107

Д. М. ШАРЫПКИН

ПУШКИН И «НРАВОУЧИТЕЛЬНЫЕ РАССКАЗЫ» МАРМОНТЕЛЯ

1

В строфе XXIII пятой главы «Евгения Онегина» рассказывается о том, каким образом Татьяна заполучила гадательную книгу Мартына Задеки:

Сие глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды к ним в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной Мальвиной
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады,
Да Мармонтеля третий том.

(VI, 107)

Итак, Пушкин счел нужным упомянуть, что среди книг, имевшихся у Татьяны, были и сочинения знаменитого в конце XVIII — начале XIX в. французского писателя Жана-Франсуа Мармонтеля. Исследователи не придали значения этому пушкинскому упоминанию, заметив только, что здесь говорится «об авторах, давно уже потерявших прелесть новизны в столичном культурном читательском кругу»,1 и что вообще все это «книжный хлам».2

Действительно, как в XXIII строфе, так и в предшествующей встречаются так называемые «нефункционирующие перечисления» авторских имен и заглавий, рассчитанные лишь на комический эффект. Так, ясно, что «ни Виргилий, ни Расин, ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека» (VI, 107) Татьяну не интересовали; то же можно сказать и о «баснях площадных», грамматике и Петриадах. Однако можно предположить, что Мармонтель в этом перечне занимает особое место. Стих, завершающий XXII строфу, параллельный тому стиху, в котором упоминается Мармонтель, имеет композиционно-смысловое значение: там назван «гадатель, толкователь снов», сочинение которого так полюбила Татьяна. Л. П. Гроссман3 и В. В. Виноградов4 подчеркивали, что заключительная кода является

108

«сильным местом» онегинской строфы, острой концовкой (pointe), создающей, как правило, новый образ, — это присоединительное сочетание, развивающее сюжет.

Пушкин в «Евгении Онегине» искусно обыгрывает литературные имена и заглавия, превращая их в характеристические эмблемы и символы. Это — одно из средств социально-психологической мотивировки поведения героев, прием образотворчества. Массовая французская литература, ярким и типичным представителем которой был Мармонтель, много значила для читателей того общественного круга, к которому принадлежала Татьяна.5

Но какие же именно произведения содержал этот «Мармонтеля третий том»? В. Набоков высказал догадку, что это был третий том прижизненного собрания сочинений французского писателя, которое вышло в 1780-х годах.6 В этом томе напечатана первая часть «Нравоучительных рассказов» (Contes Moraux).7 В библиотеке Пушкина,8 однако, имелось не это, а другое, посмертное собрание сочинений Мармонтеля, и рукою поэта разрезан не третий, а шестой его том, содержащий четвертую часть «Нравоучительных рассказов».9 Ниже мы постараемся показать, что скорее всего Татьяна отдала коробейнику книгу пятую этого французского издания, представляющую собой «третий том» повестей Мармонтеля (Nouveaux Contes Moraux, vol. III).10

Но в то же время этим «третьим томом» мог быть и один из многочисленных русских переводов Мармонтеля: хотя Татьяна и не умела грамотно писать на родном языке, но уж во всяком случае говорила на нем (с няней) и читала (Мартына Задеку). Повести, вошедшие в третий том «Нравоучительных рассказов», переводились на русский язык начиная с 1771 г. и привлекали читателей. Издатель одной из этих повестей в русском переводе, рекомендуя «Нравоучительные рассказы» как «славный и от всего света похваляемый господина Мармонтеля труд», писал: «Две части нравоучительных Мармонтелевых сказок еще в 1764 году переведены и напечатаны в Москве; а как потом и III оных часть, 5 сказок в себе заключающая, в 1765 году на французском языке в Париже вышла, и из оной одна под именем „Испытанное дружество“ в 1771 году в Санктпетербурге переведена и напечатана, то и сия вторая, оттуда же взятая, во удовольствие российских читателей предлагается. А вскоре <...> и три остальные, а именно: первая „Щастливый развод“, вторая „Женщина каких мало“ и третья, „Исправленный человеконенавидец“, переведены, а мною, как и сия, напечатаны будут <...> По окончании же их всех переводом, небесполезно будет, собрав, издать вместе особою книгою, под названием: „Третьей части Мармонтелевых сказок“».11

109

Такая книжка вышла в 1788 г.,12 но с несколько иным подбором повестей: сюда вошла, например, «Лоретта» (Laurette), которую сам автор включал в первый том «Нравоучительных рассказов». Наконец, рассказы третьей части переводил Н. М. Карамзин; его переводы, первоначально появившиеся в «Московском журнале» (1791—1792), затем напечатаны отдельными книгами (ч. 1—2, 1794—1798), переиздававшимися дважды. Третье их издание читатель получил в 1822 г.13 Итак, «Мармонтеля третий том», о котором говорится в пушкинском романе, содержал «Нравоучительные рассказы» — наиболее интересные в художественном отношении произведения этого писателя.

Conte, французская литературная сказка XVIII в. — жанр емкий, представленный и авантюрно-рыцарской повестью, и плутовским романом, и фантастической новеллой, и прозаической басней, и пасторалью, и философской притчей, и фривольным анекдотом. Единственное, что объединяет сочинения, традиционно относимые к этому жанру, это их «малая» форма рассказа. По мере своего творческого развития Мармонтель постепенно отказывался от авантюрных и волшебно-фантастических сюжетов, басенной аллегоричности и эротической фривольности.14 Литературные образцы, которым следовал автор третьего тома «Нравоучительных рассказов», — английский «семейный» роман Ричардсона и художественно-педагогическая проза Руссо. Повести позднего Мармонтеля — семейные романы в миниатюре, изображающие повседневную действительность и проникнутые сентиментальным психологизмом, культом чувства.15 В этом смысле «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля — звено в цепи литературной традиции, унаследованной «Евгением Онегиным».16

Но с романом Пушкина в целом эти повести несопоставимы. Приспособленные ко вкусам и духовным потребностям невзыскательного широкого читателя, они сочинены не более чем послушным и переимчивым учеником и популяризатором классиков просветительского сентиментализма. Сам автор считал свои рассказы произведениями сатирическими, но дальше обличения некоторых нравственных пороков его критика не шла. «Нравоучительные рассказы», как это явствует из заглавия серии, преследуют цель не только художественно-развлекательную, но и дидактическую: возвысить общепринятую социально-этическую норму человеческого поведения. Дидактика Мармонтеля хотя и не столь навязчива, как, например, у Флориана, но тоже достаточно прямолинейна. Добродетель в «Нравоучительных рассказах» неизменно торжествует, а потому развязка в них всегда благополучна.

Действие повестей Мармонтеля происходит, как правило, в великосветской среде, но интересы и заботы его героев близки и понятны среднесословному читателю. В «Нравоучительных рассказах» речь идет о воспитании чувств юношей и барышень, вступающих в брачный возраст, об отношениях между супругами. Любимая героиня Мармонтеля — девушка, готовящаяся стать верной супругой и добродетельной матерью, а затем свято охраняющая семейный очаг и образцово исполняющая свой долг.

В России Мармонтель оказался идеальным посредником между великанами западноевропейского просвещения и полупросвещенной дворянской

110

массой. Он и ему подобные писатели формировали вкусы эпохи. В его сочинениях доказывались «истины общеполезные, служащие к научению ума или образованию нашего сердца».17 Мармонтель стал наставником провинциальных дворянских недорослей. Характерна сценка в комедии А. С. Грибоедова и П. А. Катенина «Студент» (1817), где Евлампий Аристархович Беневольский, приехавший в столицу из провинции, хвастается своему слуге Федьке: «Вступаю в новый для меня свет. — Ну, однако, какой же новый? Я его знаю, очень хорошо знаю: я прилежал особенно к наблюдениям практической философии, читал Мармонтеля, Жанлис <...> и кто их не читал? <...> Они будут водители мои в этом блуждалище, которое называют большим светом».18

«Нравоучительные рассказы» Мармонтеля могли бы служить для деревенских барышень учебником социально-бытового поведения,19 подобно тому как Мартын Задека помогал им толковать сны. Вот почему Пушкин в набросках статьи «О ничтожестве литературы русской» назвал Мармонтеля и ему подобных «бездарными пигмеями» и уподобил их «грибам, выросшим у корня дубов», т. е. Вольтера и других великих просветителей (XI, 495—496). Как и Арно, Мармонтель относился к числу «поэтов, которые пишут для публики, угождая ее мнениям, применяясь к ее вкусу, а не для себя, не вследствие вдохновения независимого, не из бескорыстной любви к своему искусству!» (XII, 46).

Но при подходе к произведениям массовой литературы у Пушкина были особые критерии. «Иное сочинение само по себе ничтожно, но замечательно по своему успеху или влиянию; и в сем отношении нравственные наблюдения важнее наблюдений литературных» (XI, 89). Пушкин отметил, что Мармонтель и ему подобные писатели «овладели русской словесностью» (XI, 496). По словам В. В. Сиповского, Мармонтель оставил в сознании современников Н. М. Карамзина глубокие следы.20 Его переводил не только сонм безвестных литераторов, но и Карамзин, и Н. И. Новиков, и В. А. Лёвшин. «Славный» Мармонтель признавался русской критикой XVIII — начала XIX в. одним из лучших европейских прозаиков. Своему успеху, как отмечалось в журнале «Патриот» (1804, т. II), он обязан той «любезной легкости» и «красивому небрежению», с которыми он набрасывает «живые и пленительные картины».21 Мармонтель обновил жанр сказки, создав на его основе «новый род сочинения», не известный древним и не имеющий еще своей поэтики. Правда, и до него «остроумный Вольтер» сочинил «несколько прекрасных сказок», но «Вольтер в замысловатых сказках смеялся над философией века. Мармонтель оттенял легкою кистью картины жизни и общежития». Во Франции у него только один «щастливый соперник» — Флориан; даже Мерсье, «сочинитель нравственных вымыслов», не может сравниться с Мармонтелем. О писателях других европейских земель и говорить не приходится: «В отечестве Вульфов, Лейбницев, Кантов едва ли, кажется, мог родиться новый Мармонтель», да и «славные островитяне, гордящиеся Ричардсонами, Стернами, Гольдшмитами, не произвели еще ничего в сем роде».22

111

С творчеством Мармонтеля Пушкин познакомился, вероятно, еще в детстве; во всяком случае лицеисты хорошо знали этого писателя, о чем свидетельствует «Словарь» Кюхельбекера — сборник цитат из разных авторов, в том числе и из Мармонтеля.23 Пушкин был знаком с эстетическими трактатами Мармонтеля, написанными для «Энциклопедии», — заметными памятниками литературно-теоретической мысли XVIII столетия,24 в частности с «Основами литературы» («Eléments de Littérature»), в которых осуждался Буало, чуждый сентиментальной чувствительности.25 Комментарий Мармонтеля к комедии Мольера «Скупой» нашел определенное отражение в пушкинской трактовке образа Скупого рыцаря.26

Из героев Пушкина Мармонтель знаком не только Татьяне, но и ее возлюбленному: об этом говорится в черновиках романа. Онегин умел

Вести [ученый разговор]
И [даже мужественный спор]
О Бейроне, о Манюэле,
О Мирабо, о Мармонтеле.

       (VI, 217)

Конечно, Онегин воспринимал Мармонтеля не совсем так, как Татьяна: «жаркий спор», который он вел, носил преимущественно характер политический.27 Об этом свидетельствует и перечень тем этого «разговора», обозначенных именами-эмблемами. Все они раскрыты и объяснены Б. В. Томашевским, за исключением имени Мармонтеля: «Особенно упорно во всех промежуточных редакциях Пушкин сохраняет имя Мануэля, и лишь в последней стадии это имя заменяется нейтральным именем Мармонтеля, писателя конца XVIII в.».28

Но имя Мармонтеля совсем не было нейтральным ни для Онегина, ни для Пушкина: им, как и их современникам, оно говорило многое. Оно не случайно стоит в паре с именем Мирабо, которого Пушкин в «Заметках и афоризмах» величал «революционной головой» (XII, 178), а в статье «Александр Радищев» называл одним из учителей автора «Путешествия из Петербурга в Москву» (XII, 34). Правда, Мармонтель Великую французскую революцию не принял, но, как и Мирабо, деятельно участвовал в идеологической ее подготовке. Оба — и Мирабо, и Мармонтель — весьма интересовались аграрным вопросом и сочувствовали физиократическим идеям: недаром в авторской характеристике Онегина слышится терминология физиократов и смитианцев.29

Среди книг в библиотеке Пушкина имелся русский перевод романа Мармонтеля «Велизарий» («Bélisaire», 1767),30 принесшего французскому писателю величайший успех и признание как в Западной Европе, так и в России. Этот философско-политический трактат, который можно называть романом лишь условно (интрига и фабула в нем едва намечены), посвящен столь волновавшей просветителей проблеме воспитания просвещенного монарха. Византийский мудрец и полководец Велизарий произносит здесь просветительские речи по вопросам государственно-политическим,

112

требуя облегчить положение земледельцев. Сам роман, задуманный, по выражению Вольтера, как «катехизис царей»,31 был запрещен во Франции. Екатерина II повелела перевести роман на русский язык,32 желая предстать перед всей Европой и собственными подданными в роли просвещенного государя, исповедующего принципы Велисария. Выражая официальную точку зрения, О. П. Козодавлев писал: «Перевод „Велисария“ останется в Российской истории бессмертным, и будет служить доказательством, что в век Екатерины Вторыя в России были правила Велисария в почтении и что она подданным своим истинну слушать не только не запрещала, но и старалась во всяком случае открывать оную пред ними, яко источник человеческого блаженства».33

В пушкинскую эпоху обсуждалось значение екатерининского царствования в российской истории. Политические и литературные споры о Мармонтеле — друге Вольтера, королевском историографе, велись, по всей видимости, и в салоне Карамзиных. Сам Н. М. Карамзин, «русский Мармонтель», как критика величала автора «Юлии» и «Бедной Лизы»,34 особенно ценил этого писателя. Карамзин вменял Екатерине II в особую заслугу перевод «Велизария».35 Для Карамзина Мармонтель — достойный современник «века Вольтеров, Жан-Жаков, Энциклопедии, „Духа законов“»,36 автор «прекрасных сказок, который в самом, кажется, легком, в самом обыкновенном роде сочинений умеет быть единственным, неподражаемым».37 Переводы «Нравоучительных рассказов», изданные Карамзиным (частично сделанные им самим, частично лишь отредактированные им), были выполнены с таким стилистическим совершенством, так тщательно и так любовно, что читались как оригинальные произведения русской литературы и теми, кто в совершенстве владел французским языком.38

В вариантах «Евгения Онегина», промежуточных между черновиками и окончательным текстом, Мирабо уже отсутствует, Мармонтель же все еще остается:

И мог Евгений в самом деле
Вести приятный разговор
А иногда ученый спор
О господине Мармонтеле...

        (VI, 545)

113

Этот «господин Мармонтель»,39 возможно, также не просто нейтральная стилистическая вариация уже сказанного в черновике, а новый оттенок емкой, многоаспектной авторской мысли. Вероятно, Онегин обсуждал с друзьями проблему применимости просветительских идей к русской действительности, особенно в решении крестьянского вопроса. Здесь было весьма уместно вспомнить Мармонтеля. Ведь едва появившись в деревне, Евгений

Ярем ... барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.

(VI, 32)

То же проделал у себя в поместье Иван Петрович Белкин (как мы покажем ниже, также «уважавший» Мармонтеля). О том же подумывали завсегдатаи салона Карамзиных, знакомцы Пушкина, — кн. П. Вяземский, братья Александр и Николай Тургеневы.

Образованным русским людям начала XIX в. были памятны результаты конкурса, объявленного Вольным экономическим обществом в 1765 г. на лучшее сочинение о праве собственности крепостных крестьян. Общество получило более двадцати трактатов по этому вопросу, написанных французами, в том числе Вольтером и Мармонтелем.40 Последний выступил убежденным и даже более последовательным противником крепостного права, чем Вольтер, полагавший, что государь не имеет права освободить крестьян против воли помещиков.41

Свой трактат, повторяющий и развивающий проповедь Велизария, писатель озаглавил «Рассуждение в защиту крестьян Севера»,42 но говорил только о русских крепостных. Главные реформы, предложенные Мармонтелем, — замена феодальной барщины легким оброком («налогом») и предоставление крестьянам личной свободы и права владения землей — в русских условиях означали бы отмену крепостного права. В «Рассуждении» сурово и темпераментно критикуются помещичья идеология и мораль. Сама речь, проникнутая обличительным и ораторским пафосом, логика и фразеология ее напоминают отдельные страницы «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева.

По мысли Мармонтеля, если попран общественный договор — гарантия не только против деспотизма, но и против анархии, — крестьяне имеют естественное право как на индивидуальную, так и на коллективную самозащиту. «Гонители и гонимые в государстве — непримиримые враги»; таким образом, «из чрева угнетения повсюду рождаются мятежи».43 В законе нет места для крестьянина; но он может «восстать против этого закона, если ему в конце концов надоест страдать».44 Грядёт бунт, и он будет ужасен: рабы «ожесточены несчастьями и запуганы страданиями, низость которых превратила их <...> в жестоких и бесчувственных людей <...> не признающих иного права, кроме насилия».45 Мармонтель обращался к помещикам с увещеванием: «Опомнитесь, жестокосердые и высокомерные, народ, который вместо вас на плечах

114

своих несет все тяготы жизни, глубоко сокрыв свои страдания и слезы, требует лишь, чтобы вы отдали ему ваши излишки».46

Необходимость подобных реформ осознавалась русскими либеральными дворянами и независимо от Мармонтеля. Так, в письме П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу от 6 февраля 1820 г., где имя Мармонтеля не названо, развита та же тема: «Мы призваны по крайней мере слегка перебрать стихии, в коих таится наше будущее. Такое приготовление умерит стремительность и свирепость их опрокидания. Правительство не дает ни привета, ни ответа; народ завсегда, пока не взбесится, дремлет <...> от большого количества народа не скроешь, что рабство — уродливость и что свобода, коей они лишены, так же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода и солнце <...> Рабство — одна революционная стихия, которую имеем в России. Уничтожим его, уничтожим всякие предбудущие замыслы». Но, не называя имени Мармонтеля, Вяземский невольно вспоминает героя его романа — Велизария (реально существовавший византийский полководец ни о чем подобном не думал): «Тиранство могло пустить по миру одного Велизария, но выколоть глаза целому народу — вещь невозможная...».47

Замена барщины оброком — основная тема одного из «Нравоучительных рассказов» третьего тома — повести «Исправленный нелюдим» («Le Misanthrope corrigé»). Здесь Мармонтель своеобразно переосмысляет комедию Мольера «Мизантроп»; Пушкин же, как показал Б. В. Томашевский,48 интересовался истолкованиями творчества великого комедиографа, исходящими именно от Мармонтеля. Герой повести, родовитый молодой аристократ Алцест, наскуча светом, подобно Онегину решает изменить образ жизни и едет из столицы в свое деревенское поместье, чтобы предаться одиночеству. Впервые ставший помещиком, Онегин, перед тем как облегчить участь крепостных, осматривает свои владения:

Два дня ему казались новы
Уединенные поля...

(VI, 27)

Так же поступает и Алцест. Гуляя по полям, он незаметно для себя попадает на пашню своего соседа, добродетельного виконта де Лаваля. Здесь Алцест встречает крепостного крестьянина, принадлежащего виконту (во Франции XVIII в. существовали пережиточные формы крепостной зависимости). «Прогуливаясь по полям», подошел он к пахарю, «который с песнею проводил свою борозду».49 Следует диалог «доброго» барина и поселянина, необыкновенно довольного своим общественным положением. «Бог на помощь тебе, доброй человек! — говорил он ему: — ты так весел? — Я всегда таков, — отвечал ему крестьянин. — Я этому весьма рад; это доказывает, что ты состоянием своим доволен. — По сию пору не могу пожаловаться <...> — А дети твои радуют ли тебя? — Ах! они моя забава <...> — Все это ты почитаешь за щастие? — За щастие? Я так думаю. Посмотрели бы вы, что за радость, когда я приду домой с работы! <...> Я смеюсь, я плачу, я их целую <...> — Но как ты живешь? — Очень хорошо».50 Далее счастливый пахарь сообщает Алцесту,

115

что «господин сих мест» щадит их, «как своих детей». Герой желает осмотреть деревню виконта («ей надобно быть завидной»).51

И действительно, Алцест видит процветающее имение. Он «удивился, нашед дороги даже и проселочные <...> в хорошем состоянии; но, усмотрев людей, занимающихся уравниванием оных, — а! вот барщина! — сказал он. — Барщина? — отвечал старик, присматривавший за сею работою; — ее здесь совсем не знают, люди сии получают плату, к работе никого не принуждают».52 При встрече добрый виконт53 рассказывает герою: «Народ сей, недавно мною приобретенный, почитал себя погибшим без помощи <...> Прибыв сюда, усмотрел я, что общим у всех было сие для деревень пагубное и разорительное правило: „чем больше мы станем работать, тем более будут нас обирать“».54 А рецепт лекарства простой — заменить барщину оброком («налогами»): «По очереди дошло и до барщины; и управитель <...> не знавший, как ее истребить, чрезвычайно был обрадован средствами, употребленными мною к изгнанию ее из моей деревни».55

Это-то и осчастливило крестьян. «А налоги?», — спрашивает Алцест у того же пахаря. «Мы их платим с охотою, потому что должно; ни в какой земле не могут быть все дворянами. Тот, кто нами управляет, и тот, которой нас судит, не могут придти пахать землю; они нам в нужде помогают, а мы им». Алцест спешит последовать примеру виконта и морализирует: «Сколь силен был бы государь! — говорил он, — и сколь благополучно было бы государство, ежели бы все большие помещики последовали примеру сего!».56 Благотворительная деятельность в деревне примиряет этого мизантропа с жизнью и человечеством. В романе Пушкина все по-другому.

Не только Алцест, но и другие герои «Нравоучительных рассказов» напоминают своим поведением Онегина — если рассматривать его как социальный тип — и окружающих его персонажей пушкинского романа. «Дядя самых честных правил», например, обнаруживается не только в романе Луве де Кувре «Фоблаз», хотя это и наиболее близкая параллель, указанная М. П. Алексеевым Л. И. Вольперт.57 В «Повести шестой» Мармонтеля изображен «молодой повеса», добрый малый, но любитель прекрасного пола, за что он навлекает на себя гнев богатого и высоконравственного дяди-помещика. Между тем «всю надежду» этого повесы «составляло наследство после дяди, человека любезного, но

116

вспыльчивого и горячего, подобно многим добросердечным людям».58 Как и онегинский дядя, персонаж Мармонтеля холост: «почитая себя нелюдимом (отчасти справедливо), решился он не жениться, и проводил жизнь в деревне, стараясь о приумножении своего богатства». Целые дни он бранится, но не с ключницей, как в романе Пушкина, а с местным кюре, защищающим беспутного племянника, которому дядя не хочет оставлять наследство. «Кто с такою ревностию защищает молодых повес, — говорил он с улыбкою, — тот не бывал ли когда-нибудь и сам в числе их?» (ч. 1, с. 118). Но тут дядя начинает примечать «отменную слабость своего здоровья <...> В конце осени открылись в нем верные признаки близкой смерти» (ч. 1, с. 132). Повеса спешит в деревню, чтобы засвидетельствовать дяде свое почтение, но этого уже не требуется. Дядя умирает, предварительно обратившись к кюре: «Друг мой! <...> Кровь во мне портится, грудь слабей, и я дышу с великим трудом; пора мне о себе думать. Ты видел меня чрезмерно оскорбленного поведением одного из моих племянников <...> сердце мое прошло» (там же). Племянник получает наследство и становится добродетельным помещиком.

Герой «Повести седьмой» — также юный повеса, Вилар, «молодой человек знатного рода». Его главная черта — поверхностность образования, что, по мнению пушкинистов, является одной из важнейших черт Онегина, как он изображен в первой главе. Вилар «был самого беглого ума, часто говорил острые слова, шутил, смешил и проч.; только в мыслях его не надлежало искать никакого порядка. Целый день мог он говорить беспрестанно и, летая от предмета к предмету, почел бы за великой труд, естьли бы заставили его хотя две минуты подумать о сказанных им словах; но разговоры его самою своею легкостию нравились в обществе. Молодые мужчины и женщины не могли его наслушаться. Имея обо всем некоторое понятие, он казался всезнающим и заставлял людей удивляться его учености» (ч. 1, с. 147—148).

В Вилара влюбляется прелестная и добродетельная девушка, дочь благородных и состоятельных родителей, характером напоминающая Татьяну. Эта героиня Мармонтеля «совсем несклонна к веселости, а любит тишину и размышление», «печальна и задумчива». Она «погружается в задумчивость и вздыхает от сильного движения, производимого в душе ее чудесами натуры; иногда же в восторге своем проливает слезы» (ч. 1, с. 149—150). Вилар поначалу не замечает ее, но потом становится серьезнее, сам увлекается ею и женится на ней.

В параллель Онегину традиционно и вполне обоснованно подбираются байронически разочарованные герои западноевропейской романтической литературы. Их находят в творчестве самого Байрона, Бенжамена Констана,59 Шатобриана, Мюссе, Сенанкура60 и др., однако родоначальник этой литературной традиции — Ричардсон, и портальная фигура в этой галерее типажей — Ловелас.61 Вслед за Ричардсоном и Мармонтель создал образ «молодого человека, привлекательного своею меланхолиею», — англичанина милорда Алтмона, одного из героев «Повести девятой». Он вполне мог бы сойти за байронического героя, но создан задолго до Байрона и Констана и введен в русскую переводную литературу Карамзиным еще в 90-х годах XVIII в. Милорд пытается соблазнить добродетельную замужнюю героиню, но тщетно:

117

«Наконец мы остались двое. — Я люблю искренность в женщинах <...> Не правда ли, что я кажусь вам печальным и скучным? — Не скучным, — отвечала я, — а печальным. — Знаете ли, отчего, — спросил он. — Оттого, сударыня, что ничто в свете не привязывает меня к жизни. Сердце мое томится и сохнет подобно такому растению, которое не имеет корня. У меня нет ни родных, ни свойственников, — я молод и один. Отечество мне дорого и любезно; однакож никак не могу жить в нем. Я думал, что скука моя происходит от климата, поехал в другие земли, где небо светлее, где солнце великолепнее, — поехал и некоторое время наслаждался новыми предметами. Но недолго — мрачное облако затемнило вокруг меня всю природу. Это облако в душе моей; она внутренним своим холодом сжимает и густит вокруг себя мрачные пары, которые тяготят ее <...>

Ужели, — сказала я, — ужели в лета удовольствия ничто не могло тронуть вашего сердца? — Удовольствие делать добро иногда трогало меня, — отвечал Алтмон, — но только на минуту. Благодеяния забываются: кто об них через час вспомнит! Тщеславие кажется мне ребячеством; корыстолюбие простительно одним старикам; приятности честолюбия покупаются дорогою ценою. Ложную славу я презираю, истинная редка и соединена с великими трудностями. Уважение людей снискивать должно; оно для меня необходимо, однакож не лестно — подобно воздуху, который необходимо нужен для человека, но не делает ему никакого удовольствия. Что принадлежит до тех забав, которые выдумываются скукою и пресыщением души, я никак не мог ими утешаться. Резвые бегуны никогда меня не веселили. С меланхолиею гулял я в садах своих, и зеленая трава увядала от моих мыслей. Картины, статуи занимали меня по нескольку часов, потом я отдавал их другим <...>

А дружба? — спросила я. — Дружба, дружба! — повторил он со вздохом. — Я находил ее в хороших книгах; но и там говорят об ней как о Фениксе. В книгах же говорят и о прелестях любви; однакож я верю им, верю, только желание мое не находило себе пищи, и погасло. Ах! осмелится ли любить тот человек, который сам себя не находит любви достойным?» (ч. 1, с. 193—194).

Итак, по указанию самого Пушкина, и Онегин и Татьяна читали «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля, читали, конечно, по-разному,62 но Мармонтель — один из немногих в романе знаков культурно-типологического сходства Татьяны Лариной, провинциальной барышни, и Евгения Онегина, столичного жителя, их потенциальной духовной близости друг другу.

2

Как известно, Татьяна написала Евгению письмо,

Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной.

     (VI, 55)

118

Относительно Кларисы и Юлии все ясно. Пушкин сам пояснил, что это героини романов Ричардсона и Руссо:

Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли все;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.

(VI, 44)

Кларисой Татьяна воображала себя потому, что Онегин напоминал ей героев Ричардсона, а послания Юлии возлюбленному помогли Татьяне составить собственное письмо Онегину. Функции Дельфины в этом ряду имен не ясны. О ней Пушкин не сказал ничего, но исследователи по ряду признаков решили, что она — героиня одноименного романа мадам де Сталь.63

Конечно, Пушкин не имел возможности перечислить всех литературных героинь, которыми могла бы «вообразиться» Татьяна. В частности, недавно удалось разыскать еще один возможный книжный источник ее письма Онегину — элегию Марселины Деборд-Вальмор.64 В. Набоков, первым обнаруживший этот источник,65 указал, кроме того, на параллели к отдельным строкам письма Татьяны в произведениях Вергилия, Расина, Кампенона, Крюденер, Байрона, Констана и Шенье (заметим, что Жермена де Сталь в этот перечень не включена). Список этот можно продолжать бесконечно: письмо Татьяны сочинено великим поэтом, прекрасно знакомым с богатейшей эпистолярной художественной традицией.

Но в романе за письмом Татьяны следует отповедь Онегина: все вместе это как бы диалог, который должен рассматриваться в его композиционном единстве. Существует ли произведение, известное Пушкину и содержащее литературную параллель первому объяснению Татьяны и Онегина? Такое произведение до сих пор не называлось.

Между тем оно существует: это нравоучительный рассказ Мармонтеля «Школа дружества» («L’école de l’Amitié»), открывающий третий том французского издания «Нравоучительных рассказов», переведенных Карамзиным. Известно, как внимательно к его художественному опыту прозаика приглядывался Пушкин: он считал прозу Карамзина «лучшей в нашей литературе» (XI, 19). В произведениях Пушкина можно найти отдельные образы, реминисценции и оттенки мысли, подсказанные сочинениями Карамзина.66 Так, в седьмой главе «Евгения Онегина» В. В. Виноградов обнаружил целый период, составленный по образцу карамзинской прозы с сохранением стиля источника.67 И в Х строфе третьей главы, где говорится, кем «воображалась» Татьяна, стих «плоды сердечной полноты» является замаскированной, иронически переосмысленной цитатой из того же Карамзина (у него в «Послании к А. А. Плещееву»: «Плоды душевной пустоты»).68

Героиня «Школы дружества» — юная деревенская барышня по имени Дельфина. Она, как и Татьяна, воображает себя героиней Ричардсона. Автор так и начинает свою повесть: «Все знают воспитанницу Грандисонову, прелестную Эмилию Джервинс, искреннюю, нежную и столь невинно влюбленную в опекуна своего: я нашел в свете вторую мисс Джервинс, которая <...> так же как Ричардсона героиня, романически любила

119

в своей молодости» (ч. 2, с. 134). Подобно Татьяне, Дельфина, влюбившись в молодого человека, написала ему письмо с признанием в любви, но он вместо ожидаемого ею предложения руки прочел ей строгую мораль. Впоследствии она вышла замуж за богатого аристократа.

И в пушкинском романе, и в повести Мармонтеля здесь та же последовательность действия не только в главных, но и — что особенно важно подчеркнуть — во второстепенных деталях, сходная лексика и фразеология.

Татьяна влюбилась, когда «пришла пора»:

Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала... кого-нибудь...

(VI, 54)

И Дельфина, шестнадцатилетняя девушка, дочь состоятельных помещиков, «осмеливалась думать о вечном союзе»: «В такие лета нам обыкновенно ищут женихов: за кого же отдадут меня?» (ч. 2, с. 144). Тут появляются возлюбленные, соответственно Евгений и Альсим. Онегин напоминает Татьяне Вольмара, Вертера и прежде всего Грандисона:

Все для мечтательницы нежной
В единый образ облеклись,
В одном Онегине слились
. . . . . . . . . . . .
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.

         (VI, 55)

Так же воспринимает Альсима Дельфина: «Он похож был на Грандисона: та же добродетель, та же умеренная чувствительность и непорочность во всех склонностях; такая же неограниченная власть над своею душею и над чувствами; такое же ненарушимое спокойствие духа и сердца» (ч. 2, с. 135—136).

Онегин, по мнению света, имел «счастливый талант» непринужденно беседовать на любую тему, слыл «ученым малым» и вообще «умным и очень милым человеком». И Альсим, по словам Дельфины, «имел просвещенный ум, множество знаний, удивительную память, тонкий вкус, приятный дар красноречия <...> С такими дарованиями и свойствами природа соединила миловидное лицо» (ч. 2, с. 136).

Татьяна постоянно думает о возлюбленном и, наконец, не выдержав, решается, по общему мнению исследователей, на «действие героическое»69 — письменное изъяснение Онегину своих чувств. В этом поступке видят «своеобразие характера» Татьяны. Однако и Дельфина решается на такой же точно шаг: «Альсим не выходил наконец из моих мыслей <...> Наконец я вышла из терпения и решилась написать к нему письмо» (ч. 2, с. 137, 141). Однако никакого героизма Дельфина в этом своем шаге не видит, считая его «обыкновенною женскою слабостию» (ч. 2, с. 135). Конечно, в условиях русского деревенско-помещичьего быта Татьяна подвергла свою репутацию большему риску, чем Дельфина.

Собственно говоря, Дельфина в отличие от Татьяны написала любимому не большое письмо, а записку из нескольких фраз, имеющую мало общего с вдохновенным посланием пушкинской героини. Однако примечателен сам факт существования такой записки, а также устный ответ на нее Альсима, не случайной параллелью к которому, на наш взгляд, является онегинская отповедь. Но и записка Дельфины проливает дополнительный свет на некоторые потенции пушкинского замысла, недостаточно

120

раскрытые в процессе его осуществления, и поясняет отдельные второстепенные подробности в тексте самого письма.

Со слов Вяземского известно, что Пушкин, по его собственному признанию, желая, чтобы Татьяна писала «без нарушения женской личности и правдоподобия в слоге», сначала хотел «написать письмо прозой».70 Действительно, в плане письма Татьяны имеются прозаические наброски. На этой стадии работы над письмом Пушкину, видимо, особенно могли пригодиться и прозаическая записка Дельфины, и вся повесть Мармонтеля.

В обществе Лариных, Пустяковых и прочих уездных помещиков Онегин, вероятно, вел себя так же, как и похожий на него Владимир из «Романа в письмах», сообщавший своему другу: «Старушки от меня в восхищении, барыни ко мне так и льнут <...> Мужчины отменно недовольны моею fatuité indolente <томным фатовством>, которая здесь еще новость. Они бесятся тем более, что я чрезвычайно учтив и благопристоен, и они никак не понимают, в чем именно состоит мое нахальство — хотя и чувствуют, что я нахал» (VIII, 54). Наверное, Онегин был подчеркнуто внимателен к госпоже Лариной и сделал вид, что почти не замечает Татьяну. Во всяком случае, едва покинув Лариных, Онегин заговорил с Ленским первым делом о хозяйке дома:

А кстати: Ларина проста,
Но очень милая старушка...

(VI, 53)

Точно так вел себя, по рассказу Дельфины, и Альсим: «...всего более огорчало меня то, что Альсим, занимаясь почтенными своими дамами, совсем об нас не думал, и не любопытствовал видеть в глазах наших того впечатления, которое слова его делали у нас в душе» (ч. 2, с. 138). Такое поведение должно было задевать за живое уездных барышень. Лиза из «Романа в письмах» пишет своей подруге: «В другое время меня бы очень занимало общее желание привлечь внимание приезжего гвардейского офицера, беспокойство барышень <...> и между тем учтивая холодность и совершенное невнимание гостя» (VIII, 51). И Дельфина говорит: «Мне крайне хотелось приманить его к нам: ах! напрасное желание!.. Будучи учтив против всех женщин, Альсим не имел ни в одной отменного внимания» (ч. 2, с. 141). Черновой прозаический план письма Татьяны начинается фразой: «Я знаю, что вы презираете <нрзб>» (VI, 314). Первая фраза письма Дельфины позволяет понять, что, возможно, хотел сказать Пушкин: «Мне досадно видеть, государь мой, что вы презираете всех тех, которые по нещастию молоды...» (ч. 2, с. 141).

В письме Онегину Татьяна признается:

Когда б надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз,
В деревне нашей видеть вас...

     (VI, 66)

Но почему же раз в неделю? Ведь по подсчетам пушкинистов Онегин нанес Лариным не более двух визитов.71 Цитированным выше строкам Пушкина В. В. Сиповский приводил довольно невыразительную параллель из письма Юлии Ленару: «Я не могу жить без вас <...> необходимо, чтобы я вас видела»,72 — но как часто, Юлия не пишет. Дельфина же из повести Мармонтеля вносит ясность в этот вопрос: «один раз в неделю обедал он (Альсим, — Д. Ш.) в доме госпожи Ольм <...> Этот день считали мы для себя праздником» (ч. 2, с. 136).

121

Татьяна говорит о своем желании видеть Евгения:

Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Всё думать, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.

     (VI, 65)

Точно так же для Дельфины «умный и приятный» разговор Альсима был «источником беспрестанных удовольствий» («я никогда не могла его наслушаться, всегда его воображала, и всякой день находила в нем новые приятности» — ч. 2, с. 179). В письме к Альсиму она пишет: «Знайте же, что одна благородная девица, имея щастие иногда встречаться с вами, замечает все ваши разумные слова; что оне кажутся ей отменно приятными; что нежной ваш голос впечатлевает их в душе моей <...> Знайте, что почтеннейший из людей есть для нее и самой любезнейший» (ч. 2, с. 141—142).

Татьяна не подписала свое послание; об этом можно судить и по черновикам романа,73 и по XII строфе четвертой главы:

... к ней Онегин подошел
И молвил: «Вы ко мне писали,
Не отпирайтесь <...>».

  (VI, 77)

Она поступила так по примеру Дельфины, которая писала письмо «не своею рукою» и отослала его «без имени» и точно так же была опознана Альсимом: «Я приметила, что глаза его искали безымянной в нашем кругу. Не трудно было узнать ее: краска лица моего служила вместо подписи; имя сочинительницы письма изображалось огненными буквами у меня на щеках» (ч. 2, с. 142).

Итак, обе корреспондентки не отрицали своего авторства. Начинается отповедь. Правда, в романе Пушкина она длится не более четверти часа, а у Мармонтеля растягивается на многие недели (Альсиму помогает и мать Дельфины, узнавшая о проступке дочери), но оба героя читают сходную мораль в похожих выражениях (только Евгений в стихах, Альсим же прозой). Оба не хотят жениться из-за своей разочарованности в жизни.

Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей, —

говорит Евгений. Комментируя эти строки, исследователи отмечают, что «игру страстей» Онегина охладили жизненный опыт и какая-то загадочная несчастная любовь, намек на которую содержится в беловых рукописях второй главы.74 Альсим же ссылается на «неизлечимую болезнь», что на метафорическом языке Мармонтеля и того поколения французских писателей, к которому он принадлежал, означало ту же несчастную любовь. Так, герой «Повести седьмой», влюбленный, как ему кажется, безответно, говорит: «Я знаю болезнь свою, и знаю, что на нее нет лекарства. — Нет лекарства! в ваши лета? — сказала сестра моя с сердечным соучаствованием. — В мои лета, сударыня, бывают люди подвержены жестоким припадкам, продолжительным и неизлечимым. — Сестра моя <...> когда <...> он уехал <...> сказала мне: — Этот молодой человек верно влюблен <...> Когда же я повторила ей Виларовы слова: „бывают мучительные припадки, продолжительные и неизлечимые“, то

122

она не могла утерпеть, чтобы не примолвить со вздохом: „очень, очень мучительные и совсем неизлечимые“» (ч. 2, с. 163).75 Пушкин говорит об Онегине:

Но обмануть он не хотел
Доверчивость души невинной.

     (VI, 77)

Не хотел этого и Альсим: «она <...> любит <...> как только нежная и невинная душа может любить» (ч. 2, с. 152).

Начиная свою отповедь, Евгений говорит:

   ... Я прочел
Души доверчивой признанья,
Любви невинной излиянья;
Мне ваша искренность мила...

     (VI, 77)

Нечто похожее произносит и Альсим: «Знайте, что я умею быть чувствительным и благодарным за лестное ко мне расположение такой милой девицы» (ч. 2, с. 151).

Параллелью к последующим словам Онегина:

Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне стать отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единый, —
То верно б кроме вас одной
Невесты не искал иной —

     (VI, 78)

является признание Альсима: «...естьли бы природа не влила в мою кровь яда неизлечимой болезни <...> естьли бы без непростительного жестокосердия мог я решиться умножить число подобных себе нещастливцев, то нежную обязанность супружества предпочел бы всем приятностям свободы и независимости» (ч. 2, с. 152).

Евгений убеждает свою слушательницу:

Но я не создан для блаженства:
Ему чужда душа моя;
Напрасны ваши совершенства:
Их вовсе не достоин я.
Поверьте (совесть в том порукой),
Супружество нам будет мукой.

     (VI, 78)

123

С такими же словами обращается к Дельфине и Альсим: «...я не могу быть нежным предметом для чувствительного женского сердца. Поверьте, поверьте, что любовь не мое дело» (ч. 2, с. 149).

Евгений рисует Татьяне безрадостную перспективу союза с ним:

Что может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже
И днем и вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу однако ж проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив!
Таков я...

(VI, 78)

И Альсим признается в этом. «Неспособность моя к хозяйственным делам, склонность к уединению, любовь к свободе и независимости, план жизни, сообразный с моим характером, — все запрещает мне думать о таком союзе, которого святость уважаю душевно, но которого строгие должности ужасают меня. Одним словом, намерение мое твердо» (ч. 2, с. 149—150). Вся «Повесть девятая» как раз посвящена описанию такого супружества. «Недостойный» и «скучный» муж требует развода от своей супруги, говоря: «Но будешь ли ты довольна таким мужем <...> который не одной тобою занимается, который думает о свете, о забавах, о рассеяниях? Уединение сделается тебе скучно и несносно» (ч. 1, с. 190—191).

Вместе с тем Евгений уверяет Татьяну:

Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней.

(VI, 79)

И Альсим пытается убедить Дельфину: «Мое сердце сказало мне, что я должен быть другом милой Дельфины, верным, нежнейшим другом, и больше ничего» (ч. 2, с. 198).

Пытаясь смягчить нравоучение, Евгений произносит:

Послушайте ж меня без гнева:
Сменит не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова...

(VI, 79)

Так же поступает и Альсим: «Когда придет час и любовь покажется на горизонте, тогда слабый свет дружбы в одну минуту угаснет, подобно как звезды угасают на небе от первых лучей солнца» (ч. 2, с. 155).

Евгений кончает свою отповедь словами:

Учитесь властвовать собою.

(VI, 79)

Это же является главной задачей нравоучения Альсима: «Известно, что всего похвальнее и всего труднее управлять собою. Власть над внутренними движениями души есть источник всех добродетелей; она хранит спокойствие, благопристойность в обществе и мир в семействах, служит человеку порукою за его дела и за дела других людей» (ч. 2, с. 177).

Прозаический эквивалент к словам Евгения:

Не всякий вас, как я поймет;
К беде неопытность ведет —

(VI, 79)

произносит мать Дельфины: «...чувствительность может быть опасна; берегись ее следствий, и будь вообще осторожнее!» (ч. 2, с. 146).

124

Для Татьяны отповедь Онегина была суровым испытанием:

Так проповедывал Евгений.
Сквозь слез не видя ничего,
Едва дыша, без возражений,
Татьяна слушала его.

(VI, 79—80)

Татьяна все это припомнила Онегину, когда они поменялись ролями:

Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
. . . . . . . . . . . . .
И
нынче — боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь...

               (VI, 186)

И Дельфина говорит: «Альсим сам испугался строгости своих наставлений, и сказал мне с умильным взором „не правда ли, что мое нравоучение кажется жестоким?“» (ч. 2, с. 146).

Возникает вопрос: героиней какого же романа воображает себя Татьяна — Дельфиной мадам де Сталь или Мармонтеля? Разумеется, они могут и не исключать друг друга: может быть, Пушкин вспомнил и о той, и о другой одновременно. И все же маловероятно, что Дельфина у Пушкина — образ собирательный, ибо тогда нарушается единообразие ряда конкретных литературных героинь («Кларисой, Юлией...»).

Разберем аргументы относительно Жермены де Сталь. Имеется достаточно данных, чтобы утверждать, что Пушкин, работая над своим романом, внимательно читал ее произведения и думал над ними. Но Пушкин читал не только их, но и «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля, как о том свидетельствуют приведенные сопоставления. Эпиграф к четвертой главе «Евгения Онегина» взят из книги «Революция» французской писательницы: «La morale est dans la nature des choses» («Нравственность в природе вещей»).76 Но это общее место просветительской этики. В. В. Сиповский утверждал, что Татьяна «поразительно близка» — «и по характеру, и по судьбе» — Дельфине мадам де Сталь; что и там, и здесь — конфликт одинокой личности с окружающей средой и общественным мнением; что обе героини добросердечны, живут порывами романтической экзальтации, нарушают «правила приличия», и т. п.77 Но все это очень общо и не слишком точно. Аргументация В. В. Сиповского подверглась справедливой критике:78 слишком уж различны структура и функции этих литературных образов, характеры этих героинь и обстоятельства их жизни. Героиню Жермены де Сталь волнуют общественно-политические вопросы, о которых Татьяна даже и не слыхала, например о воплощении в быту нравственных принципов Великой французской революции, проблема эмансипации; истолкование этих вопросов занимает видное место в «Дельфине».79 По-видимому, впервые с творчеством Сталь Татьяна могла познакомиться уже после отъезда Онегина из деревни, в его библиотеке,80 причем характерно, что ей показался «странен» выбор имеющихся там книг. Только тогда «ей открылся мир иной», а это значит, что мадам де Сталь не входила в число «возлюбленных творцов» Татьяны до объяснения с Онегиным.

125

И самое главное: Пушкин в XI строфе третьей главы «Евгения Онегина» четко обрисовал сюжет и композицию того типа романов, которыми увлекалась Татьяна:

Свой слог на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя
Как совершенства образец
. . . . . . . . . . . . . .
Всегда восторженный герой
Готов был жертвовать собой,
И при конце последней части
Всегда наказан был порок,
Добру достойный был венок.

(VI, 56)

Построение «Дельфины» совсем иное: вместо апофеоза любви и добродетели — трагическая развязка, самоубийство (отравление), торжество порока. Зато «Школа дружества» близка к пушкинской характеристике: здесь и «важный лад» слога, и герой, Альсим, — «совершенства образец», жертвующий собой ради счастья Дельфины, и не очень строгое наказание (нравоучение Альсима) не слишком предосудительного порока (легкомысленной неосторожности героини), и достойное увенчание добродетели (богатый и знатный муж для «исправившейся» девушки).

Пушкинская характеристика такого рода романов насквозь ироническая: Пушкин смеется над ними. А вот Жермену де Сталь он не только никогда не высмеивал, но и противодействовал подобным попыткам. «M-me Staël наша — не тронь ее...» (XIII, 227), — писал он Вяземскому 15 сентября 1825 г. Неуважительный отзыв о ней Муханова вызвал негодующую отповедь Пушкина.81

И наконец, если эта Дельфина — героиня Мармонтеля, а не мадам де Сталь, становится понятным, почему Татьяна отдала коробейнику ту самую книгу, в которой напечатана «Школа дружества»: героиня Пушкина перестала «воображаться» Дельфиной. С этой книгой были связаны для нее полудетские мечты, грустные воспоминания о неразделенной любви. Закончился один этап в ее душевном развитии, начинался другой. Ее самобытная натура, «русская душа» требовала иной духовной пищи. Татьяна сбыла с рук своеобразные эмблемы «полупросвещения» на западный лад: грамматику (вероятно, французскую или английскую), Петриады, в которых Пушкин, подобно Вяземскому, не находил ничего «народного... кроме имен» (XI, 40), и «Мармонтеля третий том».

Но хотя Татьяна и перестала воображать себя Дельфиной, нравоучений Альсима и Евгения не забыла. Да и судьба ее сложилась почти так же, как у Дельфины: одна стала маркизой, другая — княгиней. Татьяна-генеральша напоминает героинь «Нравоучительных рассказов» и своим поведением в свете, и словами, обращенными к Онегину.

В повести Мармонтеля «Добрый муж» («Le bon mari») барышня по имени Гортанс, своим характером напоминающая Татьяну, выходит замуж за пожилого и добродетельного кавалера де Лузана, который тотчас же принимается перевоспитывать ее. Он создает для жены великосветский салон, куда допускаются лишь богатые, знатные и благовоспитанные друзья дома, призванные оказывать на Гортанс благотворное влияние. «Ввечеру гости собрались. Лузан <...> говорил им: здесь-то будет жилище дружбы, жалуйте часто, ежели мы вам нравны, и проводим жизнь нашу вместе. Единогласно отвечали, что им то всегда приятнее <...> пусть любовь, природа и дружба соединятся вместе».82

126

Тема великосветского салона развита Пушкиным в восьмой главе «Евгения Онегина». Принято считать, что у Пушкина тема эта в процессе работы над романом претерпела эволюцию:83 если в черновиках светское общество изображено благожелательно, то в окончательном тексте появилась едкая сатира на него. По нашему мнению, отношение Пушкина к большому свету на всех стадиях работы над «Евгением Онегиным» оставалось неизменным. Роман со всеми его редакциями дает разностороннюю, так сказать, стереоскопическую картину истинно светского салона. В. А. Жуковский в статье 1808 г. («Писатель в обществе») давал следующее определение понятию «большой свет»: «Прежде всего определим для самих себя: что называется обыкновенно большим светом? <...> Слово большой свет означает круг людей отборных — не скажу лучших — превосходных пред другими состоянием, образованностию, саном, происхождением; это республика, имеющая особенные свои законы, покорная собственному, идеальному и всякую минуту произвольно сменяемому правителю — моде, где существует общее мнение, где царствует разборчивый вкус, где раздаются все награды, где происходит оценка и добродетелей, и талантов».84

Это определение является исторически объективным. Большой свет можно изобразить и доброжелательно («круг людей отборных», образованных, родовитых, «где царствует разборчивый вкус»), и сатирически («круг людей <...> не скажу лучших», «республика <...> покорная <...> произвольно сменяемому правителю — моде»). Весьма плодотворно предположение, что салон Татьяны, как он изображен в черновиках, напоминает дом Карамзиных:85 литературные вкусы «русского Мармонтеля» и героини последних глав пушкинского романа во многом идентичны.

Пушкин не считает нужным показывать сам процесс превращения Татьяны-барышни в великосветскую даму. Мармонтель же подробно рассказывает, как «добрый муж» перевоспитывал свою юную супругу. Относясь к ней, по его словам, с «нежностью любовника, откровенностию друга и неусыпным попечением отца», он неустанно внушает ей, что «честная женщина не среди шума мирского находит свое благополучие, но во внутренности своего хозяйства, в ревностном исполнении своего долгу».86 Это вызывает возмущение Гортанс: «С какою холодною кровию он мне законы предписывает!»; при этом «Лузан дивился проворству молодой женщины в защищении своей свободы».87 Возможно, нечто подобное пережила в браке и Татьяна. Ее глазами смотрит Пушкин на друзей ее мужа и видит злых старух, сердитых господ, франтов и жеманниц (VI, 176). И Гортанс, слушая почтенных друзей супруга, чувствует, как будет тяжело «не видеть никого, кроме добродетельных женщин и скромных мужчин»: «Какая пустота! Да что ж за приятная беседа с такими почтенными друзьями!».88

Постепенно Татьяна смиряет «души неопытной волненья» и становится образцовой хозяйкой дома:

Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей...

127

Всё тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut...

(VI, 171)

Так же изменилась и Гортанс: «Вошла госпожа Лузан <...> Все устремляли свои навстречу ей взоры. Ее только сердце было не довольно. Она прикрывала свое неудовольствие скромным видом учтивости; и хотя приветливость ее была и принуждена, однако показалась приятною и любви достойною. Столько прекрасные ухватки имеют дар всё украшать».89

И когда Татьяна в заключение произносит свои знаменитые слова, обращенные к Онегину:

Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна, —

она поступает как идеальная героиня «Нравоучительных рассказов», которая знает, что «в верном исполнении должностей наших есть великое утешение для невинно страждущего сердца» (ч. 1, с. 201). Та же Гортанс, продолжая, по-видимому, любить какого-то молодого человека, говорит мужу, что она уже была близка к тому, чтобы забыть о своем замужестве, но обещает ему быть верной «на весь свой век».90

Татьяне по-прежнему не нравятся «шум и чад» светского общества и вообще городской жизни. Она

Волненье света ненавидит;
Ей душно здесь... она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам
И в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.91

     (VI, 162)

Татьяна повзрослела и изменилась, и это было обусловлено социальной средой, всем жизненным укладом, образованием, воспитанием, при этом не в последнюю очередь чтением Мармонтеля и ему подобных писателей.

3

Традиция «семейной» повести заметна не только в «Евгении Онегине», но и в «Повестях Белкина»,92 особенно в «Станционном смотрителе», написанном вскоре после завершения работы над романом в стихах. Литературный генезис этой повести продолжает во многом оставаться филологической загадкой.93

Еще В. Ф. Боцяновский предположил, что пушкинская повесть «вышита» новыми узорами по старой канве романов, «унаследованных нами

128

еще от XVIII века».94 Но каких конкретно романов? Такой вопрос может показаться неуместным. Обычно говорится, что сюжет «Станционного смотрителя» такой банальный, шаблонный, изношенный в литературном обиходе,95 «такой на все тоны перепетый, в тысячах вариаций на все лады переигранный, что говорить о заимствовании его одним писателем у другого, казалось бы, совершенно не приходится».96 Однако никто не привел в пример ни единого произведения на этот якобы «перепетый» сюжет, близкий «Станционному смотрителю». Для него ближе «Бедной Лизы» Н. М. Карамзина ничего не находилось.

В. В. Гиппиус признавал, что в «Станционном смотрителе» Пушкин «решительно разорвал с традиционными сюжетами о трагически погибающих жертвах обольщения и „прекрасных грешницах“».97 А это значит, что пушкинский сюжет — нетрадиционный и не столь уж часто встречающийся. Известно, что сентиментально-бытовую повесть с ее сюжетным примитивизмом можно пересказать «буквально тремя-четырьмя словами».98 А вот «Станционного смотрителя» в двух словах не перескажешь: в повести выделяли от четырех до одиннадцати сюжетных поворотов.99 Пушкин хорошо понимал, что банальные жизненные ситуации являются наиболее трудным материалом для художественной переработки. «Трудно прилично выражать обыкновенные предметы» (XI, 175), — писал он в статье «О Альфреде Мюссе». Предстояло победить эту трудность, создать новую поэтику выражения старых как мир «предметов».

Сам Пушкин устами одной из своих героинь («Роман в письмах») говорил: «Умный человек мог бы взять готовый план, готовые характеры, исправить слог и бессмыслицы, дополнить недомолвки — и вышел бы прекрасный, оригинальный роман» (VIII, 50). У нас имеются основания предполагать, что Пушкин так и поступил. Ему необходим был конкретный старый литературный образец, пересоздав который можно было бы наглядно продемонстрировать возможность нового творческого метода. Сравнение «Станционного смотрителя» с гипотетическим источником помогло бы лучше уяснить частные особенности этого метода, отдельные приемы, из которых он слагался. При этом следует обращать внимание не столько на типовые признаки сюжета, сколько на подробности и «мелочи» — конструктивные детали фабулы и композиции.

По нашему предположению, основным литературным источником повести Пушкина послужила нравоучительная повесть Мармонтеля «Лоретта», одно из лучших прозаических сочинений французского писателя. Для Ивана Петровича Белкина вполне естественно рассказать жизненную историю, ориентируясь на Мармонтеля — авторитет в глазах русского помещика, тем более что сюжет «Лоретты» весьма близок к «рассказу титулярного советника А. Г. Н.». Функции Самсона Вырина выполняет здесь Базиль (в русском переводе — Василий) из деревни Куланж. Как и Самсон, Базиль — человек маленький: он — фермер-однодворец и винодел, изредка отвозящий свой товар в Париж. Фамилии

129

Базиля автор не называет, но дочь его, Лоретту, как она сообщает, все зовут «Куланж» по имени ее родины.100 Вырин — вдовец, Базиль — тоже; у обоих по одной дочери («Не обременен ли ты детьми? — Я имею токмо одну дочь...») (ч. III, с. 83). Дуне, когда о ней впервые упоминается в повести, четырнадцать лет; Лоретта (в русском переводе — Лауретта), играющая аналогичную роль, — на год старше («Который тебе год, Лауретта? — Мне исполнилось пятнадцать лет прошедшего месяца»). Дуня помогает смотрителю регистрировать проезжающих; по словам отца, ею «дом держался, что прибрать, что приготовить, за всем поспевала» (VIII, 100). Такова и Лоретта: «— А в чем ты упражняешься? — Я помогаю моему батюшке; вместе с ним работаю» (ч. III, с. 71).

Смотритель вспоминает: «Что за девка-то была! Бывало, кто ни проедет, всякой похвалит, никто не осудит. Барыни дарили ее, та платочком, та сережками. Господа проезжие нарочно останавливались, будто бы пообедать, аль отужинать, а в самом деле только, чтоб на нее подолее поглядеть» (VIII, 100). Пушкин упоминает об этом вскользь и мимоходом; у Мармонтеля же подробно изображено, как проезжающие через Куланж дамы и кавалеры останавливаются, дабы полюбоваться «красавицей Лореттой». «Знатные женщины хотя себя и не дурными почитали, но признавались, такой красавицы никогда еще не видывали» (ч. III, с. 70). Дуня, по замечанию В. В. Гиппиуса, отнюдь не «ангел непорочности». Титулярный советник, со слов которого записывал Белкин, рассказывает: «Маленькая кокетка со второго взгляда заметила впечатление, произведенное ею на меня; она потупила большие голубые глаза <...> Дуня протянула мне <...> свежие, розовые губки» (VIII, 99; см. также с. 644). Гости Куланжа отзываются о Лоретте почти теми же словами: «Как страстны ее взгляды! <...> какое б множество похитила сердец хитрая кокетка сими глазами? Есть ли что сего нежнее? Сколь прелестны ее губы» (ч. III, с. 70). Дуня разговаривает с господами «безо всякой робости, как девушка, видевшая свет» (VIII, 99); Лоретта говорит также не смущаясь, «с живостию» и «приятством». Дуня одета «как барышня», за перегородкой она шьет себе платье (VIII, 647); Лоретта тоже красиво одевается.

Итак, обе героини не прочь изменить свою сословную принадлежность (Мармонтель отнюдь не одобряет такое желание) и внутренне готовы к встрече со своими соблазнителями. Последние не заставляют себя ждать: это проезжающие в столицу — один в Петербург, другой в Париж — ротмистр Минский и граф де-Люзи (в русском переводе — Лузий). Оба они не злодеи и не донжуаны, а легкомысленные и богатые дворяне приятной наружности. Пушкин почти не касается перипетий романа Дуни с Минским; сказано лишь, что когда гусар притворялся больным, то «своею рукою пожимал Дунюшкину руку» (VIII, 101). Это — реалистическая деталь, мелкий бытовой штрих, которому в пушкинской повести не придается особого значения. Мармонтель не терпит «просто» детали: его описания, как правило, нарочито многозначительны, из каждой авторской сентенции можно извлечь мораль. Граф тоже жмет руку Лоретте: «Чувствовала она иногда, что ее жали руку; но нежностию ничья рука сравниться с его не могла» (ч. III, с. 72).

Пушкин мало говорит о психологических переживаниях соблазняемой Дуни; сцена, в которой бы Минский предлагал Дуне идти к нему на содержание, в повести Пушкина отсутствует. Эта недомолвка красноречива сама по себе: все и так понятно без слов. Мармонтель же не любит недомолвок, и в его повести имеется такая сцена. Любопытно проследить подробности этой сцены, важные для Мармонтеля и ненужные

130

Пушкину. Де-Люзи убеждает Лоретту, что она, «украшение природы», не должна «себя посвятить в трудолюбивую и мрачную жизнь и окончить оную, будучи у какого-нибудь грубого деревенского жителя» (ч. III, с. 79). Однако Лоретта уверилась в этом задолго до встречи с графом. Де-Люзи сулит Лоретте разные материальные блага, как-то: «великолепный домик» в Париже, украшенный изнутри «золотом и шелками», «преизрядный экипаж», роскошное платье и т. п. (ч. III, с. 74). Все это тоже вытекает из специфики сюжета и потому является ненужной длиннотой. Де-Люзи поясняет Лоретте, что не может на ней жениться, так как этому препятствуют его звание и разные «обстоятельства» (ч. III, с. 78). Подобное «разъяснение» соблазнителя еще колеблющейся девушке наивно и психологически не мотивировано. Де-Люзи просит Лоретту держать его предложение в тайне («а естьли оное откроешь, то все тобою ожидаемое щастие исчезнет как мечта» — ч. III, с. 74), но и героиня, и читатель сами могли бы догадаться об этом.

Эмоциональные характеристики Пушкина, точные и краткие, подчинены у него строгому критерию достаточности; он блестяще владеет искусством красноречивого умолчания. Но Пушкин умалчивает здесь лишь о том, что стало общим местом в сентиментально-бытовой повести. В остальном автор «Станционного смотрителя» следует за не совсем обычной фабулой Мармонтеля. Минский, не желая расставаться с Дуней, притворяется больным: «ему сделалось дурно, голова разболелась, невозможно было ехать» (VIII, 101). Притворяется больным и де-Люзи, желая, чтобы Лоретта побыстрее отбросила свои колебания (напомним, что любовь по Мармонтелю — мучительная и неизлечимая болезнь). «Так, конечно, Лауретта! я окончу свою жизнь у твоих ног, естьли должен буду с тобою расстаться. — Лауретта в самом деле думала от доброго сердца, что он, не зря ее, жить не может. — Увы! — сказала она, — это я буду причиною вашего нещастия! — Да, свирепая! ты будешь причиною, ты желаешь моей смерти, ты оной хочешь. — Ах, боже мой! Нет, я лучше отдам жизнь» (ч. III, с. 100). Но вот соблазнителям пора в путь. Ротмистр «так полюбился доброму смотрителю, что на третье утро жаль было ему расстаться с любезным своим постояльцем» (VIII, 101). Жаль расставаться с графом и доброму поселянину, отцу Лоретты: «Ах, предоброй молодой человек! Ах, чувствительное сердце! — восклицал он повсеминутно <...> Он бы никогда не мог подозревать в преступлении столь добродетельного младого человека» (ч. III, с. 85).

У Пушкина хитроумный ротмистр, попрощавшись с отцом, «простился и с Дунею и вызвался довезти ее до церкви, которая находилась на краю деревни» (VIII, 102). Точного аналога этой сцене у Мармонтеля нет; Лоретта идет к месту назначенной встречи одна, причем читателю сообщается об этом тем напыщенным и приукрашенным слогом, над которым смеялся Пушкин: «Когда уже дневному рассвету предшествовал позлащенный и багряный цвет, которой изливает Аврора на горизонте, то в то время бедное дитя вся в робости пришла на выезд деревни» (ч. III, с. 86). Но это, пожалуй, единственная «красивая» фраза во всей повести, написанной простым и благородным языком.

Увозимая Минским Дуня робела и колебалась: «Дуня стояла в недоумении...» (VIII, 102). Чувствительность похожей сцены у Мармонтеля экстативнее: Лоретта «пришла <...> в исступление; трепещущее и пронзенное ее сердце печалию и страхом привело ее в робость, так что она не смела ни держать, ни опустить Лузиеву руку» (ч. III, с. 84). У Пушкина «во всю дорогу Дуня плакала, хотя, казалось, ехала по своей охоте» (VIII, 102). И у Мармонтеля увозимая Лоретта «всю ночь проплакала»: «Ах! естьлиб без моего батюшки, — говорила она, — то какое б удовольствие чувствовала за ним следовать!» (ч. III, с. 85—86).

Похожи и «ложные адресаты», к которым, как полагают покинутые отцы, отправились их дочери. Вырину «одна оставалась надежда: Дуня

131

по ветрености молодых лет вздумала, может быть, прокатиться до следующей станции, где жила ее крестная мать» (VIII, 102). Та же надежда на первых порах утешает и Базиля, думавшего, что его дочь «малолетна, простосердечна и легковерна: „какая-нибудь женщина хотела ее иметь в услужении, предвидела мои отказы, увезла ее насильно“» (ч. III, с. 93). Как видим, Пушкин последовательно усиливает, по сравнению с Мармонтелем, бытовое и психологическое правдоподобие повествования.

Покинутые отцы страдают; Базиль даже «почитал себя наинещастнейшим из отцов». Оба сетуют на судьбу и в душе попрекают неблагодарное детище (Базиль энергичнее, чем Вырин). «А я-то, старый дурак, — восклицает смотритель, — не нагляжусь, бывало, не нарадуюсь; уж я ли не любил моей Дуни, я ль не лелеял моего дитяти; уж ей ли не было житье?» (VIII, 100). «А я, нерассудливый, — жалуется Базиль, — радовался, видя ее возрастающую и украшающуюся. Чем прежде я гордился, тем ныне я стыжусь. Для чего она не умерла, выходя из утробы матери своей?» (ч. III, с. 94).

Тем временем Дуня и Лоретта наслаждаются жизнью. У Пушкина об этом кратко сказано словами Минского: «Она меня любит; она отвыкла от прежнего своего состояния» (VIII, 103). Мармонтель пространно рассказывает о том, что глаза Лоретты «от слез осушились, сожаления кончились» и что «бесчисленные разные удовольствия упражняли ее жизнь и наполняли веселием ее душу» (ч. III, с. 91, 95). У Мармонтеля намечена, но подробно не развита, тема соперника; Лоретта пользуется успехом, и у графа имеются основания ревновать ее к своим друзьям и бывшим деревенским поклонникам. «Лузий, любя ее, обожал, а притом и боялся, чтоб кто-нибудь не похитил ее у него; старался, как можно, удалять ее от лишних людей» (ч. III, с. 94). На ранних этапах работы над повестью и Пушкин, судя по наброску ее плана, собирался затронуть тему соперника («писаря»), но отказался от нее. Творческая доминанта Пушкина — ничего замысловатого (ведь у Белкина — «недостаток воображения»), никаких сюжетных осложнений.

Приходит время отцам идти на поиски дочерей. Смотритель знает из подорожной, что ротмистр ехал в Петербург. Базилю труднее: его «оболгали» «показанием <...> той дороги, по которой Лузий поехал; да она ж была совсем противолежащая» (ч. III, с. 94). Однако герою Мармонтеля помогает случай: «небольшая винная торговля», которую он вел, «принудила его ехать в Париж» (ч. III, с. 96). Свиданию смотрителя с дочерью предшествует встреча на улице, но не с Дуней, а с ее соблазнителем. «В этот самый день, вечером, шел он по Литейной <...> Вдруг промчались перед ним щегольские дрожки, и смотритель узнал Минского <...> Счастливая мысль мелькнула в голове смотрителя» (VIII, 104). Согласно наброску плана повести, «писарь», приехавший в столицу, должен был встретить Дуню на улице: «Писарь за нею в П<етер>-Б<ург> видит ее на гулянье...» (VIII, 661). В этом первоначальный план повести ближе рассказу Мармонтеля, чем ее окончательный текст. «Когда он (Базиль, — Д. Ш.) проезжал сей пространный город (Париж, — Д. Ш.), то некоторое замешательство, приключившееся от проезду чрез перекрестки карет, его остановило. Голос испугавшейся женщины привлек его к примечанию. Он видит <...> но не может поверить своим глазам...» (ч. III, с. 97).

При встрече с Дуней смотритель невольно залюбовался ею: «Дуня, одетая со всею роскошью моды, сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле» (VIII, 104).101 Увидев Лоретту, изумился

132

и Базиль: «Лауретта, его дочь, в драгоценной карете за стеклами, одета великолепно и убрана бриллиантами. Отец ее не мог бы узнать, естьли б она сама не увидела его» (ч. III, с. 98). При виде отца Дуня «подняла голову ...и с криком упала на ковер» (VIII, 104), а Лоретта «от удивления и смущения закрыла себе лице» (ч. III, с. 97). Во время свидания с отцами обе героини бессловесны: Дуня в обмороке, а Лоретта «отвечала одним только плачем и вздохами <...> только тем, что, бросившись к его ногам, орошала их слезами <...> Удивление и замешательство чувств сделало ее неподвижною и бессловесною», — считает нужным пояснить Мармонтель (ч. III, с. 99, 102).

В обморок при виде отца Дуня упала не от радости — это понятно и не нуждается в пояснении. Мармонтель же не терпит недомолвок и подробно разъясняет, что творилось в душе у Лоретты. «Она должна была предстать пред своего отца, которому она изменила, коего оставила, опечалила и посрамила <...> нещастная! куда мне бежать? где скрыться? Честолюбивый мой батюшка меня находит заблудившуюся, впадшую в пороки <...> О мой батюшка! о жестокий судия! Как мне на его глаза показаться? Много раз приходило ей на мысль, чтоб уйти от него и скрыться; но пороки не совсем еще выгнали из ее сердца святейшие натуральные законы» (ч. III, с. 98).

У Пушкина смотритель встречается с дочерью у Минского в его присутствии и ничего не успевает ей сказать. Герой же Мармонтеля, повстречав дочь на улице, требует сообщить ему адрес графа, под вечер является к нему в дом (де-Люзи отсутствует) и творит над Лореттой суд и расправу. Черты «диктатора» (характерна описка Пушкина в черновом плане повести: «дидактор») проявляются и в поведении Вырина. Он считает себя пастырем своей «овечки»; желая ее видеть, проявляет настойчивую решительность, не согласующуюся, на первый взгляд, с приниженностью маленького человека: «Смотритель <...> вошел в залу. „Не льзя, не льзя!“ закричала вслед ему служанка <...> Но смотритель, не слушая, шел далее» (VIII, 104); он негодует — на глазах у него «благородные слезы негодования». Это то немногое, что осталось в его облике от «благородного отца» и «дидактора» сентиментально-бытовой повести. Герой Мармонтеля более традиционен: в речи, обращенной к дочери, он многословно поучает ее и читателя; здесь намечены сюжетные потенции, реализованные в повести Пушкина.

Ротмистр пытается всучить смотрителю деньги; а вот что говорит Базиль: «Лузий! <...> сей честной человек! <...> Сии-то суть добродетели знатных людей. Бесчестной! не думал ли он, когда давал мне свои деньги, что тем платит за мою дочь? Сии богатые и гордые люди почитают честь бедных людей за ничто, и мыслят, будто бы бедность ее уничтожает» (ч. III, с. 100). Действительно, граф пытался дать Базилю деньги еще до похищения его дочери. На обращенные к графу слова колеблющейся Лоретты: «я ничего более не желаю, как жить только для тебя. Но мой батюшка! я его не оставлю! разве не ему мною властвовать?» — он отвечает: «Твой отец, Лауретта! будет наделен имением». Обещание свое граф сдерживает. «Прими, — сказал он ее отцу, давая ему свой кошелек» (ч. III, с. 81, 90). Станционный смотритель не знает, принять ли или не принять деньги. «Долго стоял он неподвижно, наконец увидел за обшлагом своего рукава сверток бумаг; он вынул их и развернул несколько пяти и десятирублевых смятых ассигнаций» (VIII, 103). Так же и Базиль: «Но сколь удивился Василий, нашедши столь великую сумму в кошельке! Пятьдесят луидоров, которые составляли тройной доход его земли <...> — Невозможно, чтоб он хотел все сие отдать мне: поди Лоретта! побеги ты за ним, и покажи ему, что он ошибся» (ч. III, с. 85). В конце концов смотритель «сжал бумажки в комок, бросил их на земь», а Базиль отослал графу пакет с «пятьюдесятью луидорами» (ч. III, с. 116).

133

В повести Пушкина соблазнитель попросту выгоняет отца своей возлюбленной самым беззастенчивым образом. У Мармонтеля отец лишь предвидит такую возможность: «Ах! пусть он придет; пусть он осмелится меня отсюда выгнать. Я здесь один, безоружен, обременен старостию; но все сие мне не воспрепятствует быть безотступно у твоих ворот и лежать у подворотни, и просить об отмщении у бога и у людей. Когда твой возлюбленный к тебе приедет, то должен будет проезжать по моему телу, на что прохожие с омерзением скажут: вот ее отец, которого она ставит за ничто и которого ее любовник ногами попирает» (ч. III, с. 103).

Пушкин одной репликой Минского дает понять, что, вернись Дуня на родную станцию, счастлива с отцом она не будет: «Зачем тебе ее?.. Ни ты, ни она — вы не забудете того, что случилось» (VIII, 103). Эта сюжетная возможность реализована Мармонтелем. Базилю удается, втайне от графа, увезти «испугавшуюся и трепещущую», «покорную и униженную» Лоретту в Куланж, и здесь он обращается с ней самым безжалостным образом: «Ты не выйдешь во всю мою жизнь замуж, — говорил он, — я никого не хочу обмануть. Работай и плачь со мною, я теперь только отослал твоему непотребному любовнику все то, что он мне дал. Теперь только остался нам один стыд» (ч. III, с. 101).

Конец повести Мармонтеля, как всегда, счастливый, хотя и не совсем. Лоретта примерно наказана; однако она не безвозвратно погибла: «...когда честь и невинность потеряны, то остается еще неоценимое качество, и оное то — есть добродетель; она никогда не пропадает, а хотя и теряется, но с возвращением» (ч. III, с. 101). Граф отыскивает Лоретту, на коленях испрашивает у ее отца руку дочери, и все завершается законным браком. «Лузиева и Лауреттина любовь увенчана была пред алтарем брачным обрядом. Многие говорили, что граф в сем случае поступил подло, на что и он согласился; но, я думаю, стыдно делать худо, но нет стыда исправлять оное» (ч. III, с. 123). Все, казалось бы, обошлось, вот только отец по-прежнему чувствует себя несчастным, а графа считает подлецом. Базиль отказывается поселиться с молодыми, а детей их забирает к себе на воспитание: «...и Василий еще до своей смерти лобызал внучат своих» (ч. III, с. 124).

У Пушкина эмоциональный фон повествования совсем иной, и развязка — трагическая. Правда, и Дуня, подобно Лоретте, очевидно, выходит замуж за ротмистра и становится «прекрасной» и «славной барыней»; и у Вырина имеются высокородные внучата (у Дуни «трое маленьких барчат с кормилицею»). Вот только «лобзать» их смотрителю не доводится, и он возится с деревенскими мальчишками. «Бывало <...> идет из кабака, а мы-то за ним: „Дедушка, дедушка! орешков!“ — а он нас орешками и наделяет» (VIII, 106). Пушкин ненавязчиво, но последовательно усиливает жизненное правдоподобие избранного сюжета.

Исследователей давно смущает в образе Вырина «какая-то неясность».102 В самом деле, каково место этого «мученика четырнадцатого класса» в ряду любимых героев Пушкина? Сравнение Базиля с Выриным помогает лучше понять натуру последнего, заглянуть в глубины пушкинского замысла, сокрытые от рядового читателя. Вот деталь, на которую не обращалось должного внимания: желая говорить с Минским, смотритель «просил доложить» ему, «что старый солдат просит с ним увидеться» (VIII, 103). Базиль тоже старый солдат — эту деталь Мармонтель всячески обыгрывает: «Душа так гордая и благородная в толь низком человеке удивила графа. — Разве ты служил? — спросил он у него. — Служил, государь мой! под командою Бервика, и был в сражениях при Морице» (ч. III, с. 83). А это значит, что в обеих повестях надменный аристократ обидел не просто «маленького» человека, а старого

134

воина, служителя отечеству («комплекс Велизария»). У Вырина и у Базиля — заслуги перед родиной. На Вырине «длинный зеленый сюртук с тремя медалями на полинялых лентах» (VIII, 642). О своих заслугах говорит графу и Базиль: «Смотри, продолжал он, распахнув свое платье и показывая ему свои раны. — Смотри! какого ты человека обесчестил? Я пролил за государство более крови, нежели ты оной имеешь» (ч. III, с. 122). Итак, налицо сословный конфликт, оттесняющий прочие коллизии на второй план.

Пушкин, назвав свою повесть «Станционный смотритель», подчеркнул, что главное внимание повествователя сосредоточено на Вырине, а не на Дуне.103 Она — персонаж «без речей». Образ Дуни узко функционален: она во многом лишь повод для проявления конфликта между богачом-дворянином и мелким чиновником, между баловнем судьбы и подлинным тружеником, служителем отечеству. Поводом для подобного конфликта при иных обстоятельствах могла бы явиться простая ссора: дерзкое слово потерявшего терпение героя и данная в ответ пощечина. Так и происходит в повести Белкина, открывающей весь цикл, — в «Выстреле». Здесь граф, «молодой человек богатой и знатной фамилии», «счастливец <...> блистательный», самим фактом своего существования приводит в «совершенное отчаяние» гордого и честолюбивого, но стоящего на более низкой общественной ступени Сильвио. Бесплодная борьба героя за поруганную честь завершается его гибелью (правда, романической — в сражении за вольность). Вырину, если бы он был молод и служил в Петербурге, мог бы противостоять не ротмистр Минский, а противник пострашнее — «кумир на бронзовом коне». Так и случается в «Медном Всаднике». И там, и в «Станционном смотрителе» конфликт завершается гибелью героя (Евгений сходит с ума, Вырин спивается). Этот конфликт имеет важную для Пушкина историческую подоплеку.

К какому же сословию принадлежит Самсон Вырин? На первый взгляд может показаться, что вопрос этот праздный: о смотрителе в повести сказано ровно столько, сколько необходимо знать читателю. Но для исследователя такой вопрос представляет интерес. Двойник Вырина — поселянин Базиль оказывается дворянином-однодворцем. Он рассказывает: «Отец мой, прежде нежели лишился всего своего имения чрез одно печальное приключение, довольно имел богатства, дабы меня содержать в том чине, в которой я когда был произведен. Но в самое то время, как был я отставлен, он был до конца уже разорен» (ч. III, с. 83). Конечно же, дворянин по происхождению, а не по табели о рангах, и Евгений в «Медном Всаднике». Мармонтель умалчивает о родовом имени Базиля — вероятно, для простого поселянина это слишком громкое имя. Так же поступает и Пушкин в отношении Евгения:

Прозванья нам его не нужно,
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало,
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало.
Но ныне светом и молвой
Оно забыто.

А ведь Вырин по многим признакам весьма близок этим героям. Его военные и гражданские заслуги забыты,104 его права попраны, он в конфликте с представителем «новой» аристократии,105 и в этом отношении он сродни истинным, «древним» дворянам.

135

Правда, в разговоре Вырина ощущается «примесь устного просторечия»; это сказ разночинца, речь «с недворянской социальной окраской».106 Но речь и многих очевидных дворян — персонажей в «Повестях Белкина» истинно дворянской не назовешь. Так, подполковник И. Л. П., со слов которого Белкин будто бы записал «Выстрел», «отвыкнув от роскоши в бедном углу своем», ждет графского выхода «с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра», графу же отвечает с «одичалою застенчивостию» («ваше сиятельство» и проч.). Недворянской приниженностью окрашена как непрямая, так и прямая речь Евгения в «Медном Всаднике»:

О чем же думал он? о том...
Что мог бы бог ему прибавить
Ума и денег. Что ведь есть
Такие праздные счастливцы,
Ума недальнего, ленивцы,
Которым жизнь куда легка!
«Жениться? Мне? зачем же нет?
Оно и тяжело, конечно...»

Так выражался бы и Вырин, если б мог говорить стихами, а ведь Евгений, как известно, несомненный, и притом родовитый дворянин, о чем специально сообщает поэт.

От фигуры обездоленного отца в повести Пушкина веет благородством и скромной величавостью библейского патриарха. Недаром с образом Вырина связана тема «блудного сына». Та же тема возникает и в повести Мармонтеля, причем здесь прямо дается понять, кто играет эту роль: граф де-Люзи. Это он, эгоистичный аристократ, попрал законы «натуры». Не юная Лоретта, не ведавшая, что творит, а он, соблазнитель, предававшийся пороку, в ногах у старца вымаливает прощение. И в повести Пушкина блудный сын — отнюдь не Дуня, а ротмистр Минский, погубивший служителя отечеству и отца семейства, тем самым покусившийся на коренные общественные устои. Но это блудный сын «нового типа»: он не раскаивается и не просит прощения. И все же смотритель — достойный антагонист Минского. Мармонтель многократно подчеркивает, что граф боится отца Лоретты: «Твой отец желал бы меня привесть в подданство; он бы потребовал от меня невозможного; и естьли б я ему в оном отказал, то почел бы он меня оскорбителем твоей чести <...> Ах!.. я его должен больше всех опасаться» (ч. III, с. 78—79, 90). У Пушкина лишь однажды ротмистр выдает свой страх перед смотрителем, но эта сцена весьма выразительна: «Испуганный Минский <...> подошел к нему, дрожа от гнева <...> „Чего тебе надобно?“ сказал он ему, стиснув зубы; „что ты за мною всюду крадешься, как разбойник? или хочешь меня зарезать?“...» (VIII, 104).

Пушкин писал в статье «Опровержение на критики»: «В одной газете официально сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливее было бы сказать дворянин во мещанстве» (XI, 160). «Дворянином во мещанстве» можно было бы назвать и Вырина. Его место — в ряду высоких образов Пушкина.

Еще Белинский отметил, что «Повести Белкина» — «что-то вроде повестей Карамзина».107 Указывались текстовые, «почти буквальные»108 совпадения между «Бедной Лизой» и «Станционным смотрителем». Между этими произведениями признана и генетическая связь.109 С другой

136

стороны, известен интерес Карамзина к прозе Мармонтеля.110 Но, очевидно, оба русских писателя в определенной мере ориентировались на «Лоретту» Мармонтеля. Повесть эта многократно перелагалась на русский язык.111 Ее хорошо знал Павел Львов, автор «Софии» и «Российской Памелы» — повестей, непосредственно предшествовавших «Бедной Лизе» и имеющих с ней точки соприкосновения. В предисловии к «Российской Памеле» П. Львов писал: «Сим я желаю показать всем предпочитающим чужие государства своему, что в нем есть герои добродетели, достойные почтения и удивления, есть благоразумные однодворцы <...> превосходящие французских Базилев (Базиль — отец Лауретты. Из сказок г. Мармонтеля)».112 В журнале «Патриот» в статье «Взгляд на повести и сказки» отмечалось «сходство», которое «автор бедной Лизы и Марфы Посадницы имеет <...> с автором Лоретты и Велизария».113

По сравнению с Мармонтелем уже Карамзин сделал шаг вперед. Вырабатывая новый повествовательный стиль в русской прозе, он упорно стремился в большей степени, чем это делали французские писатели, «сжать свою речь: целые строки, десятки строк выкидывает он без сожаления».114 Карамзина трудно обвинить в «жеманной напыщенности»; если у прежних романистов включая Мармонтеля, по словам Пушкина (в статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности...»), «награда добродетели и наказание порока были непременным условием всякого их вымысла» (XII, 69), то об авторе «Бедной Лизы» этого не скажешь. Повести Мармонтеля и Карамзина — звенья литературной традиции, увенчавшейся «Станционным смотрителем».

Итак, повесть Пушкина — не просто новые узоры по старой канве, а качественное преобразование этой канвы. Он вдохнул в нее живую душу, наполнил повесть приметами реальной русской жизни, поставил социальные и моральные проблемы российской действительности, создал национальные, исторически обусловленные характеры, и перед новым реалистическим произведением померк старый литературный источник. Вопреки распространенному мнению «Станционный смотритель» создавался не в споре с сентименталистами и романтиками. Пушкин совершил акт литературного воскрешения. На более высокой, чем у них, ступени художественного сознания Пушкин возвратился к тому, от чего отвернулись наиболее «неистовые» романтики, — к сентиментально-просветительскому бытописанию. Он бережно сохранил и усовершенствовал то лучшее, что было в добротно скроенной и крепко сшитой чувствительной повести XVIII столетия. Трудясь над «Повестями Белкина», Пушкин не «преодолевал» современный ему литературный романтизм в вершинных его достижениях. Пушкин лишь предлагал альтернативу романтическому методу, оказавшуюся исторически более перспективной.

Сноски

Сноски к стр. 107

1 Бродский Н. Л. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина. Изд. 4-е. М., 1957, с. 245.

2 Бонди С. Русские и иностранные писатели в «Евгении Онегине». — В кн.: Пушкин А. С. Евгений Онегин. М.—Л., 1936, с. 261.

3 Гроссман Л. П. Онегинская строфа. — В кн.: Пушкинский сборник, I. М., 1924, с. 122—124.

4 Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941, с. 380.

Сноски к стр. 108

5 См.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960, с. 404 и сл. Из новейших работ на эту тему см.: Вольперт Л. И. 1) «Фоблаз» Луве де Кувре в творчестве Пушкина. — В кн.: Проблемы пушкиноведения. Л., 1975, с. 87—119; 2) Загадка одной книги из библиотеки Пушкина. (Пометы на романе Ю. Крюденер «Valérie»). — В кн.: Пушкинский сборник. Псков, 1973, с. 77—109; 3) Пушкин и Шодерло де Лакло (на пути к «Роману в письмах»). — В кн.: Пушкинский сборник. Псков, 1972, с. 84—114.

6 См.: Eugene Onegin. A Novel in Verse by Aleksander Pushkin, translated from the Russian, with a Commentary, by Vladimir Nabokov, in four Volumes. Vol. 2. New York, 1964, p. 517.

7 Oeuvres complètes de Marmontel, de l’Académie française. T. III. Contes Moraux, vol. I. Paris, 1787.

8 См.: Пушкин и его современники, вып. IX—X. СПб., 1910, с. 282.

9 Oeuvres complètes de Marmontel, de l’Académie française. Nouvelle édition. T. VI. Contes Moraux, vol. IV. Paris, 1818.

10 В черновиках пятой главы «Евгения Онегина» имеются два варианта интересующего нас стиха: 1) «Да Мармонтеля третью часть»; 2) «Да Marmontelя третий том» (VI, 395).

11 В. Р. Предуведомление. — В кн.: Способ, изведанный опытом, превратить ветреную и упрямую жену в постоянную и послушную, или Добрый муж, нравоучительная сказка, г. Мармонтеля... Пер. с франц. Ал. Пр. СПб., 1773, с. 1—11.

Сноски к стр. 109

12 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля, члена Академии Французской. Ч. III. Изд. 2-е. М., 1788.

13 Новые Мармонтелевы повести, изд. Н. Карамзиным. Пер. с франц. Ч. 1, 2. Изд. 3-е. М., 1822.

14 См.: Lenel S. Marmontel. Un homme de lettres au XVIII siècle, d’après des documents nouvaux et inédits. Paris, 1902.

15 См.: Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа, т. I, вып. 2 (XVIII-й век). СПб., 1910, с. 495.

16 См.: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957, с. 143; Батюшков Ф. Д. Ричардсон, Пушкин и Лев Толстой. — Журн. М-ва нар. просвещения, нов. сер., 1917, ч. XXI, сентябрь, с. 1—17 (отд. III).

Сноски к стр. 110

17 Мерзляков А. Ф. Краткая риторика. М., 1809, с. 50. См. также: Мерзляков А. Ф. Краткое начертание теории изящной словесности. М., 1822, с. 242.

18 Грибоедов А. С. Полн. собр. соч., т. I. СПб., 1911, с. 96.

19 В библиотеке Пушкина сохранился пятитомный «Исторический словарь любовных анекдотов» («Dictionnaire historique des anecdotes de l’amour...». Paris, 1832), выбранных из сочинений разных писателей. В томе IV Пушкин разрезал страницы, на которых напечатаны характерные «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля (см.: Пушкин и его современники, вып. IX—X, с. 224—225).

20 См.: Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа, т. I, вып. 1 (XVIII-й век). СПб., 1909, с. 78.

21 См.: Сиповский В. В. Из истории русского романа и повести, ч. II. XVIII-й век. СПб., 1903, с. 242.

22 Там же, с. 243—244.

Сноски к стр. 111

23 См.: Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968, с. 248.

24 См.: Шевырев С. П. Мармонтель и Лагарп. — Журн. М-ва нар. просвещения, 1837, ч. XIII, № 1, с. 59—87.

25 См.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция, с. 100.

26 См.: Томашевский Б. В. «Маленькие трагедии» и Мольер. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 1. М.—Л., 1936, с. 120—122, 127.

27 Пушкин писал в статье «О народном воспитании»: «Мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический...» (XI, 43).

28 Томашевский Б. В. Пушкин, кн. 1 (1813—1824). М.—Л., 1956, с. 564.

29 См.: Бродский Н. Л. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина, с. 65.

30 См.: Модзалевский Л. Библиотека Пушкина. Новые материалы. — В кн.: Литературное наследство, т. 16—18. М., 1934, с. 1001; Ариэль-Залесская Г. Г. К изучению истории библиотеки Пушкина. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. II. М.—Л., 1958, с. 344.

Сноски к стр. 112

31 См.: Щабельский П. К. Екатерина II как писательница. IV. Велизер. Переведен на Волге. — Заря, 1869, май, с. 38.

32 Перевод под названием «Велизер, сочинения господина Мармонтеля, члена Французской академии, переведен на Волге. Печатан при имп. Московском университете 1768 года» в XVIII в. переиздавался трижды, один раз в Петербурге (1773), второй раз в Вене (1777), третий — опять в Москве, в типографии Новикова (1785). Кроме того, через год после появления «Велизера» вышел другой русский перевод того же романа, выполненный П. П. Курбатовым: «Велисарий, сочинение г. Мармонтеля, академика французского. С амстердамского 1767 года издания, переведено в Москве в том же году (так!)» (СПб., имп. Акад. наук, 1769). Эта книжка также переиздавалась трижды (1786, 1791, 1796).

33 Козодавлев О. П. Историческое начертание о распространении просвещения в Европе от разрушения Римския империи до наших времен. — Растущий виноград, 1785, апрель, с. 100.

34 См.: Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа, т. I, вып. 1, с. 495.

35 «Европе известно, что Екатерина, плывя по величественной Волге, в то самое время, когда сильная буря устрашала всех бывших с нею, спокойно переводила Велисария, к бессмертной славе Мармонтеля!» (Карамзин Н. М. Историческое похвальное слово Екатерине II. — В кн.: Карамзин Н. М. Соч., т. VIII. СПб., 1835, с. 93).

36 Карамзин Н. М. Избр. соч., т. I. М.—Л., 1964, с. 419.

37 Там же, т. II, с. 152.

38 «Все любители русской словесности с удовольствием читали и перечитывали прекрасную сказку „Безанские рыбаки“, сочиненную Мармонтелем и переведенную Н. М. Карамзиным. Нельзя не удивляться чудному сплетению происшествий в этой повести» (Мечтатель [Глинка С.]. Игра судьбы. — Дамский журнал, 1831, ч. XXXIII, № 8, с. 118).

Сноски к стр. 113

39 «Господин Мармонтель» неизменно упоминался на титульных листах русских переводов его сочинений, например: «Велизер, сочинения господина Мармонтеля», «Нравоучительные сказки господина Мармонтеля» и др.

40 См.: Семевский В. И. Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX в., т. I. М., 1888.

41 См.: Белявский М. Т. Французские просветители и конкурс о собственности крепостных крестьян в России (1766—1768 гг.). — Вестник Моск. ун-та, 1960, № 6, с. 26—50.

42 Marmontel J. F. Discours en faveur des paysans du Nord. — In: Oeuvres complètes de Marmontel..., Nouvelle édition. T. X. Paris, 1819.

43 Oeuvres complètes de Marmontel..., t. X, p. 51—52.

44 Ibid., p. 59.

45 Ibid., p. 86—89.

Сноски к стр. 114

46 Ibid., p. 82.

47 Остафьевский архив князей Вяземских, т. II. Изд. 4-е. СПб., 1899, с. 15. Ср.: Бродский Н. А. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина, с. 131—132.

48 См.: Томашевский Б. «Маленькие трагедии» и Мольер, с. 120—122, 127.

49 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля, члена Академии Французской, ч. II. М., 1788, с. 225.

50 Там же, с. 225—226. Возможно, здесь берет свои истоки диалог госпожи М. с девкой Анютой в рассказе Карамзина «Нежность дружбы в низком состоянии» (1793): Госпожа М. Вам должно быть очень весело, друзья мои? Анюта. Как не весело, сударыня! Мы рады всегда белому свету, встаем, молимся богу, целуемся, работаем с охотой, шутим, смеемся, говорим почти без умолку <...> После работы отдыхаем, играем с детьми и не видим, как проходит день <...> Госпожа М. Итак, вы совершенно довольны своим состоянием, друзья мои? Анюта. Конечно, сударыня! (Карамзин Н. М. Соч., т. VII. СПб., 1834, с. 49, 54).

Сноски к стр. 115

51 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля..., ч. II, с. 227—228.

52 Там же, с. 228.

53 Алцесту повезло с соседями больше, чем Онегину, чьи действия вызвали совершенно иную реакцию окружающих:

За то в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед;
Другой лукаво улыбнулся,
И в голос все решили так,
Что он опаснейший чудак.

(VI, 32—33)

54 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля..., ч. II, с. 236—237.

55 Там же, с. 238.

56 Там же, с. 226, 229.

57 Вольперт Л. И. «Фоблаз» Луве де Кувре в творчестве Пушкина, с. 98.

Сноски к стр. 116

58 Новые Мармонтелевы повести, изд. Н. Карамзиным, ч. 1, с. 116. Далее при ссылках на это издание повестей Мармонтеля в тексте указываются часть (1, 2) и страница.

59 См.: Ахматова А. «Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 1. М.—Л., 1936, с. 91—114.

60 См.: Родзевич С. И. Предшественники Печорина во французской литературе («Рене» Шатобриана, «Адольф» Бенжамена Констана, «Исповедь сына века» А. де Мюссе, «Оберман» Сенанкура). Киев, 1913.

61 См.: Батюшков Ф. Д. Ричардсон, Пушкин и Лев Толстой, с. 14.

Сноски к стр. 117

62 «Чтение для женщины не то, что чтение для мужчины, — писал В. А. Жуковский в статье «Из альбомов гр. С. А. Самойловой. III. Наброски мыслей» (1819). — Чтение для мужчины весьма часто бывает скучною, утомительною работою». Иное дело женщина: «Круг женщины ограниченный. В него входит одно только просто человеческое. Ей нужно только приобрести то, что на немецком языке так прекрасно называется Weiblichkeit и для чего нет еще выражения в языке нашем. В этом слове я вижу всю прекрасную жизнь женщины: простоту, неискусственность глубокого чувства, просвещенного знанием <...> богатство сведений не для блеска, но для скромного внутреннего наслаждения, для мирного, я бы сказал, стыдливого сияния посреди немногих, ей принадлежащих любовию. Женщина создана для семейства — в нем ее деятельность, чистая, всегда полезная, всегда благодатная» (Жуковский В. А. Соч. Полн. собр. в одном томе. М., 1902, с. 124).

Сноски к стр. 118

63 См.: Сиповский В. В. Татьяна, Онегин и Ленский. (К литературной истории пушкинских «типов»). — Русская старина, 1899, май, с. 311—329.

64 См.: Сержан Л. С. «Элегия» М. Деборд-Вальмор — один из источников письма Татьяны к Онегину. — Известия АН СССР, сер. ОЛЯ, 1974, т. 33, № 6, с. 536—553.

65 См.: Eugene Onegin. A novel in Verse by Aleksander Pushkin, translated... by Vladimir Nabokov, vol. 2, p. 392.

66 См., например: Бутакова В. Карамзин и Пушкин. (Несколько сопоставлений). — В кн.: Пушкин и его современники, вып. XXXVII. Л., 1928, с. 127—135.

67 См.: Виноградов В. В. Стиль Пушкина, с. 129.

68 Там же, с. 396.

Сноски к стр. 119

69 См., например: Макогоненко Г. Роман Пушкина «Евгений Онегин». М., 1963, с. 67.

Сноски к стр. 120

70 Вяземский П. А. Соч., т. II. СПб., 1878, с. 23.

71 Бродский Н. Л. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина, с. 213.

72 Сиповский В. В. Татьяна, Онегин и Ленский, с. 320.

Сноски к стр. 121

73 В прозаическом черновом плане и в промежуточной стихотворной редакции письма Татьяны (VI, 314, 319).

74 См.: Бродский Н. Л. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина, с. 213.

Сноски к стр. 122

75 То же читаем и в других «Нравоучительных рассказах», например: «Я говорил ему о твоей болезни — какая болезнь в его лета? — сказал он: — печать от любви...» (Добродушный бретонец. — Новые Мармонтелевы повести в дополнение к изданным г. Карамзиным. С французского перевел и издал Александр Татаринов. СПб., 1800, с. 11). В пушкинской эпиграмме «Надпись на стене больницы» обыграна та же метафора:

Несите прочь медикамент:
Болезнь любви неизлечима!

        (I, 261)

Не построена ли она на приеме литературно-пародийного «применения»?

В пушкинском романе Татьяна так открывается няне:

«Я влюблена», — шептала снова
Старушке с горестью она.
— Сердечный друг, ты нездорова.
«Оставь меня: я влюблена».

        (VI, 60)

Сноски к стр. 124

76 См.: Вольперт Л. И. Пушкин после восстания декабристов и книга мадам де Сталь о Французской революции. — В кн.: Пушкинский сборник. Псков, 1968, с. 119.

77 См.: Сиповский В. В. Татьяна, Онегин и Ленский, с. 324—326.

78 См.: Эдельштейн Б. Жермена Сталь в прочтении Пушкина и пушкинских героев. — Труды Горийского гос. пед. ин-та им. Н. Бараташвили, т. XII, Тбилиси, 1968, с. 133—139.

79 См.: Реизов Б. Г. Между классицизмом и романтизмом. Л., 1962, с. 64—66.

80 См.: Заборов П. Р. Жермена де Сталь и русская литература первой трети XIX века. — В кн.: Ранние романтические веяния. Л., 1972, с. 181.

Сноски к стр. 125

81 См.: Ржига В. Ф. Пушкин и мемуары m-me de Staël о России. — Изв. Отд-ния рус. языка и словесности имп. Академии наук, 1914, т. XIX, кн. 2, с. 47—67.

82 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля, члена Академии Французской. Ч. III. Изд. 2-е. М., 1788, с. 18.

Сноски к стр. 126

83 См.: Бродский Н. Л. «Евгений Онегин», роман А. С. Пушкина, с. 306; Соловей Н. Я. Эволюция темы большого света в VIII главе «Евгения Онегина». — В кн.: Пушкинский сборник. Псков, 1968, с. 29—30.

84 Жуковский В. А. Соч. Полн. собр. в одном томе, М., 1902, с. 98.

85 См.: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных. — В кн.: Пушкин в письмах Карамзина 1836—1837 годов. М.—Л., 1960, с. 11—48.

86 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля..., ч. III, с. 9, 34.

87 Там же, с. 12—13.

88 Там же, с. 13.

Сноски к стр. 127

89 Там же, с. 19.

90 Там же, с. 40.

91 Не исключено, что это препарированная, перестроенная и «примененная» цитата из повести Мармонтеля «Совместники самих себя» («Les Rivaux d’Eux-mêmes»), героиня которой, Адель, «не полюбила города <...> жалела о вольных птичках, ландышах, о светленьких ручейках, которые журчанием своим питали ее нежную задумчивость. Она уже не могла дышать ароматическим воздухом в приятном густом лесочке, где обыкновенно читала <...> Сельская тишина говорила бы ей о милом предмете (т. е. о возлюбленном, — Д. Ш.): городской шум не говорил о нем» (Новые повести Мармонтеля, изд. Н. Карамзиным, ч. 2, с. 114—115). В пушкинском романе имеются и другие переклички с «Нравоучительными рассказами», и возможно, что это не случайные текстовые совпадения, не стилевые общие места, а результат сознательного творческого применения.

92 См.: Гиппиус В. Повести Белкина. — Литературный критик, 1937, № 2, с. 19—55.

93 Белькинд В. С. Еще раз о «загадке» И. П. Белкина. — В кн.: Проблемы пушкиноведения. Сборник научных трудов. Л., 1975, с. 55.

Сноски к стр. 128

94 Боцяновский В. Ф. К характеристике работы Пушкина над новым романом. — В кн.: Sertum bibliogicum в честь... проф. А. И. Малеина. Пб., 1922, с. 182.

95 См.: Гиппиус В. В. Повести Белкина, с. 32. См. также: Любович Н. «Повести Белкина» как полемический этап в развитии пушкинской прозы. — Новый мир, 1937, с. 272; Сидяков Л. С. Пушкин в развитии русской повести в начале 30-х годов XIX века. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. III. М.—Л., 1960, с. 198; Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина. Очерки. М., 1974, с. 169.

96 Альтман М. Роман Белкина (Пушкин и Достоевский). — Звезда, 1936, № 9, с. 195.

97 Гиппиус В. Болдинские повести Пушкина. — В кн.: Пушкин и театр. Л., 1937, с. 90.

98 Скипина К. Чувствительная повесть. — В кн.: Русская проза. Л., 1926, с. 28—29.

99 См.: Варнеке Б. Построение «Повестей Белкина». — В кн.: Пушкин и его современники, вып. XXXVIII—XXXIX. Л., 1930, с. 162—168.

Сноски к стр. 129

100 Нравоучительные сказки господина Мармонтеля..., ч. III, с. 97. Далее при ссылках на это издание повестей Мармонтеля в тексте указываются часть (III) и страница.

Сноски к стр. 131

101 Сравнение с наездницей, как говорит А. А. Ахматова, почерпнуто Пушкиным из другого французского источника — «Физиологических рассказов» Бальзака. См.: Ахматова А. «Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 1. М.—Л., 1936, с. 114.

Сноски к стр. 133

102 Лежнев А. Проза Пушкина. М., 1966, с. 218.

Сноски к стр. 134

103 См.: Гиппиус В. В. Повести Белкина, с. 33.

104 См. в «Романе в письмах»: «...Отечество забыло даже настоящие имена своих избавителей» (VIII, 53).

105 «Аристократию нашу составляет дворянство новое; древнее же пришло в упадок, права уровнены с правами прочих сословий...» (наброски предисловия к «Борису Годунову» — XI, 141).

Сноски к стр. 135

106 Виноградов В. В. Стиль Пушкина, с. 570.

107 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. VII. М., 1955, с. 577.

108 Гиппиус В. В. Повести Белкина, с. 32.

109 См.: Богомолец В. К. «Бедная Лиза» Карамзина и «Станционный смотритель» Пушкина. — В кн.: Проблемы стиля, метода и направления в изучении и преподавании художественной литературы. М., 1969, с. 103—104.

Сноски к стр. 136

110 См. Сакулин П. Н. Русская литература, ч. II. М., 1929, с. 298; Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа, т. I, вып. 1 (XVIII-й век). СПб., 1909, с. 494—498; Булич Н. Н. Биографический очерк Карамзина и развитие его литературной деятельности. — В кн.: Статьи, написанные для произнесения... в столетний юбилей Карамзина. Казань, 1866, с. 75.

111 См., например: Удивления достойная деревенская красотка, прекрасная Лауретта. Из сочинений господина Мармонтеля. М., 1774; Сельская добродетель, нравоучительная сказка, из сочинений господина Мармонтеля. Перевел вольно с французского языка лейб-гвардии Преображенского полку сержант Павел Бабушкин. М., 1788.

112 Российская Памела, или История Марии, добродетельной поселянки. Сочинение П. Львова. СПб., 1789, с. 2. По этому поводу В. В. Сиповский замечает: «Нет никаких оснований думать, что Карамзин в своей „Юлии“ подражал Львову, — вероятнее предположить, что оба русские произведения восходят к общему прототипу — произведениям Мармонтеля» (Сиповский В. В. Из истории русского романа и повести, ч. I. XVIII век. СПб., 1903, с. 891).

113 См.: Сиповский В. В. Из истории русского романа и повести, ч. I, с. 242.

114 Сиповский В. В. Н. М. Карамзин, автор «Писем русского путешественника». СПб., 1899, с. 195.