5

Ф. Я. ПРИЙМА

ПРОБЛЕМА НАЦИОНАЛЬНОГО
И ОБЩЕЧЕЛОВЕЧЕСКОГО В НАСЛЕДИИ ПУШКИНА

Слово общечеловеческое возникло в русском литературном языке в конце XVIII—начале XIX в. Этого слова нет у М. В. Ломоносова, хотя в его словаре и встречается слово человечество, родственное по значению понятию общечеловеческое. «Ольга ... единственно обратила мысли к христианскому закону, в котором больше человечества и просвещения усмотрела, нежели в варварском прежнем невежестве» (Древняя российская история, ч. II, гл. 5). В сочинениях А. Н. Радищева слово общечеловеческое также отсутствует, хотя понятие, им выражаемое, не было чуждо сознанию писателя, он испытывал острую потребность в этом слове. «Неужели <мы> толико чужды будем ощущению человечества ... и оставим ... на поношение дальнейшего потомства ... сограждан нам равных, братий, возлюбленных в естестве, в тяжких узах рабства и неволи?» (Путешествие из Петербурга в Москву, гл. «Хотилов»). Радищевское «ощущение человечества» родственно здесь «общечеловеческим» чувствам и идеалам.

В сочинениях Пушкина термин общечеловеческое встречается в одном только случае, и на нем мы остановимся несколько ниже, здесь же укажем лишь на то, что родственные этому термину слова поэт употреблял довольно часто: род человеческий, человечность, европейская образованность и т. д.

Приблизительно то же следует сказать и о термине национальный, равно как и о производных от него словах. Следуя традиции, Пушкин нередко прибегал к таким эквивалентам слова национальный, как народный, отечественный, русский. Возьмем его статью «О Мильтоне и Шатобриановом переводе „Потерянного рая“»: «...пожелали видеть Данте, Шекспира и Сервантеса в их собственном виде, в их народной одежде» (XII, 62). Здесь, как и в ряде других критических статей Пушкина, слово народный равнозначно слову национальный.

В литературной критике, а затем и в науке о литературе проблема национальных и общечеловеческих начал в пушкинском наследии была поставлена давно, хотя для ее наименования, как это следует из вышесказанного, могла применяться терминология, отличная от современной.

В лексиконе русской критики и публицистики термин общечеловеческий был закреплен В. Г. Белинским, но и у него он появляется отнюдь не сразу. Вместе с тем уже в «Литературных мечтаниях» (1834) в связи с характеристикой творчества Пушкина критик дает такую чеканную формулировку: «Да — Пушкин был выражением современного ему мира, представителем современного ему человечества; но мира русского, но

6

человечества русского».1 Таким образом, уже в «Литературных мечтаниях» критик не только выдвинул проблему соотношения общечеловеческих и национальных начал в пушкинском творчестве, но и наметил пути ее решения.

В жизни даже находящихся на низших ступенях культурного развития народов наличествует некий минимум духовных ценностей общечеловеческого ранга, сокровищница которых возрастает по мере общественного развития данного народа и обогащения его межнациональных связей. Приобщение русского общества к общечеловеческим культурным ценностям, выработанным Западной Европой, многократно усиленное преобразованиями Петра I, происходило не без сопротивления церковной и политической реакции. Русская культура допетровской эпохи носила замкнутый характер. Даже такой почитатель патриархальной старины, как С. П. Шевырев, находил в духовной жизни древней Руси «большие недостатки, которые состояли в злоупотреблениях феократии и в отсутствии развития человеческой личности. Вот где были причины, почему ни наука, ни искусство, ни свобода гражданская не могли у нас развиваться; орудием для их развития служит лицо человека, а оно совершенно исчезало в безличности древней общинной жизни».2 Впрочем, на вопрос о том, в какой мере были усвоены древней Русью ценности духовной культуры, созданной народами Западной Европы, наша наука не дала до сих пор окончательного ответа. Споры о масштабах и характере разрыва в культурном развитии между допетровской Россией и Западом возникли уже в начале XVIII в. Кульминационной точки достигли они в 40-е годы XIX в., определив основную линию идейных разногласий западников со славянофилами. В 70-е годы XIX в. славянофильский критицизм по отношению к реформам Петра I пыталась возродить народническая публицистика. Отголоски этих споров встречаются порой и в наше время — в историографических и литературоведческих трудах, в художественной литературе. С Б. И. Бурсовым, автором книги «Национальное своеобразие русской литературы», преувеличившим разрыв, существовавший между допетровской и послепетровской Россией, полемизировал не так давно в «Русской литературе» Д. С. Лихачев,3 которому в свою очередь возражал во втором издании книги Б. И. Бурсов.4

Пушкин превосходно понимал не только историческую необходимость, но и все положительные последствия того обстоятельства, что «европейское просвещение причалило к берегам завоеванной Невы» (XI, 269). Общественное и эстетическое сознание поэта формировалось под знаком освоения русской литературой лучших достижений западноевропейской и мировой культуры. Особенно значительным было воздействие на творчество раннего Пушкина французской литературы XVIII в. и идей французского Просвещения.

Заметка Пушкина о «вечном мире» между народами (а она относится к кишиневскому периоду жизни поэта) свидетельствует о его глубоком внимании к проблеме справедливого общественного устройства, над решением которой бились лучшие умы человечества.5 «Невозможно, — писал в этой заметке Пушкин, — чтобы люди со временем не уразумели нелепую жестокость войны, как они уразумели существо рабства,

7

царской власти и т. д. Они увидят, что наше предназначение — есть, жить и быть свободными» (XII, 189—190, 480).

Заметка о «вечном мире» — не единственный документ, свидетельствующий о поисках Пушкиным справедливого социального устройства и государственных взаимоотношений в глобальных масштабах. В стихотворении «Он между нами жил...» (1834) Пушкин писал об Адаме Мицкевиче:

        Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.

(III, ч. I, 331)

Надо полагать, что мечта Мицкевича о счастливом будущем народов осталась бы не замеченной Пушкиным, если бы она не находила положительного отклика в его сердце. Предположение это получает солидное подкрепление в некрологической заметке о Пушкине, написанной Мицкевичем в 1837 г. «Может быть, — писал Мицкевич, — воображение его работало над идеями в духе Сен-Симона или Фурье? Не знаем. В его импровизированных стихах и в его разговорах (подчеркнуто нами, — Ф. П.) встречались следы и того и другого направления».6

Итак, во время своих встреч в Петербурге в 1826 г. Пушкин и Мицкевич с одинаковым увлечением мечтали — возможно, в духе Сен-Симона и Фурье — о счастливом будущем народов. Это не гипотеза, а факт, подтверждаемый перекрестным «опросом» двух поэтов.

Уже первыми своими выступлениями на литературном поприще автор «Вольности» и «Гавриилиады» внес неоценимый вклад в дело приобщения русской читающей публики к выработанным на Западе идеям свободолюбия и свободомыслия.

Вместе с тем молодой Пушкин не мог не прислушиваться и к голосам, твердившим об опасности отчуждения отечественной литературы от ее национальных истоков. Вызванная этой опасностью тревога просачивалась в русскую литературу уже во второй половине XVIII в., задолго до французской революции 1789 г. Весьма недвусмысленно высказывал ее в начале 80-х годов XVIII в. Н. И. Новиков, воспитанный в духе идей французского и английского Просвещения. В очень резкой форме была высказана эта тревога Н. М. Карамзиным в его известной «Записке о древней и новой России» (1811): «Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр».7 Иная, если не сказать противоположная, мысль была высказана в речи Карамзина в Российской академии 5 декабря 1818 г. «Красоты особенные, — говорил он там, — составляющие характер словесности народной, уступают красотам общим: первые изменяются, вторые вечны. Хорошо писать для россиян: еще лучше писать для всех людей».8

Искусственное противопоставление национального общечеловеческому помешало Карамзину занять правильную позицию в борьбе за передовую и самобытную русскую литературу.

Лавры отважного борца с бездумным преклонением перед всем иностранным пытался стяжать себе глава «Беседы любителей русского слова» А. С. Шишков. Ему удавалось иногда довольно метко охарактеризовать изменчивые вкусы галломанов, утративших всякое чувство национального достоинства, что давало повод некоторым историкам общественной мысли, даже таким, как например Н. П. Огарев, говорить о заслугах

8

Шишкова перед русской литературой.9 В действительности же отрицание «развратной» Европы выливалось у Шишкова прежде всего в борьбу с идеями французской революции 1789 г. Требуя отгородиться от западноевропейских влияний непроходимой стеной, Шишков мечтал создавать культуру «по принятым издревле правилам и понятиям».10 При этом древнерусский язык и нравы, преподносимые в качестве искомого идеала, были истолкованы Шишковым в религиозно-консервативном духе. Застывший в своем развитии, церковнославянский язык, культивируемый Шишковым, не был для русских людей языком подлинно национальным.

Не лишено интереса истолкование исследуемого нами вопроса Н. И. Гнедичем, литературная деятельность и взгляды которого могли непосредственно воздействовать и на Пушкина. Переводчик и пропагандист классиков мировой литературы (Гомера, Шекспира, Вольтера и Шиллера), Гнедич вместе с тем непременное условие развития любой национальной литературы видел также в обращении ее к отечественным традициям и источникам. В речи 1814 г. при открытии Публичной библиотеки одной из «причин, замедляющих успехи нашей словесности», переводчик «Илиады» считал «невнимание к национальному и оригинальному — к родному языку и родной истории».11 Интерес Гнедича к славянскому и новогреческому фольклору,12 его попытка писать на украинском языке задуманная им поэма из древнерусской жизни (в духе «Игоревой песни»)13 — все это говорит о том, что писателем была хорошо уяснена взаимосвязь национального и общечеловеческого в искусстве слова. Для нас важно поэтому остановиться также на следующей фразе из «Записной книжки» Гнедича (конец 1820-х годов): «В настоящее время, когда народы европейские, по беспрерывным сношениям и сближениям своим, сливаются, так сказать, в одну нацию, народ, одаренный чувствами сильными и характером мощным, едва ли в состоянии образовать литературу истинно национальную, а особенно если он с самого возрождения общества и литературы, направленный правительством и писателями, всегда и исключительно предпочитает язык чужой и поклоняется образцам иноземным».14

В словах этих, на наш взгляд, выражено отнюдь не неверие в жизнеспособность новой (послепетровской) русской литературы. Писатель развил здесь идею, высказанную им ранее в речи при открытии Публичной библиотеки: развитию самобытной русской литературы мешает поощряемое правящими кругами «невнимание к национальному». Мы не совершим ошибки, если скажем, что пафос приведенных слов из «Записной книжки» Гнедича близок к протесту Чацкого из грибоедовской комедии против «чужевластия мод».

Гораздо более целенаправленным, чем у Гнедича, было стремление к самобытному искусству у писателей-декабристов. Тяготение к гражданственности и национальной самобытности составляло тенденцию, объединяющую все разновидности литературы декабризма. Не ограничиваясь задачей низвержения отечественной тирании, политическая мысль декабристов разрабатывала программу будущего содружества народов. Это

9

и составляло самое существенное отличие романтизма декабристов от национально ограниченного романтизма Загоскина и Кукольника.

При всей прогрессивности своей декабристские эстетические декларации носили абстрактный характер и намечали несколько облегченный путь к созданию национально самобытного искусства.

Внимание к «преданьям старины глубокой», как книжным (точнее, летописным), так и устным, уже в период «Руслана и Людмилы» (1817—1820 гг.) возводилось Пушкиным в художественный принцип. В эстетике поэта явственно обозначилась при этом тенденция к слиянию отечественных традиций с западноевропейскими. Однако на рубеже 20-х годов прошлого века необходимость их слияния или сочетания была доступна пониманию многих. Сложность вопроса состоит в определении качества названного сочетания.

В статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828) И. В. Киреевским были намечены три стадии в творческом развитии поэта: 1) итальяно-французская, 2) байроническая, 3) русская.15 В периодизации этой сказался распространенный в то время взгляд на Пушкина как на поэта, сформировавшегося на подражаниях западноевропейским литературным образцам. С этим взглядом полемизировал Н. В. Гоголь. В его статье «Несколько слов о Пушкине» (1832) читаем: «Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, а в самом духе народа».16 И вместе с тем между пушкинскими «Русланом и Людмилой», с одной стороны, и «Евгением Онегиным» — с другой — улавливаемая даже простым глазом большая дистанция: и в языке, и в манере письма, и в самом творческом методе, лежащем в их основе. Нельзя поэтому не учитывать процесса мужания Пушкина именно как поэта национального. Пушкин вобрал в себя все лучшее, что можно было взять от литературного движения эпохи, теснейшим образом связанного с развитием русского национального самосознания, в частности с двумя знаменательными вехами в истории последнего: 1812 и 1825 годами. «Национальное сознание пробудилось в ней (в России, — Ф. П.) не дальше, как с великого 1812-го года», — писал Белинский, допуская известное публицистическое преувеличение (V, 558—559). Но если на этом первом, до 1825 г., этапе русское национальное самосознание переживает период своего затянувшегося младенчества, то 1825 год вносит в это развитие качественное изменение. «Каждый сознательный человек, — писал об этом Герцен, — видел страшные последствия полного разрыва между Россией национальной и Россией европеизированной».17 Наметившаяся ранее (но только наметившаяся) дифференциация русской общественной мысли углубляется, и уже в то время возникают в ней тенденции, которые через какие-нибудь 15 лет приведут к журналам и кружкам славянофильского, западнического и радикальнодемократического толка.

Если говорить о развитии национального самосознания собственно Пушкина, следует особо выделить период его южной ссылки, всю эту пеструю «смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний» (IV, 145), в которую погрузился в ту пору Пушкин, что способствовало ознакомлению поэта с жизнью и национально-освободительным движением южнославянских стран.

На основании историко-литературных статей Пушкина, как завершенных, так и дошедших до нас в виде набросков («О ничтожестве литературы

10

русской», «О поэзии классической и романтической» и др.)» можно составить довольно целостное представление о том, как мыслил себе поэт развитие самобытных начал в современной ему русской литературе.

Нет смысла приводить многочисленные высказывания Пушкина о русской литературе XVIII в., которую лишь за немногими исключениями он считал подражательной. «Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной» (XI, 184).

В своих оценках русской литературы XVIII в. Пушкин нередко прибегал к полемическим преувеличениям, которые мы, разумеется, должны учитывать.

Не видел Пушкин точек опоры (за исключением «Слова о полку Игореве») и в древнерусской литературе: «За нами темная степь — и на ней возвышается единственный памятник: Песнь о полку Иг.<ореве>» (XI, 184). Комментаторы этого места обычно говорят: Пушкин не знал всех богатств древнерусской литературы. Это верно, но лишь отчасти. «Сказание о Мамаевом побоище», которое поэт называл «Песнью» (XII, 208), особенного восторга, как известно, у него не вызывало. Пушкин знал летописную и житийную литературу и имел некоторое представление о религиозно-дидактической письменности. Но летописи поэт не относил к разряду художественной литературы, что же касается письменности религиозно-дидактической, то, несмотря на свое восхищение Киево-Печерским патериком, он не придавал ей «основополагающего» значения.

Анализируя пушкинскую статью «О ничтожестве литературы русской» (1834), Б. И. Бурсов в своей книге приводит из нее следующие слова: «Но у французов возвышенные умы 17-го столетия застали народную поэзию в пеленках, презрели ее бессилие и обратились к образцам классической древности». Эту цитату автор книги снабдил таким пояснением: «Он (Пушкин, — Ф. П.) сам находился в положении, аналогичном тому, в котором находились французские гении XVIII века».18

Согласно логике рассуждений исследователя, Пушкин «презрел бессилие» русской народной поэзии и обратился к иноземным литературным образцам, — вывод, с которым решительно нельзя согласиться.

Для обоснования ошибочности такого мнения нам необходимо несколько развернуть цитату из Пушкина. «Романтическая поэзия, — писал он, — пышно и величественно расцветала по всей Европе, Германия давно имела свои Нибелунги, Италия — свою тройственную поэму, Португалия — Лузиаду, Испания — Лопе де Вега, Кальдерона и Сервантеса, Англия — Шекспира, а у французов Вильон воспевал в площадных куплетах кабаки и виселицу и почитался первым народным поэтом! <...> У других европейских народов поэзия существовала прежде появления бессмертных гениев, одаривших человечество своими великими созданиями. Сии гении шли по дороге уже проложенной. Но у французов возвышенные умы 17-го столетия застали народную поэзию в пеленках, презрели ее бессилие и обратились к образцам классической древности. Буало, поэт, одаренный мощным талантом и резким умом, обнародовал свое уложение, и словесность ему покорилась» (XI, 269—271).

Можно, конечно, настаивать на том, что, говоря о «народной поэзии», Пушкин имел в виду «национальную поэзию», но подобное допущение существа наших возражений Б. И. Бурсову не изменит, поскольку в сознании великого русского поэта народная поэзия была органически связана с поэзией национальной. Как в анализируемой статье, так и в других статьях и письмах Пушкина термин «народная поэзия» употребляется

11

на равных правах с термином «романтическая поэзия». Под последней подразумевалась письменность, противостоявшая нормам классицизма и развивавшаяся на прочной основе народных традиций. Давая романтической поэзии самую высокую оценку, поэт, как мы видим, относит к ней, с одной стороны, Сервантеса, а с другой — «Нибелунгов». Пушкин говорит о величественном расцвете романтической поэзии «по всей Европе» за исключением Франции, и это не обмолвка. Уже в статье 1825 г. «О поэзии классической и романтической», коснувшись вопроса о зарождении последней у «новейших народов», поэт писал: «Поэзия проснулась под небом полуденной Франции — рифма отозвалась в романском языке; сие новое украшение стиха, с первого взгляда столь мало значущее, имело важное влияние на словесность новейших народов <...>. Трубадуры играли рифмою, изобретали для нее все возможные изменения стихов, придумывали самые затруднительные формы: явились virlet, баллада, рондо, сонет и проч. От сего произошла необходимая натяжка выражения, какое-то жеманство, вовсе неизвестное древним; мелочное остроумие заменило чувство, которое не может выражаться триолетами <...>. Таково было, — заключает Пушкин, — смиренное начало романтической поэзии. Если бы она остановилась на сих опытах, то строгие приговоры французских критиков (здесь имеется в виду прежде всего Буало, — Ф. П.) были бы справедливы, но отрасли ее быстро и пышно процвели, и она является нам соперницею древней музы» (XI, 37).

Странами, где расцвела романтическая поэзия, явились, по мнению Пушкина, Италия, Испания, Англия и Германия. Примечательно, что и в статье 1825 г. в романтическую поэзию включаются Пушкиным наряду с наследием Данте и Шекспира такие памятники фольклора, как например «Рейнеке Лис». Желая быть точным, в post-scriptum’e к статье «О поэзии классической и романтической» поэт заявляет: «Не должно думать, однако ж, чтоб во Франции не осталось никаких памятников чистой романтической поэзии. Сказки Лафонтена и Вольтера и Дева сего последнего носят на себе ее клеймо» (XI, 38).

Таким образом, хотя романтическая поэзия своим рождением обязана Франции, она не получила там дальнейшего развития. Уже трубадуры, как полагал Пушкин, сообщили ей «натяжку выражения» и «жеманность», и это удаление от национальных основ продолжалось и на последующих этапах ее существования: «Мы находим несчастные сии следы в величайших гениях новейших времен» (XI, 37). Пушкин старается понять историческую обусловленность эстетической программы французских «возвышенных умов 17-го столетия», но она не приводит его в восторг, как это кажется Б. И. Бурсову. «Европа, оглушенная, очарованная славою французских писателей, преклоняет к ним подобострастное внимание» (XI, 272). Но каковы конечные результаты этого? «Поэзия в отечестве Шекспира и Мильтона становится суха и ничтожна, как и во Франции; Италия отрекается от гения Dante, Метастазио подражает Расину» (XI, 272). Отход от национальных традиций, по мнению Пушкина, пагубно отозвался не только на рядовых, но даже и на выдающихся представителях французской литературы, не говоря уже об инонациональных подражателях «возвышенным умам 17-го столетия». Пушкин называет их гениями, но это нисколько не умаляет в его глазах их заблуждений и слабостей. В черновой редакции статьи «О ничтожестве литературы русской» Пушкин писал: «Некто у нас сказал, — что фр.<анцузская> сл.<овесность> род.<илась> в пер.<едней> и etc <дальше гостиной не доходила> <...> Это не мнение, но истина историч.<еская>, буквально выраженная: Марот был камердинером Франциска I (valet de chambre), Molière камердинером Людов.<ика> XIV! Буало, Расин и Вольтер (особенно Вольтер) конечно дошли до гостиной, но все-таки через переднюю. Об новейших поэтах говорить

12

нечего. <...> Ни один из франц. <узских> поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы» (XI, 503).

Нельзя, разумеется, утверждать, что «презрение к народной поэзии» ставилось Пушкиным в прямую зависимость от «besoin de bassesse» (XI, 504) — потребности в низкопоклонстве. Но уже одно сопоставление при этом названных двух этических категорий воспринимается нами как указание на бесспорно существующую между ними связь. Естественно возрастающая на национальной и тем более на народной почве литература не могла бы импонировать вкусам королевских особ и придворной знати. Зависимость эстетических норм французской литературы XVIII в. от придворных нравов подчеркивал, наконец, и сам Пушкин. «Вскоре словесность сосредоточилась около его (Людовика XIV, — Ф. П.) трона. <...> Отселе вежливая, тонкая словесность, блестящая аристократическая — немного жеманная, но тем самым понятная для всех дворов Европы — ибо высшее общество, как справедливо заметил один из новейших писателей, составляет во всей Европе одно семейство» (XI, 271).

Отрицательные или, в лучшем случае, снисходительные пушкинские характеристики как французской литературы в целом, так и различных ее направлений и отдельных ее представителей были продиктованы потребностями момента, стремлением поэта вывести русскую литературу на путь вполне самостоятельного развития, достигнуть чего было невозможно, не освободившись от безотчетного подражания парижским литературным эталонам. В данном случае нас интересует, однако, ход мыслей Пушкина, а не вопрос о том, насколько был он прав в оценках французской литературы. Сравнивая ее с литературой английской, Пушкин с особенной настойчивостью отдавал предпочтение последней. Пушкин не переставал воздавать хвалы «отцу нашему Шекспиру» (XI, 66), однако и величие самого Шекспира автор «Бориса Годунова» склонен был объяснять не только его личным гением, но и богатствами усвоенного им национального литературного опыта, тем, что он шел «по дороге уже проложенной» (XI, 271). Устанавливая различие между «трагедией народной, Шекспировой», и «драмой придворной, Расиновой», Пушкин писал: «Творец трагедии народной был образованнее своих зрителей, он это знал, давал им свои свободные произведения с уверенностью своей возвышенности и признанием публики, беспрекословно чувствуемым. При дворе, наоборот, поэт чувствовал себя ниже своей публики. Зрители были образованнее его, по крайней мере так думали и он, и они. Он не предавался вольно и смело своим вымыслам. Он старался угадывать требования утонченного вкуса людей, чуждых ему по состоянию. Он боялся унизить такое-то высокое звание, оскорбить таких-то спесивых своих зрителей — отселе робкая чопорность, смешная надутость, вошедшая в пословицу (un héros, un roi de comédie), привычка смотреть на людей высшего состояния с каким-то подобострастием и придавать им странный, нечеловеческий образ изъяснения» (XI, 178—179).

Пушкин писал о «народных (т. е. национальных, — Ф. П.) законах драмы Шекспировой» (XI, 141), и его противопоставление Шекспира Расину имеет и более широкий смысл, его можно воспринимать и как известное противопоставление английской литературы литературе французской. «Английская словесность, — писал Пушкин Гнедичу в 1822 г., — начинает иметь влияние на русскую. Думаю, что оно будет полезнее влияния французской поэзии, робкой и жеманной» (XIII, 40). «Sh<akespeare>, Гете, W.<alter> S.<cott> не имеют холопского пристрастия к королям и героям» (XII, 195), — пишет Пушкин в 1830 г. в заметке о В. Скотте. Подобного рода противопоставления (их можно без труда увеличить) характерны для поэта.

13

Какие же выводы из этих экскурсов в историю мировой литературы делал для себя Пушкин? Статья «О ничтожестве литературы русской», к сожалению, обрывается на фразе: «Обратимся к России» (XI, 272). Но, сравнив эту статью с другими высказываниями поэта, можно определить безошибочно ее общую идею. В одном из сохранившихся планов к той же статье читаем: «Петр создал войско, флот, науки, законы, но не мог создать словесности, которая рождается сама собою — от своих собственных начал. Поколение преобразованное презрело безграмотную, изустную народную словесность и к.<нязь> Кантемир <...> в путеводители себе — избрал Буало» (XI, 495).

Симптоматично, что в этом наброске почти дословно повторяются приводившиеся выше пушкинские слова о французских «возвышенных умах 17-го столетия». В один ряд с ними (не по степени одаренности, а по сходству эстетических воззрений и литературной судьбы) ставит Пушкин Антиоха Кантемира. Ставить себя самого, как полагает Б. И. Бурсов, в положение писателя, повернувшегося спиной к национальным традициям, по нашему глубокому убеждению, Пушкин никак не мог. С удесятеренным вниманием, с благоговейным трепетом и надеждой всматривался он в «собственные начала» отечественного художественного слова.

Цитируемый набросок должен быть поставлен в связь с пушкинской заметкой 1822 г. о французской литературе, где говорится о вредных последствиях ее влияния на Богдановича, Карамзина и Дмитриева (примечательно восклицание поэта: «Как можно ей подражать») и где о Буало сказано, что он «убил французскую словесность». Заканчивается заметка своеобразным призывом: «Не решу, какой словесности отдать предпочтение (т. е. французской или русской, — Ф. П.), но есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, песни, сказки — и проч.» (XII, 192).

В этом заключении, удивляющем нас своим оптимизмом: не окрепшая еще русская словесность как равная с равной сопоставляется с давно сложившейся словесностью французской, — содержится пушкинская программа дальнейшего развития русской литературы, смысл которой состоит в следующем: так же как французские писатели XVII в., русские писатели XVIII в. пренебрегли народной поэзией, которая и образует собственные начала любой, нормально развивающейся литературы; и эту несообразность истории по возможности необходимо исправить, обратившись к источникам народно-поэтического творчества, так как только в нем и сохранились «полуизглаженные черты народности» (XI, 268). Само собою разумеется, что пушкинская программа отнюдь не исключала важности дальнейшего сближения русской литературы с литературным движением западноевропейских стран, Англии и Германии прежде всего.

Мнение о том, что основным носителем национальных начал в искусстве слова являлась народная поэзия, не было новостью для начала XIX в. Еще в 1801 г. Андрей Тургенев самобытное искусство народа противопоставлял литературе. «Теперь только в одних сказках и песнях, — говорил он, — находим мы остатки русской литературы; в сих драгоценных остатках, а особливо в песнях находим мы и чувствуем еще характер нашего народа».19

Проблема самобытного характера русской литературы, с такой остротой поставленная А. Тургеневым в самом начале XIX в., стала предметом горячих споров на протяжении четырех последующих десятилетий. Выше говорилось уже о том, с какой заинтересованностью откликнулись на нее Карамзин и Гнедич. Но не в меньшей мере волновала она также Державина

14

и Жуковского, Крылова и Батюшкова, Пушкина и Грибоедова, Вяземского и Н. Полевого, архаистов и новаторов, декабристов и любомудров, романтиков и классиков, славянофилов и западников, Н. И. Надеждина и В. Г. Белинского. В сочинениях последнего проблема эта была, по-видимому, освещена с наибольшей «обширностью взгляда» и теоретической изощренностью. Уже в «Литературных мечтаниях» критик писал: «Односторонность вредна для всякого человека, в частности вредна для всего человечества. Когда весь мир сделался Римом, когда все народы начали мыслить и чувствовать по-римски, тогда прервался ход человеческого ума, ибо для него уже не стало более цели <...>. Только идя по разным дорогам, человечество может достигнуть своей единой цели; только живя самобытною жизнию, может каждый народ принесть свою долю в общую сокровищницу» (I, 35).

Подобно А. Тургеневу и другим своим предшественникам, Белинский хорошо понимал, что «наша национальная физиономия всего больше сохранилась в низших слоях народа» (I, 92), но тем неожиданнее было следовавшее за этой фразой суждение: «Как голова есть важнейшая часть человеческого тела, так среднее и высшее сословия составляют народ по преимуществу <...> высшая жизнь народа преимущественно выражается в его высших слоях или, вернее всего, в целой идее народа» (I, 92). В 1834 г. народность Белинский отождествлял с национальностью, с «идеей русской жизни» (I, 92), и словно опасался, что всестороннее изображение «низших слоев» с неизбежно следующим за ним вторжением в литературу фольклора не смогло бы внести достойного вклада в общечеловеческую сокровищницу.

Новые акценты в трактовке проблемы «национальное и общечеловеческое» появляются у Белинского в начале 1840-х годов. «Что такое любовь к родному и отечественному без любви к общечеловеческому?» (V, 91), — спрашивал критик, и в его вопросе уже был заключен ответ, ответ правильный, если бы только безупречным было само понимание общечеловеческого. Однако представление Белинского об общечеловеческом именно в это время как раз и страдало односторонностью. «Всё великое, благородное, человеческое, духовное, — писал критик, — взошло, выросло, расцвело пышным цветом и принесло роскошные плоды на европейской почве» (V, 105). Некритически следуя за Гегелем, Белинский отлучал тогда целый ряд «заштатных народов» (V, 92) от «семейства человечества» (V, 92) и заявлял, что «человечество не есть собрание народов всего земного шара, но только несколько народов, выражающих собою идею человечества» (V, 95). При таком понимании дела приобщение «заштатных народов» к общечеловеческим духовным ценностям не могло совершаться без незаслуженного ущемления их национальных прав и традиций во славу народов-избранников.

Только во второй половине 1840-х годов понимание Белинским общечеловеческого обрело свои окончательные содержание и форму. Классическое раскрытие этого понятия было дано критиком в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года». «...для великого поэта, — писал здесь Белинский, — нет большей чести, как быть в высшей степени национальным, потому что иначе он и не может быть великим» (X, 32). И еще: «... человеческое... приходит к народу не извне, а из него же самого, и всегда проявляется в нем национально» (X, 29). И еще: «Собственно говоря, борьба человеческого с национальным есть не больше, как риторическая фигура; но в действительности ее нет» (X, 29).

На первый взгляд может показаться, что в цитируемом отрывке Белинский как бы возвращается к той трактовке проблемы национального и общечеловеческого, которая была им изложена в «Литературных мечтаниях». На самом же деле в статье «Взгляд на русскую литературу

15

1846 года» критик решительно преодолел «дуализм» (X, 29), идеалистические и механистические «довески» в трактовках названной проблемы, свойственные его прежним статьям. По-иному решалась в это время критиком также и проблема народности. Его возглас «А разве мужик — не человек?» (X, 300) предвещает близкий выход на историческую арену мужицких демократов.

Были ли точки соприкосновения между концепцией общечеловеческого и национального в искусстве, с одной стороны, у Белинского периода «Молвы» и «Телескопа», с другой — у Пушкина последних лет жизни?

Слово общечеловеческая встречается у поэта лишь один раз, в статье «Французская Академия» (1836), в следующем контексте: «Везде хохотали, везде с жадностью хватались за ваши произведения. Это служит доказательством, что не костюм и минутные намеки составляют главное в этих совершенно парижских пьесах, — но что в них много истины и много веселости общечеловеческой» (XII, 62). Как бы ни была любопытна сама по себе приведенная цитата, но не в ней, конечно, а в суждениях поэта о настоящем и будущем русской литературы, в его сопоставлениях последней с литературой мировой следует искать ответа на поставленный вопрос.

Сторонник европеизма, пропагандист передовых общечеловеческих идей, Пушкин не мог бы с такой настойчивостью бороться за «собственные начала» и самобытное развитие русской литературы, если бы он не был уверен, что только на этом пути ее ждет мировое признание. В его словах: «Жуковского перевели бы все языки, если б он сам менее переводил» (XI, 21) — содержится глубокое понимание диалектических взаимосвязей национального и общечеловеческого в искусстве.

Сопоставление статьи Пушкина «О ничтожестве литературы русской» (1834—1835) со статьей Белинского «Литературные мечтания» (1834) дает интересный материал для суждения о том, в чем совпадали и в чем расходились друг с другом взгляды на интересующую нас проблему великого поэта и великого критика.

На известную концепционную близость двух названных выше статей едва ли не первый указал С. Бонди в исследовании 1934 г. «Историко-литературные статьи Пушкина». Датировав работу поэта над статьей «О ничтожестве литературы русской» 1834 годом, исследователь объяснял незавершенность ее тем, что в том же 1834 г. в «Молве» (с сентября по декабрь) в ряде номеров были опубликованы «Литературные мечтания».

«Прочтя эту статью Белинского, — писал С. Бонди, — столь совпадающую с основной установкой и даже по общему плану с начатой им статьей „О ничтожестве литературы русской“, Пушкин, конечно, должен был отказаться от своего замысла».20

В приведенных словах С. Бонди, возможно, и содержится доля истины. Дело в том, что какие-то неясные слухи о том, что появлявшиеся в журналах суждения Белинского о Ломоносове помешали высказаться печатно о нем же Пушкину, распространялись современной поэту молвой. Частично эти слухи воспроизведены в письме Л. Н. Вакселя к Пл. Л. Вакселю (историку литературы) от 9 мая 1867 г.: «Для описания наших великих людей ты не только можешь заимствоваться у разных авторов, но целиком переводить ими сказанное. Помнишь ли то, что Белинский говорит о Ломоносове? Это до того обворожительно, что сам Пушкин завидовал такому поэтическому вдохновению. И зависть великого поэта выразилась следующими словами: „Белинский черт! — сказал Пушкин, —

16

долго в моем уме вертелся Ломоносов, но ничего подобного не представилось моему воображению, и я отложил попечение писать о Ломоносове“».21

Доля истины в словах С. Бонди (а они находят известную косвенную поддержку и в приведенном выше письме Л. Н. Вакселя) состоит в том, что появление «Литературных мечтаний», по-видимому, действительно затормозило на некоторое время работу Пушкина. Однако, вопреки мнению С. Бонди, в 1834 г. работа поэта над статьей не прекратилась, что документально подтверждается дошедшими до наших дней двумя ее фрагментами («Отчего первые стихотворения были сатиры?» и «Петр создал войско, флот...»): оба эти фрагмента написаны на обороте письма М. П. Бутурлина к Пушкину от 23 мая 1835 г.22 Заметим кстати, что дата этого письма не согласуется также и с датировкой работы Пушкина над статьей (декабрь 1833 г. — март 1834 г.), которая указана в академическом издании «Полного собрания сочинений» Пушкина (XI, 495).

Констатируя плачевное состояние русской словесности, и Пушкин, и Белинский объявляли борьбу подражательности и псевдонародности. «Петр Первый, — писал Пушкин в одном из черновых вариантов статьи, — был нетерпелив. Став главою новых идей, он, м.<ожет> б.<ыть>, дал слишком крутой оборот огромным колесам государства. В общем презрении ко всему старому народному <была> включена и народная поэзия, столь живо проявившаяся в грустных песнях, в сказках (нелепых) и в летописях» (XI, 501). Сходную мысль высказывал в «Литературных мечтаниях» и Белинский: «Простите и вы, заунывные русские песни, и ты, благородная и грациозная пляска... Пошли арии и романсы с выводом верхних ноток» (I, 38); «Но и с Ломоносовым сбылось то же, что с Петром. Прельщенный блеском иноземного просвещения, он закрыл глаза для родного» (I, 43—44).

Не останавливаясь на других совпадениях мировоззренческого и эстетического характера в статьях Пушкина и Белинского (перечень их весьма значителен), обратим внимание и на другое: на расхождения двух авторов в оценках литературных явлений. «Мне кажется, — писал в «Литературных мечтаниях» Белинский об Антиохе Кантемире, — что его прославленные сатиры были скорее плодом ума и холодной наблюдательности, чем живого и горячего чувства. И диво ли, что он начал с сатир — плода осеннего, а не с од — плода весеннего? Он был иностранец, следовательно, не мог сочувствовать народу и разделять его надежд и опасений; ему было спола-горя смеяться» (I, 41). Как бы отвечая на это суждение критика, на обороте упомянутого выше письма М. П. Бутурлина Пушкин написал:

«Отчего первые стихотворения были сатиры?

Их успех etc.

Отчего сатира существовала еще при Екатерине — а ныне совсем уже не существует?

Кантемир» (XI, 495).

Зависимость Кантемира от Буало Пушкин не относил к числу заслуг писателя, но в данном черновом наброске, как об этом в свое время правильно сказал Д. Д. Благой, он стремится защитить Кантемира, «одного из воспитанников Петра», от Белинского.23 Если для критика обращение

17

Кантемира к сатире было случайностью, объяснялось непониманием запросов русской жизни, то для Пушкина первые русские сатиры — выражение тех требований национальной действительности, которые сохраняли свою общественную важность на всем протяжении XVIII в.

Немало общего содержится также и в фольклористических концепциях Пушкина и Белинского, и вопрос этот весьма обстоятельно изучен советскими фольклористами. Важнее поэтому остановиться на пунктах, где поэт и критик расходились друг с другом.

О роли народно-поэтического творчества в развитии литературы уже в ранних статьях Белинским был высказан ряд глубоких мыслей. Так, недостаток Ломоносова критик видел в том, что тот «оставил без внимания народные песни и сказки» (I, 44), а слабость Карамзина — в том, что он «не прислушивался к языку простолюдинов и не изучал вообще родных источников» (I, 57). Рациональное зерно содержалось даже в парадоксальном суждении Белинского о Державине: «...его невежество было причиною его народности, которой, впрочем, он не знал цены; оно спасло его от подражательности» (I, 50).

Однако национальный характер русской литературы, как об этом уже говорилось выше, критик видел лишь «в сгибе ума русского, в русском взгляде на вещи» (I, 50), но не в погружении ее в народно-поэтическую стихию. Сдержанное отношение Белинского к отечественному фольклору объяснялось прежде всего тем, что он не находил в нем общечеловеческих начал. В этом смысле исключением для критика являлась народная поэзия древней Греции: «будучи греческою, она в то же время и общечеловеческая» (VIII, 143).

Стремление вывести русскую литературу на просторы всемирно-исторического развития и борьба с реакционно-славянофильским прославлением русской отсталости, с одной стороны, углубляли фольклористическую концепцию Белинского, а с другой — налагали на нее печать односторонности и ригоризма.

Не было идеализации русского фольклора и у Пушкина. В созданных многовековым развитием народа запасах устного художественного творчества великий поэт не мог не видеть наряду с творениями непреходящей ценности различных издержек «духовного производства», произведений, отразивших ограниченность, консерватизм, психологию пассивности, религиозные предрассудки и другие слабости народного мировоззрения. Недаром некоторые сказки Пушкин называл «нелепыми» (XI, 501), а отдельные фольклорные источники «мутными». И тем не менее «в мутных, но кипящих источниках народной словесности» (XI, 66) Пушкин находил средство для возрождения литературы, отчужденной от «собственных начал». Народно-поэтическое творчество было для него не скоплением стоячих вод, а могучей рекой, течение которой, оставляя в стороне отмели и заводи, питалось извечными родниками живого художественного слова.

В 1836 г. в статье «Путешествие из Москвы в Петербург» Пушкин заключал: «Много говорили о настоящем русском стихе. А. Х. Востоков определил его с большою ученостию и сметливостию. Вероятно, будущий наш эпический поэт изберет его и сделает народным» (XI, 263).

Как понимать эти слова? В буквальном их смысле, т. е. будущий поэт возьмет народный стих и сделает его народным? Конечно, не так. Как и во многих других случаях, слово народный Пушкин употребляет здесь в смысле национальный. Будущий поэт возьмет народный стих

18

и сделает его достоянием национальной поэтической культуры. В другой статье в том же 1836 г. поэт писал: «Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un badaud (простофиля, — Ф. П.); никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому» (XI, 258). Эти же качества ценил Пушкин и в русском фольклоре. Признавая за лучшими фольклорными произведениями абсолютную художественную ценность, возводя их в ранг большой литературы, великий поэт не мог не видеть и их не только национального, но и общечеловеческого смысла и значения.

Самозабвенное погружение Пушкина в мир народных обычаев, легенд и поверий современная ему критика представляла порой как несогласованную с духом века идеализацию патриархальной старины. Непрекращавшийся интерес Пушкина-атеиста и рационалиста к народным поверьям только на первый взгляд может показаться странным. В действительности же в иррациональных пластах духовной жизни народа поэт разыскивал и находил рациональные зерна — отражение этических воззрений народа, историю его нравственного развития.

Фольклористическая концепция Пушкина довольно обстоятельно изучена специалистами, и в настоящей статье она рассматривается лишь в аспекте интересующей нас темы. Здесь важно будет указать на ее органическую связь с пушкинскими историческими взглядами и на ее полемическую направленность против современных ей тенденций национального нигилизма. Своеобразие фольклористической концепции Пушкина явственно обозначилось в его споре с П. Я. Чаадаевым в 1836 г.

Чаадаев заявлял: «Мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого... Для всех народов бывает период сильной, страстной, бессознательной деятельности <...> время их юности <..>. Мы не имеем ничего подобного <...>. Нет в <нашей> памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях <...>. Мы живем <...> без прошедшего и будущего».24

Пушкин расходился с Чаадаевым по многим пунктам, в том числе и в особенности — в оценке «собственных начал» русской культуры. «Нравы Византии никогда не были нравами Киева, — отвечал Чаадаеву Пушкин. — ...что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава <...> разве это не та жизнь, полная кипучего брожения <...> которой отличается юность всех народов? <...> Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал» (XVI, 171).

Цитируемое пушкинское письмо дает основание для широких обобщений. Если русскую литературу XVIII в. Пушкин сам называл «ничтожной» (ведь она, по его мнению, была «без предков и родословной»), то концепция Чаадаева о ничтожестве исторического прошлого русского народа вызывает у Пушкина чувство решительного протеста.

В черновом варианте этого письма Пушкин дал уничтожающую характеристику русскому духовенству и «презренному» «современному обществу», и это дает нам право сказать, что оптимистический взгляд поэта на будущее России не в последнюю очередь определялся его высокой оценкой народных начал русской национальной культуры.

Фольклор рассматривался поэтом не в качестве цели литературного развития, а в качестве его отправной точки и одного из важнейших его эстетических ориентиров. Поэт был далек от мысли видеть в фольклоре единственного носителя национальной специфики искусства и не считал

19

последнюю неподвижной, не подверженной изменениям и развитию. Поэтому окруженная авторской симпатией Полина из романа «Ро́славлев» воспитывает свои мысли и чувства на романах мадам де Сталь, так же как зачитывается «Новой Элоизой» Руссо и русская душой Татьяна.

Эстетическая программа Пушкина действительно не имела ничего общего с философией национальной исключительности и «квасного» патриотизма.

***

Теоретическое осмысление национального и общечеловеческого аспектов художественного творчества отражалось, разумеется, и в писательской практике Пушкина, более того, способствовало становлению его как писателя национального.

Мы остановились выше на вопросе о том, какие пути для обретения национальной независимости намечал перед русской литературой Пушкин как публицист, критик и руководитель журнала. Но какой дорогой шел он к намеченной цели как художник?

Уместно будет напомнить, что в зарубежной буржуазной литературной науке и до сих пор не умолкли голоса, отрицающие как индивидуальную, так и национальную самостоятельность гениального русского поэта. Одним из влиятельнейших сторонников такого взгляда в конце прошлого века был Э.-М. де Вогюэ. У Пушкина нет мистицизма, нет религиозного чувства, а они-то, как полагал Вогюэ, и составляют душу русской литературы. «Этот славянин, — писал французский критик, — имеет обо всем понятия афинянина. <...> Он обладает всей полнотой литературных качеств, каких вы не увидите у последующих писателей его родины: он так же краток, как они многословны, так же ясен, как они пасмурны; его выработанный живой стиль изящен и звук его чист как греческая бронза; одним словом, у него есть вкус, понятие, которое после него почти исчезает из употребления у русских писателей».25

Непригодность критерия, которым измерял автор «Русского романа» национальное своеобразие, — религиозность — очевидна. Идя вслед за Вогюэ, в звании национального писателя мы должны были бы отказать Крылову, Грибоедову, Тургеневу, Чехову и многим другим русским авторам. Достаточно, однако, критерий религиозности заменить другим или другими критериями (такими, например, как реалистический метод, народность, верность лучшим национальным традициям и т. д.), и Пушкин блистательно выдержит «экзамен» на писателя глубоко национального.

«Пушкин, — писал Белинский, — более национально-русский поэт, нежели кто-либо из его предшественников, но дело в том, что нельзя определить, в чем состоит эта национальность» (VII, 336). Несмотря на это скептическое замечание, великий критик в целом ряде своих работ наметил довольно устойчивые ориентиры для определения пушкинской национальной самобытности.

Для нас аксиомой является то, что великим национальным писателем может стать лишь автор, отразивший коренные проблемы своей эпохи, открывший новые пласты национальной жизни. Естественно, что совершить все это может только писатель, чуткий к настроениям и нуждам народных масс, составляющих подавляющее большинство нации. Бесспорно, наконец, и то, что возвыситься до понимания важнейших проблем национальной жизни может лишь писатель, вооруженный передовой идеологией своего времени.

Но литература — искусство слова, а это обязывает писателя, как бы ни были высоки его иные достоинства, к неукоснительному выполнению

20

требований, предъявляемых к нему этим видом искусства. Выражаясь языком Н. А. Добролюбова, писатель не имеет права «компрометировать искусство». Не только в понимании, но и в интуитивном постижении законов искусства слова Пушкин, по всеобщему признанию, не имел и не имеет себе равных во всей истории русской литературы.

Пушкин как художник совершил гигантский подвиг в сфере языка. «Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований» (XI, 148), — писал поэт в 1830 г., и в этих словах была намечена обширная программа действий на многие годы для передовой русской литературы многих поколений. И вместе с тем, не довольствуясь ресурсами «разговорного языка простого народа», поэт с горечью констатирует: «Метафизического языка у нас вовсе не существует» (XI, 34) — и призывает друзей к образованию «нашего метафизического языка» (XIII, 44; ср. XI, 21), столь необходимого для прозы, публицистики и науки. Разработанные великим поэтом нормы национального литературного языка и языка художественной литературы, не утратившие своего значения и поныне, создали для всех последующих поколений русских литераторов благоприятные условия для творчества, которое «не компрометировало» искусства.

Реалистическое отображение коренных сторон национальной жизни требует от писателя глубокого знания психологического склада своего народа, проникновения в тайники народной жизни. Создание национальных характеров и типов в пушкинскую эпоху являлось одной из главнейших задач русского реализма. «Что сказать тебе о Думах? — писал в мае 1825 г. Рылееву Пушкин. — Национального, русского нет в них ничего, кроме имен» (XIII, 175). Создание национальных характеров составляет главную тему таких статей Пушкина, как «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова», «О народной драме и драме „Марфа Посадница“» и др. Решая эту проблему в собственном творчестве, Пушкин учитывал опыт своих предшественников — Державина, Крылова и отчасти Грибоедова. Однако опыт названных писателей был весьма ограничен. В развитии форм пушкинского психологизма огромную роль, как известно, сыграло творчество Шекспира. И как прозаик, и как драматург, и как поэт Пушкин создал обширную и поражающую своим социальным и психологическим разнообразием галерею национальных характеров и типов — от князя Шуйского («Борис Годунов») до Пугачева, от кузнеца Архипа (из повести «Дубровский») до Савельича и от «седой Филипьевны», Татьяниной няни, до капитанши Василисы Егоровны. И все эти типы трепещут жизнью, каждый из них наделен присущей ему национальной, социальной и индивидуальной физиономией, своим характером и языком, своим духовным обликом.

Созданная Пушкиным галерея национальных типов в произведениях русских писателей второй половины XIX в. обрела новую жизнь, обзавелась многочисленным «потомством». Богатое развитие в последующей литературе получили и выработанные Пушкиным в процессе создания названной галереи изобразительные средства. Основным средством для психологической характеристики персонажей у Пушкина служил язык.

В своей книге «О языке художественной литературы» В. В. Виноградов приводит любопытное место из «Дневника» Кюхельбекера. «Пушкин, — пишет Кюхельбекер, — хорошо понял тайну языка Грибоедова и ею воспользовался».26 Тайна эта состояла в широком применении «опущений союзов, сокращений, подразумеваний, тех мнимых неправильностей, без которых живой разговорный язык не может обойтись».

21

Можно поставить под сомнение источник тайны, о которой говорит Кюхельбекер, но в словах его содержится большой смысл. Пушкин, владея всеми богатствами и стилями родного языка и воссоздавая речь своих героев, действительно широко пользовался ее алогизмами, ее прыжками, недомолвками, ее «жестами», что для изображения национальной психики, национальных характеров имело немаловажное значение.

Средства психологической характеристики у Пушкина отнюдь не однотипны.

В «Сцене в корчме» в «Борисе Годунове» Пушкину достаточно было одного только восклицания монаха Варлаама: «Выпьем же чарочку за шинкарочку», отзывающуюся белорусско-украинским фольклором, чтобы перенести читателя в бытовую обстановку юго-западной окраины Московского государства. Но истинно национальный тип русского гусара в одноименном стихотворении Пушкина создается способом речевой характеристики, дополняемой своеобразием развития самого сюжета, а национальный тип Татьяны в «Евгении Онегине» — при помощи целого арсенала изобразительных средств.

Песня «Не шуми, мати, зеленая дубравушка», которую поют в «Капитанской дочке» (гл. VIII) сподвижники Пугачева, наполняя душу Гринева «пиитическим ужасом», также является речевой характеристикой героев, хотя и весьма своеобразной.

Пушкинские национальные характеры создавались отнюдь не способом литературного «фотографирования», они представлены во взаимных сцеплениях, в движении и исторической обусловленности. Автора занимает не только тот или иной национальный персонаж как таковой, но и динамика национальной жизни с ее закономерностями, сословными и социальными конфликтами. Отсюда глубокий интерес к национальному прошлому и движущим силам исторического процесса, пристальное внимание к положению и поведению народных масс. Среди классиков русской литературы XIX в. нет писателя, который бы посвятил такую значительную долю своего творческого внимания народным движениям, Пугачеву и Степану Разину. Степан Разин для Пушкина не просто занимательный персонаж, а «единственное поэтическое лицо русской истории» (XIII, 121). В изображении стихии народной жизни, народной толпы, ее психологии Пушкин выступает перед нами художником неистощимых потенций.

В качестве первостепенной проблемы потребность в создании национальных характеров (типов) возникала прежде всего перед Пушкиным-прозаиком. В творчестве Пушкина-поэта она сохраняла важное значение лишь в повествовательных жанрах. Что же касается пушкинской лирики, особенно лирики интимной, то здесь воспроизведение национальных характеров теряло свою обязательность. Вместе с тем в лирике Пушкина в большей мере, чем в его прозе и повествовательных поэтических жанрах, отражался национальный склад мышления самого автора, хотя отражение это авторским сознанием и не контролировалось. Национальные приметы своего лирического творчества сам поэт превосходно осознавал, о чем свидетельствуют известные его строки из «Домика в Коломне»:

Фигурно иль буквально: всей семьей,
От ямщика до первого поэта,
Мы все поем уныло. Грустный вой
Песнь русская. Известная примета!
Начав за здравие, за упокой
Сведем как раз. Печалию согрета
Гармония и наших муз и дев.
Но нравится их жалобный напев.

(V, 87)

22

К поэтическому строю русских народных песен Пушкин был явно неравнодушен. В «долгих песнях ямщика», где настроение «разгулья удалого» сменялось звуками «сердечной тоски» (III, ч. I, 42), поэту слышалось что-то «родное», народное, национальное.

Характеризуя связь пушкинской поэзии с «субстанциональными свойствами русского народа», Белинский писал: «Нигде Пушкин не действует на русскую душу с такою неотразимою силою, как там, где поэзия его проникается грустию, и нигде он столько не национален, как в грустных звуках своей поэзии... Но эта грусть — не болезнь слабой души, не дряблость немощного духа, нет, эта грусть могучая, бесконечная, грусть натуры великой, благородной. Русский человек упивается грустью, но не падает под ее бременем, и никому не свойственны до такой степени быстрые переходы от самой томительной, надрывающей душу грусти к самой бешеной, исступленной веселости! И в этом случае поэзия Пушкина великий факт: нельзя довольно надивиться ее быстрым переходам в „Онегине“ от этой глубокой грусти, источник которой есть бесконечное духа, к этой бодрой и могучей веселости, источник которой есть крепость и здоровость духа» (V, 125—126).

Наряду с такими особенностями национальной «манеры письма», которые находятся в непосредственной зависимости от психического склада того или иного народа, существуют также и такие ее приметы, которые детерминируются традициями народно-поэтического творчества и письменности данной нации. Определяя последние как «национальное образное мышление», современный исследователь пишет: «Проблемы национального образного мышления могут быть рассмотрены не только с литературоведческой, но и с философской точки зрения хотя бы потому, что мышление неотделимо от языка, а он — национален».27

Ориентация Пушкина на просторечие и лучшие традиции отечественного народно-поэтического творчества и письменности не могла не способствовать становлению его как реалиста, поскольку реалистический метод в искусстве и литературе предполагает изображение действительности в ее национальной достоверности и исторической обусловленности.

Шедеврами пушкинского реализма являются не только произведения, изображающие русскую жизнь, но и маленькие трагедии и ряд других близких к ним по содержанию произведений поэта, посвященных инонациональной тематике. Определить место последних в творчестве писателя можно, лишь уяснив характер «протеизма» Пушкина, его способности «быть как у себя дома во многих и самых противоположных сферах жизни», как сказал Белинский (VII, 333). Пушкинский «протеизм» интриговал многих исследователей, но вопрос о нем и по сию пору нельзя назвать вполне решенным. Последняя по времени попытка объяснить этот сложный вопрос дана в претендующей на оригинальность статье А. Гуревича «Проблема нравственного идеала в лирике Пушкина».28 Автор статьи видит в «протеизме» великого поэта его отказ «от своего образа мыслей» и «от опустошающих душу страстей, способных поработить личность».29 Чем же аргументирует А. Гуревич якобы декларированное Пушкиным право на своеобразный идеологический и нравственный индифферентизм? Цитатой из пушкинского «Письма к издателю „Московского вестника“» 1828 г. «Благодаря фр.<анцузам>, — писал в нем поэт, — мы не понимаем, как драм. <атический> авт.<ор> может совершенно отказаться от своего образа мыслей, дабы совершенно переселиться в век, им

23

изображаемый. Фр.<анцуз> пишет свою трагедию с Const.<itutionnel> или с Quoti.<dienne> перед глазами, дабы шестист.<опными> стихами заставить Сциллу, Тиберия, Леонида высказать его мнение о Виллеле или о Кеннинге» (XI, 68). Поборник реализма и историзма, Пушкин осуждал современных ему французских драматургов, заставлявших героев своих пьес из античной жизни рассуждать о политических событиях нового времени. Отметим тут же, что в историко-литературных статьях великого поэта фразеологизм «свой образ мыслей» наполнялся специфическим содержанием. Так, в статье 1825 г. «О народности в литературе» Пушкин писал: «Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу» (XI, 40). Отказ от «своего образа мыслей» на языке Пушкина отнюдь не равнозначен отказу от авторской оценки изображаемого. Поэта возмущают драматурги, заставляющие своих этнически или хронологически отдаленных героев действовать, говорить и мыслить в чуждых им, но свойственных их авторам формах. И в статье «О народности в литературе», и в «Письме к издателю „Московского вестника“» Пушкин требует изображения инонациональной и отечественной жизни в ее национальном своеобразии, и только. Совершенно несостоятельно поэтому следующее положение статьи «Проблема нравственного идеала в лирике Пушкина»: «Поэт утверждает свободу не только от факторов внешних, но и внутренних, так сказать, от самого себя».30 От «оригинальной» концепции А. Гуревича веет духом давно опровергнутых наукой концепций об аполитизме и квиетизме Пушкина.

Видеть в пушкинских маленьких трагедиях завуалированное изображение русской жизни было бы, разумеется, грубой ошибкой. Инонациональная действительность воссоздается в них русским писателем способом глубокого «перевоплощения». Однако как в самом выборе, так и в трактовке Пушкиным сюжетов и тем инонациональной жизни сказалось не стремление его освободиться от «опустошающих душу страстей», а активность писателя-гуманиста, покоряющего читателя богатством социологической мысли, его обеспокоенность трагизмом человеческих судеб и неустройством мира.

Пушкинский отказ «от своего образа мыслей» не имел ничего общего с растворением авторской индивидуальности в инонациональной стихии. Весной 1825 г. в письме к П. А. Вяземскому поэт писал: «Кстати еще — знаешь, почему не люблю я Мура? — потому что он чересчур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливо — ребячеству и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. — Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранять вкус и взор европейца. Вот почему Байрон так и прелестен в Гяуре, в Абидосской Невесте и проч.» (XIII, 160). И одним из импульсов, побуждавших Пушкина к созданию произведений, посвященных жизни других народов, было стремление к национальному самопознанию, потребность взглянуть на события мировой истории с русской точки зрения.

Раскрывая непримиримость социальных конфликтов эпохи с позиций антикрепостнической идеологии, Пушкин шел «вслед Радищеву» и лучшим представителям западноевропейского Просвещения. Но как бытописатель русской жизни, как реалист и художник, прозревавший в национальном своеобразии русской литературы основу ее общечеловеческого значения и будущей мировой известности, он синтезировал опыт мировой литературы в целом. Русская литература начала XIX в. испытывала острую потребность в тех преобразованиях, которые произвел в ней автор «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки», чем и следует объяснить

24

быстро наступившее всеобщее признание преподнесенных им творческих уроков. «Даже Лермонтов, — писал И. А. Гончаров, — фигура колоссальная, весь, как старший сын в отца, вылился в Пушкина. Он ступал, так сказать, в его следы. Его „Пророк“ и „Демон“, поэзия Кавказа и Востока и его романы — все это развитие тех образцов поэзии и идеалов, какие дал Пушкин <...> Сам Гоголь объективностью своих образов, конечно, обязан Пушкину же. Без этого образца и предтечи искусства Гоголь не был бы тем Гоголем, каким он есть».31

Неоднократно подтверждавший феноменальную силу воздействия пушкинских творений на читателей, Гоголь в статье «Несколько слов о Пушкине» (1832) писал, что самое имя великого поэта «имело в себе что-то электрическое». Глубоким проникновением в существо пушкинского дарования характеризуются в названной статье следующие строки: «...никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным; это право решительно принадлежит ему» (VIII, 50). Таким образом, еще при жизни Пушкина в статьях Гоголя и Белинского его роль для русской литературы как писателя национального получила авторитетную оценку. Высоко оценивалась эта роль и позднее, в частности — в суждениях наших писателей-классиков. «Самая сущность, все свойства его поэзии совпадают со свойствами, сущностью нашего народа», — заявлял И. С. Тургенев.32 Многим известны слова Ф. М. Достоевского: «И никогда еще ни один русский писатель, ни прежде, ни после его, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин».33 Менее известно заслуживающее самой широкой популярности суждение на эту же тему А. Н. Островского: «Первое начало освобождению нашей мысли положено Пушкиным... Всякий великий писатель оставляет за собой школу, оставляет последователей. И Пушкин оставил школу и последователей. <...> Он завещал им искренность, самобытность, он завещал каждому быть самим собой, он дал всякой оригинальности смелость, дал смелость русскому писателю быть русским».34

Обладавшее «всемирной отзывчивостью» и свободное от малейших проявлений национальной ограниченности художественное наследие Пушкина было национальным в том смысле, что окружающая действительность отражалась в нем естественно и непринужденно, без насильственного втискивания ее в иноземные формы, механически перенесенные на русскую почву. Борьба за «национальную независимость» в области художественного творчества, начатая Ломоносовым и Фонвизиным, Державиным и Крыловым, лишь с приходом Пушкина завершилась окончательной и блистательной победой. И победа эта явилась прочным залогом дальнейших величественных свершений русского реализма.

——————

Сноски

Сноски к стр. 6

1 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I. М., 1953, стр. 72 (далее ссылки на это издание даются в тексте).

2 С. П. Шевырев. Лекции, читанные в Париже в 1862 г. СПб., 1884, стр. 45.

3 См.: Русская литература, 1965, № 5, стр. 170—186.

4 Б. Бурсов. Национальное своеобразие русской литературы. Изд. 2-е. Л., 1967, стр. 25—27, 58.

5 См.: М. П. Алексеев. Пушкин и проблема «вечного мира». — Русская литература, 1958, № 3, стр. 3—39.

Сноски к стр. 7

6 A. Mickiewicz. Poezye. Nowe wydanie, tom czwarty. Warszawa, 1888, s. 309—310.

7 Н. М. Карамзин. Записка о древней и новой России. СПб., 1914, стр. 28.

8 Сын отечества, 1819, ч. 51, № 1, стр. 14.

Сноски к стр. 8

9 См.: Русская потаенная литература XIX столетия. Отдел первый. Стихотворения. Лондон, 1861, стр. XXI.

10 А. С. Шишков. Рассуждение о старом и новом слоге российского языка. Изд. 2-е. СПб., 1818, стр.13.

11 См.: И. Н. Жданов. Соч., т. II. СПб., 1907, стр. 49.

12 См.: М. К. Азадовский. Статьи о литературе и фольклоре. М.—Л., 1960, стр. 204—210.

13 См.: Ф. Я. Прийма. Мотивы «Слова о полку Игореве» в неосуществленном замысле Н. И. Гнедича. — В сб.: Слово о полку Игореве. М.—Л., 1950, стр. 303—315.

14 См.: П. Тиханов. Ник. Иван. Гнедич. Несколько данных для его биографии по неизданным источникам. СПб., 1884, стр. 58.

Сноски к стр. 9

15 И. В. Киреевский. Полн. собр. соч. в двух томах, т. II. М., 1911, стр. 1—13.

16 Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч., т. VIII. [М.], 1952, стр. 51 (далее ссылки на это издание даются в тексте).

17 А. И. Герцен. Собр. соч. в тридцати томах, т. VII. М., 1966, стр. 214.

Сноски к стр. 10

18 Б. Бурсов. Национальное своеобразие русской литературы, стр. 107.

Сноски к стр. 13

19 См.: Ю. М. Лотман. Стихотворение Андрея Тургенева «К отечеству» и его речь в «Дружеском литературном обществе». — Литературное наследство, т. 60, кн. 1. М., 1956, стр. 333.

Сноски к стр. 15

20 Литературное наследство, т. 16—18. М., 1934, стр. 441.

Сноски к стр. 16

21 ГПБ, Собр. П. Л. Вакселя, № 100.

22 ИРЛИ, ф. 244 (А. С. Пушкина), оп. 1, ед. хр. 1094.

23 См.: Д. Благой. Белинский и Пушкин. — В кн.: Белинский, историк и теоретик литературы. Сборник статей под редакцией Н. Л. Бродского. М.—Л., 1949, стр. 248. — Отметим здесь же, что в текстологической своей части названная статья не безупречна: две самостоятельные заметки Пушкина на обороте письма к нему М. П. Бутурлина от 23 мая 1835 г. произвольно объединены в статье в один набросок.

Сноски к стр. 18

24 Телескоп, 1836, т. 34, № 15, стр. 281, 283, 284.

Сноски к стр. 19

25 E.-M. de Vogüé. Le roman russe. Paris, 1897, p. 48—49.

Сноски к стр. 20

26 В. В. Виноградов. О языке художественной литературы. М., 1959, стр. 514.

Сноски к стр. 22

27 Л. С. Кишкин. Об изучении национальной образности в литературе. — В кн.: Чешско-русские и словацко-русские литературные отношения. М., 1968, стр. 77.

28 Вопросы литературы, 1969, № 9, стр. 126—143.

29 Там же, стр. 129.

Сноски к стр. 23

30 Там же, стр. 127.

Сноски к стр. 24

31 И. А. Гончаров. Собр. соч., т. VIII. М., 1955, стр. 76—77.

32 И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в двадцати восьми томах, т. XV. М.—Л., 1968, стр. 70.

33 Ф. М. Достоевский. Собр. соч., т. X. М., 1958, стр. 453.

34 А. Н. Островский. Полн. собр. соч., т. XIII, М., 1952, стр. 166—167.