Алексеев М. П. Пушкин и наука его времени: (Разыскания и этюды) // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1956. — Т. 1. — С. 9—125.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/is1/is1-009-.htm

- 9 -

М. П. АЛЕКСЕЕВ

ПУШКИН И НАУКА ЕГО ВРЕМЕНИ

(Разыскания и этюды)1

Многосторонность и всеобъемлющий характер творчества Пушкина, изумительная широта, с которой сумел он охватить своим умственным взором всю современную ему действительность, засвидетельствованы давно и неоднократно подвергались специальному обсуждению. Еще Белинский отмечал, что поэзия Пушкина «проникнута насквозь действительностью»,2 подчеркивая кипучую стремительность русского культурного развития в те годы, когда зарождалось, складывалось и мужало творчество великого русского поэта. «...Пушкин откликнулся на всё, в чем проявлялась русская жизнь; он обозрел все ее стороны, проследил ее во всех степенях», — писал Добролюбов.3 Эти утверждения, исходившие от людей, близких к поколению самого Пушкина, имеют силу исторических свидетельств, тем более интересных, что они сказаны проницательными критиками лишь на основании изучения творчества Пушкина, знакомого им с гораздо меньшей полнотой, чем оно известно нам сейчас.

Но и ближайшие современники Пушкина, находившиеся с ним в личном общении и имевшие возможность непосредственно наблюдать за самым методом его творческого восприятия действительности, утверждали то же самое. Таково, например, свидетельство Гоголя, которое можно было бы считать своего рода лирическим преувеличением, если бы оно не было окружено другими ясными и точными свидетельствами по этому же поводу. Гоголь писал о Пушкине: «На всё, что ни есть во внутреннем человеке, начиная от его высокой и великой черты до малейшего вздоха его слабости и ничтожной приметы, его смутившей, он откликнулся так же, как он откликнулся на всё, что ни есть в природе видимой и внешней».4 Друзья Пушкина, удивляясь его гениальной творческой восприимчивости, способной понять всё то, что хотя бы случайно оказалось доступным его наблюдению и вниманию, пытались найти объяснения этому всех поражавшему явлению и указывали прежде всего на исключительную емкость и цепкость его памяти как на основу, незыблемый фундамент его могучего творческого ума. «Природа, кроме поэтического таланта, наградила его

- 10 -

изумительной памятью и проницательностью, — писал о Пушкине П. А. Плетнев. — Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута размышления не пропадали для него на целую жизнь».5 У нас, действительно, есть множество указаний относительно того, что Пушкин запоминал сказанное, слышанное, промелькнувшее в его уме, — всё и навсегда. «Помилуй! что у тебя за дьявольская память?.. — писал Д. В. Давыдов Пушкину 4 апреля 1834 года, — когда-то на лету я рассказал тебе ответ мой о М. А. Нарышкиной... ты слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений Пиковой Дамы».6 Анна Семеновна Сиркур (рожденная Хлюстина), говоря о последних своих встречах с Пушкиным в 1836 году (письмо от 23 декабря 1837 года), рассказывала, что «его ум, отличавшийся способностью угадывать всё, что могло быть воспринято только с помощью интеллекта», поразил ее так же, как и «тот поэтический облик, который бессознательно придавала всякой вещи его воспринимающая мысль».7

Всё сказанное подтверждает лишний раз, что потребность знать Пушкина как можно шире и глубже в разнообразных проявлениях его гения и во всех возможных отношениях к окружавшей его действительности определяет одну из задач нашего пушкиноведения. Нельзя сказать, чтобы эта задача не привлекала к себе исследователей: медленно, шаг за шагом, но всё отчетливее вырисовываются перед нами отдельные детали интересующей нас картины. Мы представляем себе теперь, хотя всё еще с недостаточной полнотой, разнообразные отношения, связывавшие творчество Пушкина с русским и западным искусством его времени. Всё более увлекательными становятся разыскания об отношении Пушкина к гуманитарному знанию: Пушкин-историк, филолог-лингвист, этнограф или даже экономист всё чаще становится предметом новых статей и исследований.8

Тем не менее все уже выполненные разнообразные и многосторонние исследования далеко еще не охватили во всем объеме проблему об отношении Пушкина к науке его времени, в первую очередь к русской науке. Предпринятые, например, за последнее время работы о Пушкине как географе далеко еще не завершены; вопрос об отношении Пушкина к естествознанию и к «точным», экспериментальным наукам даже еще не ставился вообще, а между тем время, в которое жил Пушкин, было эпохой заметного роста и значительных достижений именно в этих областях знания, и Пушкин не мог остаться безмолвным свидетелем этих достижений, как важных факторов нашего культурного развития.

В этом вопросе существуют противоречивые свидетельства, давшие повод к неосновательным и плохо аргументированным суждениям исследователей. «У Пушкина нет стремления к овладению силами природы. Ему чужда идея господства над природою..., его отношение к природе определяется

- 11 -

не желанием овладеть ею и технически использовать. В нем нет устремленности, которая, например, заставила Гете создать образ Фауста-инженера», — совершенно бездоказательно утверждал, например, Гл. Глебов.9 Столь же бездоказательными и ошибочными были, с нашей точки зрения, мнения комментатаров «Евгения Онегина», пояснявших стихи, в которых говорится о спорах, которые вели между собой Онегин и Ленский (VI, 38):

Меж ними всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло...

Н. Л. Бродский предположил, что под «плодами наук» Пушкин разумел в данном случае разговоры на научно-технические, сельскохозяйственные темы, которые должны были вести между собой «Онегин, владелец заводов и вод, и богатый помещик Ленский», т. е. о «применении машинной техники» к улучшению крепостного хозяйства.10 А. Иваненко возразил Н. Л. Бродскому, и с нашей точки зрения столь же неосновательно, что под «плодами наук» «разумеется скорее всего руссоистская тема влияния цивилизации на нравы, а не „технический прогресс“».11 Но почему Онегин и Ленский не могли спорить на тему о науке в более общем смысле — ее общественном назначении и о результатах ее применения к практической жизни, если именно этот вопрос был у нас в 20—30-е годы «в повестке дня» и широко обсуждался в русской печати? Ведь и Пушкин подчеркнул широту и многосторонность, а не узость той проблематики, — разумеется злободневной, — которой касались горячие споры его героев («Всё подвергалось их суду»).

Недооценка значения проблемы науки в общественной жизни 20—30-х годов для изучения мировоззрения и творчества Пушкина приводила и к ряду других погрешностей, недомолвок, неправильных умозаключений. Частично они основывались на старых, односторонних суждениях, восходящих к свидетельствам враждебно настроенных к Пушкину современников, которые пытались утверждать, что, будучи поэтом, Пушкин мало интересовался всем, выходящим за пределы искусства. Таково, например, утверждение Н. И. Тарасенко-Отрешкова, лица, сыгравшего весьма сомнительную роль в жизни Пушкина. В своих недостоверных и не имеющих никакой цены воспоминаниях о поэте Отрешков утверждал, что «Пушкин в лицее отклонялся от изучения наук положительных и предавался только чтению книг, более или менее относящихся до словесности. К этому можно прибавить, что этому вкусу или потребности природы своего дарования он не изменил впоследствии и не читал и или читал мало книг по иным предметам». Далее, с беспримерной развязностью тот же мемуарист пытался доказать, что в течение всей свой жизни Пушкин якобы «не имел времени заняться науками и чтением книг, до них относящихся». «Конечно, — восклицал он, — для поэта нужны книги, нужны познания и особенно в словесности; но главное нужно вдохновение, нужен простор его творчеству. Иное дело для приобретения познаний в науках. Здесь необходим труд, труд упорный и продолжительный, необходимо чтение книг, и притом многих

- 12 -

книг». Но «природная наклонность к произведениям собственной словесности не допустила его предаться иному чтению и наукам».12 Нет ничего несправедливее этих близоруких или злонамеренных утверждений. Их полностью опровергают свидетельства других, гораздо более авторитетных и близких к поэту лиц, например П. Б. Козловского, вспомнившего признания Пушкина о чтении им в журналах «полезных» статей «о науках естественных»,13 или В. Ф. Одоевского, писавшего, что Пушкин был «поэт в стихах и бенендиктинец в своем кабинете», и прибавлявшего: «ни одно из таинств науки им не было забыто».14 Об этом же неопровержимо свидетельствует состав библиотеки Пушкина, в которой находились книги по многим отраслям знаний, в том числе по естественной истории, физиологии, астрономии и даже по математической теории вероятностей. Случайны ли были эти последние или же они входили в широкую программу самообразования, им себе поставленную, которая не исключала и этих областей знания? Был ли у Пушкина интерес к наукам «точным» и к их техническим применениям и не оставили ли они каких-либо следов в его творчестве?

Именно эти вопросы и пытаются поставить настоящие разыскания и этюды. Предпринимая их, я был далек от мысли исчерпать всю указанную проблему об отношении Пушкина к науке его времени. Это дело будущих, более широких исследований. Настоящие подготовительные этюды пытаются лишь осветить некоторые возможные подходы к таким исследованиям и поделиться первыми полученными результатами собственных разысканий в этой области.

1

В лицейские годы для Пушкина и его ближайших друзей наука смешивалась еще с ученьем и школьной премудростью, поэтому художественное творчество, в частности поэзия, противопоставлялось ими и учению и науке как высшая форма умственной деятельности. В стихах Пушкина лицейских лет слова «мудрец», «ученый» обычно вставлялись в юмористический или сатирический контекст и звучали насмешливо и задорно. Среди описанных в этих стихах вакхических и эротических проказ мы находим эпизоды, подчеркивающие ироническое отношение юного поэта к «хладному разуму» и «строгой мудрости», в том числе различные юмористические применения классических анекдотов об ученых древности или нового времени. Так, в поэме «Монах» в шутливых стихах описано, как

Панкратий вдруг в Невтоны претворился.
Обдумывал, смотрел, сличал, смекнул
И в радости свой опрокинул стул.

          (I, 16)

А далее повествуется о превращении героя в нового Архимеда, с его классическим возгласом — «Эврика, эврика!»:

И, как мудрец, кем Сиракуз спасался,
По улице бежавший бос и гол,
Открытием своим он восхищался
И громко всем кричал: «нашел! нашел!»1

                                           (I, 16).

- 13 -

Не были, впрочем, Пушкиным забыты и классические типы ученых нового времени. В одном из юмористических стихотворений Пушкина тех же лицейских лет мимоходом вычерчен, например, именно такой типичный карикатурный силуэт ученого-педанта:

...седой профессор Геттингена,
На старой кафедре согнувшийся дугой...

(«Красавице, которая нюхала табак»; I, 44)

Едва ли случайностью можно объяснить то, что общее представление об ученой сухости, отвлеченности, педантизме охотнее всего связывалось лицеистами с представителями точных наук: гуманитарная направленность лицейского образования давала себя знать и в системе преподавания, и в личных вкусах лицеистов. Математика и физика не увлекали и не давались многим из них, вызывая смешанные чувства уныния и досады.

Один из усердных школьников-лицеистов А. Д. Илличевский, описывая в 1814 году своему молодому другу лицейских наставников и профессоров, хотя и отзывался весьма почтительно об «адъюнкт-профессоре математических и физических наук» Я. И. Карцове (как об одном из тех лицейских преподавателей, которые «путешествовали по Европе, слушали известных ученых»), но признавался, что он беспомощно опускает руки перед представляемой им областью знания:

О Ураньи чадо темное,
О наука необъятная,
О премудрость непостижная,
Глубина неизмеримая!

Смысл этого стихотворного экспромта Илличевского заключался в признании, что ему на роду было написано взирать на математику «с благоговением», но как огня бояться «плодов ее учености».

«Признаюсь, и рад еще повторить прозой, — прибавлял Илличевский. — В ней, кажется, заключила природа всю горечь неизъяснимой скуки. Нельзя сказать, чтоб я не понимал ее, но... право, от одного воспоминания голова у меня заболела».2

В своей антипатии к точным наукам Илличевский среди лицеистов не был одинок. М. А. Корф в своих поздних воспоминаниях о лицейской жизни, рассказывая о занятиях с тем же Карцовым, свидетельствует о своих школьных товарищах: «...математике все мы вообще сколько-нибудь учились только в первые три года; после, при переходе в высшие ее области, она смертельно всем надоела, и на лекциях Карцова каждый обыкновенно занимался чем-нибудь посторонним: готовился к другим предметам, писал стихи или читал романы... Во всем математическом классе шел за лекциями и знал что́ преподавалось один только Вальховский»,3 за что он, повидимому, и был осмеян в одной из лицейских песен.4 Насмешливо-ироническое отношение к физико-математическим наукам нашло свое выражение в ряде эпиграмм Илличевского 1814 года.5

- 14 -

Сходные чувства к этой области знания питал также А. А. Дельвиг. Об этом можно заключить, например, из нескольких ранних его поэтических опытов, в частности из стихотворения «К поэту-математику», увидевшего свет в том же 1814 году в «Вестнике Европы».6

В своей статье о детстве и юности Дельвига, написанной около 1833 года, Пушкин вспоминал о цикле стихов своего друга, которые тогдашний издатель «Вестника Европы» В. В. Измайлов напечатал в своем журнале без имени автора; Пушкин прибавлял, что эти первые опыты Дельвига, «уже носящие на себе печать опыта и зрелости», привлекли к себе внимание знатоков (XI, 274). Именно в этом цикле и находится большое стихотворение Дельвига «К поэту-математику». Начинается оно с вопросительного обращения к некоему лицу:

Скажи мне, Финиас любезный!
В какие веки неизвестны
Была Урания дружна
С поэзией голубоокой?
Скажи, не вечно ли она
Жила не с нею, одиноко,
И в телескоп вперяя око,
Небесный измеряя свод
И звезд блестящих быстрый ход?
Какими же, мой друг! судьбами
Ты математик и поэт?
Играешь громкими струнами,
И вдруг, остановя полет,
Сидишь над грифельной доскою,
Поддерживая лоб рукою,
И пишешь с цифрами ноли,
Проводишь длинну апофему,
Доказываешь теорему,
Тупые, острые углы?7

Вопрос, поставленный Дельвигом, имеет принципиальный, теоретический характер и в этом смысле оправдывает суждение Пушкина о том впечатлении «опыта и зрелости», которое произвели первые напечатанные стихи Дельвига на тогдашних любителей поэзии, не подозревавших, конечно, что автором их был еще шестнадцатилетний школьник. Стихотворение «К поэту-математику», во всяком случае, является не столько стихотворной шалостью, подымающей на смех конкретное лицо, сколько представляет собой более серьезное раздумье о несовместимых, как представляется Дельвигу, качествах рассудочного аналитика, исследующего абстрактные математические закономерности, и преисполненного лирической силы вдохновения восторженного поэта.

Дельвиг говорит в этом стихотворении о коренном, как ему кажется, противоречии, существующем между поэтическим и научным отношением к действительности; ради юмористического эффекта он противопоставляет метафорический язык поэзии рассудочному языку научной прозы; переведенная на эту «рассудочную прозу» поэтическая речь, по его мнению, не только теряет всё свое очарование, но прямо становится бессмысленной:

В восторге говорит поэт,
Любовь Алине изъясняя:
«Небесной красотой сияя,
Ты солнца помрачаешь свет!

- 15 -

Твои блестящи, черны очи,
Как светлый месяц зимней ночи
Кидают огнь из-под бровей!»
Но математик важно ей
Всё опровергнет, всё докажет,
Определит и солнца свет
И действие лучей покажет
Чрез преломленье на предмет;
Но верно утаит, что взоры
Прелестной, райской красоты
Воспламеняют камни, горы,
И в сердце сладки льют мечты.

    (Стр. 229)

И чтобы еще нагляднее представить читателю несовместимость, противоположность процесса поэтического творчества, оперирующего художественными образами, и аналитической научной мысли, Дельвиг представляет в своем стихотворении две параллельные картины: явление «богини измеренья» — Урании — ученому-математику и явление Музы — вдохновительницы лирического поэта. Явление Урании прозаично, как и она сама; чтобы увидеть своего приверженца,

На острый нос очки надвиня,
Берет орудии богиня,
Межует облаков квадрат.
Большие блоки с небесами
Соединяются гвоздями
И под веревкою скрыпят.

                 (Стр. 230)

Не такова Муза, у которой вдохновения просит бряцающий на лире поэт:

       Но грянет по струнам поэт
И лишь богиню призовет —
При звуке сладостныя лиры,
Впрягутся в облако зефиры,
Крылами дружно размахнут,
Помчатся с Пинда, понесут —
И вот в эфирном одеяньи,
Певец! Она перед тобой
В венце, в божественном сияньи.
Пленяющая красотой!
И ты падешь в благоговеньи
Перед подругою твоей!
Гремишь струнами в восхищеньи,
И ты могучий чародей!

             (Стр. 232)

Рисуя в привычных античных образах двух столь отличных друг от друга вдохновительниц творческого труда — научного и поэтического, юный Дельвиг имеет в виду не только противоположность самого творческого процесса, но и его результаты. Дельвиг явно стоит на стороне поэтических творцов; изображенная им Урания, обещая ученому лавровые венцы, если он будет испытывать природу, бесстрашно измерять пучину и открывать новые звезды, не может утаить от него печальную участь, которая в конце концов уготована всем его творческим усилиям, сколь бы ни были они удачны и счастливы. Урания не может скрыть от своего приверженца

- 16 -

унылую толпу ученых «промчавшихся веков», толстые творенья которых время рвет без всякой пощады.

Что делать, — плачут, да идут,
И средь такого треволненья
Одни — за Алгеброй бегут,
Те — Геометрию хватают,
Иль, руки опустя, рыдают.

                   (Стр. 231)

Поэтому своему стихотворцу-математику Дельвиг не предрекал ни бессмертья, ни удачи. Напротив, его пиитические опыты заранее противопоставлены Дельвигом творениям поэтов, вдохновленных Музой поэзии: Державина, который «метал перуны» на «сильных» и «добродетель прославлял», и Жуковского, автора «Певца во стане русских воинов», который

...дивными струнами
Мечи ко мщенью извлекал...

                          (Стр. 233)

Таким образом, общественное назначение поэзии и даже ее результаты, играющие, с точки зрения Дельвига, огромную действенную историческую роль, противопоставлены им здесь малой пользе науки, по крайней мере в том случае, если ученый стремится к тому, чтобы быть одновременно и поэтом, т. е. идти сразу по этим двум никогда не пересекающимся дорогам. И вновь адресуясь к математику, пожелавшему быть также и поэтом, и указывая ему на завидную судьбу и славу главных деятелей тогдашнего русского Парнасса, Дельвиг спрашивает:

        Но ты сравняешься ли с ними,
Когда, то Музами водимый,
То математикой своей,
Со всеми разною стезей
Идешь на высоты Парнасса
И ловишь сов или Пегаса?

                  (Стр. 234)

К кому адресовано стихотворение Дельвига и кто выведен им под пасторальным именем Финиаса, остается неизвестным и доныне. Очень возможно, что здесь имелся в виду друг А. Д. Илличевского, Павел Николаевич Фусс (1797—1855), ставший вскоре видным математиком, а с 1826 года, уже в звании академика, вступивший в должность непременного секретаря петербургской Академии Наук.8 В тот год, когда было напечатано стихотворение Дельвига «К поэту-математику», Фусс учился еще в петербургской гимназии и вместе с приятелем своим А. Г. Гофманом нередко ездил в Царское Село к своим друзьям-лицеистам, которых у него было несколько,

- 17 -

помимо А. Д. Илличевского; несомненно, что он встречался тогда и с Пушкиным.9 В эти юношеские годы, несмотря на вполне определившиеся уже в то время склонности к занятиям математикой, П. Н. Фусс, повидимому, несколько грешил стихотворством; по крайней мере, А. Д. Илличевский в письмах к нему этих лет упоминает «прекрасное сочинение» Фусса «о красоте российского слова» и его же немецкие стихотворные переводы из Крылова и Капниста, в которых, по его словам, «дух авторов удержан совершенно»;10 в то же время Илличевский сообщал, очевидно, интересовавшие Фусса сведения о лицейских стихотворцах и списки их поэтических произведений.

Сколь ни отвлеченно, в условно-мифологических декорациях, поставлен был Дельвигом вопрос о противоречии творческих методов ученого и поэта, но это не исключало, конечно, конкретного повода к созданию его стихотворения; возможно поэтому, что, предупрежденный одним из лицейских друзей о математических способностях Фусса, он осудил как бесполезные его поэтические опыты.

Впрочем, случай, описанный Дельвигом, был довольно распространенным. Сам Дельвиг год спустя напечатал другое стихотворение — «К Т-ву», в котором мы находим то же противопоставление поэзии ученому труду, юмористические намеки на психологические трудности и конфликты, возникающие в личной судьбе тех, кто одновременно увлечен наукой и искусством; всё это осложнено не совсем понятным для нас любовным эпизодом. Речь идет здесь о некоем человеке, который,

... взявши посох в руки,
На цыпочках, тишком
Укрылся от науки

и стал петь «на томной лире» о радости и любви. Но это — не свойственная ему сфера творческой деятельности; поэтому у него

... в песнях дышит холод,
В елегиях бомбаст,

и уделом его «на Пинде» будет «сатиров громкий хохот».11 К. Н. Батюшков, в свою очередь, рассказывает в статье 1815 года, оставшейся не напечатанной при его жизни, о близком друге своем Петине, воспитаннике Московского университетского благородного пансиона, товарище его по заграничным военным походам, на двадцать шестом году жизни убитом в сражении под Лейпцигом. Петин был одаренным математиком и печатал кое-что по этой части в специальных русских журналах. Батюшков рассказывает, что Петин «посреди рассеяния, мирных трудов военного ремесла и балов... любил уделять несколько часов науке, требующей самого постоянного внимания...». «Однажды... он пришел ко мне с свитком бумаг. „Опять математика?“ спросил я, улыбаясь. „О, нет!“ отвечал он, краснея более и более,

- 18 -

— „это... стихи, прочитай их и скажи мне твое мнение“. Стихи были писаны в молодости и весьма слабы, но в них приметны были смысл, ясность в выражении и язык довольно правильный. Я сказал, что думал, без прикрасы, и добрый Петин прижал меня к сердцу».12

У нас есть все основания думать, что в ту историческую пору, когда русская поэзия гигантскими шагами двинулась к своему расцвету, когда количество стихотворцев возрастало с чудодейственной быстротой, творческие срывы и конфликтные положения подобного рода были довольно частым, обиходным явлением. В Лицее пушкинских лет, во всяком случае, где господствовало общее увлечение поэтическим творчеством, захватывавшее как воспитанников, так и их наставников, вопросы о предназначении поэта и качествах стихотворца, противопоставления истинного поэта-творца простому версификатору и т. д., несомненно, представляли для многих жизненный интерес и не могли не волновать в особенности тех, кто готов был поэтическую деятельность считать своим призванием. В этом смысле стихотворение Дельвига «К поэту-математику», повидимому, было типическим для умонастроения многих из лицеистов. Несмотря на юношескую наивность в решении некоторых из поставленных в нем вопросов, например о результатах и общественной ценности научного и поэтического творчества, высказанные в нем мысли, вероятно, разделялись многими из сверстников Дельвига. Нельзя не увидеть здесь еще незрелых, не оформившихся вполне, но тем более привлекательных мечтаний о призвании, о роде избираемой деятельности, мечтаний, теснейшим образом связанных с теми литературными образцами, которые лицеисты изучали в свои школьные годы.

Дельвиг, который в Лицее, по свидетельству Пушкина, «не расставался с Державиным» (XI, 273), мог именно в творчестве этого поэта найти одушевившие его мысли о поэтическом вдохновении, отзвуки которых присутствуют в стихотворном обращении к «поэту-математику». В известной статье Державина о вдохновении и восторге, напечатанной в 1811 году, сказано, что «в прямом вдохновении нет ни связи, ни холодного рассуждения; оно даже их убегает и в высоком парении своем ищет только живых, чрезвычайных, занимательных представлений».

«Вдохновение, — по словам Державина, — не что иное есть, как живое ощущение, дар неба, луч божества. Поэт, в полном упоении чувств своих разгораяся свышним оным пламенем или, простее сказать, воображением, приходит в восторг, схватывает лиру и поет, что́ ему велит его сердце. Не разгорячась и не чувствуя себя восхищенным, и приниматься он за лиру не должен».13 Таков мог быть один из источников мыслей Дельвига о закономерном несоответствии поэтического воспроизведения действительности в творениях искусства — рассудочному ее истолкованию; «лирического беспорядка»

- 19 -

в поэзии — строгой системе и безупречной логике рассуждения в научном труде, в особенности в той области, которая поэтическому взору представляется идеальной логической абстракцией. Такое представление о поэзии могло быть усилено у Дельвига чтением некоторых иностранных поэтических образцов и эстетических трактатов, по преимуществу немецких. Характерно, что на той же точке зрения стоял и В. К. Кюхельбекер, который, — также по свидетельству Пушкина, — прочел с Дельвигом на лицейской скамье «Клопштока, Шиллера и Гельти» (XI, 273).

Сходные мысли бродили тогда у многих русских юношей, воспитывавшихся на образцах не только немецкой, но и французской сентиментально-романтической литературы. П. Н. Сакулин14 считает, например, очень типичным для направления другой знаменитой русской школы этого времени — Московского университетского пансиона — выбор для перевода молодым В. Ф. Одоевским, только что окончившим полный «курс наук» в этом пансионе, фрагмента главы из «Духа христианства» Шатобриана — «Astronomie et Mathématique». Под заглавием «Отрывок о математике» этот перевод В. Одоевского был напечатан в «Вестнике Европы» 1821 года;15 мы находим здесь тот же круг мыслей, что и у лицеистов: противопоставление гуманитарных знаний — точным наукам, не в пользу последних, поэтического творчества — науке вообще: «Как ни тягостна эта истина для математиков, — пишет, например, Шатобриан в переведенном Одоевским отрывке, — но должно признаться, что природа как бы воспрещает им занимать первое место в ее произведениях. Исключая некоторых математиков-изобретателей, она осудила их на мрачную неизвестность, и даже сии самые гении изобретатели угрожаются забвением, если историк не оповестит о них миру. Архимед обязан своею славою — Полибию, Ньютон — Вольтеру, Платон и Пифагор бессмертны, может быть, еще более как философы, законодатели, Лейбниц и Декарт как метафизики, нежели как математики. Даламберт если бы не соединил в себе славы ученого с славою литератора, то имел бы участь Вариксона и Дюгамеля, коих имена, уважаемые в школах, существуют для света в одних похвальных речах Академических — и нигде более. Поэт с несколькими стихами уже не умирает для потомства, соделывает век свой бессмертным, переносит во времена грядущие людей, им воспетых на лире. Ученый же, едва известный в продолжении жизни, уже совершенно забыт на другой день смерти своей... Тщетно положит он имя своего благодетеля в печь химика, или в физическую машину; почтенные усилия, которые не произведут ничего знаменитого!...». «Пусть же перестанут математики жаловаться на то, что все народы, по какому-то общему инстинкту, предпочитают словесные науки, — заключает отсюда Шатобриан, — ибо, в самом деле, человек, оставивший по себе хотя одно нравственное правило, произведший в чьей-либо душе чувство добра — не полезнее ли обществу математика, открывшего смелые изящные свойства треугольника?..».

Естественно, что эта статья не могла остаться без возражений. «Сын отечества» поместил вскоре «Замечания на статью о математике» некоего В. Ар..., ядовито замечавшего, что отрывок из Шатобриана наглядно демонстрирует две истины: «сколь опасно предаваться воображению там, где должен решать один холодный рассудок», и, «во-вторых, что ни автор, ни его знаменитый переводчик в математике не имеют надлежащего

- 20 -

понятия».16 Слова Шатобриана «очень заблуждается тот, кто думает, что весь гений, вся мудрость человека должна заключаться в детском кругу механических изобретений», вызвали особенное негодование критика «Сына отечества», саркастически предлагавшего переводчику допустить, что «с помощью красноречивой страницы из Аталы, без астрономических методов, можно вести корабль мореходцу, что поучившись несколько у вас, защитник отечества точнее нацелит разрушающий огонь бойниц на неприятельские лагери, что по правилам хрии воздвигнутся в нашем отечестве лучшие памятники, нежели по расчетам математической архитектуры, что без математики легче строить корабли и побеждать на морях, что сочинение солнечных и лунных таблиц, строение огромных телескопов по правилам строжайшей математической оптики, механизм хронометра, разложение солнечного луча и объяснение радуги, усовершенствование артиллерии и инженерного искусства и другие бесчисленные открытия военных и гражданских математиков не доказывают еще мудрости человека и причисляются к детскому кругу механических изобретений». Впрочем, «Вестник Европы» не оставил без возражений и эту красноречивую защиту математики и поместил вновь статью некоего Игнатия Веритова.17

Разгоревшаяся вокруг перевода из Шатобриана журнальная полемика свидетельствует о том, что поднятые ею вопросы имели злободневный интерес еще в начале 20-х годов. В эти годы и Дельвиг продолжал высказывать в стихах мысли, весьма сходные с теми, которые одушевляли его в лицейские годы. Любопытно, например, что противопоставление «бессмертной» поэзии «смертным» творениям науки мы находим в стихотворении Дельвига «К А. С. Пушкину», написанном в 1819—1820 году;

Нет, Пушкин, рок певцов бессмертье, не забвенье,
Пускай Армениус ученьем напыщен,
В архивах роется и пишет рассужденье,
Пусть в академиках почетный будет член, —
Но он глупец — и с ним умрут его творенья!
Ему ли быть твоих гонителем даров?

             (Стр. 283)

Дело не меняется от того, что под Армениусом здесь имеется в виду «зоил» и гонитель Пушкина — М. Т. Каченовский, т. е. историк, а не представитель точных наук, не ученый математик или естествоиспытатель: Дельвиг не только отказывает ему в критическом даре и поэтическом чувстве, в возможности понимать истинную поэзию; он прямо утверждает «бессмертье» поэзии и ограниченный предел возраста «ученых творений», умирающих нередко вместе с их создателями.

Может быть, поздним отзвуком подобных убеждений, этих еще лицейских примеров и сравнений, усвоенных в дружеском поэтическом кружке, является мысль, высказанная Пушкиным в так называемом «Проекте предисловия к последним главам „Евгения Онегина“ (28 ноября 1830 года), в котором Пушкин, правда, в полемических целях, затронул волновавший его современников вопрос о сравнительной ценности научного знания и художественного творчества: «<Если> век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, — то поэзия остается

- 21 -

на одном месте... Цель ее одна, средства те же. И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарелись и каждый день заменяются другими — произведения истинных поэтов остаются свежи и вечно юны» (VI, 540, 541). Тем не менее по основному вопросу, затронутому Дельвигом в его стихотворении 1814 года, о противоположностях научного и поэтического мышления Пушкин не раз высказывался в смысле, противоположном Дельвигу, и у нас есть все основания думать, что еще в лицейские годы Пушкин сохранял самостоятельное суждение по этому поводу.

До нас не дошел отзыв Пушкина о стихотворении «К поэту-математику», которое он, вероятно, перечитывал после смерти Дельвига; догадка, что Пушкин готовил издание его стихотворений и что цитированная выше его статья о юности Дельвига была задумана как предисловие к этому изданию,18 кажется очень правдоподобной. Прибавим, что точная ссылка Пушкина на измайловский «Вестник Европы» 1814 года едва ли не свидетельствует, что в начале 30-х годов он освежил в своей памяти юношеские стихи своего покойного и нежно любимого друга. Но еще и до этого времени в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» напечатанных (без подписи) в «Северных цветах» на 1828 год, Пушкин поместил несколько «мыслей», которые кажутся неожиданными, если мы не поставим их в прямую связь с той проблемой, которой было посвящено указанное выше стихотворение Дельвига. Пушкин писал здесь: «„Всё, что превышает геометрию, превышает нас“, сказал Паскаль. И в следствии того написал свои философические мысли!».19 И далее: «Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных. Вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии» (XI, 54).

Хотя «Отрывки из писем, мысли и замечания» и увидели свет в 1827 году, но, как известно, частично они были выбраны Пушкиным из более ранних рукописей.20 Так, интересующие нас слова о вдохновении в геометрии в почти тождественной форме оказались в более ранней рукописи поэта, относящейся, повидимому, к 1826 году и печатавшейся в дореволюционных изданиях сочинений Пушкина под заглавием «О вдохновении и восторге». Полностью по рукописному тексту, со всеми вариантами, этот отрывок опубликован был В. И. Срезневским.21 Интересующее нас место в этом отрывке имеет ясно выраженный полемический характер (в редакции, напечатанной в «Северных цветах», сильно ослабленный): «Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии. Критик смешивает вдохновение с восторгом» и т. д.22

- 22 -

Очевидно, мысль эта была дорога поэту, если он воспроизвел ее из более ранней статьи, оставшейся неопубликованной, и включил в «Отрывки», предназначенные для альманаха Дельвига.

С кем, однако, спорил Пушкин? Еще П. В. Анненков, напечатавший этот отрывок впервые,23 предположил вполне основательно, — и эта догадка считается ныне бесспорной, — что замечания Пушкина, касающиеся вдохновения и восторга, представляют собой ответ на статьи В. Кюхельбекера, появившиеся во второй и третьей частях альманаха «Мнемозина» 1824 года («О направлении нашей поэзии, особенно лирической в последнее десятилетие» и «Разговор с Ф. В. Булгариным»). В этих статьях Кюхельбекер отдавал предпочтение лирике перед эпосом, а из жанров лирических ставил на первое место оду, создаваемую вдохновенным восторгом, понимаемым в архаическом смысле. Это и вызвало критическую реплику Пушкина; он возразил против отождествления «восторженности» и «вдохновения» и определил последнее с полной трезвостью; не согласился Пушкин и с пристрастием Кюхельбекера к оде, жанру, уже сыгравшему свою историческую роль и, кроме того, не оправдывавшему себя по теоретическим соображениям, поскольку ода «исключает постоянный труд, без коего нет истинно великого». «Нет; решительно нет, — свидетельствовал Пушкин, — восторг исключает спокойствие — необходимое условие прекрасного» (XI, 42, 41).

Таким образом, в цитированных словах Пушкина о вдохновении и геометрии мы находимся в кругу тех мыслей, истоки которых ведут к лицейским спорам и юношеским стихам его друзей. Пушкин, в сущности, дает здесь ответ и Дельвигу, отрицавшему для поэзии значение того «вдохновенья», которое может внушить «богиня измеренья» Урания, и Кюхельбекеру, архаистическая поэтика которого защищала высокое паренье поэзии и «одический беспорядок» в противовес рассудительности, обдуманности, логике, системе. Для изучения теоретических воззрений Пушкина на произведения поэтического творчества мысли его, подкрепленные ссылкой на Паскаля и лаконические собственные формулировки, имеют, конечно, первостепенное значение. Они раскрывают нам противоречия двух мировоззрений и соответственно двух поэтических систем, из которых одна имеет свои корни в немецком философском идеализме конца XVIII века, другая — во французском рационализме и русской просветительской мысли того же XVIII столетия.

Нас, однако, не может не поразить в «Отрывках» Пушкина еще одна, до сих пор не замеченная сторона. В тот момент, когда Пушкин печатно признавал роль вдохновения при создании выдающихся произведений, точных наук и настаивал на том, что «вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии», в Казани уже была произнесена речь Н. И. Лобачевского о воображаемой геометрии, первый очерк одного из гениальных творений русской математической мысли.24

Хронологические совпадения редко бывают случайными. Причинная между ними связь может быть установлена даже тогда, когда они кажутся особенно неожиданными. Необходимо лишь найти промежуточные звенья в той общей исторической цепи, которая их связывает, чтобы случайность стала закономерностью. Не было, конечно, никакой случайности и в том, что величайшие создания пушкинского гения возникли в то самое время, когда

- 23 -

русская научная мысль дала ряд блестящих результатов, обладавших той же степенью универсального, мирового значения. Пушкин и Лобачевский были порождены одной и той же эпохой нашего культурного развития. Они не только были современниками, но, несомненно, знали друг о друге.25

2

Близкое знакомство Пушкина с французской литературой просветительского века еще в лицейские годы (как об этом свидетельствует хотя бы его стихотворение «Городок») уже тогда могло предостеречь его от слишком прямолинейных противопоставлений поэзии науке. Убеждение Пушкина, что в том чрезвычайном напряжении интеллектуальных сил, которое именуется «вдохновением», неизбежно участие разума, могло опираться на авторитет французских рационалистов XVIII века. По сочинениям Вольтера, Лебрена, д’Аламбера и других Пушкин, конечно, был знаком и с французским вариантом теории об «энтузиазме», своеобразие которого заключалось в признании разума как главной вдохновляющей и действенной силы, определяющей совершенство художественного творения. Ода Лебрена «Об энтузиазме» прямо основывалась на том, что «вдохновенный разум» в особенности проявил себя в области наук точных и экспериментальных.1

Эстетика французских просветителей XVIII века не только не противопоставляла поэзию науке, но, напротив, создала образцы того, что в XIX веке получило наименование «научной поэзии». Фюзиль в своем исследовании, посвященном истории «научной поэзии» во Франции, ведет ее начало от середины XVIII века,2 а Ральф Крам в книге «Научная мысль в поэзии» посвящает особую, пятую, главу откликам французской художежественной литературы на быстрый рост научной и технико-изобретательской мысли во Франции перед революцией 1789 года.3 Действительно, прославление

- 24 -

науки, способствующей познанию мира и подчинению сил природы творческому могуществу человеческой мысли, составляет одну из излюбленных тем французских од, посланий и описательных поэм этого времени. Сен-Ламбер в предисловии к своим «Временам года» утверждал, например, что «успехи наук, объединяемых под наименованиями физики, астрономии, химии, ботаники и т. д., помогли познанию дворца мира и людей, которые в нем обитают... Красноречивые философы превратили физику в приятную науку, распространили ее идеи и сделали их популярными. Поэтому язык философии может стать и языком поэзии; стало возможно создавать поэмы, требующие разнообразного знакомства с природой».4 Еще поэт Гудар де ла Мотт (1672—1731) сочинил большую оду «Академия наук», в которой прославлен Парнасс, на котором утвердилась Механика, примененная ко многим чудесным и уже в этом смысле вполне «поэтическим» явлениям физического мира. Механика побеждает все препятствия и заставляет служить своим чудесным опытам Воздух, Огонь, Ветры и Воды.5

Особые строфы поэт посвятил в этой оде Геометрии, путеводительнице Механики, непрерывно освещающей ей путь своими правилами и своим компасом, и в особенности стремился прославить «точную Алгебру», это великое искусство, заключающее в себе нечто магическое, столь же пренебрегавшееся доселе, сколь и знаменитое:

La Géométrie est le guide
Qui sans cesse éclairant leur pas,
Leur prête les secours solides
De sa Règle et de son Compas...
Mieux qu’elle encore l’exacte Algèbre,
Ce grand art aux magiques traits,
Aussi négligé que célèbre.6

Поэтому французская поэзия второй половины века прославляла не только науку, но и ее деятелей в прошлом и настоящем. Восхищение вызывали, в частности, те ученые, которые не гнушались также и поэзией. Напомним хотя бы похвалу Вольтера (в его «Храме вкуса», 1783), адресованную Фонтенеллю, этому ученому и поэту, который «одной рукой легко брал и компас, и перо, и лиру»:

D’une main légère il prenait
Le compas, la plume, et la lyre.7

«Энциклопедический дух» в эту пору получил выражение в многочисленных произведениях целой группы поэтов, у которых поэзия стала верной служанкой науки: Пуэнсине написал поэму о прививке оспенной вакцины, маркиз Дефонтен — об астрономии, Пьер-Луи Кастель — о растениях, Люс де Лансиваль — о географии, Лемьерр — о происхождении химии.8 Основная

- 25 -

задача всех этих произведений — прославить новый научный метод, внушить самое возвышенное представление о безграничной смелости, дерзаниях и счастливых достижениях человеческого ума, о неисчерпаемых возможностях и грядущем прогрессе научного знания.

Духом «Энциклопедии» веет также и от поэмы «Три царства природы» Делиля, этого «парнасского муравья», по определению Пушкина (V, 377). Характерно, что в первой части этой поэмы Делиль посвятил особые стихотворные строфы геометрическим исследованиям Паскаля и электрическим явлениям, а в других частях писал о химии и вулканических процессах земли, о ботанических исследованиях Линнея, о любви растений и т. д. И уже на пороге нового века Андре Шенье начал поэму «Изобретение» («L’Invention»), которая должна была прославить новую науку и сделать ее достоянием новой поэзии. Торричелли, Ньютон, Кеплер и Галилей были и более знающими и более счастливыми в своих могучих творческих усилиях, чем ученые древности, свои сокровища они открыли новому Вергилию, и теперь слово за ним, — утверждает здесь Шенье. По его мнению, «все искусства взаимосвязаны», «человеческие знания не могли бы расширить пределы своего владычества, не содействуя в то же время успеху поэзии»:

Tous les arts sont unis: les sciences humaines
N’ont pu de leur empire étendre les domaines,
Sans agrandir aussi la carrière des vers.9

Для Пушкина и для многих его сверстников все перечисленные имена французских писателей и поэтов просветительского века были еще именами живыми, конкретными, как и для представителей старшего поколения русских любителей литературы. Произведения этих поэтов, стремившихся объединить усилия науки и художественного слова ради наиболее полного раскрытия и истолкования физической природы или картины вселенной, были хорошо известны у нас и в подлинниках, и в переводах. Цитаты из Делиля, наряду с самостоятельными опытами описательных «научных» поэм (вроде дерптской поэмы А. Воейкова «Искусства и науки», 1817, отрывки из которой печатались в «Вестнике Европы», 1819), из Лемьерра, д’Аламбера и многих других, нередко приводились в русских журналах двух первых десятилетий как привычные, знакомые читателям. Уже в выборе этих цитат порою чувствовалось, что тот вопрос, который поднимался в юношеском стихотворении Дельвига «К поэту-математику», интересовал не его одного, что проблема противоречий между научным и художественным познанием действительности, различия в методах её изучения и истолкования была проблемой действенной и в теории, и в практике.

Если Дельвиг, как мы видели, отрицательно решал вопрос о совместимости увлечений точным знанием и поэзией; если для него, по крайней мере в юные годы, не подлежала сомнению неоднородная общественная ценность науки и поэзии в общих творческих усилиях человеческого ума; если ему была чужда самая мысль о возможности «научной поэзии», — то, например, Батюшков, воспитавшийся на произведениях французских просветителей, стоял на противоположных эстетических позициях. Касаясь того же противопоставления ученого и поэта, что и Дельвиг, приблизительно в те же годы (1816), Батюшков сочувственно цитировал д’Аламбера, также противопоставлявшего их, но далеко не в пользу поэтического творца. Батюшков

- 26 -

писал в своем «Вечере у Кантемира»: «Бросьте на остров необитаемый математика и стихотворца, говорил д’Алембер: первый будет проводить линии и составлять углы, не заботясь, что никто не воспользуется его наблюдениями; второй перестанет сочинять стихи, ибо некому хвалить их: следственно, поэзия и поэт, заключает рассудительный философ, питаются суетностью».10 В оставшейся незаконченной статье 1822 года «<О прозе>» Пушкин тоже сослался на д’Аламбера по поводу суждения последнего о Бюффоне. Характерно, что и эта цитата имеет непосредственное отношение к тому же спору о поэзии и науке, но вопрос сосредоточен здесь в иной плоскости: речь идет у Пушкина о нежелательности «поэтического языка» в научной прозе, что, несомненно, родственно общей проблеме о вдохновении, питающем научную и поэтическую мысль (XI, 18—19).

Отзвуки близкого знакомства Пушкина с французской научно-художественной литературой и просветительской философией XVIII века, утверждавших его с юности в мысли о мнимом противоречии поэзии как искусства и научного знания, еще долго встречались в его творчестве. Онегина, после объяснения его с Татьяной, он заставил прочесть «скептического Беля» и «творенья Фонтенелля» (VI, 183), а в октавах «Домика в Коломне», вычеркнутых поэтом из текста, стоят рядом имена Вольтера и Делиля, осуществивших, каждый на свой манер, этот союз поэзии и экспериментальной науки:

И ты, Вольтер, философ и ругатель,
[Поэт, астроном, умственный Протей],
И ты, Делиль, парнасский муравей...

                         (V, 377)

Тем не менее вопрос о соотношении поэзии и науки, о различиях их методов или близости между ними, о возможностях их сочетания, объединения их усилий решался у нас в эти годы не только на примерах французской литературы просветительского века, но и на более близких образцах русской литературы XVIII века, в которых эта проблема поставлена была отнюдь не с меньшей остротой. Для Пушкина особенности этой проблемы в ее русской форме должны были иметь особо важное значение.

Русская поэзия XVIII века довольно широко отразила процесс становления и быстрого развития русской науки в этом столетии — от Ломоносова и до Радищева включительно. В этом, в частности, получала свое выражение просветительская тенденция русской литературы этого века. Уже Кантемир был сатириком-просветителем своеобразного склада: стихотворство было для него одним из средств популяризации научных знаний. В его сатирах заключена весьма красноречивая апология точных наук, того «математического естествознания», которым Кантемир увлеченно занимался и сам еще до своего отъезда за границу; в примечаниях к сатирам изложены научные теории (например, закон всемирного тяготения; отличие систем Коперника и Птолемея представлено им в первой сатире еще до начала его работы над переводом «Разговоров о множественности миров» Фонтенелля),11 объяснены

- 27 -

научные термины, охарактеризованы инструменты для научных экспериментов, — например, микроскоп или химический горн, — вероятно, впервые названные в русском стихотворном тексте. Написанная в 1735 году Кантемиром «песня», т. е. ода «В похвалу наук» не только прославляет благодетельную силу знания, но и набрасывает целую историю наук в круговороте времен и в связи с территориальным перемещением очагов цивилизации: от Египта, Греции и Рима до возрождения наук в Италии и обратного движения с Запада на Восток.

Еще более наглядный пример представляло собой творчество Ломоносова, совместившего в себе ученого и поэта, которое служило предметом удивления и внимательного изучения Пушкина и его современников. Одна из важнейших и излюбленных мыслей Ломоносова, одушевлявших его оды, — практическое значение науки, которая должна сыграть важную роль в развитии государственной мощи и укреплении благосостояния страны. Отчетливо высказана эта мысль в оде 1747 года:

Воззри в поля Твои широки,
Где Волга, Днепр, где Обь течет;
Богатство в оных потаенно
Наукой будет откровенно...

В оде 1750 года мы находим уже и более детализованную картину государственного значения отдельных наук и практического применения их в отечественных условиях — механики, химии, астрономии, географии. Обращение к механике предполагает в первую очередь грандиозную программу кораблестроительных и гидрографических работ:

Наполни воды кораблями,
Моря соедини реками,
И рвами блата иссуши...

Химия тесно связана с металлургией, геологией, почвоведением:

В земное недро ты, Химия,
Проникни взора остротой,
И что содержит в нем Россия,
Драги сокровища открой.

Здесь идет речь даже о метеорологии:

Наука легких метеоров,
Премены неба предвещай,
И бурный шум воздушных споров
Чрез верны знаки предъявляй...12

Это не только целая программа будущего развития русских научных исследований, но и поэтический вызов отечественной науке, вдохновенный гимн ее будущему. Такие стихотворные произведения Ломоносова, как «Размышления» или эпистола «О пользе стекла», — это уже подлинные образцы своеобразной, полной национальной окраски русской «научной поэзии».

По стопам Ломоносова шел его ученик Николай Никитич Поповский (его стихотворное «Письмо о пользе наук» помещено в «Живописце», т. 1, 1772, лист 8), а затем эта же тенденция к сближению задач поэзии и науки развивалась и дальше в русской поэзии XVIII века, ощущаясь то сильнее,

- 28 -

то слабее, давая своеобразные и неожиданные сочетания у поэтов разного склада и стиля, но не исчезая вовсе из русских поэтических текстов.13 Очень своеобразные образцы русской «научной поэзии» имеются в творениях С. С. Боброва, которым, как известно, так интересовался Пушкин. В «Тавриде», например, Бобров в вставном эпизоде рассказывает о гибели Рихмана при «испытании электрической силы» и с восторгом описывает научные опыты Ломоносова:

Ах! — как он в сердце восхищался
При испытании эфира,
Когда шипящие лучи
Одеянны в цветы различны
Скакали с треском из металла?14

В «Тавриде» же мы находим целые стихотворные трактаты на разнообразные естественно-научные темы. В другое, более позднее творение С. Боброва

- 29 -

включена небольшая поэма «Обузданный Юпитер или Громовый отвод» с маленьким трактатом по электричеству в подстрочных примечаниях и ссылками на сочинения Эйлера.15

Имя Радищева особенно ярко блистает в той же связи: глубокие, никогда не прекращавшиеся занятия науками, сопровождавшиеся самостоятельными экспериментами, не могли не отразиться не только в философских работах Радищева, но и в его поэтическом творчестве. В оде «Вольность» отчетливо высказана мысль о великом освободительном значении научного творчества: успехи наук находятся в прямой зависимости от «зиждительного духа свободы», идущего наперекор церковному авторитету (ломающего «опор духовной власти», строфа 26) и зажигающего «светильник истины», «лучи просвещения»; поэтому в оде прославляются и великие ученые — Галилей, Ньютон:

Но чудо Галилей творить
Возмог, протекши пустотою,
Зиждительной своей рукою
Светило дневно утвердить...
Венец, наукой соплетенный,
Носим Невтоновой главой;
Таков, себе всегда мечтая,
На крыльях разума взлетая,
Дух бодр и тверд возможет вся;
[По всей вселенной пронесется;]
Миров до края вознесется...16

Даже в свою «богатырскую повесть» «Бова» Радищев не побоялся вставить стихи, посвященные истории химических открытий, в частности рассказ об открытии фосфора, требующий в настоящее время особых пояснений, похвалу искусству изготовления цветного стекла или описание плавильного процесса в доменной печи, примененное в качестве развернутой поэтической метафоры.17

Вслед за Радищевым поэтические прославления наук и новые образцы русской «научной поэзии» дали поэты той весьма прогрессивной по своим общественным воззрениям группы, которая получила у нас наименование «поэты-радищевцы». Многие поэты «Вольного общества» и сами с интересом изучали математику, физику, астрономию и в своих стихах ревностно популяризировали их; для прочих прославление экспериментальных наук и их воспитательной и просветительной роли являлось как бы частью их общественной программы. Напомним хотя бы оды И. П. Пнина «Время» и особенно «Солнце неподвижно между планетами»; в последней дается новое поэтическое изложение системы Птолемея и Коперника; в частности, в полном противоречии с упомянутым выше стихотворением Дельвига «К поэту-математику», у Пнина именно Урания вызывает вдохновенного поэта воспеть на лире надзвездные миры:

Какой бессмертной пред очами
Отверзла Урания ход?
Твоими ли зовусь устами,
Богиня, на небесный свод?
Спешу вослед я за тобою

- 30 -

И возвышенною душою
С земли подъемлюсь в небеса,
Светильник твой меня предводит
Ко храму, где мой взор находит
Природы тайны чудеса.18

Другие поэты воспевают электрические явления в природе, сопровождая свои стихи научно-популярными пояснениями. Так, например, в одном из стихотворений А. П. Бенитцкого («Трус») к стихам:

Небось вы мыслите, что я ищу спасенья
От грому и янтарного огня? —

сделано следующее примечание автора: «Первое действие электрической силы открыто было чрез янтарь — по гречески электр, — от которого она и получила свое название».19 В стихах другого второстепенного поэта-радищевца Ф. И. Ленкевича, специально интересовавшегося физикой, мы находим аналогичное указание.

Кто б мог провидеть, что крупинка,
Найденная у вод морских,
Покажет путь к уразуменью,
Как погашать небесный огнь?..

В примечании автора объяснено: «Электрическая сила в первый раз замечена в янтаре Фалесом почти за 600 лет до Р. Х.».20 Характерно, что тот же Ф. И. Ленкевич посвятил особое произведение результатам физического опыта, быть может, проведенного самим поэтом, «Стихи на разрыв эолипилы — физического инструмента, которым доказывается упругость паров»:

Во медяном шару, как будто в чреве Этны,
Вступила в бой вода с врагом своим — огнем;
Но видя большее упорство, силу в нем,
Пустилась с быстротой через преграды медны:
Как облак громовой, шар треснул, загремел;
Как град, металл вокруг звенящий полетел.21

Поэты-радищевцы посвящали свои стихи также успехам русской медицины («Ода на болезнь» И. П. Пнина, посвященная знаменитому русскому врачу О. К. Каменецкому), исследованиям русских естествоиспытателей («Ода на случай нового сочинения г. академика Лепехина» В. В. Попугаева), «бессмертным умам» великих ученых вообще («К строителям храма познаний» А. Х. Востокова).22

В высшей степени характерно, что стихи, затрагивающие научные темы, изредка встречаются и у русских поэтов иных направлений, прошедших иную поэтическую школу и вдохновлявшихся иными образцами. В стихах молодого

- 31 -

Карамзина, например, засвидетельствован его интерес к оптическим исследованиям Ньютона. В «Анакреонтических стихах» (1789) Карамзин рассказывает:

Рассматривал я присму,
Желая то увидеть,
Что Нютонову душу
Толико занимало —
Что Нютоново око
В восторге созерцало.

Правда, в последующих стихах Карамзин должен был признаться, —

Что Нютонова дара
Совсем я не имею;
Что мне нельзя проникнуть
В состав чудесный света,
Дробить лучей седмичных
Великого светила.23

В конце концов «Я Ньютона оставил», говорил он здесь же не без горечи, но тем не менее, если не сочинения Ньютона, то по крайней мере какие-нибудь изложения его «Оптики» сопутствовали Карамзину при его изучении спектрального анализа. Отметим, впрочем, что это стихотворение Карамзина дало повод для не вполне правильных, на наш взгляд, умозаключений его исследователей. Так как «Анакреонтические стихи» посвящены другу Карамзина, его «Агатону» — А. А. Петрову, то с влиянием последнего связывались и занятия молодого Карамзина «естественными науками», которые он «бросился изучать», но испытал разочарование и неудачу.24 При этом указывают на интерес Карамзина к Копернику и на собственные его признания в том, что одно время наука была предметом его стихотворных восхвалений:

Я пел хвалу Наукам,
Которые нам в душу
Свет правды проливают;
Которые нам служат
В час горестный отрадой.

(«Мишеньке», 1790)25

В числе приписываемых Карамзину стихотворений находится напечатанное в «Московском журнале» 1791 года (ч. II) стихотворение «К текущему столетию», в котором высказана поэтическая хвала не только наукам, но и технико-изобретательской мысли, в частности тогдашним опытам воздухоплавания:

О век чудесностей, ума, изобретений!..
В тебе открылся путь свободный в храм Наук...
В тебе и Естества позналися законы;
В тебе щастливейши Икары, презря страх,
Полет свой к небу направляют;
В воздушных странствуют мирах,
И на земле опять без крыл себя являют.26

- 32 -

Разносторонность интересов Карамзина в его молодые годы не подлежит сомнению, но не следует и преувеличивать его увлечения экспериментальными науками. По крайней мере, собственный рассказ Карамзина в «Анакреонтических стихах» о Ньютоне и опытах преломления солнечных лучей через призму, повидимому, имел своим непосредственным источником не столько трактаты великого английского ученого, сколько произведения английской поэзии, в которых дана их интерпретация, и в первую очередь поэмы Дж. Томсона, упомянутые в «Анакреонтических стихах».

Я Томсоном быть вздумал
И петь златое лето...27

Известно, что научные трактаты И. Ньютона, и в частности его «Оптика» (1704), оказали разностороннее влияние на английскую поэзию XVIII века. Как показали недавние исследования, в особенности исследования Маржори Никольсон, открытия Ньютона сильно воздействовали на воображение современных ему поэтов и вызвали множество стихотворных откликов. Изложению и своеобразному истолкованию в английской поэзии первой половины XVIII века подверглось, в частности, учение Ньютона о физике света; оно послужило основой новых эстетических теорий того времени — об эстетике света и красочно-цветовых соотношений, о гармоническом соответствии красок и звуков («синэстезия»), содействовало разработке новой колористической гаммы в поэтическом словаре, совершенствовало технику описательной поэзии и т. д.28 Среди целой группы второстепенных английских поэтов-ньютонианцев первой половины XVIII века (Блэкмор, Брук, Мозес Браун и др.) выделяется Джемс Томсон, автор «Времен года» («Seasons»), как бы сосредоточивший в этой своей прославленной поэме всё разнообразие воздействий и вдохновляющих идей, шедших от научных теорий Ньютона к английским поэтам его времени.29 Следует думать, что «Времена года» Томсона, пользовавшиеся столь длительной популярностью во всех европейских литературах XVIII века, в том числе и в русской,30 и явились непосредственным источником, в котором молодой Карамзин почерпнул интерес к Ньютону и его опытам с призмой: все световые и колористические эффекты «Времен года» Томсона, включая его описание радуги, вся его пейзажная техника и поэтический словарь основаны на тщательном изучении творений Ньютона, воспроизводят его терминологию, придавая ей эстетический смысл; сам Ньютон неоднократно прославлен здесь как гениальный истолкователь «божественно простых» законов природы (см., например, «Лето», стихи 1560—1562).31

«Ньютонианство» Дж. Томсона, современника Ломоносова и, между прочим, автора стихотворного панегирика Петру I как насадителю наук,

- 33 -

ремесл и искусств в преобразованной России,32 — лишь один эпизод из истории английской «научной поэзии», интересный для нас благодаря известности поэзии Томсона в русской литературе, в кругах, близких Пушкину. Другие и даже более характерные образцы английской «научной поэзии» XVII—XVIII веков едва ли были у нас широко известны; стоит, однако, подчеркнуть, что ближайшие предшественники и современники Дж. Томсона, английские стихотворцы конца XVII и начала XVIII века, придерживались гораздо более прямолинейных взглядов на соотношение поэзии и науки, чем этот предтеча сентиментально-романтической поэзии второй половины XVIII века. Если Томсон искусно применял результаты ньютоновских открытий к природоописательной, пейзажной технике своих поэм, способствовал созданию новых эстетических представлений о соотношениях света и краски и их словесного выражения, то другие поэты-ньютонианцы, приверженцы классицистической поэтики, не видели препятствий к тому, чтобы непосредственно выражать в своих стихах формулированные Ньютоном «Законы чисел, тел и движения»;33 геометрические исследования они считали достойной темой для поэтического изложения и равноправной всякой другой.34 «Гимн науке» («Hymn to Science») Марка Экенсайда, постулирующий единство целей философов, ученых и поэтов в их усилиях проникнуть в тайны природы и понять управляющие ею законы, несомненно выражал мнение целой группы поэтов, разделявших подобные воззрения.35

К концу XVIII века взгляды на поэтическое и научное творчество в Англии коренным образом изменились, как изменилось и отношение к самой науке в различных общественных кругах. В предисловии к «Лирическим балладам» (1800), этом манифесте романтической школы, Вордсворт высказался весьма неуверенно по поводу содружества ученого (Man of Science) и поэта (Poet), уклончиво допустив, что если бы наука стала более понятной и доступной, то открытия ученых могли бы сделаться более законными темами для поэтического творчества.36 И если относительно Шелли, например, известно, что он с интересом следил за химическими исследованиями своего времени и основательно штудировал ньютоновские «Начала» (и то и другое не прошло бесследно для его поэтического творчества),37 то о Китсе современники свидетельствовали, что он, наоборот, хулил Ньютона, в частности, за то, что тот «уничтожил всю поэзию радуги, разложив ее на ее призматические цвета».38

- 34 -

Таким образом, в пределах одной литературной эпохи и даже в условиях близкого литературного общения проблема взаимоотношений науки и поэзии могла решаться различно в зависимости от личных вкусов и предрасположений поэтов. Аналогичным примером могли бы служить изложенные выше расхождения во взглядах на этот предмет Дельвига и Пушкина.

Представляло бы особый интерес определить отношение Пушкина к русской научной поэзии XVIII и начала XIX века, поскольку она не могла не остановить на себе его внимания в той же связи. Повидимому, это отношение испытывало различные колебания и пересматривалось. С наибольшей полнотой эти колебания отразились в истории его отношений к наследию Ломоносова. Первоначально Пушкин гораздо увереннее отказывал Ломоносову в звании поэта, возвышая его как ученого. «Уважаю в нем великого человека, но, конечно, не великого поэта», — писал Пушкин о Ломоносове в письме к А. А. Бестужеву в 1825 году (конец мая—начало июня) (XIII, 173) и в том же году в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова» развивал ту же мысль, подкрепляя ее характерными аргументами: «Поэзия бывает исключительно страстию немногих, родившихся поэтами; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни; но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же — иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения» (XI, 32—33).

Не находимся ли мы и здесь в сфере тех самых споров, которые Пушкиным велись еще в лицейские годы? Не отзвук ли это тех же самых идей о противоречии между «пламенным» воображением и трезвой аналитической мыслью, которые развивали в свое время и Дельвиг и Кюхельбекер, тех же их юношеских мечтаний о поэтическом призвании, исключающем всякую другую творческую деятельность? Может быть, Пушкин возражает здесь против традиционных в его время оценок Ломоносова как «придворного» стихотворца или преимущественных восхвалений его как одического поэта, в противовес его научному творчеству, всё величие которого тогда еще не было раскрыто?39

Отзвук тех же привычных осуждений Пушкиным Ломоносова как поэта слышится еще в «Путешествии из Москвы в Петербург» («В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения»; «С каким презрением говорит он о Сумарокове, страстном к своему искусству, об этом человеке, который ни о чем, кроме как о бедном своем рифмачестве, не думает... Зато с каким

- 35 -

жаром говорит он о науках, о просвещении»; XI, 249). Тем не менее уже здесь Пушкин отклоняется от своих односторонних приговоров более ранних лет и намечает иное решение проблемы. Совершенно новый, принципиально отличный от прежних суждений взгляд Пушкин высказывает в статье «Мнение М. Е. Лобанова» (1836): «... У Ломоносова оспоривали (весьма неосновательно) титло поэта..., ныне вошло в обыкновение хвалить в нем мужа ученого, унижая стихотворца» (XII, 72). Мы не знаем в точности, какие именно факты из истории литературной репутации Ломоносова Пушкин имел в виду в данном случае, но он, несомненно, верно уловил основную линию в развитии критических оценок наследия Ломоносова, которым свидетелем был сам,40 и его слова о «неосновательности» отказа Ломоносову в звании поэта звучат как своего рода самоосуждение.41 Изменилось ли собственное отношение Пушкина к поэзии Ломоносова? Пересмотрел ли он заново всё ту же проблему о соотношении поэзии и науки в индивидуальном творческом труде? Во всяком случае не подлежит никакому сомнению, что Пушкин долго и упорно размышлял над этой проблемой в целом и что она неоднократно привлекала его внимание.

Освещая на примере Ломоносова предполагаемый «конфликт» между наукой и поэзией, Пушкин уже в «Путешествии из Москвы в Петербург» давал ему то решение, которое намечалось значительно раньше. Объявив Ломоносова «самобытным сподвижником просвещения» и «первым нашим университетом» (XI, 249), Пушкин как бы уничтожал противоречия в творческой деятельности Ломоносова, делал их несущественными: одновременные труды Ломоносова в области науки и искусства сливались в некий единый и неразложимый комплекс величественного творческого дела.

«Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою понятия, Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстию сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, химик, минералог, художник и стихотворец, он всё испытал и всё проник...», — писал Пушкин еще в 1825 году в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова» (XI, 32).

«Обнять все отрасли просвещения» в глазах Пушкина было признаком творческой силы, а не слабости. Такую задачу могли ставить перед собой и ученые, и поэты: и во времена Ломоносова и во времена Пушкина это был важнейший вопрос русской культуры. Пушкин также ставил перед собой подобную задачу. Существенно было бы проследить, как менялось и усложнялось в словоупотреблении Пушкина понятие «просвещение»; не подлежит, однако, сомнению, что в 20-е годы в это понятие Пушкиным включалось и представление о многообразии научных отраслей; знакомство с ними Пушкин считал для себя обязательным и деятельно стремился к этому, чтобы, как он и сам признавался в своем послании к Чаадаеву,

- 36 -

«в просвещении стать с веком наравне» (II, 187). «Любопытен только вопрос — что значило тогда в русском обществе: стать с веком наравне?» — спрашивал П. В. Анненков, цитируя эти стихи.42 С нашей точки зрения, Пушкин подразумевал здесь прежде всего пополнение своих знаний в различных областях науки.

3

Астрономические познания и представления Пушкина уже привлекали к себе внимание исследователей, но его несомненный интерес к науке о небесных светилах и строении вселенной подчеркнут не был. Планеты, звезды, кометы с их античными именами и связаными с ними легендами нередко упоминаются в его стихах в соответствии с русской поэтической традицией XVIII века, но наряду с этим, в особенности начиная с середины 20-х годов, мы встречаемся в его творчестве с отзвуками новейших научно-космогонических теорий и открытий в области астрофизики.

Специальных пояснений потребовало, как известно, стихотворение «Редеет облаков летучая гряда...» (1820), с его обращением к «вечерней звезде»:

Звезда печальная, вечерняя звезда,
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив, и черных скал вершины...

        (II, 157)

«Астрономическая картина в этом стихотворении совершенно ясна, — писал по этому поводу Н. Кузнецов; — поэт, увидев на вечернем небе звезду и приняв ее за „знакомое светило“ — Венеру, вспоминает ее восход „над мирною страной“, в описании которой не трудно узнать южный берег Крыма...». Однако в 1820 году в Гурзуфе он не мог видет Венеру на вечернем небе, где могли быть видимы в то время только две другие планеты — Юпитер и Сатурн; последний находился в созвездии Водолея и заходил около полуночи. «Таким образом, — заключал отсюда Н. Кузнецов,— Пушкин, хотя и ошибся, приняв одну из этих планет (вероятно, Юпитера, как более яркую) за Венеру, но всё же проявил незаурядную наблюдательность, признав в случайно проглянувшей из-за облаков звезде планету».1 В поисках «астрономических мотивов» в творчестве Пушкина, «поэта, изумительного по точности описаний природы и по необыкновенной художнической добросовестности и правдивости»,2 тот же исследователь не обратил, однако, внимания на некоторые другие произведения поэта, в которых эти мотивы представляют еще больший интерес, так как они основаны не на одной лишь наблюдательности, но и на сведениях, полученных из книжных источников. Таков, например, набросок, предположительно относимый к 1825 году, оставшийся неотделанным и неоконченным и начинающийся следующими стихами:

Под каким созвездием,
Под какой планетою
Ты родился, юноша?

- 37 -

Ближнего Меркурия,
Аль Сатурна дальнего,
Марсовой, Кипридиной?3

                   (II, 1, 447)

В вариантах мы находим поиски поэтом различных стилистических комбинаций с наименованиями планет; при этом даваемые звездам эпитеты подчеркивают другие их особенности, не расстояния между ними, но степень их яркости, например:

Золотая звездочка
Али Марса яркого...
Марса аль Меркурия...

               (II, 2, 977)

Смысл начальных вопросов данного наброска только противопоставительный; поэт хочет сказать, поэтизируя старинные астрономические представления, что судьбой его героя управляли не какие-либо знаменитые светила, а случайная, «прелестная звезда»,4 лишь на одно мгновение зажегшаяся на темном небе:

      Уродился юноша
Под звездой безвестною,
Под звездой падучею,
Миг один блеснувшею
В тишине небес.

 (II, 1, 447)

Тем существеннее для нас встречающееся в основном тексте наброска, но имеющее в данном случае характер случайной и второстепенной детали

- 38 -

сопоставление «ближнего Меркурия» и «Сатурна дальнего». В пушкинское время не всякий образованный человек обязан был помнить, что Меркурий является планетой, ближайшей к солнцу; что касается Сатурна, то до открытия Урана (в 1781 году) он, действительно, считался планетой, самой удаленной от солнца; удержать в памяти данные этого рода мог лишь человек, интересовавшийся звездным небом. Каталог библиотеки Пушкина действительно свидетельствует, что астрономические сочинения не были ему чужды.5

В 1824 году в Михайловском, создавая свои «Подражания Корану», Пушкин написал в пятом отрывке:

Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой —

и сопроводил их следующим примечанием: «Плохая физика: но зато какая смелая поэзия!» (II, 1, 354, 358). Указанный отрывок, как отмечено было К. С. Кашталевой,6 подобно всему произведению в целом, основан на подлинном тексте Корана в русском прозаическом переводе М. И. Веревкина («Создал горы, удерживая землю от движения..., покрыл их небом, поддерживая оное, да не падет на них»). «...Пушкин, — замечает в свою очередь Н. А. Смирнов, — блестяще уловил ведущую идею Корана... В пятом „Подражании“ точно передается представление Корана о неподвижности земли».7 Особое примечание, сделанное Пушкиным к указанным стихам, представляется нам знаменательным: оно свидетельствует, что при чтении Корана Пушкина поразило существующее здесь противоречие между «смелым» поэтическим представлением и научными данными о движении небесных тел, с таким трудом добытыми и доказанными европейской наукой. Это было одно из тех противоречий между научным и поэтическим мышлением, которое, как мы видели выше, всегда интересовало Пушкина; но в данном случае он, вероятно, задумался еще раз и над самой научной проблемой. Мы судим об этом на основании стихотворения «Движение»,

- 39 -

написанного около того же времени, самый выбор темы которого нельзя объяснить случайностью.

Так как в истории создания этого стихотворения существует еще много неясностей, нам необходимо остановиться на нем несколько подробнее.

В конце ноября—начале декабря 1825 года из Михайловского Пушкин послал П. А. Вяземскому несколько мелких стихотворений «для какого-то альманаха»; эти стихотворения в том же письме названы Пушкиным «эпиграммами» («вот тебе несколько эпиграмм, у меня их пропасть, избираю невиннейших»; XIII, 245).8 Альманахом, куда они направлялись и в редакцию которого они были доставлены Вяземским, была «Урания. Карманная книжка на 1826 год для любительниц и любителей русской словесности», изданная М. Погодиным (М., 1826). Здесь действительно напечатаны Пушкиным все пять пьес («Совет», «Соловей и кукушка», «Движение», «Дружба», «Мадригал»).

Отнесение всех этих пьес, включая «Движение», к эпиграмматическому роду имело, конечно, совершенно определенный смысл; с точки зрения Пушкина, все они вполне соответствовали тому привычному пониманию «эпиграммы» как стихотворного жанра, которое было усвоено им еще в лицейские годы. Все эти маленькие пьесы названы «эпиграммами» прежде всего потому, что каждая из них имеет в виду конкретный объект насмешки или обличения, а все вместе они образуют своего рода цикл, направленный против вполне злободневных явлений современной поэту идейной и литературной жизни. Первая, «Совет», подсказана досадой на «рой журнальный» докучных критиков и прямо считает «эпиграмму» наиболее действенным средством борьбы с ними; вторая, «Соловей и кукушка», направлена против элегиков; недаром Баратынский сразу же догадался, куда метил поэт: «... как ты отделал элегиков в своей эпиграмме! Тут и мне достается, да и поделом», — писал он по этому поводу Пушкину (Пушкин, XIII, 254); четвертая и пятая пьесы «эпиграмматически» выворачивают наизнанку привычные определения дружбы или подоплеку стихотворного комплимента, вскрывая житейское несоответствие сущности явления устойчивому его наименованию.9

Жанровое родство всех указанных пяти пьес бросается в глаза, так же как и своего рода законченность образуемого ими цикла; из всех написанных им эпиграмм Пушкин выбрал пять «невиннейших», т. е. не содержавших в себе каких-либо общественно-политических намеков и, следовательно, не опасных в цензурном смысле, но в смысле выбора их для печати он, несомненно, руководствовался общей мыслью, определившей, быть может, даже последовательность их расположения, к сожалению, нарушаемую в собраниях его сочинений.10

- 40 -

Из всех указанных пьес эпиграмматический смысл третьей, «Движения», обычно ускользает от исследователей, как, впрочем, и теснейшее родство ее с двумя заключительными («Дружба» и «Мадригал»). Напомним эту эпиграмму, так как для последующего анализа значение имеет каждое слово:

ДВИЖЕНИЕ

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.

         (II, 1, 432)

В кого метит эта «эпиграмма» и почему в середине 20-х годов она должна была иметь характер злободневного отклика? Что такой именно характер должен был быть ей присущ по замыслу Пушкина, видно из того, что она занимает третье место в этом маленьком цикле, логический ход которого ведет нас от более частных и конкретных нападений к критике более общих философских проблем гносеологического и лингвистического характера.

Эпиграммы, в которых высмеивались не столько научные теории, сколько нерадивые восприемники школьной премудрости, были распространены в Лицее. Пушкин не мог не знать, что А. Д. Илличевский под своим лицейским псевдонимом (-ийший) напечатал в «Российском музеуме» эпиграмму «Философия пьяного астронома»:

Коперник справедлив — тут нечему дивиться;
Я вижу сам, земля вертится.
Но это что за чудеса?
Два солнца светят мне в глаза.11

Как ни естественна сама по себе житейская ситуация, положенная в основу этой эпиграммы, развернувшей в анекдот обиходное выражение («двоится в глазах»),12 но в русской литературе тот же мотив и также

- 41 -

в анекдотическом плане еще шире разработан был на полвека раньше Ломоносовым в стихотворении, получившем широкую популярность.

Среди «Кратких замысловатых повестей», помещенных в знаменитом «Письмовнике» Н. Г. Курганова, — книге, столь хорошо известной Пушкину, — помещен, между прочим, следующий анекдот:

«Молодой звездочет, будучи в беседе, уверял, что солнце, а не земля обращается, и хотя вытти; тогда один шутник ему сказал: пожалуй, побудьте с нами немного, я хочу доказать противное вашему мнению. Знаете ли, что солнце оживотворяет, греет и печет всё на земли? Правда, отвечал на то звездарь. Так видно, продолжал шут, что не солнце, да земля вертится, ибо, когда жарят птиц, тогда вертят их, а не очаг. Это правде подобно, сказал другой, но весьма далеко от мнения многих ученых мужей и от истины, и я знаю таких писателей, кои разумно утверждаются на том мнении. Может статься, отвечал шут. Да веришь ли, что правда в вине? Слыхал... Хорошо, так напейся же до пьяна, тогда увидишь, что земля, а не солнце вертится».

«То же доказано в следующих стихах», — продолжает Курганов и приводит стихотворение на ту же тему, не называя, впрочем, его автора:

Случились вместе два астронома в пиру
И спорили весьма между собой в жару.
Один твердил: земля вертясь круг солнца ходит,
Другой, что солнце все с собой планеты водит:
Один Коперник был, другой слыл Птоломей;
Тут повар спор решил усмешкою своей.
Хозяин спрашивал: ты звезд теченье знаешь?
Скажи, как ты о сем сомненье рассуждаешь?
Он дал такой ответ: что в том Коперник прав:
Я правду докажу, на солнце не бывав.
Кто видел простяка из поваров такова,
Который бы вертел очаг кругом жаркова?13

Хотя автор стихотворения не назван, но составитель «Письмовника» знал его хорошо: это был Ломоносов, напечатавший эти стихи в своей брошюре «Явление Венеры на солнце, наблюденное в Санктпетербургской Академии Наук мая 26 дня 1761 года» (СПб., 1761, стр. 10—12), первую половину которой составляет описание ученых наблюдений над прохождением Венеры двух петербургских астрономов — А. И. Красильникова и будущего составителя «Письмовника» Н. Г. Курганова.14

Стихотворение Пушкина «Движение», сохраняя известное жанровое родство и с указанным произведением Ломоносова, и с эпиграммами лицейских лет, вроде приведенной выше эпиграммы Илличевского, не имеет, однако, с ними ничего общего по существу. Если Ломоносов написал свое шуточное стихотворение для популяризации гелиоцентрической теории Коперника, встречавшей еще враждебное отношение в России в XVIII веке в реакционных кругах, чем и воспользовался знакомец и почитатель Ломоносова Н. Г. Курганов в тех же просветительских целях, то в эпиграмме Илличевского перед нами простая житейская шутка, намекающая на известную научную теорию, но снижающая смысл ее положений сугубо бытовым

- 42 -

применением; то же снижающее бытовое применение находим и в широко распространенных впоследствии школьных виршах с именами Пифагора, Коперника или Галилея в качестве лукаво утверждаемых или опровергаемых житейскими доводами ученых авторитетов. «Движение» Пушкина — это удивительное по своей мысли философское суждение, имеющее в то же время явно полемический характер; в противном случае оно не было бы «эпиграммой» и не должно было войти в данный злободневный эпиграмматический цикл.

В рукописях Пушкина сохранилась запись на французском языке, которую с давних пор принято считать «источником» или «первым очерком темы» «Движения» или его «планом». «Превозносили [Фил<ософа>] Циника, который начал ходить перед тем, кто отрицал движение. Солнце поступает так же, как Диоген, но никого не убеждает.15 Уже давно было разъяснено, что «брадатый мудрец», отрицавший движение, — это Зенон Элейский, древнегреческий философ V века до н. э., а его оппонент, вступивший с ним в «безмолвный спор», — «Диоген-циник».16 Последний назван здесь, кстати сказать, по недоразумению, вместо другого философа, которому античная традиция приписывала наглядную аргументацию возможности движения на глазах у Зенона, — Антисфена.17 Сведения, которые

- 43 -

можно получить о Зеноне в любой истории древнегреческой философии, всё же не могут дать нам никакого ответа на поставленный выше вопрос: почему «Движение» включено Пушкиным в эпиграмматический цикл и какие факты современной ему научно-философской мысли он имел в виду, посвящая свою эпиграмму данной проблеме.

Очень вероятно, что о Зеноне и о выдвинутых им доказательствах против движения Пушкин знал еще из лицейских лекций А. И. Галича,18 тем не менее мы предполагаем, что непосредственным поводом для возникновения эпиграммы «Движение» явилась статья В. Ф. Одоевского, напечатанная им в четвертой части альманаха «Мнемозина» под заглавием «Секта идеалистико-элеатическая» и представлявшая собой отрывок из задуманного им «Словаря истории философии».19

В. Ф. Одоевский дал в этой статье характеристику четырех философов-«досократиков» элейской школы — Ксенофана, Парменида, Мелисса и Зенона. Выбор этой школы, или «секты», как она именуется Одоевским, имел глубокий смысл в связи с увлечениями его в то время немецким философским идеализмом, в частности Шеллингом. Одоевский и сам подчеркнул в своей статье, что элейцы и пифагорейская школа явились предтечами Платона, породили некоторые позднейшие философские системы и, наконец, «были основанием теории многих новейших мыслителей, далеко оставивших за собою все усилия прежде бывших любомудров».20 «Елеатику-метафизику» Зенону Одоевский посвятил заключительный раздел своей статьи.

Считая Зенона «явлением весьма достопримечательным в летописях ума человеческого», Одоевский дал следующую оценку его учению: «Зенон не составил никакой особенной системы; его целию было поддержать мнения Парменидовы, доказать, что опытность имеет множество различных сторон, из коих каждая может быть справедлива и несправедлива, и что следственно опытность ведет к заблуждениям; наконец, что одно умозрение может довести нас до истины».21

Таким образом, усматривая в элейской школе и, в частности, в положениях Зенона «основание» «теории многих новейших мыслителей», Одоевский, несомненно, имел в виду Шеллинга и его ранних русских ревнителей; характеристика идеалистической элейской школы, Парменида и Зенона делалась Одоевским в «Мнемозине» прежде всего для подкрепления тех положений «новейших мыслителей», которые он считал в то время справедливыми и бесспорными.22

- 44 -

Характерно, что в той же четвертой книжке «Мнемозины», где была напечатана указанная статья В. Ф. Одоевского, М. Г. Павлов (скрывшийся за двумя греческими буквами π. π.) напечатал свою статью «О способах исследования природы». Это была его первая большая статья натурфилософского содержания, в которой он защищал «умозрение» против «эмпириков». «... Природа, — писал здесь М. Г. Павлов, — исследывается двумя способами: аналитическим — эмпирическим и синтетическим — умозрительным. По первому способу во главу угла полагается опыт, и на нем зиждется всё знание; по второму — умозрение; по первому от явлений восходят к началам, по второму от начал к явлениям. Совокупность сведений, первым способом приобретенных, называется эмпирическими, а вторым — умозрительными естественными науками».23 Вся статья М. Г. Павлова и направлена против «эмпиризма». «... Эмпирия от окружности устремляется к центру на удачу; умозрение от центра поступает к окружности на верное»; по его мнению, эмпирические науки обогатили наше знание, но мы всё еще не знаем, что такое электричество, гальванизм, магнетизм и т. д. «Опыт может доводить до открытий, но до знания оных никогда»; теории эмпириков беспрерывно сменяются одна другою (например, теория горения), но в конце концов они не что иное, как старая и новая ложь.24

Разбор философских учений элейской школы, представленный Одоевским в «Мнемозине», сделан ради защиты тех же положений, что и у Павлова; именно эти положения и составляют ее существо. Поэтому аргументы Зенона против движения и пространства изложены Одоевским с очень ясно выраженной тенденцией. «Силлогизмы» и «апории» Зенона Одоевский изложил, опираясь на некоторые новейшие немецкие источники, и придал им прежде всего полемический смысл. Зенон, по словам Одоевского, «явился на сцену в то время, когда все были вооружены против элеатиков за их недоверчивость к чувствам. Парменидовой идее об единстве противуполагали многоразличие предметов, утверждаемое опытностию; опровержению движения — противупоставлялось беспрестанное изменение предметов, ощущаемое чувствами. Зенон решился поразить противников их же собственным оружием: рассуждая о каком-либо предмете, он как бы брал сторону своего соперника, развивал его собственную мысль и доводил ее — до нелепости». С этой точки зрения Одоевский изложил и некоторые силлогизмы Зенона, «которыми он приводил в затруднение защитников опытности». В частности, одно из пяти зеноновых «опровержений движения» имеет у Одоевского следующий вид: «Положим, что пущенная стрела движется; но в каждое мгновение она находится в пространстве, ей равном; следственно, она в сем пространстве находится в покое; следственно, она каждое мгновение находится в покое и в движении, что невозможно».25

- 45 -

Добавим ко всему сказанному, что ни в книге Галича, ни в статье Одоевского анекдот о наглядных возражениях Антисфена (или, как указывали прежде, Диогена) «апориям» (аргументам) Зенона Элейского не указывается; следовательно, Пушкин нашел его в другом источнике, скорее всего французском, на что указывает и французский язык его заметки-концепта, послужившей ему материалом для эпиграммы «Движение». Такой источник может быть в настоящее время указан: им, несомненно, являлась большая статья «Зенон» в «Историческом и критическом словаре» Пьера Бейля, столь хорошо известном Пушкину: шестнадцатитомное переиздание этого знаменитого словаря 1820—1824 годов сохранилось в библиотеке Пушкина.26 Между прочим, на словарь Бейля, как на один из источников своих сведений об «элеатах» и, в частности, о Зеноне, ссылается и Одоевский в «Мнемозине», относясь, впрочем, довольно критически к этому французскому рационалисту и скептику XVII века.27

Статья о Зеноне Элейском в том издании «Словаря» Бейля, которым располагал Пушкин, находится в пятнадцатом томе.28 Она представляет собой серьезное и чрезвычайно широко документированное историко-философское исследование; мы находим здесь и свод данных о жизни Зенона, именуемого «одним из важнейших философов древности», и подробное изложение его учения на основании критического сопоставления различных источников, и всю историю истолкования этого учения от философов древности до современных Бейлю европейских ученых, философов, физиков и математиков. Значительное место статья Бейля уделяет также изложению всех аргументов Зенона против движения и всех позднейших, этими аргументами порожденных, ученых споров. Внимание Пушкина должен был особенно привлечь тот отдел этой статьи (стр. 57—59), в котором Бейль, широко привлекая разнообразные материалы из древних и новых авторов, доказывает следующее положение: «Ответ, подобный данному Диогеном, более софистичен, чем доводы нашего Зенона». Повидимому, именно на основании данного раздела указанной статьи Пушкин и составил свою уже приводившуюся выше французскую заметку, послужившую основанием для эпиграммы «Движение». Однако эта заметка не является выпиской из статьи Бейля в точном смысле этого слова, но заметкой-концептом, передающей самую суть заинтересовавших Пушкина страниц, хотя все же удерживающей также дословно и некоторые формулировки французского оригинала. Слишком обильные и мелочные подробности, в которые входил Бейль и во всей статье, и в данном ее разделе, Пушкину не были нужны: он вкратце изложил древний анекдот о наглядном, но безмолвном возражении Зенону (приведенный Бейлем во всех кратких и распространенных вариантах по всем доступным ему источникам в греческих текстах и латинских переводах)29 и, кроме того, принял доказательства Бейля относительно

- 46 -

того, что Диоген-циник по хронологическим соображениям не мог быть оппонентом Зенона, которого различные авторы смешивали с другим, более поздним греческим философом, Зеноном-эпикурейцем.30 Этим, повидимому, и объясняется то, что в тексте эпиграммы «Движение» не названы по именам ни оппонент Зенона Элейского («другой смолчал»), ни он сам («мудрец брадатый»), тогда как в заметке-концепте имя Диогена еще присутствует.

В подлинном тексте заметки Пушкина (перевод ее дан выше) говорится:

„On a admiré le [Phi <losophe>] Cynique qui marcha devant celui qui niait le mouvement — le soleil fait tous les jours la même chose que Diog<ène>, mais ne persuade personne“.31

В „Словаре Бейля“ (стр. 58):

Ils <les auteurs modernes> ont nommé le philosophe qui niait le mouvement, ils ont embelli les circonstances de la réponse pratique, ils en ont fait la matière des chréïes actives à l’usage des jeunes rhétoriciens. Je m’étonne que Sextus Empiricus n’ait daigné nommer celui qui réfuta de la sorte les objections contre l’existence du mouvement. Ce qu’il a dit de moins vague est qu’un cynique se servit de cette manière de les réfuter: ... „Ideòque cùm proposita esset philosopho oratio motum negans, tacitus ambulare coepit“ (Sextus Empiricus. Pyrrhon. Hypotypos., lib. II, cap. XXII, page 104). Dans un autre endroit il s’exprime ainsi:...„Ideòque quidam ex cynicis, cùm ei proposita esset contra motum oratio, nihil respondit; sed surgens ambulare cœpit, opere et actu ostendens existere motum“ (Idem, ibidem, lib. III, cap. VIII, page 124)“.32

И далее (стр. 59): „Qui qu’il en soit, la réponse de Diogène le cynique au philosophe qui niait le mouvement est le sophisme que les logiciens appellent ignorationem elenchi. C’était sortir de l’état de la question: car ce philosophe ne rejetait pas le mouvement apparent, il ne

- 47 -

niait pas qu’il ne semble à l’homme qu’il y a du mouvement; mais il soutenait que réellement rien ne se meut, et il le prouvait par des raisons très-subtiles et tout-à-fait embarrassantes“.33

Сопоставление пушкинской заметки с ее первоисточником приводит к нескольким существенным выводам. Заметка наглядно демонстрирует начальный момент в развитии творческого замысла «Движения»: лаконичная запись-концепт удерживала для памяти основное зерно будущей эпиграммы. Пушкин не только записал для себя суть аргументации Бейля в пользу Зенона и против его древнего оппонента, но и придумал сам очень удачный пример той логической ошибки, которую Бейль определил термином «ignoratio elenchi». Пример с Галилеем у Бейля отсутствует, он изобретен самим Пушкиным, быть может, по ассоциативной связи с теми источниками (лицейская эпиграмма Илличевского, стихотворение Ломоносова и «замысловатая повесть» в «Письмовнике» Курганова), которые он знал раньше; этот пример заместил собою тот, который приводит Бейль в заключительной части того же раздела своей статьи34 и который был отброшен Пушкиным, как значительно менее удачный и выразительный.

Таким образом, весь процесс создания «Движения» представляется нам в следующем виде. Пушкин прочел в Михайловском свежую четвертую книжку «Мнемозины» со статьей В. Ф. Одоевского,35 с которым он в то время еще лично не был знаком,36 но который уже интересовал его как соиздатель (совместно с В. К. Кюхельбекером) популярного альманаха. Не согласившись ни с общей идеалистической направленностью статьи Одоевского, ни с данной в ней интерпретацией «аргументов» Зенона, Пушкин заглянул в указанный Одоевским «Исторический и критический словарь» Бейля: здесь нашелся и анекдот о «безмолвном оппоненте» Зенона, и критика логической ошибочности и беспомощности опровержения одного из важнейших аргументов Зенона, которую Пушкин принял, подкрепив самостоятельно избранным примером. Вся проблема о «возможности»

- 48 -

или «невозможности» движения осветилась для Пушкина совсем с другой стороны. Это и послужило поводом для создания эпиграммы «Движение», направленной прежде всего против идеалистической концепции Одоевского и защищаемых им теорий новейших «умозрителей», опровергавших «опытность» как метод познания мира.

С точки зрения Одоевского, Зенон своими доказательствами «приводил в затруднение защитников опытности»; в частности, парадокс о покое летящей стрелы казался ему хитроумным софизмом, в котором с издевательской целью доводились до явной бессмыслицы собственные аргументы противников древнего философа — ионийских эмпириков. Это была, так сказать, компрометация эмпиризма на самой заре европейской науки, как полагал Одоевский вместе со многими другими философами-идеалистами своего времени, опиравшимися на парадоксы Зенона для доказательства непознаваемости вселенной и действующих в ней сил. Пушкин не разделял подобных воззрений, и его «Движение» намечает другой путь подхода к апориям Зенона, достигая при этом удивительной глубины и теснейшим образом соприкасаясь с важнейшими проблемами теории познания.

Философская оценка этого древнего спора, изложенного уже в шестой книге «Физики» Аристотеля (которая и сохранила нам «аргументы» Зенона вместе с возражениями на них), и в новейшее время приводила к резким разногласиям среди европейских мыслителей. Помимо Пьера Бейля, статью которого о Зеноне (пытавшуюся взять под защиту его положения против Аристотеля), как мы видели, читал Пушкин, свои доводы за и против Зенона и свои замечания о сущности понятия движения делали Декарт, Локк и Лейбниц, Кант, Гербарт и Гегель и многие другие философы, а также теоретики в различных областях знания.

В 20—30-е годы XIX века интерес к аргументам Зенона обновился. Заново Гегель уделил Зенону внимание в своих знаменитых «Лекциях по истории философии», где заявил, в частности, что «зенонова диалектика материи доныне не опровергнута».37 В. Кузену, посвятившему особую работу элейцам, приписывают обоснование исторического взгляда на Зенона; с точки зрения этого французского философа, Зенон не был ни «скептиком», ни «софистом» и вовсе не стремился к тому, чтобы довести понятие движения «до абсурда»: его аргументы носили конструктивный, а не полемический характер.38 Следовательно, проблема была как раз в это время весьма актуальной, тем более, что с ее решением весьма тесно связывались и новейшие астрономические теории, и разработка важнейших

- 49 -

математических задач, и обоснование механики как теоретической дисциплины. Вопросы диалектики научных понятий приобретали особый смысл и занимали не только философов, но и ученых разных специальностей и широкие читательские круги. Интересное подтверждение этому мы находим, например, в письме Ф. П. Фонтона, знакомца Пушкина, Дельвига и Баратынского, написанном им в 1829 году из лагеря действующей Дунайской армии: «Астроном Гершель утверждает, что в солнце не жарко, и что солнечные лучи, то есть сияющая атмосфера солнца, производит теплоту, только когда падают на средину, их унимающую <т. е. на воспринимающую их среду>...

«С другой стороны, многие философы доказывают, что все явления природы, показывающиеся нам противоположными, как-то шум и тишина, движение и покой, свет и темнота, жар и холод, суть только относительные понятия.

«Хотел бы я, однако же, господина Гершеля и этих философов пустить под мою палатку, они бы скоро убедились, что солнце греет, и что жар не есть холод».39

Таков был житейский аргумент, противопоставлявший личный опыт теориям «умозрителей», по существу своему близко соответствовавший безмолвному хождению Антисфена перед философствовавшим Зеноном. Но дело в том, что Пушкин в своем «Движении» пошел дальше и аргументации Антисфена и ее защитников и хулителей в новой европейской философии, прекрасно понимая, что следовало вести речь о сущности и определении движения, а не о его видимости.

К этому, вообще говоря, и сводились в основном дальнейшие споры вокруг данной проблемы, так как она не перестала привлекать к себе ученое внимание и в то же время вызывать новые разногласия. В XIX веке эта проблема породила огромную философскую литературу, в том числе и на русском языке. Характерно, однако, что лишь в немногих русских работах, посвященных данному вопросу, не была забыта эпиграмма Пушкина;40 впрочем, и в специальной пушкинской литературе еще недостаточно было подчеркнуто, что в истории спора о «движении» как научном понятии Пушкин занял самостоятельную позицию, сумев близко подойти к важнейшим гносеологическим выводам.

Еще в конце XIX века многие историки философской мысли, возвращаясь к аргументам Зенона, утверждали, что его апории основаны на разногласии между мышлением и чувственным восприятием и что он злоупотребил первым в ущерб второму. Время и пространство, утверждали они, — непрерывные величины, и только мышление делает их суммой отдельных моментов и точек; отсюда они приходили к неправомерному выводу, что мышление является несовершенным орудием для понимания действительности. Вопросы о том, можно ли путем логического конструирования достичь понятия непрерывной величины, отправляясь от понятия величины прерывной, внушенного нам непосредственным чувственным

- 50 -

восприятием времени и пространства, и отвлекаясь от него, составляли спорную проблему логики, математики и других наук.41 Еще в первой работе Анри Бергсона (1888), оказавшей столь решительное воздействие на развитие идеалистических концепций в точных и экспериментальных науках на рубеже XIX—XX веков, аргументы Зенона возрождались вновь для обоснования метафизических воззрений на движение и материю. С точки зрения Бергсона, аргументы Зенона произошли из смешения понятий о движении и пространстве; однако он считал также, что подобное смешение свойственно было не только греческим философам, так как, по его мнению, «и в наши дни его постоянно делают в самой науке о движении, механике, и в науке, от нее зависящей, астрономии... Движение, которое изучает механика, есть лишь сопоставление точек пространства. Физик и астроном работают лишь над неподвижностью»; между тем «нельзя наблюдать движение в неподвижности, равно как нельзя пространство обратить во время».42

Марксистская история философии думает об этом иначе. В заслугу Зенона она вменяет то, что ему удалось указать на реальную противоречивость пространства и движения, но считает бесспорным, что он не сумел выразить эту противоречивость в логике понятий. Именно к такому выводу пришел В. И. Ленин, конспектируя лекции Гегеля по истории философии. Как известно, Гегель цитирует здесь и Аристотеля и статью о Зеноне в «Словаре» Бейля. По этому поводу В. И. Ленин замечает в своем конспекте: «Неправ Ибервег-Гейнце, 10 изд., стр. 63 (§ 20), говоря, что Гегель „защищает против Бэйля Аристотеля“. Гегель опровергает и скептика (Бэйля) и антидиалектика (Аристотеля)».43

Сочувственно цитирует В. И. Ленин следующие слова Гегеля: «Сущность времени и пространства есть движение потому, что оно всеобще; понять его, значит высказать его сущность в форме понятия». На полях Ленин отметил: «Верно!».44 К словам Гегеля «Движение само есть диалектика всего сущего», развивая эту мысль, Ленин пишет: «Зенон и не думал отрицать движение, как — „чувственную достоверность“, вопрос стоял лишь „об его (движения) истинности“ (об истинности движения)». На следующей странице, сделав выписку из того места «Лекций» Гегеля, где идет речь об анекдоте о Диогене, ходьбой опровергавшем отрицание Зенона, Ленин пишет: «NB. Сие можно и должно обернуть: вопрос не о том, есть-ли движение, а о том, как его выразить в логике понятий».45

Эти слова могут служить лучшим комментарием к стихотворению Пушкина. Именно на такую мысль и наводит его «Движение», хотя она и не высказана здесь в прямой форме. Для нас чрезвычайно существенно подчеркнуть, что для Пушкина определение того, что такое движение, было не вопросом абстрагирующей логической мысли, но теснейшим образом связывалось с конкретными проблемами научного познания. Отсюда его смелое и неожиданно смещающее историческую перспективу в указанном стихотворении сопоставление античной контроверзы с одним из важнейших открытий

- 51 -

нового времени о строении вселенной; глубоко серьезный и принципиальный характер проблемы подчеркнут здесь также и тем, что юмористическому бытовому колориту античного философского анекдота во второй половине стихотворения противостоит напоминание о полной драматизма истории «упрямого» Галилея. Поэтому, несмотря на свой лаконизм, «Движение» Пушкина воспроизводит, в сущности, в характерных образах и примерах целую историю европейской науки в наиболее важные этапы ее развития от древней Греции до итальянского Возрождения, намечает будущую научную проблематику, ставит один из самых существенных вопросов гносеологии. Естественно при этом, что, задуманное как «эпиграмма», как злободневный отклик на чтение современных ему русских книг, «Движение» выходит за пределы своего первоначального задания и превращается в один из шедевров русской философской лирики.

Когда в стихотворении, написанном к двадцать пятой лицейской годовщине («Была пора: наш праздник молодой...», 1836), оглядываясь на прожитую четверть века на фоне бурных событий европейской истории, Пушкин напоминал друзьям «судьбы закон», неумолимо изменяющий их вместе со всем окружающим миром, он в последний раз вспомнил об утверждениях «упрямого Галилея» и контроверзе о движении, смело и почти эпиграмматически применив их к нравственной сфере:

Вращается весь мир вкруг человека, —
Ужель один недвижим будет он?

        (III, 431)

4

Время, в которое жил Пушкин, являлось эпохой, когда передовая научная мысль в России, вопреки тяжелым условиям, в которые поставлено было просвещение, работала напряженно и достигала замечательных результатов в самых разнообразных областях знания. В 20—30-е годы XIX века все научные дисциплины — от чистой и прикладной математики до наук экспериментальных и технических — находились в России в непрестанном движении и быстро развивались. Выдающиеся научные открытия и технические изобретения, подлинное значение которых в ряде случаев могло быть определено лишь значительно позже, следовали одно за другим, привлекая к себе внимание и любопытство широких общественных кругов.

Самостоятельное и важное значение получала у нас в это время большая программа математических исследований, охватывавшая все отрасли от теории чисел до науки о движении земных океанов и планет. Русские математики 20—30-х годов, продолжатели прославленных трудов Леонарда Эйлера, выполненных и оцененных в России в XVIII веке, пошли новыми и самобытными путями и в геометрии, и в анализе, и в разнообразных их приложениях к физике и механике. Именно в 20-е годы Н. И. Лобачевским заложены были начала новой неевклидовой геометрии, доказавшей «возможность существования ряда пространств, свойства которых отличаются от нашего, евклидового пространства», и в то же время позволившей «впервые установить, что геометрия является по существу экспериментальной наукой, и из всех экспериментальных наук наиболее точной».1 В те же самые годы у нас были открыты и доказаны важнейшие теоремы, играющие столь важную роль в математической физике, — в гидродинамике, теории тепла, электричестве,

- 52 -

магнетизме; таково было, например, «знаменитое преобразование тройного интеграла в двойной», открытое М. В. Остроградским в 1828 и опубликованное в 1831 году.2 Тогда же значительные успехи достигнуты были в звездной астрономии, в астрономическо-геодезических работах. Выдающийся русский астроном В. Я. Струве (род. в 1793 г.), сверстник Лобачевского и Пушкина, в 1819 году задумал измерить дугу меридиана, включая наиболее северные части земного шара; эти работы, несмотря на большие трудности, в основном были им завершены уже к осени 1827 года. Это было «наиболее полное из всех измерений, сделанных к тому времени в странах Западной Европы, давшее очень ценные данные для суждения о форме нашей земли».3 Уже в 1827 году В. Я. Струве, как свидетельствовал отчет петербургской Академии Наук, «представил публике, как первый плод своих наблюдений посредством Фрауенгоферова телескопа, роспись 3112 двойных звезд, из коих 2392 были до того времени неизвестны»,4 а в 1835 году приступил к определениям звездных расстояний, требовавшим сложных вычислений, самая методика которых была еще делом новым и недостаточно разработанным. В том же направлении работал и другой видный русский астроном тех же лет И. М. Симонов, участник антарктической экспедиции на шлюпе «Восток», книга которого «Астрономические и физические наблюдения, сделанные во время плавания в Южный Ледовитый океан», вышла в свет в Петербурге в 1828 году.5

Значительные успехи достигнуты были у нас тогда же и в области физики. Открытые в 1820 году Эрстедом явления электромагнетизма и последующие знаменитые работы Фарадея по электромагнитной индукции закладывали основания для первых изысканий об электрических машинах и тотчас же были подхвачены и развиты далее русскими физиками. Если изыскания Фарадея по электромагнитной индукции датируются 1831 годом, то уже 29 ноября 1833 года академик Э. Х. Ленц в докладе петербургской Академии Наук сообщил о своем открытии «принципа обратимости процессов электромагнитного вращения и электромагнитной индукции»,6 а к 1834 году относятся первые известия об изобретенном Б. С. Якоби электродвигателе.7 К концу 20-х годов относится изобретение П. Л. Шиллингом электромагнитного телеграфа, а в 1832 году первый сконструированный им аппарат такого рода уже показывался в Петербурге в действии всем желающим.8

Нетрудно было бы указать и на ряд других аналогичных фактов, неоспоримо свидетельствующих о силе и размахе научной мысли и технико-изобретательской деятельности русских ученых, являвшихся современниками Пушкина, однако не это является нашей задачей. Нас в данном случае интересует

- 53 -

другой вопрос: мог ли Пушкин и ближайшие его сверстники и друзья равнодушно пройти мимо всей той усиленной и блестящей по своим результатам умственной деятельности, основные события которой развертывались на его глазах? Результаты эти были столь очевидны и даже наглядны, что не заметить их, не попытаться связать их вместе и определить их причины и следствия было невозможно.

Сведения обо всех названных выше и многих других исследованиях, открытиях или изобретениях во всех областях науки и практических их применениях в интересующие нас годы быстро распространялись в самых широких общественных кругах, освещались не только в специальной периодической печати (рост научных и научно-популярных периодических изданий составляет характерную особенность русской журналистики этой поры), но и в общих литературных журналах.

Все русские журналы 20—30-х годов уделяли место на своих страницах научно-популярным статьям и ученым известиям. Н. Полевой, приступая к изданию «Московского телеграфа», недаром, конечно, обращал внимание на то, «с какою ревностию стараются теперь везде о сближении и быстром обмене ученых открытий и литературных произведений»,9 и в дальнейшем помещал в своем журнале много статей и материалов научно-популярного характера, следуя совершенно энциклопедической программе, обнимавшей, как шутил А. А. Бестужев, решительно всё, «начиная от бесконечно малых в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках».10 Удельный вес особых научных отделов русских литературных журналов 20—30-х годов разных направлений постепенно, но неуклонно повышался; такие отделы были обязательными в каждом периодическом органе, принимая различную направленность лишь в соответствии со вкусами редакторов. В «Литературной газете» также был отдел «Ученые известия», в котором публиковались статьи и рецензии научно-популярного характера; отдел «Науки» в «Библиотеке для чтения» применялся к уровню среднего, преимущественно провинциального читателя, но все же открыл ему «целый мир технических, естественно-научных, отчасти исторических и этнографических знаний»;11 «Телескоп» Надеждина уже своим названием подчеркивал свою органическую принадлежность к сфере научной мысли, инструментом которой он хотел быть.12 Любопытно, что даже в альманахах пушкинской поры статьи научного, теоретического характера стали почти обязательными.13 Наконец, книги и статьи научного содержания рассматривались в литературно-критических обозрениях в общем потоке литературной производительности за соответствующий период, и оценке их уделялось здесь порой довольно значительное место. Некоторые более проницательные критики пытались при этом, с полными к тому основаниями, усматривать общие тенденции в движении русской научной и литературно-

- 54 -

художественной мысли. Так, И. В. Киреевский в своем «Обозрении русской словесности за 1829 год», помещенном в альманахе М. А. Максимовича «Денница» (1830), статье, вызвавшей, по словам самого автора, комплиментарные отзывы Пушкина,14 пытался установить общую закономерность, сказавшуюся в направленности науки и литературы. Ему представлялось, что если «философия устремила свою деятельность на применение умозрений к действительности», если «математика остановилась в открытии общих законов и обратилась к частным приложениям, к сведению теории на существенность действительности», то и «поэзия... должна была также перейти в действительность...».15 В самом деле, становилось все более трудным отгораживать сферу собственно поэтического творчества не только от философских движений этой поры, но и от науки в более тесном смысле, включая сюда и область ее технических применений в практической жизни.

Не подлежит никакому сомнению, что Пушкин очень внимательно следил за развитием научной мысли своего времени и что из орбиты его наблюдений вовсе не исключались те научные отрасли, от которых он, казалось бы, должен был быть особенно далек по общему складу своих интересов. Однако в наших представлениях о круге этих интересов поэта до сих пор допускались искусственные и ничем не оправданные ограничения. На самом деле они были значительно шире и гораздо интенсивнее, чем предполагалось до сих пор. Впрочем, Пушкин и сам засвидетельствовал это несколько раз в ряде прямых и косвенных указаний, которые тем для нас интереснее, что от них протягиваются непосредственные нити к таким его произведениям или творческим опытам, которые получили еще недостаточно полное освещение в специальной пушкинской литературе или требуют новых истолкований.

В 1830 году (в проекте предисловия к предполагавшемуся изданию восьмой и девятой глав «Евгения Онегина») Пушкин подчеркнул чрезвычайно быстрый рост научных знаний в различных областях, процесс их непрерывного, «каждодневного» обновления («... открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарились и каждый день заменяются другими...»: VI, 541). Что за этим процессом Пушкин следил по новым книгам и особенно журналам, он и сам рассказывал П. Б. Козловскому. «Он <Пушкин> говорил, — свидетельствует Козловский, — что иногда случалось ему читать в некоторых из наших журналов полезные статьи о науках естественных...».16 Когда Пушкин привлечен был к участию в «Энциклопедическом лексиконе» А. А. Плюшара, то он воздержался от этого только потому, что это предприятие оказалось в руках «воровской шайки» Греча и Сенковского,17 но самая идея издания «русского Conversation’s Lexicon» встретила его одобрение: он считал подобный словарь книгой полезной и необходимой (XV, 155—156). Как известно, Пушкин был подписчиком этого издания, начавшего выходить в свет в 1835 году, и в его библиотеке сохранились первые четыре тома «Лексикона». Кстати сказать, естественно-научные и в особенности научно-технические части этой энциклопедии отличались довольно высоким уровнем благодаря тому, что в ней принимали участие видные русские ученые 30-х годов — астрономы, математики, физики, техники и т. д.

- 55 -

В последнее десятилетие своей жизни, когда Пушкин принимал активное участие в журнальной деятельности, — особенно в период издания «Современника», — живой и деятельный интерес его к развитию отечественной науки и техники диктовался задачами, стоявшими перед всяким русским журналистом. Но возник этот интерес в более ранние годы, и мы вправе предположить, что немалую роль в этом отношении сыграли не только книжные воздействия, но и житейские впечатления, и прежде всего люди, с которыми Пушкин общался и которые могли поддержать и усилить у него внимание и любопытство к очень специальным отраслям физических знаний и технических изобретений того времени.

Среди подобных людей на одно из первых мест следует поставить П. Л. Шиллинга, выдающегося деятеля на многих поприщах, прославившего свое имя как изобретателя электромагнитного телеграфа. Об этом изобретении много говорили в России в годы наибольшей близости Пушкина к П. Л. Шиллингу, что и дает право думать, что Пушкин об этом изобретении знал и не мог не высказать о нем своих суждений. Аргументация этого умозаключения требует, однако, разнообразных биографических и хронологических справок, тем более, что вся история личных отношений Пушкина и Шиллинга имеет еще очень много темных мест.

Павла Львовича Шиллинга (1786—1837) хорошо знали в том кругу старшего поколения русских литераторов, к которому Пушкин стал близок по выходе из Лицея. Он был в приятельских отношениях с К. Н. Батюшковым, В. А. Жуковским, А. И. Тургеневым, П. А. Вяземским и др. Молодость свою Шиллинг провел на военной службе, участвовал в войне 1812—1814 годов и заграничных походах русских армий, был свидетелем вступления русских войск в Париж, жил затем некоторое время за границей, подготавливая, между прочим, открытие в Петербурге при министерстве иностранных дел русской литографии, и вернулся в Петербург осенью 1816 года с готовыми образцами литографической печати, первенцем которой, повидимому, был полный текст поэмы В. Л. Пушкина «Опасный сосед».18 По этому поводу А. И. Тургенев писал А. Я. Булгакову в Москву (26 сентября 1816 года): «Объяви осторожнее Василью Л<ьвовичу> Пушкину, но осторожнее, дабы ему от радости дурно не сделалось, что вчера явился ко мне Шиллинг из чужих краев и привез первый опыт литографический — и что же напечатано? Опасный сосед! Сам литограф челом бьет брату Константину...».19 Литография, организованная Шиллингом в Петербурге в 1816 году, быстро сделалась образцовым заведением и привлекла к себе большое внимание в довольно широких кругах. Представляется очень вероятным, что и Пушкин видел ее ранние «неофициальные издания» — крымские пейзажи, портреты русских исторических деятелей из собрания В. П. Кочубея, работы А. Г. Венецианова20 и т. д. Первое достоверное известие о встрече Пушкина с Шиллингом относится, однако, к 1818 году: в конце ноября этого года оба они, в компании общих друзей, среди которых были Жуковский, Гнедич и Лунин, присутствовали на проводах К. Н. Батюшкова перед отъездом его в Италию.21 В начале 20-х годов это знакомство прервалось; пока Пушкин был в ссылке на юге, Шиллинг

- 56 -

много странствовал за границей. Но в конце этого десятилетия знакомство их возобновилось и стало даже более близким. Пушкин и Шиллинг упомянуты П. А. Вяземским в письме от 21 мая 1828 года с приглашением устроить совместный пикник среди других предполагавшихся его участников — Алексея Оленина-младшего, Грибоедова, Киселева, С. Голицына и Мицкевича.22 Через несколько дней (25 мая) состоялась поездка Вяземского вместе с Пушкиным, Олениным и Шиллингом на пароходе в Кронштадт: это и было, повидимому, осуществление задуманного «пикника», состоявшееся, однако, уже в несколько иной компании.23

Известно далее, что, когда в ноябре—декабре 1829 года П. Л. Шиллинг деятельно готовился к экспедиции в Восточную Сибирь и Китай в сопровождении Иакинфа Бичурина, этого выдающегося русского синолога (которого Шиллинг вызволил из монастырской тюрьмы),24 Пушкин просил отпустить его вместе с ними в дальние края. К концу 1829 года относится его отрывок, который толкуется обычно как обращение к обоим возможным его спутникам — Шиллингу и Иакинфу Бичурину:

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать...

    (III, 1, 191)

Отказ Бенкендорфа на просьбу Пушкина был получен поэтом 17 января 1830 года (Пушкин, XIV, 58, 398). В «Записной книжке» Е. В. Путяты отмечено, что Пушкин «собирался... с бароном Шиллингом в Сибирь на границу Китая».25 Именно к этому времени, т. е. к концу 1829 или началу 1830 года, относит Т. Г. Цявловская рисунок Пушкина в альбоме Е. Н. Ушаковой, определенный ею как портрет П. Л. Шиллинга. Наезжая в Москву в это время, Пушкин бывал у сестер Ушаковых и делился с ними впечатлениями о своих петербургских знакомых; так могла возникнуть и зарисовка в альбоме характерного облика Шиллинга. «Рассказывая сестрам Ушаковым о незаурядном человеке, крупном русском физике и востоковеде Шиллинге, поэт, вероятно, и зарисовал у них в альбоме его портрет, великолепно передав образ этого тучного человека с веселым, энергичным и умным лицом».26 Побывать в Китае, куда его влекли давние интересы востоковеда, обратившего на себя внимание своими занятиями китайской письменностью и удачными опытами литографирования

- 57 -

китайских иероглифов,27 Шиллингу так и не удалось; но между 1830—1832 годами он почти два года провел в Монголии, в областях, смежных с Китаем, собрав во время своих путешествий богатейшую коллекцию рукописей, костюмов, утвари, культовых предметов, расставленную на его петербургской квартире и привлекавшую к себе большое количество посетителей.28 С этого времени, т. е., повидимому, в конце 1832 года, дружеское общение Пушкина с Шиллингом снова возобновилось; впоследствии М. П. Погодин вспоминал, что встречались они, между прочим, и в гостиной у В. Ф. Одоевского: «Здесь сходились веселый Пушкин и отец Иакинф <Бичурин> с китайскими сузившимися глазками, толстый путешественник... Шиллинг, возвратившийся из Сибири...».29

Осенью 1832 года Шиллинг впервые показал публике сконструированный им электромагнитный телеграф, однако его упорные работы над этим изобретением относятся к более раннему времени. А. В. Яроцкий, автор специальной монографии о П. Л. Шиллинге как технике-изобретателе, сопоставляя различные данные, пришел к заключению, что Шиллинг «приступил к непосредственному осуществлению той конструкции телеграфа, которая была им продемонстрирована в 1832 году, не позднее середины 1828 года».30 «...Павел Львович именно в 1828 году получил возможность производить электротехнические испытания в больших масштабах. Следовательно, период 1828—1832 годов был использован изобретателем главным образом для непосредственного изготовления приборов телеграфа и решения тех практических вопросов, которые при этом неизбежно должны были встать перед ним. Основные же принципиальные решения относительно электромагнитного телеграфа были получены П. Л. Шиллингом до 1828 года».31 Подтверждением того, что уже в начале 1828 года Шиллинг делился с рядом лиц результатами своего открытия, может служить свидетельство близко знакомого ему Ф. П. Фонтона. Фонтон принадлежал к тому же кругу; отправляясь из Петербурга в действующую армию за

- 58 -

Дунай на турецкую границу, он писал П. И. Кривцову в марте 1828 года: «Ходил я вчера прощаться с Дельвигом и кого ты думаешь я там застал? Александра Пушкина и Баратынского. Каков терцет?». И далее, в том же письме: «Как я Пушкину сказал, что еду в армию, что у него та же мысль родилась, но ему с этим нужна дикость Кавказа, и он, кажется, отправится к Паскевичу»32 Через год, находясь в армии, в лагере под Силистрией, в мае 1829 года, в письме к тому же П. И. Кривцову Ф. П. Фонтон дал, между прочим, подробную характеристику П. Л. Шиллинга, как человека необычайно разносторонних интересов и дарований.

Шиллинг, по словам Фонтона, — это «Калиостро или что-то приближающееся». Он и «чиновник нашего министерства иностранных дел», и «говорит, что знает по китайски, что весьма легко, ибо никто в этом ему противоречить не может, кроме отца Иакинфия»; он «играет в шахматы две партии вдруг, не глядя на шахматную доску, и обоих противников в один и тот же момент побеждает»; он «сочинил для министерства такой тайный алфавит, то есть так называемый шифр, что даже австрийский, так искусный тайный кабинет, и через полвека не успеет прочесть!». Кроме того, он «выдумал способ в угодном расстоянии посредством электрицитета произвести искру для зажжения мин. Этим-то способом хочет генерал Шильдер руководствоваться под Силистриею». «В шестых — что весьма мало известно, ибо никто не есть пророком в своей земли, — прибавляет, наконец, Фонтон, — барон Шиллинг изобрел новый образ телеграфа. Посредством электрического тока, проводимого по проволокам, растянутым между двумя пунктами, он производит знаки, коих комбинации составляют алфавит, слова, речения и так далее. Это кажется маловажным, но со временем и усовершенствованием, оно заменит наши теперешние телеграфы, которые при туманной неясной погоде или когда сон нападет на телеграфщиков, что так же часто, как туманы, делаются немыми».33

Для того чтобы понять последнюю фразу этой характеристики и вместе с тем яснее представить себе истинное значение изобретения П. Л. Шиллинга и то впечатление, которое оно должно было производить на современников, напомним, что в первое тридцатилетие XIX века под «телеграфом» понималось нечто совершенно иное, чем во второй половине столетия, или чем то, что мы понимаем под этим теперь.

С. А. Тучков, старый приятель Радищева, инженер и писатель, в своем «Военном словаре» еще в конце второго десятилетия XIX века давал такое определение термину «телеграф»: «... махина, устроенная на возвышении, чрез которую посредством разных знаков можно извещать о том, что происходит или что открыто. Телеграфы делаются один от другого в таком расстоянии, чтобы можно было способом зрительной трубы ясно рассмотреть знаки оного, которые повторяются ближайшим, а от сего другим, и так далее, чрез что в самое короткое время можно узнать, что происходит, или какое получено известие за несколько дясятков миль».34 Дело идет здесь о так называемом оптическом семафорном телеграфе, изобретенном лишь в середине девяностых годов XVIII века одновременно и независимо друг от друга: во Франции — Клодом Шаппом,

- 59 -

в России — И. П. Кулибиным;35 при этом в России с 1835 до 1842 года существовали только две оптические телеграфные линии, имевшие сравнительно небольшое значение: из Петербурга в Варшаву и из Петербурга в Кронштадт; что касается электромагнитных линий, то они постепенно начали устанавливаться у нас только после 1852 года.36 Поэтому самое слово «телеграф» в первые два десятилетия XIX века не принадлежало к числу распространенных ни в Западной Европе, ни у нас.37

В России это слово быстро привилось исключительно благодаря успеху и популярности журнала Н. А. Полевого «Московский телеграф», но что сам издатель понимал под этим термином семафорный телеграф самого простого устройства, видно и из его пояснений и из литографированной картинки, украшавшей обложку первой его книжки 1825 года: здесь изображена была башня на высокой скале, на самом берегу озера, снабженная сигнальным устройством.38 Как ни примитивны были тогдашние семафорные телеграфы, но самое обозначение их казалось еще словом новым и необычным в обиходной речи. К. Полевой в «Записках о жизни и сочинениях Н. А. Полевого» (стр. 185) приводит, между прочим, эпиграмму А. И. Писарева,

- 60 -

направленную против нового журнала, в которой подчеркнута необычность заглавия «Московского телеграфа» для его первых читателей:

— Ты видел «Телеграф»? — Во Франции видал.
— Читал ли? — Нет. — А что ж тому причина?
— Как что? Ведь «Телеграф» — журнал!
— Пустое! Телеграф — машина!39

Можно поэтому думать, что впоследствии Н. И. Надеждин назвал свой журнал «Телескопом» не без воздействия термина, родственного ему и этимологически, и по существу, популяризированного у нас Полевым. Так два важных для русской идейной жизни 20—30-х годов литературных журнала уже своими заглавиями сделались насадителями технической терминологии в русском литературном языке пушкинской поры.

Мы не знаем, как слово «телеграф» воспринял Пушкин, увидев его на обложке нового московского журнала, первые книги которого он с жадностью читал в Михайловском.40 Но мы зато знаем, что увлекательные известия о новинках европейской технической мысли, помещенные в первом же номере «Московского телеграфа» за 1825 год, увлекли его и крепко ему запомнились: именно эти известия Пушкин, несомненно, и имел в виду, адресуясь к П. А. Вяземскому 27 мая 1826 года: «...когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, ... мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство» (XIII, 280).41 Когда через несколько лет Пушкин очутился в Петербурге, он не мог не заметить значительных изменений в области разнообразных технических усовершествований, происшедших и в русской столице за годы его отсутствия. «Паровые корабли» бороздили Неву и Финский залив уже во множестве, тогда как к его лицейским годам относились лишь первые опыты с русскими «стимботами»;42 доступными стали и пароходные прогулки в Кронштадт, и Пушкин не раз предпринимал их в компании друзей. Достойно особого внимания, что среди этих друзей был также и П. Л. Шиллинг, технико-изобретательская мысль которого как раз в эти годы била ключом: он продолжал свои работы

- 61 -

над электромагнитным телеграфом, производил и в самом Петербурге, и за городом опыты по зажиганию пороха под землей электричеством на дальних расстояниях, о чем много говорили в военных кругах и в городе вообще, произвел сильное впечатление своим «угольным светом», пропуская сильный гальванический ток через кусок угля, и, по свидетельству современника, «свет этих горящих углей был так силен, что смотреть на него было трудно».43 Рассказывая об этих новаторских опытах Шиллинга, сильно поражавших воображение его многочисленных петербургских знакомых, тот же современник отмечал «странную участь наших открытий и опытов, то есть тех, которые производятся у нас, в России, и нашими согражданами. Об них редко говорится у нас печатно: от того наши труды пропадают. Не только иностранцы, большая часть России ничего не знает о них, и всякое известие об открытиях иностранных принимают за свежую новость. Например, нынешним летом извещали нас, что в Америке открыли способ применить электрическую силу к движению машин, что в Англии изобрели электрический телеграф. Всё это очень хорошо и справедливо, да зачем же наши журналы не объявляли, что это изобретено также и у нас, и по крайней мере в одно время, если не раньше».44

Возвратимся, однако, к той характеристике Шиллинга как своего рода русского Калиостро, которая принадлежит Ф. П. Фонтону и уже приведена была выше. Она интересна для нас не только по существу, но и своей датой — май 1829 года: Фонтон рассказал здесь то, что передавалось об изобретениях Шиллинга в Петербурге еще в начале 1828 года, т. е. до отъезда Фонтона в действующую армию. Характерно, что среди других изобретений Шиллинга здесь уже назван его электромагнитный телеграф. Можно сослаться здесь и на другое аналогичное свидетельство. В «Библиотеке для чтения» 1840 года была помещена статья, в которой указание на изобретение Шиллинга ведет нас к той же самой дате, т. е. к 1828 году: «Лет десять или двенадцать тому назад охотники до диковинных затей с любопытством посещали в Петербурге физический кабинет покойного барона Шиллинга, который много трудился над осуществлением идеи гальванического телеграфа», и т. д.45 (следует описание сконструированного им аппарата).

Сопоставляя все эти даты, мы можем придти к выводу, что либо в 1828, либо в 1829 году Пушкин должен был узнать, в той или иной форме, об открытии Шиллинга в области электротелеграфии и что он не мог не знать в это же время также и о других его изобретениях, тем более, что о них всё чаще говорили в Петербурге. В особенности близко Пушкин мог познакомиться с ними в конце 1829 года, т. е. в то время, когда он добивался разрешения примкнуть к экспедиции Шиллинга на китайскую границу. Очевидно, что Пушкин не мог возбуждать официального ходатайства, не заручившись на это предварительно согласием самого Шиллинга; кроме того, Пушкин жил в это время в Петербурге и, конечно, должен был быть в курсе всех приготовлений к дальней поездке Шиллинга и Бичурина, когда обращался к ним в своем элегическом отрывке «Поедем, я готов...».

Этот отрывок в рукописи имеет точную дату: 23 декабря 1829 года. Приблизительно тем же временем датируется и другой отрывок Пушкина,

- 62 -

до сих пор не приурочивавшийся еще к какому-либо определенному событию, факту или лицу. Этот фрагмент, несмотря на свою незавершенность, по словам С. И. Вавилова, «гениален по своей глубине и значению для ученого»; каждая его строчка «свидетельствует о проникновенном понимании Пушкиным методов научного творчества»:46

О сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И Опыт, [сын] ошибок трудных,
И Гений, [парадоксов] друг,
[И Случай, бог изобретатель]...

       (III, 2, 464)

Отрывок сохранился в черновике, испещренном многочисленными поправками; перебелены лишь его начальные стихи; многочисленные варианты, отразившие колебания поэта в выборе тех или иных слов, в фиксации отдельных мыслей, оказывают сравнительно небольшую помощь при расшифровке этого замысла, не получившего окончательного воплощения. Тем не менее в рукописи можно отметить ряд особенностей, которые следует учесть для выяснения того, при каких обстоятельствах оно могло возникнуть в творческом сознании поэта. Первоначально Пушкин написал:

О сколько ждут открытий чудных
          Ум и труд —

переправленное затем на:

О сколько ждем открытий чудных

и еще позже на:

О сколько нам открытий чудных
Еще готовят Ум и Труд.

Обращают на себя внимание и следующие строки:

Готовят Опыты веков
И смелый дух

*

Готовят                         дух
И Гений просвещенья друг
И опыт сын ошибок трудных
И Случай, вождь

*

И Случай                      отец
Изобретательный слепец

*

И случай бог изобретатель47

           (III, 2, 1059—1060)

Вчитываясь в эти строки, легко заметить прежде всего характерную и полную значения замену глагольной формы «ждут» на «ждем», как бы

- 63 -

Иллюстрация:

Набросок стихотворения «О сколько нам открытий чудных».

Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии Наук СССР.

- 64 -

подчеркнувшую личную заинтересованность поэта результатами дальнейшего развития наук вместо прежней, более общей констатации их неуклонного движения вперед. Для нас интересны также упорные поиски наиболее отчетливого выражения мысли в различных пробных словосочетаниях, связанных с понятиями: ум и труд, опыт и случай. Несомненно, что мы имеем здесь дело с попыткой Пушкина дать обобщенное представление о научно-творческом процессе вообще, об условиях, определяющих его успехи, о предвидимых и неожиданных результатах научных исканий, о роли закономерностей и случайностей в истории научных открытий. И всё же основной одушевляющей мыслью всего фрагмента, связывающей вместе его определения, удивительные по силе лаконизма, является вера в могущество разума; уверенность в том, что грядущие «чудные открытия» неисчислимы, обеспеченные умом и трудом.

За каждой неотделанной строкой этого фрагмента стоят опыт и знания самого поэта; приведенные выше слова С. И. Вавилова о «проникновенном понимании Пушкиным методов научного творчества» справедливы прежде всего в том смысле, что Пушкин в обобщенных формулировках этого отрывка отобразил свои собственные интересы к истории науки и свои познания в этой области. Характерно, что Пушкин говорит здесь о науке вообще, о роли научной мысли в истории культуры, не конкретизируя, в частности, «открытия» в какой области знания он прежде всего имел в виду: это «открытия» вообще, во всех сферах человеческой деятельности, которой руководит беспокойный, пытливый и ищущий ум. Тем не менее у данного отрывка должен был быть и конкретный повод: возникновение его не могло быть совершенно случайным.

Думается, что ничто не мешает нам связать замысел этого отрывка с теми мыслями, которые должны были возникнуть у Пушкина при встречах его с П. Л. Шиллингом в связи с решением присоединиться к его экспедиции в дальневосточные края. Пушкин, как это мы уже предположили выше, не только должен был знать в это время об открытии Шиллингом электромагнитного телеграфа, но мог даже видеть первые опыты его действия. И о телеграфе, и о других изобретениях Пушкин мог слышать из уст самого Шиллинга; от него же Пушкин должен был ожидать в недалеком будущем также открытий другого рода; ведь на глазах поэта предпринималась настоящая научная экспедиция, которая обещала интересные результаты; заканчивались приготовления к отъезду, устанавливались маршруты и определялись задачи наблюдений и изысканий.48 Перед Пушкиным стоял образ возможного спутника, этого «нового Калиостро», человека энциклопедических знаний и разносторонних интересов, который оставлял на время уже почти завершенные, уже давшие результаты работы в области электротехники, чтобы пуститься в дальний путь, испытать радость путешественника, наделенного ярко выраженными интересами востоковеда; в сущности, на живом примере Шиллинга он мог сопоставлять и различные типы и пути научных исследований, роль случая и труда в изобретениях и странствованиях. И не надеждой ли на личное участие в последних продиктована была замена в отрывке слова «ждут открытий» на «ждем открытий»? Разумеется, всё это пока лишь гипотезы, требующие еще дополнительных аргументов.

Обратим, однако, внимание на время, когда был создан интересующий нас отрывок; датировка его имеет для нас существенное значение. Местоположение

- 65 -

его в рукописи свидетельствует о его хронологической близости к стихотворению «Поедем, я готов», и это, безусловно, может служить подтверждением высказанного выше предположения, что оба они находятся между собой в непосредственной связи. Оба отрывка записаны в одной и той же тетради Пушкина, хранящейся ныне в Институте русской литературы Академии Наук СССР49 и описанной еще В. Е. Якушкиным:50 «О сколько нам открытий чудных...» — на л. 19 1, «Поедем я готов...» — на л. 24 1. Эти страницы тетради заполнялись во второй половине декабря 1829 года, что видно, между прочим, из дат, кое-где проставленных самим поэтом, однако последовательность записи иногда им нарушалась: Пушкин позвращался к предшествующим страницам и заполнял оставшиеся свободными места. «Элегический отрывок» «Поедем, я готов...» в тетради датирован 23 декабря 1829 года; очевидно, эта дата представляла для Пушкина известное значение, так как она удержана и при первой публикации стихотворения в следующем же 1830 году.51 Следующим днем, 24 декабря, помещено записанное на обороте воспоминание «В те дни, когда в садах лицея...»; приблизительно в те же дни, т. е. 23—24 декабря, Пушкин сделал и запись «О сколько нам открытий чудных...» на л. 19 1, на месте, оставшемся свободным от наброска статьи «Несколько московских литераторов...» (XI, 85—86 и 357—358). Напомним в связи с этим, что просьба «о дозволении посетить Китай вместе с посольством, которое туда скоро отправляется» (в черновике «подготовляется туда»)52 (XIV, 56, 268, 398) была направлена Пушкиным А. Х. Бенкендорфу 7 января 1830 года, что отказ Николая I был сообщен Пушкину 17 января (Пушкин, XIV, 58, 398) и что, таким образом, в течение почти целого месяца внимание поэта к предприятиям Шиллинга было особенно обострено.

Впрочем, и независимо от отрывка «О сколько нам открытий чудных...» (конкретный повод создания которого мы стремились угадать) близкое знакомство и общение с Шиллингом и его успехи на разнородных научных поприщах не могли не оставить у Пушкина самых живых впечатлений. Шиллинг был человеком общительным, веселым и остроумным собеседником; таким рисуют его все дошедшие до нас свидетельства его современников.53 Его знакомые и друзья следили за его странствованиями по Сибири и Монголии54 и усилили к нему свое любопытство, когда он вернулся

- 66 -

в Петербург, нагруженный собранными коллекциями и полный самых увлекательных рассказов. Трудно предположить, что Пушкин остался в стороне и не побывал у Шиллинга, чтобы лично увидеть привезенные им «восточные редкости» и послушать его рассказы.

Если правдоподобным представляется предположение, что в конце 1829 года Пушкин был осведомлен об открытиях Шиллинга в области электротелеграфии, то едва ли подлежит сомнению, что он присутствовал при демонстрациях нового аппарата в 1832 году. В марте этого года Шиллинг вернулся в Петербург и вновь деятельно принялся за усовершенствование своего изобретения. Авторитетный свидетель этих работ, сам вскоре прославивший свое имя открытиями в области электромагнетизма, Б. С. Якоби, после смерти Шиллинга анализируя причины, приведшие к изобретению телеграфа, писал:

«Шиллинг имел то особое примущество, что по своему служебному положению он был хорошо осведомлен о потребностях страны в средствах связи. Удовлетворение этих потребностей и составило задачу, которую он стремился разрешить на протяжении всей своей жизни, с одной стороны, привлекая на помощь успехи естествознания, с другой стороны, направляя свой исключительно острый ум на создание и составление простейшего кода. В последнем деле ему послужило замечательным подспорьем специальное знание восточных языков. Два совершенно различных направления знаний — естественные науки и востоковедение — слились вместе, чтобы помочь возникновению телеграфии».55

Эти соображения могут служить еще одним пояснением той удивительной энергии и настойчивости, с которыми Шиллинг возобновил занятия своим телеграфом тотчас же по возвращении из Сибири.

9 октября 1832 года П. Л. Шиллинг впервые показал свой усовершенствованный телеграфный аппарат более широкому кругу интересующихся. «Демонстрация происходила в квартире Павла Львовича в Петербурге на Царицыном лугу (ныне Марсово поле)», — сообщает А. В. Яроцкий.56

«Пятикомнатная квартира изобретателя оказалась малой для демонстрации телеграфа, и П. Л. Шиллинг на время нанял у владельцев дома весь этаж. По этому поводу один из сослуживцев изобретателя, Х. Е. Лазарев, писал: «Когда надобности опытов размещения всего этого телеграфа потребовали, тогда он <П. Л. Шиллинг> для большего простора занял всю линию, верхний весь этаж, дабы от одного конца крайней комнаты в другую оконечную провести на дальнее пространство проволоку и цепи, и через то по телеграфу сообщать те известия, кои предназначали посетители, которых он многократно, всегда и почти ежедневно приглашал в разных отдельных обществах высшего, среднего и низшего круга и класса».

«Для демонстрации, — продолжает А. В. Яроцкий, — передатчик был установлен в одном конце здания, где собрались приглашенные в небольшом зале, а приемник — в другом конце, в рабочем кабинете П. Л. Шиллинга,

- 67 -

так называемой «китайской комнате». Получилось расстояние, превышавшее 10 м. Первая в мире телеграмма, состоявшая из десятка слов, на глазах у собравшихся была лично принята по электромагнитному телеграфу П. Л. Шиллингом моментально и верно.

Интерес, который вызвало изобретение в самых разнообразных кругах русского общества, был настолько велик, что демонстрации не прекращались почти до самых рождественских праздников».57

Пушкин приехал в Петербург в середине октября того же года и всё еще носился с мыслью об издании газеты «Дневник». Незадолго перед тем он был в Москве, где вербовал сотрудников в будущую газету; в начале сентября составлен был и пробный номер этой газеты; 21 октября А. Н. Мордвинов уведомлял Пушкина, что этот номер представлен Бенкендорфу. Хотя, как известно, издание это не состоялось, Пушкин решил воздержаться от него только потому, что разрешение «долго не приходило», как он сам сообщил П. Н. Нащокину в письме от 2 декабря; извещая его, что в нынешнем году газета «издаваться не будет», Пушкин, однако, всё же прибавлял: «К будущему успею осмотреться и приготовиться», — следовательно, и тогда еще не окончательно отказался от своей затеи (XV, 37). Вполне естественно, что в число этих «приготовлений» входила и вербовка сотрудников в Петербурге, и внимательное знакомство со всеми новостями петербургской жизни; более детальное ознакомление с изобретением Шиллинга диктовалось всеми планами его деятельности как журналиста; мимо публичных демонстраций новоизобретенного Шиллингом телеграфа, о которых говорил весь Петербург, газета Пушкина, если бы она начала выходить в назначенное время, разумеется, пройти не могла, тем более, что известия именно такого рода предполагались и ее программой.58 Впоследствии издание «Современника» заставило Пушкина еще внимательнее, чем прежде, следить за всеми успехами русской науки и техники.

5

В «Сценах из рыцарских времен» есть небольшой, но полный глубокого философского смысла эпизод — разговор между Мартыном и Бертольдом, в котором, как это справедливо отметил Д. П. Якубович, «в кратких формулах противопоставлено мировоззрение ученого, смутно предчувствующего колоссальное значение двигателя-машины, совершившей переворот в истории человечества, — и купца, безвыходно ограниченного в своем мировоззрении отношениями торговли».1 В этом диалоге Пушкин действительно стремился подчеркнуть, что Мартын и Бертольд не могуть понять друг друга; для купца Мартына научное творчество есть лишь один из путей приобретательства, возможность делать золото; научно-изобретательская мысль Бертольда, напротив, бескорыстна — он ищет не личных выгод, но истины, предвидя, что деятельность человеческого разума, направленная на завоевание сил природы и открытие ее законов, поистине беспредельна. В окончательном тексте «Сцен из рыцарских времен» этот диалог имеет следующий вид (VII, 220—221):

- 68 -

Мартын

Постой! Ну, а если опыт твой тебе удастся, и у тебя будет и золото и славы вдоволь, будешь ли ты спокойно наслаждаться жизнью?

Бертольд

Займусь еще одним исследованием: мне кажется, есть средства открыть perpetuum mobile...

Мартын

Что такое perpetuum mobile?

Бертольд

Perpetuum mobile, то есть вечное движение. Если я найду вечное движение, то я не вижу границ творчеству человеческому... видишь ли, добрый мой Мартын: делать золото задача заманчивая, открытие, может быть, любопытное — но найти perpetuum mobile... О!..

Среди черновых рукописей «Сцен из рыцарских времен» до нас дошел первоначальный черновой набросок, которым Пушкин воспользовался именно для указанного диалога. Этот набросок имеет для нас интерес, так как он дает некоторое представление о том, как развивался данный диалог в творческом сознании Пушкина, прежде чем он был введен в вышеприведенный окончательный текст. Набросок имеет еще совершенно предварительный характер — он зафиксировал первую творческую мысль, подлежавшую дальнейшему развитию и словесному воплощению; даже имя одного из собеседников, купца Мартына, в нем еще отсутствует: вместо него стоит здесь неопределенное имя Калибана, взятое на выдержку из Шекспира («Буря»), но, очевидно, без всякой связи с характерным образом его носителя, и затем устраненное.2 Но основное противопоставление — средневекового ученого-монаха, бескорыстного искателя истины, и богатого, но алчного купца — в наброске дано уже в достаточно выразительных чертах.

Речь идет о наброске, называемом обычно по его первой строке: «Шварц ищет филос<офского> камня». Рукопись принадлежала некогда собранию А. Ф. Онегина и потому сравнительно поздно введена была в научный оборот; ныне она хранится в ИРЛИ (ф. 244, оп. 1, № 281). Опубликованный впервые в 1922 году,3 набросок этот входит ныне во все полные собрания сочинений Пушкина. Тем не менее обращение к подлинной рукописи не является бесполезным, поскольку во всех существующих ее описаниях и воспроизведениях остаются еще недомолвки или спорные места.

Интересующий нас текст набросан весьма небрежным почерком на случайном листке (VII, 346—347):

«Шварц ищет философского камня — Калибан, его сосед над ним смеется. Он проедает свое богатство в пустой надежде —

Шв<арц> — нет я ищу не богатства, а истины, мне богатство не нужно —

Зачем ищешь ты золота —

Я ищу разрешения вопроса —

Если ты найдешь золото [бу<дешь>] ведь ты сложа руки будешь жить —

- 69 -

Иллюстрация:

Черновой набросок плана к «Сценам из рыцарских времен».

Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии Наук СССР.

- 70 -

Нет я стану искать квадратуру круга —

Что это такое, верно . ......».

Под этой строкой, но позже, другим почерком, Пушкин приписал: «Perpetuum mobile» и, вероятно, одновременно с этим несколькими поспешными чертами зачеркнул слова «квадратура круга».

Набрасывая этот план, Пушкин не случайно остановился на словах «квадратура круга»: он почувствовал вероятно, что этот пример не доводит его мысль до конца; и в самом деле, упорство в стремлении найти решение неразрешимой и абстрактной математической задачи не могло быть свойственно Бертольду как представителю средневековой учености, искавшему более конкретных применений своих знаний к практической жизни; недаром он должен был выступить в тех же «Сценах» Пушкина как изобретатель пороха, как алхимик. Пример perpetuum mobile, удержанный и в беловом тексте, гораздо лучше оттенял его основную мысль. Таким образом, написав слова «квадратура круга» и задумавшись над тем, как объяснить их Бертольду на вопрос купца «что это такое», Пушкин остановился и, как это нередко бывало у него в моменты подобных творческих пауз, начал чертить рисунки на том же листке, теснейшим образом связанные с поисками лучшего решения ввиду возникшего в его сознании затруднения.

В первом издании этого фрагмента 1922 года сделанные на нем рисунки описаны не были.4 В VII томе академического издания (1935) рисунки описаны подробно и довольно точно: «геометрические фигуры (треугольник, круг, внутри которого — чертыреугольник, разбитый на три треугольника) и нечто вроде частей машины»; кроме того, здесь же сделано безусловно правильное указание, что эти рисунки, «очевидно, связаны с текстом плана: „Нет, я стану искать квадратуру круга“ — и ниже: „perpetuum mobile“».5 В описании Л. Б. Модзалевского и Б. В. Томашевского рисунки расшифрованы несколько иначе: «геометрические фигуры и двухэтажный дом».6

Для того, чтобы понять, что́ в действительности изображают эти рисунки, остановимся еще на датировке указанного наброска и сопровождающих его рисунков. В этом вопросе разногласий между исследователями, повидимому, не было. «Так как самые „Сцены“ относятся к 1835 году, то и наш план нужно датировать этим временем», — заметил Н. В. Измайлов.7 Такого же мнения придерживался и Д. П. Якубович, писавший: «Датировать листок (по связи с остальными документами, относящимися к пьесе) можно также 1835 годом».8 Более точной датировке рукопись не поддается; не менее трудно было бы установить, каким временем приписка «perpetuum mobile» отделена от даты первоначального заполнения листка. Тем не менее, думается, можно подойти к решению этих вопросов с другой стороны, попытавшись установить, в силу каких причин у Пушкина возникла мысль заменить

- 71 -

один пример другим и почему вместо «квадратуры круга» на листок вписано было другое определение: perpetuum mobile.

О бесплодных попытках решить проблему «вечного двигателя» и о месте, которое заняла она в истории человеческой мысли, Пушкин, разумеется, знал задолго до того времени, когда он задумал свои «Сцены из рыцарских времен». Трудно утверждать с полной определенностью, была ли ему известна, хотя бы в общих чертах, длинная история попыток изобретения perpetuum mobile, восходящая действительно к европейскому средневековью.9 Но Пушкин всё же мог знать, что, хотя уже в XVII веке Ньютон признал невозможность создания такого двигателя, а столетие спустя парижская Академия наук (в 1775 году), а вскоре за ней и лондонское Королевское общество постановили не принимать к рассмотрению никаких описаний новоизобретенных «вечнодвижущихся» механизмов (так же как и решений задач о квадратуре круга и удвоении куба), новые опыты по изобретению и конструированию таких механизмов всё еще продолжались. Время от времени сведения о них проникали и в печать. П. П. Свиньин в составленной им биографии И. П. Кулибина (1735—1818) рассказывал, например, как сильно идея создания perpetuum mobile захватила этого талантливого русского механика-самородка. «...Кулибин, — писал Свиньин, — тайно от всех занимался сим открытием, и... в 1816 году удача некоторого опыта так польстила его, что в последние минуты жизни своей он единственно обращал всё внимание свое на предмет сей и надеялся успеть еще подарить оным отечество свое, страстно им любимое». Характерно при этом, что Свиньин, повидимому, простодушно допускал теоретическую возможность создания такого механизма, потому что он даже высказывал сожаление по поводу того, что Кулибину так и не удалось «кончить сего важного изобретения». «Может быть он был бы счастливее своих предшественников, останавливавшихся на сем камне преткновения, — с полной серьезностью писал о Кулибине Свиньин, — может быть он доказал бы, что вечное движение не есть химера механики, как утверждал Даламберт, подобно философскому камню в химии, бескорыстной любви — в нравственности».10 Из других источников11 мы знаем, какое потрясающее впечатление произвела на Кулибина, незадолго до его смерти, небольшая заметка, помещенная в «Русском инвалиде»: здесь сообщалось, что некий Петерс, механик из Майнца, будто бы «изобрел, наконец, так называемое вечное движение (perpetuum mobile), которого тщетно изыскивали в течение многих веков, и привел оное к концу в Брюсселе в ночи

- 72 -

с 25 на 26 августа».12 Однако, в русской печати пушкинского времени термин perpetuum mobile чаще встречается в качестве синонима затруднительного вопроса или неразрешимой задачи. «В чем могут состоять надежды публики?» — спрашивал, например, Н. Полевой в «Письме издателя к N. N.» в первом номере «Московского телеграфа» и отвечал, что этот вопрос кажется ему «perpetuum mobile в спорах и квадратурой круга в литературе».13

Любопытно, однако, что в 1834—1835 годах в петербургской печати тот же термин применен был к действительно выдающемуся открытию Б. С. Якоби и вся эта проблема неожиданно получила у нас совершенно новое освещение и привлекла к себе большое внимание.

В 1834 году, в десятом номере петербургского «Журнала мануфактур и торговли», под интригующим заголовком «Новая машина для беспрерывного кругообращения», появилось сообщение об изобретенном Б. С. Якоби, выдающимся физиком этого времени и в недалеком будущем знаменитым петербургским академиком, электродвигателе, первая модель которого была им продемонстрирована 15 мая 1834 года. То же сообщение опубликовано было и в петербургской немецкой газете («St. Petersburgisch Zeitung», 1834, № 206, 5 сентября, стр. 804) под заглавием «Elektromagnetisches Perpetuum mobile».14

Эта заметка сообщала, что Б. С. Якоби «выдумал произвесть беспрерывно круговое движение посредством электромагнетизма железа. Он показывал свой снаряд многим ученым мужам и технологам, которые прилежно наблюдали его действия». Далее кратко описывалась и самая машина: «Снаряд состоит из 8 железных полос неподвижных и 8 других таких же полос, вставленных в кружок и движущихся вокруг деревянного вала...; сии полосы окружены, в виде винта, железною проволокою» и т. д. Заметка кончалась известием, что «г. Якоби занимается теперь доказательствами, что сия новая двигательная сила может быть применена ко всяким машинам, дабы дать им потребное движение».15

Сведения об этом первом электродвигателе, которому суждено было сыграть столь важную роль в истории не только отечественной, но и мировой техники, сообщались в печати и в 1835 году. В номере от 6 марта за 1835 год в той же петербургской немецкой газете («St. Petersburgische Zeitung», № 53, стр. 231) писали, например, о продолжающихся опытах Б. С. Якоби над его двигателем, названным в заметке «электромагнитным perpetuum mobile», а в номере от 9 марта («St. Petersburgische Zeitung», 1835, № 56, стр. 243) шла уже речь не только о преимуществах новоизобретенной машины, но и

- 73 -

о неправильном наименовании ее в печати и о мнении самого изобретателя по поводу perpetuum mobile. Дело в том, что еще в 1834 году в своем докладе «Об использовании сил природы для нужд человека», который, между прочим, дает Б. С. Якоби право считаться «одним из предшественников великого открытия закона сохранения энергии»,16 он уже достаточно ясно высказался о том, почему чисто механический perpetuum mobile невозможен;17 следовательно, наименование его электромагнитного двигателя этим термином оказалось ошибкой, тем не менее популярный термин, несомненно, сыграл свою роль при обсуждении его изобретения в широких кругах, в особенности потому, что собственного утвердившегося наименования изобретенный Якоби двигатель еще не имел.

Машина Якоби, предназначенная для практической работы, несмотря на все несовершенства своих первых моделей, как известно, оправдала свое назначение; работы над нею Якоби продолжались и в последующие годы со всё возрастающим успехом, сопровождаемые удачными опытами ее применения, например к судоходству; об этом всё чаще писали и русские журналы и газеты второй половины 30-х годов.18 Хотя наиболее удачные из этих опытов, сопровождавшиеся и другими замечательными открытиями Якоби в области физики и техники, относятся к концу 30-х — началу 40-х годов, т. е. ко времени уже после смерти Пушкина, но хронологическое совпадение первых печатных известий о новоизобретенном perpetuum mobile с появлением этого термина в набросках «Сцен из рыцарских времен» не кажется нам случайным. Более того, соблазнительно было бы приписку Пушкина на указанном выше листке (после отброшенных слов «квадратура круга») поставить в прямую связь с получением им известия об изобретении Б. С. Якоби. Мог ли знать о нем Пушкин в 1834—1835 годах? Могли ли дойти до него заметки об этом, мелькнувшие в петербургской печати тех лет? На это можно ответить утвердительно прежде всего потому, что одним из информаторов его об этой новости мог быть П. Л. Шиллинг, бывший, кстати сказать,

- 74 -

одним из первых, кто сразу же понял выдающееся значение изобретения Якоби и предсказал его будущее значение.19

Возвращаясь теперь к рисунку Пушкина, сопровождающему набросок беседы между Бертольдом Шварцом и Мартыном, можно, думается, с большой уверенностью сказать, что та его часть, которая была принята за «двухэтажный дом» или за «нечто вроде машины», ближе всего напоминает первую модель двигателя Якоби, как он был описан в десятом номере «Журнала мануфактур и торговли» за 1834 год под заглавием «Новая машина для беспрерывного кругообращения».20 Приписка Пушкина «perpetuum mobile» сделана им справа от его рисунка машины, а расходящиеся от нее линии — это не детали пейзажа вокруг мнимого «двухэтажного дома», а скорее всего изображение возникающих электрических разрядов.

В 30-е годы для большинства современников Пушкина машины, подобные двигателю Якоби, были окружены еще атмосферой своеобразной романтики. Можно указать здесь в качестве примера на одно из типических в этом смысле описаний опытной лаборатории Б. С. Якоби, которое может подтвердить, что ассоциативная связь между образами новейших изобретателей и средневековых ученых возникала сама собой и не являлась натяжкой. В «Северной пчеле» за 1839 год, т. е. всего лишь через четыре года после того, как созданы были «Сцены из рыцарских времен», писали:

«Квартира г. Якоби, на Васильевском острову, в доме Парланда № 30, на берегу Невы, между 16 и 17 линиями, — это точно жилище волшебника. Везде стоят машины и аппараты самого простого устройства, и по прикосновению его волшебного жезла, вдруг все машины двигаются, мечут искры, плавят металлы! От прикосновения другим концом жезла ... всё мертвеет. Любопытно и поучительно! В средние века фанатики сожгли бы г. Якоби, а поэты и сказочники выдумали бы о нем легенду, как о Фаусте».21

Ассоциативная мысль Пушкина могла идти тем же путем. Прочтя или услышав в 1834—1835 годах (т. е. в период, когда в его творческом сознании складывались первые очертания будущих «Сцен из рыцарских времен») об изобретении «электромагнитного perpetuum mobile», он заменил «квадратуру круга» — задачу, которая должна была первоначально владеть мыслью его Бертольда Шварца, — другим, более удачным примером и тогда же приписал на своем наброске слова «perpetuum mobile» рядом с рисунком этого воображаемого «вечного двигателя».

Если некоторые краски для образа Бертольда, помимо книжных источников, Пушкин мог частично позаимствовать из бесед с В. Ф. Одоевским, как раз в этот период много занимавшимся средневековой наукой, философией и алхимией, то другие, менее заметные, но всё же уловимые нити тянутся от «Сцен» Пушкина непосредственно к современной ему жизни и, может быть, ведут нас в физический кабинет того же П. Л. Шиллинга, к беседам с ним поэта о новейших изобретениях и будущности их в истории русской культуры.22 С другой стороны, полулегендарный, полуисторический

- 75 -

Бертольд Шварц был именно тем лицом, которому предание упорно и с давних пор приписывало изобретение пороха.23

С середины 30-х годов эти открытия и изобретения, в особенности в области электромагнетизма, начинают играть столь заметную роль среди впечатлений действительности, так прочно водворяются в сознании людей этой поры, что с ними нельзя не считаться при характеристике особенностей русской литературной лексики и произведений литературы, казалось бы, вовсе далеких от сферы научной деятельности. Из множества примеров, которые могли бы здесь быть приведены, укажем лишь на один, имеющий ближайшее отношение к Пушкину.

Один из «любителей искусств», выведенных Гоголем во второй редакции «Театрального разъезда», утверждает, что всё теперь изменилось в свете и что в театральных пьесах нынешнего времени должна играть первенствующую роль не любовная интрига, а иные движущие силы: «Теперь сильней завязывает драму стремление достать выгодное место, блеснуть и затмить, во что бы то ни стало, другого, отмстить за пренебрежение, за насмешку. Не более ли теперь имеют электричества чин, денежный капитал, выгодная женитьба, чем любовь?».24

Метафорическое употребление слова «электричество» в данном контексте примечательно как живая черта эпохи; с этим словом у Гоголя соединялись поэтические представления, и оно прочно вошло в его литературный словарь. Еще в статье «Несколько слов о Пушкине» (1832) Гоголь писал, что имя поэта «имело в себе что-то электрическое»,25 да и впоследствии в статье, вошедшей в «Переписку с друзьями» («В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность»), Гоголь именно о Пушкине говорил, что он «изо всего, как ничтожного, так и великого... исторгает одну

- 76 -

электрическую искру... поэтического огня».26 Характерно, что та же терминология была привычна и для В. Ф. Одоевского: свою статью о Пушкине он начинал со свидетельства, что имя поэта везде производит «какое-то електрическое потрясение».27 И. В. Киреевский в своей знаменитой статье «Девятнадцатый век» также напомнил «электрические слова, которых звук так потрясал умы: свобода, разум, человечество».28 Эти примеры подтверждают, что в 30-е годы специальная физическая терминология не только входила в обиходную речь, но что она получала определенные экспрессивные функции в литературном языке, становилась одним из элементов художественной литературы.

6

В третьей главе «Пиковой дамы»1 рассказу о роковой встрече Германна со старой графиней предшествует подробное описание того, что увидел он, украдкой проникнув в старый барский дом. Незамеченный никем Германн наблюдает за графиней, вернувшейся с бала, когда, отослав горничных, она остается одна: «Графиня сидела вся желтая, шевеля отвисшими губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на нее, можно было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от ее воли, но по действию скрытого галванизма» (VIII, 1, 240).

Комментаторы Пушкина обычно проходят мимо последней детали либо дают ей неправдоподобное объяснение, поэтому ее истинный смысл ускользает от читателя наших дней. Что Пушкин имел в виду, говоря о «действии скрытого галванизма»? «Путеводитель по Пушкину» под словом «гальванизм», имея в виду, в первую очередь, указанное место в тексте «Пиковой дамы», дает следующую справку: «Так назывались различные явления, связанные с действием электрического тока на живой организм (судорожные сокращения мышц и т. п.). Название происходит от имени итальянского физика (?) Гальвани (1737—1798), который объявил эти явления существованием особой жизненной „гальванической“ силы. Загадочные явления, не получившие в то время достаточно научного объснения, привлекали всеобщее внимание. В романтической литературе, тяготевшей к таинственным и ужасным мотивам, встречались изображения (?) гальванизированных трупов и самое слово „гальванический“ было модным. Поэтому Пушкин назвал французский „ужасный“ роман „гальванической словесностью“».2

Решительно всё неверно в этом пояснении, ориентирующем читателя на таинственное, «мистическое» восприятие как слова «гальванический», так и всего эпизода в целом. Между тем в речевой практике русского читателя 30-х годов в слове «гальванизм» оттенка, настраивающего на таинственный лад, уже не было. Современники Пушкина хорошо знали, что итальянец Алоизий Гальвани, от имени которого в конце XVIII века возникло новое слово, никогда не был физиком, но болонским врачом, ставшим профессором

- 77 -

анатомии; знали они также, что открытые им явления перестали быть загадочными уже в конце XVIII века, получив свое научное объяснение после открытий Вольты, сделанных в 1799 году.3 В 30-е годы слова «гальванизм» и «гальванический» были у нас не столько модными, сколько просто общеупотребительными, обозначая уже не какую-то таинственную «жизненную силу нервов», а попросту электрический ток. «Библиотека для чтения», через несколько лет после появления в этом же журнале «Пиковой дамы», объясняла, что под именем «гальванизма» со времени открытия Вольты разумеется «динамическое электричество», т. е. «свободно движущееся незримою струей по проводникам от одного полюса к другому»;4 отдел о «гальванизме», рассматривавший единственно существовавшие в то время источники электроэнергии, занимал немалое место в лучших русских оригинальных руководствах по физике этих лет.5

Обширная статья «Энциклопедического лексикона» А. Плюшара в томе, вышедшем в свет в 1838 году, под словом «гальванизм» приводит уже подробную историческую справку о ходе изучения электрических возбудителей в физиологическом, физическом, химическом и других отношениях, излагает «теорию и главные явления гальванического действия», перечисляет «известнейшие снаряды, которые в общем употреблении носят название гальванических столбов и упоминаются в книгах под разными именами».6 «Гальвани, — говорится, между прочим, в этой статье, — приписал замеченные явления жизненной силе нервов; в этом соглашались с ним почти все те, которые повторяли его опыты, — по большей части врачи. Знаменитый Вольта первый предположил другую причину и стал доказывать, что она заключается в электричестве, которое возбуждается соприкосновением двух металлов... Наконец, Вольта открыл устройство первого прибора, названного по его имени Вольтовым столбом. Этим чрезвычайно важным открытием в области естественных наук было встречено XIX столетие» (стр. 123—124). И далее: «Столб удержал за собою имя Вольты, как первого изобретателя снаряда», но электрический ток «продолжают и до сих пор называть гальванизмом. Это несправедливо» (стр. 141). Статья о «гальванизме» в «Энциклопедическом лексиконе» Плюшара принадлежит Э. Х. Ленцу (1804—1865), выдающемуся петербургскому

- 78 -

физику, с 1834 года академику, с именем которого связаны многие весьма важные исследования этих лет в области электромагнетических явлений; на основе открытий Эрстеда (1820) и Фарадея (1832) Э. Х. Ленц «привел всю область магнито-электричества к одному простому началу и показал связь ее с электродинамикой»7

Поэтому и Пушкин, говоря «о действии скрытого галванизма», вероятно, не имел в виду ничего другого, как «гальваническую батарею», да и однажды употребленный им термин «гальваническая словесность», на что ссылается тот же «Путеводитель по Пушкину», следует понимать прежде всего в смысле литературы «электризующей», т. е. возбудительно действующей на воображение читателей.8

Рассказывая о качаниях старухи из стороны в сторону, казавшихся Германну непроизвольными, как бы вызванными действиями электрического тока, исходящего из какого-то «скрытого», т. е. невидимого, источника электроэнергии,9 Пушкин едва ли хотел намекнуть на «гальванизацию трупа» или вызвать какие-либо ассоциации, связанные с «ужасным» французским романом; это прежде всего реалистическая деталь, но в повести она могла иметь также и особое «психологическое» назначение. Напомним, что герой «Пиковой дамы» — бедный инженерный офицер и что служебное положение и профессия Германна едва ли случайно несколько раз подчеркнуты в повести (см. разговор Лизаветы Ивановны с Нарумовым во второй главе). В наши дни эта деталь почти вовсе ускользает от читателя, но современники отнеслись к ней иначе. Ее выделил, например, А. А. Шаховской в драматической переделке «Пиковой дамы», игравшейся на петербургской сцене уже в 1836 году. В этой нелепой и безвкусной переделке (названной «Хризомания или страсть к деньгам») Германн, переименованный в Карла Ирмуса, характеризуется Томским в следующих словах: «Он — инженер, математик, человек аккуратный..., так он и бережет денежку на черный день»;10 в другой сцене пьесы Шаховской заставляет инженера Ирмуса, т. е. Германна, размышлять вслух на тему о соотношении математически точного расчета и роли случая в карточной игре,11 что можно было бы при желании счесть свидетельством знакомства его с теорией вероятностей, которой, как известно, интересовался также и Пушкин.

- 79 -

Качание старой графини описано в повести теми словами, какими мог рассказывать об этом безмолвно наблюдавший за нею Германн: это ему представилось, что она качается направо и налево как бы «по действию скрытого галванизма». Именно поэтому эта деталь и кажется нам поразительным художественным штрихом. Молодой инженерный офицер, несмотря на волнение, охватившее его перед решающим для его судьбы разговором со старухой, всё же не может вовсе забыть о впечатлениях, связанных с его инженерной специальностью. В этот момент они подсознательны, но всё же управляют его сравнениями; движения старухи — не просто механические или «машинальные» (слово это хорошо известно Пушкину, он пользовался им в «Евгении Онегине»); их вызывает, кажется Германну, электрическая сила, исходящая из невидимого источника. Здесь нет никакой таинственности, никаких намеков на французскую «неистовую словесность»: Германн не мог быть в ней начитан, да и старуха для него в минуты, когда он ждал от нее тайны трех карт, не была ни трупом, ни призраком.

С инженерной специальностью Германна, которая по замыслу Пушкина, очевидно, могла давать себя знать, несмотря на его «сильные страсти» и «огненное воображение», связаны, вероятно, и некоторые другие детали повести. Шестая глава начинается словами, предваряющими рассказ о дальнейших событиях жизни Германна:

«Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место» (VIII, 1, 249).12

Пушкин говорит это от себя, но можно ли объяснить случайностью, что и стилистически и по существу формулированное здесь положение воспроизводит одну из аксиом любого курса механики, распростаненную лишь на область «нравственной природы»? Едва ли эта мысль, изложенная точным языком учебной теоремы, введена в текст повести в результате случайного, бессознательного творческого акта; мы, наоборот, имеем полное право предположить, что она является следствием глубоко обдуманного артистического расчета, что она входит в целую систему подробностей, специально предназначенных к тому, чтобы усилить восприятие Германна читателями как инженера по профессии. В этой тонко разработанной системе деталей есть и такие, которые могут представиться читателям либо неожиданными, либо вовсе излишними, если они не учтут этого замысла Пушкина.

Таково, например, описание всего того, что Германн увидел в спальне графини, дожидаясь ее возвращения (гл. III). М. Гершензон в своей статье о «Пиковой даме» безоговорочно отнес это описание к числу «художественных ошибок» Пушкина. «Современный художник, — пишет Гершензон, — например Чехов, нарисовал бы здесь только те черты обстановки, которые мог и должен был в эту минуту величайшего напряжения заметить Германн. Так поступил и сам Пушкин, рисуя приготовления к дуэли Онегина с Ленским...». Гершензон ссылается на психологически сходную, как ему кажется, сцену возвращения Ростова в отчий дом из «Войны и мира», в которой Л. Н. Толстой проникновенно изобразил не всё то, что могло встретиться Ростову, но лишь «элементарные зрительные впечатления, схваченные на лету... и вихрем возникающие обрывки воспоминаний». «С этой

- 80 -

точки зрения, — заключает отсюда Гершензон, — подробное объективное описание графининой спальни, как ни хорошо оно само по себе, — серьезный художественный промах; всего, что здесь перечислено, Германн, конечно, не мог тогда видеть и сопоставлять в своем уме».13

Такой вывод является и поспешным и несправедливым. В тексте повести ясно указано, что в покоях графини Германн проводит свыше двух часов («Время шло медленно... В гостиной пробило двенадцать... Германн стоял, прислонясь к холодной печке». «Дальний стук» приближающейся кареты Германн услышал только тогда, когда часы пробили «второй час утра»; VIII, 1, 240). Следовательно, у Германна было достаточно времени на то, чтобы осмотреться кругом и заметить всё. Еще существеннее то, что Германн вовсе не находился в состоянии лихорадочного волнения. Пушкин особо подчеркнул: в долгие часы ожидания графини Германн не испытывал ни нетерпения, ни страха («Он был спокоен; сердце его билось ровно»; VIII, 240). Естественно, что все мысли Германна были сосредоточены на старой графине и на предстоявшей встрече с нею. Думая о графине в ее комнатах, он старался составить о ней представление и по окружавшим ее вещам. По замыслу Пушкина, впечатления Германна должны были совпасть с тем образом графини, который создался у него первоначально на основании рассказа о ней Томского; вещи как бы подтверждали реальность биографии графини и даже удивительную точность всех как бы случайно, мимоходом упомянутых Томским дат (Томский сообщил, например, что его бабушке восемьдесят лет и что она «лет шестьдесят тому назад ездила в Париж и была там в большой моде»; VIII, 1, 228).

Описание спальни графини, какой представилась эта барская комната Германну, следует считать не «серьезным художественным промахом» Пушкина, как думал Гершензон, но удивительным и поистине безупречным воплощением тончайшего авторского замысла. В этом описании нет ни одной ненужной подробности, ни одного лишнего слова: они согласованы между собой до конца. Весь рассказ Томского о графине, воспламенивший воображение Германна и потому удержавшийся в его памяти во всех деталях, получает в этом месте повести свое реальное подтверждение: каждая вещь комнаты свидетельствует о том или ином событии в жизни графини, утверждает в сознании Германна, что всё услышанное им о графине правдоподобно или справедливо; ему остается теперь выведать лишь тайну трех карт. Все вещи, украшавшие спальню, свидетельствовали прежде всего о Париже XVIII века: полинялые штофные кресла с «сошедшей позолотою», китайские обои на стенах, портреты, писанные «в Париже» Виже Лебрен. Но этих подробностей Пушкину показалось недостаточно, и он добавил: «По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Leroy, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретенные в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом» (VIII, 1, 239, 240).

Фарфоровые безделушки и всевозможные «дамские игрушки», бросившиеся в глаза Германну, характеризуют обстановку аристократической модной красавицы XVIII века; не случайно здесь же упомянуто, что убранство этой спальни завершалось «в конце минувшего столетия». Но какой смысл имеет упоминание, что эти игрушки изобретены были «вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом»? Прежде всего — хронологическое. Эти указания имеют прямое отношение и к возрасту графини, и к дате ее пребывания в Париже («лет шестьдесят назад»). Пушкин

- 81 -

здесь, как и всегда, безупречно точен. Братья Монгольфье пустили первый аэростат, наполненный нагретым воздухом («Монгольфьер»), в Версале в июне 1783 года, и приблизительно около того же года начали входить в моду опыты по внушению (гипнотические явления именовались тогда «магнетизмом») немецкого врача Фридриха Антона Месмера (1733—1815).

У Пушкина в момент создания «Пиковой дамы» мог быть под руками источник, обеспечивший хронологическую точность при сопоставлении двух, казалось бы, столь далеких друг от друга событий — первого опыта воздухоплавания и открытия гипноза как врачебного средства. Таким источником могла быть ода Г. Р. Державина «На счастие» (1789). В этой известной оде, написанной шуточным слогом и полной сатирических намеков на события того времени, Державин представляет счастье и переменчивость фортуны в различных образах и применениях и, в частности, упоминает модные тогда «монгольфьеров шар» и «магнетические» опыты с предсказаниями будущего.

Державин пишет о счастии:

Но, ах! как некая ты сфера
Иль легкий шар Монгольфиера,
Блистая в воздухе, летишь...

и поясняет: воздушному шару «счастие здесь тем уподобляется, что упадает куда случится».14 Н. Ф. Остолопов, отметив, что это ода Державина писана в 1789 году, также разъяснил, что в указанных стихах «изображается своенравие счастья..., что оно редко благоприятствует достойным людям, а подобно воздушному Монгольфиером изобретенному шару упадает куда случится».15

К стихам другой строфы:

Как ты лишь всем чудотворишь,
Девиц и дам магнизируешь —16

во времена Пушкина давался комментарий, сопровождаемый точной датой:

«В 1786 году в Петербурге магнетизм был в великом употреблении.

«Одна г-жа К. <Ковалинская, жена правителя канцелярии Потемкина> занималась новым сим открытием, и пред всеми в таинственном сне делала разные прорицания».17

Стоит отметить, что в той же оде «На счастие» Державин говорит и о карточной игре, смело вводя в стихи профессиональные словечки из жаргона карточных игроков.

Предполагаемое нами обращение Пушкина к оде Державина в поисках исторического колорита для «Пиковой дамы», точных «признаков времени» представляется и естественным, и вполне закономерным. Здесь мог иметь место и полусознательный ход ассоциативных идей: о чем Пушкин мог заставить думать Германна, внимательно разглядывавшего комнату графини,

- 82 -

как не о случайностях фортуны, уподобленной воздушному шару, игралищу ветров, или об удачных предсказаниях, сделанных под воздействием гипноза?18

Во всяком случае, каков бы ни был источник, в котором Пушкин почерпнул или с которым он сверил нужные ему даты, они кажутся строго согласованными между собой; и «монгольфьеров шар» и первые успехи «месмеризма» ведут нас в Париж начала 80-х годов XVIII века, и это, в свою очередь, вполне соответствует указанию Томского, что графиня «лет шестьдесят тому назад ездила в Париж и была там в большой моде».

И всё же не эта безупречная хронологическая согласованность деталей, казалось бы, второстепенных и малозначительных, кажется особенно поразительной в повести Пушкина. Невольно создается впечатление, что Пушкиным был глубоко обдуман самый выбор предметов, обративших на себя внимание Германна в покоях графини, что Пушкин не упустил возможности и здесь, в этом перечислении, дать тонкую характеристику инженерной специальности своего героя. В самом деле, и «моногольфьеров шар», и различные «дамские игрушки, изобретенные в конце минувшего столетия», могли Германну вспомниться скорее, чем любому другому наблюдателю. Привычный «инженерный» взгляд Германна успел заметить в спальне многое такое, что другим могло бы и вовсе остаться незамеченным. Германн увидел, например, «коробочки, рулетки, веера», «столовые часы работы славного Leroy». Обратим внимание прежде всего на слово «рулетка», потерявшее свое прежнее значение и поэтому не воспринимаемое более читателем «Пиковой дамы» наших дней или толкуемое вполне произвольно. Как понимал его Пушкин? Речь здесь ни в коем случае, разумеется, не могла идти о приспособлении для азартной игры; Пушкин имел в виду

- 83 -

«игрушку, состоящую из кружка, бегающего вниз и вверх по шнуру»,19 действительно «изобретенную» и бывшую в моде во Франции, а затем в России, в конце XVIII века.

В «Дамском журнале» мы находим по этому поводу заслуживающее внимания свидетельство (в заметке «Анекдот о Митрофанушке»):

«Было время, когда рулетки вместе с собою кружили все головы: дома, в гостях, в спектаклях, на вечерах, на гульбищах, пешком и верхом, у мужчин и дам всеминутно выпрыгивали из рук рулетки, которые осыпались жемчугом, яхонтами, бриллиянтами и проч., и проч.

«Находя подобную роскошь и подобную забаву довольно смешными, бессмертная Екатерина велела, чтобы при представлении Недоросля, Митрофана Терентьевича, он выбежал на сцену — с рулеткою в руках и вместо мыльных пузырей, обыкновенно им пускаемых, тешился — рулеткою.

«Можно угадать, что рулетки из всех рук — выпали навсегда.

«Так-то Митрофанушки подчас преподают урок другим Митрофанушкам под разными именами!».20

Характерно, однако, что значение «рулетки» как игрушки к середине XIX века забылось настолько, что П. Мериме, переводя «Пиковую даму» на французский язык, не смог уже догадаться, что должно было значить в тексте пушкинской повести это слово французского происхождения с русским суффиксом, и попросту выключил его из своего перевода.21

Что касается «столовых часов работы славного Leroy», то комментаторы «Пиковой дамы» ограничиваются на этот раз простейшей и поистине бесполезной справкой, сообщая, что Леруа — «французский часовщик», что и само собой понятно. Почему, однако, он назван «славным»? Неужели это слово оказалось лишним в тексте повести? История французской технической мысли знает двух знаменитых Леруа, отца и сына; оба они были часовщиками, но второй, Леруа-сын, был к тому же прославленным ученым, оставившим солидные труды по механике. Жюльен Леруа-отец

- 84 -

(1686—1759) был придворным часовщиком Людовика XV, жил в Версале и прославлен Вольтером как изобретатель, затмивший своими часовыми механизмами английские образцы, считавшиеся в то время лучшими в мире. Пьер Леруа (1717—1785), сын предыдущего, не только продолжал изобретательские труды своего отца (придумав, в частности, настенные часы особой формы со звонким боем), но много занимался открытыми им явлениями анормальностей хронометрических измерений; его труды имели важное значение для кораблевождения и военного дела и были увенчаны парижской Академией наук. Мы делаем отсюда вывод, что именно Пьер Леруа, названный «славным», и имеется в виду в «Пиковой даме»; в пушкинское время его классические сочинения по механике и хронометрии должны были быть известны, хотя бы понаслышке, каждому русскому инженеру. Вполне естественным представляется также, что Германну достаточно было бросить беглый взгляд на часы в полутемной комнате, чтобы определить, что это были часы «славного Leroy». Остается теперь представить себе в общих чертах типический образ петербургского военного инженера начала 30-х годов XIX века, чтобы получить подтверждение правомерности и правдоподобия высказанных выше догадок и толкований.

Д. П. Якубович в своем комментарии к «Пиковой даме» высказал предположение, что, изображая Германна бедным инженерным офицером, живущим в «смиренном своем уголке», Пушкин имел в виду «офицера Главного инженерного училища»,22 т. е. школы военных инженеров, основанной в 1819 году. Такой вывод не представляется мне достаточно обоснованным. Несомненно, что для современников Пушкина — читателей «Пиковой дамы» авторское его указание имело совершенно конкретный смысл; поэтому выяснение действительных намерений Пушкина имеет для нас далеко не второстепенное значение.

Известно, что с начала XIX века военными являлись в России не только инженеры, получившие образование или занимавшие преподавательские должности в Главном инженерном училище. Корпусу инженеров, образованному по указу Александра I в 1809 году, было повелено «быть на положении воинском»,23 а после его преобразования в Корпус путей сообщения он сохранял военный характер, как и образованный при нем Институт корпуса путей сообщения. В положениях об этом Институте 1823 и 1829 годов сделаны были по этому поводу особые оговорки.24 Институт корпуса путей сообщения представлял собой в эти годы военное учебное заведение на манер кадетских корпусов, в особенности после присоединения к нему (в 1829 году) Военно-строительного училища, но имел также и особые офицерские классы, по окончании которых лица, производившиеся в поручики, не имели права в течение десяти лет переходить на службу в гражданское ведомство.25

Таким образом, в 20—30-е годы XIX века все русские инженеры причислялись к составу войск и носили военную форму; они участвовали в военных парадах, имели военные чины, а в случае каких-либо проступков переводились в армейские части. Инженерные офицеры этого времени от

- 85 -

офицеров армейских отличались, главным образом, объемом и характером полученного ими образования. Достаточно сказать, что офицеры, кончившие в Институте путей сообщения полный курс наук и получившие чин поручика, «в случае перехода их в последствии времени по расстроенному здоровью или по другим обстоятельствам в гражданскую службу», уравнивались в правах с лицами, «кончившими курс наук в университетах и других высших учебных заведениях».26

В 20—30-х годах как в Главном инженерном училище, так и в Институте путей сообщения учебной части придавалось гораздо больше внимания, чем во всех прежде существовавших у нас инженерных школах. «Общество как бы вдруг пошло быстрыми шагами вперед по различным отраслям знаний, — отмечает историк Главного инженерного училища. — Новые исследования и открытия, принадлежащие к области химии, механики, физики, шли одно за другим..., круг деятельности инженера расширился, а вместе с тем он должен был обладать и гораздо большим запасом сведений, чем прежде, чтобы удовлетворять своему назначению. Эта необходимость серьезного образования для инженерного офицера весьма ясно сознавалась учредителями Инженерного училища при самом его открытии».27 В конце 20-х годов в Главном инженерном училище обращали особое внимание на математику, механику, физику, химию; к предметам специальным относились постройки дорог и мостов, военно-строительное искусство и т. д.28 По физике, которая преподавалась по руководству Н. П. Щеглова, особое внимание обращалось на «атмосферу земли, звук, оптику, магнетизм и электричество».29

Институт путей сообщения в то же самое время, т. е. в конце 20—начале 30-х годов, в отношении преподаваемых в нем наук стоял на еще более высокой ступени. В составе его профессоров, помимо инженерных офицеров, числились виднейшие ученые, например академики В. Я. Буняковский, М. В. Остроградский и др.30 С 1826 года Институт издавал собственный научно-технический журнал, ставивший своей целью излагать «занимательные приложения физических и математических наук к инженерному искусству, почерпнутые из изысканий и опытов, как членов корпуса, так равно русских и иностранных ученых», а также «представить новые способы, чтоб ознакомиться короче с пространною Россиею».31 В 1831—1832 годах в Институте два раза в неделю по вечерам читались публичные лекции на такие, например, темы: «Об изобретении пороха», «Образование различных систем гор через поднятие земли», «Построение железных дорог в Англии», «Восстановление некоторых химических веществ синтетически», «Исторический очерк успехов теории чисел» и т. д.32 Судя по современному рапорту,

- 86 -

«не только молодые офицеры», но и посторонние лица посещали эти лекции, способствовавшие «развитию нового света в науках точных и в их приложениях по инженерной специальности».33

Один из офицеров, воспитывавшихся в этом Институте в самом начале 30-х годов, А. И. Дельвиг, отмечает в своих воспоминаниях: «Император Николай и великий князь Михаил Павлович очень не любили инженеров путей сообщения, а вследствие этого и заведение, служившее их рассадником. Эта нелюбовь основывалась на том мнении, что из Института выходят ученые, следовательно вольнодумцы... При всем видимом их нерасположении к ученым, им было однако же очень досадно, что главное инженерное училище, по преподаванию в нем наук, стояло постоянно ниже Института. Сверх того, в то время Иниститут был единственное заведение, образованное вполне на военную ногу и не подчиненное вполне великому князю Михаилу Павловичу».34 Думается, что это замечание, сделанное, кстати сказать, молодым инжерным офицером, общавшимся в эти годы с Пушкиным, должно быть учтено при решении вопроса, какого «инженерного офицера» Пушкин изображал в своей повести, которая, как мы знаем из его же дневника, оживленно обсуждалась и при дворе (XII, 324).

Следует, повидимому, придти к заключению, что в лице Германна Пушкин изображал не офицера Главного инженерного училища, как предполагал Д. П. Якубович, а инженера Корпуса путей сообщения или, что еще более вероятно, слушателя офицерских классов Института путей сообщения; между прочим, обучавшиеся в этих классах подпоручики и прапорщики имели право жить на частных квартирах и пользовались относительной свободой.35 Пушкин мог также знать, что по существовавшим тогда правилам в Институт могли «поступать на собственное содержание дети купцов, преимущественно иностранного происхождения», и что «первый чин, полученный в Институте, давал права потомственного дворянства».36

Не менее важно для нас и то обстоятельство, что Пушкин хорошо знаком был с целым рядом инженерных офицеров и что к некоторым из них он приглядывался очень внимательно. Около года провел в Инженерном корпусе Н. М. Языков; позже офицером того же корпуса был Э. И. Губер, переводчик «Фауста».37 В годы, непосредственно предшествовавшие созданию «Пиковой дамы», Пушкин близко знал молодого инженерного офицера Андрея Ивановича Дельвига, двоюродного брата поэта. А. И. Дельвиг с 1827 года учился в Военно-строительном училище, через два года слитом с Институтом путей сообщения, и окончил офицерские классы последнего с чином поручика (в мае 1832 года), после чего был назначен на действительную службу в Московский округ путей сообщения. Встречи А. И. Дельвига с Пушкиным относятся к 1827—1832 годам. А. И. Дельвиг вспоминал, что Пушкина он увидел впервые в октябре 1827 года.38 «Пушкин, — говорит он, — в дружеском обществе был очень приятен и ко мне с самого первого знакомства

- 87 -

очень приветлив».39 В доме у поэта Дельвига, где Андрей Иванович часто бывал, а иногда жил подолгу, он видел друзей Пушкина, близко знал многих из них и находился в курсе всех литературных новостей. В начале мая 1830 года А. И. Дельвиг окончил Институт, вскоре надел офицерский мундир и, получив право жить на частной квартире, поселился у своего двоюродного брата. На глазах А. И. Дельвига родилась «Литературная газета», он посвящен был во многие обстоятельства ее истории, при нем умер Антон Антонович Дельвиг. В последующие годы Андрей Иванович, посещая вечера у П. А. Плетнева, также встречал там Пушкина, но «он не приглашал меня к себе и я у него не бывал».40

Если А. И. Дельвиг мог довольно много рассказать о Пушкине в своих воспоминаниях, то несомненно, что и Пушкин имел возможность присмотреться к этому молодому инженерному офицеру, близкому родственнику одного из его лучших друзей. Речь идет здесь, конечно, не о том, что А. И. Дельвиг был одним из «прототипов» Германна, но подтверждает лишь, что в понятие «инженерный офицер» Пушкин вкладывал вполне конкретное содержание; общаясь с ним, Пушкин мог уловить и удержать в своей памяти черты, типические для его круга и специальности, которые могли стать компонентами для того художественного обобщения, каким сделался герой «Пиковой дамы». В этом смысле «Воспоминания» А. И. Дельвига, в той их части, где он рассказывает о быте петербургских инженерных офицеров начала 30-х годов, своих сверстников и однокашников, могут, вообще говоря, служить интересным реальным комментарием к пушкинской повести. Нетрудно узнать здесь ту самую житейскую атмосферу и бытовую обстановку, в которой мог бы жить и Германн из «Пиковой дамы». Скромная квартира в доме Колотушкина у Обухова моста, которую А. И. Дельвиг по недостаточности средств нанимал вместе с инженер-подпоручиком Лукиным; игра в карты, несмотря на бережливость и аккуратность рассказчика, приводившая иногда к крупным проигрышам; воспоминания об азартной игре не только на квартирах у офицеров, но и в помещении «офицерских классов», усиливавшаяся «немедля по получении квартирных денег»; характерные фигуры главных персонажей этих игр, ставших затем «сильными карточными игроками»; наконец, относящийся к 1831 году рассказ о явлении покойного А. А. Дельвига, вскоре после его смерти, другу его Н. В. Левашеву, сопровождаемый оговорками мемуариста, что «по его <Левашова> образу мыслей и характеру подобное видение могло ему пригрезиться менее, чем всякому другому», и «да не подумает читатель, что я легко верю во всё чудесное»,41 — рассказ, который мог бы быть известен и Пушкину, — всё это чрезвычайно близко к той идейной атмосфере и бытовому укладу, который угадывается и в пушкинской «Пиковой даме» во всем, что характеризует инженера Германна.

Но вместе с тем А. И. Дельвиг был весьма образованным инженером своего времени, хорошим математиком, талантливым строителем, серьезно интересовавшимся техническими изобретениями своего времени; эта сторона его жизни также не забыта в его «Воспоминаниях». Не мог не учесть этих особенностей русских инженерных офицеров 30-х годов также и Пушкин, безусловно осведомленный и о характере их образования, о тех передовых технических идеях, которые многие из них старались сделать достоянием гласности и широкого общественного обсуждения. Любопытно, что

- 88 -

А. И. Дельвиг в тех же своих «Воспоминаниях» весьма благоприятно отзывается об инженер-майоре Матвее Степановиче Волкове, состоявшем профессором «офицерских классов» Института; лекции его он слушал в начале 30-х годов.42 Это был тот самый Волков, который должен был стать сотрудником «Современника» и инженерную рукопись которого Пушкин внимательно читал в конце 1836 года.

7

Историки русского дорожного дела отмечают, что если в первой трети XIX века в России развитие всех элементов транспортной техники шло медленно, задерживаясь в силу многих причин,1 то с начала 30-х годов эта техника быстрыми шагами двинулась вперед. Крутой подъем наметился тогда сразу во всех областях, где только могла проявить себя новаторская техническая инициатива.

В эту пору все средства путей сообщения у нас не только совершенствовались, но и быстро изменялись. В начале 30-х годов открылось, наконец, долгожданное шоссе между Москвой и Петербургом; год от года увеличивались пароходные рейсы по водным путям; во второй половине этого десятилетия началось и строительство первых железных дорог. Всё это ощутимо меняло общий уклад жизни в столицах и провинции, оживленно обсуждалось в русской печати и не могло не стать в эти же годы достоянием литературы и искусства.

Действительно, в поэзии, в повествовательной литературе, в публицистике 30-х и особенно 40-х годов стали мелькать непривычные и еще не установившиеся технические термины, всё чаще начали появляться красноречивые описания в стихах и в прозе езды на пароходах и железных дорогах и связанных с этим новых впечатлений и ощущений, наконец, рассуждения о желательности или нежелательности дальнейших технических нововведений — уже не только на транспорте, но и во многих других сферах практической жизни. Модным становился, в конце концов, вопрос об охватившем все общественные круги «практицизме», о «духе индустриализма» или «техницизма», завладевшем всеми умами и якобы пагубно сказавшемся и на общественных связях и отношениях и на особых уклонах научной и философской мысли.

Проблема русского технического прогресса заняла довольно видное место в русской публицистике 30—40-х годов; спор по этому поводу, привлекший к себе большое количество участников, быстро разделил их на два враждебных лагеря — защитников и противников этого прогресса. Хотя особенной остроты спор о желательности или ненужности в России дальнейших технических нововведений достиг у нас уже после смерти Пушкина, в начале 40-х годов, но возник он еще при его жизни. Необходимо особо подчеркнуть, что Пушкин не только принял участие в нем, при самом возникновении полемики в русской печати, но что он сразу же занял среди спорящих весьма прогрессивную позицию. Для Пушкина, как и для декабристов, а позднее для Белинского, ликвидация русской технической отсталости, сковывавшей развитие производительных сил в стране, была одной из важных задач русской культуры («просвещения» — согласно его словоупотреблению); при этом, с его точки зрения, технический прогресс отнюдь не препятствовал дальнейшему развитию науки, как казалось тогда некоторым недальновидным русским

- 89 -

философам и публицистам, но, напротив, являлся ее естественным и закономерным следствием. Все подобные утверждения, в том или ином виде, мы найдем и в собственных статьях и заметках Пушкина 30-х годов, в редактированных им статьях журнала «Современник», в дружеской и деловой его переписке. Для нас особенно существенно, что всё это высказано было Пушкиным уже и раньше в стихах, которые могут показаться нам неожиданными или случайными, если мы не поставим их в прямую связь с данной проблемой в целом.

Спор о техническом прогрессе начался в русской печати с вопроса о развитии транспорта в России; особенную остроту получил он в связи с обсуждением целесообразности строительства в России железных дорог. Пушкин также подошел к этой проблеме с обсуждения злободневных в начале 30-х годов вопросов о состоянии русского дорожного дела.

«Путешествие из Москвы в Петербург», начатое в конце 1833 года и создавшееся с перерывами в последующие годы (1834—1835), было одной из первых публицистических работ Пушкина, в которой он уделил некоторое внимание вопросам русского технического прогресса. Написанное от имени воображаемого лица с оглядкой на «Путешествие» Радищева и содержащее в себе искусно замаскированную защиту этой великой книги, «Путешествие» Пушкина уже по замыслу своему давало не один повод для целого ряда ретроспективно-исторических умозаключений и обобщений. Сопоставляя «век нынешний» и «век минувший», Пушкин приходил к выводам, имевшим большое принципиальное значение; таково, например, признание им прогрессивности промышленного развития Москвы, признаки которого он сумел разглядеть и оценить по-своему, в полном противоречии с оценкой их дворянской литературой той поры.2 Естественно поэтому, что уже в первой главе своего «Путешествия» Пушкин сделал несколько выводов относительно технических усовершенствований путей сообщения в России в течение последних десятилетий.

Рассуждая как бы от имени своего воображаемого повествователя, Пушкин выделил в «Путешествии» Радищева несколько таких мест, в которых идет речь о противоречии между технической изобретательностью человеческого ума и гнетущим социальным порядком, сковывающим человеческие силы;3 тем не менее он должен был отметить, и это угадывается между строк, что, вопреки той социальной системе, в которой не произошло еще резких

- 90 -

сдвигов, но уже шли глубоко скрытые внутренние процессы, технические изменения и улучшения в практической жизни было налицо. Примечательны уже первые строки пушкинского «Путешествия», характеризующие заметные новшества в русском дорожном деле:

«Узнав, что новая московская дорога совсем окончена, я вздумал съездить в Петербург... Я записался в конторе поспешных дилижансов (которые показались мне спокойнее прежних почтовых карет) и 15 октября в десять часов утра выехал из Тверской заставы» (XI, 243). Далее воображаемый Пушкиным путешественник расказывает, что, «катясь по гладкому шоссе», которое показалось ему «великолепным», он вспомнил о прежних своих поездках «по старой дороге» и по этому поводу высказывает несколько замечаний технического характера, на которые, между прочим, ссылаются историки русского дорожного дела.4 Однако в пушкинской литературе именно эта вступительная глава «Путешествия» («Шоссе») оставляется обычно без всяких комментариев к этим самым суждениям. Стоит в связи с этим отметить, что во вступительной главе каждое слово сказано Пушкиным с умыслом и строгим расчетом, включая даже проставленную здесь вымышленную дату. Октябрь, безусловно, намеренно выбран для описываемой поездки, как пора ненастья и распутицы; свойства шоссе и удобства путешествия описаны им с подчеркнутой похвалой, тем более очевидной, что она находится в явном противоречии с другими известными нам мыслями Пушкина по этому поводу, которые он не предназначал к печати.5 Для нас не безразлично и то обстоятельство, что Пушкину, повидимому, была хорошо известна история строительства шоссе между Москвой и Петербургом6 и организации регулярного движения «поспешных дилижансов», — эта затея считалась первоначально одной из аристократических причуд и некоторое время оживленно обсуждалась в Москве и Петербурге.7

- 91 -

Высказанная Пушкиным здесь по этому же поводу мысль, что «у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения» (XI, 244), могла, однако, дать повод к кривотолкам и совершенно неправильному пониманию его истинных намерений. Очевидно, он вовсе не стремился здесь к тому, чтобы хвалить правительственную инициативу в области технических усовершенствований и вместе с тем давать нечто вроде апологии самодержавия. Что на этот раз мысли самого Пушкина и его воображаемого путешественника, от имени которого он вел рассказ, не совпадали, можно заключить из сопоставления «Путешествия из Москвы в Петербург» с некоторыми более ранними произведениями Пушкина, в которых он касается вопроса о состоянии русского транспорта и возможных перспектив его дальнейшего развития, в особенности из XXXIII строфы седьмой главы «Евгения Онегина», представляющей своего рода параллель к главе «Шоссе» «Путешествия». Однако и в истории возникновения указанной строфы есть некоторые, еще не замеченные подробности, которые интересно вспомнить, выясняя действительное отношение Пушкина к русскому техническому прогрессу его времени. Объяснение Н. Л. Бродского, что будто бы в этой строфе «Пушкин скептически отнесся к работам местных властей, отодвинув улучшение шоссейных дорог на 500 лет»,8 едва ли соответствует истине и, во всяком случае, не передает действительной направленности мысли поэта.

«Дорожная тема», как известно, была излюбленной в русской поэзии. Пушкин откликался на нее не раз в ряде своих стихотворений от «Телеги жизни» (1823) до «Дорожных жалоб» (1829); не менее, чем Пушкина, привлекала она также П. А. Вяземского. Начиная от стихотворения «Станция» (1825—1828), в котором, между прочим, сопоставлены путешествия по польским шоссе и отечественным ухабистым дорогам, он посвятил езде на русских дорогах целый стихотворный цикл; сюда входят: «Коляска. Отрывки из путешествия в стихах» (1826), «Зимние карикатуры. Отрывки из Журнала зимней поездки в степных губерниях» (1828), «Дорожная дума» (1830), другое стихотворение под тем же заглавием (1833), «Тройка» (1834) и др. Характерно, что большинство этих стихотворений относится именно к тем годам, когда у нас особенно обострялся вопрос об улучшении средств сообщения, и что в большинстве из них своеобразно отразились назревшие в то время транспортно-технические проблемы.

Пушкин хорошо знал эти стихотворения. Из стихотворения «Станция» он взял двадцать стихов и поместил их в примечание 42 к XXXIV строфе седьмой главы «Евгения Онегина» (к стиху: «Теперь у нас дороги плохи») и, кроме того, эпиграф к «Станционному смотрителю». О «Зимних карикатурах»

- 92 -

(состоявших из четырех пьес: «Русская луна», «Кибитка», «Метель», «Ухабы. Обозы») Пушкин писал Вяземскому 2 января 1831 года: «Стихи твои прелесть... Обозы, поросята и бригадир удивительно забавны» (XIV, 139).9

И. Н. Розанов, обративший внимание на ряд случаев творческих состязаний Пушкина с Вяземским и упомянувший в связи с этим о цитате из «Станции» в «Евгении Онегине»,10 не заметил, однако, что не только первый стих XXXIV строфы седьмой главы романа Пушкина, но и вся предшествующая строфа представляет собой своеобразную поэтическую реплику Пушкина на стихотворения Вяземского «Станция» и «Зимние карикатуры».

Напомним, что в «Станции», с похвалой отзываясь об удобстве езды по шоссейным дорогам Польши, Вяземский высказывает весьма критическое отношение к отечественным путям сообщений:

Дороги наши сад для глаз,
Деревья, с дерном вал, канавы;
Работы много, много славы,
Да жаль: проезда нет подчас.

Балагуря в том же ироническом тоне, Вяземский старается убедить читателя, что русские дороги хороши только в зимнюю стужу или знойным летом, когда вместо дорожных мастеров сама природа заботится о бедных путешественниках. Дороги пригодны для проезда

В двух только случаях: когда
Наш Мак-Адам, или Мак-Ева
Зима свершит, треща от гнева,
Опустошительный набег.
Путь окует чугуном льдистым
И запорошит ранний снег
Следы ее песком пушистым,
Или когда поля проймет
Такая знойная засуха,
Что через лужу может в брод
Пройти, глаза зажмуря, муха.

Но Вяземский не теряет надежды на будущее:

Что ж делать. Время есть всему:
Гражданству, роскоши, уму.
Рукой степенной ход размерен:
Итог в успехах наших верен...
...................

Исполнятся судьбы благие
И мы не будем без дорог.11

Публикуя это стихотворение в альманахе «Подснежник», Вяземский снабдил его длинным примечанием, в котором писал, между прочим: «В прозе

- 93 -

я был бы справедливее к русским дорогам; сказал бы, что в некоторых губерниях они и теперь уже улучшаются, что петербургское шоссе утешительней государственной просвещенной роскоши и проч.». Здесь же по поводу наименования им холодной русской зимы «нашим Мак-Адамом или Мак-Евой» Вяземский сделал следующие разъяснения: «По имени изобретателя называется Макадам, или по английскому произношению Мекедем, новое устройство битой дороги, ныне в большом употреблении в Англии как в городах, так и по трактам».12

Вяземский, следовательно, не только иронизировал над тем, что роль усовершенствователя путей берет на себя русский мороз,13 но и обнаружил при этом некоторое знакомство с технической стороной дела. Собственная его острота насчет Мак Адама Вяземскому, очевидно, нравилась; однако, когда впоследствии он захотел было повторить ее по тому же поводу в стихотворении «Русские проселки», вмешалась цензура, усмотревшая в этом игривом переосмыслении шотландской фамилии богохульственный намек.14 Слово «макадам», давшее Вяземскому повод для шутки (и употребленное им в стихотворении для того, чтобы избежать другого иностранного термина

- 94 -

«шоссе», считавшегося еще в то время непоэтическим), в русском языке не привилось.15 Характерно, однако, что тому же Вяземскому еще и в начале 60-х годов пришлось воевать за право гражданства в русском словаре и термина «шоссе», против которого ополчались тогда такие пуристы, как М. П. Погодин.16

Большую выдержку из «Станции» Вяземского, как раз те стихи, в которых идет речь о природном русском «макадаме», Пушкин поместил в примечание к XXXIV строфе седьмой главы «Евгения Онегина», но вспомнил он о них раньше, создавая предшествующие строфы, где описан отъезд Татьяны в Москву именно по «зимнему пути». Непосредственное отношение к стихотворению Вяземского имеет вся XXXIII строфа той же главы, в которой, словно состязаясь с мыслью Вяземского и, во всяком случае, исходя из его же скептических предпосылок, Пушкин развертывает поразительную и не имеющую себе аналогий в русской поэзии тех лет картину, которая не может не остановить на себе пристального внимания, особенно в наши дни:

Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Современем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги верно
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут,
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды...

     (VI, 153)

Ироническая концовка строфы («И заведет крещеный мир На каждой станции трактир») нисколько не ослабляет пафоса высказанных здесь чаяний, вдохновенного гимна грядущему русскому техническому прогрессу. Вялой сатирической мысли Вяземского — «Исполнятся судьбы благие И мы не будем без дорог» — Пушкин противопоставляет широкую перспективу общественного благоустройства и более совершенной транспортной техники; «благой судьбе» у Вяземского здесь явно противостоит «благое просвещенье», как и остротам Вяземского насчет технической терминологии — совершенно ясное представление о безграничных возможностях дерзаний человеческого ума; скептическая улыбка Пушкина относится только к сроку, когда это видение будущего сможет воплотиться в жизнь, но условия, при которых

- 95 -

станет возможна реализация этой технической утопии, для него бесспорны:

Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ...

Нас не могут не интересовать источники этих прозрений Пушкина, этой его попытки заглянуть в отдаленное, как ему казалось, будущее. Есть основания предполагать, что XXXIII строфа является репликой не только на «Станцию» Вяземского, но имеет в виду и его «Зимние карикатуры», где также идет речь о русских дорогах и высказываются скептические суждения по поводу той книги, на которую глухо намекнул и Пушкин, говоря о «философических таблицах»: современники Пушкина и Вяземского знали о ней хорошо, и намеки были понятны читателям «Евгения Онегина»; впоследствии, однако, она забылась, и смысл сделанных на нее указаний от нас ускользает, требуя особых пояснений.

Б. В. Томашевский уже определил, на что намекал Пушкин, говоря о «философических таблицах»: «Судя по рукописи, Пушкин имел в виду книгу французского статистика Шарла Дюпена „Производительные и торговые силы Франции“, 1827, где даны сравнительные статистические таблицы, показывающие экономику европейских государств, в том числе и России».17

В черновых набросках указанной строфы «Евгения Онегина» мы, действительно, находим имя Дюпена как автора «таблиц», самое определение которых, однако, вызвало затруднения у Пушкина. Первоначально, в соответствующей строке, вместо «философических» стояло «полистатических», «геостатических»; затем эти наименования были оставлены, так как они укладывались в стих только с усечением, вызывавшим смысловую ошибку (следовало «полистатистических» и «геостатистических», т. е. «всеобщих статистических» и «землеописательно-статистических»). Вместе с тем пришлось отказаться от смелой попытки ввести в поэтический словарь «Евгения Онегина» многосложный и неупотребительный в то время научный термин; Пушкин заменил его более неопределенным и расплывчатым, представлявшим, однако, то преимущество, что он имел легкий иронический оттенок (ср. тот же эпитет в «Евгении Онегине»: «философической пустыне»; VI, 118). Отброшены были также попытки назвать имя Дюпена («Dupin сравнительных таблиц», «Дюпеновых таблиц»; VI, 446) по основаниям, о которых можно только догадываться: возможно, что Пушкин из осторожности не хотел прямо называть автора книги, имевшей в России довольно примечательную судьбу.

Шарль Дюпен (1784—1873), «геометр, инженер и статистик», как его рекомендует русский «Энциклопедический лексикон», «всегда усердно старался о полезном применении математических наук в гражданской службе».18 Его многочисленные геометрические исследования, труды по кораблестроению, книги по прикладной механике и т. д. не обращали на себя особого внимания русских читателей; однако его большой двухтомный труд «Forces productives et commerciales de la France» (Paris, 1827) вызвал восторженную рецензию Н. Полевого в «Московском телеграфе». Полевой называл этот труд Дюпена «лучшей и полезнейшей книгой», появившейся в 1827 году, и так излагал основные ее задачи:

«У него <Дюпена> математика, статистика и политическая экономия, в безразличном соединении, составляют науку счастия общественного.

- 96 -

«Человечество идет к совершенству, несмотря на препятствия, которые неминуемо уничтожаются временем. Совершенствование человека является нам в улучшении нравов, просвещении ума и увеличении вещественного богатства. Все сии три предмета для полного успеха требуют взаимной помощи и один без другого существовать не могут или будут несовершенны. В усовершенствовании общественном все звания граждан, без исключения, должны участвовать.

«Вот основные идеи, которые раскрывает Дюпен в красноречивом изложении своем производящих сил Франции. Введение к книге его, где объясняет он необходимость и постепенность усовершенствования, было издано в прошлом году, и с того времени восемь изданий с ряду явились во Франции».19

Н. Полевой и позднее с таким же, по его словам, «благодарным удивлением» отзывался о гении «благодетельного Дюпена» и о его «великом творении», изъявляя желание видеть последнее на русском языке,20 а в 1830 писал: «Пожелаем, чтобы Дюпен явился теперь и у нас в России. Ему сыщется много дела, найдется и много людей, могущих понимать его».21 В 1831 году эта книга Дюпена была издана в Москве, в переводе Н. И. Розанова;22 переводчик сам засвидетельствовал впоследствии, что этот перевод был выполнен им по мысли Н. А. Полевого, высказывавшего ему сожаление, что по недосугу он не может сделать его сам.23

Математик и инженер, Дюпен не отличался особой самостоятельностью мысли во всем, что относилось к социальным проблемам и экономическим теориям, и был полон буржуазно-либеральных иллюзий, частично заимствованных им у английских публицистов той поры. Однако серьезной общественной

- 97 -

заслугой Дюпена была его активная агитация за всеобщее обучение (к указанной книге он, между прочим, приложил интересную карту распространения грамотности во Франции по департаментам24), да и собранные им обширные статистические данные представляют и теперь еще несомненный исторический интерес.

Русский переводчик книги Дюпена, Н. И. Розанов, называет ее «новой теорией сравнительной статистики государств, в коей рассматривается сила и могущество оных по нравственному и вещественному богатству народа», и так разъясняет основной идейный смысл переведенного им труда: «Сие обозрение заключает в себе не одни вещественные предметы произведений: народонаселение, объем границ, земледелие, успехи фабрик и разных изделий, механических и химических искусств, ... сочинитель, соображая следствия двенадцатилетней гражданской деятельности (с 1814 по 1827 год), представляет математические доказательства, что вещественные силы и богатство народа не только нераздельны с нравственным его положением, но суть следствие оного, что всякое положительное знание окончательным образом обращается в пользу промышленности и торговли, следственно утверждает могущество и богатство народа; но что за всем тем, успехи знаний зависят от общности начального обучения грамоте и счету...».25

Эти слова дают довольно ясное представление о том, как воспринималась книга Дюпена ее русскими современниками и что они считали в ней основным.26 Несомненно, что «расчисления философских таблиц», на которые намекал Пушкин, и в его понимании относились не столько к «улучшению шоссейных дорог», как предполагал Н. Л. Бродский, сколько к тому времени, когда у нас, наконец, будут «раздвинуты» границы «благого просвещенья». Пессимистические прогнозы и горькие расчеты Пушкина относятся не к перспективе русского технического процветания, — картину будущего он рисует бодро и уверенно, — а к его ожиданиям более широких прав, которые когда-нибудь, со временем получит у нас «просвещение» — в том специфическом смысле, в котором Пушкин употреблял это слово в те годы. Стоит сопоставить эту мысль с уже приводившейся выше цитатой из его «Путешествия» («у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения»), чтобы увидеть, что в последнем случае Пушкин лукавит или высказывает чужую мысль. Так думал его воображаемый путешественник, но не он сам, собственные же его воззрения по этому поводу недвусмысленно выражены им в XXIII строфе «Евгения Онегина»; набрасывая ее начерно и вспомнив о Дюпене, он с несомненной досадой говорит, что потребуется много времени на то, чтобы пали преграды, сковывающие возможное, осуществимое развитие русской культуры, распространение ее по всей стране, во всех сферах практической деятельности.

- 98 -

От современников Пушкина не требовалось и особой сообразительности, чтобы догадаться, в чем видел он эти преграды и от кого со столь слабой надеждой и в столь отдаленном будущем он ждал их устранения. В правительственных сферах, по крайней мере, подобные иронические намеки понимали хорошо, порой даже слишком прямолинейно. Прочтя статью И. В. Киреевского «Девятнадцатый век» в первой книжке «Европейца», Николай I пришел в сильное негодование. «Его величество изволил найти, что все статьи сии есть не что иное, как рассуждение о высшей политике..., — сообщал Бенкендорф министру народного просвещения 7 февраля 1832 года, — стоит обратить только некоторое внимание, чтобы видеть, что сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное; что под словом просвещение он понимает свободу, что деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное, как конституция».27 Таким образом, слово «просвещение» становилось в те годы даже опасным или подозрительным термином в некоторых словосочетаниях; недаром реакционная журналистика всячески старалась истолковать это слово в весьма ограничительном смысле.28 Специальные разъяснения о значении русских синонимических слов «просвещение», «образованность», «гражданственность» в сопоставлении с французским civilisation (еще не вошедшим в русский словарь) сделал и Н. И. Розанов во введении к русскому изданию книги Дюпена.29

Отметим, что Пушкин в XXXIII строфе «Евгения Онегина», как и Вяземский в «Зимних карикатурах», мог иметь в виду только оригинал книги Дюпена, а не ее русский перевод, появившийся позже; однако оба они, несомненно, уже знали о пропаганде этого труда, которую развернул Н. А. Полевой на страницах «Московского телеграфа», и это могло усилить их настороженное отношение к Дюпену. Кстати сказать, сравнительно с подлинником русский перевод сильно сокращен, и в последнем почти

- 99 -

отсутствуют статистические таблицы, на которые ссылается Пушкин;30 но и в оригинале нет такой таблицы, в которой сопоставлялись бы транспортные средства или особенности дорожных сообщений различных государств.

Возможно, что Пушкин видел «Дюпеновы таблицы» и держал в руках эту книгу; однако нам представляется правдоподобным, что мысль о них возникла у Пушкина при работе над XXXIII строфой в связи с «Зимними карикатурами» Вяземского, где труд Дюпена «О производительных и торговых силах Франции» не только упомянут, но и является поводом для острот и насмешливых ламентаций на ту же дорожную тему, что и в его «Станции». Как раз в том разделе «Зимних карикатур» («Ухабы. Обозы»), которые показались Пушкину «удивительно забавными», есть две строфы, посвященные рассуждению о качестве русских зимних дорог в связи с теориями Дюпена:

Хозяйство, урожай, плоды земных работ,
В народном бюджете вы светлые итоги,
Вы капитал земли стремите в оборот,
Но жаль, что портите вы зимние дороги.

На креслах у огня, не хуже чем Дюпень,
Движенья сил земных я радуюсь избытку;
Но рад я проклинать, как попаду в кибитку,
Труды, промышленность и пользы деревень.31

Сатирическая соль этих стихов почти ускользает от современного нам читателя, но современники Пушкина и Вяземского легко понимали весь ход его мысли. «Движенье сил земных» — это и есть forces productives, взятые непосредственно из заглавия книги Дюпена, и ее же, взятую в целом, имеют в виду слова: «плоды земных работ», «народный бюджет», «капитал земли». Некоторая ирония в мысли Вяземского заключается в том, что он теоретически готов приветствовать развитие промышленности и тогровли, стоящих, по учению Дюпена, в прямой зависимости от сельскохозяйственной продуктивности, но не эта ли самая продуктивность, пускающая в оборот «капитал земли», рассуждает он, наносит реальный вред русским дорогам? —

Покажется декабрь, и тысяча обозов
Из пристаней степных пойдут за барышем,
И путь, уравненный от снега и морозов,
Начнут коверкать непутем, —

  (Стр. 192)

и горе тогда путешественнику, степная кибитка которого, подобно ладье, ныряет между хребтами замерзших волн этого снежного океана!

Вспомнив эти стихи и уподобления Вяземского, Пушкин вспомнил также и упомянутого Вяземским Дюпена; так представляется нам ассоциативный

- 100 -

ход его мысли в момент работы над XXXIII строфой. Но если в ее текст попали этим путем «философические таблицы», то дальнейшие пути мысли Пушкина и Вяземского в этом очередном их «творческом состязании» резко разошлись. Юмористические метафоры Вяземского отзываются ворчливым брюзжаньем, которое распространяется не только на труд Дюпена, но и на русскую действительность: он «рад проклинать» «труды, промышленность и пользы деревень». Легкая ирония, которая у Пушкина предваряет и завершает развернутое им в лаконических стихах и поразительное по своей поэтической силе видение будущего, напротив того, лишена всяких личных мотивов; поэтому и его картина полна света и веры в грядущую техническую мощь и умелую изобретательность «просвещенного» русского народа. Внимательный анализ черновых вариантов этой строфы еще более подчеркивает сознательность усилий Пушкина резче, выразительнее оттенить необходимость активного вмешательства в жизнь, действенного ее улучшения,32 и это придает его пейзажу будущего особую живость и движение.

Замечательно при этом, что картина технически усовершенствованных средств сообщения в будущей России, изображенная Пушкиным, представлялась ему вполне реальной и осуществимой и лишена каких бы то ни было утопических черт. К каждому стиху XXXIII строфы можно подобрать соответствующий источник или параллельный текст, заимствуя их не из специальной технической литературы, но из современной ему периодической печати. Пушкин, например, пишет (в начале 1828 года):

Мосты чугунные чрез воды
Повиснут звонкою дугой...

                          (VI, 446)

В первом номере «Московского телеграфа» за 1825 год сообщалось: «Висячие мосты входят в общее употребление. В Петербурге сделан такой мост через Мойку. В Англии остров Англезей соединен с твердою землею таким мостом».33 У Пушкина:

          ... под водой
Пророем дерзостные своды...

В Англии, сообщал тот же «Московский телеграф», ревностно «принялись... за подземную дорогу, которая будет прокопана под Темзою» и т. д.34

8

Бытовое окружение Пушкина, тот материальный мир вещей, предметов и обиходных явлений, в котором он жил, мы представляем себе в настоящее время в своего рода «сублимированном», преображенном виде. Источниками

- 101 -

этого представления (помимо творчества самого поэта, в котором действительность его времени предстает перед нами в художественном претворении) служат по преимуществу музейные экспонаты, произведения пластических искусств, художественая литература той поры. Поэтому из возникающей в нашем представлении бытовой картины, как бы мы ни стремились ее воссоздать во всей ее жизненной полноте, исчезают порой очень существенные детали. Это неизбежно происходит, например, в том случае, если соответствующие явления действительности по тем или иным причинам не получили еще достаточно полного отражения в творчестве самого поэта или вообще в искусстве его времени. Между тем некоторые подобные явления, в особенности относящиеся к сфере практической жизни, не затрагивались еще в произведениях художественной литературы по разным причинам — то по своей незначительности в тогдашнем бытовом обиходе, то по своей непривычности или новизне, то, наконец, по своей «внеэстетической» природе, согласно эстетическим воззрениям тех лет. Отсюда, однако, вовсе не следует, что явления эти и тогда еще не привлекали к себе внимания современников, не будили их мысль, не вызывали обсуждений, обмена мнений, споров или таких откликов, которые мы не умеем заметить.

С другой стороны, комментарии к художественным текстам прошлого, в свою очередь, страдают обычной, хотя и вполне естественной неполнотой, прежде всего в части своих реально-бытовых пояснений, тем более, что объем и границы реального комментария едва ли могут быть строго регламентированы и заранее подчинены историко-литературной задаче, а «культуроведение» как сложный комплекс разнородных сведений, относящихся к какой-либо исторической эпохе, не имеет сколько-нибудь ясных очертаний вспомогательной исторической дисциплины. Благодаря этому мы нередко затрудняемся ответить на простейшие бытовые вопросы, относящиеся к русской жизни времен Пушкина, даем произвольное истолкование тем или другим местам интерпретируемого текста, путаемся в словах, изменивших свою семантику, так как не всегда правильно догадываемся о вещах, которым эти слова в свое время служили обозначением.

Примером подобного рода упущений может служить уже приводившееся выше объяснение термина «рулетка» в «Пиковой даме» или характерная история истолкования известных слов Пушкина в «Евгении Онегине» о том времени, когда он «даль свободного романа» и судьбу своих героев еще неясно различал «сквозь магический кристалл» (VI, 190). Слова эти стали своего рода поэтической формулой, не раз применявшейся в статьях о Пушкине в некоем метафорическом смысле, в неопределенно поэтическом, расплывчатом значении, не предполагавшем никаких очертаний обиходного предмета, но с обязательной, как казалось, эмоциональной окраской, пока Н. О. Лернер не разъяснил, наконец, что́ именно Пушкин имел в виду.1

Еще более сложным является тот случай, когда возникающий перед нами историко-бытовой вопрос не имеет, как нам кажется, непосредственного отношения к комментируемому тексту, хотя и вполне естественен для житейского обихода определенного исторического времени, в течение которого то или иное бытовое явление не могло не входить в сознание современников в сложном нерасчлененном потоке ежедневных житейских

- 102 -

впечатлений. Нас могут, например, поставить в тупик вопросы об освещении улиц или о качестве петербургских мостовых в пушкинское время, как вопросы явно внелитературные. Между тем опыты газового освещения на улицах Петербурга производились при Пушкине, и эти нововведения, вероятно, обсуждались в ежедневных беседах; равным образом Петербург оказался пионером торцовых мостовых, довольно широко примененных здесь уже в начале 30-х годов.2 Вполне вероятно, что знакомство с подобными фактами не является бесполезным для того, чтобы с большей полнотой оценить удивительную художественную остроту зрения Пушкина, например при описании ночных улиц в «Евгении Онегине», звуковую меткость стихов из «Медного всадника»:

Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой —

     (V, 148)

или тонкий слуховой эффект в том же «Евгении Онегине»:

Да дрожек отдаленный стук
С Милльонной раздавался вдруг...

                   (VI, 25)

В итоге даже пушкинский Петербург, большинство вещественных памятников которого дошло до наших дней, мы представляем себе неполно и односторонне, поскольку, помимо сохранившихся зданий или предметов того времени, составляющих материальную основу для представляемой нами картины города, дополнительными ее источниками являются те же стихи Пушкина, воссоздающие его архитектурный облик,3 городские пейзажи художников той поры, литературные описания, принадлежащие перу ближайших современников поэта, и т. д. Иначе говоря, перед нами всё тот же качественно однородный ряд исторических свидетельств, извлекаемых нами преимущественно из произведений искусства, в которых еще отсутствуют или из которых еще намеренно исключены многие бытовые явления городской жизни тех лет, как еще не заслужившие права быть воспроизведенными в стихах или на художественных полотнах. Именно по

- 103 -

этой причине нам чрезвычайно трудно представить себе Пушкина, едущего по Неве на пароходе, на пароходе же пересекающего Финский залив до самого Кронштадта или же редактирующего статью по железнодорожному делу для «Современника», между тем все это о Пушкине нам известно.

Поднимаемый здесь вопрос, думается нам, имеет интерес не только узко биографический, поскольку изучение его может дать дополнительные факты для более полного представления о житейском опыте Пушкина, но и литературный, так как в теснейшей связи с ним находится проблема литературного языка Пушкина, в частности, встававший и перед ним, так же как и перед многими другими русскими поэтами 20—30-х годов, вопрос о возможности пополнения поэтической лексики из создававшегося в те же годы фонда русской научной или технической терминологии.

В западноевропейской поэзии — французской, английской, немецкой — технический прогресс отразился сравнительно поздно: во Франции, например, «поэзия машинизма» стала проблемой, вызвавшей острые и длительные критические споры лишь в середине XIX века, главным образом после выхода в свет знаменитых «Современных песен» («Chants modernes», 1855) Максима Дюкана с предисловием, сыгравшим роль литературного манифеста. До этой книги, пытавшейся открыть поэзии новые источники красоты в паровых и электрических машинах, во всех новейших усовершенствованиях «индустриального» века, паровые машины (например, пароход или паровоз), прочно входившие в быт, долгое время не вызывали никаких поэтических откликов. Исследователи отражения технического прогресса во французской поэзии отметили лишь несколько стихотворных произведений, относящихся к более раннему времени, в которых можно найти более или менее случайные отклики на развитие железнодорожного дела во Франции, на замену парусных судов кораблями, движимыми паровыми машинами, и т. д. Так, например, Ж.-Ж. Ампер, сын известного ученого, в своей поэме «Флот» (напечатанной в «Mercure du XIX-e siècle», 1823) одним из первых во французской поэзии посвятил несколько стихотворных строк новому способу океанских путешествий на корабле, движимом силой паров и уже независимом от направления ветра,4 но это поэтическое прославление «стимбота» надолго осталось без подражаний во Франции, и самое слово «стимбот», замененное Ампером поэтическими парафразами, исключалось еще из французского стихотворного словаря как иностранное и непоэтическое. Случайным было также поэтическое уподобление города металлургическому заводу, с его гигантскими колесами и плавильными котлами, в поэме Альфреда де Виньи «Париж» (1831)5 или краткое, но выразительное упоминание железных дорог в поэме Альфреда де Мюссе «Ролла» (напечатана в августовской книжке «Revue des Deux Mondes» за 1833 год) через год после открытия первой железнодорожной линии во

- 104 -

Франции.6 Тема индустриализма, намеченная в «Ямбах» О. Барбье (1831, в стихотворении «La Machine»), получила более широкое развитие в его «Лазаре» (1837),7 где картины индустриального Лондона даны только для того, чтобы засвидетельствовать бедственное положение английских пролетариев. Более популярными темы индустриализма и машинизма стали во французской и бельгийской поэзии лишь в 40-е и 50-е годы.8

Сходную картину представляет нам также английская поэзия XIX века, в которой не только поэтизация технического прогресса, но и непосредственные отклики на технические усовершенствования разного рода и поэтические применения технической терминологии появляются сравнительно поздно, не ранее, чем во французской. Одним из первых попытался сделать это Вордсворт в нескольких своих поздних (и не лучших) сонетах. Хотя он бесстрашно употребил здесь несколько новых технических слов, но эти его стихотворения лишены всякой поэтической силы и отзываются простой риторикой; далеки они и от прославления развивающейся техники, как дерзания человеческого ума. Так, например, сонет Вордсворта «Пароходы, путепроводы и железные дороги» («Steamboats, Viaducs, and Railways», 1833) в большей степени посвящен прославлению неисчерпаемых богатств недр природы, чем усилий человека подчинить их себе.9 Наконец, и в немецкой поэзии первой половины XIX века едва ли не наиболее интересные поэтические отклики на темы машинизма и индустриализма находятся в творчестве позднего Гете, но они также долгое время не находят в себе никаких аналогий.10

Из этих сопоставлений нетрудно увидеть, что русская поэзия скорее и легче откликнулась на разнообразные явления технического прогресса, укоренявшиеся в быту 20—30-х годов; XXXIII строфа седьмой главы «Евгения Онегина», с бодрым и уверенным тоном ее технических предвидений, не имея сколько-нибудь значительных аналогий в западноевропейской поэзии тех же лет, не оставалась вовсе одинокой в русской литературе. У нас «пароходы» или «паровозы» на железных дорогах сравнительно быстро сделались предметами поэтического воспроизведения или стихотворных обсуждений и размышлений; соответствующая техническая терминология также установилась у нас относительно быстро, благодаря чему и могла постепенно пополнять русский поэтический словарь.

Термин «пароход» в применении к водоходным судам с паровыми двигателями, правда, установился у нас не сразу; некоторое время речные и морские пароходы назывались у нас «стимботами» и «пироскафами».

- 105 -

Иллюстрация:

Английская набережная в Петербурге (пароход «Ижора» на Неве). Рисунок Садовникова, литография Иванова. Начало 1830-х годов.

- 106 -

Характерно, однако, что быстрое изменение их обозначений относится ко времени Пушкина, который в юные годы мог читать в русских журналах о первых опытах установления пароходного движения по Неве, а в конце 20-х годов уже не раз совершал пароходные поездки до Кронштадта.

Вопрос о «стимботах», или «паровых» судах, обсуждался в русской печати уже к середине первого десятилетия XIX века. «Сын отечества» еще в 1815 году выражал надежду, что «мы в нынешнем году увидим, может быть, стимбот, плавающий из С. Петербурга в Кронштадт».11 «Нетрудно исчислить, — отмечали в том же журнале, — какое влияние иметь будет сие сбережение сил и людей на земледелие и ремесла! Конечно, надобно много времени, трудов и попечений для общего введения сего изобретения; но способности и искусство русских художников изведаны».12 Первое движимое паром судно появилось на Неве уже в августе 1815 года; по словам того же журнала, паровая машина вделана была «в обыкновенную тихвинскую лодку».13 Пароход «Елизавета» совершал рейсы между Петербургом и Кронштадтом с 1815 года, и в следующее десятилетие у нас построено было одиннадцать пароходных машин. С 1827 года Ижорский завод начал строить пароходы также для Камы и Волги.14 В Петербурге пароходное движение в конце 20-х годов прочно вошло в быт горожан и стало уже вполне привычным делом.

Описывая свою поездку из Петербурга в Кронштадт, совершенную 9 июня 1828 года, А. В. Никитенко писал в своем дневнике:

«Изобретение парохода — одно из чудес нашего века. Стоя на палубе, спокойно сидя в каюте, вы с невероятною быстротою, почти незаметно, переноситесь вдаль: так ровен ход судна, до такой степени двигающая его сила подавляет колебание волн. Один только шум колеса, которое быстро вращается под действием пара и как плуг взрывает водную равнину, нарушает тишину...».15

Ф. Булгарин в статье «Поездка в Кронштадт 1-го мая 1826 г.», написанной в форме письма к Н. И. Гнедичу, рассказывал, в свою очередь: «Догадаетесь ли вы, о чем я думал, сидя на пароходе?.. Кто знает, как высоко поднимутся науки через сто лет, если они будут возвышаться в той же соразмерности, как доселе!.. Может быть, мои внуки будут на какой-нибудь машине скакать в галоп по волнам из Петербурга в Кронштадт и возвращаться по воздуху. Все это я в праве предполагать, сидя на машине, изобретенной в мое время, будучи отделен железною бляхою от огня, а доскою от воды; на машине, покорившей огнем две противоположные

- 107 -

стихии, воду и воздух или ветер! Вот о чем думал я, прислушиваясь к шуму паровой машины...»16 Рассуждения на подобные темы становились у нас тогда повседневными, обыденными.

К этому времени и Пушкину были уже хорошо знакомы подобные ощущения: в 20—30-е годы он ездил на пароходе в Кронштадт несколько раз.17 Историки русской лексики обращали внимание на тот факт, что первоначально, говоря о пароходах, Пушкин чаще всего называл их «пироскафами», словом, заменившим недолго у нас державшийся английский термин «стимбот».18

«Смерть хочется... возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе..., — писал П. А. Вяземский жене 19 апреля 1828 года и прибавлял: — Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я».19 Слово «пироскаф» находим у Пушкина в отрывке «Участь моя решена» (1830): «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие краи, — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся — морской свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег» (VIII, 1, 407).

Тем же словом Пушкин пользуется в письме к П. А. Вяземскому от 11 июня 1831 года20 и в письмах к жене от 3 и 11 июня 1834 года: «Я провожал их до пироскафа»; «Еду на пироскафе провожать Вьельгорского» (XV, 155, 159). «Пироскаф» упомянут Пушкиным также в статье «Джон Теннер» (1836). Однако в дневнике Пушкина (запись от 2 июня 1834 года) в том же значении встречается и слово «пароход»: «26 мая был я на пароходе и провожал Мещерских, отправляющихся в Италию» (XII, 330). В то же приблизительно время русское слово употреблял уже и П. А. Вяземский. 20 июня 1832 года Вяземский писал жене, что он провожал в Кронштадте Жуковского и А. И. Тургенева, отправившихся за границу: «Пароход их поднялся с якоря и колеса зашумели»; затем он ждал в Кронштадте до утра, «чтобы отправиться на пароходе, идущем в Петербург».21 Через несколько лет А. И. Тургенев писал тому же П. А. Вяземскому (7 сентября 1836 года): «Как мое европейство обрадовалось, увидев у Симбирска пароход, плывущий из Нижнего к Саратову и Астрахань».22

Таким образом, уже в начале 30-х годов слово «пироскаф» выходило из употребления и его место прочно занимало русское «пароход». Правда, Е. А. Баратынский еще в «Современнике» за 1844 год (т. XXXV, № 8,

- 108 -

стр. 215—216) напечатал стихотворение, озаглавленное «Пироскаф», но к этому времени это слово было у нас уже редким. Едва ли поэтому справедливо предположение, высказанное в свое время Р. Ф. Брандтом, что Баратынский озаглавил свое стихотворение этим иностранным термином потому, что он якобы не знал еще слова «пароход»;23 скорее всего, дело объясняется тем, что свое стихотворение Баратынский написал за границей, при морском переезде из Марселя в Италию. Тем естественнее, что он воспользовался словом, употреблявшимся тогда как во французском, так и в итальянском языках;24 кроме того, слово «пироскаф» использовано только в заглавии стихотворения и в текст его не введено (здесь стоит более привычное для поэтического языка «наш корабль»). Тем не менее всё стихотворение Баратынского поэтизурует не только морской средиземноморский пейзаж, но и движение по волнам с помощью паротехники:

    ... Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!
Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез...

В русском литературном языке слово «пароход» в смысле корабля, движимого паровой машиной, употреблялось уже в середине 20-х годов. В дневнике путешествия И. А. Крылова и А. Н. Оленина в Ревель под 23 июля 1824 года отмечено: «после обеда выехали из Петербурга на пароходе в Кронштадт»;25 «Московский телеграф» в 1825 году (№ 1, стр. 100) писал об «учреждении сношений между Англией и Восточною Индией... пароходами»; и, может быть, под воздействием словоупотребления, принятого в этом журнале, которому приписывают важную роль в деле разработки русской технической терминологии,26 Пушкин также говорил о «паровых кораблях».27 В августе 1824 года в заседании «Вольного общества любителей российской словесности» в Петербурге читано и одобрено было стихотворение П. И. Колошина «Пароход»,28 в котором, повидимому, слово употреблялось в указанном выше смысле. Слово «пароход» встречается далее в «Сашке» (1825) А. И. Полежаева:

Я-с по бульвару все ходил,
Потом спуск видел парохода,
Да Зимний осмотрел дворец.29

- 109 -

Ф. Н. Глинка в большом стихотворении о поездке по взморью Финского залива, напечатанном в 1825 году под общим заглавием «Картины», многократно пользуется словом «пароход» и в поэтическом тексте, и в подзаголовках к отдельным его частям.

      Наш пароход — особый мир!
Тут люди разных стран, чинов и разной веры...
............................
Я думал: будь земля — огромный пароход;
              Будь пассажир — весь смертных род;
    Друзья! спокойно плыть и в беспокойстве вод!
            Откинем страх: тут правит пароходом
            Уж лучше Берда кто-нибудь!
            (Но Берду всё и честь и слава!)

И далее — в подзаголовке «Ночь в каюте парохода» или в разделе «Утро на палубе»:

Пошел ходчее пароход...30

В конце 30-х и начале 40-х годов слово «пароход» уже часто встречается в поэтических произведениях. Укажем, например, на стихотворение К. Павловой 1839 года, в котором говорится:

Реки есть без пароходов,
Люди есть без ремесла...31

и на стихотворение В. Бенедиктова (написанное между 1838 и 1846 годами) «Одесса»:

И евксински бурны воды
Шумно пенят пароходы...32

или на «Песню балтийским водам» (1841) Н. М. Языкова:

... тысячи, тьмы расписных пароходов
И всяких торговых судов...33

С начала 40-х годов слово «пароход» уже прочно утвердилось в русском поэтическом словаре и не считалось непоэтическим; в 40—50-е годы оно уже постоянно мелькало в стихотворениях как ближайших современников Пушкина (например, в поздних стихотворных опытах П. А. Вяземского), так и поэтов следующих поколений.34

- 110 -

Правда, в 30-х годах «пароходами» у нас изредка называли и сухопутные паровые тягачи, а к концу этого десятилетия — и железнодорожные паровозы, но происходившая отсюда путаница разъяснена была в печати еще до окончания постройки первой в России железнодорожной линии.35 Место недолго державшегося у нас термина «сухопутный пароход»36 вскоре заняло слово «паровоз», вошедшее в обиход с начала 40-х годов; один из последних случаев возникавшей путаницы понятий вследствие неразграниченности новых технических терминов — «Попутная песня» Н. В. Кукольника, ставшая знаменитой в русском искусстве благодаря музыке Глинки: поэтический текст песни написан был в 1839 году, а в декабре следующего года она вышла в свет.37 Характерно, что тот же Н. Кукольник

- 111 -

уже ранее напечатал стихотворение «Встреча пароходов 31 мая 1836 г.»,38 где он под «пароходом» подразумевал не железнодорожный «паровоз», как в тексте «Попутной песни», но паровой морской корабль (впрочем, в самом тексте стихотворения слово «пароход» отсутствует; вместо него фигурирует поэтическая «морская колесница»).

Иллюстрация:

Сухопутный пароход от Ораниенбаума до Петербурга.
Литография И. Селезнева из книги В. Гурьева «Учреждение торцовых дорог», 1836.

Создание широкой и разветвленной «системы быстрых и дешевых сообщений» современники Пушкина считали «первейшим вопросом XIX века».39 В середине 30-х годов, когда у нас заговорили не только об умножении и улучшении шоссейных дорог, почтовых трактов или каналов

- 112 -

с движущимися по ним «пароходами», но и целой сети железных дорог, которые могли бы связать важнейшие промышленные и культурные центры страны, это становилось особенно очевидным. Предприимчивый русский изобретатель этого времени В. П. Гурьев писал по этому поводу: «Главная, животворная мысль, которая одушевляет эту эпоху, состоит в том, чтобы связать деятельность и трудолюбие обществ, обитающих в разных точках данного пространства, самыми быстрыми и дешевыми средствами взаимного сообщения, и чтобы тем придать их производительной силе всё могущество совокупного действия многих миллионов рук и умов, трудящихся дружно и вместе. Следствия этой великой идеи неисчислимы, и теперь еще нельзя предвидеть, какие чудеса произведет она на земле, хотя мы уже смотрим на их начало».40 Эти строки напечатаны в 1836 году, т. е. в то время, когда «железнодорожный вопрос» стал у нас действительно злободневным и оживленно обсуждался в русской печати, вызывая взволнованные и раздраженные споры. Хорошо известно, что в круг споривших вовлечены были тогда и многие русские литераторы, в их числе также и Пушкин. Но его интерес к этим проблемам, заставивший его в конце концов принять косвенное участие в развернувшихся дебатах, гораздо старше этой даты — он возник у Пушкина на целое десятилетие раньше.

Первое известное нам упоминание Пушкиным «чугунных дорог» находится в письме его к П. А. Вяземскому от 27 мая 1826 года из Михайловского: в то время, когда ссылка в глухой деревне наводила на него «тоску и бешенство», «чугунные дороги» наряду с «паровыми кораблями» чудились ему, как последнее слово цивилизации (XIII, 280). Мы уже предположили выше, что источником, вдохновившим Пушкина, в данном случае были известия о первых опытах постройки железных дорог в Англии, помещенные в «Московском телеграфе» 1825 года. Впрочем, как раз около этого времени «чугунным», рельсовым дорогам и преимуществам их перед другими видами транспорта стала уделять значительное внимание не только русская специальная, но и общая периодическая печать. «Чугунной дороге в Колыванских заводах» еще в 1821 году особую статью посвятили «Отечественные записки» П. П. Свиньина (всегда особо интересовавшегося русской технико-изобретательской мыслью); о выгодах, представляемых «чугунными дорогами», в сравнении с каналами или обыкновенными дорогами, хотя бы и наилучшим образом устроенными, в 1825 году писал будущий корреспондент Пушкина Г. И. Спасский в своем «Азиатском вестнике», журнале, столь хорошо известном поэту; «Сын отечества» в том же 1825 году поместил статью «Чугунные дороги и паровые пушки», в которой, между прочим, утверждалось, что «чугунные дороги... не прежде введения паровых машин оказались во всей своей важности» и что они «могут быть устроены во всякой земле, годны для повозок всякого рода и имеют великое преимущество перед каналами»; в 1826 году «Московский телеграф» поместил переводную статью о железных дорогах Э. Био и т. д.41

- 113 -

Во второй половине 20-х годов «железнодорожный вопрос» ставился в порядок дня, казался всё более неотложным; равнодушно пройти мимо него, не откликнуться на него в той или иной форме, не принять участие в его обсуждении становилось всё более трудным; поэтому в переписке и мемуарах этой поры, в публицистических и критических статьях, в произведениях художественной литературы мы находим, действительно, много высказываний и замечаний по этому поводу, еще не полностью учтенных как историками железнодорожного дела в России, так и в особенности историками русской литературы.

У Пушкина были особые поводы внимательно следить за развертывавшейся полемикой: как раз в эти годы он имел личные дела и входил в непосредственные сношения с несколькими лицами, выступавшими со статьями о железных дорогах. Спор, как известно, начался с напечатанной в Петербурге в начале 1830 года статьи Н. П. Щеглова «О железных дорогах и преимуществах их над обыкновенными дорогами и каналами»,42 в которой автор, по словам В. С. Виргинского, проявил себя в качестве «решительного поборника экономического и технического прогресса» в России.43 Действительно, Щеглов доказывал необходимость скорейшей постройки в России «металлических дорог» и утверждал, что только это может избавить государство от серьезных и всё возрастающих транспортных затруднений. Постройка подобных дорог, повидимому, казалась ему тем более осуществимой, что с техникой «чугунных дорог» Россия знакома была уже с давних пор. Конечно, это была прогрессивная идея. Аргументацию подобного рода мы нередко встречаем в письмах декабристов, из которых многие, живя в Сибири, высказывались в пользу широкого железнодорожного строительства в России как важного государственного дела. Так, например, Н. А. Бестужев писал своему брату Павлу из сибирской ссылки (в январе 1837 года): «...по нашему, нет лучше способа для просвещения, как легкие и быстрые сообщения всех частей государства между собою... Говоря о ходе просвещения, нельзя также не упомянуть тебе с некоторой гордостью, что в части физических применений мы, русские, в многих случаях опереживали других европейцев: чугунные дороги не новы, они существуют на многих железных заводах для перевозки руды, бог знает с которой поры».44

Тем не менее Н. П. Щеглов, открывший своей статьей 1830 года длительную полемику в русской печати по железнодорожному вопросу, вызывал к себе общественное сочувствие современников далеко не во всех сферах своей деятельности. Имея в виду главным образом данную статью Н. П. Щеглова, В. С. Виргинский называет его «молодым прогрессивным ученым», «безвременно погибшим от эпидемии в расцвете своей деятельности».45 Однако Пушкин, знавший Щеглова лично, относился к нему недоверчиво и даже враждебно и не зачислял его в круг передовых деятелей своего времени, на что, правда, имелись особые причины.

Николай Прокофьевич Щеглов (1794—1831) уже с 1822 года был профессором физики в Петербургском университете и обратил на себя внимание своим курсом «Общей физики», который в 20-е годы считался

- 114 -

одним из лучших, оригинальных русских руководств этого рода. Щеглов издавал также (между 1824—1831 годами) ежемесячный научно-популярный журнал «Указатель открытий по физике, химии, естественной истории и технологии», пользовавшийся успехом, засвидетельствованным в «Московском телеграфе».46 В 1830 году Щеглов начал издавать в Петербурге еженедельную научно-промышленную газету под названием «Северный муравей»,47 в первых двух номерах которой и была напечатана его статья «О железных дорогах». Несмотря на множество занятий по университету, Вольному экономическому обществу (непременным секретарем которого он стал в 1828 году), сотрудничество с Н. Мордвиновым и служебные дела по государственному контролю, Н. П. Щеглов был также цензором, и отсюда именно и знал его Пушкин. С конца января 1830 года Щеглову поручено было цензурование «Литературной газеты» Дельвига;48 он же цензуровал «Северные цветы» на 1831 год, изданные Дельвигом. Для этого дела Щеглов, разумеется, был мало подходящим лицом, что и вызвало недовольство Пушкина. Все дошедшие до нас отзывы Пушкина о Щеглове достаточно суровы. Еще в первой половине февраля 1830 года Пушкин представил даже особое ходатайство о замене Щеглова другим «менее своенравным цензором» (XIV, 65). В письме к П. А. Плетневу из Болдина (от 9 сентября 1830 года) Пушкин шутя сравнивал Щеглова-цензора с невестой, которая «язык и руки связывает» (XIV, 112), а получив известие о его скоропостижной смерти в холерную эпидемию, писал П. А. Вяземскому (3 июля 1831 года): «Кстати о цензуре: Щеглов умер: не нашего полку, чужого» (XIV, 187).49

Отрицательное отношение Пушкина к Щеглову-цензору, однако, не исключало, как можно предполагать, возможного интереса поэта к ученым трудам Щеглова как профессора или издателя научно-популярных журналов. «Северный муравей» начал издаваться в то самое время, когда Пушкин задумывал издание собственной газеты: его обостренное внимание к периодической печати в России с начала 30-х годов общеизвестно; Пушкин приглядывался тогда к различным типам существовавших в то время русских журналов, изучал их направленность и особенности, отношение к ним читателей. Ему не могло не броситься в глаза сравнительное обилие специальных научно-технических и научно-популярных журналов, выходивших у нас во второй половине 20-х годов (например «Горный журнал» — с 1825 года, «Журнал путей сообщения» и «Инженерные записки» — с 1826 года и т. д.), к которым прибавлялись всё новые издания того же типа; Пушкин хорошо знал также, как постепенно повышался в эти годы удельный вес «научных» и «научно-прикладных» отделов в журналах собственно литературных. Это был «дух века».50 Поэтому представляется

- 115 -

вполне правдоподобным, что Пушкину была известна и упомянутая выше статья Щеглова о железных дорогах: она обратила на себя внимание, ее цитировали в других журналах, с ней вступали в споры...

Многие положения этой статьи, — уязвимой, как отмечают специалисты и с экономической, и с технической стороны,51 — представляют для нас интерес, в частности, потому, что они невольно заставляют нас вспомнить о той стихотворной полемике Пушкина с Вяземским, о которой речь уже шла выше.52

Статья Н. Щеглова и вскоре последовавшие за ней другие довольно многочисленные статьи в защиту железнодорожного строительства в России были полны надежд на скорейшую ликвидацию «бездорожья» и вообще транспортных затруднений в России; очевидно, эти вопросы уже в конце 20-х годов привлекали к себе всеобщее внимание. В этом смысле статья Щеглова, действительно, отражала прогрессивные чаяния довольно широких общественных кругов. Историки русского железнодорожного транспорта подчеркивают, что ее сила заключалась в ее общей направленности: «...Щеглов не просто высказывался в пользу железных дорог... Такого решительного, убежденного призыва к строительству железных дорог в русской печати еще не появлялось, а за рубежом они были очень редки».53

Приведенные данные лишний раз убеждают нас в том, что вера в дерзновенные искания и неисчерпаемые возможности изобретательской мысли, в действенность человеческого труда по овладению силами природы и победе над ними, в благодетельность технического прогресса вообще, одушевлявшая, например, XXXIII строфу седьмой главы «Евгения Онегина», имела глубокие корни в русской действительности и, по крайней мере, в тех беседах, которые часто велись у нас в конце 20-х годов. Пушкин рисовал здесь не столько утопический или абстрактный пейзаж отдаленного будущего, но обобщенную картину, состоявшую из реальных и вполне ощутимо предвидимых подробностей; если бы она создавалась Пушкиным годом или двумя позже, мы имели бы в ней, вероятно, не только картины вполне благоустроенных шоссе, но и действующих железных дорог и многих других технических новинок, обсуждавшихся в петербургских инженерных кругах. В этом смысле указанная строфа может быть сравнена с фрагментами «Истории будущего» А. Мицкевича, где также, как известно, идет речь о перспективах

- 116 -

грядущего технического прогресса. Свидетельство А. Э. Одынца относительно того, что Мицкевич начал писать это свое произведение в России, подвергнуто было сильным сомнениям, между тем все приведенные выше данные, — включая сюда даже наличие в России в 20-е годы обостренного интереса к железнодорожной проблеме, — могут служить лишними аргументами в пользу достоверности сделанных Одынцом указаний. Думается, что замысел произведения Мицкевича следует возводить непосредственно к проблеме технического прогресса в той ее форме, в какой она столь деятельно и оживленно обсуждались в России в конце 20—начале 30-х годов.54

Однако идеи защитников введения железных дорог в России встретили у нас не только сочувствие, но и сильное противодействие; полемика по этому поводу особенно обострилась к середине 30-х годов. В 1835 году в «Библиотеке для чтения» появилась статья «Чугунные дороги», горячо отстаивавшая необходимость такого строительства и опровергавшая всевозможные доводы его хулителей, лагерь которых был уже довольно велик: против железнодорожного транспорта писались у нас статьи, брошюры, читались публичные лекции; сильные противники железных дорог находились и в правительственных кругах.55

Одним из яростных противников железных дорог был Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков, выступивший в том же 1835 году со статьей «Об устроении железных дорог в России».56 Н. И. Тарасенко-Отрешков был весьма посредственным литератором, однако мнившим себя знатоком экономических и технологических вопросов. По словам П. В. Анненкова, он «успел составить себе репутацию серьезного ученого и литератора по салонам, гостиным и кабинетам влиятельных лиц, не имея никакого имени и авторитета ни в ученом, ни в литературном мире. Он прослыл агрономом,

- 117 -

политико-экономом, финансовой способностью, не соприкасаясь с людьми науки...».57 Одним из тех лиц, к которым Тарасенко-Отрешков успел втереться в доверие, хотя и на короткое время, был Пушкин. Задумав издание газеты «Дневник», Пушкин, как известно, предложил Тарасенко-Отрешкову принять участие в организационных трудах по изданию этой газеты и заключил с ним по этому поводу особый деловой договор.58 Хотя издание «Дневника» и не состоялось, но Тарасенко-Отрешков и позже сохранил кое-какие деловые отношения с Пушкиным, который, впрочем, называл его «Отрыжковым» и, повидимому, никогда не обольщался на счет его личных или деловых качеств.59

Статья Тарасенко-Отрешкова «Об устроении железных дорог в России» не могла остаться без возражений со стороны группы молодых русских инженеров, горячо стремившихся «к испытанию железных дорог в нашем отечестве». Одним из «теоретиков и идеологов» этой группы считают Матвея Степановича Волкова, который принял вызов Тарасенко-Отрешкова и ответил ему резкой полемической статьей.60

Именно эта статья и связана с Пушкиным. Предназначалась она для «Современника»; рукопись ее была прислана Пушкину осенью 1836 года; посредником в сношениях автора с Пушкиным был В. Ф. Одоевский, которому, вероятно, и принадлежит инициатива опубликования ее в этом журнале. «Статья г. Волкова в самом деле очень замечательна, дельно и умно написана и занимательна для всякого», — писал Пушкин В. Ф. Одоевскому в ноябре—декабре 1836 года (XVI, 210). Правда напечатать статью в «Современнике» Пушкин отказался, опасаясь навлечь на свой журнал лишнее неудовольствие властей: он не без основания считал, что лагерь противников железных дорог в России достаточно силен и полон влиятельных лиц.

- 118 -

«Статья Волкова писана живо, остро, — писал Пушкин в том же письме. —Отрешков отделан очень смешно; но не должно забывать, что против железных дорог были многие из Государственного Совета; и тон статьи вообще должен быть очень смягчен. Я бы желал, — прибавлял Пушкин, — чтоб статья была напечатана особо, или в другом журнале, тогда бы мы об ней представили выгодный отчет с обильными выписками» (XVI, 211).

Все это писалось уже незадолго до гибели Пушкина. Сохранилось также письмо В. Ф. Одоевского к М. С. Волкову, отправленное автору почти полгода спустя после смерти Пушкина. Одоевский извещал Волкова, что статья его о железных дорогах «должна была явиться в свет в 1-м № „Современника“ <1837 года>, который не вышел за смертию издателя: я, Жуковский, кн. Вяземский, Плетнев и Краевский взялись издать „Современник“ в пользу детей Пушкина, но вообразите себе: Наркиз Атрешков в числе опекунов Пушкина! поместить о нем в журнале Пушкина было бы, разумеется, неприлично — и я перенес эту статью в „Литературные Прибавления“, издаваемые Краевским. Это объяснение мне необходимо было Вам сделать, дабы Вы не удивились, увидев в „Литературных Прибавлениях“ Вашу статью».61

Не подлежит никакому сомнению, что Пушкин очень внимательно читал рукопись статьи М. С. Волкова. Даже в цитированном выше деловом письме к В. Ф. Одоевскому Пушкин высказал по этому поводу ряд собственных мыслей, подтверждающих, что он был вполне в курсе развернувшейся в это время полемики. Любопытно, например, что, по мнению Пушкина, русскому правительству «вовсе не нужно было вмешиваться в проект этого Герстнера.62 Россия не может бросить 3 000 000 на попытку. Дело о новой дороге касается частных людей: пускай они и хлопочут.63 Всё, что можно им обещать — так это привилегию на 12 или 15 лет. Дорога (железная) из Москвы в Нижний Новгород еще была бы нужнее дороги из Москвы в Петербург — и мое мнение — было бы: с нее и начать...» (XVI, 210).

Стараясь представить себе практические результаты введения железных дорог в России, Пушкин вник даже в такие технические подробности представлявшихся проектов, которые не предусмотрены были представителями передовой русской инженерной мысли. В том же письме к В. Ф. Одоевскому Пушкин писал: «Некоторые возражения противу проекта неоспоримы. Например: о заносе снега. Для сего должна быть выдумана новая машина, sine qua non.64 О высылке народа, или о найме работников для сметания снега нечего и думать: это нелепость» (XVI, 210).

В этих словах Пушкина нас поражает не только его смелое техническое предложение русским изобретателям; доказывая необходимость изобрести механический снегоочиститель, Пушкин имел в виду, в первую очередь, интересы

- 119 -

трудовых народных масс. Уже за несколько лет перед тем в своем «Путешествии из Москвы в Петербург» Пушкин обращал внимание на недопустимое пользование рабским трудом в дорожном деле. «Поправка дорог, — писал он тогда, — одна из самых тягостных повинностей, не приносит почти никакой пользы и есть большею частью предлог к угнетению и взяткам» (XI, 243). Несомненно, что «высылка народа на железнодорожные пути для сметания снега» казалась ему «нелепой» в этом же смысле.

По поводу ранних русских железнодорожных проектов В. С. Виргинский справедливо заметил: «Конечно, Волков, Мельников и их друзья не понимали, что и частнокапиталистические и государственные железные дороги будут использованы господствующими классами никак не в интересах трудящихся. Но верный инстинкт новаторов техники заставлял этих инженеров, рука об руку с мастерами-самородками, видеть в передовой технике завоевание, которое в конечном счете послужит благу родной страны и родного народа. Это чувство многие русские инженеры и ученые выражали в своих выступлениях противоречиво, смутно, а иногда и в шелухе буржуазно-либеральных фраз...».65 В этом отношении мысль Пушкина представляется особо значительной: он оказался одним из немногих участников первого спора о русских железных дорогах, который заинтересовался не только технической или экономической стороной проектов, но и условиями труда при будущей эксплуатации железных дорог.

Указанное письмо Пушкина к В. Ф. Одоевскому было опубликовано первый раз в «Русском архиве» 1864 года.66 Готовя его к изданию, П. И. Бартенев обратился за справками к Ф. В. Чижову, автору известных воспоминаний о Гоголе, бывшему в то время директором Троицкой железной дороги. Ф. В. Чижов был искренно поражен и отметил в своих пояснениях к первой публикации этого письма: «Снегоочистителя тогда, когда писал Пушкин, не было и в помине, да и теперь он не на всех железных дорогах».67

До открытия первого железнодорожного сообщения в России Пушкин не дожил, но строительство началось еще при нем. Притязания А. Герстнера на монополию были отклонены, но решено было в виде опыта построить дорогу от Петербурга до Царского Села и Павловска. Указ сенату по этому поводу датирован 15 апреля 1836 года, в мае начались земляные работы, а в конце сентября уже произведены были первые опыты движения по рельсам между Царским Селом и Павловском. Так как доставка паровозов задержалась, опыты производились с помощью конной тяги. Приблизительно в то время, когда Пушкин читал рукопись статьи М. С. Волкова, «Северная пчела» сообщала об успешности первых испытаний строившейся дороги: в каждый «экипаж», установленный на рельсы, сажали по 60 человек, впрягали по две ямских лошади и гнали их со скоростью 12 верст в час.68 Газета свидетельствовала, что присутствовавшие при этом петербургские жители были в полном восторге.69 2, 3 и 4 января 1837 года происходили новые поездки по этой железной дороге. «В первый день употреблены были три паровоза и сделаны

- 120 -

были четыре поездки из Павловска до Кузьмина и обратно. На каждой поездке паровоз тащил за собою до 15 экипажей, и по приезде на место сменялся для обратного пути другим... В воскресенье, 3 января, составлен был обоз <поезд> из 23 повозок <вагонов>. Большая их часть была наполнена пассажирами... В Павловске, между тем, собралось несколько тысяч человек, с нетерпением ждавших прибытия паровоза. По сей причине оставлены были там повозки с животными и другим грузом, и сделаны с одними пассажирами пять поездок в Царское Село и обратно. Жители петербургские, прибывшие в Царское Село и Павловск слишком в 1000 саней, в таком множестве теснившихся для занятия мест, что 115 человек, в том числе и дамы, сели в фуру <вагон>, назначенную для перевозки строевого лесу...; между тем, с удовольствием заметим, что во время поездки не случилось ни малейшего бедствия или даже неприятности. Публика возвратилась в С. Петербург с твердым уверением, что дорога сия, по окончании ее, не будет нуждаться в пассажирах».70 Несомненно, что об этих первых испытаниях строящейся дороги, привлекших к себе такое любопытство жителей Петербурга, знал и Пушкин; но официальное ее открытие состоялось уже после его смерти — 30 октября 1837 года.71 Характерно, что «Северная пчела» в своем отчете об этом торжественном событии превозносила достоинства железной дороги и едко высмеивала московское шоссе, которым еще недавно восхищалась.72 Вскоре и в русской поэзии появились стихотворные отклики на эту тему. К концу 30-х годов, повидимому, относится стихотворение Ф. Н. Глинки «Две дороги», в котором он не только сопоставляет новые железные дороги со «старыми», шоссейными, но предвидит в будущем даже новый вид сообщений — воздушный:

.................

2

А там вдали мелькает струнка,
Из-за лесов струится дым:
То горделивая чугунка
С своим пожаром подвижным.

3

Шоссе поет про рок свой слезной:
«Что ж это сделал человек?!
Он весь поехал по железной,
А мне грозит железный век!..

4

Давно ль красавицей-дорогой
Считалась общей я молвой? —
И вот теперь сижу убогой
И обездоленной вдовой...»

6

Но рок дойдет и до чугунки:
Смельчак взовьется выше гор
И на две брошенные струнки
С презреньем гордый бросит взор.

- 121 -

Иллюстрация:

Железная дорога. Рисунок из книги Ф. А. Герстнера «О выгодах построения железной дороги из Санкт-Петербурга в Царское Село и Павловск». СПб. 1836.

- 122 -

7

И станет человек воздушный
(Плывя в воздушной полосе)
Смеяться и чугунке душной,
И каменистому шоссе.73

В западноевропейской поэзии этих лет трудно найти произведения, в которых столь же отчетливо высказывалась бы уверенность в благодетельности грядущего технического прогресса и в которые, кстати, с такой естественностью и простотой вводились бы технические термины вместо обычно заменявших их метафорических выражений или перифраз. Во французской поэзии, например, «железнодорожная» тема с трудом пробивала себе дорогу еще в 40-е годы и тогда еще признавалась абсолютно «непоэтической».74 Характерно, что сама терминология железнодорожного дела устанавливалась во французском языке медленно и затрудненно.75

В России же, как мы видели, она установилась довольно быстро: термин «железная дорога» стал общеупотребительным (наряду с просторечным «чугунка») к середине 30-х годов; термин «паровоз» утвердился уже во второй половине 30-х годов, а к началу 40-х был уже введен и в поэтический оборот.76 Вообще «поэтическая» сторона железнодорожной поездки рано получила у нас свое художественное выражение. Недаром еще Е. А. Баратынский, впервые испытавший ощущения железнодорожной поездки, писал в начале 40-х годов Н. В. Путяте: «Железные дороги чудная вещь. Эта апофеоза рассеяния. Когда они обогнут всю землю, на свете не будет меланхолии».77

- 123 -

В поэтическом творчестве Пушкина железная дорога не могла найти своего отражения, но как издатель «Современника» он явно представил себе, какое значение может иметь этот вопрос для его журнала; отсюда и его внимание к статье М. С. Волкова. Напомним в связи с этим о заботах Пушкина по привлечению к сотрудничеству в «Современнике» П. Б. Козловского. Уже в первом томе своего журнала Пушкин поместил статью Козловского «Разбор парижского математического ежегодника на 1836 год», в третьем томе — его же статью о теории вероятностей, которая и раньше уже интересовала поэта;78 наконец, накануне своей гибели Пушкин заказал ему и третью статью — о паровых машинах. Выбор всех этих тем чрезвычайно характерен: верное чутье журналиста подсказывало Пушкину, что именно эти статьи должны привлечь к себе внимание.

«Когда незабвенный издатель „Современника“ убеждал меня быть его сотрудником в этом журнале, — вспоминал П. Б. Козловский вскоре после смерти поэта, — я представлял ему, без всякой лицемерной скромности, без всяких уверток самолюбия, сколько сухие статьи мои, по моему мнению, долженствовали казаться неуместными в периодических листах, одной легкой литературе посвященных. Не так думал Пушкин...».79

По мнению поэта, в «Современнике» следовало помещать оригинальные научные статьи вместо переводных, которыми пестрели тогдашние русские журналы. В достоверности этого свидетельства П. Б. Козловского сомневаться не приходится. Заинтересованность Пушкина в паровых машинах отмечена также П. А. Вяземским, сообщившим, что накануне дуэли, 26 января 1837 года, на балу у гр. Разумовской Пушкин просил его «написать к кн. Козловскому и напомнить ему об обещанной статье

- 124 -

для „Современника“».80 Посылая эту статью В. Ф. Одоевскому (8 июля 1837 года), П. Б. Козловский вновь вспоминал о своем обещании, данном Пушкину»,81 наконец, публикуя эту статью в седьмом томе «Современника», П. Б. Козловский свидетельствовал еще раз, что «одно из последних желаний Пушкина «было исполнение моего обещания: доставить в „Современник“ статью о теории паровых машин, изложенной по моей собственной методе».82

Таким образом, не только забота о журнале, но и действительный интерес к «точным» наукам («естественным», по терминологии П. Б. Козловского) и их приложениям к технике сопровождал Пушкина до конца его жизни. Это нельзя не отметить, как одну из весьма существенных особенностей мировоззрения его поздних лет. Это был не только интерес, но борьба за передовую науку в России, которую он вел последовательно и с глубоким убеждением. Понятие «наука», как и в прежние годы, сливалось для Пушкина с более общим определением «просвещения», в защиту которого он выступал сам и побуждал выступать своих друзей и сотрудников.

Во втором томе «Современника» 1836 года (стр. 206—217) В. Ф. Одоевский поместил свою статью «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе».83 Характерно, что заглавие этой статьи дано Пушкиным,84 безусловно разделявшим многие положения автора. Статья эта открывается эпиграфом, взятым у М. П. Погодина:

... Нежное растение наука!
...........
Чуть солнце опалит, иль чуть мороз прохватит,
................ надолго
К земле приклонится она...

В этой статье В. Ф. Одоевский горячо осуждает «новый, действительно чудовищный род литературы, основанный на презрении к просвещенью, исполненный ребяческих жалоб на несовершенство ума человеческого, ребяческих воспоминаний о счастливом невежестве предков, возгласов против философии, против машин, и, наконец, исполненный преступных похвал простоте черни и мужеству ремесленников, разрушающих прядильные машины». Одоевский утверждает, что этот род литературы «явился во всех возможных видах: и повестей, и водевилей, и догматических прений»,85 в которых обличают «как раз самое дорогое для России — ее просвещение, не злоупотребления даже наукой, а самое науку: стали высмеивать агрономию, в которой так нуждается земледельческая Россия..., толкуют о вреде от излишней учености, о вреде машин...».86 Вопрос, поднятый этой статьей Одоевского и формулированный заглавием, данным ей Пушкиным, действительно возникал тогда в русской литературе и публицистике. Разговоры

- 125 -

о русской науке и путях ее развития в связи с общим «духом века» не сходили со страниц русских журналов второй половины 30-х годов. Иные из русских журналистов, стоя на воинствующих идеалистических позициях, одно из самых осязательных проявлений «духа времени» видели в чрезмерном и быстром вторжении к нам европейского «индустриализма»; практическое приложение научных знаний рассматривалось то как отвлечение от философских умозрений, то как прямой подрыв научной теории. Характерно, что «машинизм» и «техницизм» во многих областях знания и даже железнодорожное строительство многие реакционные русские публицисты тех лет рассматривали как прямое посягательство на ветхозаветные устои и традиционный жизненный уклад, как попытку разрушить старую, привычную науку, на самом деле представлявшую собой рутину. Пушкину было с ними не по пути; статья Одоевского заинтересовала его и была им одобрена потому, что намечала только созревавшую тогда проблему.

Гораздо яснее вся эта проблема стала в 40-е годы, когда ее обсуждали с еще большей горячностью. Известно, что в то время ей уделил внимание и Белинский, писавший в статье о Баратынском («Отечественные записки», 1842):

«Бедный век наш — сколько на него нападок, каким чудовищем считают его! И всё это за железные дороги, за пароходы — эти великие победы его, уже не над материею только, но над пространством и временем!.. Мы еще понимаем трусливые опасения за будущую участь человечества тех недостаточно верующих людей, которые думают предвидеть его погибель в индюстриальности, меркантильности и поклонении тельцу златому; но мы никак не понимаем отчаянье тех людей, которые думают видеть гибель человечества в науке. Ведь человеческое знание состоит не из одной математики и технологии, ведь оно прилагается не к одним железным дорогам и машинам... Напротив, это только одна сторона знания, это еще только низшее знание, — высшее объемлет собою мир нравственный, заключает в области своего ведения все, чем высоко и свято бытие человеческое...».87

Мы имеем все основания полагать, что приблизительно то же думал по этому поводу и Пушкин. Он зорко разглядел все великие вопросы своего времени. Он приветствовал русский технический прогресс как сумму завоеваний цивилизации, которые неизбежно послужат ко благу родной страны и народа. Он верил в науку, считая ее одним из важнейших двигателей культуры, но он был так же далек от односторонних увлечений в науке, как и от односторонних упреков по ее адресу: она предстояла перед ним, как единое мощное орудие, оказывающее существенную помощь творческому восприятию действительности.

—————

Сноски

Сноски к стр. 9

1 Настоящие этюды представляют собой переработку части более общего доклада под этим заглавием, прочитанного на Четвертой Всесоюзной Пушкинской конференции в Ленинграде в июне 1952 года (см. «Известия Академии Наук СССР, Отделение литературы и языка», 1952, т. XI, вып. 6, стр. 564—565.

2 В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. XI, Пгр., 1917, стр. 395.

3 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. I, Гослитиздат, М., 1934, стр. 114.

4 Н. В. Гоголь, Полное собрание сочинений, т. VIII, Изд. Академии Наук СССР, Л., 1952, стр. 380—381.

Сноски к стр. 10

5 П. А. Плетнев, Сочинения и переписка, т. I, СПб., 1885, стр. 366.

6 Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XV, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1948, стр. 123. В дальнейшем цитируется по этому изданию (т.т. I—XVI 1937—1949).

7 M. Hoffman. Le Musée Pouchkine d’Alexandre Onéguine à Paris. Paris, 1926, стр. 35—36.

8 Напомним, что, когда в начале 1930-х годов П. Е. Щеголев опубликовал статью «Пушкин-экономист» («Известия», 1930, № 17, 17 января), она показалась многим и неожиданной, и неоправданной, а между тем в настоящее время экономические воззрения Пушкина стали предметом немаловажных изысканий, подтвердивших самостоятельность суждений Пушкина по экономическим вопросам, общность экономических воззрений Пушкина и декабристов, роль журнала Пушкина «Современник» в развитии русской экономической мысли и т. д. (ср.: И. Н. Трегубов. К вопросу об экономических взглядах А. С. Пушкина. «Пушкинский юбилейный сборник», Ульяновск, 1949, стр. 40—57).

Сноски к стр. 11

9 Гл. Глебов. Философия природы в теоретических высказываниях и творческой практике Пушкина. «Временник Пушкинской комиссии», вып. 2, Изд. Академии Наук СССР, Л., 1936, стр. 191.

10 Н. Л. Бродский. Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина. Изд. 3-е, Учпедгиз, М., 1950, стр. 144.

11 «Временник Пушкинской комиссии», вып. 6, 1941, стр. 528.

Сноски к стр. 12

12 Н. О. Лернер. Из неизданных материалов для биографии Пушкина. «Русская старина», 1908, № 2, стр. 431.

13 «Современник», 1837, т. VII, стр. 51.

14 «Русский архив», 1864, № 7—8, стб. 828.

1 Анекдот, который Пушкин имел в виду, приписывает Архимеду случайное открытие основного закона гидростатики во время купания (см.: Н. С. Ашукин, М. Г. Ашукина. Крылатые слова. М., Гослитиздат, 1955, стр. 615).

Сноски к стр. 13

2 Я. Грот. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. Статьи и материалы. Изд. 2-е, СПб., 1899, стр. 61, 60.

3 Там же, стр. 229.

4 К. Я. Грот. Пушкинский лицей. 1811—1817. Бумаги 1-го курса. СПб., 1911, стр. 223, 230. — О Я. И. Карцове и программе его занятий по физике и математике см.: И. Селезнев. Исторический очерк имп. бывшего Царскосельского лицея за первое его пятидесятилетие. СПб., 1861, стр. 129—131.

5 Н. Гастфрейнд. Товарищи Пушкина по имп. Царскосельскому лицею. Материалы для словаря лицеистов первого курса 1811—1817 гг., т. II. СПб., 1912. стр. 135, 149, 151.

Сноски к стр. 14

6 «Вестник Европы», 1814, ч. LXXVIII, № 21, ноябрь, стр. 24—29.

7 А. А. Дельвиг, Полное собрание стихотворений, редакция и примечания Б. Томашевского, «Библиотека поэта», Большая серия, Л., 1934, стр. 228. В дальнейшем цитируется по этому изданию.

Сноски к стр. 16

8 Я. Грот. Пушкин, его лицейские друзья и наставники, стр. 63. — П. Н. Фусс был сыном известного петербургского академика, также математика, и приходится правнуком по матери знаменитому Леонарду Эйлеру. Любопытно, что Илличевский, задумывая в это время написать книгу биографических очерков «о великих мужах России» и собираясь включить туда также биографию Эйлера, просил Фусса доставить ему сведения об Эйлере, как «ближайшем его родственнике» (там же, стр. 64). Ср.: Éloge de P. N. Fuss. Discours de M. Otto Struve. Compte rendu de l’Académie des Sciences de St.-Pétersbourg, 1856, стр. 89—122; отдельное издание: Éloge de P. N. Fuss. Discours de M. Otto Struve, St.-Pétersbourg, 1857, 18 стр.

Сноски к стр. 17

9 Я. Грот. Пушкин, его лицейские друзья и наставники, стр. 62, примечание 1.— Поклоны Пушкина Фуссу и Гофману Илличевский передал в письме к первому из них от 16 января 1816 года, присоединив к этому свидетельство о литературных планах поэта: «Кстати о Пушкине: он пишет теперь комедию в 5 действиях, в стихах, под названием „Философ“» (там же, стр. 67). Вскоре Илличевский послал Фуссу просимое им стихотворение Дельвига вместе с подробной характеристикой его как поэта, а вслед за тем и «две гусарские пиесы нашего Пушкина» (там же, стр. 68, 69).

10 Там же, стр. 62, 66.

11 «Российский музеум», 1815, ч. II, № 5, стр. 136—137; А. А. Дельвиг, Полное собрание стихотворений, 1934, стр. 243—244, 464.

Сноски к стр. 18

12 К. Н. Батюшков, Сочинения, т. II, СПб., 1885, стр. 196.

13 «Чтение в Беседе любителей русского слова», 1811, кн. II, стр. 15—16; Державин, Сочинения, т. VII, Изд. Академии Наук, СПб., 1872, стр. 523. — Впрочем, мысли Державина вызывали и возражения современников. А. Ф. Мерзляков, например, в одной из своих статей о Державине, напечатанной в «Амфионе» (1815, июль), писал: «...пусть говорят, что от оды невозможно требовать плана! Он должен быть и есть в творениях великих писателей; тем труднее сохранить его, что он скрыт и имеет все наружные признаки беспорядка, столь свойственного исступленному воображению и пламенным чувствам... Природа и в самую бурю, когда всё, кажется, готово разрушиться, не теряет своей стройности, или лучше, самая буря имеет свои законы, начало, переходы и конец; почему же не должны иметь сего порядка, сих законов бури сердечные? — В порывах чувств есть своя система постоянная и верная: ее-то и должен открыть и исполнить стихотворец» (стр. 31). (Ср.: Пушкин, Сочинения, т. IX, ч. 2, Изд. Академии Наук СССР, Л., 1929, стр. 30—31).

Сноски к стр. 19

14 П. Н. Сакулин. Князь В. Одоевский, т. I, ч. 1. М., 1913, стр. 79.

15 К. О. (Кн. В. Ф. Одоевский). Отрывок о математике. «Вестник Европы», 1821, ч. 116, № 4, февраль, стр. 283—287 и ч. 117, № 5, март, стр. 51—55.

Сноски к стр. 20

16 В. Ар..., Замечания на статью о математике. «Сын отечества», 1821, № XIV, стр. 305—312.

17 Игнатий Веритов. К господам критикам (произведшим замечания на статью о математике в 14-й кн. «Сына отечества»). «Вестник Европы», 1821, ч. 118, № 9, май, стр. 44—51.

Сноски к стр. 21

18 Б. Модзалевский. Новинки пушкинского текста по рукописям Пушкинского Дома. Сборник Пушкинского Дома на 1923 год, Пгр., 1922, стр. 9. — «Статья эта, — пишет Б. Л. Модзалевский, — предназначалась, быть может, для помещения при сборнике стихотворений Дельвига; по крайней мере рукописи его, находящиеся ныне в Пушкинском Доме, носят на себе следы помет Пушкина, — помет редакционного характера, свидетельствуя о работе его над ними как редактора» (стр. 9).

19 Изречение: «Ce qui passe la géométrie nous surpasse» действительно находится в «Мыслях» Паскаля (B. Pascal. Pensées, t. II. Paris, 1828, стр. 31).

20 П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина. В издании: Пушкин, Сочинения, т. I, СПб., 1855, стр. 110—111, примечание. — П. В. Анненков предположил даже (см. в его книге: А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. 1799—1826 гг. СПб., 1874, стр. 155—156), что «Отрывки из писем, мысли и замечания» начаты были еще в Кишиневе; ряд их, действительно, восходит к более раннему времени, чем 1827 год (П. Е. Щеголев. Пушкин. Очерки. СПб., 1912, стр. 89, примечание).

21 В. И. Срезневский. Новый автограф Пушкина. Замечания по поводу двух статей В. К. Кюхельбекера. «Пушкин и его современники», вып. XXXVI, Пгр., 1923, стр. 34—41.

22 Там же, стр. 40; см. также: Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XI, стр. 41.

Сноски к стр. 22

23 Пушкин, Сочинения, т. I, 1855, стр. 257—258.

24 Речь Н. И. Лобачевского, в которой впервые изложены были начала неэвклидовой геометрии, была им прочитана в Казанском университете 24 февраля 1826 года. Хотя текст этой речи до нас не дошел, но он может быть восстановлен по извлечениям, публиковавшимся в 1829—1830 годах. «Воображаемая геометрия» появилась в 1835 году в «Ученых записках» Казанского университета.

Сноски к стр. 23

25 Хотя о личном знакомстве Пушкина с Лобачевским во время пребывания поэта в Казани в 1833 году не сохранилось никаких документальных свидетельств (Л. Б. Модзалевский. Материалы для биографии Н. И. Лобачевского, М.—Л., 1948, стр. 784), но сношения Пушкина с казанской профессурой и литературными кругами 30-х годов делают вполне вероятным, что он знал о Лобачевском. В особенности существенно то обстоятельство, что среди знакомцев и корреспондентов Пушкина был И. Е. Великопольский, единоутробный брат жены Н. И. Лобачевского, Варвары Алексеевны. Сохранилась переписка Великопольского как с Пушкиным, с которым он виделся в Пскове в 1826 году и, может быть, в Михайловском (Б. Л. Модзалевский. И Е. Великопольский. Сборник «Памяти Л. Н. Майкова», СПб., 1902, стр. 359 и сл.; П. И. Зиссерман. Пушкин и Великопольский. «Пушкин и его современники», вып. XXXVIII—XXXIX, Л., 1930, стр. 257—280), так и с Н. И. Лобачевским (Б. Л. Модзалевский. Н. И. Лобачевский. Письма его к И. Е. Великопольскому. «Известия Физико-математического общества при имп. Казанском университете», вторая серия, т. XII, № 2, Казань, 1902, стр. 86—101). Сохранились также стихотворные послания И. Е. Великопольского к Пушкину и Н. И. Лобачевскому. Известно, с другой стороны, что Н. И. Лобачевский любил и хорошо знал произведения Пушкина. С. М. Великопольская свидетельствует (в письме из Казани от 17 января 1832 года), что Лобачевский «читал нам русские песни барона Дельвига, мелкие стихотворения Пушкина и стихотворения Баратынского, который здесь, в Казани...» (Л. Б. Модзалевский. Материалы для биографии Н. И. Лобачевского, стр. 303). Дочь Лобачевского, В. Н. Ахлопкова, в свою очередь вспоминала, что ее отец любил декламировать стихотворения Пушкина «в семейном кругу своем» (там же, стр 594).

1 Le Brun. Ode l’enthousiasme. Œuvres choisies, Paris, 1829, стр. 486; цитировано в: А. С. Пушкин, Сочинения, т. IX, ч. 2, Изд. Академии Наук СССР, Л., 1929, стр. 927; ср. также статью Вольтера «Энтузиазм» во II томе его «Философского словаря» (Voltaire, Œuvres complètes, t. LIV, Paris, 1826, стр. 353—361).

2 C. Fusil. La poésie scientifique de 1750 а nos jours. Paris, 1918.

3 Ralph B. Crum. Scientific Thought in Poetry. N. Y., 1931, стр. 81—109.

Сноски к стр. 24

4 Ralph B. Crum. Scientific Thought in Poetry, стр. 97.

5 Там же, стр. 97.

6 Там же, стр. 97—98.

7 Voltaire. Le temple du goût. Œuvres complètes, t. XV. Paris, 1828, стр. 58. Леонардо Ольшки в своей богатой наблюдениями и обобщениями статье «Геометрический дух в литературе и искусстве» («Deutsche Vierteljahrschrift für Literturwissenschaft und Geistesgeschichte», Jhg. 8, 1930, H. 3, стр. 516—568) вскрыл близкое родство, существовавшее между математическими исследованиями и французской эстетической мыслью XVII—XVIII вв.; это родство сказалось в пристрастии к точным пропорциям в поэзии и прозе, в поисках симметрических логико-грамматических и ритмико-мелодических конструкций во французском литературном языке и т. д.

8 Ralph B. Crum. Scientific Thought in Poetry, стр. 98.

Сноски к стр. 25

9 A. Chénier, Oeuvres complètes, Paris, 1819, стр. 5.

Сноски к стр. 26

10 К. Н. Батюшков, Сочинения, стр. 220. — Впоследствии Е. А. Баратынский в письме к И. В. Киреевскому (июнь 1832 года) цитировал слова Виланда, являвшиеся, повидимому, возражением Д’Аламберу: «Виланд, кажется, говорил, что ежели б он жил на необитаемом острове, он с таким же тщанием отделывал бы свои стихи, как в кругу любителей литературы» (Е. А. Баратынский, Стихотворения, поэмы, проза, письма. Гослитиздат, М., 1951, стр. 519).

11 Б. Е. Райков. Очерки по истории гелиоцентрического мировоззрения в России. Изд. 2-е, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1947, стр. 220. — Еще Батюшков отметил, что Кантемир с увлечением занимался алгеброй посреди своих поэтических занятий (К. Н. Батюшков. Вечер у Кантемира. Сочинения, т. II, стр. 219).

Сноски к стр. 27

12 М. В. Ломоносов, Сочинения, т. I, СПб., 1891, стр. 149, 219.

Сноски к стр. 28

13 Одно из первых крупных произведений молодого Хераскова — дидактическая поэма «Плоды наук» (1761), прославляющая пытливость человеческого ума и общественную пользу научных знаний. Основные ее тезисы выражены в таких строках:

Что мы ни вобразим, наукой основалось...

или:

Воззри, коль надобны для общества науки!

Может быть, эта поэма задумана как опровержение основных положений знаменитого рассуждения Руссо на тему о том, «способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов», но в своих существенных частях поэма Хераскова прежде всего повторяет мысли Ломоносова о практическом значении наук для благоденствия отечества; здесь также механика стоит на первом месте; с нею связаны успехи сельского хозяйства:

Цветущие сады когда мы вобразим,
На земледельцовы орудия воззрим,
Увидим, что прервать хотяща наше бедство,
Механика сие изобретала средство...

или военного искусства:

Дабы рука сильней в сражении была,
Механика свои орудия дала.

Астрономия обеспечивает мастерство кораблевождения:

Когда через моря стремятся корабли,
На камни бы они, или на мель текли,
Когда б через свою великую науку
Нам астрономия не подавала руку...

В заключении поэмы говорится о значении науки в русской общественной жизни:

Проник в закрытый храм натуры испытатель;
И химик действует, сокровищей податель;
Явилась в наши дни наука врачевства,
Для пользы общия в сиянье торжества;
Не нужны будут нам теперь страны чужия:
Науки преподаст из уст своих Россия.

(М. М. Херасков. Эпические творения, ч. II. М., 1820, стр. 259, 264, 259, 260, 264). Отметим впрочем, что в поэме, написанной тридцать лет спустя («Вселенная», 1791), Херасков отрекался уже от прославления силы разума и с реакционно-мистических позиций выступал против «разрушающей» силы умствований.

14 С. Бобров. Таврида. Николаев, 1798 ,стр. 183.

Сноски к стр. 29

15 С. Бобров. Рассвет полночи, ч. III, Игры важной Полигимнии. СПб., 1804, стр. 34—36.

16 А. Н. Радищев, Полное собрание сочинений, т. I, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1938, стр. 9, 12.

17 См. в моей статье «К истолкованию поэмы А. Н. Радищева „Бова“» (сборник «Радищев. Статьи и материалы», изд. Ленинградского Гос. университета, Л., 1950, стр. 206—211).

Сноски к стр. 30

18 Поэты-радищевцы. Вольное общество любителей словесности, наук и художеств. Изд. «Советский писатель», Л., 1935, стр. 172.

19 Там же, стр. 690.

20 Там же, стр. 639.

21 Там же, стр. 637.

22 О пропаганде поэтами-радищевцами передового научного мировоззрения и об их вкладе в русскую «научную поэзию» см.: В. Н. Орлов. Русские просветители 1790—1800-х годов. Изд. 2-е, Гослитиздат, М., 1953, стр. 431—438.

Сноски к стр. 31

23 Н. М. Карамзин, Сочинения, т. I, Стихотворения, Пгр., 1917, стр. 22, 23.

24 Именно так объясняет это стихотворение В. В. Сиповский в примечаниях к нему (см.: Н. М. Карамзин, Сочинения, т. I, стр. 403—404) и подробнее в своей книге: Н. М. Карамзин, автор «Писем русского путешественника». СПб., 1899, стр. 112—113.

25 Н. М. Карамзин, Сочинения, т. I, стр. 46. — Ср. похвалу науке, которую у Пушкина царь Борис произносит своему сыну Федору («Борис Годунов»).

26 Н. М. Карамзин, Сочинения, т. I, стр. 333—334.

Сноски к стр. 32

27 Н. М. Карамзин, Сочинения, т. I, стр. 23.

28 Marjory Норе Nicolson. Newton Demands the Muse. Newton’s «Opticks» and the Eighteenth Century Poets. Princeton, 1946. — В предшествующих работах того же автора (в особенности в ее книгах «The Microscope and English Imagination» и «A World in the Moon») собрано много интересных данных о воздействии научных исследований, производившихся с помощью микроскопа и телескопа, на английскую художественную мысль.

29 Herbert Drennon. Newtonianism in James Thomson’s Poetry. «Englische Studien», Bd. 70, 1935—1936, стр. 358—372.

30 О Томсоне и его переводных описательных поэмах на русской почве см.: В. И. Резанов. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского, вып. II. Пгр., 1916, стр. 498—513.

31 M. H. Nicolson. Newton Demands the Poetry, стр. 43—54.

Сноски к стр. 33

32 Этот панегирик включен Томсоном во «Времена года» («Зима», 1726); всю относящуюся к Петру I цитату Карамзин привел в «Письмах русского путешественника» (Лион, 9 марта 1790 года) на том основании, что «может быть, не все читатели знают эти стихи».

33 M. H. Nicolson. Newton Demands the Poetry, стр. 55.

34 Там же.

35 Там же. — Вопрос о воздействии научного естествознания на английскую литературу и эстетическую мысль XVII—XVIII веков составляет особую тему, выводящую за пределы настоящих разысканий и этюдов. Укажем лишь, что она хорошо разработана в литературоведении, хотя бы в связи с научными описательными поэмами Эразма Дарвина «Botanic Garden» и «Temple of Nature» (ср.: Эразм Дарвин. Храм природы. Перевод Н. А. Холодковского, предисловие, редакция и комментарии академика Е. Н. Павловского, Изд. Академии Наук СССР, М., 1954; см., например: James V. Logan. The Poetry and Aesthetics of Erasmus Darwin. Princeton, 1937). Новейшая научная литература о взаимоотношениях науки и поэзии собрана в указателе: Fred. A. Dudley. The Relation of Literature and Science. A Selected Bibliography 1930—1949. Washington, 1949.

36 M. H. Nicolson. Newton Demands the Muse, стр. 55—56.

37 Carl Grabo. A Newton among the Poets. Chapell Hill, 1930; M. H. Nicolson. Newton Demands the Muse, стр. 3.

38 Там же, стр. 1.

Сноски к стр. 34

39 В риторических похвалах Ломоносову различия между ним как поэтом и ученым обычно не делались. В стихотворной характеристике Ломоносова, включенной А. Воейковым в его поэму «Искусства и науки» («Вестник Европы», 1819, ч. CIII, № 8, стр. 248—249), он прославлялся за то, что первый проложил у нас «дорогу к музам в храм, дорогу в храм Минервы»:

Хвала! ты был для нас Франклином и Невтоном,
И совместил в себе Пиндара с Цицероном.

Батюшков в своих мыслях о Ломоносове, занесенных в его записную книжку (1817), напротив, удивляется прозаическому стилю творений Ломоносова, «красоте и точности сравнения», «порядку всех мыслей», «точности и приличию эпитетов» и с большой тонкостью подмечает, что источники всех этих красот — «беспрестанное размышление о науках» и «созерцание чудес природы, его первой наставницы» (Сочинения, т. II, СПб., 1885, стр. 344—345). О «тщательной отделке холодного искусства» в стихах Ломоносова тогда же писал П. А. Вяземский (Полное собрание сочинений, т. I, СПб., 1878, стр. 19—20).

Сноски к стр. 35

40 Получившая печальную известность ошибка французского историка науки F. Hoefer в его «Histoire de la chimie» (Paris, 1862, стр. 367), писавшего о «Ломоносове-химике, которого не следует смешивать с носившим это же имя поэтом» (цитировано у Б. Г. Кузнецова в его книге «Патриотизм русских естествоиспытателей и их вклад в науку» (М., 1951, стр. 24) и в статье С. М. Бурдина «Роль М. В. Ломоносова в создании русской естественно-научной терминологии» («Ученые записки Ташкентского Гос. педагогического института», вып. II, Ташкент, 1954, стр. 76)), закономерно восходит к этой, отмеченной Пушкиным, тенденции возвышать в Ломоносове ученого, умаляя его значение как стихотворца.

41 Об отношениях Пушкина к Ломоносову-поэту см.: Б. И. Коплан. «Полтавский бой» Пушкина и оды Ломоносова. «Пушкин и его современники», вып. XXXVIII—XXXIX, Л., 1930, стр. 113—121, где указана и литература вопроса.

Сноски к стр. 36

42 П. В. Анненков. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. СПб., 1874, стр. 156.

1 Н. Кузнецов. «Вечерняя звезда» в одном стихотворении Пушкина. «Мироведение», 1923, № 1 (44), стр. 88, 89.

2 Там же, стр. 87.

Сноски к стр. 37

3 Этот отрывок впервые опубликован П. О. Морозовым (Новые стихи Пушкина. «Русское слово», 1916, № 83, 10 апреля) и введен в том же году в академическое издание сочинений Пушкина (т. IV, 1916, стр. 294—295); к датировке его см.: Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме. Научное описание. Составили Л. Б. Модзалевский и Б. В. Томашевский, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1937, стр. 34, № 81.

4 Под «прелестными звездами», по разъяснениям А. С. Шишкова, понимались тогда «ниспадающие звезды, кои потом исчезают», «обманчивые» звезды, метеориты. В. Виноградов (Язык Пушкина. Изд. «Academia», М.—Л., 1935, стр. 182—183) обратил на это внимание в связи с известными стихами из «Евгения Онегина»:

У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве —
                  (VI, 161)
 

подчеркнув, что Пушкин, пользуясь этим термином, «каламбурно играет двойственностью его возможных осмыслений, связью эпитета „прелестный“ со словом „красавица“...» (ср.: Н. Л. Бродский. Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина. Изд. 3-е, Учпедгиз, М., 1950, стр. 273—274); к стихам Пушкина были указаны и характерные параллели в оде В. Петрова «Как промеж звезд луна», у Карамзина («Наталья, боярская дочь»), в «Тавриде» (1789) С. Боброва, где есть такие стихи:

Все звезды в севере блестящи,
Все дщери севера прекрасны;
Но ты одна средь них луна...

(С. Бобров. Таврида, Николаев, 1798, стр. 71).

Сноски к стр. 38

5 В библиотеке Пушкина сохранились две книги английского астронома Джона Гершеля (сына) во французских переводах: Traité d’Astronomie... suivi d’une Addition sur la Distribution des Orbites cométaires dans l’Espace (Bruxelles, 1835) и Publication complète des nouvelles découvertes de Sir John Herschel dans le Ciel Austral et dans la Lune (Paris, 1836). (Б. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. «Пушкин и его современники», вып. IX—X, СПб., 1910, стр. 248, №№ 982, 983). Имя этого астронома, как и прославленное имя его отца, Вильяма Гершеля, открывшего Уран и построившего знаменитые телескопы, несомненно было хорошо известно Пушкину значительно раньше, так как об их открытиях много писали в русских журналах первой трети XIX века. Можно высказать предположение, что интерес к астрономии был усилен у Пушкина беседами в Кишиневе с «первым декабристом» В. Ф. Раевским, давно и серьезно занимавшимся этой наукой: в своих стихотворных посланиях 1818—1819 годов к другу своей юности, будущему декабристу Г. С. Батенькову, Раевский недаром упоминал и имя Гершеля «с циркулом планет»; Раевский был уверен, что и Батеньков «мыслию летал»

С Невтоном, с Гершелем в планетах отдаленных,
Движенья их, часы, минуты исчислял...

(«Атеней». Историко-литературный временник, кн. III, Л., 1926, стр. 7; «Ученые записки Ульяновского Гос. педагогического института. Пушкинский юбилейный сборник», Ульяновск, 1949, стр. 287).

6 К. С. Кашталева. «Подражания Корану» Пушкина и их первоисточник. Записки Коллегии востоковедов, т. V, Л., 1930, стр. 252.

7 Н. А. Смирнов. Очерки истории изучения ислама в СССР. Изд. Академии Наук СССР, М., 1954, стр. 32—33, 227—228; И. Ю. Крачковский. Очерки по истории русской арабистики. Изд. Академии Наук СССР, М., 1950, стр. 241.

Сноски к стр. 39

8 Историю появления этих стихотворений в альманахе «Урания» см.: Н. П. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. I. СПб., 1888, стр. 316—319.

9 К последней «эпиграмме» («Мадригал») прямую параллель мы находим в «Евгении Онегине»:

И шевелится эпиграмма
Во глубине моей души,
А мадригалы им пиши!
          (VI, 86)
 

10 Представило бы известный интерес выяснение тех причин, по которым нарушен был порядок расположения этих «эпиграмм», первоначально установленный самим Пушкиным. В «Урании» они напечатаны не в той последовательности, в какой они были сообщены самим поэтом в письме к Вяземскому: «Мадригал» стоит на первом месте, затем идут «Движение», «Совет», «Соловей и кукушка» и «Дружба»; во второй части «Стихотворений» Пушкина издания 1829 года порядок снова изменен: весь цикл открывается «Движением», за которым следуют «Дружба», «Соловей и кукушка» и «Совет».

Сноски к стр. 40

11 «Российский музеум», 1815, ч. II, № 5, май, стр. 143.

12 В дневнике Ф. Малевского (под 19 февраля 1827 года) вкратце описан вечер у Н. А. Полевого, на котором, кроме самого Малевского и друга его Мицкевича, присутствовали Пушкин, Вяземский, Дмитриев, Соболевский, Баратынский, Полторацкий. Беседа зашла, между прочим, относительно «сна, в котором два солнца»; Малевский приводит по этому поводу язвительное замечание, сделанное, повидимому, И. И. Дмитриевым: «Если бы кончил на бутылке шампанского, ничего не было бы удивительного, что у него бы в глазах двоилось». (Т. Г. Цявловская. Пушкин в дневнике Франтишка Малевского. «Литературное наследство», т. 58, 1952, стр. 226). Как отметил D. Čyževskyj («Zeitschrift für slavische Philologie», 1955, Bd. XXIII, Heft 2, стр. 390), речь, несомненно, шла о незадолго перед тем появившемся в «Московском вестнике», без подписи, стихотворении С. П. Шевырева «Сон», в котором развернута своеобразная астрономическая картина, вызвавшая трезвое скептическое замечание Дмитриева:

Гляжу — с заката и с восхода,
В единый миг на небосклон
Два солнца всходят лучезарных...

......................
Все дышет жизнию двойной:
Два солнца отражают воды,
Два сердца бьют в груди природы...

(См. «Московский вестник», 1827, ч. I, № IV, стр. 249—250; С. П. Шевырев. Стихотворения. Изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 28—30).

Сноски к стр. 41

13 Письмовник, содержащий в себе науку российского языка со многим присовокуплением разного учебного и полезно-забавного вещесловия. Составил Н. Курганов, ч. I, изд 9-е, СПб., 1818, стр. 158—159.

14 Сочинения М. В. Ломоносова с объяснительными примечаниями академика М. И. Сухомлинова, т. II. Изд. Академии Наук, СПб., 1893, стр. 225, 327—328; Б. Е. Райков. Очерки по истории гелиоцентрического мировоззрения в России. Изд. 2-е, 1947, стр. 309—311. — «Письмовник» Н. Г. Курганова не указан ни в том, ни в другом источнике.

Сноски к стр. 42

15 Эта запись, впервые опубликованная П. В. Анненковым (Пушкин, Сочинения, т. I, СПб., 1855, стр. 272), находится на обороте автографа стихотворения «Все в жертву памяти твоей...», датированного здесь же самим поэтом 1825 годом. П. В. Анненков вполне правильно предположил, что высказанная в этой записи мысль «породила небольшое стихотворение: Движение». Воспроизводя эту заметку, П. О. Морозов (А. С. Пушкин, Сочинения, т. I, СПб., 1887, стр. 353—354) ошибочно утверждал, что «приписку, которая и послужила для него темою», Пушкин якобы сделал при стихотворении «Движение». И. А. Шляпкин, вновь опубликовавший эту запись по принадлежавшему ему автографу Пушкина, следуя Морозову, ошибочно утверждал, в свою очередь, что «эта приписка повторяется в рукописи стихотворенья Движение», из чего следовало, что якобы запись эта повторена Пушкиным дважды (И. А. Шляпкин. Из неизданных бумаг А. С. Пушкина. СПб., 1903, стр. 3; «Рукою Пушкина». М.—Л., 1935, стр. 496—497).

16 Н. И. Черняев. Критические статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900, стр. 327—333.

17 Диоген не мог быть этим философом, так как он жил по крайней мере на сто лет позже Зенона Элейского. А. Маковельский приводит первоисточник этого анекдота из трактата Элиаса (In Categ., стр. 109, 6 по изданию Буссе), где говорится о Зеноне: «И еще в другой раз как-то, выступив в защиту того же самого учителя <Парменида>, говорившего, что сущее неподвижно, он <Зенон> подкрепляет учение о неподвижности сущего пятью эпихеремами. Будучи не в состоянии ответить на них, циник Антисфен встал и начал ходить, полагая, что доказательство действием сильнее всякого словесного выражения» (А. Маковельский. Досократики. Первые греческие мыслители в их творениях, в свидетельствах древности и в свете новейших исследований, ч. II. Казань, 1915, стр. 78). Гл. Глебов упрекнул Пушкина за то, что он в своей заметке допустил «две неточности»: во-первых, приписал Диогену то, что относится к Антисфену, и, во-вторых, что он «сместил историческую перспективу»: «ведь „действие“ солнца на небе в течение тысячелетий убеждало людей в том, что оно вращается вокруг неподвижной земли. Потребовалась огромная работа ума для понимания действительного положения вещей»; лишь «в процессе осуществления своего замысла Пушкин эти неточности устранил». (Гл. Глебов. Философская эпиграмма Пушкина. «Временник Пушкинской комиссии», т. 3, М.—Л., 1937, стр. 400). Отметим со своей стороны, что в окончательном тексте «Движения» нет никакого исторического колорита, и это, по нашему мнению, лишний раз свидетельствует об интересе Пушкина к существу проблемы, а не к легендарно-анекдотическим подробностям из истории ее научной разработки. Единственная живописная деталь во всем тексте «Движения», которая могла бы быть истолкована как намек на историческое время, к которому относится воспроизводимый в нем философский анекдот, — это эпитет, которым Пушкин наделяет мудреца, не называя его по имени. Однако «мудрец брадатый» не обязательно должен был вызвать в представлении читателей образ древнегреческого философа (выразительные скульптурные изображения которых Пушкину были столь хорошо знакомы хотя бы по царскосельской «Камероновой галерее»).

Сноски к стр. 43

18 А. И. Галич посвятил четыре страницы своей «Истории философских систем» (кн. 1, СПб., 1818) «идеалистическому училищу первых элеатиков» (стр. 50—54), особое внимание уделив именно Зенону (стр. 52—54). Характерно, однако, что Галич далек от каких-либо восхвалений этого философа; он считает, что Зенон «довершил расторженность, открывшуюся между познаниями смысла и чувств», так как он «противопоставлял друг другу смысл и опыт (наипаче касательно движения...)». Имея в виду прежде всего аргументы Зенона против движения и пространства, Галич был убежден, что они имели отрицательное значение для последующего развития философской мысли: «... воздвигая, утверждая и опровергая противоречивые положения, запутывал он разум в собственные свои хитросплетения, оглушал слушателей, не научая ничему, рассеивал молву о необычайной крепости своего ума, и, соделавшись, таким образом, с одной стороны, изобретателем скептики и софистики, вынуждал, с другой, диалектику, — искусство словопрения, развязывающее хитросплетенные узлы» (стр. 52—53).

19 «Мнемозина», ч. IV, 1825, стр. 160—192.

20 Там же, стр. 169—170.

21 Там же, стр. 187, 189.

22 Впоследствии, более тридцати лет спустя, в предисловии к своим «Русским ночам», написанным около 1860 года, Одоевский вспоминал о своей «юношеской самонадеянности», которой «представлялось доступным исследовать каждую философскую систему порознь (в виде философского словаря)... и потом все эти системы свести в огромную драму, где бы действующими лицами были все философы от элеатов до Шеллинга...» (П. Н. Сакулин. Князь В. Ф. Одоевский, т. I, ч. 2. М., 1913, стр. 215—216). Статья его «Секта идеалистико-элеатическая» и была первым фрагментом этого юношеского замысла; в другом месте своей работы П. Н. Сакулин предположил, что статья Одоевского примыкала «к подобным же статьям Давыдова по истории древней философии» (т. I, ч. 1, 1913, стр. 141).

Сноски к стр. 44

23 «Мнемозина», ч. IV, стр. 8—9.

24 Там же, стр. 30, 32, 33.

25 Там же, стр. 187, 188. — Ср. изложение этого аргумента (именуемого «Стрела») у А. Галича: «Каждое движущееся тело во всякое данное мгновение находится в равном ему пространстве, и потому в каждое мгновение — в покое. Если бы оно действительно двигалось, то в каждое данное мгновение было бы и в покое и в движении, что нелепо...» (История философских систем, кн. 1, стр. 53—54).

Сноски к стр. 45

26 Pierre Bayle. Dictionnaire historique et critique, tt. I—XVI. Nouvelle édition, Paris, 1820—1824, 8° (Б. Л. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. «Пушкин и его современники», вып. IX—X, СПб., 1910, стр. 154, № 586). — Для дальнейшего изложения мы пользовались экземпляром этой книги, принадлежавшим Пушкину и хранящимся в ИРЛИ АН СССР в Ленинграде. Никаких помет или отчеркиваний книга не имеет.

27 «Мнемозина», ч. IV, стр. 189.

28 Pierre Bayle. Dictionnaire historique et critique, t. XV, 1820, стр. 30—60.

29 Бейль приводит самую краткую редакцию этого рассказа из «Жизни философов» Диогена Лаэрция, позднего греческого философа и историка конца II и начала III века н. э., и более распространенные варианты из знаменитого трактата Секста Эмпирика, греческого философа, астронома и врача начала III века н. э., «Пирроновские основоположения» (Рхссюнейпй эрпфхрюуейт, в 3 книгах), который содержал в себе критику догматизма в логике, физике и этике, складывающуюся в целую систему скептических воззрений, а также из сочинений еще более поздних писателей, в частности португальских иезуитов и испанских схоластиков, комментаторов «Физики» Аристотеля.

Сноски к стр. 46

30 «Лучше не называть никого, чем уверять, что Диоген-циник и Зенон Элейский были действующими лицами этого рассказа», — пишет, между прочим, Бейль (t. XV, стр. 58). Статья о Зеноне — «эпикурейском философе» помещена в «Словаре» непосредственно вслед за статьей о Зеноне Элейском (t. XV, стр. 60—67). Этого Зенона-стоика или эпикурейца Пушкин хорошо знал еще в лицейские годы, как это видно из его «Послания Лиде» (1816). М. М. Покровский полагает, что знакомству с циниками и стоиками Пушкин в те годы был обязан прежде всего лекциям Куницына (Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5, 1939, стр. 30—31).

31 Приводим текст по сверке с автографом, хранящимся в ИРЛИ (ф. 244, оп. 1, № 77), так как в большинстве существующих публикаций этой заметки она приводится с мелкими неточностями. В сборнике «Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты» (М.—Л., 1935, стр. 496—497) неточность допущена в транскрипции имени Диогена: Dioguène (sic) вместо Diogène; только так Пушкин и мог написать это имя, которое в автографе написано неотчетливо.

32 «Они <новейшие писатели> назвали философа, который отрицал движение; они украсили обстоятельства его практического ответа; они сделали его материалом для хрий, пригодных для употребления молодых риториков. Я удивляюсь, что Секст Эмпирик не соблаговолил назвать того, кто опроверг подобным образом возражения против существования движения. То, что он сказал менее неопределенного, сводится к тому, что один циник воспользовался данным способом, чтобы их опровергнуть: ... „И потому, как рассказывают, был философ, который в опревержение речи против движения безмолвно начал ходить“. В другом месте он <Секст Эмпирик> выражается так: „...и потому некто из циников, которым предложена была речь против движения, не ответил ничего; но поднявшись начал ходить, самым делом и действием показывая существование движения“».

Сноски к стр. 47

33 «Как бы там ни было, ответ Диогена-циника философу, отрицавшему движение, является софизмом того рода, который логики называют ignoratio elenchi Это означало выйти за пределы вопроса, потому что философ не отбрасывал видимость движения; он не отрицал, что человеку кажется, что движение существует, он утверждал лишь, что в действительности ничто не движется, и он доказывал это доводами очень хитроумными и повергающими в полное смущение».

34 Pierre Bayle, t. XV, стр. 60. — Имеем в виду то место, где Бейль рассказывает о софисте Диодоре, «который не был в состоянии смеяться, когда на него нападали с лукавой иронией за то, что в своих лекциях он отрицал существование движения...». Нижеследующие строки Бейля могли Пушкину внушить четвертый стих его «Движения» («Хвалили все ответ замысловатый...»): «Из всего этого следует, что ответ Диогена был софистическим, хотя он и способен был вызвать аплодисменты всей компании. Этот ответ был издевательским, но я думаю также, что философ, заинтересованный его существом, мог лишь отнестись к нему с презрением» (стр. 60).

35 Хотя цензурное разрешение этой части «Мнемозины» датировано 13 октября 1824 года, но книга вышла в свет с запозданием на целый год — между первым и двадцатым октября 1825 года (Н. Синявский и М. Цявловский. Пушкин в печати. 1814—1837. Изд. 2-е, Соцэкгиз, М., 1938, стр. 30—31; М. А. Цявловский. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина, т. I. Изд. Академии Наук СССР, М., 1951, стр. 641—642). В этой же книжке «Мнемозины» впервые напечатано стихотворение Пушкина «К морю», и его имя упомянуто еще несколько раз, в частности в апологе Одоевского «Новый демон». Стихотворение Пушкина «Движение» до сих пор датируется очень неопределенно — между январем и ноябрем 1825 года (М. А. Цявловский. Летопись..., стр. 563). Если справедливо наше предположение, что непосредственным поводом для его возникновения явилась статья Одоевского, то «Движение» следует датировать более точно: между серединой октября и ноябрем 1825 года,— иными словами, вскоре после получения Пушкиным «Мнемозины».

36 Н. В. Измайлов. Пушкин и кн. В. Ф. Одоевский. Сборник «Пушкин в мировой литературе», Л., 1926, стр. 290.

Сноски к стр. 48

37 G. W. F. Hegel’s Vorlesungen űber Geschichte der Philosophie, hrsg. von D. Karl Ludwig Michelet, Erster Band, Berlin, 1833; о Зеноне см. здесь, стр. 302—307; на стр. 309 Гегель утверждает, что у Зенона мы находим «действительно объективную диалектику» («die wahrhaft objective Dialektik»); на стр. 314 приведен анекдот о наглядных, хотя и безмолвных возражениях Зенону «циника Диогена из Синопа». Хотя эти знаменитые «Лекции» Гегеля впервые напечатаны в цитируемом издании 1833 года, но, как известно, многие их положения были широко известны еще до этого времени.

38 Victor Cousin. Nouveaux fragmens philosophiques. Paris, 1828. — Зенону Элейскому посвящен здесь отдельный очерк (стр. 96—150), в котором, в частности, подробно изложены его аргументы против движения (стр. 119—127), а также критика их в последующей европейской философской мысли. Кузен отмечает «превосходную» статью о Зеноне Пьера Бейля, но с особенной похвалой отзывается о Канте, который в «Критике чистого разума» первый признал объективную философскую ценность аргументов Зенона; особые страницы посвящены Кузеном вопросу о понимании учения Зенона немецкими философами-идеалистами конца XVIII—начала XIX века, среди которых он пользовался известной популярностью. Отметим, со своей стороны, что в год написания Пушкиным «Движения» в Марбурге вышла новая работа о тех же аргументах Зенона: L. Gerling. De Zenonis Eleatici paralogismis motum spectantibus. Marburgi, 1825.

Сноски к стр. 49

39 Ф. П. Фонтон. Воспоминания, т. II. Лейпциг, 1862, стр. 37.

40 С. А. Богомолов. Аргументы Зенона Элейского при свете учения об актуальной бесконечности. ЖМНПр., 1915, апрель, стр. 327. — Из более старой русской литературы по этому вопросу см.: В. П. Сватковский. Парадокс Зенона о летящей стреле. ЖМНПр., 1888, № 4, стр. 203—239; Н. Х. Херсонский. У истоков теории познания (По поводу аргументов Зенона против движения). ЖМНПр., 1911, № 8, стр. 207—221; М. И. Мандес. Элеаты. Филологические разыскания в области истории греческой философии. «Записки имп. Новороссийского университета историко-филологического факультета», вып. IV, Одесса, 1911 (гл. III «Зенон и его софизмы», стр. 198—244) и др.

Сноски к стр. 50

41 F. Cajou. History of Zenon’s Arguments against Motion. 1915; A. Koyré. Bemerkungen zu den Zenonischen Paradoxien. «Jahrbuch fűr Philosophie», 1922; Bd. 5; Heiss. Logik der Widerspruch, 1932; W. Sesemann. Die logischen Gesetze und das Sein, «Eranos», Bd. II, Kaunas, 1932.

42 H. Bergson. Essai sur les données immédiates de la conscience. Paris, 1888, стр. 86.

43 В. И. Ленин. Философские тетради. Госполитиздат, 1947, стр. 241.

44 Там же, стр. 241.

45 Там же, стр. 240.

Сноски к стр. 51

1 Академик П. П. Лазарев. Очерки истории русской науки. Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1950, стр. 20, 18.

Сноски к стр. 52

2 П. П. Лазарев (Очерки истории русской науки, стр. 16) заимствует эти даты из знаменитого трактата по электричеству и магнетизму Максвелла (v. I, Oxford, 1871, стр. 117), где говорится, что «эта теорема, повидимому, была в первый раз дана Остроградским в статье, прочитанной в 1828 году в <петербургской> Академии Наук и опубликованной в 1831 году».

3 П. П. Лазарев. Очерки истории русской науки, стр. 20; А. Любарский. Свет русской науки. Очерки. Таллин, 1952, стр. 127—128.

4 Отчет имп. Санктпетербургской Академии Наук за 1834 год, читанный в публичном заседании оной 29 декабря 1834 года. ЖМНПр., 1835, март, отд. III, стр. 517—518.

5 В своей речи «О явлениях звездного неба и о важнейших астрономических открытиях» (ЖМНПр., 1835, август, стр. 236—275) И. М. Симонов говорил и об исследованиях отечественных ученых в области астрономии, в частности об открытиях В. Я. Струве (стр. 265).

6 Вопросы истории отечественной науки. Общее собрание Академии Наук СССР, посвященное истории отечественной науки. М.—Л., 1949, стр. 228—231.

7 Там же, стр. 231—232.

8 Там же, стр. 204.

Сноски к стр. 53

9 «Московский телеграф», 1825, № 1, стр. 11.

10 «Полярная звезда» на 1825 год, стр. 22.

11 Очерки по истории русской журналистики и критики, т. I. Изд. Ленинградского Гос. университета, Л., 1950, стр. 329.

12 В 1833 году в «Телескопе» появился специальный отдел — «Микроскоп», в котором говорилось «об ошибках и погрешностях в области естественных наук» (см. №№ 3, 7 и 9); этот отдел находился, повидимому, под наблюдением М. А. Максимовича (Очерки по истории журналистики и критики, т. I, стр. 354).

13 Этой традиции придерживался и Пушкин. Решив продолжать издание «Северных цветов» после смерти Дельвига, он через О. М. Сомова обращался к М. А. Максимовичу с особой просьбой прислать в альманах отрывок из его «вдохновенной ботаники». Когда Максимович откликнулся на призыв, Сомов писал ему: «Пушкин и я челом вам бьем за столь живую „Жизнь растений“, которая служит прелестным pendant некогда столь ярко блеснувшему цветку» («Русский архив», 1908, кн. III, стр. 265).

Сноски к стр. 54

14 И. В. Киреевский, Полное собрание сочинений, т. 1, М., 1911, стр. 18. — Отзыв Пушкина об этой статье Киреевского см.: Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XI, 1949, стр. 103—109.

15 И. В. Киреевский, Полное собрание сочинений, т. 1, стр. 19.

16 «Современник», 1837, т. VII, стр. 51.

17 «Литературный архив», т. 3, М.—Л., 1951, стр. 24—27.

Сноски к стр. 55

18 А. Ф. Коростин. Начало литографии в России. 1816—1818. Изд. Гос. библиотеки имени В. И. Ленина, М., 1943, стр. 33—35, 78—79.

19 Письма Александра Тургенева Булгаковым. Редакция А. А. Сабурова. Соцэкгиз, М., 1939, стр. 151—152.

20 А. Ф. Коростин. Начало литографии в России, стр. 89—96.

21 Остафьевский архив, т. I, СПб., 1899, стр. 150.

Сноски к стр. 56

22 «Старина и новизна», кн. VIII, СПб., 1904, стр. 86. — Это «приглашение друзей на пикник» с распиской Пушкина датировано Б. Л. Модзалевским в его издании «Писем» Пушкина (т. II, 1928, стр. 290).

23 Об этой поездке мы знаем из письма П. А. Вяземского к жене, посланного на другой день, 26 мая 1828 года («Литературное наследство», т. 58, 1952, стр. 81). Ср. позднейшие воспоминания об этой прогулке А. А. Олениной-Андро («Литературное наследство», т. 47—48, 1946, стр. 237). Об этой же поздке П. А. Вяземский писал Н. А. Муханову 22 мая 1828 года: «В пятницу <25 мая> едем в Кронштадт с Мицкевичем, Пушкиным, Сергеем Голицыным и проч. Поезжайте с нами» (Сборник старинных бумаг, хранящихся в музее П. И. Щукина, ч. X, М., 1902, стр. 411; «Русский архив», 1905, кн. 1, стр. 330).

24 Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. III. СПб., 1890, стр. 132.

25 «Русский архив», 1899, кн. II, № 6, стр. 351.

26 Т. Цявловская. Неизвестный рисунок Пушкина. «Огонек», 1952, № 7, стр. 16. — Мы воспроизводим этот рисунок Пушкина непосредственно по оригиналу из указанного альбома, хранящегося в Институте русской литературы (ф. 244, оп. 1, № 1582, л. 18 об.). Существует общеизвестный портрет П. Л. Шиллинга (масло), выполненный в первой половине 30-х годов, оригинал которого находится в настоящее время в Центральном музее связи имени А. С. Попова в Ленинграде. Шиллинг изображен здесь в халате, на фоне восточных редкостей своего кабинета, заставленного также физическими приборами. Воспроизводился этот портрет много раз (см., например: Очерки русских работ по электротехнике с 1800 по 1900 год. <Составлен комиссией при имп. Русском техническом обществе для всемирной выставки 1900 года в Париже>. СПб., 1900; «Новое время», Иллюстрированное приложение, 1900, № 8611, 16 февраля, стр. 7 и др.). Возможно, что ему предшествовал карандашный вариант работы К. Гампельна, литографированный Гейтманом (воспроизведен в книге: А. Ф. Коростин. Начало литографии в России, стр. 80). Оба варианта этого портрета относятся ко времени после 1832 года, но не ранее, если судить по изображенным на его фоне «восточным редкостям» кабинета П. Л. Шиллинга, несомненно привезенным им из Сибири. Существует еще более ранний акварельный портрет Шиллинга, впервые воспроизводимый при данной статье; он датирован 1828 годом; оригинал находится ныне во Всесоюзном Музее А. С Пушкина в Ленинграде.

Сноски к стр. 57

27 А. Ф. Коростин. Начало литографии в России, стр. 82—84; О изображении китайских письмен и любопытных изданиях барона Шиллинга. «Азиатский вестник», 1825, кн. 4, стр. 367—373; ср.: М. П. Алексеев. Пушкин и Китай. Сборник «Пушкин и Сибирь», Иркутск, 1937, стр. 129—135.

28 В Москву Шиллинг вернулся из Сибири в марте 1832 года. А. Я. Булгаков писал в письме к брату от 10 марта этого года: «Вдруг отворяются двери и входит... кто же? Шиллинг. Вчера не успели мы наговориться... Навез множество любопытных предметов, кои отправлены уже в Петербург... Собирается к вам через несколько дней» («Русский архив», 1902, кн. 1, стр. 280).

29 В память о кн. В. Ф. Одоевском. М., 1869, стр. 56.

30 А. В. Яроцкий. Павел Львович Шиллинг. В серии: Деятели энергетической техники. Биографическая серия, вып. XVI, М.—Л., 1953, стр. 52.

31 Там же.

Сноски к стр. 58

32 Ф. П. Фонтон. Воспоминания. Юмористические, политические и военные письма из главной квартиры Дунайской армии в 1828 и 1829 годах, т. I. Лейпциг, 1862, стр. 26.

33 Ф. П. Фонтон. Воспоминания, т. II, стр. 21, 22—23.

34 С. А. Тучков. Военный словарь, ч. II. М., 1818, стр. 171—172.

Сноски к стр. 59

35 А. В. Яроцкий. Павел Львович Шиллинг, стр. 39—40; Д. И. Каргин. Оптический телеграф Кулибина. «Архив истории науки и техники», кн. 3, Л., 1934, стр. 394—397; В. Н. Пипуныров. Иван Петрович Кулибин. Жизнь и творчество. Машгиз, М., 1955, стр. 69—73

36 Евг. Соколовский. Пятидесятилетие института и корпуса инженеров путей сообщения. Исторический очерк. СПб., 1859, стр. 139; В. Н. Пипуныров. Иван Петрович Кулибин, стр. 73. — В поэме «В конце сороковых годов» Я. П. Полонский, описывая путешествие своего героя, заставляет его, между прочим, наблюдать действие оптического телеграфа:

И помнит он, как в этом мраке стали
Усталые глаза его встречать
Какие-то огни... они играли,
Качались, подымались и опять,
Кувыркались. То телеграфы были,
И ум его впотьмах они дразнили:
Условные огни во все концы
Переносили вести...

К этому месту автор сделал такое примечание: «Электрических телеграфов в России еще не было» (Я. П. Полонский. Стихотворения. Изд. 2-е, «Советский писатель», Л., 1954, стр. 468).

37 Когда в 1819 году молодой В. Гюго написал сатирическую поэму под заглавием «Le Télégraphe», то это слово казалось еще и необычным, и непонятным, и, во всяком случае, непоэтическим; кстати сказать, и Гюго имел в виду в данном случае лишь сигнальные семафорные телеграфы, которые только и существовали тогда во Франции и в других странах Европы. Первый электрический телеграф (по системе Морзе, предложенной в 1843 году, следовательно, пятнадцать лет спустя после изобретения Шиллинга) во Франции установлен был в 1844 году между Парижем и Руаном (E. M. Grant. French Poetry and Modern Industry. 1830—1870. Harvard University Press, Cambridge, 1927, стр. 17—18).

38 Воспроизведение этой картинки см., между прочим, в книге: Н. Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов. Редакция В. Орлова, Л., 1934, стр. 163; см. здесь же пояснения Полевого, что желал он означить названием своего журнала, представленные в официальных бумагах (стр. 381); из последних видно, что под словом «телеграф» Полевой понимал прежде всего приспособление, с помощью которого можно передавать различные полезные известия; в его понимании термин был синонимичен слову «посредник» и, во всяком случае, исключал представление о быстроте передачи, служащей столь важным смысловым признаком этого термина в наше время. В таком старом смысле это слово употребил еще И. Лажечников в первом своем историческом романе «Последний новик» (1831): «...дом баронессы... сделался очагом политических мнений... и телеграфом всех новостей, имевших влияние на страну» (И. Лажечников, Сочинения, т. I, СПб.—М., 1883, стр. 125).

Сноски к стр. 60

39 Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы XIX века. Составил В. Орлов, т. I, М.—Л., 1931, стр. 251. — Первые читатели журнала Полевого пользовались его названием для критических замечаний; так, В. А. Жуковский писал П. А. Вяземскому 26 декабря 1826 года: «„Телеграф“ не изменяет своему имени. В известиях телеграфических не заботятся о слоге» («Литературное наследство», т. 58, 1952, стр. 59).

40 Впрочем, для Пушкина и его друзей оба заглавия этих журналов и впоследствии служили постоянным поводом для каламбуров и острот: Пушкин шутил, что критики французских журналов «не лучше наших Теле-скопических и графских» (XV, 29); П. А. Вяземский просил М. А. Максимовича (в письме от 12 января 1831 года) прислать ему журнальные новинки «начиная от „Телескопа“ Надеждина до лорнетки Шаликова <т. е. «Дамского журнала»>» (С. И. Пономарев. Памяти князя П. А. Вяземского. «Сборник Отделения русского языка и словесности Академии Наук», т. XX, № 5, СПб, 1880, стр. 155). Отметим также, что под «телескопом» в то время имелись в виду также «бинокли» (см. в письме Пушкина от 27 октября 1819 года («по прежнему подымаются на нее телескопы»; XIII, 11) и в «Герое нашего времени» Лермонтова («наводили телескоп на Эльбрус»).

41 В отделе «Иностранных известий» «Московского телеграфа» (1825, № 1, стр. 100) говорилось: «Усовершенствование механических производств в наше время приводит в изумление, и если бы теория не доказывалась опытностию, можно бы даже не верить, что пишут о новейших изобретениях механиков»; далее в качестве примеров указывалось на то, что «учреждение сношений между Англией и Восточною Индией... пароходами возбудило в Англии величайшее внимание... Не с меньшею ревностию принялись в Англии за подземную дорогу, которая будет прокопана под Темзою . . Между тем придумывают учреждение паровых карет между Лондоном и Эдинбургом и почитают это делом возможным».

42 См. об этом ниже, в главе 8.

Сноски к стр. 61

43 С. Усов. Об электрических опытах в России. «Северная пчела», 1837, № 282, 11 декабря, стр. 1127.

44 Там же, стр. 1125—1126.

45 Электрические телеграфы. «Библиотека для чтения», 1840, т. 42, отд. IV, стр. 2—3.

Сноски к стр. 62

46 А. С. Пушкин. 1799—1949. Материалы юбилейных торжеств. М.—Л., 1951, стр. 32, 33.

47 Отрывок впервые напечатан В. Е. Якушкиным («Русская старина», 1884, т. 44, ноябрь, стр. 349).

Сноски к стр. 64

48 Основной официальной целью экспедиции было собирание сведений о торговле у северных и западных границ Китая.

Сноски к стр. 65

49 Ф. 244, оп. 1, № 841 (ранее эта тетрадь была известна под шифром ЛБ № 2382).

50 «Русская старина», 1884, т. 44, ноябрь, стр. 349—350.

51 «Московский вестник», 1830, ч. III, № XI, стр. 194—195.

52 Черновик находится в той же тетради, что и отрывок «О сколько нам открытий чудных...» и «Поедем, я готов...», на л. 301.

53 «Известный синолог, необыкновенно толстый и в то же время живой, проворный на бегу», — характеризует его К. С. Сербинович, видевший его в 1825 году в гостях у Карамзиных вместе с Жуковским и А. И. Тургеневым («Русская старина», 1874, № 10, стр. 247). П. Х. Граббе вспоминает о нем, как об «умном, всегда веселом и любезном человеке» («Русский архив», 1873, кн I, № 5, стб. 850) По описанию Э. И. Стогова, видевшего Шиллинга в 1830 году в Троицкосавске, это был «необычайно толстый человек, с большими связями, ученый, весельчак, отличный говорун... На него смотрели как на какую-то загадку» («Русская старина», 1903, т. 114, № 4, стр. 126). Прибавим, что пущенная С. Я. Штрайхом легенда о близости Шиллинга к III Отделению, которую повторил и Б. Л. Модзалевский (Пушкин, Письма, т. II, 1928, стр. 292), оказалась основанной на недоразумении и была с полным основанием опровергнута А. Ф. Коростиным (Начало литографии в России, стр. 87) и А. В. Яроцким (Павел Львович Шиллинг, стр. 123).

54 В «Литературной газете» (1830, № 28, 16 мая, т. I, стр. 226) помещены были «Выписки из письма о. Иакинфа Бичурина к И. В. С.» из Иркутска с описанием приезда экспедиции Шиллинга, а в № 60 (т. II, стр. 189—190) за тот же год статья Н. Б. (Николая Бестужева?) «Кяхтинский пир (Письмо из Восточно-Азиатской России)», где, вероятно со слов того же Бичурина, дано описание встречи китайских и монгольских властей, по случаю отправлявшейся в Пекин новой духовной миссии, в присутствии Шиллинга. «Одному нашему Шиллингу житье, — писал П. А. Вяземский А. Я. Булгакову. — Он брюхом своим берет у китайцев. Я читал в Литературной газете, в описании Кяхтинского праздника, что китайцы были поражены важною осанкою его» («Русский архив», 1879, кн. II, № 5, стр. 103). Эти статьи были, несомненно, известны и Пушкину; второй из них, вероятно, вызвано упоминание Кяхты в письме его к Н. Н. Гончаровой из Болдина от 11 октября 1830 года (XIV, 115—116, 417).

Сноски к стр. 66

55 А. В. Яроцкий. Павел Львович Шиллинг, стр. 106.

56 Там же, стр. 50. — Дом этот сохранился до сих пор, на нем прибита мемориальная доска.

Сноски к стр. 67

57 А. В. Яроцкий. Павел Львович Шиллинг, стр. 50—51.

58 В тексте пробного номера «Дневника», представленного Бенкендорфу, несмотря на его отрывочный и предварительный характер, набрана всё же заметка об изобретении французским ученым «подводного судна» (Пушкин, Письма, т. III, 1935, стр. 497, где текст всего этого пробного номера опубликован впервые).

1 Пушкин, Полное собрание сочинений, т. VII, Изд. Академии Наук СССР, Л., 1935, стр 657.

Сноски к стр. 68

2 Единственным основанием для этой странной ассоциации могло быть представление о шекспировском Калибане, как о воплощении антиинтеллектуализма в противовес творческой, идущей натуре Бертольда Шварца.

3 Неизданный Пушкин. Изд. «Атеней», Пгр., 1922, стр. 167—168.

Сноски к стр. 70

4 Неизданный Пушкин, стр. 167—168. — Нет никаких данных о рисунках и в первом упоминании об этой рукописи («Пушкин и его современники», вып. XII, СПб., 1909, стр. 18, № 44).

5 Пушкин. Полное собрание сочинений, т. VII, 1935, стр. 640.

6 Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме. Научное описание. Составил Л. Б. Модзалевский и Б. В. Томашевский. М.—Л., 1937, стр. 109, № 281.

7 Неизданный Пушкин, стр. 168.

8 Пушкин, Полное собрание сочинений, т. VII, 1935, стр. 640. — Тут же, впрочем, Д. П. Якубович допускал, что план мог относиться и к предшествующему году. Черновая рукопись «Сцен» находится в той тетради, которая заведена была Пушкиным в самом конце 1833 года; отсюда заключают, что дата («15 августа»), проставленная в рукописи Пушкиным, может относиться и к 1834, и к 1835 году; так как текст пьесы значительно отошел от плана, несомненно, написанного раньше, то отсюда Д. П. Якубович и заключал, что интересующий нас листок написан был «может быть даже в 1834 году» (VII, 1935, 640, 650).

Сноски к стр. 71

9 Одно из наиболее древних описаний механизма, будто бы представляющего собой «вечный двигатель», находится в рукописи французского архитектора Вилара де Гонекора XIII века. Существует довольно много историй изобретений такого двигателя; одна из наиболее полных: A. Daul. Das perpetuum mobile. Eine Beschreibung der interessantesten, wenn auch vergeblichen, aber doch immer sinnreichen und belehrenden Versuche, eine Vorrichtung oder Maschine herzustellen, welche sich beständig erhalten soll. Wien—Pest—Leipzig, 1900.

10 Статья «Жизнь русского механика Кулибина и его изобретения. Сочинение Павла Свиньина» была одновременно напечатана в «Отечественных записках» и «Сыне отечества» в 1819 году и вышла отдельным изданием (СПб., 1819). Любопытно, что еще А. Н. Островский, создавая «Грозу» и воспользовавшись для образа Кулигина некоторыми чертами И. П. Кулибина, удержал в тексте своей драмы и этот штрих из биографии прототипа своего героя: «мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум мобиле» (Н. К. Гудзий. Прототип Кулигина. Историко-литературный сборник. Посвящается В. И. Срезневскому. Л., 1924, стр. 185, 187).

11 Д. И. Каргин. Perpetuum mobile И. П. Кулибина. «Архив истории науки и техники», вып. 6, М.—Л., 1935, стр. 187—209; В. Н. Пипуныров. Иван Петрович Кулибин. Жизнь и творчество. М., 1955, стр. 105.

Сноски к стр. 72

12 «Русский инвалид», 1817, № 221, 22 сентября. — Далее следовало описание самого изобретения Петерса: «Сие вечное движение состоит... из колеса, имеющего два фута толщины и 8 фут в поперечнике. Оное движется собственною своею силою и без всякой помощи пружин, ртути, огня, электрической или гальванической силы. Скорость оного превосходит вероятие. Если прикрепить оное к дорожной карете или коляске, то в течение 12 часов проехать можно 100 французских миль, взбираясь притом на самые крутые горы и опускаясь с оных без малейшей опасности. Сие изобретение вводит совсем новую систему механики, ибо оное, как кажется, противоречит принятому доселе правилу, что с прибавлением скорости уменьшается сила и напротив».

13 «Московский телеграф», 1825, № 1, стр. 4. — Ср. еще в последней статье К. Рылеева «Несколько мыслей о поэзии»: «...что бы тогда осталось грядущим поколениям? Куда бы девалось perpetuum mobile?» («Сын отечества», 1825, ч. 104, № 22).

14 Борис Семенович Якоби. Библиографический указатель. Составила М. Г. Новлянская, под редакцией К. И. Шафрановского, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1953, стр. 105, № 178.

15 «Журнал мануфактур и торговли», 1834, № 10, стр. 60, 61.

Сноски к стр. 73

16 Т. П. Кравец. К семидесятипятилетию со дня кончины Б. С. Якоби (1874—1949). «Успехи физических наук», 1949, т. XXXVIII, вып. 3, стр. 411.

17 Считая, что Б. С. Якоби стоял «на самых передовых позициях физической мысли» и цитируя его соображения по поводу того, почему невозможен механический «так называемый perpetuum mobile, или машина, которая должна работать, не требуя затраты силы», Т. П. Кравец, однако, обращает внимание также на другое место того же доклада Якоби 1834 года, которое является действительно наивным и, во всяком случае, очень типичным для уровня знаний того времени об электромагнетизме как движущей силе: «Механический perpetuum mobile, — писал Якоби, — невозможен, так как движущая сила может дать только равный ей эффект; физический, конечно, можно себе представить, ибо он нуждался бы лишь в движущей силе, которая могла бы, подобно магнетизму Фарадея, возбуждаться простым движением, поэтому не нуждалась бы в питании или требовала бы его очень мало, и, — в чем и состоит, в сущости, значение perpetuum mobile, — действие которой не стоило бы ничего или почти ничего». «Тепловой двигатель, — замечает Т. П. Кравец по поводу этого высказывания Якоби, — управляет всей современной ему техникой — и инженер Якоби отчетливо видит, что тепловой perpetuum mobile невозможен; но электродвигатель еще не вошел в технику, и тот же инженер Якоби не считает возможным распространить на него этот принцип без дальнейшего обсуждения» (цит. статья, стр. 412). Таким образом, журналисты 1834—1835 годов, называвшие двигатель Якоби «электромагнитным perpetuum mobile», в сущности не столь сильно погрешили против уровня физических понятий своего времени. (См. также: Д. В. Ефремов и М. И. Радовский. Электродвигатель в его историческом развитии. Документы и материалы, I. Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1936, стр. 110—116, 148—209; М. И. Радовский. Борис Семенович Якоби. Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1949, стр. 12—42).

18 Ср. заметку: Двигательная электромагнитная машина г. Якоби. «Библиотека для чтения», 1838, т. XXIX, отд. VII, стр. 9—12.

Сноски к стр. 74

19 П. Л. Шиллинг был и лично близко знаком с Б. С. Якоби и встречался с ним до конца своей жизни в 1837 году. См.: А. Любарский. Свет русской науки. Очерки. Таллин, 1952, стр. 87; Ф. Х. Чирахов. Работы П. Л. Шиллинга и Б. С. Якоби в области электрических линий связи «Известия Академии Наук СССР. Серия физическая», 1949, т. XIII, № 4, стр. 497—504.

20 См. изображение ранней модели двигателя Якоби в книге: А. Любарский. Свет русской науки, стр. 88.

21 «Северная пчела», 1839, № 217, 27 сентября, стр. 868.

22 Может быть, самая идея ввести в «Сцены из рыцарских времен» эпизод взрыва крепости-тюрьмы изобретенным Бертольдом порохом возникла у Пушкина под влиянием опытов взрыва пороха электричеством, производившихся в Петербурге, которыми П. Л Шиллинг был как раз сильно занят в 1833—1835 годах (А. В. Яроцкий. Павел Львович Шиллинг, стр. 23—26). Отметим, кстати, что одна из публичных лекций, читанных в Петербурге в 1832 году от имени Института инженеров путей сообщения, называлась: «Об изобретении пороха» (Евг. Соколовский. Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения. Исторический очерк. СПб., 1859, стр. 38—39).

Сноски к стр. 75

23 Хотя в Фрейбурге (Брейзгау) воздвигнут памятник Бертольду Шварцу, на котором высечен 1380 год в качестве даты его изобретения (см.: H. Hausjakob. Der Schwarze Berthold, der Erfinder des Schießpulvers und der Feuerwaffen. Freiburg, 1891), но в настоящее время можно считать вполне установленным, что самое отнесение его жизни к XIV веку является ничем не подкрепленной легендой. Францисканский монах Bartoldus, с именем которого связывается изобретение пороха, упоминается в источниках только начиная с XVI века (W. L. Hertstlet. Der Treppenwitz der Weltgeschichte. Geschichtliche Irrtűmer, Entstellungen und Erfindungen. Berlin, 1918, стр. 198—199). Было бы интересно установить, из каких источников легенда о Бертольде Шварце была известна Пушкину.

24 Н В. Гоголь, Полное собрание сочинений, т. V, Изд. Академии Наук СССР, 1949, стр. 142. — Примечательно, что тот же «любитель искусств» уподобляет театральную пьесу сложному по своему устройству механизму и утверждает, что «течение и ход пиесы производит потрясение всей машины: ни одно колесо не должно оставаться как ржавое и не входящее в дело... И в машине одни колеса заметней и сильней движутся; их можно только назвать главными; но правит пиесою идея, мысль» (там же, стр. 142, 143). Как установлено было В. В. Гиппиусом, высказывания этого «любителя искусств» довольно близки некоторым положениям статьи В. П. Андросова о «Ревизоре» в «Московском наблюдателе» 1836 года, однако ставший знаменитым тезис об «электричестве», которым обладают «чин, денежный капитал, выгодная женитьба», принадлежит исключительно самому Гоголю. Белинский цитировал этот тезис в статье «Русская литература в 1843 году».

25 Н. В. Гоголь. Полное собрание сочинений, т. VIII, 1952, стр. 51. — Отметим, что в фразе этой же статьи о «чудной, магической силе» сочинений Пушкина первоначально вместо «магической» стояло «магнитной» (там же, стр. 602).

Сноски к стр. 76

26 Н. В. Гоголь, Полное собрание сочинений, т. VIII, 1952, стр. 381.

27 П. Н. Сакулин. Князь В. Ф. Одоевский, т. I, ч. 2. М., 1913, стр. 327.

28 «Европеец», 1832, № 1, стр. 7.

1 «Пиковая дама» напечатана впервые в «Библиотеке для чтения» (1834, т. II, кн. 3, стр. 109—140) и в том же году вошла в состав «Повестей, изданных А. Пушкиным» (стр. 187—247).

2 А. С. Пушкин Полное собрание сочинений, т. VI. Путеводитель по Пушкину, изд. «Красной нивы», М.—Л., 1931, стр. 90.

Сноски к стр. 77

3 Русские работы, рассматривавшие этот вопрос с точки зрения физики, относятся тоже к самому началу XIX века. Такова, например, книга В. В. Петрова «Известие о гальвано-вольтовских опытах» (СПб., 1803), которая, по отзыву непременного секретаря петербургской Академии Наук, «замечательна как первое сочинение на русском языке о сем предмете, привлекавшем в то время всеобщее внимание» (ЖМНПр., 1835, март, отд. III, стр. 487). Ср.: Столетие со дня смерти акад. В. В. Петрова. «Архив истории науки и техники», вып. 6, Л., 1935, стр. 427—429. Историю борьбы научных представлений о магните и магнетизме с суеверным представлением о магнетической силе см.: Alfred Still. Soul of Lodestone: The Background of Magnetical Science. N. Y.—Toronto, 1946.

4 «Библиотека для чтения», 1840, т. 42, отд. IV, стр. 2.

5 Можно указать, например, на пользовавшиеся в эти годы известностью учебники Н. П. Щеглова (1829) и Э. Х. Ленца (1836); см. также статью Д. М. Перевощикова «О гальванизме» в «Новом магазине естественной истории, физики, химии и сведений экономических» А. И. Двигубского (1827, ч. II, № III, 173—190; № IV, стр. 271—284). Даже в шеллингианских «Основаниях физики» М. Г. Павлова (ч. II, М., 1836) гальванизму уделено было большое внимание и, между прочим, объяснялось, что «где соединяются два возбудителя и один проводник, там неотменно должен иметь место и галванический процесс» (стр. 366); (ср.: Е. Бобров. Философия в России, вып. II, Казань, 1899, стр. 189).

6 Энциклопедический лексикон, т. XIII, СПб., 1838: «Гальванизм» (стр. 123—140), «Гальванические столбы» (140—143), «Гальваническая терминология Фареде» (стр. 143—145).

Сноски к стр. 78

7 А. Савельев. О трудах академика Э. Х. Ленца в магнитоэлектричестве. ЖМНПр., 1854, ч. 88, август, отд. V, стр. 4—5.

8 Имеется в виду полемическая статья Пушкина «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности как иностранной, так и отечественной» (1836), в которой есть следующие слова: «... словесность гальваническая, каторжная, пуншевая, кровавая, цыгарочная и пр. — эта словесность, давно уже осужденная высшею критикою, начинает упадать даже и во мнении публики» (XII, 70).

9 Ср. у Ф. Булгарина («Поездка в Кронштадт 1 мая 1826 г.»): «Мой процесс... сказал один сухощавый человек своему товарищу. Это одно слово, как гальваническое прикосновение, оттолкнуло меня на три шага от рассказчика» (Ф. Булгарин, Сочинения, т. III, ч. 5. СПб., 1828, стр. 32).

10 Цитируется по статье: В. В. Виноградов. Стиль «Пиковой дамы». «Временник Пушкинской комиссии», вып. 2, М.—Л., 1936, стр. 101; о «Хризомании» Шаховского см. также: П. Столпянский. Одна из переделок произведений А. С. Пушкина для сцены. «Ежегодник императорских театров», 1911, вып. III, стр. 11—15; В. М. Абрамкин. Пушкин в драматической цензуре. «Литературный архив», т. I, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1938, стр. 235—236, 259. — Цензор Е. Ольдекоп писал о «Хризомании», разрешая ее представление в Александринском театре: «Несмотря на то, что эта пиеса заимствована из прекрасной повести, она столь же уродлива, как ее заглавие».

11 В. В. Виноградов. Стиль «Пиковой дамы», стр. 90.

Сноски к стр. 79

12 Ср., впрочем, в писавшемся одновременно «Путешествии из Москвы в Петербург»: «Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом» (XI, 247). См. замечание М. А. Цявловского в издании: А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. VII, Гослитиздат, М., 1938, стр. 860—861.

Сноски к стр. 80

13 М. Гершензон. Мудрость Пушкина. М., 1919, стр. 111, 112.

Сноски к стр. 81

14 Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота, т. I, СПб., 1864, стр. 255.

15 <Н. Ф. Остолопов>. Ключ к сочинениям Державина. СПб., 1822, стр. 47. — Братья Монгольфье были хорошо известны в России в XVIII веке и часто упоминались в русской литературе. Многократно говорит о них А. Н. Радищев (в трактате «О человеке, о его смертности и бессмертии», в «Памятнике дактилохореическому витязю», в стихотворении «Осмнадцатое столетие» и др.).

16 Державин, Сочинения, т. I, 1864, стр. 245.

17 Объяснения на сочинения Державина, им самим диктованные..., изданные Ф. П. Львовым, ч. I. СПб., 1834, стр. 20.

Сноски к стр. 82

18 Учение Месмера было, однако, известно Пушкину уже с давних пор. Повидимому, он был знаком с большим трудом, изданным в 1818 году профессором Д. М. Велланским, впоследствии приятелем В. Ф. Одоевского и сотрудником «Литературной газеты» Дельвига: «Животный магнитизм, представленный в историческом, практическом и теоретическом содержании. Первые две части переведены из немецкого сочинения профессора Клуге, а третию сочинил Д. Велланский» (СПб., 1818). Книга посвящена памяти Месмера, и ее первая часть излагает историю того, как Месмер, гонимый в Австрии, переселился во Францию и получил здесь возможность обнародовать главные основания своего учения (ср.: Е. Бобров. Философия в России. Материалы, исследования и заметки, вып. III. Казань, 1900, стр. 8—15). Отзвук знакомства Пушкина с этой книгой Велланского можно усмотреть в начальных стихах четвертой главы «Руслана и Людмилы» издания 1820 года (затем отброшенных):

... теперь колдун
Иль магнетизмом лечит бедных
И девушек худых и бледных...
                   (IV, 279)

О «силе магнетизма» Пушкин вновь упомянул в восьмой главе «Евгения Онегина» (строфа XXXVIII). В 30-х годах «магнетизм» был в Петербурге в большой моде (Н. О. Лернер. Пушкинологические этюды. «Звенья», сб. V, М.—Л., 1935, стр. 101—103). Добавим, что Пушкин, несомненно, читал статью Д. М. Велланского «Замечание на статью литературного французского журнала Le Furet», напечатанную в «Литературной газете» (1830, № 16, 17 марта, стр. 126—128) в непосредственном соседстве с его собственным стихотворением. Статья Д. М. Велланского написана в защиту магнетизма, осмеянного петербургским французским журналом, и довольно подробно говорит о Месмере:

«Почти за 60 лет до нынешнего времени доктор Месмер начал лечить болезни животным магнетизмом, за что должен был оставить Вену и выехать из Австрии. Прибывши в Париж, делал он чудеса магнитным своим лечением» и т. д. (стр. 127).

Сноски к стр. 83

19 Словарь церковно-славянского и русского языка, составленный Вторым отделением Академии Наук, т. IV, СПб., 1847, стр. 78; В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т IV. Изд. 2-е, СПб., 1882, стр. 114.

20 «Дамский журнал», 1829, № 41, стр. 26. — Анекдот полность воспроизведен также в «Библиографических заметках» В. В. Каллаша («Русский архив», 1901, кн. I, стр. 699). Французское слово roulette (с основным значением «колёсико») в XVIII и XIX веках имело много применений в техническом языке и являлось также распространенным геометрическим термином.

21 Prosper Mérimée. Oeuvres complètes, t. IX. Ètudes de littérature russe, t. I, éd. H Mongault, Paris, 1931, стр. 58—59. — А. Монго в комментарии к указанному месту перевода «Пиковой дамы» обратил внимание на пропуск этого слова и заметил, что пушкинское «рулетки» Мериме мог передать французским «des émigrettes» (стр. 214). Однако и это слово требует в настоящее время специальных пояснений. «Эмигретками» стали с 1791 года называть в Париже именно эти игрушки-рулетки, пользовавшиеся тогда чрезвычайной популярностью: небольшой диск, сделанный из дерева или слоновой кости, похожий на ткацкий челнок, с выемкой по окружности, по желанию державших его в руках двигался вверх и вниз по шнуру. В Париже распространена была тогда и острая песенка, объяснявшая, почему эта игрушка прозвана была «эмигреткой», т. е. «игрушкой эмигрантов»: «в ней, — говорилось в песенке, — находятся одновременно и колесо и веревка». В комедии Бомарше («Женитьба Фигаро») Фигаро появляется перед публикой с «эмигреткой в руках». В январе 1792 года Бомарше опубликовал даже в «Chronique de Paris» небольшую сцену, которую он предполагал включить в свою комедию: это был полный политического смысла диалог Фигаро с Бридуазоном, в котором ловкий слуга, играя «эмигреткой», объяснял, что он «хорошо умеет и поднимать вверх и опускать вниз»; впоследствии эта сцена, являвшаяся весьма злободневным откликом на всеобщее увлечение рулеткой-эмигреткой, была, однако, из комедии исключена. Очень вероятно, что все это было известно и Пушкину, так как в противном случае слова в «Пиковой даме» об игрушках, «изобретенных в конце минувшего столетия», оставались бы вовсе непонятными.

Сноски к стр. 84

22 А. Пушкин. Пиковая дама. Редакция текста, статья и комментарии Д. П. Якубовича, Л., 1936, стр. 65.

23 Евг. Соколовский. Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения. Исторический очерк. СПб., 1859, стр. VIII.

24 Там же, стр. 27 и 32; С. М. Житков. Институт инженеров путей сообщения. Исторический очерк, СПб., 1899, стр. 53.

25 С. М. Житков. Институт инженеров путей сообщения, стр. 57.

Сноски к стр. 85

26 Там же, стр. 54.

27 М. Максимовский. Исторический очерк развития Главного инженерного училища. 1819—1869. СПб., 1869, стр. 37.

28 Там же, стр. 38.

29 Там же, стр. 66.

30 С. М Житков. Институт инженеров путей сообщения, стр. 71.

31 Там же, стр. 49. — Речь идет о «Журнале путей сообщения»; между 1826—1837 годами выпущено было 36 его томов. Стоит отметить, что в первом номере «Литературной газеты» (1830, № 1, стр. 7—8) к заметке «Обман зрения в Персии» сделана была следующая характерная редакционная приписка: «...желательно, чтобы кто-либо из гг. инженерных офицеров... доставил в нашу газету подтверждение или опровержение того, что английские путешественники рассказывают о чудном действии оптического обмана в стране сей».

32 Евг. Соколовский. Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения, стр. 38—39; С. М. Житков. Институт инженеров путей сообщения, стр. 66—68. Любопытно, что полковник Севастьянов, читавший одну из этих публичных лекций — об успехах начертательной геометрии в России, «просил разрешения говорить по-русски (а не по-французски, — М. А.), с целью ввести в русский язык терминологию науки, до тех пор известной весьма мало в России» (С. М. Житков, стр. 69).

Сноски к стр. 86

33 Евг. Соколовский. Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения, стр 40.

34 А. И. Дельвиг. Мои воспоминания, т. I, М., 1912, стр. 87.

35 С. М. Житков. Институт инженеров путей сообщения, стр. 58.

36 Там же, стр. 47, 58.

37 Евг. Соколовский. Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения, стр. 141.

38 А. И. Дельвиг. Мои воспоминания, т. I, стр. 71.

Сноски к стр. 87

39 Там же, стр. 72.

40 Там же, стр. 152.

41 Там же, стр. 152, 153, 119.

Сноски к стр. 88

42 А. И. Дельвиг. Мои воспоминания, т. I. М., 1912, стр. 154.

1 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года. «Исторические записки», т. 25, М., 1948, стр. 142.

Сноски к стр. 89

2 Б. С. Мейлах. «Путешествие из Москвы в Петербург» Пушкина. «Известия Академии Наук СССР. Отделение литературы и языка», 1949, т. VIII, вып. 3, стр. 221—222.

3 См, например, приведенную Пушкиным в главе «Шлюзы» цитату из «Путешествия» Радищева (глава «Вышний Волочок»), в которой идет речь о благодетельных усилиях тех, кто «сделал реку рукодельною — и все концы единой области привел в сообщение» (Пушкин, XI, 265—266). Вполне вороятно, что и Радищев, благословлявший «память того, кто, уподобясь природе в ее благодеяниях», осуществил эти гидротехнические работы, и цитировавший его слова Пушкин знали, что строительство более чем трехкилометрового канала со шлюзами между реками Тверцой и Цной у самого Вышнего Волочка начато было по инициативе и повелению Петра I еще в 1703 году и закончено было пять лет спустя (С. В. Бернштейн-Коган. Вышневолоцкий водный путь. М., 1946, стр. 9). Пушкин не мог не обратить внимания и на последующие строки в той же главе книги Радищева, в которых водный транспорт противопоставлен неудобству сухопутных сообщений в русских условиях: «Римляне строили большие дороги, водоводы, коих прочности и ныне по справедливости удивляются; но о водяных сообщениях, каковые есть в Европе, они не имели понятия. Дороги, каковые у римлян бывали, наши не будут никогда; препятствует тому наша долгая зима и сильные морозы, а каналы и без обделки нескоро заровняются» (А. Н. Радищев, Полное собрание сочинений. Изд. Академии Наук СССР, т. I, 1938, стр. 323).

Сноски к стр. 90

4 В С. Виргинский. Железнородожный вопрос в России до 1835 года, стр. 141—142.

5 За год перед тем, рассказывая о своей поездке по этой самой дороге в письме к жене (от 22 сентября 1832 года), Пушкин судил обо всем гораздо более строго и, между прочим, заметил: «Велосифер, по-русски Поспешный дилижанс, не смотря на плеоназм, поспешал как черепаха, а иногда даже как рак» (XV, 30.). Интересно отметить употребление Пушкиным иностранного технического термина («велосифер»), принятого в то время во Франции, но у нас не распространенного. «Велосифером» называлась тогда «общественная карета поспешных сообщений» или «легкая и на ходу быстрая коляска», как поясняет «Всеобщий французско-русский словарь» И. Татищева (т. II, изд. 3-е, М., 1841, стр. 740; в предшествующем втором издании этого словаря 1832 года данное слово еще отсутствует). Отметим, однако, что слово «велосифер» встретилось мне в книге путевых писем, изданных в том же 1832 году, когда его употребил и Пушкин (<Д. П. Горихвостов>. Записки россиянина, путешествовавшего по Европе с 1824 по 1827 год, кн. II. М., 1832, стр. 247): «Ехав в поспешном дилижансе, vélocifère, мы сменяли лошадей один только раз».

6 Пушкин упоминает, что «великолепное московское шоссе начато по повелению императора Александра», а «дилижансы учреждены обществом частных людей» (XI, 244). Действительно, первое шоссе между Москвой и Петербургом строилось с 1816 года и открыто только в 1833 году; это было крупное событие, не перестававшее служить темой для оживленных бесед в течение нескольких лет, тем более, что даже к концу 30-х годов в пределах тогдашней Российской империи «было устроено лишь 780 км. шоссейных дорог, преимущественно в Царстве Польском» (В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 г., стр. 142).

7 Первая в России крупная акционерная компания по организации пассажирских рейсов в дилижансах между Москвой и Петербургом учреждена была в 1820 году. Пушкин не мог не знать, что во главе этого «общества частных людей» стояли представители русской знати, и прежде всего М. С. Воронцов; другими акционерами были А. И. Татищев, А. С. Меншиков, А. Лобанов-Ростовский и др. Н. И. Тургенев писал брату Сергею Ивановичу 30 ноября 1820 года: «Дилижансы, по акциям графом Воронцовым и другими учрежденные, устроены. На сей неделе отправились первые два дилижанса в Москву. Я намерен воспользоваться сим учреждением». В дальнейших письмах Н. И. Тургенева дано и описание совершенной им поездки; он утверждал, что «охотников ездить в дилижансе очень много: записываются за две недели, чтобы иметь место» и что дела компании, действительно, находились в цветущем состоянии, тем не менее в письме к братьям от 3 января 1821 года С. И. Тургенев задавался вопросом, «удержатся ли дилижансы?» и прибавлял: «Я боюсь наших аристократических идей, которые нигде сильнее не являются, как на почтовых дворах» (Декабрист Н. И. Тургенев. Письма к брату С. И. Тургеневу. Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1936, стр. 322, 325, 444, 487). Действительность, однако, не оправдала этих пессимистических прогнозов: рейсы дилижансов прочно вошли в быт жителей Москвы и Петербурга, в особенности после открытия шоссе; впрочем, участники подобного рода компаний стали у нас рьяными противниками строительства железных дорог, в их числе, например, знакомец Пушкина Н. И. Отрешков, получивший в марте 1830 года привилегию «на учреждение дилижансовых линеек под названием омнибус» для пригородных сообщений в Петербурге (В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 143).

Сноски к стр. 91

8 Н. Л. Бродский. Евгений Онегин. Роман А. С. Пушкина. Изд. 3-е, Учпедгиз, М., 1950, стр. 264.

Сноски к стр. 92

9 Рукопись «Зимних карикатур» Вяземский прислал Пушкину, предназначая их в альманах М. А. Максимовича; Пушкин сначала было воспротивился этому, собираясь отослать ее Дельвигу, но затем уступил настоянию автора. Максимович писал Вяземскому (9 января 1831 года): «Благодарю вас покорнейше за ваш поэтический подарок моей Деннице, который сейчас получил от Пушкина: в вашей «Кибитке» и по раздольным ухабам накатаешься досыта!» («Старина и новизна», кн. IV, СПб., 1901, стр. 188, 213; см. также письмо П. А. Вяземского к Максимовичу от 12 января того же года; С. И. Пономарев. Памяти князя П. А. Вяземского. «Сборник Отделения русского языка и словесности Академии Наук», т. XX, № 5, СПб., 1880, стр. 154).

10 И. Н. Розанов. Кн. Вяземский и Пушкин. «Беседы. Сборник Общества истории литературы в Москве», т. I, М,, 1915, стр. 64 сл.

11 П. А. Вяземский, Полное собрание сочинений, т. IV, СПб., 1880, стр. 32, 33.

Сноски к стр. 93

12 «Подснежник», СПб., 1829, стр. 46, 47.

13 Речь идет об английском инженере Джоне Макадеме (John L. Macadam или Mc Adam, 1756—1836), авторе книги «A Practical Essay on the Scientific Repair and Preservation of Roads» (1819) и заслужившего особую популярность и много раз переиздававшегося трактата «Present State of Road Making» (1820). В 1827 году Макадам получил должность главного начальника английских дорог. Фамилия изобретателя дала английскому словарю термин macadam (и глагол macadamize), вошедший в обиходную речь в значении «щебня» и «шоссейной дороги» и удержавшийся доныне во всеобщем употреблении (см.: Eric Partridge. Name into Word. Proper names that have become common property. 2-d ed., London, 1950, стр. 260). О морозе, улучшавшем русские дороги, Вяземский много раз упоминал и впоследствии. См., например, его позднее стихотворение «Масляница на чужой стороне» (1853):

Нам не страшен снег суровый
С снегом — батюшка-мороз
Наш природный, наш дешевый
Пароход и паровоз.

(П. А. Вяземский, Избранные стихотворения, изд. «Academia», M.—Л., 1935, стр. 248). Повидимому, именно это стихотворение пародировал В. С. Курочкин:

Не знаю сам зачем, к чему,
Но я игриво замечтался
Про нашу матушку-зиму.
Занявшись батюшкой-морозом,
Его сравнил я с паровозом...

(В. С. Курочкин, Собрание стихотворений, изд. «Советский писатель», 1947, стр. 145—146).

14 Стихотворение «Русские проселки» предназначалось для опубликования в «Москвитянине», но, как видно из письма М. П. Погодина к П. А. Вяземскому от 4 января 1842 года, цензор не пропустил нескольких стихов и, в частности, «просил уничтожить» Мак Адама («Старина и новизна», кн. IV, СПб., 1901, стр. 35). Стихотворение, действительно, появилось в «Москвитянине» (1842, ч. I, № 2, стр. 347—349) с пропуском двух стихов (после слов: «Род человеческий всегда езжал в дормёзах»), которые восстановлены были только в «Полном собрании сочинений» П. А. Вяземского (т. IV, СПб., 1880, стр. 256):

И что, пожалуй, наш родоначальник сам
Не кто иной, как всем известный Мак-Адам.

Сноски к стр. 94

15 Еще В. П. Гурьев (Учреждение торцовых дорог и сухопутных пароходов в России, СПб., 1836) отмечал, что «Мак-Адам оставил свое имя изобретению» и что «в Англии и Франции из его имени сделали глагол to M’Adamize, mac-adamiser, мак-адамить дорогу, т. е. посыпать ее разбитым камнем по системе Мак-Адама. Наши русские шоссе построены по его способу» (стр. 62).

16 М. П. Погодин, по свидетельству С. И. Пономарева, «терпеть не мог иностранных слов, даже общеизвестных, в роде факта, шоссе»; еще в статье «О злоупотреблениях русского языка», напечатанной в газете «Русский» (1868, 29 января, стр. 139—140), М. П. Погодин предлагал писать «замостить» вместо «варварского слова шоссе». Сделав выписку из этой статьи в своей записной книжке, Вяземский занес сюда и целое рассуждение на эту тему: «Варварское или нет, но все-таки это слово имеет свое определенное значение, которое возбуждает и определенное понятие, а именно: понятие о дороге, убитой мелким камнем и песком. В Академическом Словаре переводится оно на слово: укат... Мостовая, мост, мостки ничего не имеют сходного с шоссе» (П. А. Вяземский, Полное собрание сочинений, т. X, СПб., 1886, стр. 263—264; С. И. Пономарев. Памяти князя П. А. Вяземского, стр. 171, примечание 1).

Сноски к стр. 95

17 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений в десяти томах, т. V, Изд. Академии Наук СССР, М.—Л., 1949, стр. 589.

18 Энциклопедический лексикон. Изд. А. Плюшара, т. XVII, СПб., 1841, стр. 403—404.

Сноски к стр. 96

19 «Московский телеграф», 1828, ч. XXII, стр. 259, 260—261.

20 «Московский телеграф», 1829, ч. XXIX, стр. 225, 226; 1831, ч. XXXVIII, стр. 98. — Любопытно, что Полевой регулярно и безвозмездно посылал Шарлю Дюпену в Париж книжки «Московского телеграфа» (Н. А. Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов. Редакция Вл. Орлова, Изд. советских писателей в Ленинграде, Л., 1934, стр. 47).

21 «Московский телеграф», 1830, ч. XXXIV, стр. 229—230.

22 Карл Дюпен. О производительных и торговых силах Франции. М., 1831. Переводчик скрылся за инициалами Н. Р., выставленными лишь после предисловия («От переводчика», стр. V—XXXV). Рецензия на это издание в «Московском телеграфе» (1831, ч. XXXVIII, стр. 97—99) принадлежит Н. Полевому (ср.: В. Г. Березина. Н. А. Полевой в «Московском телеграфе». «Ученые записки Ленинградского Гос. университета», Серия филологических наук, № 173, вып. 20, Л., 1954, стр. 111—112, 126, 138).

23 Н. А. Полевой, — рассказывает Н. И. Розанов, — «часто говорил мне о превосходном сочинении барона Дюпена и сожалел, что самому ему некогда, а между сотрудниками по изданию журнала не было такого, кто смог бы перевести на русский язык книгу, в которой талантливый Дюпен, известный по составленным им курсам прикладной геометрии и механики, с редким искусством умел оживить холодный труп статистических цифр». Когда Розанов кончил перевод «Введения» к этой книге, состоялось чтение рукописи, на котором присутствовали братья Полевые, П. М. Строев, М. А. Максимович, М. П. Розберг, М. Н. Лихонин и др.; это происходило в конце 1829 или самом начале 1830 года, так как 3 апреля 1830 года датировано письмо М. П. Розберга к Н. И. Розанову (с упоминанием Пушкина и седьмой главы «Евгения Онегина») из Одессы, куда Розберг переехал на жительство («Русский архив», 1900, кн. II, стр. 199—200; Сборник старинных бумаг, хранящихся в музее П. И. Щукина, ч. VII, М., 1900, стр. 345—347). Перевод всей книги Дюпена напечатан был на казенный счет. «В продолжение многих лет, — прибавляет Н. И. Розанов в тех же своих воспоминаниях, — в мануфактурном совете <г. Москвы, в котором он состоял секретарем> Дюпен в переводе был настольною книгой, и, в случае каких-либо общих мер правительства по части промышленности и торговли, председатель совета всегда бывало заглянет сперва, нет ли в книге Дюпена суждения о предполагаемом предмете» (Н. И. Розанов. Воспоминания о Д. Велланском. «Русский вестник», 1867, ноябрь, стр. 123—124). Об Н. И. Розанове и переводе им книги Дюпена см. также: Е. Бобров. Философия в России. Материалы, исследования и заметки, вып. II. Казань, 1899, стр. 244—255.

Сноски к стр. 97

24 Эта карта («Carte figurative de l’instruction publique de la France») приложена ко второму тому.

25 Карл Дюпен. О производительных и торговых силах Франции, стр. V, X, XI, XII («От переводчика»).

26 Отметим, что в восприятиях молодого Герцена книга Дюпена была картиной постепенного развития и улучшения внешних форм и материального быта европейских обществ. В отрывке критической статьи начала 30-х годов он писал: «История уже показывает, насколько мы ушли, но еще есть остатки того века, и это естественно; исчезнут они мало-помалу, дни их уже высчитал Дюпень, и тогда явится век новый или, лучше, начнется вполне» (А. И. Герцен, Собрание сочинений, т. I, Изд. Академии Наук СССР, М., 1954, стр. 26; в этом издании почему-то разъяснено, что Герцен имеет в виду Андре Мари Жана Жака Дюпена (1783—1868), «французского адвоката и политического деятеля» (стр. 547), тогда как не подлежит никакому сомнению, что Герцен говорит о «Forces productives» Шарля Дюпена, что и отмечено в «Литературном архиве» (т. 3, М.—Л., 1951, стр. 41), где этот отрывок Герцена напечатан впервые).

Сноски к стр. 98

27 М. Лемке. Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг., СПб., 1908, стр. 73; «Русская старина», 1903, т. 113, № 2, стр. 314—315.

28 В статье С. Усова «Просвещение и образованность», напечатанной в «Северной пчеле» (1826, № 14, 2 февраля), сделана была одна из ранних попыток разобраться в значении этих терминов: «...как часто употребляют совсем некстати сии слова!.. как часто просвещенный ставится на ряду с образованным!.. — замечает автор и предлагает такое их истолкование: «просвещение есть необходимость для государственного благосостояния, а образованность только условное приличие в обществе и кругах его». В 40-е годы С. Бурачок предложил свое истолкование «новых слов» — «просвещение, образованность, гражданственность» («Маяк», 1840, ч. III, стр. 80—81, примечание), т. е. собственно их «новых» значений, устанавливавшихся в общественном употреблении, поскольку эти слова стояли даже в подзаголовке этого реакционного журнала, вызывая иронические кривотолки; реплику на критические замечания Бурачка подал и Ф. Булгарин («Северная пчела», 1840, № 89, 23 апреля, стр. 354—355; № 90, 24 апреля, стр. 358). Характерно, что подобные упражнения в области русской синонимики привели к полной неразберихе. «Мы повторяем теперь еще бессмысленное слово „Просвещение“, — писал Гоголь. — Даже и не задумались над тем, откуда пришло это слово и что оно значит. Слова этого нет ни на каком языке; оно только у нас...» и т. д. (Н. В. Гоголь, Полное собрание сочинений, т. VIII, Изд. Академии Наук СССР, 1952, стр. 285).

29 Карл Дюпен. О производительных и торговых силах Франции, стр. XX—XXII («От переводчика»). — Н. И. Розанов замечал здесь, между прочим, что «ни образованность, ни просвещение не определяют того общественного состояния, какое должно понимать под названием гражданственности», слова, которым он перевел часто встречающееся у Дюпена civilisation. «Образованность, — по мнению переводчика, — представляет внешние стороны нас и общества: обычаи, искусства, поступки, одним словом, все изящное в произведениях и наших отношениях к другим. Просвещение, напротив, выражает внутренние качества человеческого ума, озаренного светильником знаний: нравы, понятия, науки, всё истинное. Но ни та, ни другое, порознь, не может быть исключительным достоянием каждого человека, ни целого общества» и т. д.

Сноски к стр. 99

30 Два больших тома оригинала «Forsces productives» в русском переводе превратились в одну книгу небольшого формата; некоторые сокращения и переделки вызваны были, повидимому, цензурными опасениями переводчика, хотя и в общем ходе рассуждений Дюпена, и в его замечаниях о России не было, собственно, никаких слишком «крамольных» мыслей. В первом томе Дюпен приводит, например, сравнительную таблицу увеличения народонаселения в семи европейских государствах (стр. 35); в русском переводе стоит в шести, так как данные о России выключены. Некоторые исправления переводчика имели, однако, менее безобидный характер. В переводе, например, говорится: «Во Франции нет тридцати двух миллионов жителей; в России их более сорока шести; но между тем, кто бы подумал, что сила и богатство России в полтора раза значительнее силы и богатства Франции...» (стр. 4—5); между тем, исходя из тех же цифр, Дюпен утверждает в оригинале нечто совсем обратное.

31 П. А. Вяземский, Полное собрание сочинений, т. IV, стр. 29.

Сноски к стр. 100

32 Несколько наблюдений по этому поводу сделал И. М. Дегтеревский в статье «Пейзаж в „Евгении Онегине“ Пушкина» («Ученые записки Московского городского педагогического института имени В. П. Потемкина», 1954, т. XLIII, вып. 4, стр. 183—184).

33 «Московский телеграф», 1825, № 1, стр. 100—101. — Случайностью ли следует объяснить, что в библиотеке Пушкина находилось (до нас, правда, не дошедшее) описание моста в Вильне, издания 1833 года («Литературное наследство», 1934, кн. 16—18 стр. 994, № 21)?

34 Там же, стр. 100—101. — После окончания постройки лондонский тоннель под Темзой был описан Н. Гречем на основании его собственных впечатлений 1837 года; Греч, между прочим, замечал: «О тоннеле, или подводном пути под Темзою, Вы имеете конечно, достаточное понятие, почерпнутое из описаний и картин» (Н. Греч. Путевые письма из Англии, Германии и Франции, ч. I. СПб., 1839, стр. 79).

Сноски к стр. 101

1 Н. О. Лернер. Пушкинологические этюды. «Звенья», т. V, М.—Л., 1935, стр. 105—106. — «Магический кристалл» представлял собой вполне реальный предмет, которым пользовались для гадания, и он был очень распространен в пушкинское время. Случаи новейшего употребления этого термина как поэтической метафоры см.: Н. С. Ашукин, М. Г. Ашукина. Крылатые слова. М., 1955, стр. 503—504.

Сноски к стр. 102

2 Около 1829 года на Невском проспекте за Аничковым мостом испытывалась прочность мостовой из торцовых кубиков, замененных затем торцовыми шашками по системе В. П. Гурьева. Вскоре после того по повелению Николая I подобными же торцовыми шашками были замощены: площадь около Зимнего дворца, Большая Морская улица, Караванная, часть Малой Морской, набережная Мойки, Английская набережная, Дворцовая набережная и часть Литейного проспекта. Официальная записка «О построении торцовых образцовых шоссе» напечатана в «Журнале министерства путей сообщения» в 1834 году (см.: А С. Таненбаум. Василий Петрович Гурьев и его идеи о дорогах для автомобилей (sic) СПб., 1902, стр. 8—9).

3 С. Дурылин (Отражение архитектуры в поэзии Пушкина. «Архитектура СССР», 1937, № 3, стр. 33—37) совершенно справедливо отметил, что у Пушкина «изображение города с его памятниками нигде не превращается в самодовлеющее любование его архитектурными красотами», но что «архитектурный пейзаж у Пушкина есть многосмысленное выявление исторических и социально-экономических путей развития данного города» (стр. 37); в этом смысле стихи Пушкина, посвященные Петербургу, как суггестивное художественное обобщение, сами подлежат для читателя наших дней истолкованию с помощью широко развернутого реально-исторического комментария. Существующие попытки составить комментарий такого рода, при всем их интересе, либо сбиваются на путеводители искусствоведческого характера, либо сужают реальные пояснения, приспособляя их преимущественно к пушкинским текстам (см.: А. Яцевич. Пушкинский Петербург. Изд. 2-е, Л., 1935; Пушкинский Петербург. Редакция Б. В. Томашевского, Л., 1949).

Сноски к стр. 103

4 Elliot M. Grant. French Poetry and Modern Industry. 1830—1870. «Harvard University Press», Cambridge, 1927, стр. 18. — В другой поэме Ж -Ж. Ампера «Демократия» (вошла в его сборник «Heures de poésie», 1863, но написана, очевидно, в 30-е годы) описан пароход, идущий по Рейну, представленный как поэтический символ новой, возникающей цивилизации, в то время как замки на высоких берегах реки, мимо которых идет пароход, служат символом старого, отживающего свой век мира. Характерно, однако, что, пользуясь здесь привычным словом «bateau» (судно) и не употребляя еще нового термина «пароход» («steamboat» или «le bateau а vapeur»), поэт прямо считает его «прозаическим», хотя и «сильным, отважным, новым» (стр. 18—19):

... il est ici, c’est ce bateau,
Prosaïque, mais fort, mais hardi, mais nouveau!

5 Elliot M. Grant. French Poetry and Modern Industry, стр. 19.

Сноски к стр. 104

6 Elliot M. Grant. French Poetry and Modern Industry, стр. 20. — Альфред де Мюссе пишет в «Ролла»:

Tout est bien balayé sur vos chemins de fer;
Tout est grand, tout est beau, mais on meurt dans votre air.

(Все чисто подметено на ваших железных дорогах; все величественно и красиво, но задыхаешься в вашем воздухе).

7 Там же, стр. 20—21.

8 Там же, стр. 25—65.

9 Впоследствии только А. Теннисон в поэме «Локсли-Холл» (1842) писал о «пароходах» и «железных дорогах», как о волнующих проявлениях человеческого ума:

In the steamship, in the railway, in the
Thought that shake mankind.

(Ralph B. Crum. Scientific Thought in Poetry. N. Y., 1931, стр. 158). См. также: Douglas Bush. Science and English Poetry. A Historical Sketch. N. Y., 1950, стр. 97.

10 V. Frobenius. Die Behandlung von Technik und Industrie in der deutschen Dichtung von Goethe bis zu Gegenwart. Heidelb. Diss. Brinkum, 1935.

Сноски к стр. 106

11 Стимбот на Неве. «Сын отечества», 1815, ч 24, № 38, стр. 210.

12 Там же, стр. 217. — О тех же «Бердовых стимботах» см. статью «Паровой бот на Неве» («Дух журналов», 1815, ч. VI, кн. 36, стр. 521—532), также подчеркнувшую огромное практическое значение нового технического начинания.

13 «Сын отечества», 1815, ч. VI, № 38, стр. 211. — Первые известия об американских стимботах Фультона появились в этом журнале в 1814 году. Быстрота, с которой пароходное движение установилось на русских реках, становится особенно наглядной при сопоставлении данных о появлении «стимботов» в других странах Европы. Первый французский «стимбот» появился на Сене в 1816 году, и в том же году пароход «Элиза» впервые пересек Ла Манш; первое трансатлантическое путешествие на океанском пароходе совершено было в 1819 году. К 1830 году Франция владела пятнадцатью пароходами; первая пароходная линия между Марселем и Константинополем открылась в 1835 году и т. д. (см: Elliot M. Grant. French Poetry and Modern Industry, стр. 4, со ссылкой на книгу: J. H. Schnitzler. Statistique générale, méthodique et complète de la France comparée aux autres grandes puissances de l’Europe» (Paris, 1846), где есть сведения и относительно России).

14 М. В. Кирпичев. Русские паротехники. Вопросы истории отечественной науки. М.—Л., 1949, стр. 523.

15 А. В. Никитенко. Записки и дневник, т. I. 1904, стр. 192.

Сноски к стр. 107

16 Ф. Булгарин, Сочинения, т. III, ч. 5, СПб , 1828, стр. 26—28.

17 О поездке Пушкина, состоявшейся 25 мая 1828 года в обществе П. А. Вяземского, П. Л. Шиллинга и Олениных («Литературное наследство», 1946, кн. 47—48, стр. 237) уже упоминалось выше; см. также «Литературный архив», т. I, Изд. Академии Наук СССР, 1938, стр. 7, и подпись к стихотворению «То Dawe, Esqr».

18 В. В. Виноградов. Из истории современной русской литературной лексики. «Известия Академии Наук СССР. Отделение литературы и языка», 1950, т. IX, вып. 5, стр. 389.

19 «Литературное наследство», 1952, т. 58, стр. 76.

20 Пушкин писал здесь: «В Твери, сказывают, холера и карантин. Как же ты к нам приедешь? Уж не на пироскафе, как Паскевич поехал в армию» (XIV, 174). Л. Б. Модзалевский указал, что ирония Пушкина вызвана была сообщением «Северной пчелы» (1831, № 128, стр. 1), известившей, что И. Ф Паскевич, назначенный главнокомандующим действующей армией вместо умершего Дибича, действительно отправился на пароходе «Ижора» из Петербурга через Кронштадт на Мемель — самым кратчайшим и безопасным путем (Пушкин. Письма, т. III. Изд. «Academia», M.—Л., 1935, стр. 284).

21 «Звенья», т. IX, М., 1951, стр. 396.

22 «Литературный архив», Л., 1938, т. I, стр. 85.

Сноски к стр. 108

23 Р. Ф. Брандт. Несколько замечаний об употреблении иностранных слов. «Известия Историко-филологического института князя Безбородко», т. VIII, Нежин, 1883, стр. 16.

24 Elliot M. Grant (стр. 30 и 195) как раз тем же 1844 годом датирует первый встретившийся ему случай употребления слова «пироскаф» во французской поэзии, в сатире V. Pommier («Le Progrès»):

... sur les eaux l’agile pyroscaphe,
Avec sa mécanique et son tuyau fumeux,
Comme un léviathan bat les flots écumeux...

(На водах проворный пироскаф, со своей механикой и дымящей трубой, подобно левиафану, бьет пенящиеся волны...)

25 Государственная Публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина, сб. III, Л., 1955, стр. 56.

26 «Исторические записки», т. 25, 1948, стр. 141.

27 Письмо к П. А. Вяземскому из Пскова от 27 мая 1826 года (XIII, 280).

28 В. Базанов. Вольное общество любителей российской словесности. Петрозаводск, 1949, стр. 401. — Текст этого стихотворения нам, к сожалению, не известен.

29 А. И. Полежаев, Полное собрание стихотворений, изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 23.

Сноски к стр. 109

30 Федор Глинка. Избранное, Петрозаводск, 1949, стр. 81—83 (первоначально «Картины» напечатаны были в «Северной пчеле», 1825, № 91, 30 июля).

31 Каролина Павлова, Полное собрание стихотворений, изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 4.

32 В. Г. Бенедиктов, Стихотворения, изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 198. — Ср. в «Поэтических очерках Украины, Одессы и Крыма» (М., 1837, стр. 95) И. П. Бороздны:

И ждали, не дождались
Из Цареграда парохода!

33 Н. М. Языков, Собрание стихотворений, изд. «Советский писатель», Л., 1948, стр. 254.

34 См., например, стихотворение П. А. Вяземского «Босфор» (1849), где есть такие строки:

Закоптев неба свод, вот валит пароход:
По покорным волнам он стучит и колотит:
Огнедышущий кит, море он кипятит,
Бой огромных колес волны в брызги молотит.

(П. А. Вяземский, Избранные стихотворения, изд. «Academia», M.—Л., 1935, стр. 243).

В поэме Н. П. Огарева «Юмор» (см. Н. П. Огарев, Стихотворения и поэмы, т. II, изд. «Советский писатель», 1938, стр. 51).

Скорей оставлю скучный град,
Пущусь на пароходе в море...

В издании «Картинки русских нравов» (кн. IV, СПб., 1841) помещена статья А. Греча «Невский пароход». В рецензии на это издание, помещенной в «Отечественных записках» 1842 года, Белинский высмеял статью Греча, заметив, что ее главное достоинство составляет «точность, с какою в ней означены часы прихода и отхода пароходов на Английской набережной» (Полное собрание сочинений, т. VII, СПб., стр. 397). См. также стихотворения Я. П. Полонского «Ночь на восточном берегу Черного моря» (1850), «Воспоминание» (1853), «На Черном море» (1855) и др. И. Гончаров писал во «Фрегате Паллада»: «Некоторые находят, что в пароходе меньше поэзии <чем в парусном судне>, что он не так опрятен, некрасив. Это от непривычки...». И пояснял далее: «...если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором стоит... человек, с покойным сознанием, что под ногами его сжата сила, равная силе моря...» (И. Гончаров, Собрание сочинений, т. II, Гослитиздат, М., 1952, стр. 31). Когда после запрещения газеты И. С. Аксакова «Парус» (1852) предположено было возобновить издание под названием «Пароход», А. К. Толстой писал, что «переселение славянской мысли из Паруса в Пароход... в высшей степени курьезно, но название журнала знаменательно» (Труды Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина, сб. IV, М., 1939, стр. 228).

Сноски к стр. 110

35 «Северная пчела» в номере от 30 сентября 1836 года сообщала: «Немедленно по прибытии паровых машин (locomotives), которые для отличия от водяных пароходов можно было бы назвать паровозами, последуют опыты употребления их».

36 «У нас есть свои машинисты; на наших заводах строятся сухопутные пароходы», — писала «Северная пчела» (1836, № 93, 25 апреля, стр. 371), рассказывая о паровозах Черепановых. Мирон Черепанов с отцом «называли новую машину <первый паровоз 1834 года> „сухопутным пароходом“, потому что на Урале речной пароход был построен еще в 1817 году», — замечает А. Бармин (Сухопутный пароход. Альманах «Уральский современник», 1, Свердловск, 1938, стр. 227). Ср. еще заглавие книги В. П. Гурьева «Учреждение торговых дорог и сухопутных пароходов в России» (СПб., 1836).

37 Литературный текст «Попутной песни» написан был после того, как уже создан был Глинкой ее музыкальный текст. Н. В. Кукольник отмечает в своем дневнике (запись от 24 декабря 1839 года), что он «подложил» специально сочиненные им слова к нотному тексту, в котором «чрезвычайно оригинальная композиция изображает паровоз с его <?> ежедневными ощущениями...» и прибавляет: «В области музыки мне не встречалось еще ничего подобного» (М. И. Глинка. Записки. Изд. «Academia», M.—Л., 1930, Приложения, стр. 477). Хотя Н. Кукольник и сам говорит о «паровозе», но в тексте «Попутной песни» он употребляет слово «пароход», едва ли не ради рифмы:

Дым столбом, кипит, дымится пароход!
Пестрота, разгул, волненья, ожиданья, нетерпенья!
Веселится и ликует весь народ,
И быстрее, шибче волн, поезд мчится в чистом поле!
Нет! Тайная дума быстрее летит,
И сердце, мгновенья считая, стучит! и т. д.

Рецензент «Библиотеки для чтения» (1840, т. 42, отд. VII, стр. 84—85) в пространной статье, посвященной песенному циклу Глинки «Прощание с Петербургом», особо выделил «Попутную песнь» и точно указал на ее происхождение. В этой песне «одно движение определяет особенную жизнь, хлопотливость, поспешность, — необходимые принадлежности поездки по царскосельской железной дороге... Внешние ощущения поездки и внутреннее волнение, страстное, исполненное надежд и ожиданий, рассказаны с окончательным изяществом. По художеству, это едва ли не лучший номер в „Прощании с Петербургом“». Слово «паровоз» мы находим в стихотворении П. А. Вяземского «Русские проселки» (1841).

Сноски к стр. 111

38 «Библиотека для чтения», 1838, т. XXVII, № 3, стр. 5—6.

39 В. Гурьев. Учреждение торцовых дорог и сухопутных пароходов в России. СПб., 1836, стр. XI.

Сноски к стр. 112

40 В. Гурьев. Учреждение торцовых дорог, стр. 1.

41 Обо всех этих статьях см.: В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года. «Исторические записки», т. 25, М., 1948, стр. 140—141.— Автор отмечает, между прочим, что заслугой «Московского телеграфа», при переводе статьи Э. Био (1826, ч. XII, № 21, отд. II, стр. 29 сл.) была «разработка... русской технической железнодорожной терминологии. В частности, переводчик употребляет необычный еще в то время термин «железные дороги» (вместо «чугунных», «полосных», «колейных», как тогда обычно выражались)». Как видно из библиографических материалов, собранных В. С. Виргинским, этот термин был известен у нас и значительно раньше, хотя привился не сразу: в «С.-Петербургских коммерческих ведомостях» еще в 1803 году появилась заметка «О употреблении железных дорог для возки минералов»; статья «О железных или чугунных дорогах» напечатана была в «Журнале мануфактур и торговли» в 1826 году (В. Виргинский, стр. 140, 141, 155).

Сноски к стр. 113

42 Напечатана в газете «Северный муравей» (1830, № 1 и 2).

43 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 149.

44 Н. А. Бестужев. Статьи и письма. М.—Л., 1933, стр. 256.

45 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 149.

Сноски к стр. 114

46 К концу первого года существования «Указателя открытий» Щеглова Н. Полевой отзывался с большой похвалой об этом журнале и сопоставлял его с аналогичным московским журналом И. А. Двигубского «Новый магазин естественной истории, физики, химии и сведений экономических», выходившим в те же годы, между 1820 и 1830 («Московский телеграф», 1825, ч. I, отд. III, стр. 144—145).

47 Объявление об этой «еженедельной газете промышленности, торговли, земледелия и химических и физических искусств» напечатано в «Литературной газете», 1830, № 34, 15 июня, стр. 276.

48 «Пушкин и его современники», вып. XXIX—XXX, стр. 65—66.

49 О смерти Щеглова Пушкина известил Е. Ф. Розен (Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XIV, стр. 183; ср. «Русский архив», 1908, кн. III, стр. 263—264).

50 Характерно, что первым серьезным замыслом О. Сенковского в области журналистики был представленный им в 1829 или 1830 году проект издания «Всеобщей газеты»; почти весь научный отдел в этом проекте посвящен был прикладной стороне точных наук: «а) Рассуждения и известия об успехах точных наук в разных странах Европы... в) Рассуждения и описания применения сих наук к разным частям промышленности» и т. п. «Беллетристика занимала в этом проекте лишь одну пятую предпоследнего отдела» (В. Каверин. Барон Брамбеус. Л., 1929, стр. 42). Издание «Всеобщей газеты» не осуществилось, но основанная через несколько лет «Библиотека для чтения» удержала существенные черты ранее задуманного Сенковским периодического органа, и в этом, как известно, был один из секретов ее успеха.

Сноски к стр. 115

51 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 151—152.

52 В статье Щеглова мы находим сравнительную характеристику сухопутных и водных сообщений: «...российская земля рассечена в разных направлениях великими судоходными реками, но против сего можно заметить, что очень немного находится рек, на коих плавание совершается беспрепятственно целое лето»; между тем, «все те губернии наши, у коих нет водяных сообщений с главнейшими сего рода путями..., терпят великое зло от избытка своих земледельческих произведений...». Возражения Щеглова против тех, кто доказывал преимущества зимнего санного пути, приводят на память остроты П. А. Вяземского (в «Зимних карикатурах») о морозе, как о природном шоссейном мастере; и о «зимнем судоходстве» обозов: «Я не буду говорить здесь о выгодах зимней нашей перевозки на санях, — замечает по этому поводу Н. Щеглов, — она выгодна только, да и то не в большой пропорции, в отношении к нашей худой летней сухопутной перевозке и не может стать ни в какое сравнение с перевозкою по железным дорогам» и т. д. (В. С. Виргинский, стр. 150).

53 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 152.

Сноски к стр. 116

54 По воспоминаниям Одынца (A. E. Odyniec. Listy z podrózy, t. I. Warszawa, 1884, стр. 57 сл.), Мицкевич начал писать «Историю будущего» еще в России, собираясь представить развитие человечества, идущего к вершинам материально воплощенной цивилизации, но одновременно также к глубокому падению «чувства, духа и веры». Одынец свидетельствует также, что, предвидя огромный технический прогресс, Мицкевич изображал будущую Европу покрытой сетью железных дорог, как вернейшим средством для передвижения и перевозок товаров; более того, Мицкевичу грезились в будущем целые флотилии воздушных шаров, покрывающих небо, а в домах — особые «акустические установки», позволяющие людям «у каминов» слушать то, что происходит вдалеке от них, и т. д. Воспоминания Одынца были подвергнуты острой критике Г. Жичиньским (H. Życzyński. Mickiewicz w óswietleniu Odyńca. Lublin, 1934), указавшим на ряд «подтасовок» фактов, якобы допущенных Одынцом, на подмену им взглядов Мицкевича 20-х годов более поздними его воззрениями и т. д. В частности, Г. Жичиньский высказывал даже предположение (стр. 13), что на рассказы Одынца об «Истории будущего» Мицкевича будто бы повлиял роман Жюль Верна «Замок в Карпатах», где предвидится изобретение радио. В результате ряд исследователей Мицкевича утверждал, что «петербургская редакция» «Истории будущего» — не более чем вымысел Одынца. Тем не менее Ю. Клейнер (J. Kleiner. Mickiewicz, t. II, cz. 1. Lublin, 1948, стр. 52) справедливо предупреждал, что Одынец никогда не приписывал Мицкевичу произведений, которых тот не писал; было бы поэтому вполне естественным для фантазий Мицкевича, о которых рассказывает Одынец, указать на их вероятные русские источники. Нам представляется, что они находятся прежде всего в злободневной для России 20-х годов проблеме технического прогресса; было бы интересно поэтому сопоставить «Историю будущего» не только с фантазиями Ю. Олешкевича (ср.: J. Kallenbach. A. Mickiewicz, t. I, Wyd. 4, стр. 414; St. Pigoń. O mickiewiczowej «Historii przyszłości». «Przegląd współczesny», 1931, t. IV, стр. 31), но и с русскими утопиями 20—30-х годов.

55 Подробно вся эта полемика изложена в указанной статье В. С. Виргинского (стр. 149—152); см. еще: С. А. Уродков. Петербурго-Московская железная дорога. История строительства. Изд. ЛГУ, Л., 1951, стр. 28—41.

56 «Сын отечества и Северный архив», 1835, ч. 51, стр. 360—389, 414—450, и отдельно (СПб., 1835).

Сноски к стр. 117

57 П. В. Анненков. Воспоминания и критические очерки. СПб., 1881, стр. 258.

58 Н. К. Пиксанов. Несостоявшаяся газета Пушкина «Дневник» (1831—1832). «Пушкин и его современники», вып. V, СПб., 1907, стр. 30—74.

59 Между 1833 и 1835 годами Н. И. Отрешков издавал в Петербурге «Журнал общеполезных сведений или Библиотеки по части промышленности, сельского хозяйства и наук, к ним относящихся» (в последующие четыре года это издание продолжал А. П. Башуцкий). Комплект этого журнала до 1835 года находился в библиотеке Пушкина; сохранился также билет на его получение с подписью: «Н. Атрешков», выданный Пушкину (Б. Л. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. «Пушкин и его современник», вып. IX—X, СПб., 1910, стр. 127, № 474). Отрешков оставил также воспоминания о Пушкине, не представляющие, впрочем, никакой ценности (Н. Лернер. Из неизданных материалов для биографии Пушкина. «Русская старина», 1908, № 2, стр. 428—433). После смерти Пушкина Отрешков стал одним из опекунов его семьи, что вызвало впоследствии протесты Н. Н. Пушкиной-Ланской, обвинившей его в похищении ряда автографов поэта еще в тот период, когда печаталось посмертное издание его сочинений (см.: В. Андерсон. Н. И. Тарасенко-Отрешков и автографы Пушкина. «Русский библиофил», 1913, № 6, стр. 21—27; Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851—1860 годах. М., 1925, стр. 76—77).

60 В. С. Виргинский Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 159. — М. С. Волков (1802—1878), окончив Институт путей сообщения еще в 1821 году, специализировался по вопросам строительного искусства, но печатал статьи и по другим поводам — о проекте «телеграфической линии от Петербурга до Динабурга», о «паровозах на обыкновенных дорогах» и т. д. Придавая огромное значение железнодорожному строительству, Волков уже к 1835—1836 учебному году добился официального разрешения на включение в программу своего курса большого раздела о железных дорогах. В изданных впоследствии «Отрывках из заграничных писем (1844—1848)» (СПб., 1857) Волков говорил об историческом значении железных дорог: «По моему мнению, в истории будут отныне две величайшие эпохи преобразования общества: это — введение христианства и — введение железных дорог» и т. д. (стр. 5—6). (Ср.: П. Н. Сакулин. Князь В. Ф. Одоевский, т. I, ч. 1. М., 1913, стр. 571). Любопытно, что среди единомышленников М. С. Волкова В. Виргинский называет А. И. Дельвига (стр. 161—162).

Сноски к стр. 118

61 «Русская старина», 1880, № 8, стр. 804.

62 Речь идет о проекте, изложенном в брошюре Ф. А. Герстнера «О выгодах построения железной дороги из Санкт-Петербурга в Царское Село и Павловск, высочайше привилегированною его императорским величеством компаниею» (СПб., 1836).

63 Отметим, что в «Путешествии из Москвы в Петербург», говоря о строительстве шоссе, Пушкин утверждал совершенно обратное («правительство открывает дорогу: частные люди находят удобнейшие способы ею пользоваться» и т. д.; XI, 244). Что касается предложения Пушкина о дороге между Москвой и Нижним Новгородом, то оно, несомненно, стоит в связи с рядом предлагавшихся в то время проектов о железнодорожной связи между столицами и волжскими пристанями.

64 Стоит отметить попутно, что аналогичную прозорливость в технических вопросах Пушкин проявил и при описании устройства проселочных дорог, говоря о необходимости сооружения водоотводных канав (по его собственным словам — «параллельных рвов для стечения дождевой воды», XI, 243).

Сноски к стр. 119

65 В. С. Виргинский. Железнодорожный вопрос в России до 1835 года, стр. 167.

66 «Русский архив», 1864, стб. 822—823; см. также: К биографии А. С. Пушкина. Изд. П. Бартенева, вып. II, М., 1885, стр. 118—119.

67 «Русский архив», 1864, стб. 823.

68 «Северная пчела». 1836, № 222, стр. 885—886. — Интересное описание этих поездок дала присутствовавшая при испытаниях строившейся дороги Е. А. Карамзина в письме от 29 сентября 1836 года (И. Андроников. Тагильская находка. «Новый мир», 1956, № 1, стр. 159).

69 «Северная пчела», 1836, № 229, стр. 913.

Сноски к стр. 120

70 «Северная пчела», 1837, № 5, 8 января, стр. 17—18.

71 С. А. Уродков. Петербурго-Московская железная дорога. История строительства. Изд. Ленинградского Гос. университета, Л., 1951, стр. 48—49.

72 «Северная пчела», 1837, № 248, 2 ноября, стр. 991.

Сноски к стр. 122

73 Федор Глинка. Избранное. Подготовка текстов к печати, примечания и послесловие В. Г. Базанова, Петрозаводск, 1949, стр. 151—152. — Точная дата написания этого стихотворения, к сожалению, неизвестна; напечатано оно также в свое время не было; текст его обнаружен в рукописном сборнике Ф. Глинки среди стихотворений, написанных им между 1834 и 1845 годами.

74 Elliot M. Grant. French Poetry and Modern Industry. 1830—1870. Стр. 18, 28 и сл. — См. здесь же, в приложении любопытный для сопоставлений словарь технических терминов с указаниями относительно их первого употребления во французской поэзии: такие слова, как rail, rail-way, locomotive, встречены исследователем впервые в поэтических текстах середины или конца 40-х годов; термин «chemin de fer», первый раз случайно употребленный Альфредом де Мюссе в 1833 году, чаще встречается в поэзии лишь со второй половине 40-х годов. Характерно, что первое сочувственное поэтическое описание железнодорожного паровоза сделано во французской поэзии поэтом-рабочим Савиньеном Лапуэнтом (стр. 35).

75 Harvey J. Swann. French Terminologies in the Making. Studies in Conscious Contributions to the Vocabulary. N. Y., 1918, стр. 1—34 (глава «The Terminology of the Railroad»). Ранняя европейская литература по железнодорожному вопросу зарегистрирована в предварительном библиографическом перечне: European Railway. Check-List of Early European Railway Literature, 1831—1848, prepared by Daniel C. Haskell, with a prefatory note by Arthur H. Cole, Baker Library, N. Y. 1955.

76 См. этот термин в стихотворении П. А. Вяземского «Русские проселки», 1841 (Избранные стихотворения, 1935, стр. 230):

Двух паровозов, двух волканов на лету
Я видел сшибку: лоб со лбом они столкнулись,
И страшно крякнули, и страшно пошатнулись —
И смертоносен был напор сих двух громад.

В письме к Н. А. Бакунину от 28 ноября 1842 года Белинский писал: «никакой паровоз не удовлетворил бы полету души моей» (Белинский, Письма, т. II, СПб., 1912, стр. 323); ср. в позднейшем стихотворении Н. А. Добролюбова 1857 года «Я к милой несусь...» (Полное собрание сочинений, т. VI, Госполитиздат, М., 1939, стр. 251):

Летит паровоз, точно вихорь степей,
Но мысль и его обгоняет...

77 Е. А. Баратынский, Сочинения, изд. 4-е, Казань, 1884, стр. 539. — Укажем, кстати, любопытное письмо И. Т. Калашникова к П. А. Словцову от 25 августа 1838 года, еще не бывшее в печати, в котором описаны впечатления от поездки по новооткрытой железной дороге:

«Век наш есть век идолопоклонства Разуму, потому что в самом деле разум слишком далеко ушел, особенно в изобретениях к выгодам жизни. Часто я езжу в Царское село — где помещен мой сын в Лицее — по железной дороге. Удивительное изобретение! Представьте, 12 экипажей, из которых каждый есть соединение трех карет — больших 8-местных. Таким образом в каждом экипаже сидит 24 человека, а во всех 288 человек. Все экипажи продолжаются саженей на 15. Вся эта страшная масса — этот сухопутный корабль, летит до Царского села (20 верст) едва полчаса. Но вы не приметите скорости, если не будете смотреть на окружающие вас предметы: тут не трясет, и при этой летящей езде можно читать преспокойно книгу. Вы едва успеете сесть — уже на месте! Между тем огненный конь пускает клубами дым, который расстилается величественным, бесконечным флюгером. В ночное время этот дым освещается пламенем машины, и часто сыплются искры. Удивительная картина! Никак не можешь к ней привыкнуть; совершенное волшебство. Была какая-то старинная сказка, что Емеля-дурачок ездил на печке: теперь все, что было сказкою, видим на деле. Опасности нет никакой... До Царского берут 1 р. 80 к. с человека, тогда как в городе доехать до Невского монастыря должно заплатить, по крайней мере, 1 р. 20 к. — Приготовляют, говорят, осветить газом: по Невскому наделаны чугунные столбы и проведены подземные железные трубы. Между тем делали опыт — освещение посредством огня, производимого галванизмом. Сказывают, от одного фонаря свет неимоверный, так что для Невского проспекта нужно не более 5 фонарей — Все это надувает человеческий разум — едва ли не за счет нравственности и религии!» (ИРЛИ, ф. 120, № 37, лл. 19 об. — 21). За указание этого интересного неопубликованного документа приношу благодарность М. П. Султан-Шах.

Сноски к стр. 123

78 В библиотеке Пушкина (Б. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. «Пушкин и его современники», вып. IX—X, СПб., 1910, стр. 268, № 1070; ср. здесь же стр. 265, № 1059) сохранились два сочинения о теории вероятностей, среди них знаменитый труд Лапласа «Опыт философии теории вероятностей», в пятом парижском издании 1825 года (впервые он появился в свет в 1812 году в качестве введения к его «Аналитической теории вероятностей»). Освобожденный от сложного математического аппарата, «Опыт» представлял собой вполне доступное для неспециалиста изложение применений исчисления вероятностей к азартным играм, к вопросам социальной статистики, к «нравственным наукам» и т. д.

79 «Современник», 1837, т. VII, стр. 51.

Сноски к стр. 124

80 Там же, стр. 52.

81 «Литературное наследство», 1952, т. 58, стр. 133—134.

82 «Современник», 1837, т. VII, стр. 52.

83 Б. Л. Модзалевский. Записка Пушкина к князю В. Ф. Одоевскому. «Пушкин и его современники», вып. XVI, СПб., 1913, стр. 12—13.

84 Впоследствии статья эта перепечатана в «Сочинениях» В. Ф. Одоевского (ч. III, СПб., 1844, стр. 360—372).

85 Там же, стр. 363.

86 П. Н. Сакулин. Князь В. Ф. Одоевский, т. I, ч. 2, СПб., 1913, стр. 393. — Здесь же П. Н. Сакулин указал на рукописные отрывки, примыкающие к этой статье; в одном из них Одоевский говорит: «Нападения против науки, против философии понятны в чужих краях — там оно дело партии — у нас же не имеет никакого смысла; просвещение еще на заре: не может у нас быть в нем злоупотреблений, потому что нет еще и употребления».

Сноски к стр. 125

87 В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. VII, СПб., 1904, стр. 478, 479.