Крестова Л. В. Почему Пушкин называл себя "русским Данжо"?: (К вопросу об истолковании "Дневника") // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1962. — Т. 4. — С. 267—277.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/im4/im4-2672.htm

- 267 -

Л. В. КРЕСТОВА

ПОЧЕМУ ПУШКИН НАЗЫВАЛ СЕБЯ
«РУССКИМ ДАНЖО»?

(К ВОПРОСУ ОБ ИСТОЛКОВАНИИ «ДНЕВНИКА»)

1

1 января 1834 года Пушкин записал в «Дневнике»: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau» (XII, 318).1

Маркиз де Данжо (Philippe de Courcillon, marquis de Dangeau, 1638—1720), о котором упоминает Пушкин, — один из приближенных Людовика XIV, пользовавшийся его особым доверием и входивший в интимный круг лиц, составлявших постоянное общество короля. В молодости Данжо — военный, затем — дипломат, расчетливый игрок «au jeu des reines». Не чужд Данжо и стихотворству, за что в 1668 году он был избран в члены Французской академии. Известность Данжо принесли его «Мемуары» — ежедневные записи, которые он вел начиная с 1684 года в течение 36 лет. В них французский мемуарист с протокольной точностью сообщал мелочные подробности о частной жизни короля. Внимание Данжо сосредоточено главным образом на изображении придворного быта, торжественных празднеств и церемоний.2

Что же общего нашел Пушкин между этим французским царедворцем, посредственным поэтом, сдержанно сухим мемуаристом и самим собою? Где причина, которая позволила русскому писателю не только сопоставлять свое имя с именем французского мемуариста, но и угрожать: «Так я же сделаюсь русским Dangeau»?

2

Исследователи творчества Пушкина несколько раз и по-разному подходили к решению вопроса, почему Пушкин назвал себя «русским Данжо». Так, по взгляду В. Ф. Саводника, «в 30-е годы, когда он был поставлен лицом к лицу с той средой, которая тогда „делала историю“, сознание, что он является в весьма выгодном положении наблюдателя этих „исторических“

- 268 -

событий..., поддерживало в нем уверенность, что и его наблюдения могут представить интерес для потомства, как одного из непосредственных свидетелей событий..., след именно такого взгляда на свои записи (по крайней мере на многие из них) остался и на страницах его „Дневника“... в записи о намерении его стать „русским Dangeau“».3 В. Ф. Саводник, так же как и Б. Л. Модзалевский, полагает, что о своем намерении стать «русским Данжо», т. е. мемуаристом «придворного стиля», Пушкин пишет «иронически» в связи с пожалованием камер-юнкером, заполняя затем свой «Дневник» записями придворного характера.4

Рассматривая тот же вопрос, Д. П. Якубович переносит его в план личной жизни поэта. По указанию исследователя, «в библиотеке Пушкина, помимо „Мемуаров и журнала маркиза де Данжо“, имелись „Мемуары герцога де Сен-Симона“»;5 в первом томе последних лежала закладка между страницами 274 и 275, относящимися к разделу, носящему заголовок: «1696. Данжо, кавалер особых поручений при короле, дядька Монсиньора, придворный кавалер госпожи герцогини Бургонской». «Здесь, — пишет Д. П. Якубович, — Пушкин нашел трактовку Данжо как третировавшейся фигуры..., как посредственности, писавшей плохие стихи». Но главное, «здесь же рассказывается, что у супруги дофина была фрейлина „прекрасная как день, стройная как нимфа“ и безупречной добродетели. Она нравилась королю и госпоже Ментенон. Данжо хотел жениться на ней, но она решительно воспротивилась этому. Король и вельможи вмешались. Она согласилась. Этим рассказом еще более подчеркнуто ничтожество Данжо в глазах короля, интересующегося его красавицей-женой». По мнению Д. П. Якубовича, параллель ясна. Пушкин отметил в «Мемуарах» Сен-Симона характеристику Данжо по сходству с собственным униженным положением при дворе, как намек на отношение Николая I к жене поэта. «А, так, вы смотрите на меня, как на ничтожного Данжо, неразборчивую преданность которого можно купить любым, хотя бы и смешным титулом, а красавицу-жену которого можно заставить плясать во дворе на ролях первой придворной дамы? Хорошо же, я буду посмешищем-Данжо, но вы увидите, что я сделаюсь русским Данжо!».6 Упрощая суждение Д. П. Якубовича, сочувствующий ему критик еще определеннее указывал: «Особенно ценна расшифровка неразгаданной до сих пор фразы: „Так я же сделаюсь русским Dangeau“», так как она объясняется сходством положения Пушкина «с участью придворного рогоносца».7 Между тем в «Мемуарах» Сен-Симона нет ни речи, ни даже намека на то, что жена Данжо была любовницей Людовика XIV. Наоборот, подчеркивается, что она обладала репутацией вне всяких подозрений («une vertu sans soupçon») и после брака вела себя как ангел («a vécu comme un ange»).8

Таким образом, связь между угрозой стать русским Данжо и содержанием «Дневника» остается неразъясненной, тем более что Данжо представлен ничтожным описателем событий при королевском дворе, а «Дневник» Пушкина свидетельствует, по мнению Д. П. Якубовича, «о либерально-оппозиционных

- 269 -

элементах пушкинского мировоззрения даже и в последние годы».9 Подчеркивая значение «Дневника» как исторического и политического документа, Д. П. Якубович полагает также, что записи имеют двойной план, подчас ключом для его понимания является прием «подозрительной смежности» записываемых происшествий, а подчас и зашифровка их.

Подобное истолкование «Дневника» Пушкина вызвало решительные возражения со стороны Б. В. Казанского, отвергшего сопоставление Д. П. Якубовичем в личном плане Пушкина и Данжо, которое нельзя принять и как противопоставление: «Оскорбленный придворным званием, Пушкин противополагает себя гордящемуся и наслаждающемуся своим придворным положением Данжо... это невозможная натяжка». Б. В. Казанский доказывает затем, что Пушкин, «может быть... и не представлял себе Данжо... жалким посмешищем», ибо мемуарист «вовсе не был ничтожным в глазах того времени и даже позднейшего, так как он был образованным человеком и покровителем литературы (Буало посвятил ему одну из своих сатир)».10 Это правильное указание Б. В. Казанского можно дополнить и еще другими положительными отзывами о Данжо.

Так, Фонтенель в своей «Похвале маркизу Данжо» писал: «Он умел оценить значение незапятнанной и безупречной репутации, то значение, которое часто или не ценят или которым пренебрегают. Понимая это, Данжо стремился сохранить ее. Это немалая и нелегкая заслуга, особенно при дворе, где совершенно не верят в честность и добродетель, где достаточно самого слабого повода, чтобы вынести решительный осуждающий приговор. В его речи, его манерах была вежливость не столько представителя высшего света, сколько человека, по характеру своему желающего быть полезным людям и благосклонного к ним».11 Доброжелательно отзывается о Данжо также Дюкло, учившийся в одном из пансионов, учрежденных Данжо для молодых людей из высшей знати.12 Но, опровергнув часть необоснованных положений Д. П. Якубовича (особенно вопрос о смежности и зашифровке записей), Б. В. Казанский, в свою очередь, тоже пошел по ложному пути. Так, отметив, что «Дневник имеет уж очень узко придворный круг зрения», что в программе его — «описание балов и сообщение придворных новостей и сплетен», исследователь приходит к выводу, что «господствующий взгляд преувеличивает общественно-историческую ценность Дневника», что «до подлинного политического обличения Дневник не поднимается почти никогда».13

Что же касается желания Пушкина стать русским Данжо, то Б. В. Казанский совершенно неубедительно утверждает, что оно объясняется очень просто: «Пушкин читал дневник Данжо не ради описания церемоний и празднеств версальского двора и не для того, чтобы знать, как проводил свои дни король и придворные, а из любопытства к нравам этой среды, к интимной жизни прошлого, т. е. ради того „анекдотического“ содержания дневника Данжо, которое интересовало его и в других воспоминаниях, записках и рассказах о прошлом и которому принадлежит главное место и в его собственном Дневнике. Подобные записи заключают всегда много

- 270 -

сообщений, сплетен и анекдотов о частной жизни и личности более или менее известных персонажей и имели в этом отношении характер скандальной хроники“».14

Итак, изучение истории вопроса наглядно показывает, что смысл утверждения Пушкина: «Так я же сделаюсь русским Dangeau» — остается неясным. Неясна связь этого высказывания с характером записей в «Дневнике» и значение последних, в которых Б. В. Казанский не находит «политического обличения». Между тем от решения этого частного, на первый взгляд, вопроса зависит, как правильно указал Д. П. Якубович, вопрос об эволюции пушкинского мировоззрения: отходил ли Пушкин после декабря 1825 года «вправо, прочь от либерализма своей юности», пошел ли «на кондиции с ненавистным ему государственным строем»,15 «писал ли свой дневник „sine irae et studio“ или дневник этот, как письма и черновые рукописи, свидетельствует о либерально-оппозиционных элементах пушкинского мировоззрения даже и в последние годы»?16

3

Значение «Мемуаров» Данжо установилось в историографии не сразу. Так, писатели XVIII века, пользуясь материалами «Мемуаров», относились к ним неблагосклонно и скептически. Наглядным подтверждением является письмо Вольтера к д’Аржанталю от 1 июля 1756 года: «Если когда-нибудь напечатают „Мемуары“ маркиза де Данжо, будет ясно, насколько я был прав, говоря, что он записывает новости со слов своего лакея. Бедняга был так опьянен двором, что думал, будто для потомства необходимо отмечать, в котором часу министр входил в комнату короля. Четырнадцать томов наполнены такими подробностями. Привратник найдет там много поучительного, а историк — почти ничего».17

Однако отрицательное мнение Вольтера было решительно отвергнуто последующими французскими историками. Подлинное значение «Мемуаров» Данжо как исторического источника установил в конце 10-х годов XIX века французский исследователь и писатель П.-Э. Лемонте (1762—1826). Выступив в 1818 году как издатель неопубликованной части «Мемуаров» Данжо, Лемонте написал предисловие, в котором указывал: «Чтение Данжо требует много вдумчивости, так как низменные подробности и плоский стиль у него постоянно прикрывают любопытные и важные факты, которые напрасно ищешь у других. Характер человека и его писательская манера являются также составной частью повествования. Этот своеобразный Светоний XVII века18 свидетель тем более ценный, что он невольно дает свои свидетельские показания». Иногда, указывает Лемонте, достаточно одного слова Данжо, чтобы «составить представление о степени права собственности в ту эпоху и объяснить приверженность фаворитов к абсолютизму. Для того, кто сумеет его прочесть, Данжо наполнен наблюдениями, богатыми по своим результатам».19

Кроме предисловия, Лемонте в той же книге поместил свое исследование «Essai sur l’établissement monarchique de Louis XIV».

- 271 -

Характеризуя деятельность Лемонте-писателя, французский историк Вильмен указывал, что автору «Essai...» были свойственны «мысли о социальных реформах, гуманности, уничтожении крепостной зависимости, религиозная терпимость, защита гражданской свободы».20 Все эти качества Лемонте-ученого сказались и в его блестящем исследовании, посвященном веку Людовика XIV.

Разносторонне изобразив «век славы», как его звали французы, на основе точных фактических материалов, в том числе и «Мемуаров» Данжо, Лемонте решительно осуждает «политику надменности и великолепия», свойственную абсолютизму. Писатель отмечает развращающее влияние монархического правления на широкие слои общества, и в первую очередь на дворянство. Лемонте клеймит моральное разложение всех слоев общества, начиная с верховной власти («la royauté elle-même se dégrade et se trempe dans les couleurs du vice»21). Он осуждает борьбу короля с национальными свободами («libertés nationales»), суровую политику по отношению к народу, религиозную нетерпимость, вызвавшую отмену Нантского эдикта. Касаясь экономической политики абсолютизма, Лемонте отмечает резкие противоречия. Развитие крупной промышленности и индустриализация страны противоречили политике протекционизма и опеки, проводившейся Людовиком XIV и Кольбером. Окончательный вывод Лемонте мрачен: в блистательном, на первый взгляд, царствовании Людовика XIV усматривает он черты обреченности абсолютизма. «Лемонте, — пишет Вильмен, — внушает любовь к законам и установлениям, показывая, что ошибки благородного государя — результат неограниченной власти и, так сказать, закономерное следствие абсолютизма».22

Вслед за Лемонте разоблачающий характер записей Данжо был воспринят современниками Пушкина — иностранными журналистами.

Так, интересующее нас имя Данжо несколько раз встречается на страницах журнала «Revue Britannique». В статье «Du journalisme en Angleterre», перепечатанной из английского журнала «Metropolitain», автор пишет: «Масса публики не видит ничего, кроме костюмов и внешности, больших празднеств, протоколов и манифестов. Прокопии (les Procope) и Данжс (les Dangeau) проходят за занавес, проникают за кулисы, смешиваются с участниками представления, наблюдают действия машин и видят, какими отвратительными средствами, какими размалеванными полотнищами бумаги и какими обманами достигаются все эти замечательные эффекты».23

Для английского журналиста имя Данжо имеет, оказывается, вовсе не конкретное, а нарицательное значение — les Dangeau. Характер записей Данжо воспринят как мемуары определенного вида, они сопоставлены с именем византийского историка VI века Прокопия. Участник похода Велисария в Италию против остготов, Прокопий известен двумя работами: официальной «Историей войн» и знаменитой «Тайной историей», названной им «Ане́кдота». В этой последней Прокопий «наглядно показывает ожесточенную политическую борьбу внутри господствующего класса Восточно-Римской империи, распущенность и полное разложение „верхов“ рабовладельческого общества». Автор яростно нападает на правительство Юстиниана, разоблачает различные стороны придворной жизни и политики, рисует мрачные картины деспотизма и развращенности, изливая чувства негодования, долго таившиеся под маской лести и восхваления.

- 272 -

Его «Тайная история» — «ценнейший материал для изучения жизни народных масс», их положения и невыносимых страданий «в период приближения новой волны революционого движения рабов и колонов в Восточно-Римской империи».24

Итак, для зарубежных журналистов, современников Пушкина, Данжо и Прокопий — мемуаристы одного и того же типа: наблюдатели закулисной стороны происходящих явлений, обличители темных сторон придворной жизни, отмечавшие также бедственное положение народных масс.

Правда, третий номер «Revue Britannique» за 1833 год, имевшийся в библиотеке поэта, не был разрезан. Но кто поручится, что Пушкин не прочитал очередной выпуск еще до приобретения журнала, в кофейной Вольфа, где получалась западноевропейская пресса, или в гостиной Д. Ф. Фикельмон? Важно установить главное: восприятие Данжо-мемуариста как обличителя прочно укрепилось в тогдашней западноевропейской журналистике. Недаром в декабрьском номере того же «Revue Britannique» за 1830 год, который имелся в библиотеке Пушкина и был прочитан и изучен писателем, находилась другая статья — «Caractère et vie de George IV, roi d’Angleterre» (из «Westminster Review»), где также сопоставлялись имена Данжо и Прокопия: «Кто бы знал двор Людовика XIV без сплетен Данжо..., историю Византии без злоязычия Прокопия?» — спрашивает журналист. Выясняя значение мемуарной литературы, он высказал несколько мыслей, также небезынтересных для понимания «Дневника» Пушкина в целом. Основу истории автор английской статьи видит в хронике современности: «Ее главный материал — анекдот, источник иногда более правильный для уяснения действительности, чем официальные документы. Следует записывать самые мелочные факты, даже скандальные. Возмутителен порок, огромную опасность представляет тайна, которой он окружает себя. Заклеймить порок, сорвать покров тайны — оказать услугу человечеству». Общественное мнение это «верховный суд над горделивыми актерами» (т. е. королями).25

Таким образом, в представлении современников Пушкина Данжо был не просто сухим и точным регистратором фактов эпохи Людовика XIV, а обличителем ее, хотя бы и невольным. Кроме того, «Мемуары» Данжо представляют, по их мнению, интересный материал, на основе которого исследователь может сделать выводы, имеющие историческое и политическое значение. Так, Лемонте, начав с «Мемуаров» Данжо, пришел к выводу о закономерности падения абсолютной монархии Людовика XIV.

4

«Мемуары» Данжо, а также исследование Лемонте с его антимонархической направленностью были вскоре по их выходе в свет отмечены в русской прессе. В рецензии, помещенной в «Сыне отечества» за 1819 год, читаем: «Долгое время люди ослеплялись ложным блеском победителей и высокомерною пышностию деспотов. Они почитали власть величием, а шум славою. Слава Людовика XIV много пострадала в течение полувека от перемены, произведенной в мыслях философиею, поставляющею людей и вещи на истинные их места. При свете ее факела г. Лемонтей оценил великого короля и великий век, как говорили прежде. „Опыт о монархическом правлении Лудовика XIV“ есть исторический

- 273 -

отрывок, достойный внимания и по справедливым замечаниям, в нем содержащимся, и по свободным мнениям автора».26

О сильном впечатлении от книги Лемонте пишет А. И. Тургенев. 19 января 1821 года он спрашивает П. А. Вяземского: «Читал ли ты „Essai sur l’établissement monarchique de Louis XIV“ par Lémontey? Опыт прекрасный! Сколько умных замечаний, и прекрасно написанных! Его за один этот отрывок приняли в Академию. Перевод на русский был бы наставителен для русских любовников монархического правления в духе Лудовика XIV».27

В библиотеке Пушкина, как указано выше, «Мемуары» Данжо имелись в книге Лемонте, где они помещены вместе с «Essai sur l’établissement manarchique de Louis XIV».28 Ознакомившись с этим исследованием, Пушкин в письме к Вяземскому от 5 декабря 1824 года следующим образом охарактеризовал труд французского историка: «...Лемонте есть гений 19-го столетия — прочти его Обозрение царствования Людовика XIV и ты поставишь его выше Юма и Робертсона» (XIII, 102). Подобная оценка гениальности Лемонте — свидетельство правильного понимания Пушкиным и антимонархической направленности книги, и ее метода. Ставя Лемонте выше Юма и Робертсона, Пушкин тем самым осуждал английских историков за теорию «малых причин» в объяснении великих событий и считал правильным метод французского исследователя, который, обосновывая свою работу на фактах, кажущихся подчас мелкими, вроде записей Данжо, устанавливал общие закономерности исторического процесса.29

Итак, Пушкин воспринимал «Мемуары» Данжо в аспекте Лемонте,30 убедительно доказавшего первостепенное значение их для историка — исследователя материалов изучаемой им эпохи. Такое отношение не противоречило взгляду Пушкина, говорившего А. Н. Вульфу: «Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться».31 Отсюда достоверность и точность записанных Пушкиным фактов, отмеченные советскими исследователями.

По своему замыслу, записи Пушкина в «Дневнике» — подлинная хроника современности. Ее основной жанр — анекдот, «не подлежащее широкому оглашению приватное, интимное сообщение», жанр, который был хорошо известен писателю по русским и зарубежным источникам.32 Отбор фактов определяется, как и в «Мемуарах» Данжо, жизнью двора с той только особенностью, что образ Данжо воспринят Пушкиным в духе современности. Это образ писателя-обличителя, что подтверждают записи «Дневника», к анализу которых переходим.

- 274 -

5

Существует мнение, что записи Пушкина сухи, не имеют оценок и не позволяют составить представление об отношении писателя к тем или иным явлениям действительности. «Фактическая насыщенность дневника и отсутствие оценок лишают возможности даже поставить вопрос о действительных взглядах автора», — утверждает П. Е. Щеголев.33 Однако внимательное чтение «Дневника» показывает, что наряду с записями фактического характера в нем имеются хотя и немногие, но вместе с тем весьма важные оценки. К числу таких оценок относится в первую очередь суждение, дающее общую характеристику 30-х годов XIX века в России: «время, бедное и бедственное» (27 XI 1833; XII, 314).

Только сквозь призму этого суждения становятся понятны записи Пушкина, касающиеся жизни двора. В них очень много говорится об увеселениях: балах придворных и частных, раутах, обедах, вечерах с картинами, гуляньях и торжествах. Писатель считает нужным рассказать о господствующей в верхах дворянского общества роскоши, о придворных, изысканно одетых в бархат и шелк, разукрашенных драгоценными камнями. Он повествует о празднествах, которые должно дать дворянство и купечество по случаю совершеннолетия наследника и которые обойдутся в полмиллиона. И тут же, отметив этот факт, спрашивает: «Что скажет народ, умирающий с голода?» (17 III 1834) — или записывает в «Дневнике»: «Кочубей и Нессельроде получили по 200000 на прокормление своих голодных крестьян. — Эти четыреста тысяч останутся в их карманах» (14 XII 1833; XII, 322, 317).

Поездка на восток в 1833 году по путям Пугачева позволила Пушкину воочию ознакомиться со стихийными неурожаями, начавшимися в плодородных губерниях России в 1832 году и продолжавшимися вплоть до 1834 года. Характеризуя 30-е годы как время народного бедствия, Пушкин противопоставляет жизни верхов, утопающих в роскоши, жизнь низов, обреченных на вымирание от голода. И чем больше рука автора «Дневника» отмечает подробностей увеселений двора и дворянского круга, тем отчетливее выступает социальный контраст в жизни государства, а собственная роль Пушкина вырисовывается как роль политического обличителя.

Отношения Пушкина к Николаю I достаточно подробно рассмотрены в упомянутой статье П. Е. Щеголева. В 1833—1835 годах Пушкин ставит в вину царю выбор недостойных сановников (29 XI 1833), неправильное и суровое обращение с дворянством (3 V и 5 XII 1834), осуждает императора за неумение поддержать свой престиж (8 I 1835 и 5 XII 1834). Три суждения «Дневника» показательны: первое — «государь не рыцарь» (29 XI 1833); второе — мнение Полетики, которое Пушкин счел нужным сохранить: «У него (императора Николая, — Л. К.) ... ложные идеи, как у его брата» (21 V 1834); третье — «кто-то сказал о государе: в нем много от прапорщика и немножко от Петра Великого» (21 V 1834; XII, 315, 330). Так вырисовывается образ самодержца всероссийского как образ ограниченного, развратного, грубого, невысокой культуры мелочного человека, лишенного широкого государственного размаха. Чего стоит, например, обращение к императору в связи с делом Р. Е. Бринкена, которого лифляндское дворянство, несмотря на приказ Николая, отказалось судить: «Вот тебе шиш, и поделом» (3 V 1834; XII, 328). Однако ни одно из приведенных

- 275 -

суждений не имеет такого существенного значения для определения мировоззрения Пушкина в этот период, как запись от 10 мая 1834 года: «...какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным» (XII, 329).

Помимо полного неуважения к императору, поступок которого Пушкин приравнивает к поступку сыщика Видока и ненавистного ему соглядатая и доносчика Булгарина, особое звучание в этой записи имеет ее концовка. Признавая, что «мудрено быть самодержавным», Пушкин выходит за пределы оценки единичного, частного факта, высказывается по поводу самого принципа абсолютизма, не ограниченной никакими законами власти, развращающей в первую очередь ее верховного носителя. Именно в этом вопросе Пушкин дальше всего ушел в «Дневнике» по путям оппозиции. Отрицательное отношение к абсолютизму соединяется в «Дневнике» с резкими высказываниями против царствующего дома. И. Л. Фейнберг правильно отметил, что «на страницах „Дневника“ Пушкин стремился закрепить скрываемые официальной историографией черты кровавого императорского периода русской истории».34 Неспроста повторяются в «Дневнике» записи о лицах, участвовавших в убийстве Павла I, — Я. Ф. Скарятине, Ф. П. Уварове, Д. Н. Волховском. Сообщая подробности удушения императора, Пушкин как бы снова приводит яркую иллюстрацию к «славной шутке» госпожи де Сталь, запомнившейся поэту с юности: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою» (2 августа 1822; XI, 17). Намекает Пушкин и на ложное положение Александра I, возведенного на престол убийцами его отца. Данная в «Дневнике» характеристика Александра I как человека слабохарактерного, прекраснодушные мечтания которого дисгармонировали с поведением в жизни, перекликается с характеристикой в десятой главе «Евгения Онегина»: «Властитель слабый и лукавый» (VI, 521).

Выступая в «Дневнике» против абсолютизма как обличитель неограниченной власти, Пушкин указывает на развращающую силу последней, сказывающуюся также на выборе лиц, призванных осуществлять волю правителя. Писателя поражает «бедность России в государственных людях». Либо это развратник вроде генерала Сухтелена, либо ничтожество наподобие князя Кочубея. А между тем, узнав о смерти последнего, «государь был неутешен», а «новые министры повесили голову» (19 VI 1834; XII, 331).

Еще более резки по своей сатирической силе встречающиеся в «Дневнике» портреты отдельных вельмож. Вот знаменитый Аракчеев, создатель военных поселении, которого писатель считал «самодержцем» (25 IV 1834) и даже сам Николай I, по словам Пушкина, называл «извергом» (8 III 1834; XII, 327, 321). Вот министр просвещения граф С. С. Уваров, о котором в «Дневнике» записано: «...большой подлец..., это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был б..., потом нянькой и попал в президенты Академии наук... Он крал казенные дрова» (II 1835; XII, 337).

Развращающая сила самодержавия сказывается, по взгляду Пушкина, и на широких кругах дворянства. Моральный уровень этих кругов, после ссылки декабристов, кажется Пушкину весьма низким: «...надобно» признаться,

- 276 -

— пишет он в «Дневнике», — что мы в благопристойности общественной не очень тверды» (14 IV 1834; XII, 326). Это положение подтверждено множеством записей — упоминанием скандала в семье С. Д. Безобразова и фрейлины Л. В. Суворовой, «соблазнительной связи» графа М. С. Воронцова, разврата дам высшего круга: княгиня Е. Ф. Долгорукая — «наложница кн. Потемкина и любовница всех итальянских кастратов», графиня Т. И. Шувалова — «кокетка польская, т. е. очень неблагопристойная» (14 IV 1834; XII, 326).

Пушкин осуждает корыстолюбие, господствующее в придворных сферах, притворство и лесть, свойственные им. Так, повествуя о торжественной присяге великого князя, автор «Дневника», вспоминая сцену избрания в своей драме «Борис Годунов», пишет: «Все были в восхищении от необыкновенного зрелища — многие плакали; а кто не плакал, тот отирал сухие глаза, силясь выжать несколько слез» (Середа на святой неделе — 25 IV 1834; XII, 327). Пушкин отмечает отсутствие чувства чести в дворянской среде, о чем свидетельствует придворный бал 6 января 1835 года: «Двор в мундирах времен Павла I-го; граф Панин (товарищ министра) одет дитятей. Бобринский Брызгаловым (кастеланом Михайловского замка; полуумный старик, щеголяющий в шутовском своем мундире в сопровождении двух калек-сыновей, одетых скоморохами...)». Последнюю подробность Пушкин-обличитель считает особенно нужным подчеркнуть, как «замечание для потомства» (8 I 1835; XII, 336).

Сатирически-обличительный характер носят в «Дневнике» также записи бытового характера, где вместо торжественного выступает смешное. Так, например, о службе на случай присяги наследника, где упоминались «тысячники, и сотники, и евнухи», «в городе, — как рассказывает Пушкин, — стали говорить, что во время службы будут молиться за евнухов» (25 IV 1834; XII, 327). Иногда Пушкин, не скрывая своих намерений, откровенно пишет: «Давайте злословить (5 XII 1834; 8 I 1835) — или, не будучи в силах удержать свое негодование, восклицает: «В каком веке мы живем!» (5 XII 1834; XII, 333).

Обличительный характер записей Пушкина чувствуется также и в его замечаниях о наличии дворянской оппозиции верховной власти, существовавшей с конца XVIII века. Негодовали во время Екатерины II, «конец ее царствования был отвратителен... воцарился Павел, и негодование увеличилось» (21 V 1834; XII, 329). Многократно пишет Пушкин в своем «Дневнике» о недовольстве дворянских кругов правительством Николая I, иногда облекая свою мысль в общую форму: «осуждают», «ропщут», «в свете очень шумят», «в городе шум», «находят все это неприличным», а иногда высказываясь и более откровенно. Так, сообщая об указе, запрещающем русским подданным пребывать за границей более пяти лет, Пушкин отмечает: «...но так как допускаются исключения, то ‹указ› и будет одною из бесчисленных пустых мер, принимаемых ежедневно к досаде благомыслящих людей и ко вреду правительства» (3 V 1834; XII, 328). Тревожно воспринимая настоящее, Пушкин предвидит волнения и в будущем. Следуя своей теории о роли среднего сословия («tiers état»), место которого занимает в России старинное дворянство, писатель полагает, что «эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе», и считает возможным «новое возмущение» (22 XII 1834; XII, 334—335).

Осуждая в своем «Дневнике» самый принцип абсолютизма в лице его носителей, резко выступая против верхов дворянства, не способных на подлинную государственную деятельность, повествуя о тяжелых бедствиях народных масс, Пушкин сознательно выполнил ту роль, которую Данжо осуществил непреднамеренно. Интересным при оценке «Дневника»

- 277 -

является для нас также вопрос о роли, какую предназначал Пушкин своим записям. И. Л. Фейнберг высказал заманчивую мысль, что Пушкин, ведя свой «Дневник», подготовлял «большую историю своего времени», которую он сам хотел написать.35 Однако все признания Пушкина свидетельствуют о том, что записи эти он делал для потомства, имея в виду историка типа Лемонте, который, собрав отдельные факты, отметил бы в них черты неизбежного грядущего падения российской монархии.

6

Итак, обобщая материал, можно сказать, что намерение Пушкина стать «русским Данжо» далеко выходит за пределы бесстрастного описания действительности, как думали, например, Б. Л. Модзалевский и В. Ф. Саводник.

Это намерение не следует объяснять и биографией писателя, как это сделал Д. П. Якубович, проводивший необоснованные параллели междуличным и семейным положением камер-юнкера Пушкина при Николае I и придворным Людовика XIV Данжо.36 Стремление стать «русским Данжо» объясняется, во-первых, восприятием французского мемуариста как писателя-обличителя, что было свойственно современникам Пушкина; во-вторых, оценкой его «Мемуаров» как источника для дальнейших широких историко-политических выводов, что доказал в своей работе Лемонте. Неправильным является поэтому мнение Б. В. Казанского, который отрицает общественно-политическое значение «Дневника», сводя его содержание к записям придворных сплетен и увеселений. Справедливее судит Д. П. Якубович, утверждая, что ненависть к абсолютистскому строю Пушкин сохранил и в последние годы своей жизни.37

Отбор фактов, занесенных на страницы «Дневника», а главное их оценка, дает отчетливое представление о политических и общественных позициях Пушкина. Как и в годы юности, поэт находится в оппозиции к власти, высшему свету, сановникам, глупцам, развратникам, льстецам, одетым в расшитые мундиры, всеми способами добивающимся положения при дворе. Никакой блеск, никакие наряды не скрывают от Пушкина низости, пороков и разврата двора и высшего дворянства. Торжественные празднества не позволяют ему забыть бедствий народа. Среди балов и увеселений, как мрачная тень, встает перед Пушкиным воспоминание о казненных и сосланных декабристах. Наряженный волею царя в камер-юнкерский мундир, проходит Пушкин за кулисы двора и, оставаясь человеком в самом высоком значении этого слова, показывает, обращаясь к потомству, какими обманами достигались внешние эффекты николаевского царствования. Так выполнил Пушкин-обличитель свою угрозу «стать русским Данжо».

Сноски

Сноски к стр. 267

1 Пушкин. Полное собрание сочинений в 16 томах, Изд. АН СССР, М. — Л., 1937—1949, т. XII, стр. 318. (В дальнейшем при ссылках на это издание указывается только номер тома и страница).

2 См.: Дневник Пушкина (1833—1835 гг.). Под редакцией В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского, ГИЗ, М. — Пгр., 1923, стр. 242—243; Дневник Пушкина (1833—1835 гг.). Под редакцией и с объяснительными примечаниями Б. Л. Модзалевского и со статьей П. Е. Щеголева, М. — Пгр., 1923, стр. 81—82.

Сноски к стр. 268

3 Дневник Пушкина (1833—1835). Под редакцией В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского, стр. 20.

4 Там же, стр. 30; Дневник Пушкина (1833—1835). Под редакцией Б. Л. Модзалевского, стр. IV.

5 Пушкин и его современники, вып. IX — X, СПб., 1910, стр. 217, № 846; стр. 328, № 1345.

6 Д. Якубович. «Дневник» Пушкина. В. сб. «Пушкин 1834 год», Изд. Пушкинского общества, Л., 1934, стр. 31—32, 33, 34, 35.

7 Рецензия А. Грушкина на сб. «Пушкин 1834 год». «Звезда», № 3,. стр. 251.

8 Mémoires du duc de Saint-Simon, t. 1. Paris, 1818, стр. 272—275.

Сноски к стр. 269

9 Д. П. Якубович. Еще о Дневнике Пушкина. (Ответ Б. В. Казанскому). «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. I, М. — Л., 1936, стр. 283.

10 Б. В. Казанский. Дневник Пушкина. (По поводу интерпретации Д. П. Якубовича). «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. I, стр. 265—282, см. также стр. 280, 281.

11 Fontenelle, Oeuvres, t. II, Paris, 1825, стр. 59.

12 Mémoires de Duclos, écrits lui-même. In.: Oeuvres de Duclos, t. I, part. 1, Paris, 1821, стр. 8—9.

13 Б. В. Казанский. Дневник Пушкина, стр. 273, 272, 268, 282.

Сноски к стр. 270

14 Там же, стр. 281.

15 «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. I, стр. 283.

16 Сб. «Пушкин 1834 год», стр. 25.

17 Voltaire, Oeuvres complètes, t. IX, part. 2, Paris, 1817, стр. 977.

18 Светоний Транквилл (около 70—160) — автор «Жизнеописания двенадцати Цезарей», написанного на основе свидетельств современников и отличающегося фактической точностью.

19 Р.-É. Lémontey. Essai sur l’établissement monarchique de Louis XIV... précédé de nouveaux mémoires de Dangeau. Paris, 1818, Avertissement, стр. 2, 3.

Сноски к стр. 271

20 М. Villemain. Discours prononcé à la réception de M. Fourier. In.: Discours. et mélanges littéraires, nouvelle édition. Paris, 1873, стр. 243.

21 P.-É. Lémontey. Essai..., стр. 433—434.

22 M. Villeman. Discours prononcé à la réception de M. Fourier, стр. 241.

23 «Revue Britannique», Bruxelles, 1833, № 3, стр. 201.

Сноски к стр. 272

24 З. В. Удальцова. Прокопий Кесарийский и его «История войны с готами». В кн.: Прокопий из Кесарии. Война с готами. Изд. Академии наук СССР, М., 1950, стр. 15, 18.

25 «Revue Britannique», Bruxelles, 1830, № 12, стр. 510—511.

Сноски к стр. 273

26 «Сын отечества», 1819, ч. 57, № XLIII, стр. 137.

27 Остафьевский архив князей Вяземских, т. II. СПб., 1899, стр. 142. В том же году книгу Лемонте читал и делал из нее выписки Н. И. Тургенев (см.: Архив братьев Тургеневых, вып. 5. Пгр., 1921, стр. 261, 287—288).

28 Пушкин и его современники, вып. IX — X, стр. 272, № 1089, и отдельное издание (4 тома) 1830 года (№ 846). Кроме того, в библиотеке Пушкина (№ 1088) имелся еще один труд Лемонте: Histoire de la régence et de minorité de Louis XV jusqu’au ministère du cardinal de Fleury. Paris, 1832 (2 тома).

29 Ср.: Б. Г. Реизов. Французская романтическая историография (1815—1830). Изд. Ленинградского государственного университета, 1956, стр. 67—68.

30 В 1825 г. Пушкин написал статью «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова», где Лемонте назван «знаменитым писателем».

31 А. Н. Вульф. Дневник. Изд. «Федерация», М., 1929, стр. 137 (запись от 16 сентября 1827 года).

32 Ср.: Л. Гроссман. Искусство анекдота у Пушкина. В кн.: Этюды о Пушкине. М. — Пгр., 1923, стр. 39—45.

Сноски к стр. 274

33 П. Е. Щеголев. Из комментариев к дневнику Пушкина. Пушкин о Николае I. В кн.: Дневник Пушкина. 1833—1835. Под редакцией Б. Л. Модзалевского, стр. XIII.

Сноски к стр. 275

34 И. Фейнберг. Незавершенные работы Пушкина. Изд. «Советский писатель», М., 1955, стр. 331.

Сноски к стр. 277

35 Там же, стр. 333.

36 Точку зрения Д. П. Якубовича поддерживает и М. А. Цявловский в статье «Записи в дневнике Пушкина об истории Безобразовых» («Звенья», т. VIII, М., 1950, стр. 1—15).

37 Ср. запись в «Дневнике» А. Н. Вульфа от 19 февраля 1834 года: «Он (Пушкин, — Л. К.) говорит, что возвращается к оппозиции» (стр. 372).