Сидяков Л. С. Изменения в системе лирики Пушкина 1820—1830-х годов // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1982. — Т. 10. — С. 48—69.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/isa/isa-048-.htm

- 48 -

Л. С. СИДЯКОВ

ИЗМЕНЕНИЯ В СИСТЕМЕ ЛИРИКИ ПУШКИНА
1820—1830-х ГОДОВ

1

В изучении лирики Пушкина одной из наиболее актуальных проблем остается исследование ее художественной эволюции. При решении этой проблемы необходимо исходить из специфических особенностей лирики, учитывая, однако, соотнесенность ее развития с общей эволюцией творчества Пушкина. Хотя исследование пушкинской лирики в последние десятилетия развивалось достаточно интенсивно, выработка общей концепции ее развития остается еще делом будущего. Монография Б. П. Городецкого «Лирика Пушкина» (М. — Л., 1962) подвела итоги исследования лирики Пушкина в период, когда ее осмысление в контексте пушкинского творчества лишь намечалось;1 последующие работы обратились к решению этой задачи в ее преимущественно частных аспектах.2 Наиболее впечатляющие успехи в изучении лирики Пушкина в последние годы связаны, пожалуй, с анализом отдельных стихотворений.3 Предстоит, таким образом, переход к новому синтезу в исследовании пушкинской лирики, охватывающему узловые проблемы ее развития.

В настоящей статье я исхожу из представления о лирике Пушкина как системе, специфика которой обусловлена взаимодействием ее элементов; вместе с тем соотношение элементов внутри системы не остается неподвижным; в этом изменении и находит свое выражение художественная эволюция пушкинской лирики. Б. О. Корман отмечает, что «литературоведческая спецификация» понятия «система» связана с соотнесением его с другими, собственно литературоведческими понятиями, в первую

- 49 -

очередь такими, как «творческий путь» (эволюция) и «автор».4 Эти понятия будут основными и при конкретном рассмотрении предлагаемого вниманию читателя материала.

В процессе развития пушкинской лирики, особенно в 1820-е годы, заметное место принадлежит меняющимся отношениям между ее элементами, которые можно обозначить как «домашняя» и «высокая» (или общезначимая) лирика.5

Вводя понятие «домашняя» лирика, я опираюсь на терминологию Ю. Н. Тынянова. Характеризуя эволюцию авторского образа в посланиях Пушкина, он говорил о появлении «индивидуальной домашней семантики» как следствии конкретизации «автора» и «адресатов» (имелась в виду «конкретная недоговоренность, которая присуща действительным обрывкам отношений между пишущим и адресатом»).6 Слово «домашний», таким образом, обозначает здесь ту реальность, которая стоит за текстом лирического стихотворения; это позволило мне воспользоваться указанной формулировкой, сознавая, однако, что вводимое мною понятие несколько отлично от предложенного Ю. Н. Тыняновым.

Под «домашней» лирикой я имею в виду стихотворения, включающие в себя неупорядоченную, эмпирическую действительность, реалии повседневного быта и лишенные той степени обобщения, которая снимает прямую приуроченность их к событиям частной жизни поэта и придает им более общее значение. Сразу же оговорюсь, что в пределах лирики Пушкина выделение «домашних» стихотворений и мотивов в их, так сказать, «чистом» виде является не всегда легким вследствие особой судьбы пушкинского наследия в русской культуре. Жизнь и личность Пушкина оказались мифологизированными, и все, что относится к частному быту поэта, практически приобрело права гражданства наравне с его творчеством.

Для читателей, широко осведомленных в деталях пушкинской биографии, понимание лирических стихотворений Пушкина неизбежно включает в себя соотнесение с действительными (а иногда и мнимыми) обстоятельствами, вне которых они уже не воспринимаются, несмотря на то что сам текст часто исключает обязательность такого подхода. Для того чтобы оценить отмеченное явление в его реальных очертаниях и связях с другими сторонами лирики Пушкина, приходится подчас абстрагироваться от привычного для современного читателя представления о ней. Следует также учитывать, что собственно «домашняя» лирика может быть выделена лишь на хронологически ограниченном отрезке; поэтому при ее исследовании на первый план выдвигается не стабильность самого понятия, а изменение его функций в процессе развития лирики Пушкина.

Что же касается, условно говоря, «высокой» лирики, то здесь (наряду с поэтическим самосознанием эпохи) основным критерием является степень сознания самим Пушкиным общезначимости своих стихотворений. Важным поэтому оказывается факт публикации им своих стихотворений или включение их в списки произведений, предназначавшихся для печати. Критерий этот, конечно, недостаточно надежен; необходимо делать поправки на обстоятельства, препятствовавшие обнародованию некоторых лирических стихотворений Пушкина, особенно на поздних этапах его творчества.

- 50 -

Наконец, еще одна оговорка. В своей статье я касаюсь лишь лирики Пушкина 1820—1830-х годов. Рассмотрение же лицейской лирики, как и лирики 1817—1820 гг., потребовало бы учета многих специфических обстоятельств, связанных с особенностями этих этапов, носящих отпечаток ученичества или переходности; лишь зрелая лирика Пушкина складывается во вполне определенную, индивидуальную художественную систему.

2

Романтическая лирика Пушкина начала 1820-х годов ориентирована прежде всего на образ лирического героя как элегического поэта (я употребляю термин «лирический герой» в том смысле, который определен Л. Я. Гинзбург7). Это, однако, не означает, что авторский образ пушкинской лирики однозначен; тем не менее доминантным становится облик поэта-элегика, к которому тяготеют в той или иной мере и другие модификации авторского «я». Более того, пушкинская романтическая элегия, как на это неоднократно указывалось, втягивает в свою орбиту другие лирические жанры, в особенности послание, включая и такие своеобразные его формы, как например поэтическое обращение к Овидию («К Овидию», 1821). Сама тема Овидия оказывается тесно связанной с элегическим комплексом; судьба же римского поэта проецируется на жизненные перипетии лирического героя, ориентированные на поэтически преобразованную биографию самого автора:

Овидий, я  живу близ  тихих  берегов,
Которым  изгнанных отеческих богов
Ты  некогда  принес  и  пепел  свой  оставил.

  (II, 218)

Характерно, что эта ситуация оказывается предметом не только «высокого» послания (ср. написанное в том же 1821 г. стихотворение «Чаадаеву»: II, 187—189), но появляется и в дружеском послании. Так, «овидиев цикл» пушкинской лирики открывало послание, включенное в письмо Я. И. Гнедичу от 24 марта 1821 г.:

В  стране,  где  Юлией  венчанный
И  хитрым  Августом  изгнанный
Овидий  мрачны  дни  влачил;
Где  элегическую  лиру
Глухому своему кумиру
Он  малодушно  посвятил...

(II, 170)

Тема Овидия тесно вплетается в описание жизни самого поэта в Молдавии:

Далече северной столицы
Забыл  я  вечный  ваш  туман,
И  вольный  глас моей  цевницы
Тревожит сонных молдаван.
Всё  тот  же  я — как  был  и  прежде,
С  поклоном  не хожу к невежде,
С  Орловым спорю, мало  пью,
Октавию — в слепой  надежде —
Молебнов  лести  не  пою.

 (Там  же)

Выдержанная в традициях дружеского послания карамзинистов, стихотворная вставка в письмо Гнедичу включает в себя мотивы, характерные для пушкинской элегии («Твой глас достиг уединенья, Где я сокрылся

- 51 -

от гоненья Ханжи и гордого глупца» — II, 171); авторский образ, как видим, и здесь проецирован на лирического героя, объединяющего романтическую лирику Пушкина. Особенно резкой оказывается граница между «высокой» лирикой Пушкина и теми сравнительно немногочисленными стихотворениями, которые можно отнести к лирике «домашней». К ним относятся «Раззевавшись от обедни» (1821), «Сегодня я поутру дома» (1823), «Зима мне рыхлою стеною» («Записка к В. П. Горчакову», 1823), а также несколько стихотворных вставок в письма Пушкина, что характерно для его эпистолярного стиля того времени, например «Проклятый город Кишинев!» («Из письма к Вигелю» от ноября 1823 г.) и т. п. Показательно, что некоторые из названных стихотворений тоже примыкают к пушкинской эпистолярии, представляя собой записки, содержащие указания на конкретных лиц и обстоятельства окружавшего Пушкина кишиневского быта. «Записка к В. П. Горчакову» дошла до нас лишь через посредство самого адресата, который частично воспроизвел стихотворения в своих воспоминаниях:8

Зима  мне  рыхлою стеною
К  воротам  заградила  путь;
Пока  тропинки  пред собою
Не  протопчу  я  как-нибудь,
Сижу я  дома, как  бездельник;
Но  ты, душа  души  моей,
Узнай,  что  будет  в  понедельник,
Что скажет  наш  Варфоломей.

 (II, 279)

По записи Горчакова стало известным и другое «домашнее» стихотворение Пушкина, обращенное к кишиневской знакомой М. Е. Эйхфельдт, — «Ни блеск ума, ни стройность платья» (1823).9

Естественно, что подобные тексты требуют чисто бытового комментария, восстанавливающего конкретные обстоятельства, нашедшие в них свое отражение; это и делает В. П. Горчаков. Характерно, что, цитируя лишь часть приведенной стихотворной записки Пушкина, он мотивирует это нежеланием «увлечься подробностями объяснения самой записки».10 Все это говорит о специфическом характере подобных стихотворений, далеко отстоящих от основного потока пушкинской лирики начала 1820-х годов. Отражая конкретные бытовые отношения Пушкина, его оценки окружающих лиц и явлений, «домашние» стихотворения находились на периферии его поэзии; в то же время в перспективе они намечали расширение ее традиционной тематики. Частная жизнь в ее эмпирическом облике существовала пока за пределами главного направления лирики, хотя возможность включения ее в стихотворения поддерживалась традициями дружеского послания карамзинистов, значимыми для Пушкина. Однако, как об этом справедливо пишет Л. Я. Гинзбург, предметность дружеского послания имела свои пределы, обусловленные «инерцией абстрагирующего стиля»;11 последняя определяла жесткий отбор реалий, допускаемых в послание. Пушкин же в своих «домашних» стихах ломал условность, свойственную традиционному дружескому посланию. С другой стороны, «домашняя семантика» проникает и в его стихотворения «высокого» плана, правда, лишь тогда, когда возникает возможность совмещения

- 52 -

ее (в пределах дружеского послания) с образом элегического лирического героя.

Поэтому, например, Пушкин опубликовал свое послание 1821 г. «Алексееву» («Мой милый, как несправедливы»). Исходный для этого стихотворения мотив ревности адресата («ревнивые мечты») восходит к конкретным бытовым обстоятельствам (Н. С. Алексеев приревновал к Пушкину М. Е. Эйхфельдт). Однако содержание послания выходит далеко за их пределы, и на первом плане оказывается образ разочарованного «автора», проецированный на тот психологический комплекс, который составляет основу пушкинской романтической элегии: «Забыло сердце нежный трепет И пламя юности живой» (II, 228). Представляет интерес история текста стихотворения «Алексееву». При его публикации в «Полярной звезде» на 1825 г. был отброшен ряд стихов, развивавших образ элегического поэта:

Зачем  же  в  цвете  юных  лет
Мне стало чуждо сладострастье,
Зачем  же  вдруг  увяло счастье
И  ни  к  чему стремленья  нет?

(II, 734)

Одновременно Пушкин поддержал исходный мотив в заключительных стихах:

И  что  ж?  изменой  хладнокровной
Я  ль стану  дружеству  вредить,
И снова  тактики  любовной
Уроки  хитрые  твердить?
Люби, ласкай свои  желанья,
Надежде, сердцу слепо верь.
Увы!  пройдут  любви  мечтанья
И  будешь то,  чем  я  теперь.

(II, 734—735)

В окончательном же тексте, вошедшем в «Стихотворения Александра Пушкина» 1826 г., поэт снимает эту концовку, подчеркивая основную, элегическую направленность стихотворения и затушевывая конкретные обстоятельства, вызвавшие его к жизни. В собственно же «домашних» стихах конкретные бытовые отношения поэтически не преобразуются и не обобщаются; «я» «автора» в них далеко отстоит от лирического героя элегий, «молодого человека XIX века». Вместе с тем граница между «домашней» и общезначимой лирикой оказывается подвижной и там, где первая соприкасается с «низкими» жанрами традиционных поэтических систем. В стихотворении «Иной имел мою Аглаю» (1822) только реальное имя и обстоятельства, о которых пишет Пушкин, связаны с конкретной эмпирической действительностью; внутри текста эпиграммы уже заключена возможность включения ее в традиционный ряд (условные имена — Клеон, Дамис). Поэтому предполагавшаяся Пушкиным замена имени Аглаи Давыдовой на условно-поэтическое Даная (см. II, 739) могла снять конкретную приуроченность к бытовым обстоятельствам, породившим стихотворение. Но это, конечно, особый случай, хотя он и представляет интерес с точки зрения перспектив развития пушкинской лирики во второй половине 1820-х годов.

3

Перестройка пушкинской лирики в середине 1820-х годов проявляется, в частности, в резком изменении соотношения «домашней» и «высокой» лирики как элементов художественной системы. Ощущение границ между ними не утрачивается, но тем не менее «домашние» стихотворения

- 53 -

и поэтические тенденции, которые в них воплощены, оказываются не на периферии пушкинской поэзии, а, напротив, в самом средоточии процессов, определяющих теперь эволюцию лирики Пушкина. Изменения, которые претерпевает в это время пушкинская элегия, утрачивающая к тому же свое прежнее значение доминанты, способствуют снятию тех ограничений, которые накладывали на лирику Пушкина законы жанра. Это создавало условия для расширения возможностей лирики, в частности для сближения «домашней» и «высокой» лирики. С одной стороны, эволюция пушкинского дружеского послания приводит к тому, что оно смыкается с формами, прежде не допускавшимися в пределах «высокой» (общезначимой) лирики; с другой — все более обнаруживает себя тенденция к объединению «высокой» лирики и «домашних» стихов.

Существенное содействие в перестройке жанра оказывает дружеское письмо, включающее в себя стихотворные вставки, связанные одновременно и с внелитературной функцией эпистолярного текста и с его литературной природой. Характерным примером такого письма может служить письмо Пушкина к И. Е. Великопольскому от 3 июня 1826 г.; стихотворный текст, предшествуя прозаическому, включен в сложный эпистолярный контекст, бытовой повод к которому — необходимость рассчитаться с карточным долгом, используя проигрыш адресата, — по-разному обыгрывается в стихотворной и прозаической части письма (ср.: «Играешь ты на лире очень мило, Играешь ты довольно плохо в штос. 500 рублей, проигранных тобою, Наличные свидетели тому...» и «Сделайте одолжение, пятьсот рублей, которые вы мне должны, возвратить не мне...» — XIII, 281—282).

Но еще более показательно письмо Пушкина к А. Н. Вульфу от 20 сентября 1824 г., открывающееся стихотворным обращением:

Здравствуй,  Вульф,  приятель  мой!
Приезжай  сюда  зимой
Да  Языкова  поэта
Затащи  ко  мне  с  собой...

(XIII, 108)

В отличие от традиционного дружеского послания как литературного жанра, сохранявшего определенную дистанцию между поэтом и описываемым им бытом, обращенное к Вульфу стихотворение, будучи частью письма, соотнесено с «почтовой прозой»: стихи и проза взаимно поддерживают тон непринужденного дружеского общения, единый для всего контекста. С этим связана бо́льшая конкретность деталей: упоминание определенных лиц, места и характера предполагаемых увеселений. Все это способствует воссозданию совершенно конкретной бытовой обстановки:

Лайон, мой  курчавый  брат
(Не  Михайловской  прикащик)
Привезет  нам,  право,  клад...
Что? — бутылок  полный  ящик.
Запируем  уж,  молчи!
Чудо — жизнь анахорета!
В  Троегорском  до  ночи,
А  в  Михайловском  до света...

  (XIII, 109)

Ср. в прозаической части письма: «В самом деле, милый, жду тебя с отверстыми объятиями и с откупоренными бутылками» (XIII, 109).

Весь эпистолярный контекст, таким образом, объединяет внелитературную и литературную функции; сама возможность сочетания в нем стихов и прозы тяготеет к последней, в то время как содержание стихотворной части тесно связано и с деловым назначением письма в целом.

- 54 -

Несколько иной характер имеет стихотворение «К Языкову» («Издревле сладостный союз»). Написанное одновременно с письмом к А. Н. Вульфу, оно также, по-видимому, входило в состав неизвестного нам письма Пушкина к Н. М. Языкову (см. XIII, 109);12 однако достоверно судить о характере его связи с вероятным прозаическим текстом не представляется возможным, так как письмо утеряно. Сам же характер послания, а также его последующая публикация Пушкиным позволяют рассматривать его в ряду дружеских стихотворных посланий, опирающихся на значительную традицию поэзии начала XIX в. Но стихотворение «К Языкову» связано уже с трансформацией этого жанра. Сопоставление его со стихотворением «Здравствуй, Вульф, приятель мой» позволяет проследить общую направленность тех изменений, которые характеризовали пушкинское дружеское послание середины 1820-х годов.

Особенностью русского дружеского стихотворного послания начала XIX в., по наблюдению Л. Я. Гинзбург, оказывается то, что «элементы бытовой обстановки» сочетаются в нем с поэтической условностью, играющей в конечном счете определяющую роль. «В дружеском послании условное и отвлеченное как бы борется с эмпирическим и стремится его поглотить».13 В противовес традиции Пушкин идет по пути расширения возможностей дружеского послания, развертывая его эмпирическое содержание, и стихотворение «К Языкову» как раз эту тенденцию обнаруживает.14

Послание «К Языкову» было опубликовано Пушкиным только в 1830 г. и не полностью. Сам факт ретроспективной публикации стихотворения очень показателен, свидетельствуя (помимо цензурных соображений) об изменении отношения автора к «домашней семантике» своей лирики на рубеже 1830-х годов. То, что в 1824 г. могло представляться препятствием к публикации, на фоне позднейшей пушкинской лирики перестало так восприниматься, и Пушкин публикует в «Литературной газете» свое старое послание. В стихотворении «К Языкову» традиционные лирические темы совмещены с «домашними» мотивами, хотя и не столь обнаженными, как в письме к Вульфу.

С одной стороны, послание сохраняет мотивы, свойственные предшествовавшей лирике Пушкина:

Издревле сладостный союз
Поэтов  меж собой связует:
Они  жрецы  единых  муз;
Единый пламень их  волнует;
Друг  другу  чужды  по судьбе,
Они  родня  по  вдохновенью.
Клянусь Овидиевой  тенью:
Языков, близок  я  тебе.

(II, 322)

Одновременно же — и это связано с происхождением послания, включенного в эпистолярный контекст, — в нем усилены мотивы, восходящие к реальной биографии Пушкина:

Но  злобно мной  играет счастье:
Давно без  крова  я  ношусь,
Куда  подует самовластье;
Уснув, не знаю, где  проснусь.
Всегда  гоним,  теперь в  изгнанье
Влачу  закованные  дни.

(II, 322)

- 55 -

Однако в отличие от предшествовавших посланий подобного рода (ср. упоминавшееся выше послание Гнедичу) эти мотивы развертываются затем в чрезвычайно конкретных деталях:

В  деревне, где  Петра  питомец,
Царей,  цариц  любимый  раб
И  их  забытый однодомец,
Скрывался  прадед  мой  Арап,
Где, позабыв  Елисаветы
И двор и  пышные  обеты,
Под сенью  липовых  аллей
Он  думал  в охлажденны  леты
О дальней  Африке  своей,
Я  жду  тебя.

 (II, 322—323)

Отброшенное при публикации в 1830 г. окончание стихотворения тематически соотносится с письмом к Вульфу, хотя и решено в ином стилистическом ключе, соответствующем общему характеру стихотворения:

И  наша  троица  прославит
Изгнанья  темный  уголок.
Надзор обманем  караульный,
Восхвалим  вольности  дары
И  нашей  юности  разгульной
Пробудим  шумные  пиры...

(II, 323)

Повседневные бытовые впечатления и реалии занимают все более значительное место в лирике Пушкина михайловского периода; это также способствует трансформации традиционных жанров, хотя и не ведет еще к падению границ между «высокой» и «домашней» лирикой. В то же время в «домашних» стихах Пушкина, отражающих его михайловские (и тригорские) впечатления, заключено уже многое из того, что определяет новаторство пушкинской лирики этого времени.

Жизнь Пушкина в михайловской ссылке, его впечатления и отношения этого периода нашли довольно широкое воплощение в лирике. В ряде стихотворений воссоздается своеобразная атмосфера, окружавшая поэта в Тригорском и одновременно запечатленная в его письмах, а также в мемуарных источниках. «Домашние» стихотворения Пушкина этого времени воспроизводят, в частности, игровое начало, определявшее во многом его взаимоотношения с обитательницами Тригорского и нашедшее отражение как в стихотворениях поэта, так и в его переписке.15 «Домашняя» лирика михайловского периода оказывается втянутой в средоточие художественных исканий Пушкина-лирика; сам характер этих исканий способствовал неизбежному сближению «домашней» лирики с «высокой», придавая общезначимость таким стихотворениям, которые ранее не выходили бы за пределы периферийных явлений пушкинской поэзии.

Впрочем, и в михайловский период еще сохраняется грань между стихотворениями чисто «домашнего», интимного плана и стихотворениями, которые для самого автора хотя и оставались в рамках «домашней» лирики, но в то же время практически оказывались уже за ее пределами. Сама возможность такого переосмысления коренится в глубине процессов, связанных с перестройкой художественной системы пушкинской лирики, ее движением к реализму.

Показательны в этом отношении поэтические обращения Пушкина к тригорским барышням. Представляя собой определенное тематическое единство, они включают в себя стихотворения разного плана, демонстрирующие

- 56 -

относительную свободу переходов от чисто «домашней» лирики к общезначимой. От любовной лирики «высокого» плана их отличает преимущественно шутливый, а подчас даже фривольный тон (см., например, стихотворение, обращенное к А. Н. Вульф, — «Увы, напрасно деве гордой», 1825); однако тон этот допускает и значительные колебания. Сопоставление двух других обращенных к А. Н. Вульф стихотворений 1825 г. — «Хотя стишки на именины» и «Я был свидетелем златой твоей весны» — обнаруживает это со всей очевидностью. Первое из них, хотя и связанное с мадригальной традицией, по интимности тона и конкретности намеков (обыгрывание значения имени Анна — «благодать» и шутливое его опровержение) не выходит за пределы «домашней» лирики, в то время как второе приближается к элегической тональности, которой, однако, противоречит явно ироническое звучание всего стихотворения («Ты приближаешься к сомнительной поре, Как меньше женихов толпятся на дворе» и т. д. — II, 383). И тем не менее стихотворение «Я был свидетелем златой твоей весны» показывает, насколько уже тонка грань, отделяющая «домашнюю» лирику от общезначимой. Но важнее, конечно, другое — случаи, когда сами «домашние» стихотворения становятся способными эту грань перейти. Такой случай представляет замечательное стихотворение Пушкина «Признание» («Я вас люблю, — хоть я бешусь»), на котором необходимо остановиться подробнее.

4

Тематически «Признание» примыкает к рассмотренным стихотворениям: оно также обращено к одной из тригорских барышень, А. И. Осиповой (в замужестве Беклешовой). Однако по характеру своему оно во многом от них отлично, хотя и оставалось, по-видимому, для Пушкина в пределах его «домашней» лирики. Скорее всего именно поэтому оно им не публиковалось. Позднейшее письмо Пушкина к А. И. Беклешовой, от 14—18 сентября 1835 г.,16 во многом перекликается со стихотворением: «Мой ангел, как мне жаль, что я Вас уже не застал...» (ср.: «И, мочи нет, сказать желаю, Мой ангел, как я вас люблю!» — III, 28); «У меня для вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться» (XVI, 48). Письмо это, самим поэтом аттестованное как «дружеская болтовня», свидетельствует, таким образом, о том, насколько памятным оставалось для него «Признание», равно как и все, с чем было связано появление стихотворения.17

«Признание» публикуют под 1826 г.; однако датируется стихотворение «ноябрем (?) 1824—августом 1826 г.» (III, 1129). Отсутствие более или менее точной даты создает некоторую сложность при анализе стихотворения, тем более что «Признание» — весьма заметное звено в развитии лирики Пушкина. Уже это выводит стихотворение за пределы лишь «домашней» поэзии; тенденции, в нем проявившиеся, имеют существенное значение для определения путей эволюции пушкинской лирики в середине 1820-х годов.

Границы между «высоким» и «низким» оказались поколебленными прежде всего в стихотворном эпосе Пушкина («деревенские» главы «Евгения Онегина», «Граф Нулин»), однако и михайловская лирика не остается

- 57 -

в стороне от этого процесса, все более активно включая в себя то, что в пределах традиционных поэтических систем мыслилось как «низкое». В лирику проникают бытовые реалии, конкретные подробности; это естественно изменяет поэтическую лексику; язык поэзии сближается с разговорным. «Признание» чрезвычайно показательно в этом отношении. В. В. Виноградов рассматривал его как одно из существенных звеньев в отмеченном им процессе «приспособления условно-литературного поэтического языка к семантике живой народной русской речи», характерном для творчества Пушкина с середины 1820-х годов. «Тут нет, — писал он, — ни одного книжно-поэтического выражения, которое не могло бы быть употреблено в устном разговоре. С лирического стиля совлечен весь искусственный парад литературности. Слово преодолевает всякие литературные преграды и служит непосредственным выражением чувства».18

«Признание» не принадлежит к числу стихотворений, привлекавших к себе значительное внимание исследователей; так, например, Б. П. Городецкий лишь мельком упомянул о нем, как о «полушутливом-полусерьезном признании», в контексте, подчеркивающем диапазон любовной лирики Пушкина михайловского периода, на противоположном полюсе которой оказываются такие перлы мировой поэзии, как «Я помню чудное мгновенье».19

Думается, что такой подход к «Признанию» неправомерен. Стихотворение едва ли отстоит от шедевров пушкинской лирики настолько далеко, как это вытекает из приведенного суждения. Более того, и в «Признании», и в «К***» («Я помню чудное мгновенье») обнаруживается аналогичная тенденция развития лирики Пушкина михайловского периода, вытекающая из эволюции его любовной элегии 1820-х годов. Именно эта, а не мадригальная традиция оказывается наиболее существенной для понимания «Признания». Для подтверждения этого целесообразно обратиться к незавершенной элегии Пушкина 1823 г. «Как наше сердце своенравно!», сюжетно перекликающейся с «Признанием». Сопоставление обоих стихотворений позволяет лучше понять значение «Признания» в процессе перестройки художественной системы пушкинской лирики, начатой в условиях кризиса 1823—1824 гг. и завершенной в период михайловской ссылки.

Элегию «Как наше сердце своенравно!» Б. П. Городецкий рассматривал как стихотворение, периферийное по отношению к элегии того же 1823 г. «Простишь ли мне ревнивые мечты».20 Можно согласиться с исследователем, отметившим «внутреннюю связь» между обеими элегиями; однако эту связь не следует преувеличивать. По конкретности воссозданной в стихотворении сюжетной ситуации «Простишь ли мне ревнивые мечты» — произведение новаторское,21 рядом с которым элегия «Как наше

- 58 -

сердце своенравно!» выглядит более традиционно. Однако и в этом стихотворении обнаруживается стремление к анализу чувства путем усложнения и конкретизации лирической ситуации, которое характерно для пушкинской элегии 1823—1826 гг. В этом отношении «Признание» действительно можно поставить рядом с элегией «Простишь ли мне ревнивые мечты», где отмеченная тенденция прослеживается наиболее отчетливо. Но для нас существенно другое — соотнесенность лирической (сюжетной) ситуации элегии «Как наше сердце своенравно!» и «Признания». Присмотримся к тому, как эта ситуация в них реализуется.

Сюжетная ситуация, позволяющая сблизить оба стихотворения, сводится к тому, что «автор» (элегический лирический герой в первом и ориентированный на автобиографические реалии авторский образ во втором случае) в отношении предмета своей любви («ты» в элегии 1823 г. и «вы», «Алина» в «Признании») поставлен в положение, заставляющее просить «обманывать» его любовь. Ср. начало элегии 1823 г.:

Как  наше сердце  своенравно!
               томимый  вновь,
Я умолял  тебя  недавно
Обманывать мою  любовь...

(II, 304)

и концовку «Признания»:

Алина!  сжальтесь надо  мною.
Не смею  требовать любви.
Быть может, за  грехи  мои,
Мой  ангел, я  любви  не стою!
Но  притворитесь! Этот  взгляд
Всё  может  выразить так  чудно!
Ах, обмануть меня  не  трудно!..
Я сам обманываться  рад!

(III, 29)

То, что в первом случае этот призыв помещен в начале, а во втором — в конце стихотворения, в значительной мере меняет характер разработки ситуации. В «Как наше сердце своенравно!» наиболее подробно воссоздается способность адресата («ты») «обманывать любовь» поэта («мою любовь»), в «Признании» же, где этот мотив мельком возникает в приведенной концовке («Но притворитесь!..» и т. д.), на первый план выдвинуто чувство самого поэта, и концовка стихотворения разрешает намеченный с самого начала мотив безответной любви:

Я  вас  люблю, — хоть я бешусь,
Хоть это  труд  и  стыд  напрасный,
И  в  этой  глупости  несчастной
У ваших  ног  я  признаюсь!

  (III, 28)

Концовка элегии 1823 г., напротив, сосредоточивает внимание на чувстве «я», откликающегося на выражение (пусть с точки зрения «я» и «притворное») чувств его возлюбленной:

Ты согласилась, негой  влажной
Наполнился  твой  томный  взор;
Твой  вид  задумчивый  и  важный,
Твой сладострастный  разговор
И  то, что дозволяешь нежно,
И  то, что  запрещаешь мне,
Всё  впечатлелось неизбежно
В  моей сердечной  глубине.

 (II, 304)

- 59 -

И тем не менее соотношение «я» и «ты», лежащее в основе сюжетной ситуации элегии, может быть сопоставлено с ситуацией «Признания»; поэтому и различия в разработке сюжета обоих стихотворений особенно показательны для наблюдения над изменениями, которые происходят в лирике Пушкина середины 1820-х годов. Прежде всего резко отличной оказывается степень конкретности воссоздаваемой ситуации; характерно поэтому, что в «Признании» вместо местоимения «ты» появляется «вы», что сразу же изменяет соотношение «персонажей»: условно-поэтическая ситуация сменяется конкретной; за соотношением «я» — «вы» легче просматриваются реальные взаимоотношения подлинных людей, в то время как соотношение «я» — «ты» делает ситуацию более обобщенной.22

В «Признании» Пушкин идет еще далее: в концовке стихотворения называется женское имя, причем имя конкретное, не связанное с традиционно-поэтической условностью, хотя в известной мере на нее и ориентированное.23 Это придает бо́льшую конкретность и самой ситуации, тем более что имя героини называется после того, как в стихотворении воссоздан ее облик, постепенно конкретизируемый через подробности, ориентированные на реальные обстоятельства; возникает своего рода эффект приближения лирического персонажа. Сперва это общие признаки: «Когда я слышу из гостиной Ваш легкий шаг, иль платья шум, Иль голос девственный, невинный...»; «За день мучения — награда Мне ваша бледная рука» (III, 28). Затем облик возлюбленной поэта начинает проясняться: «Когда за пяльцами прилежно Сидите вы, склонясь небрежно, Глаза и кудри опустя...» (там же), пока, наконец, не разрешается в максимально конкретный образ деревенской барышни:

Сказать ли  вам  мое несчастье,
Мою  ревнивую  печаль,
Когда  гулять, порой  в  ненастье,
Вы собираетеся  в  даль?
И  ваши слезы  в  одиночку,
И  речи  в  уголку  вдвоем,
И  путешествия  в  Опочку,
И  фортепьяно  вечерком?..24

 (III, 28—29)

«Путешествия в Опочку» создают как раз тот эффект максимальной приближенности к реальным обстоятельствам, который и подготавливает упоминание подлинного имени героини. Это придает стихотворению характер интимно-лирического признания, предполагающего стоящие за ним действительные взаимоотношения. В то время, когда создавалось стихотворение, «Признание» оказывалось замкнутым в кругу «домашней» лирики Пушкина, тогда как сам путь реализации темы стихотворения имел для поэта более общее значение, практически выводящее его за пределы «домашней» лирики. Сопоставление с элегией «Как наше сердце своенравно!» дает существенный материал и в этом отношении.

В стихотворении 1823 г. нет ничего, что могло бы придать облику «ты» черты, хотя бы намеком связывающие его с реальностью. Этот облик

- 60 -

складывается из традиционно-поэтических атрибутов: «дивный взгляд»; «негой влажной Наполнился твой томный взор»; «сладострастный разговор». Лирическая ситуация стихотворения «Как наше сердце своенравно!» и не нуждалась в конкретизации; достаточно было обозначить основные контуры взаимоотношений «я» и «ты»; с помощью этого поэт создает условия для глубокого проникновения в психологию чувства. Степень конкретизации, которой, при всей поэтической условности ситуации, достигает в своей элегии Пушкин, достаточна для того, чтобы чувство предстало рельефно. Конкретность пушкинской элегии — это конкретность психологическая;25 именно для ее достижения было важно воссоздать ситуацию, способную более полно раскрыть запечатленное в ней чувство поэта:

И  то,  что  дозволяешь нежно,
И  то,  что  запрещаешь мне,
Всё  впечатлелось  неизбежно
В  моей  сердечной  глубине.

(II, 304)

Для «Признания» этого недостаточно. Чувство раскрывается здесь на фоне конкретной бытовой обстановки, и это определяет специфику его воссоздания. «Домашний» характер стихотворения обусловил сниженный, в сравнении с романтической элегией, тон. Несмотря на подлинность и глубину чувства, особенно прорывающегося в концовке («Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!»), поэт иронизирует над собой:

Мне  не  к  лицу  и  не  по  летам...
Пора,  пора  мне  быть умней!
Но  узнаю  по  всем  приметам
Болезнь любви  в  душе  моей.26

(III, 28)

Ирония влечет за собой решительное обновление поэтической лексики любовного стихотворения:

Без  вас  мне скучно, — я  зеваю;
При  вас  мне  грустно, — я  терплю;
И, мочи  нет, сказать желаю,
Мой  ангел,  как  я  вас  люблю!

(III, 28)

Любовное признание, таким образом, облечено в неожиданные, с точки зрения традиционной романтической поэтики, формы, и это определяет глубокое новаторство «Признания». Правда, чувство поэта раскрывается в нем стилистически неоднозначно: заметны колебания от шутливо-иронической самооценки до своеобразной патетики (ср., например: «Я вдруг теряю весь свой ум» и «Я в умиленье, молча, нежно Любуюсь вами, как дитя!» и т. п.). Элегическая тональность в стихотворении снята, и это решительно преображает характер лирической ситуации, объединяющей «Признание» со стихотворением «Как наше сердце своенравно!». В этом преобразовании существенную роль сыграло обращение Пушкина к наиболее близкой «домашней» лирике традиции дружеского послания, существенно

- 61 -

преобразованной им в 1820-е годы.27 «Признание» примыкает к этой жанровой традиции; вместе с тем это уже и не дружеское послание, но лирическое стихотворение, генетически восходящее прежде всего к любовной элегии, о чем и свидетельствует сопоставление его со стихотворением «Как наше сердце своенравно!». Эмпирическая конкретность «Признания», недоступная традиционной элегии и восходящая к бытовым подробностям «домашней» лирики и дружеского послания, оказалась способной вместить в себя богатый мир чувств современного человека. Это, естественно, изменило и характер авторского образа.28 Как и вообще в михайловской лирике Пушкина, в «Признании» выступает образ поэта, наделенный подчеркнуто автобиографическими бытовыми чертами; реалии стихотворения — это реалии мира, в котором жил Пушкин в годы его михайловской ссылки, поэтому и конкретность «Признания» — это прежде всего конкретность бытовая, а потом уже психологическая. Но именно конкретность бытовой обстановки придает особую убедительность сюжетной ситуации и воплощаемому в ней чувству.

Лирика Пушкина открывала новые возможности, и «домашние» стихотворения, в пределах которых возникло и «Признание», способствовали расширению ее средств.29 Но «Признание» — уже не только «домашнее» стихотворение. Оно значительно прежде всего тем, что позволяет проследить процесс перехода «домашней» лирики Пушкина в новое качество. «Признание» — это своего рода прорыв поэта в недалекое будущее собственной поэзии; в стихотворении намечаются пути к полному разрушению границ между «домашней» и «высокой» лирикой, вполне осуществленному уже за пределами михайловского периода.

Таким образом, в «Признании» наблюдается процесс преобразования «домашней» лирики Пушкина, сближающий ее с лирикой общезначимой. Однако и последняя в этих условиях не остается непроницаемой для «домашних» мотивов и реалий; конкретный быт, становясь объектом лирики, способствует ее перестройке; в частности, это проявляется в конкретизации авторского «я»: реальная биография Пушкина и детали, с нею связанные, решительно видоизменяют его лирику, открывая перед ней ранее недоступные пути эволюции. Можно было бы привести немало примеров, подтверждающих это положение; достаточно назвать хотя бы «Зимний вечер» (1825) и «Няне» (1826). Остановлюсь, однако, на другом, пожалуй, наиболее существенном примере — стихотворении «19 октября» (1825). Стихотворение это только в последнее время дважды было предметом обстоятельного исследования,30 поэтому я затрону вкратце лишь то, что имеет прямое отношение к рассматриваемой теме.

В «19 октября» «домашняя» для Пушкина и его друзей тема Лицея предстает как тема общезначимая. Более того, именно тема Лицея и придает стихотворению общезначимость; таким образом, Пушкин показал возможность раскрытия общезначимого через конкретно-биографическое, и это определяет значение стихотворения для будущего развития пушкинской

- 62 -

лирики. Новейшие исследования «19 октября» обстоятельно раскрыли связь стихотворения с «домашней» лирикой лицеистов. Пушкин вводит в его текст реминисценции из «национальных песен» лицейского времени;31 по-видимому, ему известны были и экспромты бывших лицеистов — А. А. Дельвига и А. Д. Илличевского, посвященные «лицейским годовщинам».32 Характерно, что это была традиция «домашних» стихов, часто импровизированных; лицейские реалии в них были ориентированы исключительно на подготовленную аудиторию, и сами стихотворения мыслились главным образом как атрибут лицейских празднеств. В «19 октября» Пушкин вводит измененную цитату из «Прощальной песни воспитанников Царскосельского лицея» Дельвига, которую читатели могли помнить по ее публикации в 1817 г. Наконец, за текстом стихотворения 1825 г. стояла и лицейская лирика самого Пушкина, в частности его прощальные стихотворения 1817 г., одно из которых, «Разлука», также было опубликовано. Память о лицейских стихотворениях Пушкина, естественно, была жива в его товарищах-лицеистах, которым прежде всего и было адресовано «19 октября» (особенно отчетливо отзвуки лицейской музы Пушкина звучат в раскрытии темы Горчакова и Дельвига). Все это включало стихотворение в определенный контекст, в котором реалии лицейской жизни представали как «домашние» воспоминания поэта и его друзей.

История текста «19 октября» показывает, что воспоминания о Лицее первоначально занимали значительно большее место; правда, черновые рукописи стихотворения до нас не дошли, и о процессе работы над ним автора мы можем судить лишь по первоначальному варианту беловой рукописи. Однако и она содержит в себе достаточно данных, чтобы судить о характере работы Пушкина.33 Сопоставление автографа с окончательным текстом стихотворения свидетельствует о большей осторожности поэта в отборе «домашних» реалий. То, что в свое время легко укладывалось в лицейские стихотворения, теперь отвергается. Пушкин отказывается от деталей и напоминаний, понятных и близких лишь узкому дружескому кругу; конкретное вхождение в мир лицейских воспоминаний, сперва занимавшее большое место в стихотворении, ограничивается в его окончательном тексте. Снятыми оказались, например, следующие стихи:

Златые  дни,  и  зимние  забавы,
И  черный стол,  и  бунты  вечеров,
И  наш  словарь,  и  плески  мирной славы,
И  критики  Лицейских  Мудрецов!

(II, 971)

Зачеркнутой оказалась строфа, в которой упоминалось о прежних учебных успехах лицеистов («Пускай опять В<ольховский> будет первый Последним я иль Бр<ольо> иль Д<анзас>» — II, 969). Сокращено было, в частности, и упоминание о совместной влюбленности Пушкина и Пущина в Е. П. Бакунину:

Мы  вспомнили  как  Вакху  в  первый  раз
Безмолвную  мы  жертву приносили,
Мы  вспомнили  как  мы  впервой  любили,
Наперсники,  товарищи  проказ...

(II, 971)

Сокращение и переработка текста «19 октября» свидетельствуют о том, что для Пушкина в 1825 г. еще существовал, по-видимому, некоторый

- 63 -

предел введения «домашнего» начала в общезначимую лирику. Однако поскольку в основе стихотворения остается реальная биография поэта и его друзей, объединяемая лицейскими воспоминаниями, постольку и его окончательный текст сохраняет те новые черты, которые придавала ему лицейская тема. Сама эта тема по-прежнему достаточно интимно раскрывается и в окончательном тексте стихотворения, но в ней, отчасти благодаря сокращениям и изменениям, осуществленным Пушкиным, на первый план выдвигается лицейское дружество, как главная лирическая тема стихотворения:

Друзья  мои, прекрасен  наш  союз!
Он  как душа  неразделим  и  вечен —
Неколебим, свободен  и  беспечен
Срастался  он  под сенью дружных  муз.
Куда  бы  нас  ни бросила судьбина,
И счастие  куда б ни  повело,
Всё  те  же  мы:  нам  целый  мир чужбина;
Отечество  нам  Царское  Село.

(II, 425)

Упоминания друзей поэта, и в особенности центральные по значению строфы 9—14, конкретизируют лицейскую тему; лицейское братство проявляется прежде всего в дружеских узах, по-прежнему объединяющих бывших лицеистов. Лицей выступает как источник союза его прежних воспитанников, как утверждение исходных для них нравственных и общественных идеалов.

Образы друзей поэта при всей их биографической конкретности как бы растворяются в господствующей теме стихотворения; все биографическое в нем (тем более что снятыми оказались лицейские реалии) приобретает обобщающий смысл. «19 октября» с самого начала далеко от «домашней» лирики Пушкина. В то же время оно свидетельствует, насколько плодотворными в процессе перестройки художественной системы пушкинской лирики оказались потенции, заключавшиеся в «домашних» его стихотворениях, в особенности в организации авторского образа.

«Я» в «19 октября» подчеркнуто автобиографично, поскольку тема стихотворения связана с конкретными воспоминаниями поэта и его друзей. Поэтому даже в освобожденном от многих частных воспоминаний окончательном тексте стихотворения так много прямых биографических приурочений. Здесь и жизнь поэта в изгнании:

И  ныне  здесь,  в  забытой сей  глуши,
В  обители  пустынных  вьюг  и  хлада,
Мне сладкая  готовилась отрада...
     <...> Поэта  дом  опальный,
О  Пущин  мой,  ты  первый  посетил...

  (II, 426)

и сложные перипетии его предшествующей судьбы («Из края в край преследуем грозой, Запутанный в сетях судьбы суровой...»); и посещения друзей — Пущина, Дельвига, Горчакова (хотя в последнем случае поэт несколько отступает от реального хода событий34). Все это придает авторскому образу прямую биографическую приуроченность, включая сюда и принадлежность к лицейскому братству и приверженность воспоминаниям и традициям. Характерно, однако, что отбор биографических

- 64 -

реалий ведется в основном с расчетом на знакомство читателя с теми произведениями Пушкина, которые включали в себя отсылки к его биографии. Основной для раскрытия авторского образа в «19 октября» мотив изгнания, оторвавшего поэта от его друзей («Я пью один, и на брегах Невы Меня друзья сегодня именуют...»), многократно варьировался поэтом и в его лирике и в «Евгении Онегине»; лицейское прошлое также представляло собой факт, запечатленный в лирике Пушкина; поэтому читатель оказывался подготовленным к восприятию жизненной судьбы автора, какой она представала в стихотворении. Однако Пушкин ориентирует этот образ не только на конкретно-биографические подробности; он включает в него и черты условно-биографического лирического героя романтической элегии, в трансформированном виде преломлявшего реальную биографию поэта.

Элегическое начало заметно в «19 октября». Так, в элегические тона окрашивается тема одиночества:

Я  пью один;  вотще  воображенье
Вокруг  меня  товарищей зовет;
Знакомое  не  слышно  приближенье,
И  милого  душа  моя  не  ждет.

(II, 424)

Тему одиночества поддерживает и тема смерти в начале и конце стихотворения.35 Наконец, поэт включает в свое стихотворение и мотивы своих прежних элегий, связывая с ними тему лицейского братства (как истинной дружбы, противопоставленной дружбе ложной):

Я с  трепетом  на  лоно  дружбы  новой,
Устав, приник  ласкающей  главой...
С  мольбой  моей  печальной  и  мятежной,
С  доверчивой  надеждой  первых  лет,
Друзьям  иным  душой предался  нежной;
Но  горек  был  небратский  их  привет.36

(II, 426)

Конечно, не следует преувеличивать элегической тональности «19 октября». По справедливому замечанию Б. С. Мейлаха, «в трактовке лицейской темы Пушкин никогда не замыкался в интимной элегии».37 В стихотворении элегические мотивы занимают подчиненное положение, и я упомянул о них лишь для того, чтобы показать неоднозначность авторского образа «19 октября», проецированного как на реальную, так и на условно-поэтическую биографию поэта. Это имело важное значение для последующего развития пушкинской лирики, биографическая конкретность которой постоянно ориентирована на поэзию Пушкина, дополняя и усложняя лирическое «я» поэта. «19 октября» представляет собой один из начальных этапов этого пути, тем более важно отметить роль «домашнего» начала в стихотворении. Связанное с традицией «домашней» лирики Пушкина, но не входя в нее, оно стоит в начале пути, на котором поэт строит свою реалистическую лирику второй половины 1820-х — 1830-х годов.

- 65 -

5

В пределах михайловского периода, таким образом, существенно видоизменяется соотношение «домашней» и «высокой» лирики. «Признание» и «19 октября» с разных сторон демонстрируют пути их сближения, осуществляемого как процесс взаимного тяготения. Тенденция к слиянию «домашней» и общезначимой лирики обнаруживает себя как одно из слагаемых движения пушкинской лирики к реализму. Последующие этапы развития поэзии Пушкина связаны уже с постепенным исчезновением принципиальных различий между «домашней» и «высокой» лирикой, которые предстают уже не как автономные элементы художественной системы, но как восходящие к ним начала, взаимодействие которых носит иной, по сравнению с предшествующими периодами, характер. Речь может идти об остаточных формах совмещения «домашнего» и общезначимого, все более обнаруживающих тенденцию к взаимопроникновению, проявившуюся уже в лирике Пушкина михайловского периода. В характеристике пушкинской лирики второй половины 1820-х — 1830-х годов можно поэтому ограничиться более суммарной оценкой явлений, связанных с ее художественной эволюцией, рассмотренной с точки зрения тех изменений, которые являются предметом данной статьи.

Наметившиеся еще в Михайловском художественные принципы закрепляет лирика Пушкина 1826—1828 гг. Лирическое «я» еще прочнее прикрепляется к пушкинской биографии, и соответственно с этим усиливается роль «домашних» реалий, свободно входящих в пушкинскую лирику почти на равных правах с другими слагаемыми. Четкость границ между «домашней» и «высокой» лирикой уже утрачена, поэтому и отношение поэта к стихотворениям, которые прежде ассоциировались с лирикой «домашней», изменяется. Все чаще они отбираются для публикации, приобретая, таким образом, характер общезначимой лирики. Авторский образ («я» поэта), тесно связанный с конкретно-биографическими чертами и объединяющий всю лирику Пушкина, препятствует разграничению «домашней» и «высокой» лирики, которые во всяком случае уже не противостоят друг другу. Однако отбор биографических реалий остается еще достаточно жестким, хотя сознательная установка на автобиографичность лирического «я» (окончательно утратившего черты элегического лирического героя) естественно влечет за собой необходимость расширения конкретно-биографического начала (включая «домашние» реалии).

Многие стихотворения этого времени, как, например, большую часть любовной лирики, связанной с увлечениями этого времени, Пушкин не публикует. Однако у нас нет оснований категорически относить их к «домашней» лирике или же искать доказательств того (как в случае с «Признанием»), что они именно так осмыслялись самим поэтом. Можно скорее говорить о недостаточной последовательности Пушкина, печатавшего, например, такое стихотворение, как «To Dawe ESQr» («Зачем твой дивный карандаш»), но оставившего неопубликованным ряд других стихотворений, не в большей степени связанных с конкретно-биографическими обстоятельствами (некоторые из них, правда, не могли быть напечатаны по цензурным соображениям). Важно, что все эти стихотворения, как опубликованные, так и не напечатанные при жизни Пушкина, объединены общей концепцией, характерной для пушкинской лирики первых последекабрьских лет, представляя, таким образом, определенное единство, ориентированное на единство «автора».

Тенденция к полному слиянию «домашней» и «высокой» лирики в еще большей степени обнаруживает себя на рубеже 1830-х годов (1829—1830). Это краткий, но чрезвычайно знаменательный этап развития пушкинской лирики. Происходящая в это время значительная перестройка художественной системы творчества Пушкина связана с существенным

- 66 -

изменением его реализма. В частности, это находит свое выражение в том, что в произведения Пушкина все более включаются реалии предметного мира.38 Традиции, восходящие к «домашней» лирике, сливаются с тенденцией к эстетическому освоению всей действительности в качестве предмета поэзии. «Я» поэта оказывается органично слитым с окружающим миром, воплощаемым в его поэзии; это усиливает процесс окончательного включения «домашней» лирики в общезначимую. «Домашняя семантика», как обособленная сфера изображения, утрачивает самостоятельное значение: все, относящееся к частному бытию «я», оказывается способным на равных правах представлять мир, который становится теперь предметом лирики Пушкина. Автономность «домашней семантики», сохранявшаяся отчасти в пушкинской лирике первых последекабрьских лет, таким образом, преодолевается поэтом.

Речь поэтому должна идти уже не о «домашней» лирике как таковой, но о роли и формах проявления тех ее традиций, которые находят свое выражение во все усиливающемся внимании поэта к предметному миру. Но это по существу снимает и саму проблему противостояния «домашней» и «высокой» лирики как элементов художественной системы. С изменением их функций меняется и природа этих явлений: «домашнее» и общезначимое выступают в роли равноправных компонентов, взаимно дополняя друг друга и обогащая, таким образом, художественные возможности пушкинской лирики, способствуя реализации тех задач, которые ставит теперь перед собой Пушкин-лирик. Вместе с тем внутри художественной системы пушкинской лирики оба эти начала продолжают играть важную роль в ее эволюции. Прослеживая эту эволюцию, мы неизбежно сталкиваемся с необходимостью их констатации как равноправных, но не тождественных элементов, совмещение которых оказывается одним из структурных свойств лирики Пушкина рубежа 1830-х годов.

В начале 1829 г. Пушкин пишет и вскоре же публикует (в «Северных цветах» на 1830 г.) стихотворение «Подъезжая под Ижоры». Еще совсем недавно публикация подобного стихотворения была едва ли для него возможной; по своему характеру и тону оно близко к «Признанию» и с точки зрения прежних представлений Пушкина должно было быть отнесено к «домашним» стихам, не подлежавшим обнародованию. Тем более знаменателен сам факт публикации этого стихотворения, уравнивающий произведение «домашнего» плана с общезначимой лирикой.

Стихотворение «Подъезжая под Ижоры» обстоятельно и в разных аспектах проанализировано Т. И. Сильман.39 Исследовательница, в частности, показывает, как многочисленные эмпирические подробности этого стихотворения, уводя в подтекст его лирический сюжет, в то же время создают условия для конкретизации авторского образа, приближая «атмосферу стихотворения» к «некоторым главам пушкинского „Онегина“».40 Внимание к реалиям предметного мира, действительно, способствует в ряде случаев усилению повествовательного начала в лирике Пушкина, как например в стихотворении «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю» (1829). Начало это способствует воплощению в лирическом стихотворении будничной действительности как источника авторской эмоции.

Но это не единственная возможность, заключенная в обращении Пушкина-лирика к реалиям предметного мира. По-иному предстают они в «Дорожных жалобах» (1829—1830), стихотворении, в котором конкретно-биографический авторский образ включен в окружающий мир и

- 67 -

раскрывается через многочисленные, в том числе и интимные, «домашние» подробности. «Дорожные жалобы» поражают прежде всего контрастом внешне шутливого тона, реализуемого, в частности, в резком упрощении стиха («Иль чума меня подцепит, Иль мороз окостенит, Иль мне в лоб шлагбаум влепит Непроворный инвалид» — III, 177), и драматического содержания стихотворения, связанного с раскрытием глубинных основ пушкинского мировоззрения.41 Пушкин широко пользуется в этом стихотворении «низкими», с традиционной точки зрения, лексикой и понятиями. Простые реалии повседневной жизни поэта подчеркнуто непринужденно входят в контекст пушкинской лирики:

Долго  ль  мне  в  тоске  голодной
Пост  невольный  соблюдать
И  телятиной  холодной
Трюфли  Яра  поминать?

Естественно подключаются сюда и реалии, усиливающие биографическую конкретность авторского образа:

То  ли  дело быть на  месте,
По  Мясницкой  разъезжать,
О деревне, о  невесте
На  досуге  помышлять!

  (III, 178)

Все это оказывается важным потому, что «автор» предстает в единстве с тем миром, которому он принадлежит и который он представляет. Пушкину-лирику свойствен теперь монистический взгляд на действительность, исключающий разделение ее атрибутов на «низкое» и «высокое»; с этим связан и процесс изживания противостояния «домашнего» и общезначимого как объектов поэтического воспроизведения. Но именно потому, что полного их слияния пока не произошло, «домашнее» (как и «низкое») в лирике Пушкина остается еще подчеркнутым, и его введение нуждается подчас в дополнительной мотивировке; во всяком случае ощущение читателями необычности вводимого материала входило в художественный расчет автора (этим публикуемые поэтом стихотворения рубежа 1830-х годов отличались от его прежних «домашних» стихов, хотя внешне близки им). Одновременно возрастает органичность «домашних» реалий, по мере того как читателям становится известным все больший круг подробностей биографии Пушкина, и они, равно как и реалии предметного мира, воспринимаются уже как естественный и нейтральный атрибут его лирических стихотворений.

Завершает процесс слияния «домашнего» и общезначимого лирика Пушкина 1830-х годов. По отношению к ней во многом неуместным оказывается уже выделение «домашнего» начала, настолько цельной и не разложимой на противостоящие (или хотя бы противопоставленные) друг другу элементы предстает ее художественная система. Мир пушкинской лирики теперь принципиально неделим. Предметные и биографические реалии, восходящие к «домашней» лирике Пушкина предшествующих периодов, утрачивают свою прежнюю функцию; их введение лишается демонстративности, их особая природа становится все менее заметной, они органически сливаются с традиционно поэтическим и, более того, оказываются способными его замещать. Это исключает необходимость особых мотивировок для включения предметных реалий в лирику (как, например, шутливый тон стихотворения «Подъезжая под Ижоры» или хотя и «сумрачная», по определению Г. А. Гуковского,42 но все же ирония

- 68 -

«Дорожных жалоб»). Так, например, в написанных еще на рубеже 1830-х годов «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы» (1830) мифологический (и потому «высокий») образ Парки совмещен с бытовым обликом старухи: «Парки бабье лепетанье» (III, 250).43 Представление о видимой бессмысленности жизни естественно воплощается затем в аналогичном, также заимствованном из повседневности образе: «Жизни мышья беготня» (там же). Первоначально стих этот вступал в контраст с предшествующими:

Парк  ужасных  будто  лепет
Топот  бледного  коня
Вечности  бессмертный  трепет
Жизни  мышья  беготня.

(III, 860)

Изменение стиха, включающего упоминание о Парках, и придание нейтральности следующему за ним стиху снимают первоначальную контрастность и, следовательно, резкую подчеркнутость этого образа предшествующим:

Парки  бабье  лепетанье,
Спящей  ночи  трепетанье,
Жизни  мышья  беготня...
Что  тревожишь  ты  меня?

(III, 250)

Подобная контрастность перестает быть нужной поэту; ее необходимость исключалась новыми художественными принципами, вырабатывавшимися в поздней лирике Пушкина.

Поэтому, рассматривая, например, такое стихотворение, как «Вновь я посетил» (1835), невозможно строить его анализ уже не только на противопоставлении, но даже на различении «домашнего» и общезначимого как сколько-нибудь выделенных в его тексте компонентов. Слияние их, однако, оказывается возможным лишь на основе их прежнего разделения; оно и заметно именно потому, что «домашняя» и общезначимая лирика ранее противостояли друг другу в системе пушкинской лирики. Генетическая связь реалий «Вновь я посетил» с тем, что прежде являлось предметом «домашней» лирики, продолжает ощущаться читателями, но в то же время вся система образов и реалий в стихотворении становится единой и нерасчленимой, способствуя раскрытию его глубокого философского содержания. «Все предметное и бытовое, — пишет Л. Я. Гинзбург, — поднято здесь на высоту мыслей о времени, о жизни и смерти».44 Процесс слияния «домашней» и «высокой» лирики получает свое наглядное завершение.

Таким образом, меняющееся соотношение внутри лирики Пушкина как системы таких ее элементов, как «домашняя» и общезначимая лирика, обнаруживает характер ее эволюции. Разумеется, последнюю нельзя сводить только к рассмотренному аспекту; она включает в себя взаимодействие многих элементов, составляющих лирику Пушкина как систему. В свою очередь и сама лирика входит составной частью в творчество Пушкина, по отношению к ней представляющее собой сложную систему.45 В системе творчества Пушкина лирика вступает в соотношение с другими ее элементами; их эволюция, а также меняющееся взаимодействие их с лирикой в свою очередь оказывают воздействие на характер тех изменений, которые претерпевает пушкинская лирика. Достаточно отметить, например, сложное соотношение, в котором на протяжении

- 69 -

длительного времени оказывались лирика Пушкина и его стихотворный эпос, особенно «Евгений Онегин». Характер лиризма пушкинского романа не только соответствовал художественным исканиям в лирике, но и оказывал воздействие на ее эволюцию. В частности, это можно было бы проследить и в рассмотренном мною аспекте. С. Г. Бочаров высказал мысль, что «лирика „я“ в романе куда эмпиричнее, необобщеннее, чем собственно лирика Пушкина»; условия для этого создавала мотивировка ее «образом автора».46 Исходя из этого можно предположить, что художественный опыт «Евгения Онегина» в известной мере опережал эволюцию «собственно лирики» Пушкина. Сказался этот опыт, по-видимому, и в изменении соотношения «домашней» и общезначимой лирики. Однако нельзя не отметить здесь и роль, которую с рубежа 1830-х годов начинает играть проза Пушкина, вступающая в сложное соотношение и взаимодействие с его поэзией. Но все это, разумеется, новые проблемы, упомянутые лишь для того, чтобы показать возможные аспекты дальнейшего исследования темы в более широком контексте. В задачу же данной статьи входило лишь наметить общую картину движения пушкинской лирики под избранным углом зрения, связав представление о ее эволюции с изменениями внутри той художественной системы, которую образует собой лирика Пушкина 1820—1830-х годов.

Сноски

Сноски к стр. 48

1 Наиболее значительную роль в этом отношении сыграла статья Н. В. Измайлова «Лирические циклы в поэзии Пушкина 30-х годов» (в кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. II. М.—Л., 1958, с. 7—48). В новой редакции перепечатана в кн.: Измайлов Н. В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975, с. 213—269.

2 О современном этапе изучения лирики Пушкина см.: Иезуитова Р. В. Лирика Пушкина в современных советских исследованиях (1958—1973). — Русская литература, 1974, № 4, с. 163—177. Из работ последних лет можно отметить также статьи С. А. Фомичева «О лирике Пушкина» (там же, № 2, с. 43—53) и У. Р. Фохта «Лирика Пушкина в ее развитии» (в кн.: Пушкин и литература народов СССР. Ереван, 1975, с. 43—53). Лирике Пушкина отдельного этапа посвящена монография В. А. Грехнева «Болдинская лирика А. С. Пушкина. 1830 год» (Горький, 1977).

3 См., например: Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. История создания и идейно-художественная проблематика. Л., 1974; Лотман Ю. М. Анализ поэтического текста. Структура стиха. Л., 1972, с. 144—168: Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Над страницами Пушкина. Л., 1974, с. 49—72; Чумаков Ю. Н. 1) «Зимний вечер» А. С. Пушкина. — В кн.: Лирическое стихотворение. Анализы и разборы. Л., 1974, с. 36—44; 2) «Осень» Пушкина в аспекте структуры и жанра. — В кн.: Пушкинский сборник. Псков, 1972, с. 29—42, и др.

Сноски к стр. 49

4 Корман Б. О. Лирика Некрасова. Изд. 2-е, перераб. и дополн. Ижевск, 1978, с. 6—7. Следует отметить, что автор излишне противопоставляет изучение творческого пути (эволюции) писателя изучению его творчества как системы, хотя и отмечает, что противопоставление это не носит абсолютного характера.

5 Речь при этом идет не о понятиях «автобиографического» и «типического» в лирике Пушкина. Вопрос об автобиографизме пушкинской лирики шире проблемы, поставленной в данной статье, и лишь частично соприкасается с ее темой.

6 Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968, с. 130.

Сноски к стр. 50

7 Гинзбург Л. О лирике. Изд. 2-е, дополн. Л., 1974, с. 6—7, 160—162 и др.

Сноски к стр. 51

8 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников, т. 1. М., 1974, с. 267.

9 Там же, с. 242.

10 Там же, с. 186. П. И. Бартенев, широко вводивший свидетельства В. П. Горчакова в свой биографический очерк о Пушкине, дополнил его комментарий следующим замечанием: «Надо припомнить, что дом, в котором жил Пушкин, стоял почти на пустыре, и к воротам надо было проходить довольно далеко» (Бартенев П. И. Пушкин в южной России. М., 1914, с. 98).

11 Гинзбург Л. О лирике, с. 40.

Сноски к стр. 54

12 Б. В. Томашевский в комментарии к стихотворению «К Языкову» пишет, что оно «является частью утраченного письма к Языкову от 20 сентября 1824 года». См.: Пушкин А. С. Стихотворения, т. 3. Л., 1955 (Б-ка поэта. Большая серия), с. 792.

13 Гинзбург Л. О лирике, с. 199.

14 Тенденция эта была подхвачена Н. М. Языковым в его стихотворениях, связанных с посещением Тригорского в 1826 г. Ср.: Гинзбург Л. О лирике, с. 200.

Сноски к стр. 55

15 См.: Вольперт Л. И. Дружеская переписка Пушкина михайловского периода (сентябрь 1824 г.—декабрь 1825 г.). — В кн.: Пушкинский сборник. Сб. научных трудов. Л., 1977, с. 49—62.

Сноски к стр. 56

16 В «большом» академическом издании сочинений Пушкина письмо к А. И. Беклешовой датировано 11—18 сентября 1835 г. Передатировано в издании: Пушкин. Письма последних лет. 1834—1837. Л., 1969, с. 107, 275.

17 В письме к А. Н. Вульфу от 4 октября 1835 г. Е. Н. Вревская писала: «Поэт по приезде сюда был очень весел, хохотал и прыгал по-прежнему, но теперь, кажется, впал опять в хандру. Он ждал Сашиньку с нетерпением, надеясь, кажется, что пылкость ее чувств и отсутствие ее мужа разогреют его состаревшиеся физические и моральные силы» (Пушкин и его современники, вып. XIX—XX. Пг., 1914, с. 107).

Сноски к стр. 57

18 Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941, с. 240, 242.

19 Городецкий Б. П. Лирика Пушкина. М.—Л., 1962, с. 295. Ср. точку зрения В. Д. Сквозникова, впрочем, уделяющего стихотворению «Признание» большее внимание: «Только Пушкин, — пишет он, — <...> может альбомный мадригал, <...> послание соседке, воспринимать (а прежде всего сочинять, конечно) как важное дело, как дело, достойное поэта. Он не только отдыхает в подобных безделушках от задач национально-государственного служения, но продолжает служить» (Сквозников В. Д. Реализм лирической поэзии. Становление реализма в русской лирике. М., 1975, с. 180). Представление о стихотворении Пушкина как об «альбомном мадригале», «безделушке» не соответствует реальному характеру и значению пушкинского «Признания».

20 Городецкий Б. П. Лирика Пушкина, с. 277.

21 В. Э. Вацуро рассматривает элегию «Простишь ли мне ревнивые мечты» как стихотворение, противопоставленное традиционной «унылой» элегии. С этим связывается соотношение стихотворения Пушкина с установленными источниками: элегией Мильвуа и ее русским переводом А. А. Крылова. В. Э. Вацуро отметил стремление Пушкина «создавать в стихах психологически острые, ярко жизненные, парадоксальные ситуации, его внимание к диалектике страсти» (см. реферат доклада В. Э. Вацуро: Вопросы литературы, 1977, № 10, с. 314).

Сноски к стр. 59

22 О роли местоимений в лирическом стихотворении см.: Сильман Т. Заметки о лирике. Л., 1977, с. 40—43.

23 Судя по сохранившимся источникам, А. И. Осипову в домашнем кругу называли преимущественно именем «Саша» (см. в письме Пушкина к жене от 21 августа 1833 г.: XV, 72); но во французских письмах П. А. Осиповой она именуется Alexandrine (см. XIV, 213; XVI, 214).

24 Любопытно, что именно теперь, когда образ героини предельно прояснился, возникает деталь, за которой особенно просвечивает стоящая за текстом конкретная действительность: «И фортепьяно вечерком». См. в воспоминаниях М. И. Осиповой: «Все у нас, бывало, сидят за делом: кто читает, кто работает, кто за фортепьяно... Покойная сестра Alexandrine, как известно вам, дивно играла на фортепьяно» (в кн.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников, т. 1. М., 1974, с. 423).

Сноски к стр. 60

25 Ср.: Гинзбург Л. О лирике, с. 201.

26 В. В. Виноградов выделил словосочетание «болезнь любви» в стихотворении Пушкина как «ведущее к старому лирическому контексту» (Виноградов В. В. Стиль Пушкина, с. 242). Однако здесь оно соотнесено с исходной самооценкой поэта, в которой его любовь выступает как «глупость несчастная»; этим определяется отмеченная В. В. Виноградовым оправданность приведенного выражения в «Признании».

Сноски к стр. 61

27 Ср. суждение Л. Я. Гинзбург, высказанное по другому поводу: «Традиция элегии с ее поэтической отвлеченностью и традиция дружеского послания с „домашней семантикой“ скрестились. Элегическое тоже оказалось втянутым в конкретную связь судьбы поэта» (Гинзбург Л. О лирике, с. 203).

28 По замечанию Т. И. Сильман, «элементы реальности, воспринятые лирическим сюжетом, не только материализуют самый этот сюжет, но косвенным путем придают и герою стихотворения элементы большей эмпирической определенности» (Сильман Т. Заметки о лирике, с. 81).

29 Ср. суждение Н. Л. Степанова: «Конкретность, фактичность, нередко даже фамильярность <...> экспромтов подсказывали решение реалистических задач в зрелой лирике Пушкина» (Степанов Н. Л. Лирика Пушкина. Очерки и этюды. М., 1959, с. 171).

30 См.: Городецкий Б. П. «19 октября» (1825). — В кн.: Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов, с. 57—70; Левкович Я. Л. Лицейские «годовщины». — Там же, с. 71—106. См. также: Томашевский Б. В. Пушкин, кн. 2. Материалы к монографии (1824—1837). М.—Л., 1961, с. 85—92.

Сноски к стр. 62

31 См.: Городецкий Б. П. «19 октября», с. 60.

32 См.: Левкович Я. Л. Лицейские «годовщины», с. 73—78.

33 Подробнее о переменах, произведенных Пушкиным в беловой рукописи «19 октября», см. в указанных статьях Б. П. Городецкого и Я. Л. Левкович.

Сноски к стр. 63

34 См.: Щеголев П. Е. Пушкин и князь А. М. Горчаков. — В кн.: Щеголев П. Е. Исследования, статьи и материалы, т. 2. Из жизни и творчества Пушкина. М.—Л., 1931, с. 12—15. Ср.: Городецкий Б. П. «19 октября», с. 63—64; Левкович Я. Л. Лицейские «годовщины», с. 83.

Сноски к стр. 64

35 Я. Л. Левкович отмечает особенность темы смерти в «19 октября»: смерть выступает здесь «как единственная сила, способная разрушить лицейское братство» (Левкович Я. Л. Лицейские «годовщины», с. 82).

36 «Друзья иные» — это, по словам Б. В. Томашевского, «те самые „минутной младости минутные друзья“, о которых Пушкин говорит в стихотворении <...> „Погасло дневное светило“» (Томашевский Б. В. Пушкин, кн. 2, с. 88).

37 Мейлах Б. Пушкин и его эпоха. М., 1958, с. 157.

Сноски к стр. 66

38 Аналогичные тенденции в эпических жанрах Пушкина прослежены в статье: Сидяков Л. С. «Колорит» в произведениях Пушкина рубежа 1830-х годов. — В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1976, с. 17—30.

39 См.: Сильман Т. Заметки о лирике, с. 17—19, 56—59, 80—81, 145—146, 169—170.

40 Там же, с. 80—81.

Сноски к стр. 67

41 Ср.: Гинзбург Л. О лирике, с. 210.

42 Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 125.

Сноски к стр. 68

43 Ср. в черновом тексте: «Парк пророчиц частый лепет», «Парк ужасных будто лепет» (III, 860; курсив мой, — Л. С.).

44 Гинзбург Л. О лирике, с. 231.

45 Ср.: Корман Б. О. Лирика Некрасова, с. 254.

Сноски к стр. 69

46 Бочаров С. «Форма плана». (Некоторые вопросы поэтики Пушкина). — Вопросы литературы, 1967, № 12, с. 123.