» людям: петербургскому генерал-губернатору П. В. Голенищеву-Кутузову, военному министру
- 89 -
А. И. Чернышеву, А. Х. Бенкендорфу и др. Чтобы не допустить стечения народа при свершении казни, не было никакого публичного оповещения — сообщения такого рода появились в печати задним числом.2 Церемония экзекуции, дабы избежать возможных беспорядков, была назначена на три часа ночи, и лишь случайные обстоятельства отодвинули ее начало на ранний, предутренний час.3
Несмотря на все эти, заранее принятые меры предосторожности, очевидцами бесчеловечной и жестокой расправы Николая I с руководителями «заговора» оказалось немалое число лиц, сделавших происходившее в этот день на кронверке Петропавловской крепости достоянием самой широкой гласности. В течение дня весть о свершившейся казни облетела весь Петербург, а вскоре и всю Россию, выйдя далеко за ее пределы.4 Она застала современников врасплох: от нового монарха ожидали милосердного отношения к «несчастным заговорщикам». По свидетельству декабриста Н. Р. Цебрикова, в разговоре с Веллингтоном Николай I обещал «удивить Европу» своим «милосердием», но, начав «свое правление как тиран», поставил «пять виселиц с гнилыми веревками, на которых надобно было по два раза умирать».5
Чувство недоумения, растерянности и страха, быстро сменившееся горячим сочувствием к жертвам деспотического произвола, овладело в это время даже теми из современников декабристов, кого весьма трудно заподозрить в сочувствии к их деятельности. А. А. Воейкова, сблизившаяся с императрицей Александрой Федоровной как раз летом 1826 г., писала 29 июля находившемуся в этот момент за границей Жуковскому: «Милый друг! окончание несчастий 14 декабря поразит тебя так же, как и нас, — но благодарю бога, что ты далеко, что не видишь несчастных родителей. В каком они положении — ты представить можешь, но видеть все это и знать, что никакой помощи, никакой отрады этому горю нет, — это нестерпимо. Ты можешь себе представить, что ни разговора, ни мысли ни о чем другом нет, как об них...».6 В этих словах нет ни малейшего преувеличения — события 13 июля 1826 г. были предметом самых оживленных, острых и горячих споров и трагических переживаний в широких общественных кругах Петербурга, Москвы и всей России. Расчеты Николая I на то, что расправа с декабристами не получит нежелательной широкой огласки, не вызовет повсеместного возмущения, не оправдались.
Для решения поставленной в нашем исследовании задачи особенно существенными представляются отклики на события 13 июля 1826 г. лиц, входивших в ближайшее пушкинское окружение и имевших тесные контакты с поэтом, находившимся в момент казни в михайловской
- 90 -
ссылке. Пушкин узнал о казни только 24 июля, как это следует из зашифрованной записи под беловым автографом элегии на смерть Амалии Ризнич «Под небом голубым страны своей родной».7 Вот текст этой широко известной записи: «Уос. Р. П. М. К. Б: 24» («Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева-Апостола, Каховского, Бестужева 24 <июля 1826 года>»).8 Кто же из друзей, близких и знакомых Пушкина находился в это время в Петербурге? Были ли среди них очевидцы казни? В этот исторический для России момент за пределами Петербурга и даже страны оказались наиболее осведомленные из друзей поэта, близкие к официальным и придворным кругам: отбывший еще в мае 1826 г. за границу Жуковский и выехавший накануне казни из Петербурга А. И. Тургенев. В Берлине последний отметит в своем дневнике: «В пять часов утра 13 июля выехал я из Петербурга — в самый день казни!».9 Зато поблизости от столицы оказался Вяземский, приехавший в Петербург через два дня после смерти Н. М. Карамзина (22 мая 1826 г.) и вскоре уехавший вместе с его осиротевшей семьей на все лето в Ревель. Из числа ближайших друзей Пушкина Вяземский быстрее всех получил известие о страшной казни. 17 июля 1826 г. он сообщает жене из Ревеля: «Вчера получил я твои письма <...> Вместе же с этим получил я из Петербурга и печатные письма (т. е. «Северную пчелу» с известием о казни, — Р. И.), которые кровью облили мое сердце... Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена, мне в ней душно, нестерпимо... Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте».10
Такова была первая эмоциональная реакция одного из ближайших единомышленников Пушкина. Но уже 20-го числа Вяземский узнает подробности казни: его большое, взволнованное письмо свидетельствует неоспоримо, что он имел абсолютно точные и детальные сведения о ней. В письме к жене Вяземский пишет о страшной жаре, бывшей в эти дни в Ревеле: «Солнце не солнце, а какое-то грозное явление, которое достойным заревом озаряет бедствия нашего времени. Как герой романа Потоцкого, который, где бы ни был, что бы ни делал, а все просыпался под виселицами, так и я: о чем ни думаю, как ни развлекаюсь, а все прибивает меня невольно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место». Далее Вяземский разъясняет, что вызвало у него особенное потрясение: «Знаешь ли лютые подробности сей казни? Трое из них: Рылеев, Муравьев и Каховский — еще заживо упали с виселицы в ров, переломали себе кости, и их после этого вызвали на вторую смерть. Народ говорил, что, видно, бог не хочет их казни, что до́лжно оставить их, но барабан заглушил вопль человечества, и новая казнь совершилась».11
Вся вторая половина лета 1826 г. прошла у Вяземского (да и не только у него одного) под впечатлением от казни, что наложило особый, трагический и зловещий отпечаток на его письма и поэтическое творчество. Этими настроениями отмечена и переписка Вяземского с Пушкиным, относящаяся к концу июля — августу 1826 г. Вспоминая о страшной жаре, установившейся в эти месяцы в северо-западных губерниях России, Вяземский еще и еще раз пытался осмыслить для себя то, что
- 91 -
произошло 13 июля 1826 г. на кронверке Петропавловской крепости: «Как ни говори, а зрелища природы лучше всех комедий, которые человечество разыгрывает под разными именами. Человек перещеголял ее в одной трагедии, ибо никогда ужас природы не может равняться с ужасом рукотворным».12 Эти же переживания сказались в стихотворении «Море», скорбном реквиеме Вяземского по казненным и сосланным в Сибирь декабристам. Славя море как воплощение естественной красоты, свободной и могучей стихии, Вяземский весьма прозрачно намекал на недавние трагические события. Он писал о волнах:
В вас нет следов житейских бурь,
Следов безумства и гордыни,
И вашей девственной святыни
Не опозорена лазурь.
Кровь братьев не дымится в ней!
На почве, смертным непослушной,
Нет мрачных знамений страстей,
Свирепых в злобе малодушной!(XIII, 287)
В этой связи весьма многозначительной представляется дата стихотворения — 31 июля 1826 г., в которой, по нашему мнению, содержится намек на события 13 июля: на это указывает сочетание цифр 3 и 1, их перестановка дает роковое число 13. Есть основания полагать, что именно 31 июля Вяземский если не написал, то во всяком случае закончил свой поэтический отклик на казнь декабристов. Посылая его Пушкину в письме от 31 июля 1826 г., Вяземский писал о своих тяжелых переживаниях, вызванных известием о казни («надобно быть одержимым, чтобы по нынешним временам сочинять стихи»), и одновременно давал своему адресату ключ к пониманию их тайного смысла. К подобной перестановке цифр в датах 13 и 31 июля прибегнет ровно через год и Пушкин, в «Акафисте Екатерине Николаевне Карамзиной». Летом же 1826 г. он откликнется на голос друга стихотворением «К Вяземскому» («Так море, древний душегубец»), написанным 14 августа 1826 г., т. е. сразу же по получении письма и стихотворения Вяземского. Это послание — первый, завершенный отклик Пушкина на казнь декабристов, и не только на казнь, как у Вяземского, но и на трагические судьбы всех участников восстания вообще.13 В этом замечательном стихотворном диалоге «декабристов без декабря» Пушкин одновременно и развивает мысль Вяземского, и спорит с ним. Прежде всего он не согласен с его утверждением, что в нынешнее время невозможно, а может быть, и не нужно писать стихи: «Ныне, — возражает Пушкин, — каждый порыв из вещественности — драгоценен для души» (XIII, 291). Драгоценен потому, что только поэзия с ее вечными и неоспоримыми истинами и идеалами справедливости, добра и милосердия может противостоять «гнусному веку», когда:
На всех стихиях человек
Тиран, предатель или узник.(XIII, 290)
Но Пушкин не согласен и с поэтизацией моря как вольной и могучей стихии, которой он отдал щедрую дань в стихотворении «К морю» (1824). Спрашивая у находившегося в этот момент в Ревеле и имевшего постоянную связь с Петербургом Вяземского о дошедших до михайловской глуши слухах, будто «Николая Тургенева привезли на корабле в Петербург», Пушкин восклицает: «Каково море наше хваленое», имея
- 92 -
в виду не только присланные ему стихи Вяземского, но и собственные. Море теперь для него «древний душегубец» (эта негативная окраска окажется весьма существенной впоследствии, при работе поэта над «Арионом»). «Седой Нептун» будет назван в послании «К Вяземскому» «Земли союзником», выразителем той же злой стихии, которая порабощает современного человека. Так по-новому интерпретировалась традиционно-романтическая тема свободы и красоты природной стихии.
Стихотворная переписка Пушкина и Вяземского летом 1826 г. характеризует резкий перелом в самих принципах политического иносказания: открытая программность, подчеркнуто гражданский пафос сменяются более сложными и завуалированными формами выражения политических и общественных эмоций. Возрастает роль лирического подтекста, особые намеки и слова-сигналы становятся своеобразными по своей эстетической функции шифрами к пониманию скрытого смысла стихотворения. Поэтический диалог Вяземского и Пушкина о море дает первые образцы политической лирики нового типа, которой предстояло сыграть столь заметную роль в последекабрьском творчестве Пушкина.
Дальнейшее ее развитие было во многом обусловлено той исторической обстановкой, в которой оказался поэт после возвращения из михайловской ссылки. Доставленный в Москву в ночь на 8 сентября 1826 г., Пушкин после длившейся около часа беседы с ним Николая I получил «прощение» и «свободу». Прогрессивно настроенные москвичи с восторгом встретили появление поэта. Здесь он снова оказался в самой гуще современной ему русской жизни, центр которой на время коронации Николая I переместился в древнюю русскую столицу: сюда съехались представители официальных правительственных кругов, высшая петербургская знать, дипломаты. В Москве царило оживление, однако отмечавшиеся с необычайной пышностью коронационные торжества не могли стереть из общественной памяти жестокой расправы Николая I с участниками восстания, в особенности казни его вождей. По выражению Герцена, тень от зловещих виселиц упала на царствование нового монарха, что наложило свой отпечаток на судьбы всего пушкинского поколения.
Все это вместе взятое определяет характер тех творческих импульсов, под влиянием которых находился Пушкин в Москве осенью 1826 г. Он застал обсуждение подробностей казни и ссылки декабристов в полном разгаре и смог, наконец, на основании рассказов своих московских знакомых, откровенных бесед с друзьями составить отчетливое представление о событиях 13 июля. Источники и полный объем связанной с ними информации не поддаются точному учету (многое осталось за пределами дошедших до нас документальных данных), однако можно в общих чертах определить круг лиц, с которыми поэт мог откровенно беседовать на волновавшую его тему. Имя Вяземского должно быть названо в этой связи одним из первых. Он возвратился в Москву с запасом разнообразных петербургских и ревельских впечатлений в середине сентября 1826 г. и тогда же встретился с «прощенным» Пушкиным. Без сомнения, Вяземский в деталях и подробностях передал Пушкину все то, что удалось ему узнать в Петербурге о казни декабристов и всей церемонии экзекуции.14
Сведения об этих же событиях могли исходить и от других московских знакомых Пушкина: С. А. Соболевского, М. П. Погодина, Д. В. Веневитинова, Е. А. Баратынского и т. д. Весьма существенными в этом плане представляются тесные контакты Пушкина с уцелевшими от декабрьской катастрофы деятелями движения, входившими в «Общество Семиугольной звезды» (в том числе и с таким важным свидетелем, как
- 93 -
В. П. Зубков, привлекавшийся к следствию и в течение восьми дней содержавшийся в Петропавловской крепости),15 и, наконец, общение с входившими в это общество бывшими «лицейскими» — Б. К. Данзасом и В. П. Пальчиковым (их портреты имеются в рукописях поэта).16 В салоне Зинаиды Волконской (родственницы С. Г. Волконского) поэт общался с женами ссыльных декабристов накануне их отъезда в Сибирь — М. Н. Волконской и А. Г. Муравьевой. Они располагали версией событий, исходившей из среды самих декабристов.
Как видим, круг лиц, знакомых с обстоятельствами казни, был в достаточной мере широк. Однако в их числе был, и это следует особенно подчеркнуть, непосредственный очевидец событий 13 июля — близкий к декабристам Н. В. Путята, который оказался среди зрителей при совершении казни и впоследствии описал свои впечатления в мемуарах. Впервые на рассказы Путяты о казни как на источник сведений о ней Пушкина указала Л. В. Крестова.17 Однако ценное наблюдение было сделано ею попутно и не получило необходимой конкретизации на материале творческих рукописей поэта. Высказав предположение, что со слов этого очевидца Пушкиным был сделан первый, наиболее известный рисунок виселицы с пятью казненными декабристами и записью «И я бы мог как [шут ви...]»,18 исследовательница, как нам представляется, пошла далее по неверному пути. Опираясь на излишне прямолинейно истолкованные свидетельства С. П. Трубецкого, Н. В. Басаргина и М. А. Бестужева, она увидела в строке «И я бы мог как шут...» намек на буффонский характер экзекуции над декабристами, якобы превращенной Николаем I в шутовское зрелище. Этому, однако, противоречит не только трагический характер самих событий 13 июля, отразившийся и в пушкинских рисунках виселиц, но прежде всего тон и смысл воспоминаний о казни Н. В. Путяты.19
О сильнейшем потрясении Путяты во время казни выразительно свидетельствуют следующие заключительные строки его мемуаров: «Несколько ночей сряду я не мог спокойно заснуть. Лишь только глаза мои смыкались, мне представлялась виселица и срывающиеся с нее жертвы».20 Хотя Путята и не останавливается на процедуре казни, ограничиваясь ее общей картиной, он сообщает ряд любопытных с психологической точки зрения деталей о поведении осужденных (отмечает, например, что «они шли бодро и взорами искали знакомых в толпе»), о настроениях зрителей и собственных впечатлениях. Путята не был беспристрастным и безучастным к происходившему наблюдателем: его оценки проникнуты живым сочувствием к жертвам деспотического произвола, и, может быть, в этом одна из главных причин особого внимания к нему Пушкина осенью 1826 г. От него поэт мог узнать, что при казни
- 94 -
присутствовали Дельвиг и Греч;21 его рассказ позволил поэту получить более или менее точные сведения о последних словах приговоренных к смерти (в обществе об этом ходили разноречивые толки), понять и как бы самому пережить их состояние. Путята, надо полагать, ответил и на другие вопросы, интересовавшие Пушкина; главное же — поэт слушал живые, по горячим следам события, слова очевидца, несравненно более богатые конкретными деталями, выразительными штрихами, запоминающимися эпизодами, чем известный нам в позднейшей записи лаконичный мемуарный текст. По образованию Путята был военным инженером, прекрасно разбиравшимся в сооружениях и постройках и обладавшим умением ориентироваться на местности. С этой точки зрения его наблюдения имели особенную ценность для поэта, желавшего знать до мельчайших подробностей все обстоятельства казни, как бы увидеть ее воочию.
Только воспоминания очевидца казни, заинтересованного в точности и правдивости своего рассказа, помогли поэту восстановить ее картину, с такой отчетливостью отразившуюся в рисунках третьей масонской тетради. Это было отмечено А. Петровым, специально изучавшим вопрос об их исторической достоверности. На основании анализа сохранившихся планов Петропавловской крепости исследователь пришел к выводу, что Пушкин не только точно зарисовал расположение виселицы на валу кронверка, но и передал в своем изображении ход казни: верхний рисунок, по его мнению, фиксирует начало казни, нижний — ее окончание. Таким образом, заключает исследователь, рисунки виселиц являются «историческим документом, так как автор его — современник события», который «зарисовал место казни по рассказу из первых рук»,22 т. е. на основании свидетельства Путяты. Автор оставляет, однако, в стороне вопрос о смысле и характере пушкинского текста, находящегося на одном листе с рисунками и вызывающего до сих пор острые споры в пушкиноведении. Рисунки при этом приобретают самостоятельное значение, в то время как они являются хотя и важным, но далеко не единственным элементом постепенно складывающегося у Пушкина замысла, первые контуры которого обозначены на л. 38 третьей масонской тетради. Этот творческий замысел — поэтический отклик на события 13 июля 1826 г. — рос и вызревал в кругу московских впечатлений Пушкина, разговоров о казни, но к его осуществлению поэт перешел позднее, уехав из Москвы в Михайловское в ноябре 1826 г.23 К анализу этого замысла мы и обратимся в следующем разделе нашей работы.
2
Т. Г. Цявловская в статье «Отклики на судьбы декабристов в творчестве Пушкина» указала, что по возвращении из Москвы в Михайловское 9 ноября 1826 г. Пушкин «взялся прежде всего за пятую главу
- 95 -
„Онегина“, от которой давно отошел (завершенные к этому времени первые двадцать строф были написаны еще в самом начале года, — Р. И.). Но написав четыре строфы (XXI—XXIV, — Р. И.) <...>, поэт оторвал себя от любимого детища и занялся вынужденным делом». Исследовательница имеет здесь в виду составляемую Пушкиным по заказу Бенкендорфа для Николая I записку «О народном воспитании». «В неделю она была сделана (дата в заключении рукописи: Михайловское. 15 ноября 1826 г.), — отмечает исследовательница. — И со спокойной совестью поэт вернулся к роману (именины Татьяны). Над последней строфой главы — дата: 22 ноября. В эти дни зародились стихи: „И я бы мог как [шут ви...]“».24
Положение листа 38 в третьей масонской тетради позволяет несколько уточнить данные Цявловской. Сделанные на нем записи, как это бывает у Пушкина, заполняют возникшую в ходе работы над черновиками XXV—XXX строф пятой главы «Онегина» паузу. Эта пауза привела к возникновению нового замысла — произведения о казни декабристов: лист 38 дает точную стенограмму его развития. Замысел, однако, сразу не пошел, и поэт, только обозначив его и оставив далее чистые страницы в этой рабочей тетради (что, несомненно, свидетельствует о намерении продолжать замысел), переносит работу над последующими черновыми строфами пятой главы романа в другую часть тетради (строфы XXXII—XXXIII записаны в перевернутом положении тетради — ПД № 836, л. 40—37 об.). Переписав их набело (ПД № 935), поэт помечает датой окончание работы: 22 ноября. Приняв даты 15 и 22 ноября за опорные в датировке записей на л. 38, можно отнести набросок «И я бы мог как [шут ви...]» ко второй половине ноября — не ранее 16-го и не позднее 20—21 ноября (так как 22 ноября поэт, несомненно, занимался перепиской пятой главы романа). Таким образом, замысел произведения о казни декабристов возник и получил свои первые очертания в один из дней недели, разделяющей работу над окончанием записки «О народном воспитании» и над пятой главой «Евгения Онегина».
Мысли о декабристах и их трагической участи, не покидавшие поэта после возвращения из ссылки, получили новое направление в Михайловском в связи с его работой над запиской «О народном воспитании», целевое назначение которой по замыслу Бенкендорфа и Николая I было «представить все пагубные последствия ложной системы воспитания» (XIII, 298). Н. В. Измайлов справедливо усматривает в этом «недвусмысленное и угрожающее поэту напоминание не только о его ссылке 1820 г., но и прежде всего о его связях с декабристами и о значении для них его вольнолюбивых стихов».25 Круг размышлений о декабристах, причинах и последствиях их выступления против самодержавия, отразившийся в черновиках записки (расположенных на л. 48—43, 41 об. в третьей масонской тетради), замыкался мыслью о собственной причастности к их историческому делу, а следовательно, и к их судьбе. Именно этот, не единственный, но существенный момент идейного содержания записки «О народном воспитании» объясняет неожиданный на первый взгляд, но внутренне оправданный переход от политической публицистики к художественному замыслу — и на этот раз замыслу стихотворному, первым приступом к которому является строка «И я бы мог как [шут ви...]».
Последовательность творческой работы Пушкина над этим замыслом представляется в следующем виде: первой записью на л. 38, как справедливо отметил А. Эфрос, «была стихотворная незаконченная строчка „И я бы мог как шут на...“».26 Исследователь анализировал этот текст в соответствии с принятым тогда чтением последнего незаконченного
- 96 -
слова как «на». Чтение это было оспорено Т. Г. Цявловской,27 предложившей иную расшифровку неясных по начертанию букв последнего слова — «ви<сеть>» вместо «на», принятую и в «большом» академическом издании (III, 461, 1065). Не закончив строчку, поэт тут же начал ее переделывать — зачеркнул выражение «шут ви<сеть>», после чего в работе последовала пауза, заполненная набросками портретов московских родных и знакомых поэта. Несколько вариантов изображения В. Л. Пушкина воссоздают облик дяди поэта, заметно постаревшего за годы ссылки Пушкина. Но дело, конечно, не в одних лишь тонко подмеченных в рисунке возрастных изменениях его наружности: к воспоминаниям о дяде-поэте примешивается горькая мысль о непонимании им своего племянника, его боязни за себя и свою репутацию в момент михайловской ссылки Пушкина. Портрет отца также связан с мрачными воспоминаниями, относящимися к осени 1824 г., когда С. Л. Пушкину был поручен надзор за ссыльным сыном. После возникшей в этой связи ссоры с отцом поэт, как известно, намеревался даже просить правительство о своем переводе в Соловки или о заточении в Петропавловскую крепость. По естественной ассоциации Пушкин возвращается к тому трагическому событию, которое разыгралось на кронверке этой крепости 13 июля 1826 г., а также к размышлениям о причинах декабрьской катастрофы. Так на л. 38 появляются три наброска портрета диктатора С. П. Трубецкого, не явившегося в день восстания на площадь и тем самым способствовавшего его неудаче. Затем мысль поэта снова переключается на себя: с тем же отступом от края страницы повторяется стих «И я бы мог», но уже без «шута». И только после этого Пушкин рисует виселицу. До сих пор считалось, что сначала был создан верхний рисунок, изображающий начало казни. Но это не подтверждается данными автографа. Знакомство с рукописью убеждает, что записи на л. 38 делались в два приема. Первые из них производились более темными чернилами, которыми записана первая строка — «И я бы мог как [шут ви...]». Такими же чернилами даны наброски портретов,28 второй вариант строки и нижний рисунок виселицы. Вторая группа записей сделана более светлыми, блеклыми чернилами и, вне сомнения, позднее. Это портрет неизвестного (с усами), еще одно изображение дяди, небольшая, но выразительная «дьявольская сюита» (изображение фигурок пляшущих чертей), а также портрет кишиневского декабриста П. С. Пущина, в момент создания рисунка жившего неподалеку от Михайловского.29 Этими же (светлыми) чернилами сделан и верхний рисунок виселицы — видимо, последний на л. 38: изображенный Пушкиным на этом рисунке вал крепости перечеркивает более ранние по времени портреты В. Л. Пушкина и С. П. Трубецкого, как бы «наезжает» на них.
Итак, данные автографа еще раз подкрепляют общепринятую точку зрения на рисунки поэта, согласно которой они являются не простыми иллюстрациями его замыслов, а передают причудливое и сложное течение его мыслей, «стенограмму» его творческого процесса. И в этом случае поэт идет не от рисунков к тексту, а от текста к рисункам, которые разворачивают ряд живых ассоциаций. Строка «И я бы мог», намечающая тему близости поэта к движению декабристов, реальности его участия в событиях 14 декабря (а следовательно, и возможности такого же наказания), комментируется рисунками. Они в свою очередь
- 97 -
показывают, как далеко заходил поэт в своем сознании сопричастности к декабризму, считая возможным и для себя бедственный жребий, выпавший на долю пятерых казненных. Однако поэтический замысел не получил развития, и поэт на время оставляет его, хотя и не отказывается от него окончательно.
Анализу этой, не совсем ясной по смыслу строки посвящена весьма обширная исследовательская литература. Однако в стремлении разгадать «загадочные строки» Пушкина большинство комментаторов идут, как нам представляется, не по совсем верному пути, сосредоточивая внимание на слове «шут» и упорно не замечая того обстоятельства, что самое это слово, фиксирующее какой-то первоначальный ход пушкинской мысли, было сразу же отброшено поэтом: оно дает первый вариант строки, зачеркнутый Пушкиным. Набрасывая эту строку на том же листе, но несколько ниже, он закрепляет новый вариант, уже без «шута». Таким образом, это слово ни в коей мере не может служить опорным при анализе пушкинского замысла о казни декабристов, оно отражает самую раннюю стадию в работе над ним. Однако с момента публикации этой строки В. Е. Якушкиным в описании рукописей Пушкина30 возникло множество толкований «загадочного» выражения, на которых следует, хотя бы вкратце, остановиться.
Первый, развернутый комментарий к этой строке принадлежит С. А. Венгерову, уточнившему прочтение неясного по начертанию слова «шут» (вместо предложенного Якушкиным «тут»). Отметив неожиданность сравнения с шутом, Венгеров считал необходимым оговорить, что в этом «никакого пренебрежения к декабристам нет». «Почему если декабристы висят на виселице как „шуты“, то это значит, что они и сами шуты? — подчеркивал исследователь. — Если я про кого-то скажу: его зарыли как собаку, значит ли это, что я его считаю собакой?».31 В. Л. Боцяновский отнес это выражение к самому Пушкину, который якобы привел его в укор себе, имея в виду следующее: «Они (декабристы, — Р. И.) висели как герои, бившиеся выступить в защиту знамени свободы <...> А он, стоявший в стороне от этого движения, он, вовлеченный в мятежный водоворот случайно, висел бы среди них как шут, быть может, даже умаляя их подвиги своим соседством».32 Эту точку зрения принял и подкрепил новыми аргументами (ссылкой на пушкинскую заметку о «Графе Нулине», в которой поэт отметил, что шутливая поэма его сочинена 13 и 14 декабря 1825 г.) Н. О. Лернер. «Ну, как же, спрашивается, не шут? — патетически восклицал он. — Они вышли умирать, а он шутил. <...> перелагал в веселые стихи пикантный анекдот и забавлялся пародией».33 Неверное и отброшенное в пушкиноведении освещение характера взаимоотношений Пушкина с декабристами, отразившееся у Боцяновского и Лернера, привело их и к ошибочному истолкованию пушкинской строки, текст которой не дает ни малейших оснований для сравнения роли поэта в движении с ролью шута или для осуждения самого себя за неуместную шутливость в столь трагический для всей России день. Комментаторы отходят далеко от содержания и тональности пушкинской строки, несомненно трагической и по отношению к самому себе. Важным моментом в ее осмыслении стало указание М. А. Цявловского на общеупотребительность выражения «висеть как шут», подкрепленное ссылкой на подобный образ в «Елисее, или Раздраженном Вакхе» В. Майкова.34 Наблюдение Цявловского было подхвачено и развито Б. П. Городецким, выдвинувшим гипотезу о пушкинской строфе как новой вариации поэтической темы, взятой из «Раздраженного Вакха», с мотивом повешенного шута, висящего между богами, который «не сорвется вовек» (последние слова, многозначительно подчеркнутые
- 98 -
исследователем, дали ему основание усмотреть якобы содержащийся в этих строках намек на сорвавшихся при повешении Рылеева, Муравьева-Апостола и Каховского). Исследователь идет далее, проведя аналогию между травестированными богами Майкова и декабристами: «В этом воспроизведении майковской формулы была своя и значительная закономерность: ведь тот, кто мог быть повешен, висел бы между богами».35 Столь прямолинейное применение шутливых и грубоватых образов майковской поэмы к трагической ситуации казни декабристов не позволяет признать гипотезу Городецкого удачной, хотя самые поиски литературных реминисценций и параллелей характеризуют тенденцию трактовать пушкинскую строку именно как художественный образ.
Интересную попытку осмыслить образ шута в этом фрагменте предприняла Л. М. Лотман, привлекшая к анализу «Айвенго» Вальтера Скотта. Экземпляр этого романа в русском переводе Ковтырева хранит следы внимательного чтения его Пушкиным и вместе с тем следы размышлений поэта о казни декабристов, отразившихся в рисунке виселицы (над которой поэт помещает весы). Л. М. Лотман усматривает в пушкинской строке о шуте намек на роль шута Вамбы в романе В. Скотта, вступившего «в неожиданный и прямой контакт с самодержцем» и обсуждавшего с ним вопрос о «логике поведения его непокорных подданных с мыслью о милости к ним».36 Отнеся строку «И я бы мог» не к казни декабристов, а к аудиенции Николая I Пушкину, исследовательница, на наш взгляд, в какой-то мере изолирует этот замысел от рисунков, которые свидетельствуют об ином направлении в его развитии.
Более правыми, с нашей точки зрения, оказываются те исследователи (С. А. Венгеров, М. А. Цявловский), которые не стремятся искать в выражении «как шут висеть» особый, потаенный смысл. Оно не содержит также и сравнения с шутами ни декабристов, ни самого поэта, хотя и не исключает возможности литературных ассоциаций, связанных с образом повешенного или наказанного шута. Вместе с тем, прибегая к этому выражению как к «общеупотребительному», поэт, несомненно, улавливал в самом акте повешения обидный для памяти декабристов смысл, ибо, по справедливому замечанию С. А. Венгерова, «повешение недаром считалось казнью позорною. Сложить голову на плахе — тут есть нечто героически-красивое, а повешенный именно болтается как шут».37 Недаром эта, позорная для дворянина и офицера мера наказания, придуманная Николаем I с целью унизить своих противников, встретила горячее возмущение приговоренных. Думая о возможности подобного наказания и для себя, Пушкин допускал мысль, что и он мог бы закончить свои дни на виселице, т. е. умереть смертью позорною, стать еще одной жертвой жестокого произвола самодержца. Эта мысль, как известно, тревожила поэта (послание «Е. П. Полторацкой» и др.). Однако в конце концов поэт отказывается от уравнивания своей судьбы с судьбами казненных декабристов: «мог бы» не означает «был»! Вместе с тем он полностью сохраняет другую, уже бесспорную мысль — о своей причастности к декабристскому движению. «Я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков», — заявляет он в письме к Вяземскому от 10 июля 1826 г. (XIII, 286). Пушкин раньше других своих «друзей, братьев, товарищей» (XIII, 291) стал жертвой самодержавного произвола, подвергся грубому политическому гонению. Он, не задумываясь, дал утвердительный ответ на вопрос Николая I, был бы он на Сенатской площади среди восставших, окажись он в этот момент в Петербурге. «Ты ни в чем не замешан — это правда, — сообщал Пушкину в Михайловское Жуковский в самый разгар работы Следственной комиссии. — Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои» (XIII, 271). Строка «И я бы мог» концентрирует эти и многие другие, не менее
- 99 -
важные моменты политической биографии Пушкина. Если он и не стал декабристом в собственном смысле слова, то, без сомнения, явился наиболее ярким и глубоким выразителем высоких и благородных идеалов декабризма.
Смысл поэтической строки Пушкина неоднозначен: поэт вполне мог оказаться на Сенатской площади и затем разделить трагическую участь восставших (мотив казни, развиваемый рисунками виселицы, настойчиво звучит и в других произведениях Пушкина). Он мог быть заключен подобно арестованным декабристам в Петропавловскую крепость, сослан на Соловки и т. п. И, наконец, вполне реальными были те политические гонения, которым подверг Пушкина Александр I, а следовательно, поэт был вправе уподобить свою личную участь общей судьбе декабристов. Местоимение «я» в сочетании с союзом «и» означало присоединение к слову «они» («и я, как они»). Однако поэт не нашел особой формы для выражения этой мысли, не дал ей сюжетного развития. Поэтический отклик на казнь декабристов не получил своей реализации в ноябре 1826 г. Развитие декабристской темы в конце этого и начале следующего, 1827 г. пошло у Пушкина по иному руслу.
Переживания и размышления, вызванные декабрьскими событиями и их трагическими последствиями, общение с московскими друзьями, с родными и близкими осужденных на каторгу и ссылку декабристов — эти и многие другие подобные им обстоятельства обусловили возникновение целого ряда поэтических произведений, прямо или косвенно связанных с декабристской темой. Конец 1826 г. — первые месяцы 1827 г. характеризуются усиленным вниманием Пушкина к этой теме. 13 декабря помечена вторая (не дошедшая до нас в автографе) редакция послания к «И. И. Пущину» («Мой первый друг, мой друг бесценный»); 22 декабря написаны «Стансы», проникнутые историческим оптимизмом и содержащие прямые указания на недавно пережитые Россией новые «мятежи и казни»;38 концом декабря 1826 г. — первыми числами января 1827 г. датируется послание «Во глубине сибирских руд»; к 1826 г. отнесено предположительно «большим» академическим изданием послание «Мордвинову»,39 продолжающее декабристскую трактовку идеи гражданского служения родине на государственном поприще и имеющее прямые аналогии с обращенной к этому же адресату одой Рылеева «Гражданское мужество». Каждое из этих произведений, вызванное к жизни теми или иными конкретными поводами, связано с другими не только общностью самой темы, но и единством образующих ее мотивов, выявляющих прежде всего ее гражданско-патриотический аспект. Это программные выступления поэта в защиту осужденных и погибших друзей, апофеоз их подвига, утверждение правоты их исторического дела.40 Однако тема эта
- 100 -
привлекала Пушкина не только как современника событий, как поэта — мыслителя и гражданина, а волновала его и в глубоко личном плане — аналогией своей недавней участи поэта-изгнанника с судьбой сосланных друзей: мотив изгнания — заточения возникает (и это далеко не случайно) и в «потаенных стихах», адресованных сибирским узникам («И. И. Пущину», «Во глубине сибирских руд»). Этот сокровенный, интимно-лирический поворот декабристской темы явился причиной того, что ноябрьский замысел 1826 г. («И я бы мог...») не иссяк, не ушел в песок, а принес живые творческие всходы в новом, 1827 г.
Следы дальнейшего развития этого замысла можно усмотреть в группе лирических стихов и набросков, занимающих листы 18—19 в третьей масонской тетради и предположительно датируемых апрелем — июлем 1827 г. («Какая ночь! Мороз трескучий!», «Весна, весна, пора любви!», «Как бурею пловец»). Эти произведения, привлекавшие внимание исследователей отдельными и в основном частными аспектами своего содержания, никогда не рассматривались целостно, в связи с конкретными обстоятельствами их создания. Одновременность работы поэта над тремя разными по своей тематике стихотворениями, на что указывает расположение этих лирических фрагментов в рукописи (отмечено в «большом» академическом издании Пушкина — III, 1145—1146), также не получила никакого разъяснения. Попытаемся ответить на некоторые из этих вопросов.
3
Третья масонская тетрадь заполнялась сразу же с двух концов. Она была начата в Михайловском осенью 1824 г., когда Пушкин, оставив чистыми два первых листа, приступил в ней к перебелке поэмы «Цыганы», которая была закончена 10 октября 1824 г. (л. 3 об.—15). Почти одновременно, или вскоре после этого (в ноябре 1824 г.), он, перевернув тетрадь, начал записывать в ней народные сказки, известные в пушкиноведении как записи сказок Арины Родионовны.41 Долгое время он продолжал заносить именно в эту часть тетради материалы и творческие замыслы фольклорного характера: народные песни о Стеньке Разине (л. 50 об.—49 об.), черновые строфы пятой, проникнутой фольклорными мотивами главы «Евгения Онегина» (л. 49—48 об., 42 об.—42, 41—37 об.), обращенное к няне-сказительнице стихотворение «Подруга дней моих суровых». И лишь охарактеризованные выше обстоятельства, вызвавшие к жизни записку «О народном воспитании», внесли в этот фольклорный «массив» иной, но чрезвычайно важный для поэта осенью 1826 г. декабристский элемент. Последняя запись этого года в перевернутом положении тетради была сделана на л. 38 — стихотворная строка «И я бы мог» и рисунки повешенных декабристов; этим замыкаются михайловские записи в ноябре 1826 г.
Иным характером отличаются поэтические тексты, записанные в прямом положении тетради: в них нельзя усмотреть какой-то единый тематический стержень, объединяющее начало. В этой части тетради поэт трудился над отделкой своих произведений, заносил в обычной для себя манере возникающие у него замыслы, делал попутные замечания и т. д. Закончив перебелку «Цыган», поэт вернулся к этой части тетради в самом начале 1825 г., когда он намеревался дополнить поэму монологом Алеко над колыбелью сына (черновик монолога занимает следующие за основным текстом «Цыган» листы — 15 об. и 16 об.). Одновременно на оставшемся до тех пор чистым листе 1 Пушкин записывает свой перевод «с португальского» («Там звезда взошла»). Снова возвращается он к тетради
- 101 -
летом 1826 г., записав на л. 17 наброски стихотворения «Кристалл, поэтом обновленный»,42 несомненно навеянного дружеским общением Пушкина с Н. М. Языковым и А. Н. Вульфом в июне—июле 1826 г.43 Далее следуют интересующие нас записи на л. 18—19 об., относящиеся к более позднему времени. При этом лист 19 также сохранился лишь частично — нижние три его четверти были вырезаны уже после смерти Пушкина кем-то из его ближайших друзей, имевших доступ к рукописям поэта.44 Следующий лист, л. 20, также имевший жандармскую нумерацию, не сохранился: на оставшемся в тетради клочке прочтению поддается лишь слово «Эда».45 Далее в рукописи было еще несколько листов, вырванных из тетради самим поэтом (они не имели жандармской нумерации). Сохранившиеся обрывки этих листов не имеют записей. Поэтому мы не знаем, какие тексты на них находились; о том, что записи все же были, свидетельствует следующий, 20-й лист тетради, содержащий написанный сверху чернилами конец фразы («одними догадками»), начало которой было на предыдущем, вырванном листе. На этом же листе, ниже, поэт начал работу над «Акафистом Екатерине Николаевне Карамзиной». Писанный карандашом, черновой его автограф имеет авторскую дату: 31 июля 1827 г.
Итак, положение листов 18—19 в тетради ПД № 836 определяет хронологические рамки записанных на них произведений («Какая ночь!», «Весна, весна» и «Как бурею пловец») лишь в самом общем виде: июль 1826 г. (время создания «Кристалла») и 31 июля 1827 г. (дата «Акафиста»). Отсутствие ближайших к ним листов — л. 17 (сохранившегося лишь частично) и л. 20 с неизвестной нам записью об «Эде» Баратынского — не позволяет датировать тексты на л. 18—19 более точно. Установление такой датировки затруднено еще и тем, что ни один из названных выше текстов не был опубликован при жизни Пушкина. Предположительной является и датировка в «большом» академическом издании сочинений Пушкина (апрель—июль 1827 г.). Основанием для отнесения конечной границы к июлю служит «Акафист», расположенный в близком (хотя, повторяем, не в прямом) соседстве с записями на л. 18—19. Отнесение же начальной границы к апрелю не может быть объяснено только положением этих автографов в тетради, а требует рассмотрения их в более широком творческом контексте.46
Очевидно, что между записями на сохранившейся части л. 17 («Кристалл») и на л. 18—19 об. существует значительный временной разрыв: уж слишком различны они по содержанию, лирической тональности и своим палеографическим особенностям. И наоборот, характер всех трех записей на л. 18—19 об. неоспоримо свидетельствует об их внутренней близости
- 102 -
и одновременности работы Пушкина над ними. Важно отметить, что записанный на обороте л. 19 второй стихотворный набросок посвящен весне и по своим жанровым признакам является лирическим пейзажным стихотворением. Пейзажная лирика у Пушкина теснейшим образом связана с конкретными обстоятельствами его жизни и выражает вызванные ими настроения. Поэт не мог бы с такой непосредственностью и почти чувственной осязаемостью передать то особенное состояние своей души, для которого позднее найдет емкую поэтическую формулу (оксюморон) — «тяжелое упоенье», и запечатлеть это состояние в стихах, прежде чем он испытает и переживет это чувство. Следовательно, подобный фрагмент о весне не мог появиться в пушкинской тетради раньше наступления или приближения весны. В хронологических же рамках, определяемых рукописью для л. 18—19, этот отрывок мог относиться лишь к весне 1827 г. Основанием для дальнейшего уточнения этой предварительной датировки смогут послужить наблюдения над тем, когда именно и в какой связи Пушкин мог обратиться весной 1827 г. к третьей масонской тетради.
Последней записью 1826 г. в тетради ПД № 836 был, как указывалось выше, михайловский ноябрьский набросок «И я бы мог» (л. 38), после чего тетрадь была на длительное время оставлена поэтом: во всяком случае никаких следов работы в ней в конце 1826 — начале 1827 г. не имеется. Обращение к ее записям именно весной 1827 г. могло быть вызвано подготовкой к печати поэмы «Цыганы», с инициативой издания которой выступили в свое время петербургские друзья поэта — Дельвиг и Плетнев. Выходу ее из печати — в самом начале мая 1827 г. — предшествовали длительные хлопоты, подробное рассмотрение которых не входит в нашу задачу.47 Важно лишь напомнить, что, намереваясь поначалу издавать поэму в Петербурге (где она уже 10 декабря 1826 г. была пропущена цензурой и разрешена к напечатанию III отделением), Пушкин после некоторых колебаний решил издать ее в Москве. Если 2 января 1827 г. Плетнев еще запрашивал поэта: «Что прикажешь делать с „Цыганами“? Они пропущены. Здесь печатать или к тебе переслать?» (XIII, 317), то уже в марте Пушкин писал петербургским друзьям: «Жду „Цыганов“ и тотчас тисну» (XIII, 320). Цензурная рукопись была выслана поэту, видимо, вскоре после этого письма, так как 21 марта Дельвиг напоминал Пушкину: «Надеюсь „Цыганов“ получить от тебя экземпляр» (XIII, 325). Приблизительно в это же время (т. е. в марте) поэма поступила в московскую типографию Августа Семена, где набиралась в течение апреля. В процессе издания поэмы, чтения корректур Пушкин не мог не обращаться к ее беловому автографу в третьей масонской тетради. Естественно, что работу над новыми поэтическими замыслами поэт ведет весной 1827 г. именно в ней.
Начало этого года омрачилось для Пушкина явно выраженными ему знаками неудовольствия со стороны Николая I и Бенкендорфа. Неодобрение властей встретила уже записка «О народном воспитании», за которую, по свидетельству А. Н. Вульфа, поэту «вымыли голову».48 Высочайший цензор, по существу, не пропустил в печать «Бориса Годунова» (см.: XIII, 313). В ответном письме от 3 января 1827 г. Пушкин отклонил предложения Николая I о переделке трагедии в историческую повесть на манер Вальтера Скотта. В этих бесцеремонных и тревожащих поэта враждебных действиях верховной власти несомненно скрывалась угроза новой опалы, новых политических гонений. Пессимистические настроения сменили возникшие было у Пушкина надежды на возможность прогрессивных перемен в николаевской России. Тяжелое душевное состояние Пушкина в первые месяцы 1827 г., отразившееся, в частности, в его переписке, усугублялось мыслью о своей близости к судьбам декабристов. Имена поэта и участников восстания неожиданно снова оказались рядом.
- 103 -
В январе 1827 г. Пушкин был привлечен к возбужденному III отделением еще летом 1826 г. «Делу об „Андрее Шенье“».49 Несмотря на очевидную непричастность Пушкина к распространению в списках не пропущенного цензурой и озаглавленного «На 14 декабря» отрывка из этой исторической элегии, у поэта спустя несколько месяцев потребовали письменного объяснения, «его ли действительно сочинения известные стихи; с какой целию им сочинены они и кому от него переданы».50 27 января 1827 г. московский обер-полицмейстер генерал-майор А. С. Шульгин получил у находившегося в Москве поэта письменный ответ на эти вопросы.51 Окончательное решение по этому делу было вынесено лишь летом 1828 г.52
Сложные обстоятельства, сопровождавшие разбирательство этого дела сначала в особой комиссии, а затем и в Государственном Совете, известные Пушкину лишь отчасти, но вызвавшие у него тревогу и опасения, в наибольшей степени объясняют тот эмоционально-психологический настрой, которым проникнуты многие его лирические стихотворения начала — первой половины 1827 г., в особенности стихи и наброски на интересующих нас листах — л. 18—19 об. — тетради ПД № 836. Записанные на них поэтические тексты («Какая ночь! Мороз трескучий», «Весна, весна» и «Как бурею пловец») связаны не только одновременностью работы над ними, но и единством переданного в них лирического настроения. В то же время они по-разному передают и характеризуют угнетенное состояние духа поэта.
В стихотворении «Какая ночь! Мороз трескучий»53 это состояние передано страшной по своим почти натуралистическим подробностям картиной казни, относящейся к эпохе Ивана Грозного, временам опричнины. Картина казни, давшая позднейшей критике повод к обвинению Пушкина в поэтизации ужасов, страдания и смерти,54 позволяет заметить ее перекличку с аналогичным по своему смыслу и художественной функции образом «Стансов»:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.Именно «Стансы» дают ключ к пониманию внутреннего смысла и трагического пафоса «Кромешника», непонятного уже следующему за пушкинским поколению русских людей; они позволяют связать его с размышлениями Пушкина, вызванными расправой самодержавия над декабристами. Рисуя зловещую картину свершившейся казни, Пушкин исходил прежде всего из рассказов своих современников о ее «лютых» подробностях, но, как это обычно бывает у подлинного поэта, он не ограничился встающей в его воображении ужасной сценой, а придал всему произведению более широкий, исторический и даже философский смысл, сделал его выражением и утверждением высоких гуманных идей. Стихотворение построено на контрасте смерти, символом которой выступает площадь,
- 104 -
хранящая следы «вчерашней казни», и жизни с ее вечными законами любви и стремлением человека к счастию несмотря ни на что. Этот важный для понимания смысла стихотворения мотив получает развитие в сцене бешеной ночной скачки молодого опричника к любимой. Виселица, перед которою, как вкопанный, останавливается его конь, разделяет жизнь и смерть и подчеркивает жестокость не только смерти, но и жизни, продолжающейся вопреки смерти, воплощенной в страшных картинах казни.
Усталый конь под виселицей — образ, заставляющий вспомнить приведенные в первом разделе нашей статьи строки из письма Вяземского к жене о самочувствии героя романа Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагоссе»,55 столь близком июльским настроениям Вяземского и его ближайших друзей в 1826 г. И эта же виселица, напоминающая о страшных временах опричнины, символически выражает настроения пушкинских современников, переживших ужасы «опричнины» новой.56 Скорее всего именно эта, не акцентируемая в тексте, но невольно напрашивающаяся аналогия с недавно пережитой Россией трагедией 13 июля 1826 г. явилась причиной того, что законченное и совершенное «по отделке» стихотворение57 не было опубликовано Пушкиным при жизни: слишком очевидным был «декабристский» его подтекст. Оно свидетельствует об углублении пушкинского историзма и постепенном отходе поэта от просветительских иллюзий, оживленных реформаторскими намерениями Николая I.
Если «Кромешник» представляет собою перебеленный автограф, а «Весна, весна» является черновым наброском, первым воплощением определенной лирической темы, то фрагмент «Как бурею» — условным кратким обозначением главной мысли (или, точнее сказать, центрального, ключевого образа) еще не совсем определившегося творческого замысла поэта. Отличаются эти тексты и по почерку: «Кромешник» написан в основном аккуратным беловым почерком, автограф «Весны» представляет собой скоропись, стихотворный набросок о буре и пловце сделан карандашом. Таким образом, «Кромешник» был, по-видимому, переписан Пушкиным (с неизвестного нам черновика) в третью масонскую тетрадь, а точнее — в ту ее часть, где находились михайловские записи июля 1826 г. (л. 17). В ходе этой работы у него по контрасту с «зимним» по колориту, декабристски окрашенным сюжетом «Кромешника» возник новый, на этот раз уже чисто лирический замысел стихотворения о весне, давший в свою очередь начало новому произведению о пловце, застигнутом бурей. Такая последовательность творческой работы Пушкина позволяет, как нам представляется, внести следующие уточнения в датировки произведений, находящихся на л. 18—19 об. Над стихотворением о молодом опричнике поэт начал работать не ранее января 1827 г.58
- 105 -
Одним из творческих стимулов для него послужили январские показания по делу об «Андрее Шенье». Работа эта могла происходить и в феврале, во всяком случае до наступления весны: слишком ярок и свеж особенный, «зимний» колорит «Кромешника». С наступлением весны, а точнее в апреле, поэт перебелил свой черновик в тетрадь ПД № 836 и тут же, на обороте л. 19, стал работать над новыми произведениями, также связанными с декабристскими темами. Начало работы над ними совпало по времени с окончанием «Кромешника».59
«Весна, весна, пора любви» — замечательная поэтическая миниатюра, в которой не только дается лирическая вариация на излюбленную Пушкиным тему «Весной я болен», но и утверждается невозможность для поэта полностью отрешиться от тяжелых кошмаров зимнего ночного одиночества:
Отдайте мне метель и вьюгу
И зимний, долгий мрак ночей.(III, 62)
«Кромешник» отчасти объясняет, что мог иметь в виду поэт, еще и еще раз мысленно возвращавшийся к своим мрачным переживаниям. В «Весне» мотив казни и вызванные ею сложные ассоциации уходят в подтекст, и лишь последовательность расположения этих произведений в рабочей тетради помогает зафиксировать и понять движение творческой мысли Пушкина: от недавних тяжелых воспоминаний к картинам пробуждающейся жизни и к мыслям о самом себе, о невозможности принять наслаждения и радости жизни, которые сулит наступление весны. В основу каждого из стихотворений положен прием контрастного сопоставления природы и внутреннего психологического состояния человека: в «Кромешнике» красота и величие зимнего ночного пейзажа подчеркивают бессмысленность и жестокость человеческого преступления; в «Весне» картины ликующей весенней природы оттеняют и усиливают угнетенное душевное состояние поэта, которому более гармонировал бы «зимний, долгий мрак ночей». Оставленное на стадии чернового наброска стихотворение, имеющее вполне самостоятельное художественное значение, было использовано Пушкиным впоследствии для лирического отступления, открывающего седьмую главу «Евгения Онегина», в котором мотив неприятия весны и сулимых ею радостей получает иную, по преимуществу философско-лирическую разработку. При этом его внутренняя связь с вполне конкретными обстоятельствами жизни Пушкина 1826—1827 гг. оказывается несколько ослабленной, «замаскированной», хотя и не отмененной полностью.
К черновому наброску «Весны» непосредственно примыкает фрагмент «Как бурею пловец», может быть нагляднее всего обнаруживающий характер взаимосвязи всех трех записей на л. 18—19 об.
Если «Кромешник» развивает декабристскую тему в историческом плане (ее приметами становится мотив казни и виселиц), а «Весна, весна, пора любви» дает ее интимно-лирическую интерпретацию (декабристские реалии уходят в подтекст, объясняющий переданное в стихотворении трагическое мироощущение поэта, оказавшегося на «перепутьи»), то, как нам представляется, фрагмент «Как бурею» является новым подступом к ноябрьскому михайловскому замыслу 1826 г. («И я бы мог»). На это указывает использованный в обоих случаях сравнительный оборот: «И я бы мог как» и «Как бурею пловец». В первом случае поэт сравнивает себя с казненными и осужденными декабристами, во втором, прибегая к иносказанию, уподобляет себя пловцу, застигнутому бурей. Дошедший до нас фрагментарный текст не позволяет более
- 106 -
детально судить о развитии замысла в целом, но все же дает основания для определения его общих контуров. В нем, как и в отрывке «И я бы мог», Пушкин соотносит свою личную судьбу с участью осужденных декабристов.
Современники вкладывали в метафорический образ «бури» острый политический смысл, связывая с ним такие понятия, как революция, гнет тирании и самодержавия, политические гонения. Д. Д. Благой подчеркивает, что «образы „непогоды“, „грозы“, „туч“, „волн“, „ветра“, „бури“ и т. п. неоднократно и настойчиво употребляются Пушкиным в качестве политических метафор».60 После декабрьских событий под «бурею» стали подразумевать восстание 14 декабря 1825 г. и его трагические последствия. В таком именно смысле используется этот образ в переписке Пушкина с Вяземским, который писал поэту в Михайловское летом 1826 г.: «...ты остался цел и невредим в общую бурю» (XIII, 285); «Ты имеешь права несомнительные на внимание, ибо остался неприкосновен в общей буре» (XIII, 289). Без сомнения, Пушкин придавал образу «бури» иносказательный, актуально политический характер, близкий по значению «буре» в письмах Вяземского. Все это дает основания рассматривать пушкинский фрагмент как начало декабристского лирического замысла, который также не был осуществлен поэтом.61 Однако, размышляя над ним, Пушкин нащупывает нечто новое и важное — иносказательную форму для воплощения декабристской темы. Записав на л. 19 об. общую поэтическую формулу, Пушкин на время оставляет этот замысел с тем, чтобы продолжить поиски на основе удачно найденного (а возможно, и подсказанного дружеской перепиской с Вяземским) метафорического образа «бури» — «пловца». Впервые возникший в момент его работы над стихотворением «Весна, весна», образ этот является тем зерном, из которого, как мы полагаем, в дальнейшем вырастет не только текстуально близкий ему «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной», но и — в еще большей степени — «Арион».
Рассмотренные выше декабристские замыслы 1827 г. теснейшим образом связаны с московским периодом в жизни поэта, как с личными ее обстоятельствами, так и с общественной ситуацией первых последекабрьских лет, остро пережитой Пушкиным именно в Москве.62 Мы стремились показать, что эти «московские» по своему колориту произведения и замыслы, продолжая особую линию в интерпретации декабристской темы (намеченную фрагментом «И я бы мог как»), обогатили и углубили творческую мысль поэта, подсказали ему новые пути и жанровые возможности в ее освоении, определили направление сюжетных поисков, а главное — вплотную подвели его к основным мотивам будущего «Ариона».
- 107 -
В вышедшем в свет весной 1827 г. альманахе «Северная лира» внимание Пушкина, как это было установлено Г. С. Глебовым,63 привлекла статья Д. П. Ознобишина «Отрывок из сочинений об искусстве», где излагалась история знаменитого древнегреческого певца и поэта Ариона, спасшегося от смерти чудесною силою своего искусства. Знакомство со статьею оживило в памяти Пушкина хорошо известный ему и по другим источникам античный миф, напомнивший собственное — тоже по-своему чудесное — спасение от участи, постигшей его «друзей, братьев, товарищей». Восприятие Пушкиным этого мифа в личном и одновременно широком историческом плане было подготовлено изнутри, теми глубинными процессами перестройки политической лирики, одним из проявлений которых стали декабристские стихи Пушкина. Однако создание «Ариона» относится уже к пребыванию поэта в Петербурге, куда после семилетнего отсутствия он приехал 24 мая 1827 г.
4
С пребыванием Пушкина в Петербурге в конце мая — конце июля 1827 г. связан еще один эпизод творческой биографии Пушкина, свидетельствующий о глубине проникновения декабристских сюжетов и мотивов в его лирику. Этот эпизод возвращает нас к важнейшим из петербургских встреч поэта, а именно к встрече с Дельвигом, который тоже был «другом, братом, товарищем» казненных и сосланных в Сибирь декабристов. Не подлежит сомнению, что важнейшие события, произошедшие в Петербурге за время отсутствия здесь Пушкина, не могли не занять особого места в разговорах друзей. Разговоры эти не оставили прямых следов в документальных источниках (письмах, дневниках, мемуарах), но преломились в творческом сознании Пушкина, а возможно, сказались в отборе Дельвигом материалов для публикации в «Северных цветах» (где был анонимно напечатан отрывок из «Партизан» Рылеева64 и появился ряд произведений сосланного в Олонецкую губернию Ф. Н. Глинки). Особое значение для целей нашей работы имеет то обстоятельство, что Дельвиг был одним из немногих очевидцев казни декабристов, как об этом пишет в своих воспоминаниях Н. В. Путята.65 Можно не сомневаться в том, что Дельвиг поделился с Пушкиным своими впечатлениями, добавившими новые подробности и штрихи к той общей картине казни, которая уже сложилась у поэта. Следы откровенных разговоров с Дельвигом о событиях 13 июля 1826 г. и их последствиях обнаруживаются в переписке друзей и ряде стихотворений лета 1827 г.
Дельвиг оказался причастным к появлению стихотворения, казалось бы, с декабризмом не связанного, во всяком случае в этой связи не привлекавшегося к анализу, но до конца понятного лишь в контексте декабристских замыслов Пушкина 1826—1827 гг. Это стихотворное послание, адресованное отнюдь не декабристу, а художнику Кипренскому («Любимец моды легкокрылой»), написано как поэтический (или, как его нередко называют, «благодарственный») отклик на созданный живописцем портрет Пушкина.66 Портрет был заказан Кипренскому Дельвигом, успевшим до своего отъезда из Петербурга в Ревель (куда Дельвиги отправились на лето вместе с родителями Пушкина уже 2 июня) не только договориться с художником и его «моделью», но и, по-видимому,
- 108 -
заручиться согласием гравера Н. И. Уткина на исполнение с этого оригинала гравированного портрета.67 К моменту отъезда Пушкина из Петербурга в Михайловское (в самом конце июля 1827 г.) портрет был в основном завершен. Как одна из новых работ художника он экспонировался на выставке его работ в Академии художеств в сентябре 1827 г. Временем работы Кипренского над портретом (июнем—июлем) датируется пушкинское послание и в академическом собрании сочинений Пушкина (см.: III, 1146).
До нас дошел его черновой (недатированный) автограф, расположенный на л. 79 в рабочей тетради Пушкина ПД № 833. Начатая еще на юге, тетрадь эта уже в Михайловском (1824) заполнялась параллельно с третьей масонской тетрадью. Поэтому она содержит ряд произведений, перекликающихся по тематике и характеру с находящимися в последней и уже рассмотренными нами записями и набросками. В некоторых, важных для него случаях поэт отрабатывал отдельные куски своих сочинений то в тетради ПД № 836, то в ПД № 833. Таким образом, и эта тетрадь представляет значительный интерес для изучения декабристских замыслов Пушкина первых последекабрьских лет. Кроме «Ариона» (л. 37) в ней находятся автографы послания «Мордвинову» (л. 80—79 об.), черновики михайловских стихов 1827 г., связанных с декабристскими произведениями Пушкина некоторыми важными смысловыми акцентами («Поэту», л. 40—40 об.; «Близ мест, где царствует Венеция златая», л. 37 об.—38). При этом записи на л. 37—40 были сделаны в прямом положении тетради и датируются летом 1827 г.; записи, идущие от конца (л. 79—78 об.), велись в перевернутом ее положении и не имеют локального характера, хотя и среди них также есть произведения, относящиеся к лету 1827 г. Можно заметить, что именно в двух этих местах концентрировались произведения декабристского плана, тогда как записи в других частях тетради не имеют четко выраженного тематического характера и относятся к различным годам в промежутке от 1824 до 1830 г.
Положение чернового автографа послания «Кипренскому» среди декабристских произведений второго из «гнезд» тетради ПД № 833 позволяет высказать некоторые соображения как о его датировке, так и о его общем смысле, не совсем ясном для нас, хотя это стихотворение и не принадлежит к числу малоизученных, «загадочных» произведений поэта.
Справедливы суждения как пушкинистов, так и искусствоведов (писавших о послании в связи с анализом особенностей портрета Кипренского) о глубоком и самобытном понимании Пушкиным замечательной работы русского живописца. Действительно, воссоздавая в послании образ «волшебника милого», поэт подчеркивает и акцентирует в нем черты национального художника, способного соперничать с крупнейшими европейскими мастерами.
Любимец моды легкокрылой,
Хоть не британец, не француз, —обращается поэт к своему знаменитому соотечественнику, намекая, видимо, на громкую славу придворного художника Дж. Доу и в еще большей степени на модных салонных портретистов. Общая лирическая тональность стихотворения — дружески-шутливая по отношению к автору портрета и слегка ироническая по отношению к самому себе («Себя как
- 109 -
в зеркале я вижу, Но это зеркало мне льстит») — не снимает ни важности затронутой здесь темы, ни серьезности главной мысли поэта. В послании звучит гордость патриота, восхищение высоким мастерством русского художника и одновременно дается глубокая и тонкая интерпретация его творения. Пушкин улавливает в портрете главное — подчеркивание художником в его модели особенностей и признаков поэта, и поэта выдающегося. Он изображает Пушкина «питомцем чистых муз», в облике которого нет ничего случайного, снижающего этот возвышенный образ, отвлекающего от прекрасного мира поэзии. Пушкин точно понял главную мысль художника: представить поэта в его лучших, возвышенных чертах и именно таким передать его образ далеким потомкам. Однако для понимания всей сложности и многогранности пушкинского текста весьма существенными представляются два мотива, на первый взгляд неожиданные и неясные по своему смыслу, — мотив смерти («И я смеюся над могилой, Ушед навек от смертных уз») и мотив предстоящей поэту европейской известности («Так Риму, Дрездену, Парижу, Известен впредь мой будет вид»). Комментаторы связывают первый из них с мыслью о бессмертии поэзии, а во втором усматривают намек на то, что Кипренский собирался, взяв портрет за границу, экспонировать его на выставке своих работ.68
Нетленность поэзии, обращенной в будущее, сознание «нерукотворности» своего искусства — одна из главных поэтических идей Пушкина, проходящая через все его творчество, вплоть до знаменитых стихов «Памятника»; в условиях «жестокого века» эта идея обретала для Пушкина особый смысл, который он подчеркнул и акцентировал еще в послании к «Вяземскому» (август 1826 г.). Портретист сумел средствами другого искусства передать в своем творении этот, важнейший для Пушкина момент его творческого самосознания. Но мотив смерти имеет в стихотворении не только этот общечеловеческий и даже философско-эстетический смысл. Он содержит напоминание о грозившей поэту смерти, во всяком случае о тревоживших его мыслях о смерти, а это заставляет вспомнить те особенные, сложные обстоятельства, в которых очутился поэт после получения известия о расправе царя с его единомышленниками. В подтексте послания скрывается, таким образом, намек на то, что поэту удалось избежать грозившей ему смертельной опасности:
И я смеюся над могилой,
Ушед навек от смертных уз.Ключом к пониманию смысла этих строк является перечень тех городов, с которыми поэт шутливо связывает свою будущую европейскую известность:
Так Риму, Дрездену, Парижу,
Известен впредь мой будет вид.(III, 69)
В первоначальном варианте вместо Рима значился Берлин.
Шутливая реплика поэта имеет в виду, по нашему мнению, не только портрет Кипренского, но и гравюру с него Уткина, так как в пушкинское время был широко распространен обычай заказывать с выполненных маслом работ гравированные портреты или литографии и дарить их друзьям, сопровождая подарок стихотворным посланием или шутливой надписью. В поэтической практике начала XIX в. немало примеров, когда подпись к портрету принадлежала самому портретируемому, воссоздающему, таким образом, свой автопортрет, любопытный с эстетической точки зрения аналог живописного автопортрета. Стремлением к созданию подобного автопортрета отмечено и пушкинское послание «Кипренскому», что позволяет напомнить еще об одном поэтическом отклике на собственное
- 110 -
изображение, Пушкину, вне всякого сомнения, известном и приходившем на память в связи с работой над декабристскими замыслами.
Отклик этот относится ко времени Отечественной войны и принадлежит принимавшему в ней участие Жуковскому, который в октябре 1812 г. смог ненадолго посетить своих родных и близких в Орле. На память об этой встрече поэт подарил кому-то из Протасовых свой портрет со стихотворным посланием «К NN (при посылке портрета)». Покидая родные края в составе действующей русской армии, поэт писал о грозных испытаниях, выпавших на долю его страны, о своей готовности принять любой жребий и о своем единственном желании, чтобы его близкие «в сей буре бед остались невредимы». Эти откровенные признания объясняют, почему пасмурен и печален облик поэта, запечатленный на портрете. Стихотворение долгие годы оставалось неопубликованным, и лишь в марте 1827 г. появилось в «Московском телеграфе» без указания имени автора.69 Подробности, связанные с публикацией стихов, неизвестны, но не приходится сомневаться в том, что их появлению содействовал Вяземский, определявший в первые последекабрьские годы лицо журнала, а также доставлявший основные материалы для разделов поэзии и критики. Вяземский уловил созвучие их лирического пафоса общественным настроениям первых последекабрьских лет. Публикация в журнале без подписи и каких бы то ни было разъяснений придала стихотворению аллюзионный характер, не свойственный тексту Жуковского, но сознательно внесенный в него Вяземским, напоминавшим своим читателям о «буре бед», пронесшейся над Россией, а может быть, и о тех, кто оказался за ее пределами.70 Стихотворение имело еще один, потаенный смысл, понятный тем, кто знал имя его автора и был знаком с теми обстоятельствами, которыми сопровождалась поездка Жуковского за границу в 1826—1827 гг. Прощальные стихи поэта могли напоминать и об оставшейся в недавнем прошлом «буре бед», и в еще большей степени о тяжелых переживаниях, предстоящих Жуковскому в будущем. Глубоким трагизмом веяло от строк:
Куда ведет меня мой рок, не знаю;
И если б он мне выбрать волю дал
Мой путь, друзья, не тот бы я избрал;
Но с промыслом судиться не дерзаю.Известно, что поэт воспользовался этой поездкой, предпринятой для лечения и педагогических целей (связанных с комплектованием учебной библиотеки наследника), чтобы стать настоящей нравственной опорой для братьев Тургеневых, на которых обрушились беды, несчастья и даже смерть. В канун вынесения сурового приговора Николаю Тургеневу (по общему мнению, несоизмеримого с его виной) А. И. Тургенев выехал за границу, где несколько раз встречался и подолгу жил вместе с Жуковским и Сергеем Тургеневым. Заболевший тяжелым психическим расстройством младший из братьев, Сергей Иванович, умер в Париже 1 июня 1827 г. на руках у Жуковского и А. И. Тургенева. Причиной его болезни и смерти было пережитое им потрясение в связи с декабрьскими событиями и приговором брату.
Пушкин знал о заграничных маршрутах друзей из переписки Жуковского и А. И. Тургенева с Вяземским. Поэтому мысль о европейской известности, возникшая у него в ходе работы над посланием «Кипренскому», неизбежно ассоциировалась с теми городами, по которым проходил путь его друзей. Это они, путешествуя по европейским странам, могли всемерно способствовать славе русского поэта. Упоминаемые в послании города, особенно в первоначальном варианте («Берлину, Дрездену, Парижу»), точно повторяют итинерарий его друзей.
- 111 -
Заменив Берлин на Рим, поэт подключил к их числу и создателя портрета, О. Кипренского, действительно собиравшегося в Рим. Мысль о путешествующих по Европе друзьях по той же ассоциации переключилась на Николая Тургенева, судьба которого глубоко волновала Вяземского и Пушкина начиная еще с лета 1826 г. На долю Н. И. Тургенева выпал тяжелый и мучительный жребий политического эмигранта: отказавшись по вызову Верховного уголовного суда возвратиться в Россию, он по существу лишился родины, своих гражданских и политических прав. Подобный жребий мог выпасть и на долю Пушкина, мечтавшего в изгнании о побеге за границу (такие планы, как известно, существовали и в Одессе, и в Михайловском). Только эта аналогия с судьбою Н. И. Тургенева позволяет объяснить неожиданное на первый взгляд возникновение на следующем листе, л. 78 об., тетради ПД № 833 сделанной карандашом и тем же почерком записи «И я бы мог», хорошо знакомой нам еще по третьей масонской тетради. Вне раскрытого нами контекста невозможно объяснить возвращение Пушкина к давнему и, казалось бы, окончательно оставленному замыслу — стихотворному отклику на жестокую расправу Николая I с участниками движения декабристов. По нашему мнению, запись этой строки в тетради ПД № 833 имеет в виду, условно говоря, возможный для поэта «тургеневский» вариант судьбы декабриста, не менее мучительный, чем каторга и ссылка, так как он означал гражданскую смерть осужденного.
Мысль о близости, сходности своей политической судьбы с судьбами декабристов, возникшая в ходе работы над посланием «Кипренскому», помогает объяснить, почему в шутливом послании звучат мотив смерти, угрожавшей поэту, и мотив бессмертия, нетленности его искусства. Оба мотива в ином, существенно преображенном виде присутствуют в «Арионе». Это прежде всего мотив гибели «кормщика и пловца», гибели, угрожавшей и поэту («певцу»), и такой важнейший для понимания идейного смысла стихотворения мотив, как «Я гимны прежние пою», указывающий не только на верность поэта декабристским идеалам, но и на невозможность прервать свободную песнь певца.
Послание «Кипренскому» позволяет уловить еще один важный смысловой акцент «Ариона», получающий не совсем верное истолкование в пушкиноведческих работах. Он касается заключительного двустишия:
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.(III, 58)
Очевидно, в нем заключен не только прямой, связанный с мифом, но и существенный для понимания стихотворения символический смысл. Д. Д. Благой усматривает в этих строках намек на роль Николая I в освобождении Пушкина из ссылки и видит в этом еще одно проявление пушкинских иллюзий по отношению к новому монарху.71 Но такое истолкование вступает в противоречие с вольнолюбивым пафосом стихотворения, с выраженной в нем мыслью об общности тех устремлений, которые объединяют певца со всеми плывущими на челне. И эта подчеркнутая программность всего поэтического строя «Ариона», строгая отточенность важнейших в смысловом отношении формул («нас было много», «пловцам я пел», «я гимны прежние пою») полностью исключают мысль о примирении поэта с самодержавием, тем более о прославлении Николая I. Солнце в «Арионе» является символом искусства, которое в глазах поэта обладает способностью исцелять и врачевать человеческие души, помогать в тяжелых жизненных испытаниях, вселять надежду на лучшее будущее. Недаром Аполлон, покровитель искусства, отождествлялся в греческой мифологии с Гелиосом, богом солнца. Тема поэзии, ее гуманной миссии постоянно аккомпанирует декабристским
- 112 -
стихам Пушкина. Послание друга «дарует утешение» ссыльному Пущину, «свободный глас» певца проникает в «каторжные норы» декабристов, пробуждая в них «бодрость и веселье». В пушкинском «Арионе» солнце (искусство), приносящее людям тепло и свет, возвращает к жизни самого певца: заключительные строки стихотворения, несомненно, являются пламенным апофеозом искусства.
Прослеженные нами некоторые внутритекстовые соотношения и образные параллели между посланием «Кипренскому» и «Арионом» позволяют поставить вопрос о последовательности творческой работы над ними и тем самым внести необходимые уточнения в датировку первого из произведений.
Перебеленный с поправками автограф «Ариона» занимает л. 37 в рабочей тетради ПД № 833. На соседнем с ним листе 38 об. находятся черновые наброски «Черепа» («Послания к Дельвигу»), начатого в Михайловском 29—31 июля 1827 г. и законченного осенью (см.: III, 1148). Работа над будущей «прозаической» частью этого послания велась в этой же тетради, но в перевернутом ее положении (среди записей, идущих от ее конца). Эти наброски «Черепа» расположены во втором «декабристском гнезде» тетради ПД № 833 и занимают листы, соседние с посланием «Кипренскому», — л. 78 об., 38 об. При этом записи на л. 78 об. сделаны поверх строки «И я бы мог», находят на нее, как бы ее перечеркивают, что обычно свидетельствует об оставлении замыслов подобного рода. Причиной отказа в данном случае было, на наш взгляд, то, что весь сложный комплекс идей, настроений, мотивов и образов, связанных с фрагментом «И я бы мог» и отчасти прослеженных нами выше, поэт передал «Ариону», после завершения которого дальнейшая работа над ноябрьским замыслом 1826 г. потеряла смысл.72 Именно «Арион» стал тем поэтическим откликом на казнь декабристов, над которым поэт мучительно размышлял почти на протяжении целого года, но смог осуществить его только в июле (дата автографа: 16 июля 1827 г.).
«Арион» был сознательно приурочен поэтом к трагической годовщине событий 13 июля, и далеко не последнюю роль в том, что стихотворение смогло быть завершено поэтом в ближайшие к годовщине дни и в столь быстрые сроки, сыграло пребывание Пушкина в Петербурге, на месте потрясших всю Россию исторических происшествий, вызвавших трагические последствия для судеб близких Пушкину людей. Вместе с тем в «Арионе» нашли завершение напряженные, трагически окрашенные размышления поэта о судьбах всего поколения и о личной своей судьбе, которые воплотились в своеобразном лирическом цикле стихотворений и набросков (прямо или косвенно отразивших события 13 июля 1826 г. и вызванный ими широкий общественный резонанс).73
Замысел стихотворения об осужденных декабристах и их соратнике-певце смог получить художественно совершенное воплощение только после того, как поэт, отказавшись от поэтической формулы «И я бы мог», со свойственной ей условностью включения этого «я» в число жертв 13 июля 1826 г., перешел к утверждению себя в качестве полноправного участника декабристского движения. Включив себя в центральный, собирательный образ стихотворения — пловцов, поэт смог, наконец, расставить все необходимые акценты, воссоздать не воображаемую, а вполне реальную ситуацию, указать на свою собственную роль в общем деле («пловцам я пел»), на то, что он также является жертвой пронесшейся над Россией бури, что он лишь чудом уцелел в ней. В образе
- 113 -
«таинственного певца» находит художественное воплощение мысль о тех грозных силах, которые выбросили его на берег, прежде чем эта сила (гроза) смяла и уничтожила его единомышленников и братьев.74 Все это позволяет оценить стихотворение «Арион» как значительный, важный и окончательный итог в работе Пушкина над декабристскими замыслами 1826—1827 гг.
Однако последняя точка в этой работе была поставлена не в Петербурге 13—16 июля 1827 г., а в селе Михайловском, где поэт пережил свое первое потрясение от казни и где год спустя испытал один из наиболее ярких творческих подъемов. Сильнейший эмоциональный заряд, полученный поэтом в Петербурге, выразился еще в одном обращении к декабристской теме. Глубокие внутренние связи протягиваются от «Ариона» к «Акафисту Екатерине Николаевне Карамзиной» с заключенными в нем мотивами бури и пловца в их символическом значении. Стихотворение развивает декабристскую тему уже в сугубо личном плане: в нем отчетливо звучит мысль о чудесном спасении самого поэта от гибели и в еще большей степени мысль о продолжающейся жизни. Недаром стихотворение было адресовано представительнице молодого поколения, дочери не только писателя, но и историка Российского государства Карамзина. Стихотворение имеет авторскую дату — 31 июля 1827 г., которой поэт (прибегнув к перестановке в цифрах) еще раз откликался на трагическую годовщину и замыкал ею свой поэтический диалог с Вяземским, начатый ровно год назад.
В этот день поэт мысленно возвращался не только к событиям минувшего лета и к вызванным ими переживаниям. Тем же 31 числом помечено письмо Пушкина к Дельвигу (поэт при этом не мог не вспоминать своих петербургских разговоров с ним о казни!). Откликаясь на его просьбу прислать стихи для альманаха «Северные цветы», Пушкин отправил ему «Под небом голубым», а значит, переписывая эти стихи с известного белового автографа, поэт возвращался и к своим зашифрованным записям о казни декабристов, известие о которой отодвинуло на второй план полученную почти одновременно весть о смерти Амалии Ризнич. В эти дни Пушкин начал работу над «Арапом Петра Великого», что также, разумеется, не было случайным: недавние трагические события требовали осмысления тех исторических закономерностей, которые привели Россию к декабрьской катастрофе; писал стихотворное послание к Дельвигу же о черепе его предка, а значит, снова перечитывал «Ариона»; еще и еще раз обращался к тексту послания «Кипренскому». Сделанные в нем чернилами поправки, как показывают почерк и цвет чернил автографа, относятся именно к этому времени.75 Главное же в эти дни поэт много и напряженно думает о друзьях-декабристах, вспоминает их, а может быть, даже мысленно беседует с ними. Эта особенная сложившаяся в Михайловском атмосфера в конце июля
- 114 -
1827 г. позволяет объяснить, кого поэт имел в виду в сделанных 2—4 августа зашифрованных записях, неясных по смыслу и вызывающих противоречивые истолкования: «2 août 1827 j<ournèe> h<eureuse>. 4 août. R. J. P. Jich<areff> en songe» («2 августа день счастливый. 4 августа Р. Ж. П. Жих. во сне»).76 В ней зашифрованы, на наш взгляд, имена и фамилии друзей поэта — Рылеева и Пестеля, погибших на виселице, Пущина, сосланного в Сибирь, а также близкого к семейству Тургеневых Жихарева, с которым поэт активно общался в Москве осенью 1826 г.
Зашифрованная запись начала августа 1827 г. является своеобразным и последним отзвуком того напряженного и сложного душевного состояния, которое вызвало к жизни декабристские замыслы Пушкина 1826—1827 гг.
——————
СноскиСноски к стр. 88
1 Подробные сведения об этом см.: Писатели-декабристы в воспоминаниях современников, т. 1. М., 1980, с. 418—422.
Сноски к стр. 89
2 См.: Северная пчела, 1826, 17 июля, № 85.
3 По свидетельству начальника кронверка Петропавловской крепости В. И. Беркопфа, причиной задержки казни были неполадки в сооружении виселицы: «Виселица изготовлялась на Адмиралтейской стороне; за громоздкостью везли ее на нескольких ломовых извозчиках через Троицкий мост. Высочайший приказ был: исполнить казнь к 4-м часам утра, но одна из лошадей ломовых извозчиков, с одним столбом для виселицы, где-то впотьмах застряла, почему исполнение казни промедлилось значительно» (Писатели-декабристы в воспоминаниях современников, т. 1, с. 255).
4 См.: Шебунин А. Н. Движение декабристов в освещении иностранной публицистики. — В кн.: Бунт декабристов. Сб. статей. Л., 1926, с. 284—310.
5 Писатели-декабристы в воспоминаниях современников, т. 1, с. 243. Н. Цебриков имеет в виду самый драматический момент казни декабристов, когда веревки, не выдержав тяжести тел, оборвались и трое осужденных (Рылеев, Муравьев-Апостол и Каховский) сорвались с виселицы, упали и жестоко расшиблись. По существовавшим в народе поверьям, сорвавшийся с виселицы преступник считался невиновным и подлежал помилованию. Между тем исполнители казни поторопились вторично повесить сорвавшихся с виселицы. По воспоминаниям того же Беркопфа, «запасных веревок не было, их спешили достать в ближних лавках, но было раннее утро, все было заперто; почему исполнение казни еще промедлилось». «Однако, — замечает далее Беркопф, — операция была повторена, и на этот раз совершенно удачно» (там же, с. 256).
6 Цит. по: Соловьев Н. В. История одной жизни. А. А. Воейкова — «Светлана», вып. II. Пг., 1916, с. 10—11.
Сноски к стр. 90
7 Автограф датирован 29 июля 1826 г.: ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, № 895.
8 Источником этой записи, несомненно, было краткое сообщение о казни в «Северной пчеле» (1826, 17 июля, № 85), полученное в Михайловском и Тригорском с обычным для этих мест опозданием на неделю.
9 Тургенев А. И. Хроника русского в Париже. Дневники (1825—1826). М. — Л., 1964, с. 427.
10 Остафьевский архив, т. V, вып. II. СПб., 1913, с. 52. Еще находясь в Петербурге, 3 июня 1826 г., Вяземский встретился с освобожденным из предварительного заключения Грибоедовым, о чем сообщал жене: «Сейчас видел выпущенного из тюрьмы Грибоедова. Сегодня начался суд, то есть читали донесение Следственной комиссии, и вышел манифест, объявляющий о начале суда» (там же, с. 15). Контекст письма не оставляет сомнения в том, что разговор с Грибоедовым касался обстоятельств его ареста, а также известных ему подробностей допросов декабристов, условий их содержания под арестом и т. п.
11 Остафьевский архив, т. V, вып. II, с. 54—55.
Сноски к стр. 91
12 Там же, с. 67.
13 Не случайно именно в письме Пушкина к Вяземскому от 15 августа 1826 г. появляются ставшие позднее столь известными слова: «...повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна» (XIII, 291).
Сноски к стр. 92
14 Лишним подтверждением того, что события 13 июля 1826 г. служили темой откровенных разговоров Вяземского с Пушкиным, является их совместная поездка в день преполовения (в апреле 1828 г.) в Петропавловскую крепость, где на валу кронверка друзьями были собраны пять щепочек от виселицы, которые хранились Вяземским всю жизнь (см. об этом: Литературное наследство, т. 58. М., 1952, с. 75—76).
Сноски к стр. 93
15 См.: Пушкин и его современники, вып. IV. СПб., 1906, с. 11.
16 Литературное наследство, т. 16—18. Л., 1934, с. 33.
17 См.: Временник Пушкинской комиссии. 1962. Л., 1963, с. 46.
18 Автограф находится в третьей масонской тетради Пушкина: ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, № 836, л. 38 (по жандармской пагинации, л. 37 по архивной).
19 См.: Русский архив, 1881, кн. 2, № 2, с. 343—344. Эти воспоминания дошли до нас в позднейшей записи и представляют собою основанный на личных впечатлениях рассказ о казни декабристов, дополняющий известное свидетельство другого очевидца — немецкого историка Шницлера (см. текст его воспоминаний: там же, с. 342). Необходимо, хотя бы коротко, коснуться обстоятельств знакомства Н. В. Путяты с Пушкиным, которое относится к осени 1826 г. Посредником в их знакомстве был Е. А. Баратынский, близко знавший Путяту и друживший с поэтом. Уже это одно делало возможным откровенный разговор о произошедших в отсутствие Пушкина драматических событиях петербургской жизни, свидетелем и участником которых был и сам мемуарист, и в особенности его друзья-декабристы. В своих воспоминаниях о Пушкине (см. их текст: Русский архив, 1889, № 6, с. 350—353) Путята предпочел умолчать о своем разговоре с поэтом о казни, но тема эта не могла не занять важного, если не основного, места в их беседах. Воспоминания Путяты о казни декабристов позволяют судить о том, чем мог заинтересоваться в них Пушкин.
20 Русский архив, 1881, кн. 2, № 2, с. 344.
Сноски к стр. 94
21 Это отмечено в мемуарах Путяты. Упоминание Дельвига в этой связи особенно существенно, так как он не оставил своих воспоминаний о казни, хотя, надо полагать, именно он подробно рассказал о своих наблюдениях Пушкину, приехавшему в Петербург в мае 1827 г.
22 См.: Петров А. Штрихи ложились на бумагу. Рисунок Пушкина прочтен. — Пушкинский праздник. Спец. выпуск «Литературной газеты» и «Литературной России», 1969, 30 мая — 6 июня, с. 18.
23 Замысел подобного произведения не мог возникнуть до приезда Пушкина в Москву. Ни в Михайловском, ни в Тригорском поэт не мог узнать подробностей совершения казни, поэтому мысли Пушкина концентрируются не вокруг казни (поэту известен пока лишь самый ее факт), а вокруг Николая I, палача декабристов, которому Пушкин посылает проклятья как «гнусному убийце», что отражается в известном фрагменте «Восстань, восстань, пророк России» (см. об этом: Цявловская Т. Г. Отклики на судьбы декабристов в творчестве Пушкина. — В кн.: Литературное наследие декабристов. Л., 1975, с. 201—202). Все это дает основания решительно отвести датировку записей и рисунков на л. 38 третьей масонской тетради А. Эфросом, полагавшим, что они были сделаны в конце июля — августе 1826 г. в Михайловском (см.: Эфрос А. Рисунки поэта. Л., 1933, с. 356—364).
Сноски к стр. 95
24 Литературное наследие декабристов. Л., 1975, с. 202.
25 Измайлов Н. В. Вновь найденный автограф Пушкина — записка «О народном воспитании». — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1964. Л., 1967, с. 8.
26 Эфрос А. Рисунки Пушкина, с. 358.
Сноски к стр. 96
27 См.: Цявловская Т. Г. Невоплощенный замысел Пушкина. — Литературная газета, 1972, 15 марта, № 11, с. 7.
28 К сожалению, не все портреты на рисунке атрибутированы. Это прежде всего относится к двум вариантам портрета неизвестного в очках (выполненного темными чернилами), поразившего поэта необычностью своей наружности, а также к портрету неизвестного с усиками, с значительным и красивым лицом — по-видимому, кого-то из московских знакомых поэта, может быть причинившего ему неприятность или обиду. Любопытно отметить, что на л. 38 как бы собраны «обидчики» поэта.
29 См.: Иезуитова Р. В. Письмо Пушкина к П. А. Осиповой. — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1965. Л., 1968, с. 37—38.
Сноски к стр. 97
30 Русская старина, 1884, июнь, с. 530.
31 Пушкин. [Соч.], т. II. Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1908, с. 529—530.
32 Вестник литературы, 1921, № 2, с. 8—9.
33 Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929, с. 208.
34 Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М. — Л., 1935, с. 160.
Сноски к стр. 98
35 Проблемы современной филологии. М., 1965, с. 370.
36 Лотман Лидия. «И я бы мог, как шут <...>». — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1978. Л., 1981, с. 65.
37 Пушкин. [Соч.], т. II. Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1908, с. 530.
Сноски к стр. 99
38 Д. Д. Благой подчеркивает большое гражданское мужество поэта в самом стремлении «дать понять путем прямой аналогии с началом царствования Петра, что начало царствования Николая „мрачили“ — омрачали не только мятежи, но и казни» (Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). М., 1967, с. 135).
39 Справедливым представляется и другое утверждение Д. Д. Благого, что эту чрезмерно широкую датировку можно сузить, отнеся стихотворение ко второй половине и даже к концу этого года (Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 137). Беловой с поправками автограф послания расположен на л. 80—79 об. тетради ПД № 833 (третьей кишиневской), в которой находятся черновики и беловики ряда декабристских стихов Пушкина интересующего нас периода (1826—1827 гг.). Отметим, что имеющая важнейшее смысловое значение последняя строфа стихотворения содержит два мотива («вдовицы бедный лепт и дань сибирских руд»), которые, как нам представляется, не могли возникнуть до получения Пушкиным известия об осуждении и казни декабристов: «сибирские руды» для Пушкина — слово-сигнал для обозначения места ссылки декабристов (ср. «Во глубине сибирских руд»), в «бедном лепте вдовицы», возможно, есть отзвук внимания поэта к вдове Рылеева, оказавшейся после смерти мужа в тяжелом материальном положении. Объединение этих мотивов едва ли может быть объяснено чистой случайностью.
40 Подробный анализ этой тематически единой группы «декабристских стихов» Пушкина конца 1826 — начала 1827 г. дан Д. Д. Благим, что избавляет нас от необходимости более детального их рассмотрения (см.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 125—147).
Сноски к стр. 100
41 Наши наблюдения о фольклорном характере записей, идущих от конца тетради ПД № 836, подтверждаются тем, что именно сюда поэт вписал свой знаменитый «Пролог» к отдельному второму изданию «Руслана и Людмилы» (1828). Подробнее см.: Иезуитова Р. В. Стихотворение Пушкина «Всем красны боярские конюшни» как опыт создания «простонародной баллады». — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1975. М. — Л., 1979, с. 38.
Сноски к стр. 101
42 Лист 17 сохранился не полностью, нижняя его часть с жандармской пометой была аккуратно вырезана из тетради. Судьба находившегося на нем автографа остается неизвестной.
43 Н. М. Языков прожил в Тригорском «ровно шесть недель», как он вспоминал впоследствии (с середины июня по 17 (?) июля 1826 г., см.: Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина, т. I. М., 1951, с. 710, 715, 769—770). Полагаем, что стихотворение было начато еще до получения в Михайловском известия о казни декабристов (до 24 июля 1826 г.), иначе самый тон его был бы совершенно иным. Оно отражает жизнерадостное, светлое настроение, царившее в Тригорском во время пребывания там Языкова. Возможно, получение этого известия прервало работу Пушкина над стихотворением «Кристалл», и поэт больше не вернулся к нему. Наброски «Кристалла» на л. 17 являются последней записью 1826 г., сделанной в прямом положении тетради ПД № 836.
44 Вырезанный из тетради автограф (л. 19 по жандармской нумерации) в настоящее время хранится в Берлинской библиотеке (см. его транскрипцию, сделанную Л. Н. Майковым с оригинала: ИРЛИ, ф. 244, оп. 5, № 46). Автограф имеет помету «Pouchkin», сделанную рукой Вяземского, что позволяет предположить принадлежность автографа именно ему.
45 Название поэмы Баратынского (см. об этом ниже).
46 Не располагая сведениями, на каком основании эти записи были отнесены к апрелю 1827 г. в академическом издании Пушкина, мы вынуждены подробно рассмотреть весь комплекс вопросов, связанных с этой датировкой, чтобы подтвердить, уточнить или, напротив, отвергнуть ее.
Сноски к стр. 102
47 Подробнее об этом см.: Смирнов-Сокольский Н. Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина. М., 1962, с. 138—146.
48 Вульф А. Н. Дневники. Л., 1929, с. 137.
Сноски к стр. 103
49 Подробнее см.: Щеголев П. Е. Пушкин в политическом процессе 1826—1828 гг. — В кн.: Щеголев П. Е. Из жизни и творчества Пушкина. М. — Л., 1931, с. 95—123. См. также: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 64—67.
50 Щеголев П. Е. Пушкин в политическом процессе..., с. 111.
51 Там же, с. 114—115.
52 Для Пушкина оно закончилось официальным учреждением над ним секретного надзора, снятого с него лишь в 1831 г.
53 До нас дошел только перебеленный автограф этого стихотворения, впервые с цензурными изъятиями опубликованного П. А. Плетневым в «Современнике» (1838, т. XI, № 3, с. 18—19) под произвольным названием «Опричник». Полностью опубликовал стихотворение Жуковский в посмертном издании сочинений Пушкина, озаглавив его взятым из пушкинского текста словом «Кромешник». Для удобства изложения мы также будем пользоваться этим кратким заглавием.
54 Отвечая этим незадачливым критикам, Ап. Григорьев писал, что подобные толкования «простираются именно на отрывочные, на недоконченные вещи, которых смысл поэт унес с собою в могилу» (Григорьев А. Соч., т. I. СПб., 1878, с. 181—182).
Сноски к стр. 104
55 См.: Бэлза И. Ф. Пушкин и Ян Потоцкий. — В кн.: Искусство слова. М., 1973, с. 125—134.
56 Полагаем, что Пушкину могли быть известны исходившие из среды осужденных декабристов рассказы о последних словах Рылеева, якобы брошенных им в лицо одному из своих «палачей» — П. В. Голенищеву-Кутузову. Эти слова приводит в своем письме к И. И. Горбачевскому М. А. Бестужев: «Подлый опричник тирана! Дай же палачу твои аксельбанты, чтоб нам не умирать в третий раз» (см.: Писатели-декабристы в воспоминаниях современников, т. 1, с. 253).
57 С. П. Шевырев писал: «...стихи „Кромешника“ достигают такой степени совершенства в отделке, что в них не знаешь, чему более удивляться: Пушкину ли или русскому языку?» (Москвитянин, 1841, ч. V, № 9, с. 248).
58 Во всяком случае самый замысел произведения не мог возникнуть ранее 22 декабря — даты создания «Стансов». Приведенные выше сведения об обострении взаимоотношений поэта с властями в начале 1827 г., на наш взгляд, дают достаточные основания отодвинуть эту работу к концу января—февралю этого года. О своем подавленном настроении, вызванном неожиданным наступлением весенней оттепели, Пушкин писал Дельвигу 2 марта: «...у нас была весна, оттепель — и я ни слова от тебя не получал около двух месяцев — поневоле взбесишься. Теперь у нас опять мороз, весну дуру мы опять спровадили, от тебя письмо получено — все слава богу благополучно» (XIII, 320).
Сноски к стр. 105
59 Это не противоречит первой из дат (апрель 1827 г.), предложенной «большим» академическим собранием сочинений Пушкина. Что касается конечной границы академической датировки фрагментов «Весна, весна» и «Как бурею» (июль 1827 г.), то она требует, на наш взгляд, дальнейшего уточнения.
Сноски к стр. 106
60 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830), с. 157.
61 О намерении продолжить его свидетельствуют оставленные далее в тетради ПД № 836 свободными листы, в частности следующий лист — л. 20 (имевший жандармскую нумерацию и вырванный из тетради уже после смерти Пушкина). На нем сохранился остаток текста, в котором поддается прочтению лишь слово «Эда». «Можно думать, — полагают комментаторы, — что здесь мы имеем отрывки статьи о Баратынском» (Рукою Пушкина, с. 161). Над статьей о Баратынском Пушкин работал в другой тетради (ПД № 833) уже в Михайловском летом 1827 г. Поводом к ее написанию явился выход из печати «Стихотворений Евгения Баратынского». Но Пушкин мог познакомиться с этим сборником еще до его выхода из печати, скорее всего после получения автором цензурного разрешения (28 марта 1827 г.), а точнее — в апреле—мае 1827 г., что подкрепляет нашу датировку текстов на л. 18—19 об. Об интенсивном общении Баратынского и Пушкина накануне его приезда в Петербург см. примечание Я. Л. Левкович к первой записи тетради ПД № 832 (в кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. X. М. — Л., 1982, с. 240).
62 Это позволяет подвести окончательный итог нашим рассуждениям и датировать «Кромешника» концом января—апрелем 1827 г., а «Весну» и «Как бурею» — апрелем — первой половиной мая этого же года. Полагаем, что к моменту отъезда Пушкина в Петербург листы 18—19 об. третьей масонской тетради были уже заполнены.
Сноски к стр. 107
63 См.: Глебов Г. С. Об «Арионе». — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 6. Л., 1941, с. 296—304.
64 В январе 1827 г. Дельвиг писал Пушкину: «Рылеевой я из своего долга заплатил 600 рублей. В остатке у меня осталось 1600 р., которые при появлении Цветов сполна заплатятся» (XIII, 317—318).
65 См.: Русский архив, 1881, кн. 2, № 2, с. 344.
66 Э. Н. Ацаркина в этой связи пишет: «Портрет был написан Кипренским в доме Д. Н. Шереметева между маем и июлем, во время краткого пребывания поэта в Петербурге» (Ацаркина Э. Н. Орест Кипренский. М., 1948, с. 151).
Сноски к стр. 108
67 Гравюра Уткина была выполнена вскоре после окончания портрета, видимо летом же 1827 г., так как существует датированный этим годом его рисунок с портрета (см.: Ровинский Д. А. Н. И. Уткин, его жизнь и произведения. СПб., 1884, с. 136); кроме того, гравированный портрет его работы был помещен в «Северных цветах» на 1828 г., цензурное разрешение на издание которого было получено в конце октября 1827 г. См. подробнее: Вацуро В. Э. «Северные цветы». История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978, с. 115). Это позволяет думать, что ко времени цензурования альманаха гравюра Уткина была уже готова. Что же касается Пушкина, то он, видимо, знал о ней еще в момент работы Кипренского над портретом.
Сноски к стр. 109
68 Валицкая А. П. Орест Кипренский в Петербурге. Л., 1981, с. 232—237.
Сноски к стр. 110
69 См.: Московский телеграф, 1827, ч. 14, отд. 2, с. 4.
70 Именно это дало повод К. С. Сербиновичу расценить эти стихи как «загадочные» (копию см. в его архиве: ЦГИА, ф. 1673, оп. 1, № 288).
Сноски к стр. 111
71 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830), с. 157.
Сноски к стр. 112
72 Таким образом, послание «Кипренскому» можно датировать июнем — началом июля (не позднее 12 числа) 1827 г.
73 Определение состава и принципов включения образующих этот цикл произведений («И я бы мог», «Какая ночь!», «Весна, весна, пора любви», «Кипренскому», «Арион», «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной») было одной из основных задач нашего исследования. Цикл этот, несомненно, складывался, но не был окончательно установлен поэтом.
Сноски к стр. 113
74 Именно эта мысль и дала Пушкину основание в дальнейшем объединить в единый поэтический цикл написанный еще в 1824 г. «Аквилон» (отразивший негодование и обиду Пушкина на Александра I, сославшего поэта в Михайловское) и «Арион», глубокая внутренняя связь которых раскрылась перед поэтом далеко не сразу, а несколько лет спустя, в ходе его работы над новым изданием своих стихотворений. В списках, составленных не позднее середины сентября 1831 г., они дважды объединены вместе (см.: ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, № 515, 716). Еще знаменательнее запись на отдельном листке, содержащем черновые строфы путешествия Онегина по Кавказу, перечень «маленьких трагедий» и план статьи о народных песнях, где оба стихотворения (без видимой связи с будущим изданием) не только названы по первой строке («Зачем ты, бурный аквилон» и «Нас было много на челне»), но и датированы поэтом (см.: там же, № 168). К 7 сентября 1830 г. относится позднейшая правка в автографе «Ариона», на которую указывают все исследователи стихотворения и характер которой связан с намерением Пушкина опубликовать стихотворение, что и было сделано (см.: Литературная газета, 1830, № 43, с. 52). Стихотворение появилось без подписи, что, несомненно, было вызвано стремлением затушевать его автобиографический смысл.
75 См.: Рукою Пушкина, с. 312; Пушкин. Полн. собр. соч. в десяти томах, т. VIII. Л., Изд. АН СССР, 1978, с. 343.
Сноски к стр. 114
76 Справедливым представляется предположение, высказанное Т. Г. Цявловской на полях принадлежавшего ей экземпляра книги «Рукою Пушкина» (хранится в Пушкинском кабинете ИРЛИ), что вторую из букв следует читать как начальную букву французского написания лицейского прозвища И. И. Пущина — Жанно.