231

М. И. ГИЛЛЕЛЬСОН

СТАТЬЯ ПУШКИНА
«О МИЛЬТОНЕ И ШАТОБРИАНОВОМ ПЕРЕВОДЕ
„ПОТЕРЯННОГО РАЯ“»

Шатобриан не стал вечным спутником русского читателя. Перевод повестей «Рене» (1932) и «История последнего из Абенсераджей» (1959) — вот, пожалуй, и весь «послужной список» русского Шатобриана наших дней.

Однако было время, когда Шатобриана знали в России намного лучше, чем теперь. Можно указать на переводы следующих произведений Шатобриана в первые десятилетия XIX в.: «Рене» (1806), «Путевые записки из Парижа в Иерусалим...» (1815—1817), «Мученики» (1816), «Опыт исторический, политический и нравственный о древних и новейших переворотах» (1817), «Воспоминания об Италии, Англии и Америке» (1817), «Записки о жизни и смерти Карла-Фердинанда д’Артуа, герцога Беррийского» (1821). Кроме того, в кругу просвещенного дворянства труды Шатобриана, конечно, читались и в подлиннике. В личной библиотеке Пушкина сохранилось 27-томное брюссельское издание сочинений Шатобриана (1826—1832) и двухтомный труд его «Опыт об английской литературе и Соображения о характере людей, времен и революций» (1836); эти два тома, побудившие Пушкина написать статью «О Мильтоне и шатобриановом переводе „Потерянного рая“», разрезаны полностью.

Конечно, Пушкин читал Шатобриана и до приобретения им брюссельского издания. Тем знаменательнее то обстоятельство, что бо́льшая часть томов этого издания была прочтена поэтом. Полностью или почти полностью (иногда остаются неразрезанными примечания) разрезаны четыре тома «Гения христианства» (т. XI—XIV), три тома «Мучеников» (т. XVII—XVIII bis), том повестей («Атала», «Рене», «История последнего из Абенсераджей», т. XVI), два тома «Начезов» (т. XIX и XX), два из трех томов «Итинерария» (т. VIII и IX), первый том «Путешествия в Америку и Италию» (т. VI), том «Воспоминаний о герцоге Беррийском» (т. III), том «Литературной смеси» (т. XXI), том «Стихотворения и разное» (т. XXII).

Ряд томов разрезан частично: начало длинного предисловия к «Историческим этюдам» (т. IV, с. 1—72), первая половина второго тома этих этюдов (т. V, с. 1—146), две статьи в томе, посвященном свободе печати (т. XXVII).

Не разрезаны тома, содержащие «Речи и мнения. произнесенные в двух палатах», «Политическую смесь», «Полемику» (т. XXIII—XXVI), последний том «Итинерария» (т. X), том, в котором перепечатаны критические статьи о «Гении христианства» (т. XV), два тома «Опыта исторического, политического и нравственного о древних и новейших переворотах» (т. I, II), том «Истории Франции» (т. V ter), последний том «Исторических этюдов» (т. V bis), второй том «Путешествия в Америку и Италию» (т. VII).

232

Таким образом, Пушкин оставил без внимания в первую очередь сугубо политические произведения Шатобриана и некоторые его исторические труды. Художественные произведения Шатобриана и его литературно-критические выступления Пушкин прочитал с достаточной полнотой. Если же учесть, что, как уже нами отмечалось, Пушкин был знаком с некоторыми произведениями Шатобриана задолго до приобретения им брюссельского издания, то становится очевидным широкое ознакомление поэта с трудами «патриарха французской литературы». Естественно, что чтение произведений одного из авторитетнейших французских писателей, властителя умов нескольких поколений, не могло остаться бесследным. Вспомним также, что имя Шатобриана и отрывки из его сочинений Пушкин постоянно встречал в русской периодике («Вестник Европы», «Сын отечества», «Дух журналов», «Новости литературы», «Московский вестник», «Телескоп», «Библиотека для чтения» и др.).

В статье «Пушкин и французская литература» (1937) Б. В. Томашевский отметил некоторые точки соприкосновения между Пушкиным и Шатобрианом. Исследователь особо выделил значение «Рене» и для анализа замысла «Кавказского пленника» (о чем писал в 1899 г. В. В. Сиповский в труде «Пушкин, Байрон и Шатобриан»), и для понимания книжных увлечений Онегина и Татьяны. «Влияние Шатобриана не следует, конечно, преувеличивать. Многое в нем было Пушкину совершенно чуждо, — утверждает Б. В. Томашевский. — Религиозные рассуждения в „Мучениках“ и в „Гении христианства“, да и в прочих его произведениях могли только отталкивать Пушкина. Политическая позиция Шатобриана, французского министра иностранных дел, во время внушенной им интервенции французских войск в дела Испании была враждебна взглядам Пушкина, который за развитием испанской революции следил с исключительным сочувствием и сохранил об этом память на всю жизнь. Однако переход Шатобриана с 1824 г. в оппозицию, его защита некоторых либеральных мероприятий, в частности принципиальная защита свободы печати, — все это до известной степени подкупало Пушкина. Не без учета пропаганды Шатобриана Пушкин ввел в статью „О ничтожестве литературы русской“ тезис о религии как „источнике поэзии“. То, что после 1830 г. Шатобриан не пошел на компромиссы, не оказался среди искателей мест, а сохранил свою независимость, внушало Пушкину уважение к нему».1

Однако замечания Б. В. Томашевского не исчерпали темы «Пушкин и Шатобриан». Обратившись к последекабристскому периоду творчества Пушкина, В. Л. Комарович обнаружил целый ряд любопытных параллелей и отталкиваний. В статье «К вопросу о жанре „Путешествия в Арзрум“» В. Л. Комарович указал на пародирование Пушкиным некоторых приемов шатобриановского «Итинерария».2 Еще больший материал для размышлений можно извлечь из другой статьи В. Л. Комаровича — «О „Медном всаднике“ (к вопросу о творческом замысле)»,3 содержание которой несколько шире заглавия. Прежде всего обращает на себя внимание характеристика брюссельского собрания сочинений Шатобриана: «Но превращение Шатобриана из легитимиста в „республиканца“ с брюссельским изданием его „Сочинений“ связано не только хронологически. Наметившийся в нем к 1826 году сдвиг отразился на самом издании и был причиной появления тут тех юношеских произведений писателя, которых почитатели таланта Шатобриана тщетно от него ждали все предшествующие 25 лет, с самого начала его литературной карьеры. Мало того, что он решился переиздать теперь свой первый труд — „Опыт о революциях“ (1794 г.), гораздо более близкий к идеям великой революции, чем хотел бы того Шатобриан в период легитимизма. Он присоединяет к нему теперь

233

и совершенно не печатавшиеся прежде вещи: „Путешествие в Америку“ и „Начезы“, ту самую эпопею, в виде лишь выдержек из которой за 25 лет до того выданы были в свет прославившие имя Шатобриана „Атала“ и „Рене“. И это тоже оказалось возможно лишь после перехода его в оппозицию. Революционные настроения молодости освободить из-под двадцатипятилетней автоцензуры мог позволить себе лишь Шатобриан-либерал».4

Подчеркивая хронологическую близость чтения Пушкиным «Путешествия в Америку» и работой над «Арапом Петра Великого», исследователь указывает, что «показ Америки и самого Вашингтона подготовлен тем же резким контрастом со старой цивилизацией Франции, что и показ Петра в строящемся Петербурге у Пушкина».5 Антитезе Петра и Карла в «Полтаве», по мнению исследователя, соответствует противопоставление Вашингтона и Наполеона у Шатобриана. В. Л. Комарович не без основания полагает, что метафора французского писателя: «Вашингтон оставил Соединенные Штаты в качестве своего трофея на поле битвы» — отразилась в стихах Пушкина:

В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.

Оговариваясь, что роль Шатобриана в выработке пушкинского образа Петра не являлась доминирующей, исследователь, однако, отмечает: «Бытовой прогрессивно-демократический облик Петра в „Арапе Петра Великого“, героический его облик (исторического деятеля) в „Полтаве“ все-таки, как видим, связаны с одной из тех „вдохновенных страниц“ Шатобриана, о которых недаром, значит, упомянул Пушкин в своей предсмертной о нем статье. Вот еще одна такая же „страница“ Шатобриана о том же все Вашингтоне подсказала Пушкину и третий аспект облюбованного им героя, аспект „Медного всадника“».6

Далее В. Л. Комарович цитирует «Начезы» Шатобриана, где герой Шактас, блуждая по острову Грациоза (один из Азорских островов), «обнаруживает статую верхом на бронзовом коне: правая рука указывала на запад. Я приближаюсь к этому необычайному памятнику. На его омытом пеною подножии выгравированы были неизвестные знаки; мох и морская селитра разъедали поверхность античной бронзы; альциона, сидящая на шлеме колосса, время от времени испускала томные звуки; к бокам и гриве скакуна прилипли раковины, и, казалось, если приблизить ухо к его расширенным ноздрям, будет слышен неясный ропот. Не знаю, являлось ли когда-нибудь что-либо более странное взору и воображению смертного».7

Здесь не место подробно пересказывать аргументацию В. Л. Комаровича, обосновавшего мысль о воздействии произведений Шатобриана на замысел «Медного всадника». Исследователь обнаружил влияние французского писателя и в пушкинских «Заметках о русском дворянстве» (1830). Говоря, что «Петр I одновременно Робеспьер и Наполеон», Пушкин, вероятно, воспользовался характеристикой идеального диктатора у Шатобриана, который, по мнению французского публициста, должен был бы быть «одновременно Вашингтоном и Бонапартом».8

234

Последним обращением Пушкина к творчеству Шатобриана явилась статья «О Мильтоне и шатобриановом переводе „Потерянного рая“». Впервые она была напечатана посмертно в 1837 г. в «Современнике» (т. V). По автографу, с присоединением переведенных Пушкиным отрывков из сочинения Шатобриана «Опыта в английской литературе» и с вариантами, статья опубликована Н. К. Козминым в «Неизданном Пушкине» (1922). В «большом» академическом собрании сочинений Пушкина статья датируется второй половиной 1836 г.

Двухтомное сочинение Шатобриана «Essai sur la Litterature anglaise et Considérations sur le Génie des hommes, des temps et des revolutions»9 вышло в Париже в конце июля (н. с.) 1836 г. У нас нет точных сведений, когда это издание попало в руки Пушкина; можно лишь предполагать, что это случилось не без помощи А. И. Тургенева, которому его брат выслал из французской столицы сочинение Шатобриана. А. И. Тургенев жил в это время в Москве; в письмах к П. А. Вяземскому он несколько раз просит последнего ускорить высылку из Петербурга в Москву этой книжной новинки (вся корреспонденция из-за границы шла к А. И. Тургеневу через Петербург). А. И. Тургенев был лично знаком с Шатобрианом с февраля 1826 г., когда мадам Рекамье представила их друг другу.10 С этого времени имя Шатобриана и упоминания о его книгах постоянно встречаются в письмах А. И. Тургенева, в его журнальных корреспонденциях, которые, конечно, читались Пушкиным. О новом труде Шатобриана А. И. Тургенев был не только хорошо осведомлен до его выхода, но даже несколько помогал французскому писателю, переслав ему в марте 1836 г. статью американского писателя Вильяма Чаннинга о Мильтоне.11 Вероятнее всего, живой и общительный А. И. Тургенев сообщил и Пушкину о новом сочинении Шатобриана. Французский писатель не обманул ожиданий его русских почитателей. В ряде глав второго тома Шатобриан приводит обширные выдержки из своих «Замогильных записок», полный текст которых должен был появиться лишь после смерти писателя. Некоторые главы из этих мемуаров Шатобриан читал в первой половине 1830-х годов в салоне Рекамье, и Пушкин, конечно, об этом тоже слышал от А. И. Тургенева, который присутствовал на чтениях воспоминаний французского писателя. Мы знаем, какой жгучий интерес проявлял Пушкин в последние годы жизни к мемуарному жанру, ко всякого рода «документальной» прозе. Естественно предположить, что мемуарные главы в «Опыте об английской литературе» получили должную оценку со стороны Пушкина. Именно к этим главам относятся в первую очередь слова из его статьи: «В ученой критике Шатобриан нетверд, робок и сам не свой; он говорит о писателях, которых не читал; судит о них вскользь и понаслышке и кое-как отделывается от скучной должности библиографа; но поминутно из-под пера его вылетают вдохновенные страницы; он поминутно забывает критические изыскания, и на свободе развивает свои мысли о великих исторических эпохах, которые сближает с теми, коих сам он был свидетель. Много искренности, много сердечного красноречия, много простодушия (иногда детского, но всегда привлекательного) в сих отрывках, чуждых истории английской литературы, но которые и составляют истинное достоинство Опыта» (XII, 145).

235

«Мысли о великих исторических эпохах» и мемуарные свидетельства Шатобриана о европейских переворотах последнего полувека — вот что привлекло Пушкина в сочинении об английской литературе. Между тем в тексте статьи самого Пушкина дана лишь выписка из предисловия к первому тому, в котором Шатобриан дает яркую характеристику средних веков. Именно на этой выписке статья обрывается. Почему? На наш взгляд, по той простой причине, что статью свою Пушкин не успел докончить, что она прервана в самом начале второй части. Не претендуя на реконструкцию недописанной части статьи, мы попытаемся в дальнейшем изложении наметить, какие именно главы труда Шатобриана могли вызвать наибольшее внимание Пушкина-читателя.

Однако прежде всего необходимо остановиться на одной «загадке», которая содержится в первой части статьи. Дав отрицательную оценку образа Мильтона в произведениях В. Гюго («Кромвель») и Альфреда де Виньи («Сен-Мар»), Пушкин продолжает: «...прочтите в „Вудстоке“ встречу одного из действующих лиц с Мильтоном в кабинете Кромвеля...» (XII, 14). Далее Пушкин оставил место для цитаты. По справедливому утверждению комментаторов, подобная сцена отсутствует в романе Вальтера Скотта. Более того, Мильтон не является действующим лицом ни в одном из произведений английского романиста. Между тем с большой долей вероятности можно предположить, что Пушкин не полностью ошибся. Дело в том, что в «Вудстоке» имеется крайне колоритная сцена, в которой «за кулисами» повествования возникает сложный, двойственный образ Мильтона. В главе XXV роялист сэр Генри Ли, его племянник республиканский полковник Маркем Эверард и Карл Стюарт, переодетый бедным шотландским дворянином, беседуют о поэзии. Сэр Генри Ли спрашивает Эверарда, вызвало ли к жизни смутное время «хоть одного поэта, столь одаренного и изящного, чтобы он мог затмить бедного старого Уила, который был оракулом и кумиром для нас, ослепленных и преданных всему земному роялистов?

— Конечно, сэр, — возразил полковник Эверард, — я знаю стихи, написанные другом республики, и тоже в драматическом роде; если оценить их беспристрастно, они могут поспорить даже с поэзией Шекспира, и при этом свободны от напыщенности и грубости, которыми великий бард не гнушался для удовлетворения низменных вкусов своей варварской публики».12

Сэр Генри Ли разгневан... Наконец Эверард начинает декламировать:

Такие мысли могут удивить,
Но не смутить высокий дух того,
Кого ведет рукою твердой Совесть.

«— Да это моя мысль, племянник Маркем, моя мысль! — в восторге воскликнул сэр Генри. — Она лучше выражена, но это как раз то, что я говорил, когда подлые круглоголовые уверяли, что видят духов в Вудстоке... Читай дальше, пожалуйста!

Эверард продолжал:

— О, Вера ясноглазая, и ты,
Надежда с белоснежными руками!
Ты, незапятнанная Чистота!
Я ныне вижу вас и уповаю,
Что вездесущий, в чьих руках невзгоды —
Всего лишь слуги грозного возмездья, —
Мне ниспошлет хранителя благого,
Чтоб оберечь и жизнь мою и честь...
Ошибся я, иль черной тучи плащ
И впрямь сверкнул в ночи шитьем сребристым?».13

236

Сэр Генри Ли приходит в восторг; конечно же, автор столь превосходных стихов давно раскаялся в том, что принял сторону республиканцев и исповедует теперь роялистские взгляды. Переодетый Карл Стюарт в изящной иронической тираде открывает истину старому роялисту.

«— Мне кажется, сэр Генри, эта поэзия показывает, что ее автор способен написать пьесу о жене Потифара и ее строптивом возлюбленном; что же касается его призвания, то, судя по последней метафоре — туча в черном камзоле или плаще с серебряным шитьем, — я произвел бы его в портные, но только я случайно знаю, что по профессии он школьный учитель, а по политическим убеждениям удостоен звания поэта-лауреата у Кромвеля; ведь то, что так умилительно читал полковник Эверард, написал не кто иной, как знаменитый Джон Мильтон.

— Джон Мильтон! — в изумлении воскликнул сэр Генри. — Как! Джон Мильтон, кощунственный и кровожадный автор Defensio Populi Anglicani!14 Адвокат адского Верховного суда дьяволов! Выкормыш и прихлебатель этого верховного обманщика, этого отвратительного лицемера, этого ненавистного чудовища, этого выродка природы, этого позора рода человеческого, этого средоточия подлости, этого сосуда греха и этого сгустка низости, Оливера Кромвеля!

— Тот самый Джон Мильтон, — ответил Карл, — учитель маленьких детей и портной облаков, которых он снабжает черными камзолами и плащами с серебряным шитьем вопреки всякому здравому смыслу.

— Маркем Эверард, — сказал старый баронет, — я тебе никогда не прощу... Никогда, никогда. Ты заставил меня отозваться с похвалой о том, чью падаль следовало бы бросить на съедение коршунам... Не говори ни слова, и вон отсюда! Неужели я, твой родственник и благодетель, достоин того, чтобы морочить меня, выманивать от меня похвалу и одобрение, и кому? Такому гробу повапленному, как этот софист Мильтон?».15

У каждого из трех участников спора свой взгляд на Мильтона и его поэзию. Ярый поклонник Шекспира, сэр Генри Ли приходит в восторг и от моральной символики стихов, прочитанных Эверардом, и от чисто шекспировской метафоры, которая их заключает; но именно эта метафора вызывает саркастические замечания Карла Стюарта; его иронические отзывы усугубляют взаимную напряженность. Именно эта сцена и могла быть включена Пушкиным в текст статьи.

Пушкин упрекал Виктора Гюго за то, что он вывел Мильтона «ничтожным пустомелей»: «В течение всей трагедии, кроме насмешек и ругательств, ничего иного Мильтон не слышит; правда и то, что и сам он, во все время, ни разу не вымолвит дельного слова. Это старый <шут>, которого все презирают и на которого никто не обращает никакого внимания. Нет, г. Юго! не таков был Джон Мильтон, друг и сподвижник Кромвеля, суровый фанатик, строгий творец Иконокласта и книги: Defensio populi! <...> Не мог быть посмешищем развратного Рочестера и придворных шутов тот, кто в злые дни, жертва злых языков, в бедности, в гонении и в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал Потерянный рай» (XII, 140—141).

Пушкин упрекает Альфреда де Виньи по сути дела также в неумении показать истинный облик английского поэта: «Или мы очень ошибаемся, или Мильтон, проезжая через Париж, не стал бы показывать себя как заезжий фигляр и в доме непотребной женщины забавлять общество чтением стихов, писанных на языке, неизвестном никому из присутствующих, жеманясь и рисуясь, то закрывая глаза, то возводя их в потолок. Разговоры его с Дету, с. Корнелем и Декартом не были б пошлым и изысканным пустословием; а в обществе играл бы он роль, ему приличную,

237

скромную роль благородного и хорошо воспитанного молодого человека» (XII, 143).

У Вальтера Скотта Мильтон не подвергается унижениям, не выставлен на посмешище, не изображен «пустомелей» — и в этом, по мнению Пушкина, огромное достоинство романа английского романиста в сравнении с произведениями Виктора Гюго и Альфреда де Виньи. Антитеза «двор и поэт», антитеза, имевшая явный автобиографический подтекст (ранее в этом же ключе шла критика «Ледяного дома» Лажечникова за недостойное изображение Тредиаковского), пронизывает всю первую часть статьи. По ее крайне раздраженному тону, по резким выпадам в адрес Виктора Гюго и Альфреда де Виньи эта статья вызывает в памяти темпераментный пушкинский пастиш «Последний из свойственников Иоанны д’Арк», написанный в январе 1837 г.16 Схожий эмоциональный накал этих двух произведений дает возможность высказать гипотезу о более узкой датировке статьи «О Мильтоне и шатобриановом переводе „Потерянного рая“»; вероятнее всего, Пушкин писал ее в последние месяцы жизни, в ноябре 1836 — январе 1837 г.

Если первая часть статьи нуждалась лишь в небольшом уточнении и цитате из романа Вальтера Скотта «Вудсток», то вторая ее часть по существу оборвана в самом начале. Как уже указывалось, Пушкин успел перевести лишь характеристику средних веков, начертанную блестящим пером Шатобриана. Вслед за этим предисловием и главами, посвященными начальным эпохам английской литературы, Шатобриан переходит к сравнению французской и английской словесности на рубеже нового времени (XVI—XVII вв.). «Политические институты, — утверждает он, — имеют такое же влияние на литературу, как и нравы. Если чувство свободы менее заметно в эту эпоху у писателей нашей нации, нежели у англичан, это результат того, что оба народа были поставлены не в одинаковые условия» (т. I, с. 110).17 И далее Шатобриан замечает, что в Англии народ, игравший заметную роль в конституционном устройстве, посылавший на смерть дворян и королей, раздававший и отбиравший короны, был лишен остальных гражданских прав. Напротив того, во Франции, при отсутствии до конца XVIII столетия у народа политических прав, третье сословие полновластно вершило дела в торговле, в промышленности и в финансах, и именно этим повсеместным влиянием третьего сословия объясняется то, что в 1789 г. оно внезапно превратилось в господина нации (т. I, с. 120).

Как известно, Пушкин внимательно следил за процессом общественной дифференциации в России, за обнищанием старинных дворянских родов; «из бар мы лезем в tiers-état» — такова лаконичная формула Пушкина-«социолога». Можно думать, что динамика общественного развития во Франции и в Англии, сопутствовавшая изменению удельного веса отдельных сословий и классов в социальной жизни этих государств, должна была привлечь внимание Пушкина, изучавшего эту же проблематику по трудам представителей французской романтической историографии.

Далее в своем труде Шатобриан отвел много места религиозным верованиям, влиянию церковных установлений на судьбы европейских народов, воздействию религиозного самосознания на развитие литератур. Несколько глав отведено Лютеру и западноевропейской реформации.

Реформация, по словам Шатобриана, «пробудила идеи античного равенства; она способствовала превращению общества, устроенного на военный лад, в общество, основанное на опыте и разуме, в общество гражданское и промышленное; она породила нынешнюю собственность городов,

238

собственность движимую, прогрессивную, неограниченную, которая победила собственность ограниченную, неподвижную, деспотическую собственность земли. Это добро было огромно, но оно было смешано со многим злом, и об этом зле историческая беспристрастность не позволяет умалчивать» (т. I, с. 190).

Шатобриан не жалеет красок, повествуя об отрицательных сторонах протестантизма. Проникнутая духом своего основателя, реформация объявила себя врагом искусств, разрушала гробницы, церкви, памятники. Если бы ей удалось добиться полной победы, заявляет Шатобриан, то наступила бы новая эпоха варварства. Писатель обвиняет протестантизм в холодном доктринерстве, в сухости, в рассудочности, в жестокости. «Протестантизм вопил о нетерпимости Рима, умерщвляя католиков в Англии и во Франции, разбрасывая по ветру пепел мертвецов, зажигая костры в Женеве, оскверняя себя насилиями Мюнстера, диктуя свирепые законы, которые задавили ирландцев, с трудом освобождающихся сейчас после трех веков угнетения» (т. I, с. 193).

Ниспровергнув авторитет традиций, опыт веков, древнюю мудрость, протестантизм образовал общество, лишенное всяких корней. И к тому же он не способствовал достижению политической свободы. «Правда состоит в том, что протестантизм нигде не изменил государственных институтов; там, где он встретил репрезентативную монархию или аристократическую республику, как это было в Англии и Швейцарии, он их усыновил; там, где он столкнулся с военными правительствами, как это было на севере Европы, он приноровился к ним, и они стали еще более неограниченными» (т. I, с. 199). Пожалуй, только в Голландии протестантизм способствовал установлению республиканского образа правления. Но и там несколько веков шла борьба против королевского дома, создавались основы муниципального управления; в этой борьбе католики были не менее деятельными, нежели протестанты.

Сторонники народного суверенитета встречаются как среди лютеранского, так и среди католического духовенства, продолжает Шатобриан. И сам Мильтон, «враг королей-протестантов, которым он не смог помешать восстановить свой трон, был сторонником аристократической республики и великим противником равенства и демократии» (т. I, с. 201).

Историческую заслугу протестантизма Шатобриан усматривает в том, что он принес человечеству свободу в области философии. Впрочем, и здесь бывали удивительные исключения. «Декарт был терпим Римом, получал пенсию от кардинала Мазарини и подвергался гонениям голландских теологов» (т. I, с. 202).

Но все это относится к прошлому, заключает Шатобриан. Протестанты изменились не менее, чем католики; современные сторонники реформации преуспели в воображении, в поэзии, в красноречии, в свободе, в истинном благочестии. И далее писатель формулирует религиозную утопию: христианство вступает в новую эру, оно возвращается к основным принципам Евангелия, к демократическому равенству; оно становится философским, не переставая быть божественным (т. I, с. 203).18

Каковы бы ни были частные нападки Шатобриана на протестантизм, его общий взгляд на реформацию обусловлен сознанием того, что эпоха Лютера и его последователей была необходимым преддверием, прологом

239

буржуазного преобразования общества, тем историческим катализатором, который привел в конце концов к европейским революциям. Шатобриан проводит параллель между революциями во Франции и в Англии. «В словесности французская революция побеждена революцией английской: республике, империи, реставрации нечего противопоставить певцу „Потерянного рая“; в остальных отношениях, исключая религиозные и моральные аспекты, наша революция оставила далеко за собой революцию наших соседей <...> Несмотря на умножение дорог, убыстрение курьеров, распространение торговли и промышленности, появление периодической печати, идеи и события <революции 1649 г.> не стали всеобщими. Революция в Великобритании не ввергла в огонь Европу; заточенная на острове, она не обрушила свои армии и свои принципы во все пределы Европы; она не проповедывала Свободу и Права человека, вооружившись кривой турецкой саблей, подобно Магомету, проповедовавшему Коран и деспотизм; ей не было нужды ни отражать нападения извне, ни защищаться внутри от системы террора» (т. II, с. 164—165).

Разный масштаб революций привел к тому, продолжает Шатобриан, что политические деятели английской революции не могут сравниться с героями революции французской. И далее автор набрасывает романтизированный портрет Мирабо: «Человек, участвовавший беспорядками и случайностями своей жизни в главных событиях того времени и в жизни людей, преследуемых законом, похитителей и авантюристов, Мирабо, трибун аристократии, депутат народа, был Гракх и Дон Жуан, Катилина и Гусман Альфаратский, кардинал де Ришелье и кардинал де Ретц, повеса времен регентства и дикарь революции; в нем было много от Мирабо, фамилии, изгнанной из Флоренции и сохранявшей в себе что-то от этих вооруженных дворцов и от великих мятежников, прославленных Дантом; офранцузившейся фамилии, в которой республиканский дух средневековой Италии и феодальный дух наших средних веков привели к появлению необыкновенных людей.

Безобразие Мирабо, соединенное с красотой, свойственной его роду, представляло сильно поражающий облик из „Страшного суда“ Микельанджело, соотечественника Арригетти. Морщины, прорытые оспой на лице оратора, имели скорее вид впадин, выжженных пламенем. Природа, казалось, отлила его голову для владычества или виселицы, вырубила его руки, чтобы обуздывать нацию или овладевать женщинами. Когда, потрясая своей гривой, он бросал взгляд на толпу, она каменела; когда он поднимал свою лапу и показывал когти, простой народ в ужасе бежал от него. Я видел его на трибуне, посреди ужасающего беспорядка в собрании, мрачным, безобразным и неподвижным, он напоминал хаос Мильтона, бесстрастный и лишенный формы среди общего замешательства.

Два раза встречал я Мирабо за обедом; однажды у племянницы Вольтера, маркизы де Виллет, в другой раз в Пале-Рояле, в обществе оппозиционных депутатов, с которыми познакомил меня Шапеле. Шапеле попал на эшафот и в одну могилу с моим братом и Малербом.

После обеда говорили о врагах Мирабо. Робкий и безвестный молодой человек, я безмолвно стоял около него. Он взглянул на меня глазами гордыми и порочными и, положив свою тяжелую руку на мое плечо, сказал: „они никогда не простят мне моего превосходства“. Я и теперь чувствую тяжесть этой руки, как будто Сатана дотронулся до меня своими огненными когтями.19

Слишком рано для самого себя, слишком поздно для двора Мирабо продался и был куплен. Он рисковал своим добрым именем за пенсию и посольство; Кромвель был готов отдать свою будущность за почетный титул

240

и орден Подвязки. Несмотря на гордость, Мирабо ценил себя ниже; теперь изобилие мест и звонкой монеты возвысило цену покупной совести.

Могила освободила Мирабо от его обещаний и предохранила от бед, которых он, вероятно, не мог бы избежать; его дальнейшая жизнь показала бы бессилие добра; смерть сохранила за ним силу зла» (т. II, с. 165—167).

Характеристика Мирабо в труде Шатобриана сделана размашисто, в духе мильтоновской традиции; она не могла не привлечь внимания Пушкина, который с неизменной симпатией отзывался о Мирабо. Еще в заметке 1823 г. Пушкин писал, что «только революционная голова, подобная Мир<або> и Пет<ру>, может любить Россию, так, как писатель только может любить ее язык» (XII, 178). В стихотворении «Андрей Шенье» (1825) о Мирабо сказано:

И пламенный трибун предрек, восторга полный,
                Перерождение земли.

В статье «О ничтожестве литературы русской» (1834) мы читаем: «Старое общество созрело для великого разрушения. Все еще спокойно, но уже голос молодого Мирабо, подобно отдаленной буре, глухо гремит из глубины темниц, по которым он скитается» (XI, 272). И, наконец, в статье «Александр Радищев», подготовленной Пушкиным для третьей книги «Современника» и запрещенной к печати С. С. Уваровым, Пушкин писал, что, «увлеченный однажды львиным ревом колоссального Мирабо, он (Радищев, — М. Г.) уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра» (XII, 34).

Как и в характеристике Шатобриана, в высказываниях Пушкина о Мирабо выделяются его мощь, его неограниченное влияние на современников, его титанизм. Под пером Пушкина Мирабо — «пламенный трибун», предрекающий колоссальный революционный взрыв одряхлевшей Франции, и поэт глядит на него с тем самым «пиитическим ужасом», который когда-то наполнял сердце молодого Гринева в присутствии Пугачева и его сообщников.

В выдержках из своих мемуаров, приведенных во втором томе «Опыте об английской литературе...», Шатобриан писал о клубах времен Великой французской революции, о Дантоне, сравнивал Наполеона с Кромвелем, рассказывал о своей жизни в Лондоне безвестным эмигрантом в 1792—1800 гг. и о своем возвращении в английскую столицу в 1822 г. в ранге французского посла, перед которым широко распахнулись двери великосветских салонов, о политическом красноречии известнейших английских ораторов, которых ему привелось слышать под сводами парламента; наконец, Шатобриан проводил любопытную параллель между собой и Байроном, между отдельными жизненными ситуациями, которые наложили отпечаток на его творчество и на поэзию Байрона; не без чувства уязвленного самолюбия замечал он, что «певец Гяура и Жуана» почему-то ни разу не упомянул его имени в своих сочинениях. Этот обширный мемуарный материал безусловно с интересом был прочитан Пушкиным, и, вероятно, часть этих воспоминаний была бы воспроизведена им в статье, которую он готовил для «Современника». Рассуждения Шатобриана о протестантизме, о различном характере европейских революций также, надо думать, получили б отражение в статье, если б гибель Пушкина не оборвала ее на полуслове.

Сноски

Сноски к стр. 232

1 Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960, с. 160.

2 Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 3. М. — Л., 1937, с. 326—338.

3 Литературный современник, 1937, № 9, с. 205—220.

Сноски к стр. 233

4 Там же, с. 209—210.

5 Там же, с. 212.

6 Там же, с. 213.

7 Там же, с. 214.

8 Там же, с. 220. Кроме того, В. Л. Комаровичем написана статья «Вторая кавказская поэма Пушкина» (Временник Пушкинской комиссии, вып. 6. М. — Л., 1941, с. 211—234), в которой автор вслед за П. В. Анненковым усматривал влияние Шатобриана на «Тазита». Г. Турчанинов в статье «К изучению поэмы Пушкина „Тазит“» (Русская литература, 1962, № 1, с. 38—54), отводя конкретные сопоставления с Шатобрианом, тем не менее признает: «... не исключена возможность, что своими воззрениями на христианство Шатобриан импонировал Пушкину» (там же, с. 43).

Сноски к стр. 234

9 В описании Б. Л. Модзалевским личной библиотеки Пушкина это издание значится за № 732 (Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. — В кн.: Пушкин и его современники, вып. IX—X. СПб., 1910). Оба тома разрезаны, заметок нет; во II томе, между с. 218—219, бумажная закладка.

10 Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники (1825—1826 гг.). М. — Л., 1964 (сер. «Литер. памятники»), с. 425.

11 Там же, с. 92.

Сноски к стр. 235

12 Скотт В. Собр. соч. в 20-ти т., т. 17, М. — Л., 1965, с. 361.

13 Там же, с. 362—363.

Сноски к стр. 236

14 Защиты английского народа (лат.).

15 Скотт В. Собр. соч. в 20-ти т., т. 17, с. 364—365.

Сноски к стр. 237

16 Об этом см.: Благой Д. Д. Главою непокорной. (Ключ к последнему произведению Пушкина). — В кн.: Благой Д. Д. Душа в заветной лире. М., 1977, с. 430—450.

17 Здесь и далее в скобках указываются том и страница по двухтомному парижскому изданию «Essai sur la Litterature anglaise...» (1836).

Сноски к стр. 238

18 В дальнейшем изложении Шатобриан с особой похвалой отзывается о взглядах Ламенне, одного из основателей доктрины христианского социализма, и Балланша, представителя теологической школы во французской философии того времени. «Мы живем, как в век Кромвеля, в век реформ; если во времена Кромвеля наблюдалась большая убежденность душ и тверже была мораль, то в наше время ощущается большая кротость нрава и нежность духа. Чувство пуританина далеко от гармонии и умиротворения, которые внесла в христианство религиозная философия Балланша» (т. I, с. 340). Пьер Симон Балланш (1766—1847), постоянный посетитель парижского салона мадам Рекамье, хороший знакомый А. И. Тургенева, часто упоминался в корреспонденциях последнего наряду с Шатобрианом.

Сноски к стр. 239

19 Мирабо хвастался тем, что он имел красивые руки; я не оспариваю этого; но я был очень худ, а он был сильным, грузным, и его рука полностью покрыла мое плечо. (Примеч. Шатобриана).