1

АКАДЕМИЯ НАУК СССР

ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
(ПУШКИНСКИЙ ДОМ)

Я. Л. Левкович

Автобиографическая
проза и письма
Пушкина

Ответственный редактор

С. А. ФОМИЧЕВ

ЛЕНИНГРАД

«НАУКА»

Ленинградское отделение

1988

2

Книга посвящена одной из наиболее сложных проблем пушкиноведения — определению состава автобиографической прозы. Исследуются взгляды поэта на содержание и форму мемуарной литературы, рассматриваются неоднократные попытки Пушкина приступить к созданию своих Записок. Особое внимание уделено письмам, которые иногда трактуются как сохранившиеся отрывки Записок.

Рецензенты: В. Э. ВАЦУРО, Л. Н. НАЗАРОВА

      4603020101-786

Л ——————— 302-88-IV

          042(02)-88

©  Издательство «Наука», 1988 г.

ISBN 5-02-027939-0

3

ПРЕДИСЛОВИЕ

Автобиографическая проза принадлежит к наименее разработанным областям пушкинского творчества. Ее долго не изучали, потому что почти вся она дошла до нас в небольших отрывках.

Говоря об автобиографической прозе, которой посвящена первая часть нашей книги, мы исходим из общей посылки: не вся проза с автобиографическим содержанием входит в круг нашего внимания. Автобиографичны многие художественные произведения Пушкина. Нас интересует проза, которая имеет установку на автобиографию, т. е. дневники и воспоминания Пушкина.

На протяжении всей своей жизни Пушкин не раз начинал вести дневник и принимался за составление мемуаров. Первая из дошедших до нас дневниковых записей относится к 1815 г., последняя — к 1835 г. В 1821 г. на основе «ежедневных записок» он начал писать свою «биографию» (сам он называет свой труд то «записками», то «мемуарами», то «биографией»), но был вынужден сжечь ее после декабрьского восстания.

Одной из наиболее сложных и запутанных текстологических проблем пушкиноведения является определение состава автобиографической прозы Пушкина. Трудно найти два издания сочинений Пушкина с идентично составленными отделами автобиографической прозы. Это связано во-первых, с фрагментарностью автобиографических записей Пушкина, во-вторых, с содержанием записей: интимные переживания (в ранних дневниках) сочетаются с описанием общественных событий, литературными портретами, критическими очерками. В то же время черновые тетради Пушкина сохранили много его начинаний, печатающихся под условными заголовками «заметок», «отрывков», «набросков». Некоторые из них, возможно,

4

относятся к автобиографической прозе, но не учитываются в соответствующих разделах сочинений Пушкина, некоторые же, наоборот, присоединялись к автобиографической прозе без достаточных оснований.

Колебания в определении состава раздела «Записки» (или «Дневники. Воспоминания») касались главным образом мемуарной прозы. Дневниковые записи, легче распознаваемые по форме, переходили из издания в издание почти без изменений.

Разнобой в изданиях, даже близких хронологически, отсутствие мотивировок при включении и исключении того или иного отрывка из состава автобиографии (в большинстве случаев к этим отрывкам дан только реальный комментарий) требуют текстологического исследования мемуарной прозы Пушкина.

До настоящего времени замысел Записок рассматривался как относительно стабильный. Между тем работу Пушкина над «мемуарами» или «биографией» можно назвать многослойной — она прошла несколько стадий, и от каждой стадии остались отрывки или заметки, объединенные неким общим замыслом. Разделить эти слои, исследовать процесс работы Пушкина над своей «биографией» входит в круг нашего внимания.

Мы стремились показать, что, касаясь мемуарной прозы Пушкина, следует говорить не о едином замысле (такие мемуары Пушкин писал в 1821—1826 гг.), а замысле менявшемся. От связной биографии, создававшейся на основе дневников и писем, Пушкин двигался к свободной композиции мемуарного повествования. Так написано его «Опровержение на критики» а затем и «Table-talk». В книге показано, как замысел целостного текста постепенно сменяется автономными зарисовками, которые потом ищут путей циклизации. При этом замысел традиционных по форме Записок не отменяется, но становится делом неопределенного будущего.

Такой подход позволил внести коррективы в существовавшие до сих пор и закрепленные Справочным томом Большого академического издания сочинений Пушкина и описанием его рукописей1 представления об автографическом

5

фонде мемуарных набросков Пушкина, а внимательное изучение его арзрумской рабочей тетради — дополнить дневники поэта еще одним, кавказским дневником 1829 г.

В работе сделана попытка наметить общие контуры пушкинского представления о задачах и психологической глубине мемуарной литературы. Существенным является и вопрос о судьбе Записок Пушкина, об их следах и использовании поэтом в дальнейшей работе.

Вторая часть книги посвящена письмам Пушкина. Функциональный и стилистический характер их весьма разнообразен. Стоя у истоков пушкинской прозы, они оттачивали его мастерство художника и критика. В них создавал он «метафизический» язык своих будущих статей и язык своих художественных произведений, учился писать, как советовал А. Бестужеву, «со всею свободою разговора или письма».2 Первым прозаическим произведением Пушкина были его Записки. В них он пользуется навыком собственных писем. В черновиках писем шлифуется каждое слово. Письма были для него литературным заданием, школой стиля и одновременно (так же как дневники) они были живым материалом для задуманной «биографии».

Письма Пушкина исследуются нами в двух аспектах — в их связи с мемуарной прозой Пушкина («Отрывок из письма к Д.», письма о греческой революции) и как лаборатория его художественной прозы. Сделана попытка углубиться в процесс работы Пушкина над письмом. Свидетельством этой работы являются черновики писем. Вчитываясь в них, можно понять характер художественной задачи, решаемой Пушкиным в процессе написания письма. Наконец, рассмотрены письма поэта к жене, в которых наиболее отчетливо проявилось его мастерство прозаика.

6

I

Автобиографическая проза
в сочинениях Пушкина

Впервые автобиографическая проза была выделена в особый раздел в так называемом «посмертном» издании сочинений Пушкина. В томе XI этого издания, в разделе XV («Отрывки. Литературные, критические замечания») помещены незаконченные произведения, объединенные общим заголовком «Отрывки из записок А. С. Пушкина». Издание это готовили Жуковский, Плетнев и Вяземский. В пушкиноведении за изданием закрепилась дурная слава. Многие просчеты редакторов (небрежности, пропуски, элементарные ошибки в чтении и особенно в композиции более или менее сложных текстов) объясняются поспешностью, с которой оно готовилось. Первые восемь томов его были выпущены уже в 1838 г.1 Белинский справедливо негодовал, отметив пропуск многих напечатанных при жизни Пушкина стихотворений. Недостатки издания вызваны были и особыми условиями, в которых приходилось работать его первому редактору — Жуковскому.

В рукописях Пушкина после его смерти оказалось большое число ненапечатанных произведений; многие из них требовали расшифровки. Жуковскому пришлось разбирать рукописи в обстановке «посмертного обыска» на квартире Пушкина, рядом с жандармами, которые тут же нумеровали и сшивали разрозненные автографы поэта в «тетради».2 Эти тетради, где отдельные автографы группировались

7

так, как они попадали в руки жандармов, без учета содержания, хронологии, степени законченности того или иного текста, доставили потом немало хлопот исследователям.

Но следует помнить, что первые редакторы и издатели «посмертного» собрания сочинений Пушкина были его друзьями. С ними Пушкин мог делиться своими творческими планами.

До недавнего времени не обращалось внимания на то, что раздел «Отрывки из записок А. С. Пушкина», помещенный в томе XI этого издания, готовил П. А. Плетнев.3 На с. 235 имеется примечание, подписанное «П. П.», т. е. Петр Плетнев. Примечание сделано к предполагавшемуся предисловию к изданию VIII и IX глав «Евгения Онегина». В этом предисловии Пушкин писал: «Вот еще <две> гл<авы> Евгения Онегина — последние, по крайней <мере> для печати... Те, которые стали бы искать в них занимательности происшествий, могут быть уверены, что в них еще менее действия, чем во всех предшествовавших. Осьмую главу я хотел было вовсе уничтожить и заменить одной римской цифрою, но побоялся критики» (VI, 541). Последняя фраза сопровождается следующим примечанием: «Видно, что это писано по одному предположению. После, действительно, VIII глава была уничтожена автором». Подпись при примечании подчеркивает его мемуарный характер.

П. А. Плетнев не только друг Пушкина, но и постоянный его издатель и казначей, доверенное лицо. Переписка с Плетневым показывает, что он лучше, чем кто-либо другой, был осведомлен о творческих планах Пушкина. Он «благодетель и кормилец» (XIII, 89); поэт признается, что только ему и богу он обязан своею независимостью (XIV, 110), с ним советуется о предисловии к «Борису Годунову»: «Думаю написать предисловие. Руки чешутся, хочется раздавить Булгарина. Но прилично ли мне, Александру Пушкину, являясь перед Россией с „Борисом Годуновым“, заговорить об Фаддее Булгарине? кажется неприлично? Как ты думаешь? реши» (около 5 мая 1830 г. — XIV, 89), с, ним обговаривает возможность продолжения «Онегина».4

8

Наконец, в одном из писем, посланных осенью 1830 г. из Болдина, находим слова, которые кажутся знаменательными: «Около меня Колера Морбус <...> того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию» (9 сентября 1830 г. — XIV, 112). Василий Львович Пушкин скончался 20 августа 1830 г., незадолго до отъезда поэта из Москвы. В этом письме Плетневу, хотя и в шутливой форме, отводится роль человека, который лучше других знает жизнь Пушкина, его намерения и замыслы.

В упомянутом томе XI «посмертного» издания в разделе «Отрывки из записок А. С. Пушкина» объединены следующие наброски: так называемое «Начало автобиографии»,5 отрывки из кишиневского дневника (с изъятием по цензурным соображениям записей, где упоминается Пестель), отрывки о Карамзине из сожженных Записок, предисловие к предполагавшемуся изданию VIII и IX глав «Евгения Онегина», заметки, которые в сочинениях Пушкина печатаются под общим (редакторским) заглавием «Опровержение на критики», «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», отрывки неоконченной статьи 1830 г. о Баратынском, наконец, вводная часть неоконченной статьи «О народной драме и драме „Марфа Посадница“». Мы видим, что автобиографические записи не отделены здесь от дневниковых. Дневники рассматриваются как подготовительные материалы для Записок.

В построении раздела проявляется особый подход Плетнева к проблеме автобиографизма. Как историк литературы он был особенно чувствителен к автобиографическому элементу в текстах писателя и понимал его расширительно.6

Неоконченные статьи «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» и «Опровержение на критики» представляют собой полемические ответы не на принципиальные возражения критики, а на нападки, которые

9

называли в те времена «личностями». Говоря о жанре и характере этих статей, Ю. Г. Оксман пишет: «Поэт хорошо, видимо, помнил все сколько-нибудь существенные полемические замечания, которые ему когда-либо были сделаны в печати, и в устных спорах, и письменно. Статья получила поэтому в некоторых случаях определенное мемуарное звучание, особенно в тех случаях, когда речь шла в ней об особенностях восприятия первых поэм Пушкина его друзьями К. Ф. Рылеевым, А. Н. и Н. Н. Раевскими, П. А. Вяземским».7

То, о чем современный исследователь догадывался, друзья Пушкина могли знать. Пестрота содержания «Опровержения», где соседствуют автокомментарии к произведениям (наиболее близкие к жанру «биографии»), ответы критикам и собственные суждения о состоянии русской критики, позволила Плетневу включить в раздел «записок» и вводную часть к анализу драмы Погодина «Марфа Посадница». Это введение содержит сжатый разбор европейского драматического искусства и осмысляет путь Пушкина-драматурга, т. е. тоже относится к его «творческому самоотчету».

Может показаться странным, что предисловие к VIII и IX главам «Онегина» и наброски статьи о Баратынском Плетнев отнес к Запискам. Однако написанное, но не подтвержденное в печати «предисловие» свидетельствовало об оставленном, неосуществленном замысле романа, а пересмотр замысла романа был одним из значительных моментов творческой биографии Пушкина. Плетнев, очевидно, понимал, что личная, творческая судьба Пушкина должна была предстать в его Записках как судьба человека определенной эпохи. Приметы эпохи (в данном случае цензурные условия) оказали давление на первоначальный замысел «Евгения Онегина».

Так можно объяснить и публикацию в разделе «записок» статьи о Баратынском. Эту статью Пушкин начал набрасывать той же болдинской осенью 1830 г., когда писал «Опровержения на критики». Здесь, как и в «Опровержениях», речь идет о современной русской критике и судьбе художника, стремительное развитие которого опережает эстетический уровень своего времени. В литературе неоднократно отмечалось, что в набросках статьи о Баратынском

10

отразились размышления Пушкина и о его собственной литературной судьбе. «Действительно, — пишет Д. Д. Благой, — то, что он <Пушкин> пишет здесь о Баратынском, еще более применимо к нему самому».8 Сюжетная и психологическая связь этих набросков с «Опровержением» и была, по-видимому, основанием, позволившим Плетневу поместить их в разделе «записок».

Попытка глубже разобраться в рукописном наследии Пушкина, оценить его текстологическую и художественную значимость принадлежит П. В. Анненкову — редактору первого издания сочинений Пушкина, заслуживающего наименование «критического», и первому научному биографу поэта. В руках Анненкова был весь архив Пушкина, хранившийся у Н. Н. Пушкиной (в то время уже Ланской). Вот как определяет работу Анненкова исследователь: «Широкая общая культура, основательная историко-литературная эрудиция, тонкий художественный вкус и замечательное, впрочем, чисто интуитивное, поскольку за ним не было разработанной теории, умение читать и понимать труднейшие черновые автографы Пушкина позволили Анненкову отыскать, прочесть и интерпретировать немало новых текстов, особенно стихотворных, оказавшихся не под силу редакции посмертного издания или оставленных ею без внимания. Анненков дал вкрапленными в текст „Материалов для биографии А. С. Пушкина“ немало талантливых и смелых сводок из рукописей поэта; введение их в „Материалы для биографии“ позволило ему обойти цензурное требование включить в пять томов (II—VI) издания 1855 г. только те произведения, которые входили в посмертное издание, но вместе с тем приоткрывало для читателей некоторые хотя бы моменты того, что позднее стали называть „лабораторией творчества“ Пушкина».9

Таким образом, изучение архива Пушкина приблизило Анненкова к творческой лаборатории автобиографической прозы Пушкина и помогло уяснить замысел уничтоженных Записок поэта: «Мы позволяем себе думать, — писал он, — что недаром Пушкин сберегал в своих бумагах и записных

11

тетрадях такой богатый автобиографический материал, такую громаду писем, заметок, документов всякого рода и проч. Пушкин не отступал до самой смерти своей от намерения представить картину того мира, в котором жил и вращался».10 Уничтоженные Записки поэта должны были раскрыть «черты его домашней жизни», «историю его души» и в то же время изобразить верную картину эпохи. В центре внимания Пушкина должна была быть общественная картина его времени: «Публика имела бы такую картину одной из замечательнейших эпох русской жизни, которая, может быть, помогла бы уразумению нашей домашней истории начала столетия лучше многих трактатов о ней».11

Понимание широких историографических задач Записок повлияло на состав раздела «Записки Пушкина» в редактировавшемся Анненковым собрании сочинений. Пользуясь текстами «посмертного» издания он перенес в этот раздел пушкинские «Table-talk» («Застольные беседы»), анекдоты, записанные со слов Н. К. Загряжской, и подборку, которую Пушкин напечатал в «Северных цветах» под общим заголовком «Отрывки из писем, мысли и замечания» (и которую, очевидно, из-за поспешности пропустили редакторы «посмертного» издания).

Раздел «Записки Пушкина» состоит из шести частей: I) «Родословная Пушкиных и Ганнибалов»; II) «Остатки записок Пушкина»; III) «Мысли и замечания его»; IV) «Критические его заметки»; V) «Коллекции собранных им анекдотов»; VI) «Путешествие в Арзрум в 1829 году».

Особого внимания заслуживает вторая часть. Уже название ее — «Остатки записок Пушкина» — дает основание предположить, что рассказ Пушкина о сожжении Записок Анненков проверил анализом пушкинских текстов, опирающимся на прекрасное знание биографии поэта и эпохи, и пришел к выводу, что отдельные отрывки сожженных Записок до нас все же дошли. К «Остаткам записок» он отнес, кроме фрагмента воспоминаний о Карамзине и отрывков из кишиневского дневника, портретные характеристики из «Table-talk» Державина, Александра Давыдова и Дурова и набросок начатой биографии Дельвига («Дельвиг родился в Москве...»), которая, так же как и

12

портреты знакомых Пушкина, писалась на основе личных воспоминаний и живо рисовала лицейскую среду. Некоторые из этих записей отражали жизненные впечатления Пушкина 1830-х гг. По-видимому, Анненков связывал их с попытками возобновления Записок. О намерениях Пушкина возобновить сожженные Записки он пишет в связи с дневниковыми записями 30-х гг., которые он рассматривает как подготовительные материалы для мемуаров. Поэтому в разделе «Остатки записок Пушкина» автобиографические записи (так же как и в «посмертном» издании) не отделены от дневниковых.

Следующие три группы («Мысли и замечания...», «Критические ... заметки» и «Коллекции ... анекдотов») содержали материалы, которые, по мысли Анненкова, давали «лучшее объяснение самой личности автора».12 Они составлены из неоконченных статей «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», «Опровержение на критики» и из заметок, входящих в «Table-talk» и в «Отрывки из писем, мысли и замечания».

Жанр «Отрывков из писем, мыслей и замечаний» определен самим Пушкиным. Это записи «всего, что ни попало <...> мыслей, замечаний литературных и политических, сатирических портретов и т. п.», т. е. своего рода выборки из писательской записной книжки. «Довольно странно, — замечает Анненков, — что беглые мысли Пушкина, набросанные с твердостию руки, обличающей мастера, и драгоценные по отношению к нему самому, пропущены были последним, посмертным изданием его сочинений, которое не обратило даже внимания на стихи его, помещенные между ними».13 «Table-talk» содержат подобные же материалы, т. е. размышления, наблюдения и исторические анекдоты. Идентичные записи часто встречаются в дневнике 1833—1835 гг.

«Опровержение на критики» Анненков в отличие от редакторов «посмертного» издания рассматривает не как остатки Записок, а как подготовительный материал для

13

них, который еще должен был подвергнуться дополнительной обработке. Вот что он пишет: «...в 1830 году <Пушкин> решился на досуге, в деревне, пересмотреть все, что об нем было писано в журналах наших литературного и нелитературного. Плодом этого занятия остались те заметки, которые в посмертном издании его сочинений напечатаны под рубрикой: „Отрывки из записок Пушкина“ и притом напечатаны довольно беспорядочно: оглавления статей вошли там в текст, заметки о двух разных предметах сбиты вместе, собственные имена перепутаны и проч. Приведенные в некоторый хронологический порядок и сверенные с рукописями заметки эти составляют теперь довольно любопытную картину современных поэту толков и мнений и драгоценны как материал для истории литературы и как материал для биографии».14 И выше, пересказывая ряд заметок из «Опровержения», он снова называет их «сбором биографических материалов».15 Сбором для кого? Для будущего биографа Пушкина и, конечно, для самого Пушкина, который (и это было известно Анненкову) называл свои уничтоженные Записки «биографией» (см. в «Начале автобиографии»: «В 1821 году начал я свою биографию и несколько лет сряду занимался ею. В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки» (XII, 310; подчеркнуто мною. — Я. Л.).

Дневник Пушкина Анненков не мог опубликовать даже в отрывках, но он хорошо знал его текст, снял с него копию и мог сделать вывод, что по стилю и характеру материалы из «Table-talk» напоминают некоторые записи дневника.

Следовательно, в разделе «Записки Пушкина» помимо «настоящих записок», как понимал их Анненков (т. е. отрывков мемуарной прозы и дневниковых записей), и статей, дающих «лучшее объяснение самой личности автора», он поместил материалы, которые могли быть использованы Пушкиным в работе над мемуарами.

Раздел «Записки Пушкина» был дополнен отрывками, которые Анненков по цензурным соображениям не мог включить в корпус сочинений и поэтому поместил их в «Материалы для биографии А. С. Пушкина». В «Материалах»

14

впервые печатается программа автобиографии, лицейский дневник Пушкина и начало дневниковой записи от 15 октября 1827 г. (Здесь видим только эпизод на постоялом дворе, хотя стимулом для всей записи послужила случайная встреча на станции Залазы с арестованным Кюхельбекером, когда осужденных декабристов перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Запись этой поразившей Пушкина встречи отсутствует — до 1856 г. декабристская тема в литературе была запретной). О своей работе Анненков пишет: «Если бы нам не передали люди, коротко знавшие Пушкина, его обычной деятельности мысли, его многоразличных чтений и всегдашних умственных занятий, то черновые тетради поэта открыли бы нам тайну и помимо их свидетельств. Исполненные заметок, мыслей, выписок из иностранных писателей, они представляют самую верную картину его уединенного, кабинетного труда. Рядом с строками для памяти и для будущих соображений стоят в них начатые стихотворения, конченные в другом месте, перерванные отрывками из поэм и черновыми письмами к друзьям <...> Почти на каждой странице их присутствуешь, так сказать, в середине самого процесса творчества...»16

Сказанное о поэмах и стихотворениях в равной мере относится и к Запискам. В «Материалах» встречаем несколько предположений Анненкова, которые заслуживают внимания. К уцелевшим отрывкам Записок он относит заметку, которая в сочинениях Пушкина печатается среди критических статей 1830 г. под редакторским заголовком «Заметка о „Графе Нулине“».17 Вот ее текст: «В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая „Лукрецию“, довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.

15

Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде.

Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть.

Я имею привычку на моих бумагах выставлять год и число. „Граф Нулин“ писан <?> 13 и 14 де<кабря>. Бывают странные сближения» (XI, 188).

Последние три абзаца опущены Анненковым, по-видимому, по цензурным соображениям. Публикация заметки предваряется таким вступлением: «Сказочка эта, возбудившая так много толков впоследствии, обязана происхождением забавной мысли, которую сам автор рассказывает на одном клочке бумажки, принадлежащем тоже к разрозненным и вполовину утерянным его запискам».18

Анненков относит заметку к «утерянным <...> запискам» без тени сомнения. Заметка эта — рассказ о превратностях истории народов и зависимости исторических событий от поведения личности, о роли случая в исторических событиях.19 Размышления Пушкина «о малых причинах великих событий» (слова из черновика «Заметки о „Графе Нулине“») совпали с попыткой декабристов изменить ход истории.

В 1830 г. Пушкин уже хорошо знал все перипетии, предшествовавшие восстанию декабристов. Об анекдотическом происшествии в Новоржевском районе он писал в дни, когда готовился план восстания 14 декабря и когда оно потерпело поражение. Случай играл там немалую роль и спутал ранее намеченный тайным обществом план. Это и неожиданная смерть Александра I, которая вынудила начать восстание раньше намеченного срока (весны 1826 г.), и срыв плана восстания, разработанного 13 декабря на квартире Рылеева (колебания Якубовича, неявка на площадь диктатора восстания Трубецкого).20

16

«Если б» Трубецкой пришел на Сенатскую площадь, «если б» Якубович выполнил задание Рылеева убить царя и тем «открыл дорогу» восставшим, — «мир и история мира» (в данном случае история России) «были бы не те».

«Странное сближение» своих размышлений о превратностях истории и трагедии, разыгравшейся на Сенатской площади в Петербурге, и вызвало позднее, когда Пушкин в очередной раз приступил к своим Запискам, заметку о «Графе Нулине». Да и его собственная биография часто (в особенности в смутное время начала его сознательной жизни) движется «случаем». В 1820 г. ему готовились Соловки или Сибирь, а он попал на юг благодаря хлопотам друзей, мог стать членом тайного общества и не стал им, мог быть вызван в Следственный комитет, потому что показания заговорщиков о революционизирующем значении его стихов давали достаточный повод для этого, — однако приехавший в Михайловское фельдъегерь повез его не в Комитет, а в Кремль, к царю, и царь принял его милостиво.

Принадлежность «Заметки о „Графе Нулине“» к Запискам могла подсказать Анненкову интуиция исследователя, но мог он услышать это предположение и от кого-то из близких Пушкину людей.

«Замечательным отрывком из записок Пушкина» Анненков называет и писавшуюся в том же 1830 г. заметку «О холере». Теперь она прочно вошла в раздел автобиографической прозы Пушкина. Отметим, что обе заметки — о «Графе Нулине» и «О холере» — написаны в одном и том же стилистическом ключе воспоминаний о прошлом. Исторические события, свидетелем которых был Пушкин и его поколение (крах декабризма, народное бедствие — эпидемия холеры), вписываются в канву повседневной жизни поэта. История страны без принуждения входит в его Записки.

Еще один отрывок — рассказ о последней беседе с Дельвигом («Я ехал с В<яземским> из Петербурга в Москву. Дельвиг хотел проводить меня до Царского Села. 10-го августа по утру мы вышли из города...»)21 — Анненков включает в контекст своего повествования. В Большом академическом издании этот эпизод подается как «Отрывок из воспоминаний о Дельвиге», но равным образом (и это показано Анненковым) он может принадлежать

17

биографии Пушкина.22 Наконец, «уцелевшим клочком его записок 1824 года, теперь несуществующих», Анненков считает запись о первой встрече Пушкина со своим двоюродным дедом П. А. Ганнибалом («1824 года. Ноября 19-го. Михайловское. Вышед из Лицея, я тотчас почти уехал в Псковскую деревню моей матери...»).23

Отметим, что Анненков разделяет «уцелевшие клочки» Записок 1821—1826 гг. и «разрозненные и вполовину утерянные» отрывки, которые относятся к новому замыслу. Первые были уничтожены Пушкиным, и к ним применяется определение «несуществующие», над вторыми Пушкин работал, и потому часть их только «разрознена» и «утеряна». А то, что однажды было утеряно, может и найтись. Такими находками Анненков считал упомянутые выше отрывки. Поиски «разрозненных» и «утерянных» отрывков Записок и привлекают постоянное внимание исследователей.

Анненковский принцип соединения материалов для Записок самого Пушкина и для его будущего биографа полностью сохранен Г. Геннади в издании Я. А. Исакова. Раздел «Записки А. С. Пушкина»24 по составу повторяет анненковское издание с добавлением текстов, опубликованных Анненковым в «Материалах для биографии А. С. Пушкина». Здесь видим заголовок «Остатки автобиографии Пушкина». Под ним собраны те же тексты, что и у Анненкова, а рядом с этим разделом, сразу после «Родословной Пушкиных и Ганнибалов», появляется новый, названный «Отрывки из записок Пушкина», с подзаголовком: «Из „Материалов“ П. В. Анненкова». В «сочинения» Пушкина впервые входят (перечислим «отрывки» в том порядке, как их разместил Геннади): «первая» программа записок, лицейский дневник, отрывок «Вышед из Лицея...», начало дневниковой записи от 15 октября 1827 г. Дальше следуют заметки о «Графе Нулине» и о холере (Геннади публикует их без названия). Заключает раздел заметка 1830 г. «Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву».

18

Мы видим, что и «Отрывки из записок Пушкина», и «Остатки автобиографии» включают идентичные в жанровом отношении материалы. Так, кишиневский дневник находим в «Остатках автобиографии», дневник лицейский — в «Отрывках из записок». Оба этих раздела содержат и сохранившиеся отрывки из уничтоженных Записок: в «Остатках автобиографии» печатаются воспоминания о Карамзине, в «Отрывках из записок» — «Вышед из Лицея...».

Выделение «Отрывков из записок» в самостоятельный раздел можно объяснить стремлением Геннади обратить внимание несведущих читателей на «Материалы» Анненкова, отметить особый характер этой первой биографии поэта, содержащей неопубликованные тексты Пушкина.

Из «Материалов» Анненкова Геннади формирует еще три раздела. Первый он называет «Заметки о „Борисе Годунове“» и разъясняет в примечании: «...это черновые письма неизвестно к кому и начатки предисловия к „Годунову“».25 Адресат писем теперь установлен, это Н. Н. Раевский. Во втором разделе собраны «Замечания на „Песнь о полку Игореве“». Третий раздел Геннади называет «Заметки». В этот последний раздел входит больше двадцати заметок разнообразного содержания. Здесь критические выступления Пушкина, материалы, связанные с предполагавшимся изданием газеты «Дневник», наброски к истории Украины, размышления о русском стихосложении и о французской литературе.

В «Материалах» пространные выписки из опубликованных Пушкиным рецензий и из его черновых тетрадей сопровождались комментарием Анненкова, его стремлением вникнуть в замыслы Пушкина, «определить его взгляд на предметы», его «способ чтения».26 Не имея доступа к рукописям Пушкина, Геннади перепечатывает отрывки из «Материалов» механически, деля одну статью Пушкина на несколько «заметок» только потому, что Анненков прерывает ее публикацию своими пояснениями. Текст после пояснений печатается как самостоятельная заметка.

Помимо заметок, носящих автобиографический характер, Геннади, как и издатели собрания сочинений 1838—1841 гг.,

19

как и Анненков, под шапкой автобиографической прозы собирает материалы, дающие «лучшее объяснение самой личности автора <...> и многих подробностей его жизни».

Разнообразие и широта интересов Пушкина, его историографическая эрудиция, выразившаяся в заметках на «Слово о полку Игореве», — все это должно было служить материалом для будущего биографа Пушкина.

Концепцию Анненкова в отношении содержания мемуарной прозы Пушкина («картина одной из замечательнейших эпох русской жизни») принял Е. Якушкин. Публикуя так называемые «Заметки по русской истории XVIII века»,27 он отнес их к «дневнику, веденному в Кишиневе».

Таким образом, первые редакторы и публикаторы Пушкина — Плетнев, Анненков, Якушкин, Геннади — в отрывочных записях, разбросанных по черновым тетрадям поэта, во многих его незаконченных набросках видели остатки и заготовки автобиографической прозы. Однако практические указания этих первых редакторов, не подкрепленные исследовательскими соображениями, в течение долгого времени оставались бесплодными для пушкиноведения.

Последующие издатели внесли коррективы в отбор первых редакторов. Изменения связаны со стремлением более четко отграничить жанр автобиографической прозы. В издании Льва Поливанова28 из раздела «Статьи автобиографические» убраны «Отрывки из писем, мысли и замечания», набросок статьи «О Дельвиге» (как опыт создания биографии Дельвига) и «Заметки по русской истории XVIII века» (как исторический опыт эпохи, предшествовавшей Пушкину). П. О. Морозов29 из раздела «Статьи автобиографические» исключает и «Table-talk», оставляя только заметку о Державине.

Однако позиции издателей в определении состава автобиографической прозы были еще очень нечеткими. Автобиографические материалы смешиваются с материалами биографическими. Поливанов вносит в раздел «Статьи автобиографические»

20

«Список лицейских стихотворений», а Морозов — «Записку о сотнике Сухорукове», игнорируя то, что «Записка» — факт биографии Пушкина, его гражданское выступление в защиту причастного к делу декабристов и находящегося под тайным надзором В. Д. Сухорукова, а не автобиографическая запись.

В издании под редакцией С. А. Венгерова логическая система Анненкова распадается. Автобиографические записи механически объединяются с программами неосуществленных произведений. Неосуществленные замыслы исключаются, таким образом, из творческой эволюции и рассматриваются как факт исключительно биографический. Определяющим моментом отбора и организации материала становится (в известной части) степень законченности произведения. К автобиографическим материалам снова присоединяются отрывки из «Опровержения на критики», а также некоторые незаконченные критические и публицистические статьи, характер и назначение которых, по-видимому, не были достаточно ясны издателям.30

21

Первое советское Полное собрание сочинений Пушкина в шести томах (М.; Л.: Красная Нива, 1930—1931) следует традиции старого пушкиноведения и трактует понятие «автобиография» расширительно.

Раздел «Автобиография» содержит здесь заметки, носящие характер воспоминаний независимо от назначения, которое мог придавать им Пушкин.31 Из «Table-talk», помимо заметок о Дурове и Державине, берется рассказ о встрече Пушкина с Надеждиным. Традиционно к разделу «Автобиография» относятся «Заметки Пушкина о своих произведениях». Вместе с отрывками из «Опровержения на критики» сюда включаются заметка «О „Демоне“», наброски предисловия к «Борису Годунову», проект предисловия к VIII и IX главам «Евгения Онегина».

В этом издании впервые появляются отдельные записи — заметки для памяти о том или ином эпизоде, который

22

Пушкин мог впоследствии включить в свои мемуары. Здесь находим и высказывания М. Ф. Орлова о европейских революциях, поразившие чем-то Пушкина сны, записи о встречах с женщинами, которыми он был увлечен, «странное сближение» известий о смерти Амалии Ризнич и казни декабристов, размышления Пушкина о превратностях своей судьбы, связанной с друзьями-декабристами («И я бы мог...»), запись о смерти Арины Родионовны. Мы узнаем, когда Пушкин получил через графа П. А. Толстого (в то время главнокомандующего в Петербурге и Кронштадте) ответ на свое письмо к царю с признанием в авторстве «Гавриилиады», когда он слушал оперу Россини «Torvaldo e Dorliska» и оперу Меркаданте «Elisa е Claudio». Потом все эти записи вместе с другими мелкими заметками и пометами будут напечатаны в книге «Рукою Пушкина».32 Некоторые из них (например «Le cadavre») до сих пор не находят объяснения.

В десятитомном издании сочинений Пушкина под редакцией Б. В. Томашевского часть записей, которые попали в издание «Красной нивы», но смысл которых «оставался недостаточно понятным»,33 отброшена. Одновременно добавлены другие записи, определяющие, по мнению Томашевского, биографические и психологические вехи в жизни Пушкина. Так в десятитомниках под его редакцией появляются записи о смерти Наполеона и Байрона, об отъезде Пушкина из Одессы и прибытии в Михайловское, даты путешествия по Кавказу в 1829 г., записанные в так называемой арзрумской тетради Пушкина,34 записи о получении писем от Е. К. Воронцовой, а потом от Н. Н. Гончаровой, наконец, широко известная запись: «19 окт<ября 1830 г.> сожж<ена> Х песнь».

Записи, которые не поддаются объяснению, он поместил в примечания к дневникам. Одна из них теперь расшифрована. 2 и 4 августа 1827 г. в рабочей тетради ПД, № 833

23

(на л. 66) Пушкин записывает: «2 août 1827 j<ournée> H<eureusse>. 4 août R. J. P. Jich. en songe». Т. Г. Цявловская предположила, что «J» обозначает Жанно — имя, которым в Лицее звали Ивана Пущина. Р. В. Иезуитова, рассматривая эту запись в контексте «декабристских» записей в тетради, читает ее так: Рылеев, Жанно, Пестель. Жихарев во сне.35 Жихарев, с которым Пушкин активно общался в Москве осенью 1826 г., был близок к семейству Тургеневых.

Последующие издания ломают традицию. Исходным моментом становится замысел Пушкина, как его понимают издатели: к автобиографии относят только то, что, по их мнению, самим Пушкиным было задумано как автобиография, т. е. появляется стремление отделить произведения, носящие автобиографический характер, от документальной автобиографии. Но и здесь нет единства. Помимо основного костяка раздела,36 повторяющегося во всех последующих изданиях, в отдельных случаях в автобиографию вносятся: «Воображаемый разговор с Александром I» (во все издания, кроме Б. акад.), запись о «18 брюмера» (М.: Гослитиздат, 1934; «Academia», 1937), отрывки «Дельвиг родился в Москве» (Б. акад. изд.; М.: Гослитиздат, 1962),37 «Державин» и запись в альбоме Е. Н. Ушаковой — так называемый дон-жуанский список (изд.

24

АН СССР в 10 т. М.; Л., 1949), «Отрывок из письма к Д.» (М.: Гослитиздат, 1962), дневник 1831 г. (изд. АН СССР в 10 т.; М.: Гослитиздат, 1962).

На этом фоне появилась работа И. Л. Фейнберга «О „Записках“ Пушкина».38 Фейнберг считал, что некоторые отрывки Записок (примечание о Ганнибале в первой главе «Онегина» и «Отрывок из письма к Д.») Пушкин подготовил к печати еще до их сожжения; отрывок о встрече с Державиным Пушкин хотел поместить в виде примечания к стихотворению «Воспоминания в Царском Селе», но отказался от своего намерения (он известен нам только в позднейшей редакции, созданной в период работы над возобновлением Записок). Один отрывок Пушкин сохранил, по мнению Фейнберга, в таком важнейшем идеологическом документе, как «Записка о народном воспитании». Сохраненной частью Записок исследователь считал также «Заметки по русской истории XVIII века».

Другая гипотеза Фейнберга касается Записок, начатых Пушкиным в 1830-х гг. Он оспаривает установившиеся мнения, что работа Пушкина над новыми воспоминаниями пресеклась в самом начале и что было написано только короткое вступление, «Родословная» («Начало автобиографии»), и две незаконченные «программы».

Фейнберг исходит из убеждения, что Пушкин писал Записки не подряд, а работал над отдельными, не связанными друг с другом эпизодами, которые потом должны были найти себе место в общем контексте воспоминаний. Содержание Записок он определяет как своего рода «былое и думы», т. е. автобиографию поэта в сочетании с рассказом об эпохе: обязательными компонентами Записок должны были быть, помимо рассказа «о себе самом», общественные и политические события, портреты «исторических лиц», социальные типы и характеры.

Реконструкция замысла Пушкина приводит исследователя к мысли, что в Записки должны были войти и отрывки из законченных произведений Пушкина, например портреты Ермолова и Грибоедова («Путешествие в Арзрум»), А. Ипсиланти («Кирджали»), литературные портреты лиц, с которыми судьба сталкивала Пушкина, — Державина, Будри, Дурова, А. Давыдова (эти портреты

25

были вложены в папку «Table-talk»), заметка о Дельвиге (тут Фейнберг идет вслед за Анненковым) и так называемая «Встреча с Кюхельбекером». «Встреча с Кюхельбекером» традиционно печаталась в составе автобиографической прозы Пушкина, но относилась к дневникам.

В сочинениях Пушкина Фейнберг находит и третий вид записей, соотносимых с Записками. Это записи беллетризованные, в то же время являющиеся, по его мнению, автобиографическими «в самом точном смысле этого слова».39 К таким записям он относит «Отрывок» («Несмотря на великие преимущества...»), посвященный наболевшему для Пушкина вопросу о положении поэта в обществе. Стилистическая форма отрывка — рассказ о третьем лице, «приятеле» автора, — определена, по его мнению, возможностью появления этого отрывка в печати.

Работа Фейнберга вызвала противоречивые суждения. Н. В. Измайлов счел бесспорным, что отрывками из сожженных Записок являются примечание о Ганнибале в первой главе «Онегина», «Отрывок из письма к Д.» и фрагмент записки «О народном воспитании».40 Н. Гудзий принял без оговорок как часть Записок только примечание о Ганнибале.41 С. М. Бонди, признав правдоподобной и интересной попытку увидеть в литературных портретах отрывки восстановленных Записок Пушкина, счел гипотезу недостаточно обоснованной.42

Гипотезы Фейнберга были использованы в собрании сочинений Пушкина, изданных «Гослитиздатом».43 В состав раздела «Воспоминания» были включены «Отрывок из письма к Д.» и «О Дельвиге» («Дельвиг родился в Москве»), а «Встреча с Кюхельбекером» также вслед за Фейнбергом отнесена к Запискам, а не к дневникам. По-видимому, редакция издания не была одного мнения о концепции Фейнберга, в примечаниях к автобиографической прозе

26

(Т. Г. Цявловской) признание этой концепции оказалось шире, чем в составе раздела «Воспоминания». Портреты Будри, «Фальстафа» Давыдова, Дурова комментируются как отрывки возобновленных Записок.

Книга Фейнберга выдержала 8 изданий, имеет громадный читательский успех, гипотезы его постепенно утверждаются в сознании пушкинистов, поэтому попытка еще раз разобраться в проблеме, которую он начал разрабатывать, явится непременной частью нашей работы.

27

Пушкин — мемуарист

В литературе о Пушкине высказывалось сожаление, что он «нигде не сформулировал своих взглядов на задачи мемуариста».1 Однако в письмах, статьях, высказываниях Пушкина этому вопросу отведено определенное место.

Исследуя отношение Пушкина к мемуарной литературе, нельзя пройти мимо его известного суждения о «Записках Байрона» в письме к Вяземскому из Михайловского: «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо, — а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением. Поступок Мура лучше его Лалла-Рук (в его поэтическом отношенье). Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc. потому, что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так как вы — иначе». И дальше — о самом себе (в это время, т. е. в ноябре 1825 г., Пушкин писал свои мемуары): «Писать свои Mémoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет

28

неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать [самого себя] суд собственный невозможно» (вторая половина ноября 1825 г.; XIII, 243—244). Это письмо толкуется исследователями как осуждение интимных мемуаров, «вводящих читателя за кулисы личной жизни автора».2 Пафос его отчасти вызван проблематикой, которая впервые возникла в связи с «Исповедью» («Confessions») Руссо, — возможно ли и нужно ли для мемуариста быть совершенно искренним.

«Исповедь» Руссо была издана в 1782 г. в Женеве и содержала в себе много подробностей его интимной жизни, слишком откровенных, подчас граничащих с цинизмом; издание «Исповеди» произвело сенсацию. Тогда же женевский историк Жан Сенебье высказывал сожаление, что друзья Руссо не помешали появлению ее в свет. Пушкин в письме к Вяземскому присоединился к его позиции.3 В это время он уже мог составить представление и о характере уничтоженных записок Байрона. В его руках была книга Медвина «Разговоры Байрона» (см. о ней ниже).

Через пять лет после письма к Вяземскому в «Путешествии в Арзрум» Пушкин пишет строки, на первый взгляд противоположные этому письму: «Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и не любопытны» (VIII, 462).

Как же согласуются эти два, казалось бы, противоположных мнения? Ю. Айхенвальд видел в них противоречие между «теоретическим убеждением» Пушкина и потребностью «голоса дружбы и человечности».4 Теоретическое убеждение Пушкина, по его мнению, состояло в том, что «читатель должен навещать писателя только в его кабинете, т. е. в его писаниях, а не проникать любопытствующими глазами в его частную жизнь».

29

Существует еще одно высказывание Пушкина, относящееся к 1830 г. Это его слова из «Опровержения на критики»: «Иной говорит: какое дело критику или читателю, хорош ли я собой или дурен, старинный ли дворянин или из разночинцев, добр ли или зол, ползаю ли я в ногах сильных или с ними даже не кланяюсь, играю ли я в карты и тому под. Будущий мой биограф, коли бог пошлет мне биографа, об этом будет заботиться. А критику и читателю дело до моей книги и только. Суждение, кажется, поверхностное. Нападения на писателя и оправдания, коим подают они повод, суть важный шаг к гласности прений о действиях так называемых общественных лиц (hommes publics) к одному из главнейших условий высоко образованных обществ <...> Таким образом, дружина ученых и писателей, какого б рода они ни были, всегда впереди во всех набегах просвещения, на всех приступах образованности. Не должно им малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности» (XI, 162—163).

Мысль о том, что читателю или критику — «дело до <...> книги и только», т. е. до творчества писателя, кажется Пушкину поверхностной. Ю. Айхенвальд, обративший внимание на это высказывание, связывает его с недопустимостью для Пушкина каких-либо ограничений общественного мнения. Это высказывание может служить также ключом при решении проблемы понимания Пушкиным цели мемуарной литературы.

Читательский интерес к личности писателя, к его «домашней» жизни Пушкин связывает с общественным значением «дружины ученых и писателей» и поэтому приметы общественного положения («старинный ли я дворянин или из разночинцев»), общественного поведения («ползаю ли в ногах сильных или даже с ними не кланяюсь») писателя и черты морально-этические («добр ли я или зол») выдвигает на первый план.

Другое требование Пушкина к мемуарной литературе связано с его тяготением к историографическим занятиям, с его историческими интересами.

В записках современников Пушкин видел документальную, фактическую основу для будущих исторических исследований. Как свидетель своей эпохи он сознавал долг своих современников и свой фиксировать «впечатления бытия». «Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться», — говорил

30

он А. Н. Вульфу.5 Пушкин, как пишет исследователь, «любил принуждать друга или бывалого человека к писанию воспоминаний, поэт терзался от того, что так много замечательных людей проходят бесследно, ибо мы „ленивы и не любопытны“, и, кажется, применял три способа для превращения чужого рассказа в „меморию“, во-первых, писал заглавие, а иногда даже первые несколько строк чужих записок „для затравки“: так пушкинской рукой были начаты записки М. С. Щепкина, А. О. Смирновой (Россет); во-вторых, сам записывал интересные рассказы собеседника: так появились „Разговоры Загряжской“; наконец, третий прием: заставить бывалого друга (П. В. Нащокина. — Я. Л.) изложить свои воспоминания в письмах».6 Еще в начале своей литературной деятельности Пушкин понимал значение деталей для воссоздания исторического процесса и картин жизни. П. В. Анненков передает рассказ Ф. Ф. Матюшкина о советах, «как вести журнал путешествия», которые он получил от Пушкина «при первом своем отправлении вокруг света»: «Он рассказывал нам, что Пушкин долго изъяснял ему настоящую манеру записок, предостерегая от излишнего разбора впечатлений и советуя только не забывать всех подробностей жизни, всех обстоятельств встречи с разными племенами и характерных особенностей природы».7 В 1833 г., отправляясь в поездку по пугачевским местам, Пушкин ищет свидетелей «пугачевщины» — для него равноценны были и воспоминания о Державине, который «из поэтического любопытства» (IX, 498) повесил несколько «бунтовщиков», и рассказы очевидцев-крестьян.8 Мемуарист, по его мнению, должен излагать обстоятельства и «подробности жизни», т. е. фактический материал, стараясь избегать мнений и оценок («излишнего разбора впечатлений»).

Теоретические высказывания Пушкина подтверждаются его практическим опытом, тем путем, которым он шел

31

в работе над автобиографической прозой. Во всех фрагментах автобиографических записей Пушкина его личная жизнь отступает перед описанием современных общественных, политических и литературных событий. Однако здесь следует различать дневниковые записи и писавшиеся позднее с использованием этих записей мемуары, или Записки.

Первый дневник Пушкин начал вести в Лицее. От лицейского дневника сохранились семь вырванных из тетради листов (ПД, № 869), на которых записи идут подряд, с 28 ноября по 17 декабря 1815 г. Первая запись, сделанная до 28 ноября, начинается с середины фразы: «...большой грузинский нос, а партизан почти и вовсе был без носу». Это запись анекдота о Денисе Давыдове, которому Багратион приказал доложить начальнику штаба армии Бенигсену, что «неприятель <...> на носу». Выслушав рапорт, Бенигсен ответил: «На каком носу, Денис Васильевич? <...> Ежели на Вашем, так он уже близко, если же на носу князя Багратиона, то мы успеем еще отобедать» (XII, 295).

Этот анекдот в 1835 г. Пушкин перепишет для «Table-talk».9 Вслед за анекдотом в дневнике фраза: «Жуковский дарит мне свои стихотворения», а за ней начинаются уже датированные записи.

С какого времени начал Пушкин вести дневник, сказать нельзя. По тому, как следуют записи (одна за другой, без перерывов и отвлечений), можно предположить, что для дневника у Пушкина была заведена специальная тетрадь. В лицейском дневнике, очевидно, была и запись об экзамене 8 января 1815 г., на котором присутствовал Державин. Позднее этот эпизод перекочевал в Записки, и его же Пушкин собирался приложить в качестве комментария к стихотворению «Воспоминания в Царском Селе» (см. его письмо к брату от 27 марта 1825 г.). Возможно, с эпизода, когда патриарх русской литературы рукоположил его в поэты, и начал Пушкин свой дневник. Это начало

32

могло быть вырвано из тетради, когда поэт в Михайловском готовил первый сборник своих стихотворений и рассказ о Державине понадобился ему для комментария.

Почему дошедшие до нас записи в дневнике кончаются декабрем? 22 октября 1815 г. из заграничного похода вернулся в Царское Село Гусарский полк. Общение с гусарами оказало влияние на общественное сознание лицеистов. Гусары вернулись на свои царскосельские квартиры с большим опытом, вынесенным из боев и заграничных походов. Это было время, когда в среде столичного офицерства росли свободолюбивые настроения. Первые политические уроки Пушкин получил в беседах с гусарами Чаадаевым и Кавериным. Может быть, конец лицейского дневника и не дошел до нас потому, что там были записи этих бесед или впечатления от них. Боясь жандармского досмотра, после 14 декабря 1825 г. Пушкин вместе с другими бумагами уничтожил и часть лицейского дневника. Он тоже мог, пользуясь словами самого поэта, «замешать многих и умножить число жертв».

В лицейском дневнике Пушкин пишет о своей любви к Е. П. Бакуниной. Бакунина — героиня его дневника. Ожидание, радость встречи, отчаяние — вся шкала волнений влюбленного присутствует на его страницах: «Я счастлив был!.. нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — ее не видно было! — наконец, я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, — сладкая минута!..

Он пел любовь, но был печален глас,
Увы! он знал любви одну лишь муку!

   Жуковский.

Как она мила была! как черное платье пристало к милой Бакуниной!

Но я не видел ее 18 часов — ах! какое положенье, какая мука! — — —

Но я был счастлив 5 минут — — » (XII, 297).

В дневнике шестнадцатилетнего поэта отмечаются не только события, но и переживания. Однако уже в этом юношеском дневнике интимные переживания уступают литературным интересам Пушкина. Его дневник включает первую известную нам критическую заметку — памфлетную характеристику заядлого врага «Арзамаса» князя

33

Шаховского, самый ранний отрывок художественной прозы — портрет лицейского гувернера Иконникова и первый записанный Пушкиным исторический анекдот. Главным предметом ежедневных записок юного поэта, по его собственному признанию, является творчество — творческие планы и записи о написанном.

В дневнике Пушкин называет несколько своих произведений, оставшихся нам неизвестными.

Под датой 10 декабря 1815 г. находим перечень его замыслов: «Вчера написал я третью главу Фатама, или Разума человеческого: Право естественное. Читал ее С. С.10 и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал Жизнь Вольтера.

Начал я комедию — не знаю, кончу ли ее.

Третьего дни хотел я начать ироическую поэму: Игорь и Ольга, а написал эпиграмму на Шаховского, Шихматова и Шишкова, — вот она <далее следует текст эпиграммы>.

Летом напишу я Картину Царского Села:

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Ц<арском> С<еле>.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Сарского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок. Но это еще будущее» (XII, 298). Итак, «вседневные записки» должны были содержать наблюдения над жизнью Царского Села, которые в «будущем» послужили бы опорой для творческого замысла.

От всех этих замыслов Пушкина, кроме эпиграммы на Шаховского, Шихматова и Шишкова, до нас ничего не дошло. Содержание романа «Фатам, или Разум человеческий» мы знаем в изложении кого-то из лицейских товарищей Пушкина, записанном П. В. Анненковым11 и В. П. Гаевским.12 О том, что Пушкин написал два акта

34

комедии «Философ», известно из письма Илличевского Фуссу от 16 января 1816 г.13

Кишиневские дневниковые записи дошли до нас на двух листочках, вырванных из тетради № 832. В начале этой тетради вырвана целая тетрадочка и еще несколько листов. По линии обрыва можно установить, что сохранившиеся листы кишиневского дневника относятся к началу второй тетрадочки, т. е. им предшествовало 19 или 20 листов. На сохранившихся листах записи идут подряд, со 2 апреля до 6 июня 1821 г. Дневниковые записи могли перебиваться черновиками писем или творческими заготовками (об этом можно судить по аналогии с сохранившимся кавказским дневником — см. ниже), но в основном начальные записи были, по-видимому, дневником, который велся без перерывов; потому так безжалостно и были уничтожены все первые листы тетради.

Когда Пушкин начал вести дневник в Кишиневе, мы не знаем14 — будем надеяться, что в руки исследователей попадет еще какой-нибудь из случайно сохранившихся листов, но можно с уверенностью сказать, что бросил Пушкин свои «ежедневные записки» не позже 18 июля. В тот день он узнал о смерти Наполеона и сразу же записал эту новость: «18 Juillet 1821. Nouvelle de la mort de Napoléon. Bal chez l’archevêque Arménien».15 Однако эта запись сделана не в подневном ряду, а на л. 45 тетради № 831. Это может служить свидетельством, что с дневником Пушкин уже расстался. Отдельные записи, как и запись о смерти Наполеона, время от времени могли появляться на разных листах его тетрадей, но уже без строгого порядка. В это время Пушкин работает над Записками. Возникший в Кишиневе замысел Записок, очевидно, и отодвинул подневные записи. Записки предполагают описание прошлых лет и сегодняшних событий укрупненно, без скрупулезных сведений о ежедневных происшествиях.

35

Прекращение дневника в середине 1821 г. можно считать признаком того, что в это время Пушкин намеревался закончить Записки кишиневским изгнанием.

Кишиневский дневник заполнен литературными новостями, значительными общественными событиями, отмечает близость к ним Пушкина. Это освободительная борьба греков, связь Пушкина с «гетеристами» и его отношение к «Этерии», общение с Пестелем, впечатление от стихов Вяземского, Баратынского. Записи ведутся предельно скупо и, как правило, фиксируют события, а не эмоции. Из всех записей кишиневского дневника выпадает одна — сделанная после получения письма от Чаадаева: «9 апреля <...> Получил письмо от Чедаева (письмо это не сохранилось, так же как и ответ на него Пушкина. — Я. Л.). — Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы; никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье. Одного тебя может любить холодная душа моя. — Жалею, что не получил он моих писем: они его бы обрадовали. Мне надобно его видеть» (XII, 303). Две фразы («Друг мой...», «Твоя дружба...») настолько не соответствуют сжатому, бесстрастному стилю, принятому Пушкиным в дневнике, что скорее всего являются цитатой из письма, отправленного Чаадаеву. Убеждает в этом и определение «холодная» к словам «душа моя». Только что закончен «Кавказский пленник», герою которого свойственно равнодушие к наслаждениям жизни: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века», — писал Пушкин В. П. Горчакову (октябрь — ноябрь 1822 г.). В соответствии с канонами романтической поэмы Пушкин внушал друзьям автопортретность образа героя: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения», — уверял он Горчакова в том же письме. Сам Пушкин, как мы знаем по воспоминаниям современников и по его письмам, не был равнодушен ни к жизни, ни к ее наслаждениям. Сердце его было открыто для дружбы, он любил и его любили женщины, его живо занимали и окружающая среда, и современная литература, в переписке он откликался на все литературные новинки, общался с будущими декабристами, интересовался политическим движением в Европе.

Экспансивный тон юношеского дневника в 1821 г. сменился скупыми, лаконичными записями. Единственное

36

исключение — позднейшая, 1827 г., запись — взволнованный рассказ о случайной встрече с арестованным Кюхельбекером.

С 1821 г. подбор записей в дневниках определен не случаем, сохранившим для нас свидетельства общественной жизни поэта и уничтожившим записи о его интимных переживаниях. «Ежедневные записки» теперь служили материалом для другого труда — воспоминаний, и естественно, что первая стадия отсева фактов для этого труда проходила уже в дневниках.

Вновь Пушкин принимается за дневник в 1829 г., во время поездки в действующую армию, куда он отправился для встречи с друзьями юности и для того, чтобы быть наблюдателем важных для России событий.

В следующий раз он обращается к дневнику в кризисный и тягостный для России год — 1831, когда разразились холерные бунты и началось восстание в Польше. Эти записи представляют большой исторический интерес. Подробности «бунта в Новгородской колонии» изложены здесь с тем же пристальным вниманием к фактам, которое через два года проявится в «Истории Пугачева». Описание расправы «мятежников» с офицерами и докторами предваряет страшные и выразительные картины, изображенные в историческом труде Пушкина. В дни восстания поэт жил в Царском Селе — резиденции Николая I, к которому стекались все сведения о бунте в Новгородских колониях и о положении дел в Польше. Постоянно общаясь с придворными и близкими к царю лицами (с Жуковским, А. О. Россет и др.), Пушкин записывал с их слов свежие новости.

Высказывалось предположение, что эти записи Пушкин собирался представить правительству как образец для газеты «Дневник», которую он затевал в 1831 г.16 Не исключено, что, надеясь печатать в своей газете известия, касающиеся внутренних дел России, Пушкин предполагал использовать в ней и эти материалы. Следовательно, записи могли выполнять две функции: отражать впечатления дня (или дней), т. е. быть «ежедневными записками» поэта, и одновременно содержать информацию о политических событиях, которая предназначалась для публики.

37

Конечно же, к внутренней политике и, соответственно, к газетным материалам не имеют отношения записи о том, что «государыня <...> позволила фрейлине Россети выйти за Смирнова»17 и что «государь приехал перед самыми родами императрицы». Подобные сообщения могли бы составить «светскую хронику» будущей газеты, но такого раздела не было еще в русских газетах пушкинской поры. После незначительной обработки записи 1831 г. можно было оформить в газетные статьи, однако Пушкин писал их, как пишут дневники, т. е. в течение определенного периода, обозначая дату, когда запись делается, и фиксируя события, происшедшие в этот день или в период между двумя записями. Записи сопровождаются размышлениями поэта о пережитых событиях. Так, занеся в дневник разговор Николая I с депутатами из восставших военных поселений, Пушкин пространно ее комментирует: «Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению...» и т. д. Комментарии такого рода также не были пригодны для печати.

К дневникам можно отнести и записанный рассказ бывшего секретаря испанского посольства в Париже Паэса о «18 брюмера» («18 брюмера», или 9 ноября 1799 г., — день, когда Наполеон совершил государственный переворот). В конце рассказа Паэса Пушкин сообщает, когда, где, при каких обстоятельствах он его слышал: «10 августа 1832. Вчера испанский посланник <Паэс> сообщил мне эти подробности на обеде у графа И. Пушкина» (XII, 204). Разговор велся на французском языке, и, стремясь к возможной точности в передаче важного исторического события, услышанного от одного из его участников, Пушкин воспользовался этим языком и для своей записи.18 Приписка в конце оформляет запись как дневниковую.

38

Высокая требовательность мемуариста, понимающего историографическое значение своего труда, высказанная в теоретических суждениях Пушкина, отразилась в его дневниках. В этом убеждают записи 1831 г., запись о «18 брюмера», сделанная в 1832 г., и особенно последний дневник Пушкина, который представляет собой уже не отрывочные записи, а тетрадь, начатую в ноябре 1833 г. и оконченную в феврале 1835 г.

По своему содержанию — это дневник свидетеля и участника общественной жизни страны. Текущая придворная жизнь Петербурга, новости государственного управления, вопиющие факты, характеризующие современный общественный строй, минувшие исторические события перемежаются в нем историческими анекдотами и личными заметками.

Ошибкой было бы утверждать, что в мемуарах Пушкин не собирался писать о своих душевных волнениях, раскрывать эпизоды своей внутренней жизни. Судя по «программам» Записок, составленным в 1833 г., психологические моменты относятся только к детству поэта: их нет в той части, которая касается Лицея и кишиневской жизни.

Вот эти «программы».

<«Первая» программа Записок >

«Семья моего отца — его воспитание — французы-учителя. — [Mr] Вонт. <?> секретарь Mr. Martin. — Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. — Бабушка и ее <моя>19 мать. — Их бедность. — Ив<ан> Абр<амович>. — Свадьба отца. — Смерть Екатерины. — Рожд<ение> Ольги. — От<ец> выходит в отставку, едет в Москву. — Рож<дение> мое.

Первые впечатления. Юсупов сад. — Землетрясение. — Няня. Отъезд матери в деревню. — Первые неприятности. — Гувернантки. [Ранняя любовь]. — Рожд<ение> Льва. — Мои неприятные воспоминания. —

39

Смерть Николая. — Монфор — Русло — Кат. П. и Ан. Ив. — Нестерпимое состояние. — Охота к чтению. Меня везут в П<етер>Б<ург>. Езуиты. Тургенев. Лицей.

1811

Дядя В<асилий> Л<ьвович>. — Дм<итриев>. Дашк<ов>. Блуд<ов>. — Возня с его20 Ан. Ник. — Светская жизнь. — Лицей. Открытие. Малиновский, Гос<ударь>. Куницын, Аракчеев. — Начальники наши. — Мое положение. — Философические мысли. — Мартинизм. — Мы прогоняем Пилецкого.

 1812 год 

1813

Государыня в С<арском> С<еле>. — Гр. Коч<убей>. — Смерть Малин<овского> — безначалие. — Чачков, Фролов — 15 лет.

1814

[Экзамен. Галич. Державин — стихотворство — смерть]. — Извес<тие> о вз<ятии> Парижа. — Смерть Малиновского. — [Приезд Карамзина. — Первая любовь. — Жизнь Карамзина]. Безначалие. Больница. — Приезд матери. Приезд отца. Стихи etc. — Отношение к това<рищам>. Мое тщеславие.

1815

[Экзамен. — Сти]

<«Вторая» программа Записок>

Кишинев — приезд мой с Кавказа и Крыму — Орлов — Ипсиланти — Каменка — Фонт. — Греческая

40

революция — Липранди — 12 год mort de sa femme le rénégat. — Паша арзрумский».

Мы видим, что переживаниям детства, оказавшим влияние на формирование его душевного склада, Пушкин придавал особое значение.21 Вопрос о том, как собирался он писать о своей домашней жизни, о «себе самом» подсказывает начатая им в 1835 г. биография Байрона. В основу ее положены материалы записок Байрона, которые вышли в 1830 г. в обработке Томаса Мура22 (подлинник Мур уничтожил, не желая делать достоянием толпы исповедь поэта). Пользуясь материалами, сохраненными Муром, Пушкин отбирает в них моменты, свойственные и его жизни, и задуманным мемуарам. Если бы Пушкин, прежде чем приняться за биографию английского поэта, набросал ее план, то там нашлись бы пункты, соответствующие его собственным Запискам, «Началу автобиографии» и дошедшим до нас их «программам». Это и родословная Байрона, и домашняя обстановка, в которой воспитывался поэт, и такие пункты, как «первые неприятности», «ранняя любовь», «нестерпимое состояние». За эпизодами жизни Байрона часто угадывается исповедь русского поэта. В заключительной части очерка Пушкин выделяет наследственные черты характера Байрона, которые вполне соотносятся с его собственными. Выражаясь современным языком, мы видим один и тот же генотип: «Мур справедливо замечает, — пишет Пушкин, — что в характере Б<айрона> ярко отразились и достоинства и пороки многих из его предков: с одной стороны, смелая предприимчивость, великодушие, благородство чувств, — с другой —

41

необузданные страсти, причуды, дерзкое презрение к общему мнению» (XI, 278).

Биографию Байрона Пушкин начинает с родословной: «Род Байронов, один из самых старинных в английской аристократии, младшей между европейскими, произошел от нормандца Ральфа де Бюрон (или Бирона), одного из сподвижников Вильгельма Завоевателя. Имя Байронов с честию упоминается в английских летописях. Лордство дано их фамилии в 1643 году». Завершается экскурс в историю рода характерным для Пушкина признанием: «Говорят, что Байрон своею родословною дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретенная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молвы».

Пушкин пишет как будто о самом себе.

Его род — также один из самых старинных в русской аристократии, также ведет свое происхождение от иностранца, но не нормандского, а прусского выходца, его имя также «с честью» упоминается в летописях. «Мы ведем свой род от прусского выходца Радши, или Рачи (мужа честна, говорит летописец, т. е. знатного, благородного), выехавшего в Россию во время княжества св. Александра Ярославича Невского» (XII, 311), — так начинает свою «биографию» Пушкин.23 Он гордился своим шестисотлетним дворянством, и ему «весьма понятно», что Байрон «своею родословною дорожил более, чем своими творениями» (XII, 275).

В сочувствии Байрону, творчество которого в это время для Пушкина было уже пройденным этапом, угадывается авторское волнение. Первый русский поэт также не может найти понимания себе, шестисотлетнему дворянину, оказавшемуся в неловком, несовместимом с его талантом и общественной значимостью положении камер-юнкера. Слава, им приобретенная, оборачивается для него, как и для Байрона, «мелочными оскорблениями» в журналах, и имя его также предается «позорной молве».

Из всех журнальных нападок Пушкина больше всего задел сочиненный Булгариным пасквильный «анекдот»,

42

ставящий под сомнение происхождение прадеда поэта — знаменитого «арапа Петра Великого». Пушкин прозрачно изображался под видом некоего поэта из Южной Америки, «подражателя Байрона», который, «происходя от мулата <...> стал доказывать, что один из предков его был негритянский принц». В «анекдоте» «негритянский принц» называется «простым негром, купленным неким шкипером за бутылку рома». «Думали ли тогда, — заключал свой пасквиль Булгарин, — что к этому негру природнится стихотворец».24

Пушкин ответил Булгарину прозой и стихами.

Стихи — знаменитая «Моя родословная», где влиятельной «новой знати» противопоставляется трагическая судьба постоянного оскудения «сурового» и «неукротимого рода» старинных бояр Пушкиных, активно участвовавших во всех наиболее трудных и героических событиях отечественной истории и обладавших теми качествами — храбростью, благородством, честью, — которых лишено «новое» дворянство. В постскриптуме к «Моей родословной» Пушкин отвечал на задевающие его честь выпады против Ганнибала.

Проза — первый набросок «Родословной Пушкиных и Ганнибалов». Краткую историю рода Пушкиных поэт включил в «Опровержение на критики», которое было написано, так же как и «Моя родословная», болдинской осенью 1830 г. (потом с небольшими исправлениями он перенесет этот текст в «Начало автобиографии»). И рассказ о Ганнибалах, и история рода Пушкиных вводятся в «Опровержение» прямо как ответ на булгаринский памфлет: «В одной газете (почти официальной) сказано было, что прадед мой Абрам Петрович Ганнибал, крестник и воспитанник Петра Великого, наперсник его (как видно из собственноручного письма Екатерины II), отец Ганнибала, покорившего Наварин, <...> генерал-аншеф и проч. — был куплен шкипером за бутылку рому...» (XI, 153). Дальше с тем же зачином Пушкин сообщает свою родословную по отцу: «В одной газете официально сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливее было бы сказать дворянин во мещанстве. Род мой один из самых старинных дворянских...» (XI, 160—161).

Гордясь своим происхождением, Пушкин одновременно подчеркивает «бескорыстный» характер своего уважения

43

«к мертвым прадедам, коих минувшая знаменитость не может доставить нам ни чинов, ни покровительства...»

Продолжая биографию английского поэта, Пушкин пишет о семейных условиях, формировавших его характер: «Первые годы, проведенные лордом Байроном в состоянии бедном, не соответствовавшем его рождению, под надзором пылкой матери, столь же безрассудной в своих ласках, как и в порывах гнева, имели сильное продолжительное влияние на всю его жизнь» (XI, 278). И здесь опять проявляется личный жизненный опыт Пушкина. В «пылкой» и «безрассудной» мистрис Байрон угадываются черты Надежды Осиповны.

О доме Пушкиных писал М. А. Корф, лицейский сокурсник Пушкина, потом преуспевающий чиновник: «Мать поэта, урожденная Ганнибал, женщина не глупая и не дурная, имела, однако же, множество странностей, между которыми вспыльчивость, вечная рассеянность и, особенно, дурное хозяйничание стояли на первом плане. Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана».25

Картина, нарисованная Корфом, неприглядна. Она вполне вписывается в недоброжелательные, даже злобные его воспоминания о Пушкине. Корф пытается всячески унизить Пушкина как человека, показать, что если он и был высок в своем творчестве, то в жизни был низок и ничтожен. Но его воспоминания — одно из немногих свидетельств о домашней жизни поэта. И в этой своей части, очевидно, источник достоверный.

Собирался ли рисовать бытовую картину родительского дома в своих воспоминаниях Пушкин? На этот вопрос он ответил все в том же очерке о Байроне: «Достойно замечания и то, что Байрон никогда не упоминал о домашних обстоятельствах своего детства, находя их унизительными».

В программе Записок Пушкина семья его выглядит вполне благополучной. Гвардейское прошлое отца и дяди свидетельствует об их принадлежности к привилегированным

44

слоям дворянства, а «литературные знакомства» — о духовной атмосфере в доме Пушкиных. «Бедность матери» уравновешивается внешним благополучием потомка Рачи — С. Л. Пушкина.

«Домашние обстоятельства» жизни ребенка и юноши Пушкина в рассказе Корфа также выглядят «унизительными», но следов этих обстоятельств в «программах» Записок мы не находим.

Особое внимание обращает Пушкин на переживания Байрона, связанные с «первыми неприятностями» и «ранней любовью». «Первые неприятности» — врожденная хромота английского поэта. «Ничто не могло сравниться с его бешенством, когда однажды мистрис Байрон выбранила его хромым мальчишкою», — пишет Пушкин. И дальше: «Самый сей недостаток усиливал в нем желание отличиться во всех упражнениях, требующих силы физической и проворства». И здесь угадывается психологический автопортрет Пушкина. В раннем детстве он также отличался от своих сверстников. Сестра поэта вспоминает, что он был тучен и молчалив и «своею неповоротливостью приводил иногда мать в отчаяние».26 Ребяческая ущемленность привела к тому, что в Лицее «все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр. В этом даже участвовало его самолюбие — бывали столкновения, очень неловкие», — так вспоминает о лицейских годах поэта И. И. Пущин.27

«Ранняя любовь» стоит в программе Записок непосредственно перед пунктом «Рождение Льва». Л. С. Пушкин родился в апреле 1805 г., когда поэту шел седьмой год.28 Именно в семилетнем возрасте и Байрон пережил первую влюбленность. Воспоминание о ней тревожило его и через много лет. Пушкин в своей статье приводит длинную выписку из дневника Байрона о его детской любви. «Мы оба были тогда детьми, — цитирует Пушкин. — Я пятьдесят

45

раз с тех пор влюблялся; и тем не менее я помню все то, о чем мы говорили, помню наши ласки, ее черты, мое волнение, бессонницы и то, как я мучил горничную моей матери, заставляя ее писать Мэри письма от моего имени; и она в конце концов уступала, чтобы меня успокоить. Бедняжка считала меня сумасшедшим, и так как я в ту пору еще не умел как следует писать, она была моим секретарем. Я припоминаю также наши прогулки и то блаженство, которое я испытывал, сидя около Мэри в ее детской, в доме, где она жила, около Пленстоуна, в Абердине, в то время, как ее маленькая сестра играла в куклы, а мы с серьезностью, на свой лад, ухаживали друг за другом <...> мои страдания, моя любовь к этой маленькой девочке были так сильны, что на меня находит иногда сомнение: любил ли я по-настоящему когда-либо с тех пор? <...> Это необычайное явление в моей жизни (ведь мне еще не было тогда полных восьми лет) заставило меня задуматься, и разрешение его будет меня мучить до конца моих дней» (XI, 276—277).

Воспоминание Байрона о детской влюбленности, очевидно, поразило Пушкина адекватностью ситуации и чувства, им самим испытанных. Возможно, благодаря этим страницам дневника Байрона в плане биографии и появился пункт «Ранняя любовь». Любопытно, что Лермонтов, изучая биографию Байрона (тоже по Муру и тоже в 1830 г.!), не только подобно Пушкину проецирует ее на свою, но и в тех же самых пунктах.29 Мы сталкиваемся с типологией чтения и моделирования собственной биографии, хотя и разными людьми и с разными установками. Лермонтов в это время еще весь во власти байронизма, а для Пушкина — увлечение Байроном в давнем прошлом.

Последняя запись об интимной жизни — «Возня с его Ан. Ник.». Анна Николаевна Ворожейкина — гражданская жена В. Л. Пушкина. Значение этой записи раскрывают мемуары И. И. Пущина. Он вспоминает о «рановременных шутках» и «некоторой свободе обращения с этой милой девушкой».30 Эти «рановременные шутки», или первые признаки возмужалости, Пушкин также считал значительным фактом своей жизни.

После этого эпизода мы видим в плане только внешние события и приметы жизни. Свое внутреннее «я» Пушкин,

46

по-видимому, не думал раскрывать в Записках. Об этом свидетельствует и гневная тирада о записках Байрона в письме к Вяземскому.

Что мог знать Пушкин о записках английского поэта в ноябре 1824 г., когда писалось это письмо? Байрон работал над ними в 1818—1820 гг., а затем передал их своему другу, писателю Томасу Муру, с правом распоряжаться ими по своему усмотрению. Взволнованно пишет о дальнейших действиях Т. Мура А. Веселовский: «Когда Мур взял впервые в руки эти записки, трепет овладел им; ему представилось, что он испытывает настроение того, кто открыл бы себе доступ в жилище волшебника и в волнении ждет, — небесные существа или адские видения предстанут там перед ним. Подумалось ему, что в эту минуту бессчетные тысячи современников готовы были бы отдать все за возможность быть в его положении». Затем Мур показывал мемуары многим лицам, «давая возможность снимать с них копии, и запродал рукопись Мэррею. По смерти поэта, словно охваченное панической боязнью, совещание из нескольких пугливых людей приняло решение уничтожить мемуары — и оно было выполнено в присутствии шести свидетелей, рукопись и копия с нее были разорваны в клочья и сожжены...»31

Записки были сожжены, но некий капитан Медвин издал свои беседы с Байроном.32 «Разговоры Байрона» были у Пушкина в Михайловском. Медвин приводит несколько высказываний Байрона о своих записках, так что Пушкин имел о них представление со слов самого Байрона. В одной

47

из бесед Байрон говорил: «Жаль, что у меня нет списка моих записок; я отдал их Муру: или лучше, его мальчику, в Венеции. Я помню, что сказал ему: Вот тебе, друг мой, две тысячи фунтов стерлингов. Но положим условием, чтобы они были изданы после моей смерти.

Впрочем я не забочусь об их известности. Многие из моих друзей и друзей Мура читали их: они были доставлены к леди Бургерт. Возвращая их Муру, она сказала, что списала с начала до конца. Это уж было слишком, и Мур дал ей почувствовать, что не худо было бы сжечь список: она кинула его в огонь в присутствии Мура. Дуглас Конрад советовал мне взять назад рукопись, стращая, что с нее могут напечатать список неверный или, даже, точный. Но мне совершенно равно: пусть свет узнает содержание этих записок. В них есть приключения моей юности; но мало анекдотов, которые могли бы огорчить других. Это воспоминания о моей юности, даже о моем детстве, представленные без порядка, слогом простым и необработанным. Вторая часть послужит назидательным уроком для молодых людей; в ней описана моя беспорядочная жизнь и горькие последствия от развлечений. Почти все может быть прочитано женщинами, и я уверен, что они будут меня читать <...

«В другой раз, — пишет Медвин, — он мне сказал: „В записках есть верное описание моего супружества с Леди Байрон, и нашего развода. Когда записки были кончены, я предлагал Леди Байрон рассмотреть их и показать мне, или даже поправить неверности и упущения, там находящиеся. Она не приняла предложения и просила, пользою дочери, если материнская мне казалась недостаточною, не печатать записок. Письмо оканчивалось угрозою. Ответ мой был чрезвычайно строг; я приводил в нем два места, одно из Шекспира, другое из Данте. Я писал, что она знает, что все написанное мною — правда, и что ей не хотелось подтвердить этой правды. При конце я уверял ее, что записки будут напечатаны. Переписка эта происходила прежде, нежели я отдал рукопись Муру“».33

И еще одно упоминание о записках Байрона в книге Медвина: «Я был праздношатающийся Бонд Стрида, великий человек за кулисами, в кофейных, в игорных домах. Утро я убивал в визитах, в завтраках; таскался на кулачных бойцов, пил. Если б я знал вас раньше, едва ли

48

были бы вы живы. Я помню, что мы, я, Девис и Г....., составили общую казну из девятнадцати фунтов стерлингов; тут было все наше богатство; мы проиграли его за карточным столом, потом мы начали пить и, наконец, Девис и Г..... поссорились. Скруп просил у меня пистолетов, хотел застрелиться. Я не исполнил его просьбы, и он остался жив.

Не думайте, чтоб эти беспорядки мне нравились; пагубные следствия их описаны в моих записках. Неограниченный господин самого себя в то время, когда мне наиболее нужен был путеводитель, преданный власти страстей в самую сильную минуту их буйности, с расстроенным состоянием до моего управления, с здоровьем, расстроенным от преждевременной невоздержанности, я пустился путешествовать в 1809 году; тогда я уже был полон унылого равнодушия к свету, который открывался передо мною во всей своей полноте».34

Итак, Байрон непременно хотел, чтобы записки его были напечатаны, Пушкин был рад, что это намерение не осуществилось. По книге Медвина, которому Байрон рассказывал эпизоды своей жизни, можно судить, что имел в виду Пушкин, когда писал о толпе, жадно читающей исповеди и жаждущей увидеть великого человека «на судне». В приведенных отрывках о записках Байрона угадываются и «унижение высокого», и «слабости могущего», о которых Пушкин писал Вяземскому. Для романтика Байрона характерна потребность в исповеди. Историю своей души (от пресыщенности к равнодушию) он стремится довести до сведения современников и потомков. Записки он дает читать друзьям и женщинам, завещает Муру их публикацию, предельно откровенен в своих беседах с Медвином. С подробностями раскрывает свои любовные увлечения и скандальную историю развода с женой.

В «Разговорах Байрона» Пушкин мог видеть много общего со своей петербургской послелицейской жизнью — это и дуэли, и любовь к театру, и страсть к карточной игре, и минутные увлечения. Сходство между своим петербургским образом жизни и жизнью Байрона, очевидно, настолько поразило поэта, что в Михайловском, готовя к печати свой сборник стихотворений, он к элегии «Погасло дневное светило», написанной еще в 1820 г., добавляет помету: «Подражание Байрону». В элегии Пушкин

49

вспоминает недавнее прошлое и «прежних лет безумную любовь», и «пламя страстей», и отцветшую «в бурях» свою «потерянную младость», и «порочные заблуждения», и «наперсниц» этих заблуждений, «которым без любви» он «жертвовал собой». Но в отличие от Байрона в его элегии не исповедь, а сознание необходимости пересмотра жизненного пути.35 Поэт хочет отрешиться от петербургских страстей, стремится к очищению. И в более поздних стихах («Воспоминание», «Вновь я посетил...») петербургские страсти вспоминаются с осуждением.

Позднее Пушкин запишет в альбом Е. Н. Ушаковой свой «дон-жуанский список», где назовет имена женщин, которые были предметами его увлечений. Список носит шуточный характер, в нем упоминаются только имена «цариц» его сердца (Пушкин и «нумерует» их как цариц: «Екатерина I», «Екатерина II»), но не названы фамилии. Для современников они были, вероятно, более скрыты, чем для дотошных биографов.

Байрон о своих похождениях с девицами и дамами рассказывает, не избегая деталей. Романтическая исповедальность претила Пушкину. Писать о «пламени страстей», «порочных заблуждениях» и о «наперсницах» этих заблуждений было для Пушкина «невозможностью физической». Личные переживания вплетались в ткань поэтических произведений, проявлялись в художественном творчестве — в автобиографию поэта они могли приходить только со строгим отбором.

Здесь уместно остановиться на двух прозаических отрывках, или набросках, которые носят несомненно автобиографический, даже «исповедальный» характер. Это — «Участь моя решена. Я женюсь...» и «Несмотря на великие преимущества...»

Оба наброска приводит в своей книге И. Л. Фейнберг, рассматривая их возможное соотношение с мемуарной прозой Пушкина. Набросок «Участь моя решена...» традиционно соотносится с биографией Пушкина. Б. В. Томашевский комментирует его так: «Набросок носит автобиографический характер и связан с помолвкой Пушкина в мае 1830 г. Подробности (например визит к больному дяде — умиравшему В. Л. Пушкину, описание

50

черт холостой жизни, мысли о поездке за границу и т. д.) совпадают с фактами жизни самого Пушкина, что отчасти видно из писем Пушкина этого времени».36 С этим решительно не согласен Фейнберг. По его мнению, этот набросок сочтен автобиографическим «без достаточно глубоких, в сущности, оснований». О втором наброске, так называемом «Отрывке» («Несмотря на великие преимущества...»), он пишет: «Перед нами отрывок автобиографической прозы Пушкина — в точном смысле этого слова. Пушкинское примечание о том, что отрывок этот „составлял, вероятно, предисловие к повести ненаписанной или потерянной“, призванное <...> только мотивировать возможность появления этого отрывка в печати, не превращает его в начало повести, и поэтому печатать его в разделе повестей и романов Пушкина едва ли правильно».37

Обратимся к наброскам. «Участь моя решена...» — размышление человека, готовящегося к женитьбе. Отрывок написан после 12 или 13 мая 1830 г., вскоре после объявления помолвки Пушкина, т. е. герой отрывка, так же как и сам Пушкин, — на пороге новой жизненной фазы. «Участь моя решена. Я женюсь... — так начинается отрывок. — Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством, — боже мой — она ... почти моя. Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком — все это в сравнении с ним ничего не значит <...>

Я женюсь, т. е. я жертвую независимостию, моею беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством.

Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтиться без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?» (VIII, 406).

После двухлетнего ожидания Пушкин наконец добился согласия матери невесты на брак. Казалось бы — все устроилось, давнее желание сбылось и Пушкин-жених

51

должен чувствовать себя счастливым. Но вот за четыре дня до помолвки он пишет Вяземскому: «Сказывал ли ты Катерине Андр<еевне> <Карамзиной> о моей помолвке? Я уверен в ее участии — но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу, и теперь не совсем счастливому» (XIV, 88).

Те же настроения выражены и в письме к Н. И. Гончаровой: «Чтобы угодить ей (будущей жене. — Я. Л.), я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И все же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы» (XIV, 76, 404; подлинник по-французски). Д. Д. Благой считает, что набросок дополняет это письмо и, «возможно, возник в непосредственной связи с ним, может быть, даже на основе не дошедшего до нас его черновика — отсюда и указание „С французского“ в подзаголовке отрывка».38 Перемена образа жизни, необходимость приспособиться к положению семейного человека, к новым обязанностям, неуверенность в будущем и в чувствах своей невесты — все это рождает сомнения. Пушкин пытается разобраться в своих чувствах. Сомнения, выраженные в письме к Вяземскому и Н. И. Гончаровой, комментируются этим отрывком.

Сомнения тревожили Пушкина и накануне свадьбы. Перед свадьбой он устроил мальчишник — «пьянство прощальное с холостою жизнью», как назвал этот вечер Н. М. Языков.39 На вечере присутствовал И. В. Киреевский, которому запомнилось, что «Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям даже было неловко».40

И. Л. Фейнберг считал, что «герой отрывка» «не Пушкин», что «отождествлять его с поэтом у нас нет оснований» и что отрывок «посвящен женитьбе светского человека», «любящего пожить эгоиста». Но ведь Пушкин был светским человеком, вел светский образ жизни (его образ жизни в беллетризованной форме и описывается в отрывке), а размышления холостяка перед женитьбой, даже если этим холостяком является Пушкин, вполне могут

52

быть эгоистичны, поскольку заботы холостяка связаны только с его «ego», женатый же человек налагает на себя обязательства по отношению к семье. Фейнберг отметил, что в перечне «привычек», от которых готов отказаться герой отрывка, в черновике стояло «вдохновение», вычеркнутое Пушкиным. Отсюда он сделал вывод: Пушкин «удалил из текста все, что могло бы говорить о том, что перед нами рассказ о женитьбе поэта». Это, конечно, не так. Поэт Пушкин в семейной жизни мог отказаться от всех «привычек» холостой жизни, кроме вдохновения. Вдохновение, творчество было формой его существования как поэта, оно же давало ему хлеб насущный, т. е. должно было служить материальной опорой семье. Пушкин был светским человеком, но таким, который жил на доходы от своего вдохновения. Зачеркнутое «вдохновение» вопреки мнению Фейнберга показывает, что Пушкин писал о себе, точно определяя те свои «привычки», которыми мог поступиться, связывая себя семьей.

Весь отрывок — лирический монолог в прозе. Монолог наполнен приметами характера и образа жизни Пушкина (часть их отмечена в комментарии Б. В. Томашевского). «Ожидание <...> ответа» поэт называет «самым болезненным чувством жизни» своей. Пушкин переживал и азарт игрока, испытывал «змеи сердечной угрызенья» (см. его «Воспоминание»), не раз дрался на дуэли и знал, каким может быть «сон перед поединком». Как герой отрывка, он собирался после первого неудачного сватовства поехать «в чужие края». Но «в чужие края» его не пустили, и он уехал в действующую армию, в Арзрум.

Светские пересуды о предстоящей женитьбе героя («она так молода, а он такой ветреный, такой безнравственный») повторяют толки, которые ходили по Москве вплоть до свадьбы поэта. Известный вестовщик А. Я. Булгаков, узнав о свадьбе Пушкина, писал брату: «Итак, совершилась эта свадьба, которая так долго тянулась. Ну да как будет хороший муж! То-то всех удивит, никто этого не ожидает, а все сожалеют о ней. Я сказал Грише Корсакову: „Быть ей miledy Byron“».41

Можно предположить, что в отрывке просвечивает реальная обстановка дня помолвки Пушкина: «Бросаюсь в карету, скачу; вот их дом; вхожу в переднюю; уже по

53

торопливому приему слуг вижу, что я жених. Я смутился: эти люди знают мое сердце; говорят о моей любви на своем холопском языке!

Отец и мать сидели в гостиной. Первый встретил меня с отверстыми объятиями. Он вынул из кармана платок, он хотел заплакать, но не мог и решился высморкаться. У матери глаза были красны. Позвали Наденьку; она вошла бледная, неловкая. Отец вышел и вынес образа Николая Чудотворца и Казанской богоматери. Нас благословили. Наденька подала мне холодную, безответную руку. Мать заговорила о приданом, отец о саратовской деревне — и я жених».

Заключая эпизод помолвки, он пишет: «Итак, уж это не тайна двух сердец. Это сегодня новость домашняя, завтра — площадная. Так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи, при свете луны, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками». «В летние ночи» 1828 г. обдумывалась и отчасти писалась «Полтава». В июльском номере «Вестника Европы» за 1829 г. ее резко критиковал Надеждин — «болван семинарист» пушкинской эпиграммы.

Все переговоры о женитьбе Пушкин вел с матерью невесты — Н. И. Гончаровой. У отца в это время уже проявлялись признаки душевного расстройства. Однако известно, что Н. А. Гончаров расписался под «брачным обыском» Пушкина и, следовательно, присутствовал при бракосочетании. Возможно, что в торжественный день, когда Пушкина благословили женихом, обряд этот был исполнен отцом. В «бледной, неловкой» Наденьке с ее «холодной, безответной рукой» угадывается Наташа Гончарова.

Отрывок настолько совпадает с реальной ситуацией в жизни Пушкина и с его высказываниями в письмах, что В. В. Вересаев включил часть его в свою книгу «Пушкин в жизни», построенную как монтаж документов — воспоминаний и писем современников, — несмотря на принятое правило «не пользоваться для этой книги художественными произведениями Пушкина».42

Чтобы замаскировать автобиографичность отрывка, Пушкин дал ему подзаголовок «С французского», хотя отдельные черты быта, которые там встречаются, сочетаются только с российской действительностью. Герой, проезжая

54

по городу, видит в окне «семейство за самоваром», отец благословляет жениха и невесту образами Николая Чудотворца и Казанской богоматери, потом заводит разговор о саратовской деревне. Конечно, если бы Пушкин печатал отрывок, он убрал бы это несоответствие. Но скорее всего исповедальный характер наброска исключал его публикацию при жизни поэта. Эмоции Пушкина находили выход не только в стихах, но и в прозе, однако проза эта была не мемуарной, а беллетристической. Набросок «Участь моя решена...» открывает нам эпизод в жизни поэта, его раздумья накануне женитьбы, и одновременно его можно рассматривать как беллетристический этюд, опыт анатомии состояния человека в переломный момент его жизни, т. е. как образец психологической прозы Пушкина.

Иной характер имеет набросок «Несмотря на великие преимущества...», так называемый «Отрывок». Фейнберг прав, когда пишет, что он «посвящен занимавшему <Пушкина> вопросу о положении поэта в обществе», но нельзя согласиться, что «это готовый отрывок автобиографической прозы Пушкина». «Отрывок» построен как рассказ о другом лице, — приятеле автора, — стихотворце, пользующемся известностью у публики. Этого приятеля Пушкин наделил чертами своей биографии и своими писательскими привычками. Он «происходил от одного из древнейших дворянских наших родов, чем и тщеславился со всевозможным добродушием», он «дорожит тремя строчками летописца, в коих упомянуто было о предке его», «он не любил общества своей братьи — литераторов, кроме весьма немногих», и «предпочитал им общество женщин и светских людей»; однажды он ездил в армию, чтоб «взглянуть на друзей и родственников», и газеты тут же требовали от него «поэмы на последнюю победу». Творит он обычно «в постеле с утра до вечера».

Всем перечисленным приметам можно найти соответствие в письмах Пушкина и в воспоминаниях его современников. Но автобиографические приметы встречаются и в других произведениях Пушкина. «Вообще, — вспоминал брат поэта, — он любил придавать своим героям собственные вкусы и привычки <...>. Образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина».43

Все остальные отличительные особенности жизни «приятеля» Пушкина вполне применимы к любому пользующемуся

55

известностью стихотворцу: красавицы ждут от них элегий и специально для них заводят альбомы; деревенские соседи просят своего сынка прочитать стихи «такого-то», даже если он приехал поговорить о деле; первые встречные, узнав, что он вернулся из деревни, спрашивают: «Не привезли ли вы чего-нибудь новенького?» и т. п.44 «Отрывок» впервые был напечатан в четвертой книге «Современника» за 1837 г. со следующим примечанием Плетнева: «Очерк и даже некоторые частности этого отрывка автор успел уже употребить в неоконченной повести своей, напечатанной <...> под названием „Египетские ночи“. Издатели не считают излишне поместить здесь этот отрывок в том виде, как он приготовлен был автором еще до назначения ему места в пьесе, как он набросан был в виде запасного материала».

«Отрывок» был написан за пять лет до «Египетских ночей», когда этой повести не было еще и в замыслах Пушкина. Пушкин предполагал напечатать его с таким послесловием: «Сей отрывок составлял, вероятно, предисловие к повести, ненаписанной или потерянной. — Мы не хотели его уничтожить». Место для него нашлось, как только Пушкин принялся за повесть, героями которой были два поэта — Чарский и Импровизатор. Пушкин закончил работу над «Отрывком» 26 сентября 1830 г., а автограф его лежал в кабинете поэта рядом с заметками, которые печатаются под редакторскими заголовками «Опровержение на критики» и «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений».45 Заметки эти содержат воспоминания Пушкина о примечательных эпизодах его литературного бытия. Большинство их связано с отзывами на его произведения читателей и журналистов и «нелитературными обвинениями» или выпадами, направленными против личности писателя. «Все имеет свою злую сторону, — пишет Пушкин, — и неуважение к чести граждан

56

и удобность клеветы суть одни из главнейших невыгод свободы тиснения. У нас, где личность ограждена цензурою, естественно нашли косвенный путь для личной сатиры, именно „обиняки“» (XI, 168).

«Обиняки», которым подвержен писатель, соотносятся с всегда занимавшей Пушкина проблемой о положении поэта в обществе. На фоне этих размышлений и появляется «Отрывок», где проблемы писатель и общество, писатель и окружающая среда, отношение к писателю обывателей, с которыми он вынужден общаться, ставятся в жанре художественной прозы. С этими проблемами смыкается и другая, занимавшая Пушкина, — мысль о творчестве как высшем проявлении созидательных сил художника. Когда подлинный поэт создает свои творения, он возвышается над всем происходящим, освобождается от повседневных забот, мешающих ему полностью посвящать себя единой вдохновенной цели. Но художник не может существовать постоянно в состоянии творческого напряжения, ему свойственны и простые человеческие слабости. Таков герой «Отрывка», таков и Чарский. «Мой приятель был самый простой и обыкновенный стихотворец. Когда находила на него такая дрянь (так называл он вдохновение), то он запирался в своей комнате и писал в постеле с утра до позднего вечера, одевался наскоро, чтоб пообедать в ресторации, выезжал часа на три, возвратившись, опять ложился в постелю и писал до петухов. Это продолжалось у него недели две, три, много месяц, и случалось единожды в год, всегда осенью. Приятель мой уверял меня, что он только тогда и знал истинное счастье. Остальное время года он гулял, читая мало и не сочиняя ничего, и слыша поминутно неизбежимый вопрос, скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего? Долго дожидалась бы почтеннейшая публика подарков от моего приятеля, если б книгопродавцы не платили ему довольно дорого за его стихи».

За три года до «Отрывка», 15 августа 1827 г., в Михайловском было написано стихотворение «Поэт». «В основе этого стихотворения, — пишет Д. Д. Благой, — биографический факт. Побыв некоторое время в конце мая — июле 1827 года в Петербурге, куда он попал впервые после ссылки, Пушкин из светской, столичной, петербургской среды, как в конце 1826 года из грибоедовской Москвы, вырвался к себе в деревню, в Михайловское, где стихотворение и было написано. Но этот конкретный биографический

57

факт, явившийся толчком к написанию „Поэта“, как это почти всегда бывает у Пушкина, поднят им на высоту больших и широких художественных обобщений».46

В стихотворении образ поэта дан в двух ипостасях — в обыденной, повседневной жизни и в часы творчества. В повседневной жизни, погруженный в «заботы суетного света», он не избавлен от человеческих слабостей. Но — призванный к «священной жертве», к творчеству — поэт становится непогрешимым в чистоте своих деяний, в исполнении вдохновенной мысли пророка. Ощутив потребность творчества, он бежит от «суетного света» с его заботами и «забавами» — бежит «на берега пустынных волн», в «широкошумные дубравы».

Те же два состояния поэта, но переведенные в прозаический регистр, мы видим и в «Отрывке».

Свое психологическое состояние в священные минуты вдохновения, как и события своей внутренней жизни, поэт изображал остраненно, в художественном творчестве. Подзаголовок «С французского», которым он сопроводил набросок «Участь моя решена. Я женюсь...», и рассказ якобы о некоем «приятеле» поэта в отрывке «Несмотря на великие преимущества...» вуалировали автобиографичность этих отрывков.47 Пушкин остался верен своему credo, высказанному в письме к Вяземскому во время работы над Записками в Михайловском. Так же как Байрон, он «исповедовался в своих стихах» (добавим и в художественной прозе), увлеченный «восторгом поэзии»; «исповедоваться» перед «толпой» в Записках он не хотел.

В этом смысле показательны расхождения между лицейским дневником и предполагаемым описанием лицейской жизни в программе Записок. Дневник заполнен любовными переживаниями юного поэта. В планах Записок нет ни Бакуниной, ни крепостной актрисы театра В. В. Толстого Натальи, которой также был увлечен Пушкин. Следы увлечения «Наташей» остались только в стихах. Жизнь сердца, которая так наглядно выражена в дневнике, из программы Записок поэта изъята. Единственное женское

58

имя, которое встречаем в программе, — графини Н. В. Кочубей, дочери государственного канцлера В. П. Кочубея. Вместе с родителями она в 1813—1815 гг. проводила лето в Царском Селе. По словам М. А. Корфа, Н. В. Кочубей была «первым предметом любви Пушкина».48 Чувство почтительного благоговения к ней Пушкин сохранил до конца своих дней. «Она одно из его „отношений“», «притом рабское», — писала С. Н. Карамзина брату незадолго до смерти Пушкина.49 Личность Н. В. Кочубей (с 1820 г. Строгановой) была настолько яркой и впечатляющей, что Пушкин собирался сделать ее одной из героинь задуманного в 1834—1835 гг. романа «Русский Пелам». Имя ее встречается в трех планах романа: в том плане, который назван Пушкиным «Характеры», и в двух, намечающих развитие сюжета романа. Кульминационным пунктом романа, судя по его планам, является либо моральное падение героя романа Пелымова, либо позор, незаслуженно падающий на его голову. И тут ему на помощь приходит Наталья Кочубей. В плане III читаем: «Нат. Коч<убей> вступает с Пелымовым в переписку, предостерегает его etc.»; в плане IV: «Пелымов приобретает в глазах света репутацию шалопая. В это-то время он вступает в переписку с Натальей <...> Двери дома Чоколей (здесь Пушкин изменяет фамилию. — Я. Л.) для него закрыты, он видит ее только в театре. Он узнает, что его брат — секретарь Чоколея» (VIII, 976; подлинник по-французски).

Черты личности графини Кочубей (или Чоколей в плане романа) намечены только пунктирно, но общий колорит ее характера проступает отчетливо. Героиня поддерживает Пелымова в самые драматические моменты его жизни, идя наперекор родительской воле. Мы не знаем обстоятельств жизни графини Кочубей-Строгановой, которые давали бы Пушкину живой, конкретный материал для развития сюжетной линии романа, скорее

59

всего не обстоятельства, а черты характера позволили ввести ее в круг прототипов романа наряду с Завадовским, Шереметевым, братьями Орловыми, Грибоедовым и другими яркими людьми, с которыми Пушкин был знаком и которые были достойны внимания Пушкина-романиста, задумавшего эпопею русской жизни первой трети XIX в.

Контекст, в котором имя Н. Кочубей появляется в плане Записок, примечателен.

Под датами «1813» и «1814» Пушкин сперва записывает:

«1813

Государыня в С<арском> С<еле>. — Смерть Малин<овского> — безначалие. Чачков, Фролов — 15 лет.

1814

[Экзамен. Галич. Державин — стихотворство — смерть]. — Извес<тие> о вз<ятии> Парижа. — Смерть Малиновск<ого>. [Приезд Карамзина. — Первая любовь. — Жизнь Карамзина] <...> Стихи etc. — Отношение к товарищам. Мое тщеславие».

Потом зачеркивает все, что относится к экзамену. Экзамен состоялся не в 1814, а 8 января 1815 г., и именно с экзамена Пушкин начинает записи под 1815 г., но, переписывая, пропускает имена Державина и Галича и зачеркивает начатую строку. Зачеркивает также пункты «Приезд Карамзина» и «Жизнь Карамзина». Карамзины только в мае 1816 г. поселились в Царском Селе, и именно в эту пору Пушкин мог наблюдать за «жизнью Карамзина». Отнеся «Приезд Карамзина» к 1814 г., Пушкин ошибся: в 1814 г. Карамзина не было в Петербурге, он вернулся туда только в феврале 1816 г. Однако пункт о Карамзине в программе Пушкин считал необходимым, поэтому, собираясь перенести его в 1816 г., он слова «Жизнь Карамзина» сперва вычеркнул, но потом подчеркнул, т. е. выделил как важные. Потом под датой «1814» Пушкин зачеркивает пункт «Первая любовь», а под датой «1813», после слов «Государыня в С<арском> С<еле>», над строкой вписывает «Гр. Коч<убей>». При этом, нам кажется, изменяется функция этого образа в будущих Записках. Пушкин был влюблен в графиню Кочубей, и как предмет своего увлечения (Пушкин датирует его

60

1814 г.) он вводит ее в программу. Затем «Первая любовь» заменяется просто именем.

Позднее Пушкин напишет, что в его Записках будут собраны «лица, достойные замечания» (XII, 310). В «программах» перед нами проходит галерея таких лиц: А. И. Тургенев, В. Л. Пушкин, И. И. Дмитриев, Д. В. Дашков, Д. Н. Блудов, Александр I, В. Ф. Малиновский, А. П. Куницын, Аракчеев, императрица Елизавета Алексеевна, Г. Р. Державин, Н. М. Карамзин, М. Ф. Орлов, А. К. Ипсиланти, И. П. Липранди и др. К «лицам, достойным замечания», относилась, по-видимому, и Н. В. Кочубей. Место «первой любви» занимает знакомство с девочкой, яркий, неординарный характер которой будет привлекать Пушкина всю жизнь.

Записки несомненно включали бы рассказ и о первых опытах стихотворства. «Стихи etc.», — читаем в программе. Стихи (как и первая любовь) формировали сознание Пушкина. В Лицее он ощутил себя поэтом, был признан поэтом и считает необходимым ввести в Записки начальную точку отсчета своего поэтического поприща. Но зрелый Пушкин несколько иронично и снисходительно относится к своим первым успехам на этом поприще и рядом с пунктом «Стихи etc.» записывает: «Отношение к товарищам. Мое тщеславие».

В программе Записок особенно выделяется пробуждение общественного сознания лицеистов. Пушкин подробно собирался писать об открытии Лицея, о речи А. П. Куницына в знаменательный день 19 октября 1811 г., когда тот провозгласил идею общественного служения как жизненное credo лицеистов: «Настанет день, когда общество поручит вам священный долг хранить общественное благо»,50 — говорил Куницын.

Эта идея была заложена в самом существе учебного заведения, созданного в дни «прекрасного начала» царствования Александра I для «образования юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной». Александр I вскоре отказался от претворения в жизнь замысла Сперанского, но идея общественного

61

служения продолжала жить в сознании самих лицеистов. Пользуясь словами лицейского гимна, сочиненного Дельвигом, можно сказать, что они ощущали себя «сынами отечества».

Рядом с Куницыным в программе другое имя — «всей России притеснитель» Аракчеев. 2 апреля 1834 г. в дневнике Пушкин запишет свою реплику в разговоре со Сперанским: «Я говорил ему о прекрасном начале царствования Александра: „Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как гении Зла и Блага“» (XII, 324). Куницына с его выступлением на открытии Лицея можно назвать выразителем идей Сперанского.

Отдельным пунктом у Пушкина выделен 1812 г. О том, как переживалось время Отечественной войны в Лицее, мы знаем из записок И. И. Пущина: «Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея, мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми; усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита <...> Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов <...> Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам не доступное».51

«Лица, достойные замечания», появляются в «программах» в порядке знакомства Пушкина с ними. В Записках эти первые впечатления могли быть развернуты в объемные характеристики. Каждый из персонажей пушкинских Записок в «программах» только называется. Исключение делается для Карамзина. Его имя упоминается дважды. Сперва: «Приезд Карамзина». За этими словами угадывается волнение лицеистов и самого Пушкина от сознания возможной близости с корифеем русской литературы. Затем следует отдельный пункт «Жизнь Карамзина». Знаменитый автор чувствительных повестей, которыми зачитывались современники, «во время самых

62

лестных успехов» (как напишет Пушкин позднее) уединился «в ученый кабинет» и посвятил 12 лет созданию «Истории государства Российского». Пушкин часто бывал у Карамзиных, и «жизнь Карамзина», отданная «безмолвным и неутомимым трудам», очевидно, поразила его. Тогда в Царском Селе, по-видимому, и сложилась та формула деятельности писателя — «подвиг честного человека», — которая потом будет повторена в уцелевшем отрывке уничтоженных Записок.

Далеко не все пункты пушкинского плана могут быть объяснены — в нашем распоряжении для этого недостаточно материала. Известно, что до открытия Лицея Пушкина собирались везти в Петербург в иезуитский коллегиум. С этим связана запись «Езуиты. Тургенев». Раскрытие этого пункта могло привести Пушкина к важному в политической жизни России эпизоду изгнания иезуитов, в котором А. Тургенев (в то время директор Департамента иностранных исповеданий) принял ближайшее участие; для 1820-х гг. это очень важный и памятный эпизод. Не объяснен и пункт «Мартинизм». О мартинизме Пушкин напишет в 1836 г. в статье «Александр Радищев». Отрывок этот носит мемуарный характер, поэтому приведем его здесь: «В то время (т. е. когда Радищев вернулся в Петербург из Лейпцига. — Я. Л.) существовали в России люди, известные под именем мартинистов. Мы еще застали несколько стариков, принадлежавших этому полуполитическому, полурелигиозному обществу. Странная смесь мистической набожности и философического вольнодумства, бескорыстная любовь к просвещению, практическая филантропия ярко отличали их от поколения, которому они принадлежали. Люди, находившие свою выгоду в коварном злословии, старались представить мартинистов заговорщиками и приписывали им преступные политические виды. Императрица, долго смотревшая на усилия французских философов как на игры искусных бойцов и сама их ободрявшая своим царским рукоплесканием, с беспокойством видела их торжество и с подозрением обратила внимание на русских мартинистов, которых считала проповедниками безначалия и адептами энциклопедистов. Нельзя отрицать, чтобы многие из них не принадлежали к числу недовольных; но их недоброжелательство, ограничивалось брюзгливым порицанием настоящего, невинными надеждами на будущее и двусмысленными тостами на франмасонских ужинах. Радищев

63

попал в их общество. Таинственность их бесед воспламенила его воображение. Он написал свое „Путешествие из Петербурга в Москву“, сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу» (XII, 31—32).52

Кого из «стариков»-мартинистов имел в виду Пушкин, мы можем только догадываться. Со «стариками»-мартинистами он мог встречаться в доме братьев Тургеневых. Их отец И. П. Тургенев — убежденный мартинист — умер в 1807 г., но в доме могли бывать его друзья и единомышленники, да и сами братья Александр и Николай Ивановичи состояли членами масонских лож (правда, они не подходят под определение «стариков»). Мартинистом был И. Н. Инзов, под начало которого Пушкин попал в Кишиневе, позднее он познакомился с бывшим масоном, «стариком» М. М. Сперанским. Так что суждение зрелого Пушкина о «стариках»-мартинистах могло складываться на протяжении более чем десятка лет.53

Трудно объяснить, почему он помещает воспоминания о мартинизме под датой «1811», т. е. связывает их с началом обучения в Лицее. Мы знаем, что масонами были некоторые лицейские наставники, например Ф. М. Гауеншильд и даже изгнанный лицеистами М. Ф. Пилецкий-Урбанович. Очевидно, в 1811 г. лицеисты впервые столкнулись с учением Сен-Мартена. Слово «мартинизм» в программе стоит в следующем контексте: «Философические мысли. — Мартинизм. — Мы прогоняем Пилецкого». Надзиратель по учебной и нравственной части Пилецкий пытался ввести в Лицее дух полицейского надзора, подавить свободу мыслей и действий воспитанников. Поведение

64

его не соответствовало теоретическим постулатам мартинизма и это, возможно, еще больше обострило отношения между ним и воспитанниками и привело к бунту, который закончился его изгнанием из Лицея. Изгнание Пилецкого — первая общественная акция в лицейской среде. В этот, казалось бы, незначительный эпизод школьного протеста наверняка вводились лица, судьбы которых скоро впишутся в русскую историю. Невозможно видеть среди зачинателей этого акта «дьячка мордана» Корфа — в будущем действительного статского советника, автора пасквильных воспоминаний о Лицее, и его близкого приятеля «лисичку» Комовского. За общим «мы» скрывается, конечно, общественно активная группа лицеистов — Пущин, Кюхельбекер, Малиновский, Вольховский. Трое из них — Пущин, Вольховский и Кюхельбекер — войдут в тайное общество, т. е. через несколько лет встанут на подмостки истории.

Мы не можем сказать, что перед нами готовый кусок будущих Записок, но что этот текст послужил бы Пушкину при реализации задуманной их программы — не вызывает сомнения.

Если бы Пушкин успел осуществить этот замысел, его жизнь проходила бы на фоне больших общественных событий эпохи. Залогом этого являются такие пункты программы,54 как «Смерть Екатерины», «Юсупов сад» (здесь

65

Павел I велел снять с младенца Пушкина картуз и «пожурил» его няньку), «Лицей», «Мартинизм», «1812 год», «Ипсиланти», «Каменка», «Греческая революция».

Наше знание биографии Пушкина, воспоминания современников помогают нам догадываться, как развивалась бы фабула Записок поэта.

66

В работе над Записками

В 1834 г., приступая в очередной раз к работе над Записками, Пушкин писал в «Начале автобиографии»: «Несколько раз принимался я за ежедневные записки и всегда отступался из лености. В 1821 году начал я свою биографию и несколько лет сряду занимался ею. В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки.1 [Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв]. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая [театральная] торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей.

Зато буду осмотрительнее в своих показаниях, и если записки будут менее живы, то более достоверны.

[Избрав] себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310).

«Ежедневные записки» — это дневники поэта. Мы видели, что Пушкин вел дневник в Лицее, в Кишиневе (и, может быть, в Одессе), вел в 1829 г. во время поездки по Кавказу и в 1831 г. во время польского восстания и холерных бунтов. По одной записи сделано в 1827 и в 1832 гг. Лицейский и кишиневский дневники дошли до нас только

67

в небольших отрывках — очевидно, они были уничтожены после 1825 г., когда Пушкин «чистил» свой архив.

От дневниковых записей 1829 и 1831 гг. поэт действительно «отступился из лености» (в первом случае было сделано всего несколько записей с перерывами, некоторые из них обрываются на половине фразы: Пушкина отвлекают то дорожные впечатления, то неожиданные события и встречи; во втором случае «ежедневные записки» велись только три дня).

Характер рукописи 1831 г. подсказывает, что текст этих записей Пушкин готовился использовать для будущих мемуаров. Листы разделены пополам, и записи ведутся только на одной половине. Чистая часть оставалась для дополнений и поправок. Так же расположен текст и в дневнике 1833—1835 гг., и в «Заметках по русской истории XVIII века».

Психологическим стимулом для начала работы над Записками была перемена образа жизни. Рассеянная петербургская жизнь кончилась. Был пройден новый возрастной барьер («старость нашей молодости», — как шутливо назвал его Пушкин в письме к Дельвигу. — XIII, 26). Ссылка утвердила отношение к своей судьбе как событию историческому. Перед отъездом из Петербурга Пушкин писал Вяземскому: «...с тех пор как я сделался историческим лицом для сплетниц С<анкт>Петербурга, я глупею и старею не неделями, а часами» (XIII, 15). Это признание соответствовало утвердившемуся общественному самосознанию поэта. В общественной ситуации преддекабрьской поры его судьба приобретала всеобщий интерес и значение. Он был свидетелем, участником исторических событий (стихами и поступками), наконец, их жертвой. В перечне «исторических лиц», которые должны были стать героями его Записок, значительным лицом был и он сам.

С какого момента жизни Пушкин начал свои Записки в первом приступе? В приведенной выше цитате особое внимание обращают слова: «В 1821 году начал я свою биографию» и «В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки». Можно ли доверять словам самого Пушкина, подтверждаются ли названные им даты известными фактами? Обратимся к тому, что пишет о работе над Записками сам Пушкин.

68

Первое упоминание о «воспоминаниях» содержится в письме от 23 марта 1821 г. к Дельвигу: «...скажу тебе, что у меня в голове бродят еще две поэмы, но что теперь ничего не пишу. Я перевариваю воспоминания и надеюсь набрать вскоре новые; чем нам и жить, душа моя, под старость нашей молодости — как не воспоминаниями?» (XIII, 26). Слово «перевариваю» показывает, что Записки были уже в процессе создания. В шутливых интонациях дружеской переписки Пушкина нередки отождествления творческой работы с физиологическим процессом (например, 19—20 февраля 1820 г. Вяземский пишет Пушкину: «Поздравь, мой милый Сверчок, приятеля своего N. N. с счастливым испражнением барельефов пиров Гомера, которые так долго лежали у него на желудке». — XIII, 12; Пушкин, отвечая Вяземскому около 21 апреля 1820 г., подхватывает его остроту: «Я читал моему преображенскому приятелю несколько строк, тобою мне написанных <...> и поздравил его с счастливым испражнением пиров Гомеровых. Он отвечал, что <-----> твое, а не его». — XIII, 12, 14).

Письмо к Дельвигу совпадает с признанием, сделанным в 1834 г. У нас нет оснований не верить поэту — работа над Записками была начата в 1821 г. Но как сочетается это с его словами в письме к Дельвигу «теперь ничего не пишу»? Друзья знали Пушкина-поэта и естественно ждали от него новых стихов и поэм. Но поэт ничего этого не писал, а был занят новым замыслом, который еще не до конца обдумал. Позднее, вспоминая о начале работы над «Евгением Онегиным», он напишет:

Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристал
Еще не ясно различал.

Эти слова могут относиться и к замыслу Записок на начальной их стадии в марте 1821 г. Прежде всего для Записок нужны были заготовки. Такими заготовками могли и должны были быть дневники и письма. Вспомним, что в 1833 г. Плетнев жаловался Жуковскому: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком

69

сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену по балам».2 В 1833 г. Пушкин в очередной раз вернулся к замыслу Записок — к этому году относятся составленные им их «программы».

В кишиневской тетради № 832 черновики писем сочетались с дневниковыми записями и творческими заготовками и текстами. Эта тетрадь, как и другие, сильно пострадала, когда Пушкин уничтожал «крамольные» записи в своих бумагах после декабрьского восстания. Из тетради № 832 было вырвано 64 листа, из тетради № 834 — 17 листов. Кроме черновых писем и дневников могли быть вырваны и первые наброски Записок — следов их, относящихся к 1821 г., в тетрадях не осталось.3 В тетради № 832 находим и черновую заметку «О прозе»: «Д’Аламбер сказал однажды Лагарпу: Не выхваляйте мне Бюфона, этот человек пишет: Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать — лошадь. Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но Д’Аламбер очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен

70

с его мнением» (XI, 18). Заметка написана не раньше конца марта 1822 г.

Согласимся с исследователем, что она «связана с размышлениями Пушкина о собственной прозе»,4 с размышлениями, уже проверенными практикой: летом 1821 г. в тетради № 831 появились черновые строки «Заметок по русской истории XVIII века»5.

Следующие упоминания о Записках находим уже в письмах из Михайловского. В Михайловском Пушкин появился в первой половине сентября и сразу же принялся за работу. С начала ноября в письмах к брату и друзьям сообщения о работе над Записками (или связанные с этой работой) появляются постоянно.

Первая половина ноября 1824 г. Л. С. Пушкину: «Conversations de Byron! Walt<er> Scott! это пища души. Знаешь ли мои занятия? до обеда пишу записки, обедаю поздно...» (XIII, 121).

В одной просьбе о присылке книг соединены мемуарная проза («Разговоры Байрона»)6 и романы (Вальтера Скотта). Позднее, уже в 1830 г., Пушкин напишет знаменательные слова: «Главная прелесть ром<анов> W<alter> Sc<ott > состоит в том что мы знакомимся с прошедшим временем не с enflure7 фр<анцузских> трагедий — не с чопорностью чувствительных романов — не с dignité8 истории, но современно, но домашним образом — <...> ce qui nous charme dans le roman historique — c’est que ce qui est historique est absolument ce que nous voyons»9 (XII, 195). Пушкин отлично сознавал, что современность когда-нибудь станет историей,10 и в собственной мемуарной

71

прозе стремился показать течение событий в их повседневности, исторически значимое раскрыть через проявления обыденной жизни.

Начало 20-х чисел ноября 1824 г. Л. С. Пушкину: «Образ жизни моей все тот же, стихов не пишу, продолжаю свои Записки да читаю Кларису...» (XIII, 123).

В январе 1825 г. Пушкин читал свои Записки Пущину, из рассказов Пущина о них узнал Рылеев. 25 марта того же года он спрашивает Пушкина: «Что твои записки?» (XIII, 157).

Конец января — первая половина февраля 1825 г. Л. С. Пушкину: «...ты мне не присылаешь Conversations de Byron, добро! Но, милый мой, если только возможно, отыщи, купи, выпроси, укради записки Фуше11 и давай мне их сюда; за них отдал бы я всего Шекспира. Ты не воображаешь, что такое Fouché. Он по мне очаровательнее Байрона. Эти записки должны быть сто раз поучительнее, занимательнее, ярче записок Наполеона, т. е. как политика, потому что в войне я ни черта не понимаю. На своей скале (прости, боже, мое согрешение!) Наполеон поглупел — во-первых, лжет, как ребенок <к этим словам сделано примечание: «Т. е. заметно»>, 2) судит о таком-то не как Наполеон, а как парижский памфлетер, какой-нибудь Прадт или Гизо. Мне кажется, что Bertrand и Monthaulon12 подкуплены! тем более, что самых важных сведений именно и не находится. Читал ты записки Nap<oléon>? Если нет, так прочти;

72

это, между прочим, прекрасный роман, mais tout ce qui est politique n’est fait que pour la canaille».13

И дальше: «Прощай, стихов новых нет — пишу Записки, но и презренная проза мне надоела», — потом просьба: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арапская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы» (XIII, 143). Упоминание о «дедушке» связано с проявившимся в Михайловском — родовом имении предков — интересом к своей родословной, т. е. тоже с работой над Записками.

В письмах видим настойчивый интерес Пушкина и к мемуарной литературе. Теперь к «Разговорам Байрона» прибавляются мемуары министра полиции при Наполеоне Фуше и мемуары самого Наполеона. Судя по письмам Пушкина, его «биография» уже активно пишется, т. е., по-видимому, выработаны и ее план, и принципы построения, и степень исповедальности, но в то же время его интересуют все новинки мемуарных жанров, весь доступный опыт современной мемуаристики.

Отзыв о мемуарах Наполеона показывает, что Пушкин придавал особое значение фабуле Записок. Здесь любопытно разделение сюжетной канвы и ее реального наполнения. Яркая жизнь «маленького капрала», ставшего императором, его падение, фантастический взлет во время «ста дней» и, наконец, «казнь покоем» — все это складывалось в увлекательную фабулу романа. Однако Пушкину казалось, что суждения Наполеона о своем окружении отмечены печатью мелких обид и униженного тщеславия. Великий человек писал о некогда близких ему людях, как «парижский памфлетер». Так же как и в случае с мемуарами Байрона, Пушкин судил о записках Наполеона уже исходя из своего опыта. Его собственная жизнь, хотя еще и недолгая, была наполнена неожиданными и занимательными сюжетными поворотами. Свои воспоминания он воспринимал как роман, где главным героем был он сам, «ссылочный невольник» Пушкин. «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни», — писал он брату из Одессы 25 августа 1823 г. (XIII, 66). В его мемуарах действовали лица, «достойные замечания», которые после «сделались историческими лицами». Образ повествователя определял выбор

73

лиц, о которых он собирался писать, и их конкретные характеристики.

Просьбу прислать записки Фуше Пушкин повторил еще два раза — в письмах к брату от 14 марта и 22 апреля (XIII, 151, 163). Вскоре он их получил и сразу же прочитал. В июне 1825 г., отвечая Вяземскому на просьбу сотрудничать в «Московском телеграфе», он уличает его издателя Н. А. Полевого в том, что тот «завирается», и просит Вяземского: «Да ты смотри за ним — ради бога». И тут же дает совет, почерпнутый из мемуаров Фуше: «А ты не пренебрегай журнальными мелочами. Наполеон ими занимался и был лучшим журналистом Парижа (как заметил, помнится, Фуше)» (XIII, 184). Больше записки Фуше в письмах Пушкина не упоминаются.

23 февраля 1825 г. Н. И. Гнедичу. Письмо носит комплиментарный характер. О своих работах в Михайловском Пушкин пишет уничижительно: «Когда Ваш корабль, нагруженный сокровищами Греции, входит в пристань при ожиданьи толпы, стыжусь Вам говорить о моей мелочной лавке № 1. Много у меня начато, ничего не кончено <...> Ничего не пишу, а читаю мало, потому что Вы мало печатаете» (XIII, 145).

Мы уже встречались с этим признанием («Ничего не пишу») в письме к Дельвигу. Здесь, как и там, «ничего» и «мало» — значит ничего привычного для Гнедича. Для нас это свидетельство того, что поэт, очевидно, занят «презренной прозой» — т. е. своими Записками.

Вместо даты в письме приписка: «23 февр., день объявления греческого бунта Александром Ипсиланти». В этой приписке видим также скрытый намек — не для Гнедича, а опять для нас — на один из сюжетов пушкинских «меморий».

14 марта 1825 г. Л. С. Пушкину: «Душа моя, горчицы, рому, что-нибудь в уксусе — да книг: Conversations de Byron, Mémoires de Fouché, Талию,14 Старину,15 да Sismondi (littérature),16 да Schlegel (dramatique)17» (XIII, 151).

74

27 марта 1825 г. Л. С. Пушкину: «Не напечатать ли в конце (готовившегося издания «Стихотворений А. Пушкина». — Я. Л.) Воспоминания в Ц<арском> С<еле> с Notoй, что они писаны мною 14<-ти> лет, — и с выпискою из моих записок (об Державине), ась?» Абзац зачеркнут, и ниже написано: «Нет» (XIII, 159).

Первые числа (не позже 8) июня 1825 г. А. А. Дельвигу: «Видел ли ты Н<иколая> М<ихайловича> <Карамзина>? Идет ли вперед История? где он остановится? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные! 6 Пушкиных подписали избирательную грамоту! да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? где я...» (XIII, 182). В то время, когда пишется это письмо, уже во всю идет работа над «Борисом Годуновым», и не собственная ли (уже изложенная в Записках) родословная была одним из стимулов к созданию исторической трагедии?

Первая половина (не позднее 14) сентября 1825 г. П. А. Катенину: «Что сказать тебе о себе, о своих занятиях? Стихи покамест я бросил и пишу свои Mémoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь» (XIII, 225).

Что такое «скучная, сбивчивая черновая тетрадь»? Можно ли понимать это признание Пушкина так, что он вчерне закончил свои Записки?18 Эпитет «сбивчивый» (у Даля — ‘запутанный’, ‘неясный по недостатку твердых оснований’) не может относиться к законченному, хотя бы и вчерне, труду. Скорее так можно назвать черновую тетрадь, которая содержит материалы для Записок. Ее Пушкин и «переписывал набело», выбирая из груды черновых текстов «мысли» и «отрывки», перерабатывая свои дневниковые записи и черновики писем. «Сбивчивая черновая тетрадь», — по всей вероятности, одна из его кишиневских рабочих тетрадей. В сентябре 1825 г. Записки Пушкина были, очевидно, доведены до кишиневской ссылки.

26 сентября 1825 г. П. А. Плетнев — Пушкину: «Лев мне сказывал, что у тебя есть прелюбопытные

75

примечания к Воспом<инаниям> в Цар<ском> Селе. Пришли их, и также ко всему, к чему тебе захочется; а то теперь замечания только у Андрея Шенье и Подражаний Корану: этого мало; другим пиесам завидно» (XIII, 234—235). Просьбу Плетнева Пушкин не выполнил, и его «Стихотворения» вышли в 1826 г. без «Воспоминаний в Царском Селе» и без примечания о Державине. И. Л. Фейнберг, пытаясь объяснить это, пишет: «...друзья так и не дождались „Записок Пушкина“: поэт вскоре принужден был их сжечь».19 Но мы видели, что, высказав в письме к брату пожелание дать в примечании отрывок лицейских воспоминаний, Пушкин тут же перечеркнул его и написал решительное «Нет». Выступая перед публикой и критикой с первым сборником своих стихотворений, он мог счесть нескромным делать достоянием гласности хвалебный отзыв Державина о его юношеском стихотворении, да и само стихотворение уже не удовлетворяло поэта. Готовя его к публикации еще в 1819 г., Пушкин внес в него изменения. Теперь это было уже не то стихотворение, которое слышал Державин.

Вторая половина ноября 1825 г. П. А. Вяземскому — в письме взволнованный отклик на «поступок» Т. Мура, уничтожившего записки Байрона («Поступок Мура лучше его Лалла-Рук...»), и обобщение собственного опыта («Писать свои Mémoires заманчиво и прятно» и т. д. — мы приводили выше эту цитату). Письмо написано после того, как Пушкин получил «Разговоры Байрона» (мартовское письмо к брату — последнее, где он просит прислать их). О своих Записках Пушкин пишет эмоционально, как будто только что его перо, «как с разбега», остановилось «перед пропастью» откровенности. Его горячность в этом письме подкрепляет предположение, что Записки еще не закончены. Работу над ними он скорее всего прекратил после того, как узнал о восстании 14 декабря. Восстание давало новую окраску многим событиям в его жизни, встречам, беседам, высветляло политическую обстановку преддекабрьских лет. После 14 декабря стало ясно, что написанное требовало переделок. Записки устарели, еще не увидев своего читателя.

76

30 ноября 1825 г. А. Бестужеву: «Жду твоей новой повести, да возьмись-ка за целый роман — и пиши его со всею свободою разговора или письма, иначе все слог будет сбиваться на Коцебятину» (XIII, 245). Слово «коцебятина» вошло в обиход с легкой руки сатирика князя Дмитрия Петровича Горчакова, высмеявшего в «Послании к кн. С. Н. Долгорукову» сентиментально-морализирующие драмы Августа-Фридриха Коцебу.

Похоже, что в этом письме Пушкин уже передает свой навык работы с прозой. Те отрывки Записок, которые дошли до нас, имеют несомненные приметы свободного «разговора или письма», т. е. отличаются непринужденной манерой повествования.

Меньше чем через месяц после письма Пушкина А. Бестужев привел на Сенатскую площадь Московский полк. О декабрьском восстании Пушкин узнал в Тригорском от слуги П. А. Осиповой Арсения, который ездил в Петербург за провизией и в день восстания срочно, на почтовых, ничего не успев купить, вернулся домой. Был еще декабрь 1825 г. Рассказывая в новой автобиографии о старых Записках, Пушкин пишет, что уничтожил их после «несчастного заговора» и называет год — 1825.

Б. В. Томашевский подверг сомнению дату, названную Пушкиным. В комментариях к десятитомному академическому изданию указывается, что Записки Пушкин уничтожил в 1826 г. Обоснования датировки в комментарии нет.20 И. Л. Фейнберг, полемизируя с Томашевским, связывает указание на 1826 г. со свидетельством П. В. Нащокина, который рассказывал П. И. Бартеневу об обстоятельствах возвращения Пушкина из ссылки следующее: «Послан был нарочный сперва к псковскому губернатору с приказом отпустить Пушкина. С письмом губернатора этот нарочный прискакал к Пушкину. Он в это время сидел перед печкою, подбрасывал дров, грелся. Ему сказывают о приезде фельдъегеря. Встревоженный этим и никак не ожидавший чего-либо благоприятного, он тотчас схватил свои бумаги и бросил в печь: тут погибли его записки (см. XI т.) и некоторые стихотворные пьесы, между прочим, стихотворение „Пророк“, где предсказывались

77

совершившиеся уже события 14 декабря».21

Однако со слов М. И. Осиповой, дочери владелицы Тригорского, известно, что в момент приезда фельдъегеря Пушкин находился в Тригорском. «1-го или 2 сентября 1826 года, — рассказывает она, — Пушкин был у нас (здесь хронологическая неточность; должно быть: 3 сентября. — Я. Л.); погода стояла прекрасная, мы долго гуляли; Пушкин был особенно весел. Часу в 11-м вечера сестры и я проводили Александра Сергеевича по дороге в Михайловское... Вдруг рано на рассвете является к нам Арина Родионовна, няня Пушкина <...> Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером, незадолго до прихода Александра Сергеевича, в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат (впоследствии оказалось, фельдъегерь). Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было».22 На основании этого рассказа И. Л. Фейнберг делает вывод, что Пушкин «не мог, услышав о приезде фельдъегеря, „тотчас схватить свои бумаги и бросить <их> в печь“».23 Сам Фейнберг считает свидетельство Пушкина о 1825 г. надежным. Но можно ли доверять, казалось бы, четко сформулированному свидететельству самого поэта? Мы знаем немало случаев, когда Пушкин, печатая какое-либо стихотворение, нарочито (по политическим или личным мотивам) изменял его дату. Кто же прав, Фейнберг или Томашевский?

Косвенные свидетельства в пользу 1826 г. можно найти в переписке Пушкина. Уже узнав о «несчастном заговоре», Пушкин надеется на освобождение из ссылки. 14 декабря для него связывается не только с восстанием, но и с переменой царствования. Александр I его сослал, а новый царь может освободить. Все январские и февральские письма к друзьям наполнены надеждами на освобождение. Это не случайные, необоснованные, наивные надежды. Известно, что сами декабристы поверили лживым

78

либеральным обещаниям Николая; и в личных «беседах» с царем во время следствия, и в письмах из крепости они считали возможной и плодотворной критику существующих порядков и предлагали свои проекты преобразования экономической и политической жизни России. Слухи о допросах и письмах к царю доходили, несомненно, и в Михайловское. Из Михайловского в Петербург шли письма по оказии с вопросами об осужденных, об их положении и судьбах. Из Петербурга шли также по оказии ответы — и ответы, часто обнадеживающие. В 20-х числах января 1826 г. Пушкин спрашивает Дельвига и Жуковского о судьбе братьев Раевских, отвечает ему Дельвиг в начале февраля: «Милый мой Пушкин, до тебя дошли ложные слухи о Раевском. Правда, они оба в Петербурге, но на совершенной свободе. Государь говорил с ними, уверился в их невинности и, говорят, пожал им руку и поцеловал их» (XIII, 260).

Что же именно пишет Пушкин о себе в эти месяцы? Вот отрывки из его писем.

Вторая половина января (не позднее 25) 1826 г. П. А. Плетневу: «Верно, вы полагаете меня в Нерчинске. Напрасно — я туда не намерен — но неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит. Надеюсь для них на милость царскую. Кстати: не может ли Ж<уковский> узнать, могу ли я надеяться на высочайшее снисхождение, я 6 лет нахожусь в опале, а что ни говори — мне всего 26. Покойный им<ператор> в 1824 году сослал меня в деревню за две строчки нерелигиозные — других художеств за собою не знаю» (XIII, 256). «Две строчки нерелигиозные» — письмо к В. К. Кюхельбекеру, в котором он признается, что берет «уроки чистого афеизма» (написано в апреле — первой половине мая 1824 г. — XIII, 92).24

20-е числа января 1826 г. Дельвигу: «Вы обо мне беспокоитесь и напрасно. Я человек мирный» (XIII, 256).

Тогда же. Жуковскому: «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу

79

и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел — но оно в журналах объявило опалу и тем, которые, имея какие-нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Но кто же, кроме полиции и правительства, не знал о нем?». Правда, в этом письме Пушкин пишет слова, которые часто цитируют (цитирует их и Фейнберг для подтверждения своей датировки): «Все-таки я от жандарма еще не ушел, легко может, уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно». Но дальше, из следующих строк, видно, что он вполне спокоен за свою судьбу и, заключая мир с правительством, намерен даже диктовать условия: «Теперь положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, я с ним готов условливаться (буде условия необходимы)» (XIII, 257). Таким образом, беседы на политические темы (даже с заговорщиками) Пушкин не считает основанием ни для ареста, ни даже для подозрений. Именно поэтому боязнь «замешать многих», как пишет он, объясняя обстоятельства, вынудившие его сжечь Записки, еще не могла его тревожить.

Начало февраля 1826 г. Дельвигу: «Гонимый 6 лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам — но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив <...> Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит». И дальше: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародования заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя» (XIII, 259).

20 февраля 1826 г. Дельвигу: «Мне сказывали, что 20, т. е. сегодня, участь их должна решиться — сердце не на месте; но крепко надеюсь на милость царскую» (XIII, 262).

3 марта 1826 г. Плетневу: «... пускай позволят мне бросить проклятое Михайловское» (XIII, 265).

Наконец, 7 марта Пушкин посылает Жуковскому письмо «в треугольной шляпе и в башмаках» (XIII, 266), т. е. написанное специально для показа царю, в котором

80

излагает историю своей опалы и пишет, что «вступление на престол государя Николая Павловича» подает ему «радостную надежду» (XIII, 265). И только в середине апреля, получив ответ от Жуковского, он впервые сознает опасность своего положения. Жуковский писал: «Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством». И дальше: «Наши отроки <...> познакомились с твоими буйными, одетыми прелестию поэзии мыслями; ты уже многим нанес вред неисцелимый. Это должно заставить тебя трепетать...» (XIII, 271).

Вполне возможно, что так оно и было: после письма Жуковского Пушкин начал «трепетать», стал всерьез опасаться если не ареста, то вызова в Петербург.

1 июня 1826 г. был подписан манифест об учреждении Верховного уголовного суда над декабристами, 9 июля суд закончил свою работу. 13 июля состоялась казнь, потрясшая всю Россию. После казни стало ясно, что милости к осужденным не будет. 17 июля был опубликован манифест Николая I по поводу окончания действий Верховного уголовного суда, где говорилось о том, что «преступники восприяли достойную их казнь», а «Отечество очищено от следствий заразы, столько лет среди его таившейся».25 В августе стали распространяться слухи, что по требованию русского правительства Англия выдала Николая Тургенева (он уехал в Англию в 1824 г.) и что его везут в Петербург. Пушкин осознал: хотя суд совершился, правительство не успокоилось и преследование причастных к делу 14 декабря может быть продолжено. Первое упоминание о сожженных Записках («Из моих записок сохранил я только несколько листов и перешлю их тебе, только для тебя») содержится в том же письме Вяземскому от 14 августа 1826 г., что и вопрос: «Правда ли, что Николая Т<ургенева> привезли на корабле в П<етер>Б<ург>?» (XIII, 291).

Какие «листы» имел в виду Пушкин, мы знаем из сообщения его сестры. 31 июля, посылая Пушкину свое стихотворение «Море», Вяземский пишет: «Сестра твоя сказывала, что ты хотел прислать мне извлечения из записок своих относительно до Карамзина. Жду их с нетерпением

81

(XIII, 289). Это известие Ольга Сергеевна получила, очевидно, в письме Пушкина, которое до нас не дошло (она отвечает на него в приписке к тому же письму Вяземского от 31 июля). Уничтожая Записки, Пушкин скорее всего оставил отрывок о Карамзине, потому что в этот момент видел ему конкретное применение. Сама мысль о таком конкретном применении могла появиться только после смерти Карамзина. Умер он 22 мая 1826 г. 10 июля того же года, отвечая Вяземскому на письмо, в котором тот упрекал Пушкина в сочинении эпиграмм на Карамзина, поэт просит: «Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том Русской Истории; Карамзин принадлежит истории» (XIII, 286). А через месяц обещает переслать ему «листы» о Карамзине и сообщает, что из своих Записок сохранил только их.

В письме к Вяземскому от 10 июля обращают внимание слова: «Карамзин принадлежит истории». Они сочетаются с позднейшим замечанием Пушкина о своих Записках: «Я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства». Именно после восстания на Сенатской площади дружеские связи Пушкина стали историческими, а люди, о которых он писал, стали «принадлежать истории», — и сознание этого пришло к Пушкину в Михайловском, когда он решал судьбу своего многолетнего труда. Сожженные Записки содержали непосредственные впечатления о людях, беседах, событиях, которые казались примечательными и заслуживающими внимания следующих поколений. Декабристы были близки Пушкину, оказывали влияние на формирование его личности, его взглядов, в них он видел характеры, определяющие приметы эпохи.

Без дружеских связей, т. е. без «исторических лиц», «биография» казалась ему теперь немыслимой.

В черновых тетрадях Пушкина нет никаких следов Записок. Это значит, что он не только уничтожил «опасные» места, но отказался от замысла Записок вообще: иначе нельзя объяснить, почему не сохранились беловые или черновые наброски, связанные с его родословной, с детством, с Лицеем. Ведь даже отрывок о Державине мы знаем только по позднейшей, 1835 г., записи.

Тетради Пушкина показывают нам, как тщательно он «чистил» свой архив. Для того, чтобы разобрать архив и не выбросить вместе с записками и черновиками «криминальных»

82

писем отрывки и черновики произведений, которые были еще в работе, требовалось время. Возможно, что начав эту работу во второй половине апреля 1826 г. (после получения письма от Жуковского), Пушкин продолжал ее, не торопясь (ведь некоторые черновые записи на оборотах необходимо было сохранить, т. е. переписать их заново). Уничтожение черновиков Записок — процесс медленный. А вот уничтожить текст, перебеленный в особую тетрадку, можно сразу, мгновенно, поддавшись отчаянию, слабости, предчувствию. Такая «минута» пришла, судя по письму Пушкина к Вяземскому, когда он получил тревожное известие о Николае Тургеневе.

Таким образом, можно считать, что Пушкин уничтожал свои Записки в период со второй половины апреля до середины августа 1826 г.

В цитированном выше «Начале автобиографии» Пушкина 1825 г. появился не как дата, когда Записки были действительно уничтожены, а как свидетельство связи действий поэта (уничтожения Записок) с декабрьским восстанием.

И тем не менее нельзя совсем сбрасывать со счета свидетельство П. В. Нащокина. Нащокин — близкий друг Пушкина, свято чтивший его память, — мог что-то перепутать, но не выдумать. Когда Пушкин 3 сентября поздно вечером вернулся из Тригорского в Михайловское, где его ждал фельдъегерь, какую-то рукопись он, по-видимому, успел бросить в топившуюся печь. Скорее всего это была черновая тетрадь, которую Пушкин еще не успел «обработать». И может быть, не случайно Нащокин пишет, что вместе с Записками погибли и «некоторые стихотворные пьесы» поэта?26

Итак, указание на 1825 г. появилось в «Начале автобиографии» Пушкина как указание на событие, которое вынудило его сжечъ свой труд. Очевидно, что какое-то время, уже после «несчастного заговора», он продолжал работать над Записками.

83

Сохранившиеся отрывки

На сегодняшний день мы можем сказать, что от уничтоженных Пушкиным Записок сохранились два отрывка: «Вышед из Лицея...» и отрывок, который печатается под условным названием «Карамзин». И все же иногда возникают сомнения, действительно ли эти отрывки являются частью Записок, которые поэт писал в Михайловском в 1824—1826 гг. Б. В. Томашевский, печатая отрывок «Вышед из Лицея...» в десятитомниках сочинений Пушкина, относит его не к «Воспоминаниям», а к «Дневникам».1 Недавно высказано мнение, что «мемуарные фрагменты о Карамзине не были механически извлечены из старой рукописи, а представляют собой заново написанный текст, быть может, с опорой на Записки начала 1820-х годов, — причем текст, явно рассчитанный на использование в печати».2

Приведем эти отрывки.

1

«1824. Ноября 19. Мих<айловское>. Вышед из Лицея, я почти тотчас уехал в Псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч., но все это нравилось мне недолго.

84

Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том, <что> деревня est le premier...

<- - - -> попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести; я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда. Принесли ... кушанья поставили ...»

2

«...<запечат>лены печатью вольномыслия.

Болезнь остановила на время образ жизни, избранный мною. Я занемог гнилою горячкой. Лейтон за меня не отвечал. Семья моя была в отчаянье; но через шесть недель я выздоровел. Сия болезнь оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто; их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления одно из самых сладостных. Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, — хоть это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью. Но душный воздух и закрытые окны так мне надоели во время болезни моей, что весна являлась моему воображению со всею поэтической своей прелестию. Это было в феврале 1818 года. Первые восемь томов Русск<ой> истории Кар<амзина> вышли в свет. Я прочел их в моей постеле с жадностию и со вниманием. Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3 000 экз<емпляров> разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать Историю своего Отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалась, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом. Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили. Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свете, толки были во всей силе. — Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слога Ис<тории> Карам<зина>. Одна дама, впрочем, весьма почтенная, при мне, открыв вторую часть, прочла вслух: Владимир усыновил Святополка, однако не любил его... Однако! Зачем не но? Однако! Как это глупо! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина?

85

Однако!» — В журналах его не критиковали. Качен<овский> бросился на одно предисловие.

У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина — зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты Русск<ой> истории свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по Службе заменяют усилия к просвещению. — Молодые якобинцы негодовали; несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, — казались им верхом варварства и унижения. Они забыли, что Кар<амзин> печатал Историю свою в России; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказывал со всею верностию историка, он везде ссылался на источники — чего же более требовать было от него? Повторяю, что Ист<ория> гос<ударства> Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.

Некоторые из людей светских письменно критиковали Кара<мзина>. Ник<ита> М<уравьев>, молодой человек, умный и пылкий, разобрал предисловие или введение: предисловие!.. Мих. О<рлов> в письме к Вяземскому пенял Карамзину, зачем в начале Истории не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, т. е. требовал романа в истории — ново и смело! Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия, и Брут, осуждающий на смерть своих сынов, ибо редко основатели республик славятся нежной чувствительностию, конечно, были очень смешны. Мне приписали одну из лучших русских эпиграмм; это не лучшая черта моей жизни.

...Кстати, замечательная черта. Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе“. Кара<мзин> вспыхнул и назвал меня своим клеветником.

86

Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Скоро Кар<амзину> стало совестно, и, прощаясь со мною, как обыкно<венно>, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: „Вы сегодня сказали на меня <то>, чего ни Ших<матов>, ни Кутузов на меня не говорили“. В течение 6-летнего знакомства только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы; не говорю уж о Шишк<ове>, которого он просто полюбил. Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались» (XII, 305—307).

Что можно сказать об автографах этих отрывков? Подтверждают ли их принадлежность к Запискам палеографические данные? Отрывок «Вышед из Лицея...» находится на отдельном клочке бумаги, нижняя половина которого оторвана (ПД, № 145).

В распоряжении исследователей имеется составленный Л. Б. Модзалевским и Б. В. Томашевским каталог бумаги, которая была в работе у Пушкина. Этот каталог (с подробным описанием бумаги) содержит сведения, в какие годы пользовался Пушкин тем или иным сортом, т. е. является существенным подспорьем для датировки его произведений.3 Бумагу, на которой записан отрывок «Вышед из Лицея...», составители каталога не могли идентифицировать, так как именно на оторванной части был водяной знак. По размеру и вержировке этот клочок сходен с листами, на которых записан отрывок о Карамзине, но по фактуре несколько от них отличается. Такое отличие может объясняться разными условиями хранения бумаги, но все же полной уверенности, что оба отрывка вырваны из одной тетради (т. е. из тетради с Записками) у нас нет.

Отрывок о Карамзине, который мы привели, занимает три листа. Начало (от слов «... <запечат>лены печатью вольномыслия» до слов «не лучшая черта моей жизни» — ПД, № 825) написано на двух листах белой бумаги большого формата (№ 70 а по каталогу Л. Б. Модзалевского и Б. В. Томашевского).4 Оба листа заполнены до конца.

87

Следует особенно подчеркнуть, что такая бумага (явно вырванная из тетради) больше в рукописях Пушкина не встречается. Это, конечно, остатки тетради, содержащей Записки. Все остальное поглотил огонь. Конец отрывка (от слов « ...Кстати, замечательная черта» до «мы оба расхохотались» — ПД, № 416)5 записан на белой бумаге среднего формата (№ 82 по каталогу Модзалевского и Томашевского). Текст беловой, с поправками, чернила бледные, рыжие. Весь этот текст занял бы менее полутора страниц тетради с Записками. Скорее всего рассказ о Карамзине не был единственным на этом третьем листе, и Пушкин вынужден был его переписать. Конец страницы мог содержать «крамольные» записи. Когда он это сделал? Очевидно, тогда, когда уничтожал тетрадь с Записками, т. е. в августе 1826 г.

Мы видели, что отрывок «Вышед из Лицея...» начинается с даты. Это и позволило Томашевскому рассматривать запись как дневниковую. Но весь рассказ подан как воспоминание о прошлом («Вышед из Лицея», «уехал», «помню», «обрадовался»). Воспоминание о прошлом соотнесено с сегодняшним состоянием поэта, лишенного суетной, но привычной и приятной городской жизни («Я любил и поныне люблю шум и толпу...»). Несомненно, прав Анненков, назвавший этот отрывок «уцелевшим клочком его <Пушкина> записок 1824 года».6 По-видимому, Пушкин сперва пропустил этот эпизод в Записках и дописал его отдельно после новой встречи со «старым арапом», которая могла произойти в один из дней, близких к дате, с которой начинается отрывок, — 24 ноября 1824 г. Расположение даты перед текстом в начале работы над ним мы часто встречаем в рабочих тетрадях Пушкина.

Является ли отрывок о Карамзине заново написанным текстом? Основной аргумент исследователя, выдвинувшего эту точку зрения, — слова Пушкина: «Повторяю, что Ист<ория> гос<ударства> Российского естъ не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека» (XII, 306). Слово «повторяю» он считает отсылкой к записке «О народном воспитании» Пушкина, где «эта

88

формула сложилась впервые».7 Напрашивается вопрос: для кого сделана эта отсылка? Записка «О народном воспитании» была составлена Пушкиным по распоряжению Николая I (закончена 15 ноября 1826 г.) и не предназначалась для печати. Отрывок впервые помещен в «Северных цветах» на 1828 г, в составе критико-публицистической статьи Пушкина «Отрывки из писем, мысли и замечания» и адресован всем читателям альманаха; к тому же напечатан анонимно, и если считать слово «повторяю» отсылкой к записке, то понимать этот поступок можно только как стремление Пушкина раскрыть свое авторство персонально для царя и Бенкендорфа. Пушкин, конечно, отсылает читателя к собственным Запискам, т. е. дает понять, что «неизданные записки» существуют в большем объеме, чем тот отрывок, который появился в «Северных цветах». Когда поэт познакомился с Карамзиным (еще будучи лицеистом), великий писатель уже тогда писал «Историю» и, вероятно, поразил его своим «подвигом» — отречением от художественного творчества (толкование упоминаний о Карамзине в программе Записок см. выше, с. 61—62).

Текст в «Северных цветах» отличается от автографа: отброшены начало и конец, и оставлена только та часть, которая посвящена появлению «Истории» Карамзина и реакции на нее в «свете». Но и в этой средней части убрано все, что заведомо не могло пройти цензуру. В «Северных цветах» не находим фразы о «молодых якобинцах» и их негодовании по поводу «размышлений» Карамзина «о пользе самодержавия»; исключен пассаж о «спасительной пользе самодержавия» и в рассказе о «некоторых остряках», переложивших «первые главы Тита Ливия слогом Карамзина». Нет здесь и всей фразы о «Римлянах времен Тарквиния». Так что, если автограф представляет собой «текст, явно рассчитанный на использование в печати», становится непонятным, зачем Пушкин писал то, что заведомо не могло пройти через цензуру. Кроме того, в тексте сделаны перестановки, заменены формулировки и т. д., т. е. публикация в «Северных цветах» явно готовилась с опорой на автограф, но не повторяла его.

Предположение, что автограф является заново написанным текстом, вызывает еще много вопросов. Если этот текст писался только как воспоминание о Карамзине, зачем так подробно Пушкин рассказывает о себе, о своей болезни и о том, что все восемь томов он прочел в постели?

89

Все светские люди, как пишет он, «бросились читать Историю своего Отечества» — сделал бы это и он сам, даже будучи здоровым. И что предшествовало словам «...<запечатлены> печатью вольномыслия», с которых начинается отрывок? Слова эти, судя по контексту, который вводит тему Карамзина в эту часть Записок, не имеют отношения к «Истории государства Российского». Здесь речь могла идти о вольнолюбивых стихах Пушкина8 или о беседах на встречах членов «Зеленой лампы», но скорее всего — о сходках «У беспокойного Никиты, У осторожного Ильи», где «читал свои ноэли Пушкин».9 Об этих сходках он позднее вспомнит в шифрованных строфах «Евгения Онегина». И еще вопросы: почему в рукописях Пушкина нет больше следов бумаги № 70 а? И почему не зачеркнуто начало, которое Пушкин не собирался отдавать в печать? И почему переписан конец, который также не был напечатан в «Северных цветах» и где речь идет о личных отношениях Пушкина и Карамзина? Ответ на все эти вопросы может быть только один: вырвав листы из тетради, Пушкин сохранил их впрок. Может быть, переписывая отрывок из этих листов для Дельвига, он жалел о минутах слабости, заставивших его сжечь свой труд. В то время, когда готовились в печать «Северные цветы» на 1828 г., поэт чувствовал себя в безопасности.

Исследователь называет «мысли» Пушкина «сгустком литературной и гражданской жизни пушкинского времени».10 За каждым отрывком угадываются намеки на конкретные ситуации, споры, высказывания, мнения. Справедливо отмечено, что «большая часть текстов, включенных в „Отрывки“, — отражение мыслей и раздумий, которые не раз встречаются в пушкинской критике и публицистике, набросках художественной прозы».11 И хотя жанр отрывка о Карамзине отделяется от других примечанием «Извлечено из неизданных записок», он не только

90

органически вписывается в подборку, но и занимает в ней центральное место, определяя общественную позицию Пушкина — позицию «честного человека» в самодержавном государстве.12 Вокруг него группируются тексты, связанные с размышлениями Пушкина о значении истории отечества для воспитания истинного патриотизма. Непосредственно перед ним Пушкин помещает изречение: «Должно стараться иметь большинство на своей стороне: не оскорбляйте же глупцов» (XI, 57). Толки в публике, связанные с появлением «Истории государства Российского», эту мысль иллюстрируют: «Признаюсь, — пишет Пушкин, — ничего нельзя вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать; они были в состоянии отучить хоть кого от охоты к славе». А еще выше — знаменательные слова, которые можно поставить эпиграфом к пушкинским Запискам при всех изменениях их замысла или структуры: «Некоторые люди не заботятся ни о славе, ни о бедствиях отечества, его историю знают только со времени кн. Потемкина, имеют некоторое понятие о статистике только той губернии, в которой находятся их поместия, со всем тем почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что дети их бегают в красной рубашке».

Мысль о несовместимости истинного патриотизма с отсутствием интереса к отечеству Пушкин варьирует несколько раз: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие»; и дальше: «Государственное правило, — говорит Карамзин, — ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному...»

«История отечества» включает и официальную историю, и жизнь частных граждан, и жизнь людей «примечательных». Записки частных лиц и призваны воспитывать в гражданах завещанное Карамзиным уважение к предкам. Так понимал задачу своих мемуаров и Пушкин. В позднейшем «Начале автобиографии» судьба его предков переплетается с историческими событиями, как и его собственная жизнь со временем впишется в «историю отечества».

Как уже говорилось, «Отрывки из писем, мысли и замечания» были напечатаны в «Северных цветах» анонимно.

91

Читатели альманаха Дельвига не знали, кто был автором «неизданных записок»,13 но по характеру их можно было судить, что они принадлежат «гражданину образованному», который гордится и славой предков, и славой современников. Скрывая свое имя, Пушкин утверждал ценность записок частных лиц.

Поэт называет источник, из которого он заимствовал жанр «Отрывков»: «...так писывали Сенека и Монтень» (XI, 59). Этот жанр давал возможность свободно монтировать материалы собственной биографии с анекдотами, размышлениями о читателях и читательницах, о современных писателях — Дельвиге, Баратынском, Грибоедове.

Впоследствии Пушкин воспользуется возможностью свободного контекста для своих Записок. Но это будет потом. Пока же вернемся к первым мемуарным опытам Пушкина. Прежде чем он уничтожил Записки, их замысел прошел не одну стадию.

92

Первые замыслы Записок

В сочинениях Пушкина, в разделе «Историческая проза» печатаются под условным названием «Заметки по русской истории XVIII века» размышления поэта о российской истории от петровских времен до конца царствования Павла I.

Со времени первых публикаций этой статьи сложилась традиция относить ее к автобиографической прозе Пушкина. Е. И. Якушкин, печатая в 1859 г. отрывки из «Заметок» в «Библиографических записках»,1 назвал их «дневником», который поэт вел в Кишиневе. Следующая публикация принадлежала П. А. Ефремову и появилась в «Русской старине» 1880 г. В редакционном введении к публикации читаем: «Александр Сергеевич Пушкин. Взгляд на царствование Петра I и Екатерины II. Под этим заглавием, нами данном, печатаем здесь рукопись А. С. Пушкина, не имеющую заглавия, но, очевидно, составляющую отрывок из его записок».2

И. Л. Фейнберг считал статью остатком сожженных Записок.3 К мысли, что «Заметки» могут быть частью Записок Пушкина независимо от Фейнберга пришел Б. В. Томашевский.4 По его мнению, историко-публицистические

93

«Заметки» могли выполнять функцию «быстрого введения» в Записки. К Запискам Пушкина относит эту статью и С. А. Фомичев.5

Это мнение разделяют не все исследователи. Так, например, скептически относится к нему Н. Я. Эйдельман. Посвящая «Заметкам по русской истории XVIII века» специальную статью, он пишет: «Чрезвычайно соблазнительно было бы видеть в прекрасной, зрелой исторической прозе „Замечаний“ начало автобиографии поэта, нечто вроде исторической экспозиции к ней; соблазнительно, но не обязательно». И дальше: «Не исключено, что независимо от Записок замышлялась большая работа „О новой России“ со вступлением „О России древней“».6 Присоединяясь к позиции Томашевского и Фейнберга, мы попытаемся ее аргументировать и уточнить.

Но прежде несколько слов о заглавии статьи. Н. Я. Эйдельман называет ее «Некоторые исторические замечания». Пушкинский автограф заглавия не имеет, но в копии, принадлежавшей кишиневскому другу поэта Н. С. Алексееву, статье дано такое название. Эйдельман справедливо полагает, что оно вероятнее всего «пушкинского происхождения». Друзья жили вместе, и «не мог, — пишет Эйдельман, — Алексеев вдруг сам придумать такой заголовок. Не в его это было характере, да и Пушкин находился рядом, в той же комнате».7 Позже это же заглавие появится

94

и в копии, принадлежавшей П. В. Анненкову.8 Согласимся с Эйдельманом, что название «Некоторые исторические замечания» (далее — «Замечания») ближе к истине и должно заменить принятое в изданиях редакторское «Заметки по русской истории XVIII века».

Главный аргумент для того, чтобы считать «Замечания» отрывком из Записок, оставил сам Пушкин. В черновике записки «О народном воспитании» мы находим пометы, которые свидетельствуют, что поэт в трех местах собирался дополнить черновик вставками из Записок. Приведем эти пометы в контексте черновика.

«Последние происшествия обнаружили много печальных истин. Политические изменения, вынужденные у других народов долговременным приготовлением, [но у нас еще не требуемые ни духом народа, ни общим мнением], были любимою мечтою молодого поколения. Несчастные представители сего буйного и невежественного поколения погибли.

Любопытно видеть etc. — из записок 2 гл. <...>

Чины сделались страстию русского народа. Того хотел П<етр> I, того требовало тогдашнее состояние России — .

Александр (из записок) <...>

Патриархальное воспитание, из записок» (XI, 311—314).

И. Л. Фейнберг выбрал упомянутые сюжеты из записки «О народном воспитании» и предложил считать их сохранившимися отрывками «биографии» Пушкина.9 Это предложение оспорил Томашевский, отметив, что «сличение окончательного текста с черновым показывает, что Пушкин намеченных выписок не сделал».10

Пометы Пушкина свидетельствуют, что та часть Записок, которую он собирался использовать, не была уничтожена, но ее не было в Михайловском в ноябре 1826 г., не было ее и в Москве, куда вернулся из Михайловского Пушкин, и что в этой части был раздел, обозначенный Пушкиным «2 гл.».

Судя по пометам Пушкина, в Записки его были включены рассуждения о склонности молодого поколения к политическим преобразованиям, о мерах Александра I,

95

связанных с существованием «Табели о рангах», наконец, о преимуществах общественного воспитания по сравнению с домашним и частным. Таким образом, часть Записок (вторая глава их), на которую ссылается Пушкин, касалась современной ему поры, т. е. царствования Александра I. Но общественные процессы, сопутствующие этому времени, начались в предшествующую эпоху. Этому периоду жизни русского общества и посвящены «Некоторые исторические замечания». Здесь в обзоре деятельности Петра I и его «ничтожных наследников» Пушкин исходит из интересов своего времени, прибегает к рассмотрению недавнего прошлого с целью дать ответ на сегодняшние, еще не решенные вопросы.

«Состояние народа» при Петре требовало введения «Табели о рангах», разрушающей кастовую замкнутость дворянства. При Александре «чины сделались страстию русского народа». Петр сознавал «выгоды просвещения» и «не боялся народной свободы» — непременного следствия просвещения. Екатерина II подражала Петру, но лицемерно — провозглашая любовь к просвещению и преследуя его носителей. В связи с «выгодами просвещения» и шли, по-видимому, у Пушкина размышления о «патриархальном воспитании».

Мысль о том, что развитие просвещения неминуемо ведет к свободе, является центральной в «Замечаниях». Просвещение и свободу Пушкин ставит в неразрывную связь. «Замечания» преисполнены также верой в силу общественного мнения. Все это обусловлено настроениями, которые владели Пушкиным в 1821—1822 гг., когда он приветствовал европейские революции и ждал политических преобразований в России.

Пометы на полях записки «О народном воспитании» указывают на несомненную связь между Записками Пушкина и «Некоторыми историческими замечаниями». Именно эти пометы послужили основанием для Томашевского определить «Замечания» как «быстрое введение» Пушкина в свою биографию.

Косвенное указание на связь «Замечаний» с Записками содержит и рукопись «Замечаний»: шесть больших двойных, согнутых пополам листов заполнены четким («беловым») почерком Пушкина; текст почти без поправок, в конце поставлена дата «2 августа 1822 года»;11 заглавия

96

нет — вместо него стоит «№ 1». Номер поставлен высоко к верхнему краю листа, т. е. уже после того как «Замечания» были написаны. Вероятнее всего это было сделано, когда Пушкин приступил к второй главе своих «Замечаний», — очевидно, в рукописи эта вторая глава была обозначена № 2. Таким образом, и положение записи «№ 1» в автографе, и помета «2 гл.», и сюжеты, отмеченные для выписок из Записок, свидетельствуют, что помимо известного «№ 1» был и № 2, нам неизвестный, и что в ноябре 1826 г. Пушкин собирался делать из него выписки. Иными словами, «быстрое введение» в Записки имело два раздела.

Однако мы знаем, что, когда в 1830-х гг. Пушкин вновь принялся за свои Записки, никакого исторического введения там уже нет, — он начинает их прямо с родословной Пушкиных и Ганнибалов. Это может быть свидетельством в пользу мнения Н. Я. Эйдельмана, что «Некоторые исторические замечания» и Записки не имеют ничего общего, но может свидетельствовать и об изменении замысла последних. Нам кажется вероятным второе предположение.

Чтобы обосновать это мнение, необходимо объяснить, как могли строиться Записки в первом варианте, т. е. как и где должен был обозначиться переход от «быстрого введения» к собственно биографии поэта и почему первоначальный замысел был изменен.

Следы первоначального замысла Записок обнаруживает лист 121 тетради № 832. Как уже говорилось, когда после декабрьского восстания поэт «чистил» свой архив, наибольшее число листов было вырвано из этой тетради, т. е. тетрадь № 832 — одна их тех, которые Пушкин переписывал набело, работая над Записками.

Лист 121 начат как заглавный к стихотворению «Таврида» — посередине запись: «Таврида. 1822» и эпиграф из Гете: «Gieb meine Jugend mir zurück».12 На обороте сверху набросана программа стихотворения: «Страсти мои утихают, тишина царит в душе моей, ненависть, раскаяние, все исчезает — любовь, одушевление (?)». На этом же листе (12 об.) — черновые строфы I главы «Евгения Онегина» и дата: «16 авг. 1822». Лист 12 об., как вензелем, окружен цифровой записью годов от 1811 до 1833. Года записаны по порядку, некоторые даты повторяются по несколько раз. Учитывая, что Пушкин уже работал над

97

Записками, можно предположить, что хронологический вензель связан с размышлениями о начатом труде.

Это предположение подтверждает известный план Записок, который составлялся Пушкиным уже в 1830-х гг., когда он вновь вернулся к работе над своей «биографией». Часть этого плана состоит также из последовательной записи дат: 1811, 1812, 1813, 1814, 1815. Некоторые из пунктов-дат развернуты, другие обозначены только годом.

Хронологический вензель, конечно, нельзя назвать планом, но в нем несомненно угадываются размышления Пушкина о начатом труде. Отметим, что цифровая запись фиксирует не только воспоминания о прошлом, но и размышления о будущем, т. е. указывает на протяженность замысла (годы с 1811 по 1824 идут подряд, потом сразу появляются тридцатые годы — 1830 и 1833: поэт как бы перешагивает через десятилетие). Расположение цифр свидетельствует, что они написаны после даты «16 августа 1822», но теми же чернилами и одинаково заточенным пером, — т. е. записи, относящиеся к «Тавриде», и цифровая запись скорее всего сделаны в один и тот же день. Через две недели после этого, 1 сентября, Пушкин посылает Вяземскому письмо, которое, нам кажется, также связано с работой над Записками: «Ты меня слишком огорчил предположением, что твоя живая поэзия приказала долго жить. Если правда — жила довольно для славы, мало для отчизны <...> понимаю тебя — лета клонят к прозе <...> неужели тебя пленяет ежемесячная слава Прадтов. Предприими постоянный труд, <пиши> <?> в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах, — а там что бог даст. Люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России, тогда надеюсь с тобою более сблизиться» (XIII, 44). Конечно же, Пушкин намекает здесь на возможную перемену общественной ситуации (может быть, даже революцию) и сопутствующие ей перемены в жизни общества и в собственной жизни, т. е. на возможное возвращение из ссылки («тогда надеюсь с тобою более сблизиться»), на грядущую свободу печати («люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России»), на широкое развитие публицистики, когда можно будет, выработав «метафизический язык», писать не для «славы», а для «отчизны».

Обращаясь к Вяземскому, Пушкин по сути дела пишет о себе. Это его, а не Вяземского, «лета клонят к прозе», он, а не Вяземский, уже приступил к «постоянному труду»,

98

зачин которого можно назвать публицистическим. О каком «труде» пишет Пушкин? И. М. Дьяконов полагает, что речь идет о «Евгении Онегине».13 Действительно, «постоянным трудом» Пушкин впоследствии назовет «Онегина». Но это будет в 1830 г., при завершении романа. Даже если предположить, что замысел романа уже мелькал в сознании Пушкина, то в 1822 г. он не мог думать, что работа над ним затянется. В творческой практике Пушкина «Онегин» — единственное произведение, над которым он работал так долго. Кроме того, эпитет «постоянный» не может быть применен к творческому труду, когда этот труд существует еще на стадии замысла. Только дневник или Записки можно назвать «постоянным трудом» даже в начале работы над ними, так как только дневник или Записки могут вестись «постоянно», пока продолжается жизнь автора. Убеждая Вяземского, что публицистике скоро будет открыта дорога, сам Пушкин осознает свой труд как труд публицистический, который тоже будет «нужен в России». Когда писалось это письмо, Пушкин уже начал «выдавать в свет» свои Записки, правда, пока только в рукописных списках, минуя цензуру. С «Некоторых исторических замечаний» кишиневский приятель Пушкина Н. С. Алексеев в том же 1822 г. снял копию.14

Таким образом, летом 1822 г. Пушкин занимается окончательной обработкой «быстрого введения» в Записки и обдумывает их продолжение: 2 августа перебеливает текст первой главы «Замечаний», после этого переписывает вторую главу (о такой последовательности работы, как указано выше, свидетельствует запись «№ 1», поставленная в начале «Замечаний»). Очевидно, до августа 1822 г. свой замысел, его план и структуру Пушкин «еще не ясно различал» и собственно «воспоминания» (т. е. рассказ о себе) не были начаты.

16 августа появляется хронологический вензель в кишиневской тетради — наметка последовательных, погодных воспоминаний уже о своей жизни, а 1 сентября, приняв решение о «постоянном труде» и, по-видимому, обдумав его строение, Пушкин дает Вяземскому совет обратиться к публицистике и признается, что его самого «лета клонят к прозе».

99

Знаменательно, что хронологическая запись в кишиневской тетради и хронология дат в позднейшем плане начинаются с одного и того же года — 1811 (в первом варианте ему предшествуют «Замечания», во втором — родословная Пушкина). Что такое 1811 г. для Пушкина? Это год поступления в Лицей, т. е. первые шаги его сознательной жизни. Лицей — одно из проявлений «прекрасного начала» царствования Александра I. В 1811 г. для Пушкина смыкаются жизнь историческая и жизнь частная. В день открытия Лицея поэт и его друзья впервые сознают себя гражданами, «сынами отечества». В первоначальном замысле Записок основание Лицея и поступление туда Пушкина, вероятно, и были тем сюжетным звеном, которое соединяло «быстрое введение» с собственно жизнеописанием поэта, его биографией.

Таким образом, хронологический вензель помогает предположить первоначальный план Записок, как они мыслились Пушкину в Кишиневе: от «№ 1» («Замечаний») к № 2 (Александровой поре) и к 1811 г. — году основания Лицея. Вспомним, что одна из отсылок к Запискам в черновике записки «О народном воспитании» касалась преимуществ общественного воспитания перед «патриархальным», т. е. домашним. Несомненно, что в Записках рассуждения о «патриархальном воспитании» были бы вполне уместны при переходе к рассказу о Лицее. Так обозначилась бы связь Пушкина и его поколения с историей своего времени.15

Из сказанного можно сделать вывод, что в августе 1822 г. «Некоторые исторические замечания» мыслились еще как непременная часть Записок.

Обычно (особенно в Кишиневе) Пушкин сообщал друзьям о своих новых замыслах и трудах. Но Записки в письмах этого времени почти не упоминаются. Письмо к Вяземскому о необходимости «постоянного труда» и шутливое «перевариваю воспоминания» в мартовском письме к Дельвигу — два намека на начатую работу в пушкинской переписке этого времени.

В письме к Дельвигу будущий труд еще никак не определен, и вряд ли Дельвиг связал слова Пушкина с конкретной

100

работой над мемуарами. Слова «перевариваю воспоминания» могли быть поняты как потребность ссыльного поэта вызывать образы прошлого в воображении.

Постоянные упоминания о Записках встречаем только в Михайловском. Предложенный нами план Записок (от «№ 1» и «2 гл.» к основанию Лицея) в Михайловском, по-видимому, изменился. Изменения связаны с переменой образа жизни Пушкина и с особенностями его мировоззрения. Брожение общественной жизни на юге, кишиневские встречи, участие в масонской ложе «Овидий», политические споры, причастность (пусть неосознанная) к деятелям тайных обществ, революционное движение в Европе — все вело Пушкина к стремлению отразить и объяснить в своих Записках современную общественную ситуацию, назревшую необходимость «народной свободы».

В первоначальном замысле Записок исторические события подаются в крупном масштабе, где нет места для родословной поэта. Казалось бы, что, начав говорить о «выгодах просвещения», осознанных «северным исполином» Петром, Пушкин кстати мог бы упомянуть Абрама Ганнибала. В «Замечаниях» не упоминаются и Пушкины, хотя судьба их рода была связана с петровскими реформами, когда старинное дворянство уступило место новой знати.

Между «Некоторыми историческими замечаниями» и работой над Записками в Михайловском прошел 1823 год — кризисный в мировоззрении Пушкина, связанный с разочарованием в близком достижении идеала свободы. В этом смысле показательны два его письма о греческой революции. В первом письме, из Кишинева, которое предположительно адресуется В. Л. Давыдову, сочувствие делу освобождения греков от турецкого ига выражено Пушкиным в восторженных тонах («Греция восстала и провозгласила свою свободу», «Восторг умов дошел до высочайшей степени», «Первый шаг Ал<ександра> Ипсиланти прекрасен и блистателен» и т. д. — XIII, 23—24). Письмо к Вяземскому от 24—25 июня, написанное за полтора месяца до отъезда поэта в Михайловское, наполнено уже скептическими нотами («Греция мне огадила <...> чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавошников, есть законнорожденный их потомок». — ХШ, 99).

101

Поражение европейских революционных движений, не поддержанных народом, принесло Пушкину глубокое разочарование. Это было поводом для размышлений на более общие и более близкие вопросы о соотношении между носителями революционных идей и народом. Вопросы о политическом преобразовании России и мыслимых формах революционного преобразования, поставленные в «Замечаниях», требовали теперь уже новых размышлений и нового подхода.

В движении замысла Записок несомненную роль сыграл и переезд в Михайловское, обостривший интерес Пушкина к своей родословной. Нам кажется вероятным предположение, что тот тип Записок, который мы видим в «программах» (1833), определился в 1824 г. в Михайловском. В «Начале автобиографии» (1834) судьба предков уже не растворяется в общих рассуждениях об историческом процессе, а становится исходным моментом биографии поэта. Историей Ганнибалов Пушкин начинает интересоваться именно в это время и именно в Михайловском. Здесь еще были свежи предания о них, и даже был жив двоюродный дед Пушкина Петр Абрамович Ганнибал. Ему и посвящен один из уцелевших отрывков Записок. Пушкин видел его еще в 1817 г., когда сразу после Лицея приехал в псковское имение матери и в первый раз очутился в среде многочисленной своей родни — колоритных потомков знаменитого Абрама Петровича Ганнибала, «арапа Петра Великого».

Воспоминания об Абраме Ганнибале мелькают уже в послании к Н. М. Языкову, написанном вскоре после приезда в Михайловское 20 сентября 1824 г.

В деревне, где Петра питомец,
Царей, цариц любимый раб
И их забытый однодомец
Скрывался прадед мой арап,
Где, позабыв Елисаветы
И двор, и пышные обеты,
Под сенью липовых аллей
Он думал в охлажденны леты
О дальней Африке своей,
Я жду тебя...

   II, 322—323

15 февраля 1825 г. вышла первая глава «Евгения Онегина». В примечании к ней Пушкин поместил краткую биографию Абрама Ганнибала. И. Л. Фейнберг называет

102

это примечание «готовой выпиской из Записок».16 «Автор со стороны матери происхождения Африканского» (VI, 530) — так начинается это примечание. И дальше — вкратце — Пушкин сообщает сведения о жизни своего знаменитого прадеда. Заключается примечание выразительным обещанием: «В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям. Мы со временем надеемся издать полную его биографию» (VI, 530).

Примечательно разделение «семейственных преданий» и «полной <...> биографии» Ганнибала. Когда писалось это примечание, «полной его биографии» в руках Пушкина еще не было.17 11 августа 1825 г. он пишет П. А. Осиповой: «Я рассчитываю еще повидать моего двоюродного дедушку — старого арапа, который, как я полагаю, не сегодня-завтра умрет, а между тем мне необходимо раздобыть у него записки, касающиеся моего прадеда» (XIII, 205; подлинник по-французски). Записками, касающимися прадеда Пушкина Абрама Ганнибала, поэт называет копию биографии «арапа Петра Великого», написанную на немецком языке. Автором этой биографии был Адам Карлович (Адольф-Рейнхольд) Роткирх (1746—1809),18 жених младшей дочери Ганнибала Софьи.

103

«Старый арап» умер на 85-м году жизни 6 июня 1826 г. в своем поместье Сафонтьево, находившемся в 60-ти километрах от Михайловского. Исследовательница родственных связей Пушкина считает, что копия немецкой биографии стала собственностью поэта или вскоре после этого письма к П. А. Осиповой, или после смерти Ганнибала.19 Нам кажется, что поэт, активно работавший над своими Записками, «раздобыл» копию, не дожидаясь смерти деда. Получив в руки такой важный для Записок документ, он сразу же взялся переводить его на русский язык.20 Сведения, которые поэт извлек из этой рукописи, отличаются от «семейственных преданий». В примечании отправка Ганнибала из Константинополя толкуется как подарок посла Петру I, а в биографии — выполнение заказа Петра; ссылка связывается в примечании с происками Бирона, в биографии — Меншикова, в примечании отсутствует дата смерти Ганнибала, в биографии она указана. Имеются еще менее значимые расхождения. Ошибки в примечании к «Онегину» Пушкин исправить уже не мог, но в рукопись он правку, конечно, внес, иными словами, переписал этот фрагмент своей биографии — поэтому считать примечание «готовой выпиской из Записок», как это делает И. Л. Фейнберг, нельзя.

В Михайловском впервые проявляется интерес поэта и к роду Пушкиных. Одного из своих предков он вводит в число действующих лиц «Бориса Годунова». Но историю рода Пушкиных поэт не изучил еще так досконально, как это будет в 1830 г., когда он вновь вернется к своей родословной. Сетуя на судьбу «ссылочного невольника», он пишет брату: «6 Пушкиных подписали избирательную грамоту (под избранием Романовых на царство. — Я. Л.)! да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? где я?» (XIII, 182). Позднее, в «Родословной» он упомянет: «При избрании Ром<ановых >

104

на <царство> 4 Пушкиных подписались под избирательною грамотою» (XI, 161).

С переменой замысла Записок публицистическое введение оказывалось лишним. «№ 1», как и неизвестная нам «2 гл.», отделились от Записок и начали самостоятельное бытование. Для дальнейшей работы над биографией рукописи этих двух глав были Пушкину не нужны. Поэтому он вполне мог отдать их кому-нибудь для прочтения (как когда-то в Кишиневе отдал переписать «№ 1» своему приятелю Алексееву).

То что рукопись осталась цела и не была уничтожена в то время, когда Пушкин «чистил» свой архив, свидетельствует, что ее не было в Михайловском. Не было ее и в Тригорском — иначе необходимые вставки Пушкин мог бы сделать.

В период работы Пушкина над Записками в Михайловское приезжали два человека, которых он несомненно знакомил со своими трудами и замыслами. Эти два человека — Пущин и Дельвиг. Т. Г. Цявловская высказала предположение, что отрывки из своих Записок Пушкин читал Пущину.21 Это подтверждается письмами Рылеева. Не случайно упоминания о пушкинских Записках появляются в письмах Рылеева к Пушкину именно после поездки Пущина в Михайловское. Воспоминания у Пушкина и Пущина во многом были общими, и друга детства, конечно, интересовало все, что было написано Пушкиным. Однако Рылееву лицейские воспоминания не были близки, а вот острый исторический анализ начатого Петром I периода русской истории и особенно той поры, которая предшествовала возникновению тайных обществ, должен был его заинтересовать. Это не противоречит тому, что «№ 1» и № 2 тогда уже не были частью Записок. Читая эти отрывки Пущину, Пушкин, конечно, упомянул, для чего они им предназначались.

Любопытно отметить, что вопрос: «Что твои записки?» Рылеев задает в том же письме, в котором спрашивает о Дельвиге: «Что Дельвиг? По слухам он должен быть у тебя <...> С нетерпением жду его, чтоб выслушать его мнение об остальных песнях твоего Онегина». И дальше: «Что твои записки?» (ХШ,157).

105

Мы знаем, что, когда Дельвиг уезжал из Михайловского, он вез в Петербург какие-то пушкинские рукописи. Пушкин доверил ему свою «черную», т. е. черновую, тетрадь (см.: XIII, 195). В ней были, как во всякой черновой тетради, наряду с законченными произведениями произведения незаконченные, которые нужны были Пушкину для работы, т. е. которые он предполагал получить обратно. Тогда же Дельвиг мог увезти и те прозаические статьи, которые первоначально были задуманы как части биографии, однако не вошли в нее, но также могли понадобиться и, как мы знаем, понадобились Пушкину во время работы над запиской «О народном воспитании». Только спешность царского заказа помешала ему сделать из них необходимые выписки.

Наше предположение, что «Некоторые исторические замечания» увез из Михайловского именно Дельвиг, подтверждает судьба этого автографа. «Замечания», как указывалось, впервые напечатал в 1859 г. Е. И. Якушкин по копии, принадлежавшей Н. С. Алексееву, а автограф был опубликован только в 1880 г.22 Его судьба прослеживается в глубину на несколько десятилетий. Наиболее отдаленным от нас владельцем автографа был М. Е. Лобанов — посредственный писатель и переводчик. В 1824 г. Пушкин в письме к брату пренебрежительно отозвался о лобановском переводе «Федры» Расина (XIII, 86), а в 1836 г. выступил против Лобанова в известной статье журнала «Современник» «Мнение г. Лобанова о нашей словесности, и в особенности русской». Лобанов доказывал «безнравие и нелепость всех французских литературных течений» и призывал академию принять участие в цензуровании книг. Пушкин заключал статью «искренним желанием, чтобы Российская академия <...> ободрила, оживила отечественную словесность, награждая достойных писателей деятельным своим покровительством, а недостойных — наказывая одним ей приличным оружием: невниманием» (XII, 74). Но это было в 1836 г. Какова бы ни была литературная позиция Лобанова в 1836 г., следует помнить, что за десять лет до того он был в дружеских отношениях с Дельвигом: оба они служили в Публичной библиотеке, и Лобанов был частым посетителем салона Дельвига. С. М. Дельвиг 16 ноября 1826 г. писала своей

106

приятельнице: «Я приобрела много новых знакомств, из коих лишь некоторые мне приятны, — это близкие знакомые моего мужа, как Козловы, Гнедич, Пушкин (Левушка, как его называют, — это брат Александра), госпожа Воейкова, которую я уже немного знала, Лобановы (переводчик «Ифигении» и «Федры»), все это славные люди, без малейших претензий».23 Лобанов относится к «некоторым», кто был особенно приятен дому Дельвигов. С хозяином дома его сближали, по-видимому, не только литературные интересы. Очевидно, что 14 декабря оба они, как и вся Россия, пережили потрясение. Известно, что в день восстания Дельвиг был в толпе на Сенатской площади, он был также одним из немногих свидетелей казни декабристов. Мы не знаем, присутствовал ли при этом и Лобанов, но достоверно известно, что он собирал печатные свидетельства о деле 14 декабря. В его бумагах, хранящихся в Архиве литературы и искусства (Москва), Н. Я. Эйдельман обнаружил полную подборку вырезок из газет и других печатных изданий о восстании и процессе над декабристами.24 Замысел такой подборки скорее свидетельствует о сочувствии к осужденным, чем о страсти коллекционера.

Публицистические «Замечания» Пушкина, его мысли о политическом преобразовании России, об отмене крепостного права и возможных формах революционного переворота шли в одном направлении с размышлениями декабристов на те же темы. Это были назревшие вопросы современности, которые обсуждались как в тайных обществах, так и в литературных салонах. Наличие «Замечаний» Пушкина в архиве человека, который интересовался делом 14 декабря, представляется вполне естественным: они сочетались с «декабристской» коллекцией Лобанова.

Нити, связывающие имена Дельвига и Лобанова, достаточно прочны, чтобы не сомневаться, что рукопись «№ 1» Лобанов получил от Дельвига. Но № 2, или «2 гл.», у Лобанова, по-видимому, не было, однако о существовании «2 гл.» Лобанов мог знать от того же Дельвига. Намек на это можно видеть в словах П. А. Ефремова, которыми он сопроводил свою публикацию «Замечаний» в «Сочинениях» Пушкина: «Тетрадь Пушкина не имеет заглавия,

107

но имеем указания, что найден и след тетради № 2».25 Б. В. Томашевский комментирует эти слова так: «Намек П. А. Ефремова неясен; возможно, что он имеет в виду „Дневник“ Пушкина, на котором находится помета „№ 2“».26 Такое предположение кажется невозможным. Дневник писался Пушкиным в 30-х гг., когда рукопись «Замечаний» уже давно ушла из его рук (да и сама помета «№ 2» на дневнике 1833—1835 гг. поставлена не самим Пушкиным) (см. об этом ниже в гл. «„Посмертный обыск“ и дневник Пушкина»).

Е. И. Якушкин публиковал «Замечания» по копии с рукописи, бывшей в свое время у Алексеева. Первым исследователем, кто видел автограф, был П. А. Ефремов. А судьба автографа такова: в 1878 г. бумаги М. Е. Лобанова, в том числе и рукопись «Замечаний», приобретает П. Я. Дашков (через посредника — художника Андрея Константинова);27 Дашков дает возможность опубликовать автограф сперва в «Русской старине», а потом и в «Сочинениях» Пушкина. Выстраивается цепочка, по которой до Ефремова могли дойти сведения о рукописи № 2, или «2 гл.»: Дельвиг — Лобанов — Дашков — Ефремов.

Дельвиг вез в Петербург «Замечания» Пушкина не для печати. Даже известный нам «№ 1», где давалась убийственная характеристика царствования Екатерины II, был бы не пропущен цензурой. Тем не менее Пушкин, конечно, полагал, что «Замечания» Дельвиг кому-то даст прочесть. Позволим себе высказать предположение, что в числе первых (а может быть, и единственных) читателей предполагались издатели «Полярной звезды».

Рылеев писал Пушкину, что «с нетерпением» ждет Дельвига, чтобы узнать, как идет работа над «Онегиным». Но первую главу романа Бестужев и Рылеев не приняли, не могли они принять и следующие главы. Можно предположить, что Пушкин отослал в Петербург труд, который был созвучен интересам его «республиканских» друзей. Желание познакомить их со своими «Замечаниями» могло иметь еще одну причину.

Известно, что, когда Дельвиг приехал к Пушкину, тот уже получил «Полярную звезду» на 1825 г. Новый

108

альманах вместе читался и обсуждался друзьями. Брату Пушкин писал, что Дельвиг «любит лежать на постеле, восхищаясь Чигиринским старостою» (XIII, 163), т. е. отрывком из поэмы Рылеева «Наливайко», напечатанном в «Полярной звезде». Несомненно, что гражданский пафос альманаха не прошел мимо Пушкина и Дельвига,28 а гражданский пафос альманаха был связан со статьей Бестужева. Несомненно и то, что программная статья Бестужева обсуждалась ими в первую очередь. На это Пушкина вызвали сами издатели. Рылеев, сообщая ему о выходе альманаха, писал: «Уверен заране, что тебе понравится первая половина взгляда Бестужева на словесность нашу. Он в первый раз судит так основательно и так глубокомысленно» (XIII, 150). Однако Рылеев ошибался. Пушкин вступил в полемику с Бестужевым. Позиция, выраженная позднее в письме к Бестужеву от конца мая — начала июня (и продолженная в письмах к Рылееву), в своем первоначальном виде была, очевидно, сформулирована в беседах с Дельвигом. В ходе полемики встали вопросы об «ободрении» писателей, об их социальном положении в России, об отношениях Пушкина и Воронцова, об «аристократическом предрассудке Пушкина» — его 600-летнем дворянстве, которое он так настойчиво утверждал и которое решительно осуждали издатели «Полярной звезды».

Одним из принципиальных вопросов полемики был вопрос об «ободрении». Бестужев писал: «Ободрение может

109

оперить только обыкновенные дарования: огонь очага требует хворосту и мехов, чтобы разгореться, — но когда молния просила людской помощи, чтобы вспыхнуть и реять в небе! Гомер, нищенствуя, пел свои бессмертные песни; Шекспир под лубочным навесом возвеличил трагедию; Мольер из платы смешил толпу; Торквато из сумасшедшего дома шагнул в Капитолий; даже Вольтер лучшую свою поэму написал углем на стенах Бастилии. Гении всех веков и народов, я вызываю вас! Я вижу в бледности изможденных гонением или недостатком лиц ваших — рассвет бессмертия!»29

Отношений писателей с власть имущими Пушкин касался в своих «Замечаниях». Так же как Бестужев, он выстраивает ряд трагических писательских судеб: «Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами — и Фон-Визин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность» (XI, 16).

При внешней схожести перечней, которые мы находим у Бестужева и у Пушкина, они имеют различные исходные позиции. Для романтика Бестужева «гении всех веков и народов» противостоят окружающему миру. Пушкин исходит из конкретной исторической ситуации в России. «Чиновные» фавориты и нечиновные, гонимые писатели-дворяне — одна из примет «века» Екатерины.

Своими «Замечаниями» Пушкин мог начать полемику с Бестужевым, т. е. отправить их с Дельвигом в Петербург, чтобы потом додумать, отшлифовать возражения. «Замечания» были исторической основой, на которой строились его дальнейшие аргументы в упомянутом письме к Бестужеву. После отъезда Дельвига мысли, вызванные беседами с ним, совместным чтением и обсуждением литературных новинок и мнений, продолжали занимать поэта. В первых числах июня (т. е. через полтора месяца после отъезда Дельвига) Пушкин пишет ему: «По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение...» (XIII, 181). Почти одновременно посылает он и письмо Бестужеву, которое также содержит «окончательное мнение» по поводу его обзора, и в частности по поводу «ободрения». Вопрос об «ободрении» особенно

110

остро воспринимался Пушкиным после службы у Воронцова и высылки из Одессы.

Отправляя в Петербург свои «Замечания», Пушкин был готов видеть себя в числе гонимых писателей. Томашевский справедливо отметил, что «в обзоре деятельности Екатерины II Пушкин исходит из интересов своего времени: он отмечает те порочные стороны ее деятельности, которые сохраняли свою силу и в царствование Александра...»30 Его судьба в «Замечаниях» (как она могла рисоваться в первом их варианте) была продолжением судеб названных им Радищева, Княжнина и других. Однако в ходе размышлений «гонение» и «ободрение», по-видимому, перестали быть крайними точками одной шкалы. «Гонение» — преследование политическое, а «ободрение» — признание социальной весомости писателя, признание его деятельности как общественно необходимой со стороны властей. И вот в письме к Бестужеву выстраивается другой ряд имен: Державин и Дмитриев, которые «в ободрение» были сделаны министрами, воспитатель наследника Жуковский, историограф Карамзин. В пылу полемики даже век Екатерины II Пушкин называет «веком ободрений», но в качестве примера «ободренного» писателя может привести только одного Державина.

«Окончательное мнение» в отношении «ободрения» писателей сформировалось у Пушкина на фоне сложившихся (и сформулированных в «Замечаниях») размышлений о судьбах русского дворянства. Успех литературы Пушкин связывал с независимостью писателей, а независимость видел в их принадлежности к родовитому дворянству. В письме к Бестужеву он писал: «У нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или одою, — а тот является с требованием на уважение как шестисотлетний дворянин — дьявольская разница!» (XIII, 179).

Связь между «Замечаниями», письмом к Бестужеву и размышлениями о собственной судьбе обнаруживает, нам кажется, один эпизод. 10 августа 1825 г. Пушкин пишет Вяземскому: «...да нет ли стихов покойного поэта Вяземского, хоть эпиграмм? Знаешь ли его лучшую эпиграмму:

111

Что нужды? говорит расчетливый etc <...> главная прелесть: Я не поэт, а дворянин, и еще прелестнее после посвящения Войнаровского, на которое мой Дельвиг уморительно сердится» (XIII, 204). «Посвящение» «Войнаровского» Бестужеву заканчивалось известной декларацией Рылеева: «Я не поэт, а гражданин». Из письма выявляется еще одна тема бесед Дельвига и Пушкина. Эпиграмму вспомнили потому, что концовка ее перекликалась с декларацией Рылеева.

Речь идет о следующей эпиграмме Вяземского:

Что пользы, — говорит расчетливый Свиньин, —
Мне кланяться развалинам бесплодным
         Пальмиры, Трои иль Афин?
Пусть дорожит Парнаса гражданин
         Воспоминаньем благородным:
         Я не поэт, а дворянин,
И лучше в Грузино пойду путем доходным:
Там, кланяясь, могу я выкланяться в чин.31

Эпиграмма Вяземского высмеивала адресованные Аракчееву льстивые стихи П. П. Свиньина:

Я весь объехал белый свет,
Зрел Лондон, Лиссабон, Рим, Трою, —
Дивился многому умом,
Но только в Грузине одном
Был счастлив сердцем и душою,
И сожалел, что не поэт!

Вяземский назвал свою язвительную эпиграмму эпиграмматическим «переводом» стихов Свиньина.32 Тираду Пушкина о Воронцове, ждущем льстивых стихов от поэта, можно назвать «переводом» той же эпиграммы на язык публицистической прозы. Таким образом, стихотворение Рылеева напомнило Пушкину и Дельвигу эпиграмму Вяземского и стихотворение Свиньина, а вирши Свиньина (равно как и эпиграмма Вяземского) вспомнились Пушкину еще и потому, что сочетались с его размышлениями о судьбах русского дворянства и с его личными отношениями с Воронцовым. «Чины сделались страстию русского народа», — пишет Пушкин в записке «О народном воспитании» (и, судя по пометам на полях ее, — в своих «Замечаниях»);

112

«И лучше в Грузино пойду путем доходным:— Там, кланяясь, могу я выкланяться в чин», — как бы вторит Пушкину Вяземский. Эпиграмма Вяземского иллюстрирует мысль Пушкина применительно к современности. «Шестисотлетнее дворянство» защищало, по мнению Пушкина, от «страсти» к чинам. А «страсть» к чинам вела дворянство к утрате независимости (в этом, собственно, и состоит «соль» эпиграммы Вяземского). Личные отношения Пушкина с Воронцовым, жизненный опыт поэта, как и его исторические размышления, противоречили предложенной Бестужевым концепции «ободрения».

Обсуждение «Полярной звезды» с Дельвигом и желание как можно скорее довести свою позицию, выраженную в «Замечаниях», до «полярных господ» и других петербургских литераторов (а Дельвиг был тем человеком, который знал, кому можно показывать «Замечания») могло быть стимулом к отправке их в Петербург.

В переписке Пушкина нет следов, которые позволили бы нам сказать с уверенностью, что Бестужев или Рылеев читали «Некоторые исторические замечания». Отметим, однако, что в переписке Пушкина недостает нескольких писем (как самого поэта, так и издателей «Полярной звезды»), относящихся к начатой полемике. Так, например, не имеем мы «замечаний» Пушкина на «Войнаровского», о которых он неоднократно упоминает в письмах к Рылееву. Не дошло до нас и очень важное для нашей темы письмо — ответ Бестужева на замечания Пушкина по поводу обзора в «Полярной звезде». Именно в этом полемическом ответе Бестужева могли упоминаться и «Замечания» Пушкина.

Из сказанного следует, что по первоначальному плану Записки Пушкина должны были включать историко-публицистическое введение, от которого поэт впоследствии отказался. Это введение было написано Пушкиным и состояло из двух глав, или разделов. Первая глава печатается под редакторским названием «Заметки по русской истории XVIII века» в разделе «Историческая проза». Вторая до нас не дошла.33 Возможно, автограф или какие-либо

113

следы этой главы и сейчас хранятся в одном из архивов (государственных или частных). Но не исключено, что рукопись Пушкина находилась в руках кого-нибудь из декабристов и была уничтожена в ожидании ареста. Пушкин сжег свои бумаги из боязни «замешать многих», кто-то мог уничтожить рукопись «Замечаний» из боязни «замешать» его. Будем надеяться на первое. Вспомним, что автограф записки «О народном воспитании» был найден только в 1965 г.34

Нам кажется, что еще один след той же «2 гл.» (или № 2) Записок мелькает в пушкинском отрывке из «Романа в письмах». В письме девятом читаем: «Состояние помещика, по-моему, самое завидное. Чины в России необходимость, хотя бы для одних станций, где без них не добьешься лошадей». Дальше в рабочей тетради Пушкина

114

(ПД, № 841) следовал пропуск.35 В своем комментарии Б. В. Томашевский пишет: «По-видимому, часть 9-го письма утрачена».36 После пропуска читаем текст: «Пустившись в важные рассуждения, я совсем забыл, что теперь тебе не до того» (VIII, 54). Ссылку на Записки при рассуждении о чинах мы видели в черновике записки «О народном воспитании». Не исключено, что пропуск в рукописи нарочитый и что в 1829 г., когда писался «Роман в письмах», Пушкин еще надеялся вернуть свои «Замечания» и переписать в письмо девятое отрывок из них.

115

Кавказский дневник Пушкина

В 1836 г. в первом томе «Современника» Пушкин напечатал свое «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года». До публикации он готовил «Путешествие в Арзрум» для отдельного издания. Об этом свидетельствует чистовая рукопись (ЛБ, № 2383; ПД, № 1028—1035) — ее оформление и состав: кроме непосредственно самого текста «Путешествия» она включает «Предисловие» и «Приложение». На листе, представляющем как бы обложку к предисловию, рукою Пушкина, с его же графическим начертанием типографских концовок, обозначено: «Предисловие. 1835. СПб.».1

После работы Ю. Н. Тынянова2 считается безусловным, что замысел «Путешествия» возник после выхода книги Фонтанье «Путешествия на Восток, предпринятые по поручению французского правительства в 1830—1833. Второе путешествие в Анатолию».3 Пушкин был задет ироническим упоминанием автора о «бардах, находящихся в свите» Паскевича, и счел необходимым парировать

116

высказывание Фонтанье, что поэт нашел в арзрумском походе «сюжет не поэмы, а сатиры».

Работая над «Путешествием в Арзрум», Пушкин пользовался своими так называемыми «путевыми записками». В «Предисловии» к «Путешествию» он связывал его публикацию с книгой Фонтанъе. В одной из редакций этого «Предисловия» он писал: «Сии записки, будучи занимательны только для немногих, никогда не были бы напечатаны, если б к тому не побудила меня особая причина» (VIII, 1024). Дальше идет рассказ о «важнейшем обвинении», которое содержится в книге Фонтанье и которое заставило поэта «прервать молчание». В этом же варианте «Предисловия» Пушкин пишет: «...частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию». Таким образом, записки, которые велись во время путешествия, он рассматривает как проявление его частной жизни. Они «занимательны» только для близкого круга знакомых и друзей, как были «занимательны» для них письма поэта, которые читались в дружеском кругу и переписывались для близких знакомых.

Тынянов впервые указал, что, работая над «Путешествием», Пушкин, кроме «путевых записок», использовал большой литературный и научный аппарат. Круг этих источников и установил Тынянов.

Обращение Тынянова к источникам «Путешествия в Арзрум» шло от сопоставления дорожных записей и самого «Путешествия», от их текстового и функционального несовпадения. Иными словами, характер обработки «путевых записок» вел исследователя к необходимости искать печатные источники «Путешествия». По-видимому, как результат этих наблюдений явилось сомнение в правильности и правомочности общепринятого текста «Путешествия в Арзрум». Тынянов пишет: «Оставляя в стороне вопрос о том, можно ли в окончательный текст произведения, написанного в 1835 году, вносить произвольные и случайные дополнения по черновым записям 1829 года, когда замысел „Путешествия“ еще никак не был оформлен, — следует указать, что выбор первопечатного текста „Современника“ крайне неудачен».4 Далее исследователь указывает на опечатки в «Современнике» и предлагает печатать «Путешествие» по беловой рукописи. Это замечание Тынянова было учтено им самим при подготовке текста

117

«Путешествия» для Большого академического издания, где читаем: «Основной текст „Путешествия в Арзрум“ печатается по ЛБ 83 с поправками по „Современнику“ и со вставками из беловой части „Путевых записок 1829 года“ 1) отрывка о посещении А. П. Ермолова (в гл. 1), 2) отрывка о жалком положении черкесских аманатов (в гл. 1), 3) содержания глав — из „Современника“» (VIII, 1065).

Нам кажется, что «вопрос», который Тынянов «оставляет в стороне», имеет первостепенное значение не только для установления текста «Путешествия в Арзрум», но и для выяснения того обстоятельства, что же такое «черновые записи 1829 года».

Тот текст, который Тынянов назвал в статье «черновыми записями 1829 года», в Большом академическом издании напечатан в разделе «Другие редакции и варианты» под заголовком «Путевые записки 1829 года». Эти записи и есть те «записки», о которых Пушкин пишет в «Предисловии» и которые он вел во время арзрумской поездки. В тетради, где велись эти записи, заглавия нет, и оно выбрано Тыняновым и редакцией академического издания потому, что так называл их сам поэт. Печатая отрывки из них в «Литературной газете» (1830, № 6) под названием «Военная Грузинская дорога», он сопроводил их подзаголовком: «Извлечено из путевых записок А. Пушкина».

Уже цитированный черновой вариант «Предисловия» завершается следующим текстом: «Обвинение в неблагодарности касается до чести и не должно быть оставлено без возражения, как ничтожная критика или литературная брань. Вот почему решился я написать это предисловие и выдать свои путевые записки, как все, что мною было написано о походе 1829 года» (VIII, 1027). Здесь же, как мы видели, Пушкин называет свои арзрумские записи и просто записками («Сии записки» и т. д.).

Какой смысл вкладывал Пушкин в слово «записки»? Свои уничтоженные мемуары он называл то «биография», то «Mémoires», то «записки». Но слово «записки» равным образом он относил и к дневникам. Отметим, что в «Словаре языка Пушкина» слово «дневник» встречается один раз. В качестве синонима к «дневнику», кроме «записок», четыре раза упоминается «журнал»: один раз применительно к XVII в. (речь идет о «Журнале Петра I»), второй раз в шутливом употреблении (в письме к жене: «Теперь выслушай мой журнал...» — XVI, 49), третий — в статье

118

о Байроне («...в одном из своих журналов он описал раннюю любовь...» — XI, 276), четвертый — в черновом варианте строк, предваряющих «Альбом Онегина»:

Отрывки, письма черновые
И, словом, искренний журнал,
В котором сердце изливал
Онегин в дни свои младые,
Дневник мечтаний и проказ,
Незанимательный для вас.

 VI, 430—431

В «Начале автобиографии» Пушкин пишет: «Несколько раз принимался я за свои ежедневные записки и всегда отступался из лености. В 1821 году начал я свою биографию» (XII, 310). Таким образом, свои дневники он называет «ежедневными записками». Синонимом к «дневнику» слово «записки» является, нам кажется, в следующей записи Пушкина (в дневнике 1833—1835 гг.): «Государыня пишет свои записки... Дойдут ли они до потомства? Елисавета Алексеевна писала свои, они были сожжены ее фрейлиною; Мария Федоровна так же. — Государь сжег их по ее приказанию. Какая потеря!» (XII, 316). В данном контексте очевидно, что под «записками» Марии Федоровны подразумеваются не мемуары, которые пишутся для будущих времен и в которых восстанавливаются и осмысляются события, уже прошедшие, а дневниковые записи, которые заносятся по свежим следам и отражают не только факты, но и их эмоциональное восприятие. Со временем это восприятие может потускнеть или быть переосмыслено, и поэтому дневники скорее могут быть обречены на уничтожение, чем мемуары.

Именно в дневнике вдовствующей императрицы могли быть записи, относящиеся к убийству мужа (Павла I) и обличающие сына (Александра I) в заговоре против отца, — известно, что обстоятельства этого заговора вызывали постоянный интерес Пушкина.

«Путевые записки» Пушкина — это «ежедневные записки», которые он вел по дороге в Арзрум; иначе говоря, это дневник, который Пушкин вел в пути. Можно предположить, что если бы «из лености» поэт не «отступался» от «ежедневных записок», то они нередко писались бы «в пути», так как большая часть его жизни проходила «в коляске» (вспомним «Дорожные жалобы»). «В коляске»

119

Пушкин работал,5 некоторые его стихотворения помечены словом «дорога», некоторые — названиями мест, где он был только проездом. Следует особенно подчеркнуть, что одна из немногих дневниковых записей 1820-х гг. касается именно «дорожного происшествия» — это «Встреча с Кюхельбекером», записанная (как помечено в автографе) 15 октября 1827 г. в Луге.

Встреча с Кюхельбекером — случайная встреча с другом юности, с одним из тех, о которых упоминалось в уничтоженных Записках поэта и которые «после сделались историческими лицами», как писал он в «Начале автобиографии». Неожиданность, случайность события определила и характер автографа: он записан на отдельном листе бумаги (ПД, № 100). Запись сделана, по-видимому, наспех, на почтовой станции; возможно, у Пушкина не было под рукой рабочей тетради, а возможно, и своей бумаги. Бумага № 95, на которой сделана запись, больше в рукописях Пушкина не встречается — быть может, он попросил лист бумаги у кого-либо из попутчиков. Вместо подписи: «Луга».

Иное дело арзрумская поездка. Отправляясь в Арзрум, Пушкин знал, что он едет к тем же друзьям юности, которые не только стали «историческими лицами», но и вновь участвовали в событиях исторических. Так как мысль о «биографии» не оставляла поэта, то он, отправляясь на театр военных действий, заранее приготовился собирать для нее материал. Поэтому он взял с собой специальную тетрадь (теперь это тетрадь ПД, № 841), чтобы вести «ежедневные записки», а так как они делались в разных географических пунктах, т. е. там, где находилось время и представлялась возможность спокойно записать увиденное и пережитое, эти «ежедневные записки» были одновременно и путевым дневником поэта. «Путевые записки» — это дневник, который Пушкин вел во время арзрумской поездки. То, что эта тетрадь была задумана как дневниковая, подтверждают и характер записей в ней, и сопоставление их с другими дневниками Пушкина.

В описании рукописей Пушкина тетрадь № 841 называется «арзрумской». Название это не случайно. В. Е. Якушкин так начинает описание этой тетради: «Листы 1—14. Черновые к „Путешествию в Арзрум“. Некоторые

120

листы были вырваны и вклеены не на своем месте. Против печатной редакции есть некоторые дополнения и пометы, которые и привожу».6 Далее следует эпизод встречи с калмычкой. Так путевой дневник Пушкина впервые был определен как «черновые» листы к «Путешествию в Арзрум», хотя в то время, когда Пушкин делал свои записи, не было еще и замысла «Путешествия» и сам Пушкин еще полагал, что «сии записки» могут быть «занимательны только для немногих».

Вслед за Якушкиным многие публикаторы и исследователи, вплоть до наших дней, считают кавказский дневник поэта заготовками к «Путешествию в Арзрум». Ю. Н. Тынянов, усомнившись в правильности выбранного для «Путешествия» текста, также не сомневался, что дневник, который Пушкин вел во время поездки, не что иное, как его «черновые записи».

Обратимся к арзрумской тетради. Записи в ней начинаются с даты и указания места, где та или иная запись делается. Первая запись: «15 мая. Георгиевск». Далее идет описание событий, происшедших с момента выезда Пушкина из Москвы. Следующая запись, на л. 7, помечена: «М<ая> 22. Владикавказ». Открывается она словами: «С Екатеринограда начинается Военная Грузинская дорога...», кончается: «Завтра святилище [дикой] природы будет нам доступно». В конце ее, на л. 11, повторена дата: «Влад. 22 мая 1829». Таким образом, дневниковые записи занимают подряд десять с половиной начальных листов тетради (л. 2—11).7

Переход через Кавказский хребет с короткими перерывами на ночевки не оставлял времени для дневника. Передышка появилась в Тифлисе. Первой тифлисской записью был черновик письма к Ф. И. Толстому. Начинается он на л. 11 сразу же после дневниковой записи, датированной 22 мая, и переходит на следующую страницу — л. 11 об. Этот черновик уже в то время, когда В. Е. Якушкин описывал пушкинские тетради, был «полустертым, неразборчивым».8 Разобран и напечатан он только при подготовке Большого академического издания

121

(XIV, 45—46). В письме имеются строки, которые объясняют перерыв в дневниковых записях Пушкина: «Дорога через Кавказ скверная и опасная — днем я тянулся шагом с конвоем пехоты и каждую дневку ночевал — зато видел Кавказ и Терек, которые стоят Ермолова. Теперь прею в Тифлисе, ожидая разрешения графа Паскевича» (XIV, 46).

В Тифлисе Пушкин пробыл две недели. Когда же он вновь приступил к дневнику? Ответить на этот вопрос можно, если внимательно присмотреться к тому, в какой последовательности велись дальнейшие кавказские записи Пушкина в этой тетради. Не преследуя цели дать детальную историю заполнения тетради, мы наметим только последовательность записей, имеющих прямое отношение к дневнику поэта.

22 мая сделана владикавказская запись в дневнике. Этим же числом с указанием «Кап-Кой» (старое название Владикавказа) помечен перебеленный текст стихотворения «Калмычке» (л. 127 об.). В дневниковую запись от 15 мая, где рассказывается о встрече со «степной Цирцеей», вставлена фраза: «Вот послание к ней, которое, вероятно, никогда до нее не дойдет». Стихотворение и вводящая его фраза записаны одинаково заточенным пером и одними и теми же чернилами, т. е. писались в один прием. Но перебеленному тексту стихотворения на л. 127 об. предшествует черновик; почерк, которым написан этот черновик, близок к почерку записи 15 мая. По-видимому, эпизод с калмычкой вызвал мысль о стихотворении, но стихи, тем более только что задуманные, требовали работы — беловой текст у Пушкина часто появляется после тщательно отработанных черновых вариантов. Поэтому, чтобы не прерывать дневниковых записей заведомо черновыми строками, Пушкин обращается к последним листам тетради и в конце ее, на л. 128 об., по-видимому, того же 15 мая набрасывает черновой текст стихотворения, а 22 мая, уже во Владикавказе, переписывает его набело. Национальный колорит стихотворения вызывает замену русского названия Владикавказ старинным Кап-Кой. Вернувшись к записи от 15 мая, он указывает место, где это стихотворение должно находиться (аналогичное сопряжение прозаического текста со стихотворным имеется и в автобиографическом письме к брату от 24 сентября 1820 г.: «Ночью, на корабле, написал я элегию, которую тебе присылаю». — XIII, 19).

122

Стихотворение «Калмычке» находится в тетради в окружении других «кавказских» стихов Пушкина. Лист 128, где записан его черновик, начинается с концовки чернового варианта «На холмах Грузии лежит ночная мгла», который располагается в верхней части листа, в правом столбце. Перед стихотворением (на л. 128 об.) дата: «15 мая». Вслед за ним, после разделительной черты и следует черновик стихотворения «Калмычке». Пушкин перебеливает его на соседнем листе (на л. 127 об., на одном развороте с л. 128), заполняя левую колонку. Рядом уже 24 мая пишется черновик письма к правителю горских народов по Военно-Грузинской дороге Б. Г. Чиляеву с просьбой оказать содействие себе и своим спутникам в переправе через горы. В тетради даты нет, и письмо датируется по упоминанию в «Путешествии в Арзрум». В этот же день, 24 мая, Пушкин познакомился с персидским поэтом Фазиль-ханом, который сопровождал принца Хозрев-Мирзу в Петербург. Принц должен был принести извинения русскому правительству в связи с гибелью Грибоедова. Встреча с Фазиль-ханом отмечена в арзрумской тетради. Перевернув страницу, Пушкин начинает записи на л. 127: сверху набрасывает три черновые строки послания Фазиль-хану («Благословен и ты, поэт»), потом заполняет весь лист рисунками, фиксирующими его зрительные впечатления; здесь и кавказский пейзаж, и автопортрет, и фигура грузинки, и несколько портретных набросков. Посредине листа (л. 127), справа, крупным четким почерком записано: «25 мая. Коби». Дата не относится к стихотворению (на этом листе оно только начато; второй его черновик, на отдельном листе, помечен датой: «Душет. 27 мая»). Таким образом, 25 мая Пушкин обозначает не дату, когда написано стихотворение, а день, когда он находился в Коби, иначе говоря, «25 мая. Коби» является дневниковой записью.

Так, начиная с 15 мая собственно дневниковые записи и записи, связанные с «ежедневными впечатлениями» поэта, ведутся с двух сторон тетради. Прозаическая их часть (за исключением записи в Коби) — в начале тетради, стихи (их можно назвать лирическим дневником поэта) — в конце ее.

В лагере действующей армии Пушкин появился 13 июня 1829 г. Дни, насыщенные событиями и встречами, не давали поэту времени продолжать дневник с неторопливыми подробностями. Следующую дневниковую

123

запись он делает только 12 июля («Вот уже 6 дней, как я в Арзруме»). Автограф этой записи находится на отдельном листе (ПД, № 253), но еще в описании рукописей Пушкина, составленном Б. Л. Модзалевским и Б. В. Томашевским,9 указано, что лист этот вырван из арзрумской тетради. Место, где он первоначально находился, устанавливается легко (по характерной линии обрыва) — это следующий лист после тифлисского письма к Ф. Толстому (т. е. после л. 11 об. — обозначим его как л. 11 а).

Набегавшие события не оставляли, по-прежнему, времени для развернутых записей. 14 июля, возвращаясь из бани, Пушкин узнал, что «в Арзруме открылась чума». В «Путешествии» читаем: «Мне тотчас представились ужасы карантина. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки» (VIII, 481). В тетради Пушкин записывает: «14 июля. — Арзр<ум> баня — чума». Так эта запись читается в Большом академическом издании (VIII, 1046). Б. В. Томашевский читает ее иначе: «Арзрумская баня 14 июля — чума».10 Запись сделана на л. 123 тетради, в перевернутом ее положении. По-видимому, потрясенный известием, Пушкин открыл тетрадь наугад и в верхней части листа, как делал, начиная новую дневниковую запись, написал: «14 июля — чума». Затем вписал сверху, над тире: «Арзр. баня». Аббревиатурная запись позволила читать эту вставку и как «Арзрум, баня», и как «Арзрумская баня». Однако подробностей, связанных с чумой, в дневнике не появилось, и ниже записи 14 июля сразу следует текст стихотворения «Критон, роскошный гражданин». Сбоку, с левой стороны, стоит торопливо записанная дата: «16 июля». Нам представляется, что 16 июля написано не только стихотворение, но сделана и аббревиатурная вставка в дневниковую запись. Стихотворение, как и вставка, вызваны одним событием — посещением арзрумской бани.

В «Путешествии в Арзрум» мало реальных, обозначенных числами дат,11 и, чтобы составить представление о передвижениях поэта, приходится устанавливать конкретные

124

числа по таким его замечаниям, как «на другой день», «поутру», «переночевав» и т. д. Но день 14 июля там назван, и рассказ о событиях этого дня ведется в соответствии с дневниковой записью: «Война казалась кончена. Я собирался в обратный путь. 14 июля пошел я в народную баню и не рад был жизни. Я проклинал нечистоту простынь, дурную прислугу и проч. Как можно сравнить бани арзрумские с тифлисскими!» (VIII, 481). Дальше в «Путешествии» следует эпизод, обозначенный в дневнике словом «чума».

В приведенном отрывке из «Путешествия» обращает внимание сравнение арзрумских бань с тифлисскими. Описание последних также находим в «Путешествии». Пушкин попал в «славные тифлисские бани» в женский день. Это обстоятельство позабавило поэта. Он был удивлен, что появление его «не произвело никакого впечатления» на женщин и что ни одна из них не поторопилась покрыться своею «чадрою». «Казалось, — пишет он, — я вошел невидимкой. Многие из них были в самом деле прекрасны и оправдывали воображение Т. Мура» (VIII, 456). Далее следует отрывок из поэмы Т. Мура «Лалла-Рук», где рисуются «прелестные грузинские девы», когда они выходят «разгоряченные из тифлисских ключей». Страх перед чумой вскоре пропал, уже 15 июля Пушкин вместе с лекарем посетил лагерь зараженных, увидел турок, которые ухаживали за больными, и «устыдился своей европейской робости в присутствии такого равнодушия». Никаких дополнений, связанных с чумой, он в дневнике делать не стал (они по памяти были потом восстановлены в «Путешествии»), но арзрумские бани напомнили ему тифлисский эпизод (вполне вероятно, что в этот же день он рассказывал о нем своим арзрумским друзьям). С воспоминанием об этом эпизоде и связан набросок «Критон, роскошный гражданин». Содержание его опирается на случай, который произошел с Пушкиным в Тифлисе. Житель столицы (Афин) попадает в другой город (Керамик) и оказывается перед входом в бани, куда направляется «нимфа молодая». Собственная пушкинская ситуация облекается в античный маскарад, а все стихотворение окрашивается легкой шутливой интонацией (как и весь эпизод, связанный с тифлисскими банями, в «Путешествии»). Набросок остался незаконченным — он был оттеснен новыми впечатлениями.

Когда Пушкин вновь вернулся к дневнику, короткая

125

запись от 14 июля затерялась среди стихотворных строк. Между нею и набросками трех стихотворений («На холмах Грузии...», «Калмычке» и началом послания Фазиль-хану с записью 25 мая и рисунками) оставалось только два свободных листа (л. 123 об.—124). Продолжать дневник в том же положении тетради не имело смысла: могли возникнуть новые творческие записи, и дневник превратился бы в «скучную, сбивчивую черновую тетрадь». Неудобство такого ведения дневника уже тогда стало для него очевидным.

Следующая запись делается через четыре дня: «18 июля. Арзрум — карантин. — Об<ед> у гр<афа> Паск<евича> <...>». Обед у Паскевича — последний из описанных в «Путешествии» эпизодов арзрумской жизни (дальше Пушкин коротко пишет об обратном пути). Запись 18 июля делается вновь в изначальном положении тетради, после записи 22 мая во Владикавказе. Набрасывается она поверх карандашного черновика письма Ф. И. Толстому (т. е. на л. 11). Мы видели, что первая арзрумская запись (12 июля) сделана после листа с письмом к Толстому, на вырванном листе, который находился между л. 11 и 12 (лист 11 а); таким образом, более поздняя запись, от 18 июля, опережает ее. Почему? Можно предположить, что, набросав в Тифлисе черновое письмо к Толстому, Пушкин не удосужился сразу переписать и отослать его или сделал это позднее, а может быть, и не отослал вовсе (беловой текст письма неизвестен). Дело в том, что Пушкин отвечает на письмо, адресованное неизвестным лицом на его имя в Тифлис, а оттуда пересланное в «действующий отряд». Он не знает точно, кто был отправителем, и лишь «полагает», что это мог быть Толстой. Поэтому вполне возможно, что прежде чем переписывать ответ на неизвестное письмо, он решил удостовериться, действительно ли его писал Ф. И. Толстой. Во всяком случае очевидно, что текст черновика стал поэту не нужен после 12 июля. Тогда он пишет сверху новый текст, группируя таким образом дневниковые записи.

Сразу после короткой, тезисной записи 18 июля, на обороте л. 11, частично также по карандашному черновику письма к Ф. И. Толстому сделана следующая запись:

«Переход через Кавказ

Дариал, Казбек, осетинцы, похороны

Поэт Перси <дский>

Принц Персидск<ий> / Снеговая Крестовая гора

Грузия, Арагва, Душет

126

Тифлис

дорога до креп<ости> <?> Карса. Гумры, Арарат. Граница. Гергеры. Карс.

Лагерь гр. Паскевича

Перестрелка, рекогносцировка

война

Источн <ик> Мост.

Гассан Кале

27 июня. Арзрум

дворцы

обратный путь».

В Большом академическом издании эта запись и дневниковые записи от 14 и 18 июля напечатаны под общей шапкой «Планы в рукописи „Путевых записок“». Б. В. Томашевский же записи 14 и 18 июля поместил под рубрикой «Дневники»,12 присоединив к ним хронологические пометы как в арзрумской тетради («Влад. 22 мая 1829»; «25 мая. Коби»), так и на отдельных листах («Душет. 27 мая» — эта запись сделана на перебеленном тексте послания к Фазиль-хану).

Что представляет собой так называемый «план»? Здесь мы вновь видим перечень «опорных моментов» путешествия. В отличие от записей 14 и 18 июля «план» возвращает поэта к эпизодам полуторамесячной давности, заполняет временной промежуток между Владикавказом и Арзрумом, т. е. восполняет недостающее звено в дневнике. Кроме того, он фиксирует дату приезда в Арзрум и дополняет арзрумские записи такими опорными словами, как «дворцы», «обратный путь».

Когда же появился в тетради этот «план»? Скорее всего в тот же день, 18 июля, когда пребывание поэта в Арзруме подходило к концу. Занеся в дневник события последних дней, он сразу же отметил пропуск («дворцы»). Слова «обратный путь» свидетельствуют и о готовности поэта пуститься в обратный путь, и о том, что на обратном пути он собирался продолжать дневник.

В Арзруме у Пушкина, по-видимому, так и не появилось времени всерьез заняться дневником. Попытка 12 июля начать обстоятельный рассказ оказалась единственной. Остальные записи носят тезисный характер. Этими записями Пушкин закрепил недавно пережитые эпизоды и набросал (также в тезисной форме) последовательность

127

событий после отъезда из Владикавказа до конца своего пребывания в Арзруме. Из этой последней записи-плана очевидно, что он не оставил мысли в один из свободных дней или часов вернуться к впечатлениям от своей поездки по Военно-Грузинской дороге и внести их в дневник, пока они не стерлись в памяти.

18 июля Пушкин нанес последний визит Паскевичу, уже написал в «плане» слова «обратный путь», но из Арзрума уехал только через три дня после этого — 21 июля. Как после 18 июля велись записи в тетради? После «плана» два листа из тетради вырваны, на одном из них была запись от 12 июля (л. 11 а — ПД, № 253), на другом — неизвестные нам записи. На ближайшем из сохранившихся листов (л. 12 тетради) после даты «19 июля 1829. Арзрум» (она находится сверху листа, как и дневниковые пометы) следует текст, который печатается в качестве одного из набросков предисловия к «Борису Годунову»: «С величайшим отвращением решаюсь я выдать в свет „Бориса Годунова“...»13 и т. д., а на следующих листах (л. 13, 13 об., 14) уже идет обещанная самому себе запись об «обратном пути» («Мы ехали из Арзрума»).

Тема, обозначенная в записи 18 июля как «обратный путь», ограничилась единственной записью о встрече с казаками на пути из Арзрума во Владикавказ. Напомним, что в «Путешествии в Арзрум» этот эпизод не упомянут. Воспоминанием о нем вызваны стихотворения «Был и я среди донцов», «Здравствуй, Дон» и набросок поэмы о казачке и черкесе («Полюби меня, девица»), но написаны они уже позднее. Запись «Мы ехали из Арзрума» не имеет даты. Мы помним, что после «плана» и перед наброском предисловия к «Борису Годунову» кроме вырванного листа с записью 12 июля был еще один лист. Возможно, запись «Мы ехали из Арзрума» имела не дошедшее до нас начало с датой (здесь могли излагаться последние арзрумские впечатления, известие о смерти Бурцова; см. сборы, начало обратного пути в «Путешествии в Арзрум» — VIII, 482), но, может быть, Пушкин не поставил дату случайно.

Еще одна дневниковая запись в тетради сообщает о поездке по Военно-Грузинской дороге от Владикавказа

128

к Тифлису (т. е. реализует частично в развернутом повествовании тезисную запись от 18 июля). Сделана она на л. 104 об.—100 в перевернутом положении тетради. Необходимо объяснить, почему Пушкин для того, чтобы записать впечатления от Военно-Грузинской дороги, перевернул тетрадь, раскрыл ее наугад (вся середина тетради была тогда еще чистой) и стал писать на свободных листах, а не стал заполнять тетрадь подряд, избавив нас от необходимости разгадывать ход его мыслей.

Объяснение, нам кажется, может быть только одно: запись «Мы достигли Владикавказа» делалась раньше, чем поэт приступил к описанию обратной дороги. Начав группировать арзрумские записи, Пушкин, по-видимому, не хотел нарушать хронологического течения дневника. Предполагая вести дневник во время «обратного пути» и, естественно, не зная, сколько листов для этого потребуется, он перевернул тетрадь и образовавшуюся лакуну в дневнике стал заполнять с обратного конца тетради.

Предположенная нами последовательность записей может вызвать сомнения. В конце 1829 — начале 1830 г. Пушкин готовил материалы для «Литературной газеты»: в тетради № 841 мы находим некоторые заметки как напечатанные в газете, так и предназначавшиеся для нее. Соблазнительно было бы эту отколовшуюся от основного текста дневника запись связать с подготовкой статьи «Военная Грузинская дорога», напечатанной в № 6 газеты. Однако к тому времени, когда Пушкин готовил материалы для газеты, дневниковая запись уже была окружена другими текстами — прежде всего «Романом в письмах».14

129

Весь кусок кавказского дневника на л. 104 об.—100 отличается необыкновенным разнообразием почерков: то это аккуратный «беловой» почерк, то скоропись; поэт пользуется то тонко отточенным пером, то более тупым. Даты нет. Возможно, что, принявшись писать, Пушкин забыл поставить дату или собирался указать ее в конце (как это было 22 мая, когда дата стоит не только в начале, но и в конце записи). Но записи в дневнике почему-то прервались, рассказ не был окончен в один день и продолжался в следующие. В этом случае дневниковые даты, будь они проставлены, внесли бы в рассказ о путешествии (т. е. о последовательных переездах из одного места в другое) хронологическую путаницу. Последовательность событий разбивалась бы хронологической последовательностью записей.

Приняться за столь подробный рассказ о днях переезда из Владикавказа в Тифлис можно было только рассчитывая на оседлый образ жизни. Скорее всего, Пушкин начал эту запись в Арзруме 19 июля или на следующий день. К тому времени друзья разъехались, с Паскевичем поэт распрощался, новых встреч или волнующих событий не ожидалось. Начало записи сделано аккуратным «беловым» почерком, и только потом становятся заметны торопливость, прерывистость почерка — создается впечатление, что заканчивал эту запись Пушкин уже в пути.

Запись «Мы ехали из Арзрума» сделана почти без помарок, мы снова видим ровный почерк, свидетельствующий, что поэт располагал временем. Можно предположить, что эта запись делалась уже в Тифлисе, где Пушкин, по его словам, «провел несколько дней в любезном и веселом обществе». Этой записью кончается кавказский дневник поэта. После эпизода с казаками поставлена черта, а затем начинаются тексты творческих замыслов, и первый из них — план поэмы о русской девушке и черкесе. Во Владикавказе, прочитав статью Надеждина о «Полтаве» (см. «Путешествие в Арзрум» — VIII, 483), Пушкин пишет направленную против него эпиграмму «Сапожник». Эпиграмма записана на л. 126 об., т. е. поэт снова обращается

130

к концу тетради, где группировались стихи, написанные во время поездки (см. выше). Однако дальнейшее рассмотрение истории заполнения тетради № 841 не входит в нашу задачу.

Заканчивая обзор дневниковых записей в арзрумской тетради, следует упомянуть еще два наброска, которые в Большом академическом издании отнесены к «Другим редакциям» «Путевых записок 1829 года». Первый («Недавно поймали черкеса») записан на л. 12 об., второй («Пушка оставила нас») — на л. 15 об. Оба они написаны позже остальных текстов, может быть, уже в Петербурге, когда Пушкин готовил статью «Военная Грузинская дорога» для «Литературной газеты».15 Основания для такого предположения дает топография отрывков. Л. 12 заполнен наброском предисловия к «Борису Годунову», а на л. 13 начинается уже запись «Мы ехали из Арзрума». Таким образом, л. 12 об. явно был оставлен для продолжения предисловия к трагедии. Вернувшись в Петербург, Пушкин узнал, что хлопоты Жуковского об издании «Бориса Годунова» не увенчались успехом, — актуальность предисловия отпала, и свободную страницу он заполнил вариантом записи о черкесах для печати. На л. 15 Пушкин начал заметку «Многие недовольны нашей журнальной критикой», оставил оборот листа для продолжения заметки и также позднее написал на этом обороте отрывок «Пушка оставила нас». В «Литературной газете» оба этих отрывка даны в редакции, отличной от дневниковой записи. Наброски «Недавно поймали черкеса» и «Пушка оставила нас» связаны с подготовкой статьи и уже не относятся к дневнику Пушкина.

Следует сказать, что в дневнике поэта большие куски текста зачеркнуты (например, эпизод с калмычкой, встреча с графом Пушкиным и описание его кареты и др.). Палеографические данные (цвет чернил, толщина пера, характер вычерков) свидетельствуют, что Пушкин зачеркивал эти места в два приема, подготавливая текст дневника для печати. Вычеркнутые куски не вошли в публикации «Литературной газеты» и «Современника», но несомненно являются частью дневника Пушкина.

Мы видели, что начиная с 15 мая и до начала августа (в Тифлис Пушкин приехал 1 августа) поэт вел «ежедневные

131

записки», т. е. имеются все основания говорить о кавказском дневнике Пушкина.

Несмотря на большие временные интервалы между отдельными приступами Пушкина к «ежедневным запискам», все они имеют общие композиционные и стилистические признаки. В кавказском дневнике две записи («Мы достигли Владикавказа» и «Мы ехали из Арзрума»), как уже говорилось, не имеют даты. Записи без дат можно встретить в лицейском и кишиневском дневниках поэта («Вчера не тушили свечей»; «4 мая был я принят в масоны» — в этом последнем случае помечена дата события, а не дата записи). Для кавказского дневника характерна манера включать в одну запись события сразу нескольких дней, давать описание не отдельных дней, а сразу большого отрезка пути. Такие же собирательные записи мы находим и в кишиневском и в последнем дневниках поэта. Пропустив несколько дней, Пушкин заносит в дневник события, происшедшие в промежутке между двумя датами, т. е. его «ежедневные записки» в действительности никогда не были ежедневными в буквальном смысле слова. В последнем дневнике мы находим суммарную запись сразу за три месяца (28 ноября 1834 г.),

В ранней редакции «Предисловия» к «Путешествию в Арзрум» Пушкин пишет, что он полагал «сии записки» занимательными «только для немногих» (VIII, 1024). Это признание свидетельствует, что читатели или лица, которых поэт собирался знакомить со своим дневником, предполагались изначально, но число их было ограничено. «Немногие», т. е. малое число лиц, которые знакомы и с другими произведениями Пушкина «не для печати». И здесь особое внимание следует обратить на мотив воспоминаний в дневнике.

Пушкин дважды путешествовал по Кавказу. Первый раз в 1820 г. вместе с Раевскими он ехал из Екатеринославля на воды (а оттуда в Гурзуф). Об этом путешествии он подробно писал брату 24 сентября 1820 г. Письмо это было хорошо известно ближайшему окружению Пушкина. Так, например, 21 марта 1821 г. А. И. Тургенев посылал брату Сергею копию этого письма.16

132

Рассказывая о своей поездке в 1829 г., Пушкин учитывает описание первого путешествия по тем же местам. Дневник повторяет те же опорные моменты, мотивы, что содержатся в письме к брату, — более того, он прямо ориентирует читателей на это письмо. «Снежные вершины кавказских гор», «величавый Бешту», «Горячие воды», «исторические лица» (Ермолов, Раевские) — обо всем этом Пушкин уже писал девять лет назад. Говоря о настоящем, поэт вспоминает прошлое, в описание включается романтическая интонация, характерная для первого восприятия Кавказа. Определение «те же» к слову «горы», т. е. горы, которые Пушкин видел девять лет назад, отсылает слушателя к первому впечатлению о них. В письме к брату «пятихолмный Бешту» вписывается в романтический пейзаж («Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил вместе со мною на острый верх пятихолмного Бешту...» — XIII, 17); в дневнике «остроконечный Бешту» упоминается только как одна из примет по дороге к Георгиевску. Сопоставление отзыва о Ермолове в письме («Ермолов наполнил его (Кавказский край. — Я. Л.) своим именем и благотворным гением») и эпизода встречи с ним в дневнике, где Ермолов показан в окружении бытовых реалий — «памятников его владычества», дает представление о судьбе «исторического лица» в России.

Описание Кавказских горячих вод также построено на сопоставлении настоящих впечатлений с прошлыми. То, что при первом посещении и при первом описании было жизненной необходимостью («воды были мне очень нужны и чрезвычайно помогли»), теперь окрашивается приметами исчезнувшего романтического восприятия. И описание переезда по Военно-Грузинской дороге, и замечания о черкесах также ориентированы на письмо. В 1820 г. казалось, что «древняя гордость» черкесов исчезает, что дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Прошло девять лет, и все повторилось: тот же конвой, та же пушка, та же «дерзость», которая возросла («У них убийство — простое телодвижение»). Если девять лет назад «тень опасности нравилась мечтательному воображению» поэта, то теперь «несносная жара», медленность перехода — все вызывает раздражение. «Благословенный гений Ермолова» не принес плодов,

133

и Пушкин продолжает свои размышления о черкесах, начатые девять лет назад. Не оружие, а просвещение, культура и «христианские миссионеры» — вот что может благоприятствовать сближению горских народов и России.

Эта повторность сюжетов, противопоставление трезвого, реалистического взгляда зрелого человека прежнему романтическому восприятию могли быть отмечены действительно лишь «немногими», т. е. теми, кто знал о первом путешествии поэта не только в общих чертах (где, когда, почему), но был знаком в свое время (или имел возможность познакомиться) с текстом его автобиографического письма. Когда в одном из набросков «Предисловия» к «Путешествию в Арзрум» Пушкин писал, что его записки — не более чем эпизоды «частной жизни» и потому могут быть занимательны только для «немногих», он не кривил душой. Чтобы стать интересными для многих (для современников и для «потомства»), они требовали дополнительной работы. «Ежедневные записки» (как и письмо к брату) были только материалом для «биографии» — так и рассматривал их Пушкин.

Итак, очевидно, что наряду с лицейским дневником, дневником кишиневским и дневником 1833—1835 гг. до нас дошел кавказский, или арзрумский, дневник Пушкина. Печатать его следует не вразбивку и не в «Других редакциях и вариантах» к «Путешествию в Арзрум», а в последовательности записей и там, где ему надлежит быть, — среди дневников поэта.

К кавказскому дневнику относятся записи 15, 22 и 25 мая, 12, 14 и 18 июля, отрывок «Мы достигли Владикавказа» (его можно датировать 19 июля — началом августа 1829 г.) и, наконец, запись «Мы ехали из Арзрума» (с датой: начало августа 1829 г.). В запись от 15 мая необходимо включать стихотворение «Калмычке» — его место в дневнике сразу было определено самим Пушкиным.17

В литературе неоднократно высказывались предположения, как и для чего собирался и мог использовать Пушкин

134

свои дневники: для «Истории о коротком времени», как заготовки для художественных произведений своих или «будущего Вальтер-Скотта».18 Отметим, что часть дневниковых записей была использована, обработана и напечатана Пушкиным при жизни. То, что называют «путевыми записками» Пушкина, нельзя рассматривать как заготовки для еще не родившегося замысла «Путешествия в Арзрум». Однако «Путешествие» могло быть создано только потому, что в 1829 г., во время поездки по Кавказу, он вел дневник. Перед нами единственный пример, когда дневниковые записи были обработаны Пушкиным и стали частью его «биографии», или Записок.

Мы предлагаем реконструкцию кавказского дневника Пушкина. При подготовке текста учитывалось следующее обстоятельство: работая в 1829 г. над статьей «Военная Грузинская дорога», Пушкин пользовался дневником как основой. В дневнике вычеркнуты некоторые слова, фразы, абзацы, которые он считал для статьи неприемлемыми. Убирая куски текста, Пушкин делал это в большинстве случаев однотипно — несколькими косыми, иногда почти перпендикулярными к тексту штрихами, сохраняя таким образом неиспорченным первоначальный текст, ненужный ему в данном случае. Отдельные места были им заново сформулированы. Эти позднейшие формулировки можно определить при помощи палеографических данных.

В настоящей публикации мы по возможности исключаем правку, которая делалась при перестройке дневника в статью. Слова и отрывки, которые Пушкин вычеркивал в процессе работы над текстом, заключены в квадратные скобки.

Делая дневниковые записи, Пушкин обычно работал над текстом, подвергая его стилистической правке или выбирая слова, наиболее точно выражающие мысли и впечатления. Подобная правка имеется и в кавказском дневнике. Варианты текста этого дневника приведены в Большом академическом издании (VIII, 1027—1046) и в настоящую публикацию не вводятся.

135

Без каких-либо помарок или переделок осталось только начало дневника (посещение Ермолова),19 которое при жизни Пушкина не печаталось (см. об этом выше). Этот отрывок дневника полностью совпадает с текстом «Путешествия в Арзрум» (VIII, 445—446). При издании сочинений Пушкина возможны два текстологических решения: печатать рассказ о посещении Ермолова дважды (в дневнике и в «Путешествии в Арзрум») или давать в начале дневника отсылку к тексту «Путешествия».

КАВКАЗСКИЙ ДНЕВНИК

15 мая. Георгиевск.

Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого, набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенною своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе.

136

Улыбка неприятная, потому что неестественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие. Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл гр<афа> Эриванского графом Ерихонским. «Пускай нападет он, — говорил Ермолов, — на пашу, начальствовавшего в Шумле, — и Паскевич пропал». Я передал Ермолову слова гр. Толстова, что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтоб отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился. «Можно было бы сберечь людей и издержки», — сказал он. Думаю, что он пишет или хочет писать свои записки. Он недоволен Историей Карамзина; он желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу. О записках кн. Курбского говорил он con amore.а Немцам досталось. «Лет через 50, — сказал он, — подумают, что в нынешнем походе была вспомогательная прусская или австрийская армия, предводительственная такими-то немецкими генералами». Я пробыл у него часа 2. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени. Он извинялся комплиментами. Разговор несколько раз касался литературы. О стихах Грибоедова говорит он, что от их чтения — скулы болят. О правительстве и политике не было ни слова.

Мне предстоял путь через Курск и Харьков; но я своротил на прямую тифлисскую дорогу, жертвуя хорошим обедом в курском трактире (что не безделица в наших путешествиях) и не любопытствуя посетить Харьковский университет, который не стоит курской ресторации.

До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти верст. —

Смотря на маневры ямщиков, я со скуки пародировал Американца Купера в его описаниях морских эволюций. Наконец воронежские степи оживили мое путешествие.

137

Я свободно покатился по зеленой равнине — и я благополучно прибыл в Новочеркасск, где нашел графа Вл. Пушкина, также едущего в Тифлис, — [я сердечно ему обрадовался] и мы поехали вместе. Он едет в огромной бричке. Это род укрепленного местечка, мы ее прозвали Отрадною. В северной ее части хранятся вины и съестные припасы. — В южной — книги, мундиры, шляпы etc., etc. — С западной и восточной стороны она защищена ружьями, пистолетами, мушкетонами [саблями] и проч. — На каждой станции выгружается часть северных запасов, и, таким образом, мы проводим время как нельзя лучше.

Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее. — Леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности (végétations); показываются птицы, неведомые в наших дубравах; орлы, как часовые на пикетах, сидят на кочках, означающих большую дорогу, и спокойно смотрят на путешественника; по тучным пастбищам

Кобылиц неукротимых
Гордо бродят табуны.

Кочующие кибитки полудиких племен начинают появляться, оживляя необразимую однообразность степи. Разные народы разные каши варят. Калмыки располагаются около станционных хат. — Татары пасут своих вельблюдов, и мы дружески навещаем наших дальных соотечественников.

На днях, покамест запрягали мне лошадей, пошел я к калмыцким кибиткам (т. е. круглому плетню, крытому шестами, обтянутому белым войлоком, с отверстием вверху). У кибитки паслись уродливые и косматые кони, знакомые нам по верному карандашу Орловского. В кибитке я нашел целое калмыцкое семейство; котел варился посередине, и дым выходил в верхнее отверстие. Молодая калмычка, собой очень недурная, шила, куря табак. Лицо смуглое, темно-румяное. Багровые губки, зубы жемчужные. — Замечу, что порода калмыков начинает изменяться и первобытные черты их лица мало-помалу исчезают. — Я сел подле нее. — Как тебя зовут?— — — сколько тебе лет? — Десять и восемь. — Что ты шьешь? — Портка. — Кому? — Себя. — Поцалуй меня. — Неможна, стыдно. — Голос ее был чрезвычайно приятен. Она подала мне свою трубку и стала завтракать со всем своим семейством.

138

В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Не думаю, чтобы кухня какого б то ни было народу могла произвести что-нибудь гаже. Она предложила мне свой ковшик — и я не имел силы отказаться. — Я хлебнул, стараясь не перевести духа, — я попросил заесть чем-нибудь — мне подали кусочек сушеной кобылятины. И я с большим удовольствием проглотил его. После сего подвига я думал, что имею право на некоторое вознаграждение. Но моя гордая красавица ударила меня по голове орудием, подобным нашей балалайке. — Калмыцкая любезность мне надоела, я выбрался из кибитки и поехал далее. Вот к ней послание, которое, вероятно, никогда до нее не дойдет — — —б

В Ставрополе увидел я на краю неба белую недвижную массу облаков, поразившую мне взоры тому ровно 9 лет. — Они всё те же, всё на том же месте. — Это были снежные вершины Кавказа — —

Подъезжая к Георгиевску, яснее увидел я их светлую цепь и темные массы передовых предгорий. Они обнимали всю правую сторону горизонта и ярко рисовались на ясном утреннем небе. Я увидел остроконечный Бешту, окруженный Машуком, Змеиной и Лысой горою — [как царь своими Вассалами].

Несмотря на мое намерение доехать до Грузии, я решился пожертвовать одним днем и из Георгиевска отправился в телеге к Горячим водам. Я нашел на водах большую перемену. — В мое время ванны находились в бедных лачужках, наскоро построенных. — Посетители жили кто в землянках, кто в балаганах. Источники, по большей части в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе серные и селитровые следы. —

У целебных ключей старый инвалид подавал вам ковшик из коры или разбитую бутылку. Нынче выстроены великолепные ванны и дома. Бульвар, обсаженный липками, проведен по склонению Машука. — Везде чистенькие дорожки, зеленые лавочки, правильные партеры, мостики, павильоны. — Ключи обделаны, выложены камнем, и на стенах ванн прибиты полицейские предписания. — Везде порядок, чистота, красивость — — —

139

Что сказать об этом. — Конечно, Кавказские воды нынче представляют более удобностей, более усовершенствования. — Таков естественный ход вещей. — Но признаюсь: мне было жаль прежнего их дикого, вольного состояния. — Мне было жаль наших крутых каменистых тропинок, кустарников и неогражденных пропастей, по которым бродили мы в прохладные кавказские вечера. — Конечно, этот край усовершенствовался, но потерял много прелести. — Так бедный молодой шалун, сделавшись со временем человеком степенным и порядочным, — теряет свою прежнюю любезность — — —

С неизъяснимой грустью пробыл я часа три на водах; с полнотою чувства разговаривал я с любезными Же... и Жи... и старался изъяснить им мои печальные впечатления. Они меня поняли и дружески со мною распростились. Я поехал обратно в Георгиевск — берегом быстрой Подкумки. Здесь, бывало, сиживал со мною Н<иколай> Р<аевский>, молча прислушиваясь к мелодии волн. — Я сел на облучок и не спускал глаз с величавого Бешту, уже покрывавшегося вечернею тенью. Скоро настала ночь. — Небо усеялось миллионами звезд — Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горными своими вассалами. Наконец он исчез во мраке. Я приехал в Георгиевск поздно и застал гр<афа> Пуш<кина> уже спящего.

М<ая> 22. Владикавказ.

С Екатеринограда начинается Военная Грузинская дорога. — Почтовый тракт прекращается, нанимают лошадей до Владикавказа — дается конвой казачий и пехотный — и одна пушка — почта отправляется 2 раза в неделю, и приезжие к ней присоединяются — это называется оказией. Мы дожидались оной недолго — почта пришла на другой день [нашего приезда] — и на третье утро в 9 часов мы были готовы отправиться в путь. На сборном месте соединился весь [наш] караван, состоявший из 500 че<ловек> или около. — [Наше общество представляло зрелище самое оживленное —] Пробили в барабан. Мы тронулись. — Впереди поехала пушка, окруженная пехотными солдатами, — фитиль горел, и они им раскуривали свои трубки — за нею потянулись коляски, брички, кибитки солдаток, переезжающих из одной крепости в другую,

140

за ними заскрыпел необозримый обоз двуколесных ароб. — По сторонам бежали конские табуны и стада волов, около них скакали проводники в бурках, в косматых шапках и с арканами. — Сначала нам это очень нравилось, но скоро надоело; нестерпимая медленность нашего похода (в первый день от Екатеринограда до Пришиба мы прошли только 15 верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец, беспрерывный скрып ногайских ароб выводили нас из терпения. Татары тщеславятся этим скрыпом, говоря, что они разъезжают, как честные люди, не имеющие нужды укрываться. — На сей раз приятнее было бы нам путешествовать с плутами. — Дорога довольно однообразна — равнина, по сторонам холмы — на краю неба вершины Кавказа, каждый день являющиеся выше и выше, — крепости достаточные для здешнего края — со рвом, который каждый из нас перепрыгнул <бы>, не разбегаясь, с заржавой пушкой, не стрелявшей со времен гр<афа> Гудовича, с обрушенным валом, по которому бродит гарнизон уток и цыплят. В крепости несколько лачужек, где с трудом можно достать десяток яиц и кислого молока —

Первое замечательное место есть крепость Минарет — приближаясь к нему, наш караван ехал по прелестной долине — между курганами, обросшими липой и чинаром. — Это могилы нескольких тысяч умерших чумою — блистали цветы, порожденные зараженным пепелом. — Справа все сиял снежный Кавказ. — Слева шумел Терек, впереди возвышалась огромная лесистая гора. За нею находится крепость. Кругом ее видны следы разоренного аула. — И легкий одинокий минарет свидетельствует о бытии исчезнувшего селения, называемого Татартуб и бывшего одно из главных в Б<ольшой Кабарде>. — Кругом его высокие горы. Он стройно возвышается между грудами камней на берегу иссохшего потока — памятник, переживший многое. Внутренняя лестница еще не обрушилась. Я взобрался на то место, где уже не раздается голос муллы. — Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах проезжими офицерами. — Суета сует. Гр. П<ушкин> последовал за мною. — Он начертал на кирпиче имя, ему любезное, — имя своей жены — счастливая — а я свое.

Любите самого себя,
Любезный, милый мой читатель.

141

Дорога наша сделалась очень живописна. — Горы тянулись над нами — на вершинах ползали чуть видные стада. — Мы различали и человека, их пасущего. Кто ж это был, вольный черкес или пленник? Он видит нас, но с каким чувством, с сильной <?> ненавистью или с волнением грусти и жаждой свободы? — Мы встретили еще курганы, еще развалины. — Два, три надгробных памятника стояли на краю дороги. — Там по обычаю старых черкесов погребены их наездники. — Татарская надпись, изображения шашек, кинжалов — танга — оставлены хищнику-внуку в память хищного предка. —

Черкесы нас ненавидят, и русские в долгу не остаются. — Мы вытеснили их из привольных пастбищ — аулы их разрушены — целые племена уничтожены. — Они далее, далее уходят и стесняются в горах, и оттуда направляют свои набеги — дружба мирных черкесов не надежна. — Они всегда готовы помочь буйным своим одноплеменникам. Все меры, предпринимаемые к их укрощению, были тщетны. — Но меры жестокие более действительны. — Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков — никогда на пехоту, и бегут, завидя пушки. — Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд — или на беззащитного. — Здешняя сторона полна молвой о их злодействах. Не имеют никакой надежды их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили кры<мских> татар, что чрезвычайно трудно исполнить по причине господствующих между ими наследственных мщений и так называемого долга крови.

Кинжал и шашка суть члены их тела — и младенец начинает владе<ть> ими прежде, нежели языком. — У них убийство — простое телодвижение. — Пленников они сохраняют в надежде на выкуп, но обходятся с ними с ужасным бесчеловечием — заставляют работать сверх сил, кормят сырым тестом, бьют, когда вздумается, — и приставляют к ним для стражи своих мальчишек, которые за одно слово вправе их изрубить своими детскими шашками. Что делать с таким народом?

Пока черкес вооруженный не будет почитаться вне закона, можно попробовать влияние роскоши — новые потребности мало-помалу сблизят с нами черкесов — самовар был бы важным нововведением.в Есть, наконец, средство

142

более сильное, более нравственное — более сообразное с просвещением нашего века, но этим средством Россия доныне небрежет: проповедание Евангелия. Терпимость сама по себе вещь очень хорошая, но разве Апостольство с нею несовместно? Разве истина дана для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, — и никто еще из нас не подумал препоясаться и идти с миром и крестом к бедным братиям, доныне лишенным света истинного. Легче для нашей холодной лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты. — Нам тяжело странствовать между ими, подвергаясь трудам, опасностям по примеру древних Апостолов и новейших рим<ско>-кат<олических> миссионеров.

Лицемеры! Так ли исполняете долг христианства. — Христиане ли вы. — С сокрушением раскаяния должны вы потупить голову и безмолвствовать. — — — Кто из вас, муж Веры и Смирения, уподобился святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, без обуви, в рубищах, часто без крова, без пищи, — но оживленным теплым усердием и смиренномудрием. — Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких, нужда, голод, иногда — мученическая смерть. Мы умеем спокойно блистать велеречием, упиваться похвалами слушателей. — Мы читаем книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные. —

Предвижу улыбку на многих устах. — Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины — я не такого мнения. — Истина, как добро Молиера, там и берется, где попадается. —

Мы в первый раз переехали Терек.

Но мы во Владикавказе, в самом преддверии гор. Снежные горы над нами. Мы окружены аулами. Завтра святилище дикой природы будет нам доступно. —

Влад<икавказ>. 22 мая 1829.

143

25 мая. Коби.

Арзрум. 12 июля 1829.

Вот уже 6 дней, как я стою в Арзруме в доме Сераскира и долго не мог привыкнуть к этой мысли. Целый день бродил я по бесчисленным переходам, из комнаты в комнату, с лестницы на лестницу, с кровли на кровлю и долго не знал топографии этого лабиринта. — Везде следы роскоши, но Сераскир, предполагая бежать, вывез из него что только мог. — Тюфяк и подушки диванов были ободраны, ковры сняты — дворец казался разграбленным.

Здесь воображение поминутно поражено противуречием Случая. — Там, где грозный Паша молчаливо курил свою длинную трубку, окруженный бесчестными отроками, там ныне счастливый его победитель принимает донесения о победах своих генералов, разговаривает с ними о Байроне и Наполеоне, отпускает пленных, раздает подарки, там Султ<ан>...

14 июля. — Арзр<ум> баня — чума.

18 июля. Арзрум — карантин. Об<ед> у гр<афа> Паск<евича>. — Харем. — Сабля.

____

Переход через Кавказ

Дариал, Казбек, осетинцы, похороны

Поэт Перси<дский>

Принц Персидск<ий> / Снеговая Крестовая гора

Грузия, Арагва, Душет

Тифлис

дорога до креп<ости> <?> Карса. Гумры. Арарат. Граница. Гергеры. Карс.

Лагерь гр. Паскевича

Перестрелка, рекогносцировка

война

Источн<ик> Мост.

Гассан Кале

27 июня. Арзрум

дворцы

обратный путь.

<19 июля — начало августа. Арзрум — Тифлис (?)>.

Мы достигли Владикавказа, прежнего Кап-Коя, — преддверия гор. Он окружен аулами — и я посетил один  из них — и попал на осетинские похороны. — Около

144

сакли толпился народ. — На дворе стояла арба, запряженная двумя волами, — родственники и друзья умершего съезжались со всех сторон — [подъехав к сакле, они слезали с седла] и с громким плачем шли в саклю, ударяя себя кулаком в лоб, что меня очень <нрзб.>.г — Женщины молчали. — Мертвеца вынесли на бурке и положили в арбу. Один из гостей взял ружье покойника, сдул порох с полки и положил его подле тела — волы тронулись, и гости поехали следом. — Тело должно было быть похоронено в горах, в 30 верстах от аула. — К сожалению, никто не мог объяснить мне сих обрядов.

Осетинцы самое бедное племя из племен, обитающих Кавказ. — Женщины их прекрасны и, как слышно, очень благосклонны к путешественникам. —

У ворот крепости встретил я двух — жену и дочь заключенного осетинца; они принесли ему обед. — Обе казались спокойны и смелы. — Однако ж при моем приближении обе потупили голову и закрылись изодранными своими чадрами. — В крепости видел я черкесских аманатов — красивых и резвых мальчиков. — Они поминутно проказничают и убегают из крепости. Их держат в жалком положении. — Они ходят в лохмотьях, полунагие — и в отвратительной нечистоте — на иных видел я деревянные колодки. — Мудрено таким образом достичь желаемой цели: заставить их полюбить [русские] наши обычаи.

Вероятно, что аманаты, выпущенные на волю, без большого сожаления вспомнят свое пребывание во Владикавказе.

____

Пушка оставила нас, мы отправились с пехотой и казаками. — Кавказ принял нас в свое святилище. Мы услышали глухой рев, скоро увидели Терек, разливающий <ся> в разны<х> направления <х>. — Мы поехали по его левому берегу — чем далее углублялись мы в горы, тем у́же становилось ущелие. Стесненный Терек с ужасным ревом бросал свои аспидные волны через камни, прегра<жда>ющие ему путь. — Погода была пасмурная, облако тянулось около черных вершин, туманное ущелье извивалось по течению Терека. Каменные подошвы гор обточены

145

были его волнами. — Я шел пешком и поминутно останавливался, пораженный дикими красотами природы. — Гр<аф> Пуш<кин> и Ш<ернваль>, смотря на Терек, вспоминали Иматру и отдавали преимущество

реке, на север гремящей.

Но я ни с чем не мог сравнить мне предст<оявшего> зрелища.

Не доходя до Ларса,д отстал я от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между которыми хлещет Терек с бешенством неизъяснимым. Вдруг бежит ко мне солдат, говоря: — В<аше> б<лагородие>, не останавливайтесь: убьют! — Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным — дело в том, что осетинские разбойники, совершенно безопасные на той стороне Терека, здесь иногда из-за утесов стреляют по путешественникам. — Накануне нашего перехода они таким образом потревожили <?> конвой ген<ерала> Бековича, проскакавшего под их выстрелами, — убили одну лошадь и ранили одного солдата.

В Ларсе остановились мы ночевать. Там нашли путешествующего француза, который напугал нас предстоящею дорогою, — переход через Крестовую Гору в коляске, по его мнению, была вещь невозможная. Он пророчил, что мы бросим экипажи в Коби и проедем в Тифлис. С ним в первый раз мы пили кахетинское вино из бурдюка — вспоминая пирования Илиады:

И в козиих мехах вино, отраду нашу.

Здесь нашел я у ком<енданта> рукопись Кавказского Пленника и, признаюсь, перечел его с удовольствием. Всё это мол<одо>, многое неполно, но многое угадано. — Сам не понимаю, каким образом мог я так верно, хотя и слабо, изобразить нравы и природу, виденные мною издали.

На другой день поутру отправились мы далее. — Турецкие пленные разрабатывали дорогу; они жаловались на пищу, им выдаваемую. Им невозможно было привыкнуть к черному хлебу. Это напомнило мне слова приятеля моего Ш<ереметева> — приехавшего из Парижу: — Худо жить, брат, есть нечего — черного хлеба не допросишься.

146

Скоро притупляются наши впечатления. — Едва прошли одни сутки, уже шум Терека, уже его беспорядочное течение, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. — Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною. — Я ехал мимо Казбека столь же равнодушно, как некогда плыл мимо Чатырдага. Правда и то, что дождливая и туманная погода мешала мне видеть его снеговую груду, по выражению поэта, подпирающую небосклон.

На дороге ждали персидского принца. В некотором расстояньи от деревни Казбек попались нам навстречу несколько колясок — и дорога затруднилась. — Конвойный офицер объявил, что он сопровождает придв<орного> поэта Фазиль Хана, — и по моему желанию представил меня ему — я через переводчика начал было ему высокопарное восточное приветствие, отчасти увлеченный врожденной насмешливостью. — Но как мне стало совестно, когда Ф<азиль> Х<ан> отвечал на мо<ю> неуместную затейливость просто, с умом и учтивостию порядочного человека: «Я надеялся застать вас в П<етер>б<урге>». Он жалел, что знакомство наше будет столь непродолжительным и проч. — Со стыдом принужден был я оставить полушутливый тон и съехать на обыкновенные европейские фразы. Это мне был урок — не судить человека по бараньей папахе и по крашеным ногтям.

В Коби остались мы ночевать. Местечко Коби находится у подошвы Крестовой горы, чрез которую предстоял нам переход. — Мы тут остановились ночевать и стали думать о том, каким образом совершить ужасный подвиг — бросить ли наши коляски и брички и сесть на казачьих лошадей, или послать за осетинскими быками. — На всякий случай я написал от имени всего нашего каравана красноречивую просьбу к ***, начальствующему в здешнем краю, и [мы] легли спать в ожидании подвод. —

На другой день около 12 часов мы услышали шум, дикие крики [и] увидели зрелище необыкновенное. 15 пар тощих и малорослых быков, окруженных полунагими осетинцами, тащили легенькую Венскую коляску моего приятеля Ор<------>. Это зрелище разрешило все мои сомнения. — Я решился отправи<ть> мою тяжелую коляску обратно в Влади <кавказ> и верхом доехать до Тифлиса. — Гр<аф> П<ушкин> не хотел следовать моему примеру. Он préféra впречь целое стадо в огромную свою бричку, нагруженную запасами всякого рода, — и торжественно

147

перевезти ее через снеговой хребет. — Мы расстались. Я поехал с полк<овником> Ога<ревым>, осматривающим здешние дороги. —

Мы подымались все выше и выше. Лошади наши вязли в рыхлом снегу. Я с удивлением смотрел на дорогу и не понимал возможности езды на колесах. Мы достигли снежной вершины Кавказа. — В это время услышал я глухой грохот. — Обвал, — сказал мне полковник. Я оглянулся и увидел в стороне огромную груду снега, которая сыпалась и медленно съезжала с крутизны. Наконец увидели мы на самой вершине горы крест — памятник Петра, обновленный Ермоловым, и начали спускаться. —

Мгновенный переход от грозного, дикого К<авказа> к прелестной, миловидн<ой> Грузии восхитителен. С высоты Гут-горы открывается Кашаурская долина — с ее обитаемыми скалами, — с ее цветущими нивами, — с ее богатыми темно-зелеными садами, — с ее синим, синим, прозрачным небом, — с ее светлой Арагвой, ми<лой> сестрою свирепого Терека. — Дыханье благовонного Юга вдруг начинает повевать на путешественника. — Видны развалины старинного замка, облепленного бедными саклями, как будто гнездами ласточек. — Здесь Челяев

<Начало августа 1829. Тифлис (?)>.

Мы ехали из Арзрума в Тифлис. — 30 человек линейских казаков нас конвоировали, возвращающихся на свою родину, — перед нами показался линейский полк, идущий им на смену. — Казаки узнали своих земляков и поскакали к ним навстречу, приветствуя их радостными выстрелами из ружей и пистолетов. — Обе толпы съехались и обнялись на конях при свисте пуль и в облаках дыма и пыли — обменявшись известиями, они расстались — и догнали нас с новыми прощальными выстрелами.

— Какие вести? — спросил я у прискакавшего ко мне урядника. — Всё ли дома благополучно? — Слава богу, — отвечал он, — старики мои живы; жена здорова. — А давно ли ты с ними расстался? — Да вот уже три года, хоть по положению надлежало бы служить только год. — — А скажи, — прервал его молодой арт<иллерийский> офицер, — не родила ли у тебя жена во время отсутствия? — Ребята говорят, что нет, — отвечал веселый урядник. — А не <----------> ли без тебя? — Помаленьку, слышно, <-------->. — Что ж, побьешь ты ее за

148

это? — А зачем ее бить? Разве я безгрешен. — Справедливо; а у тебя, брат, — спросил я другого казака, — так ли честна хозяйка, как у урядника? — Моя родила, — отвечал он, стараясь скрыть свою досаду. — А кого бог дал? — Сына. — Что ж, брат, побьешь ее? — Да посмотрю, коли на зиму сена припасла, так и прощу, коли нет — так побью. — И дело, — подхватил товарищ, — побьешь, да и будешь горевать, как старик Черкасов; смолоду был он дюж и горяч, случился с ним тот же грех, как и с тобой, поколотил он хозяйку, так что она после того 30 лет жила калекой. — С сыном его случилась та же беда, и тот было стал колотить молодицу — а старик-то ему: «Слушай, Иван, оставь ее — посмотри-ка на мать, и я с молоду поколотил ее за то же, да и жизни не рад». — Так и ты, — продолжал урядник, — жену-то прости, а выблядка посылай чаще по дождю. — Ладно, ладно, посмотрим, — отвечал казак уряднику. — А в самом деле, — спросил я, — что ты сделаешь с выблядком? — Да что с ним делать, корми да отвечай за него, как за родного. — Сердит, — шепнул мне урядник, — теперь жена не смей и показаться ему — прибьет до смерти. —

Это заставило меня размышлять о простоте казачьих нравов. — Каких лет у вас женят? — спросил я. — Да лет 14-ти, — отвеч<ал> у<рядник>. — Слишком рано, муж не сладит с женою. — Свекор, если добр, так поможет, — вот у нас старик Суслов женил сына да и сделал себе внука.

149

Замысел Записок в 1830-е годы

Новый приступ Пушкина к Запискам относится уже к 1830-м гг. В Большом академическом издании с этим новым замыслом связываются следующие отрывки и планы: заметка «О холере», два плана, или «программы», Записок, «Начало автобиографии», отрывок из воспоминаний о Дельвиге («Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву»). Б. В. Томашевский дополнил этот список заметкой о Державине, вложенной Пушкиным в папку с надписью «Table-talk».1 Затем его расширил И. Л. Фейнберг, предположив, что к Запискам относятся еще три заметки (о Дурове, Будри и Александре Давыдове) из «Table-talk» и отрывки из «Путешествия в Арзрум», где даны характеристики Ермолова и Грибоедова.2 Будри — профессор французской словесности в Лицее, брат Ж.-П. Марата, непосредственный свидетель Французской революции, Давыдов — Александр Львович, брат декабриста, один из владельцев Каменки, «толстый Аристип» и «рогоносец величавый» пушкинских стихотворений; он же «второй Фальстаф» пушкинской заметки в «Table-talk»; Дуров — Василий Андреевич, брат знаменитой «кавалерист-девицы», вечно озабоченный фантастическими проектами добывания денег, Ермолов — полководец, опальный наместник Кавказа.

Создавая свою реконструкцию Записок, Фейнберг исходил из постулата, предложенного самим Пушкиным:

150

«Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310). Иными словами, в реконструкции Фейнберга на первый план выходили современники поэта — их портреты, деяния, отношения с автором Записок. Высказанные в кратком введении-приступе к Запискам слова об «исторических лицах» создавали впечатление, что они и должны были явиться доминантой пушкинского труда. В отрывках о Державине, Ермолове, Дурове сам поэт как бы отступает в тень, он только проницательный собеседник или наблюдатель, который умеет выбрать объект. Абрис личности мемуариста показан через окружение, масштабы лиц, представляемых читателю, определяют личность самого поэта. В рассказе о Державине он — будущий первый поэт России, в беседах с Ермоловым (в «Путешествии в Арзрум») — политик, в беседах с Дуровым — наблюдательный социолог, исследователь оригинальных лиц и характеров.

Мы видели, что свой автобиографический труд Пушкин называл то «записками», то «мемуарами», то «биографией». «Записки», «мемуары», «биография» (в значении «автобиография») для него — синонимы, т. е. жизнеописание.3 Такой же смысл Пушкин вкладывал в слово «записки», когда ратовал, чтобы его друзья и современники — П. В. Нащокин, А. О. Смирнова-Россет, Н. А. Дурова, М. С. Щепкин — писали свои воспоминания.

Определение «биография» свидетельствует, что прежде всего Пушкин собирался писать о себе. Жанр «биографии» формировался в процессе работы. Вопросы соотношения авторского «я» и «исторических лиц», введение личных моментов (степень исповедальности, ее необходимость)

151

решались на ходу. Вспомним уже цитированное нами высказывание Пушкина в письме к Вяземскому о записках Байрона, уничтоженных Т. Муром: «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов». И дальше: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не знаешь, никого так не любишь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать [самого себя] суд собственный невозможно» (XIII, 243—244).

Эти строки написаны уже тогда, когда работа над «биографией» значительно продвинулась, т. е. несомненно продиктованы собственным опытом мемуариста. Здесь существенно сопоставление «стихов» и «хладнокровной прозы», т. е. для Пушкина очевидно, что и в Записках о себе, и в стихах неизбежно будут присутствовать одни и те же моменты, эмоции, настроения. Некоторые стихотворения дают нам ключ к пониманию тех проблем, которые вставали перед поэтом и которых он не мог избегнуть в своей «биографии».

Почти одновременно с замыслом Записок появляются стихи, в которых поэт пытается оглянуться на прошлое, осмыслить пройденный путь. Первым итоговым стихотворением Пушкина была элегия «Погасло дневное светило». «Здесь, — отмечает Б. В. Томашевский, — впервые намечены общие очертания поэтической биографии автора. Эта тема воспоминания затем органически войдет в поэзию Пушкина».4

Элегия сопряжена с письмом Пушкина к брату от 24 сентября 1820 г. «Ночью на корабле написал я элегию, которую тебе присылаю», — писал он (XIII, 19). «Ночью на корабле», т. е. при переезде из Феодосии в Гурзуф, который и описывается в письме. Хотя элегия только «прилагается» и формально отделена от текста, она все же является его частью, т. е. конструктивно с ним связана, а содержание ее служит как бы введением в повествование,

152

подводя черту под петербургским периодом жизни поэта. В элегии Пушкин изображает себя на переломе, в письме — утверждает новый этап жизненного пути.

Таким же итоговым произведением, но замыкающим уже южный этап ссылки, был и «Разговор книгопродавца с поэтом». Здесь впервые в поэтической форме высказана существенная и для мировоззрения, и для мироощущения Пушкина, и для его поведения и жизненных обстоятельств мысль о профессионализации писательского труда, о взаимоотношениях между поэтом-создателем и публикой, которая платит за результаты поэтического труда. На уговоры книгопродавца:

Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать,

поэт отвечает: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся» (II, 324). До «Разговора...» эта тема была осознана, продумана и даже сформулирована Пушкиным в письмах. Сперва в письмах к друзьям и к брату (см., например, в письме к Л. С. Пушкину: «Я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит, — за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма» (XIII, 86). Наиболее четко эта мысль выражена в черновых письмах к А. И. Казначееву: «7 лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти 7 лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради бога, не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость». И дальше: «Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или П. Б. можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2 000 в. от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника» (XIII, 93).

153

Было бы рискованным утверждать, что черновики писем к Казначееву, сохраненные после грандиозного auto da fé в Михайловском, являются готовыми отрывками из Записок, но несомненно, что мысли, в них высказанные, были выношены Пушкиным и стали его убеждениями. В торговые отношения между поэтом и книгопродавцем вскоре вмешалась фигура «насмешника» — критика. Позволим себе высказать предположение, что тема принципиально нового отношения к поэзии как к товару, тема отношений между поэтом и публикой, а следовательно, и между поэтом и критикой не могла бы обойти «биографию» Пушкина. Если поэт собирался писать не только об «исторических лицах», но и о себе, представить себя публике в «хладнокровной прозе», — он, по-видимому, должен был коснуться и этого весьма важного для него и характерного для его времени процесса — торговых отношений в литературе и своих отношений с критикой.

К этому нас ведут и следующие попытки Пушкина вернуться к оставленному замыслу. Тема критики вводится уже в «Путешествие в Арзрум». «Путешествие» писалось на основе дневниковых записей и является по существу обработанными для печати (в традиционном жанре «путешествия») Записками. Мы видели, что первые издатели Пушкина помещали «Путешествие в Арзрум» в раздел «Записок». Мнение первых издателей поддерживается и современными пушкинистами. Так, например, Т. Г. Цявловская, составляя раздел автобиографической прозы в сочинениях Пушкина, считала необходимым мотивировать исключение «Путешествия» из этого раздела. Она пишет: «Мы не касаемся здесь „Путешествия в Арзрум“, законченность этого произведения, высокие его художественные качества, то обстоятельство, что Пушкин сам его печатал, создали традицию относить его к художественной прозе».5 «Путешествие» заканчивается пассажем: «У Пущина

154

на столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи». Далее следует иронический пересказ статьи Надеждина в «Вестнике Европы» о «Полтаве». «Надобно знать, — пишет Пушкин, — что разбор был украшен обыкновенными затеями нашей критики: это был разговор между дьячком, просвирней и корректором типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии». Знаменательна ироническая концовка: «Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве» (VIII, 483).

В 1829 г. стало намечаться резкое расхождение между поэтом и его читателями. Читательский холодок, журнальную брань Пушкин впервые ощутил именно после выхода «Полтавы». Все последующие годы его жизни протекали в напряженной общественной и литературной атмосфере. В «Путешествии в Арзрум» выражено предчувствие этой атмосферы, сознание того, что возвращение в повседневность ознаменовано соприкосновением с недоброжелательным критицизмом, который, так же как и читательский холодок, будет сопутствовать ему всю жизнь. Ироническая концовка «Путешествия» по сути дела первая антикритика Пушкина. Для нас существенно, что эта антикритика включена в контекст его автобиографической прозы.

Выше писалось, что ключ к замыслу Пушкина, вернее к одному из аспектов замысла Записок, оставил П. Плетнев, готовивший раздел «Отрывки из записок А. С. Пушкина» в томе XI «посмертного» собрания сочинений поэта. Мы видели, что в упомянутом разделе объединены следующие наброски: «Начало автобиографии», отрывки

155

из кишиневского дневника, отрывки о Карамзине из сожженных Записок, предисловие к предполагавшемуся изданию VIII и IX глав «Евгения Онегина», отрывки неоконченной статьи 1830 г. о Баратынском, вводная часть статьи «О народной драме и драме „Марфа Посадница“» и, наконец, заметки, которые в сочинениях Пушкина печатаются под общим (редакторским) заглавием «Опровержение на критики».

Особенно примечательно включение в этот раздел «Опровержения на критики». Нам кажется, что именно эта статья послужила толчком, вернувшим Пушкина к оставленному замыслу Записок. Насколько эта статья может считаться материалом для «биографии»? Чтобы подойти к решению этого вопроса, необходимо обратиться к известным автобиографическим отрывкам и наброскам 1830-х гг.

Названные выше заметки и планы, связанные с замыслом Записок, в разных изданиях датируются исследователями следующим образом: «О холере» — 1831 г. (?) (Т. Г. Цявловская,6 Б. В. Томашевский,7 О. С. Соловьева8); «Первая» программа Записок — осень 1830 г. (?) (Цявловская — Б. акад. изд., Модзалевский и Томашевский9), октябрь 1833 г. (Соловьева), 1830-е гг. (Цявловская10); «Вторая» программа Записок — 1833 г. (Цявловская — Б. акад. изд., Томашевский, Соловьева); «Начало автобиографии» — 1834 г. (Томашевский, Соловьева, Цявловская), 1835—1836 гг. (Цявловская — Б. акад. изд.).

И в описании рукописей, и в изданиях все эти датировки никак не мотивированы. Между тем обоснование дат, их более точная хронологическая привязка, позволят определить не только последовательность, но и направление, характер работы Пушкина над Записками в 1830-х гг.

Остановимся на этих фрагментах.

156

Заметка «О холере» бесспорно подготовлена для Записок. Пушкин начинает ее с воспоминания о разговоре с «дерптским студентом», потом упоминает о «старой молдавской княгине», умершей в 1822 г. от этой болезни, затем рассказывает о своем пребывании в Болдине и о попытке прорваться через карантины в Москву 2 октября (дата указана в заметке). Пушкин пишет: «Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял — в Москве... но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик останавливается: застава!

Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мною согласились, перевезли меня и пожелали многие лета» (XII, 309). Насколько принятая датировка (1831 г.) убедительна? Мотивировать ее можно тем, что заметка рассматривается в некоем единстве с дневниковыми записями 1831 г., где тоже речь идет о холере.

Основания для такой датировки дает и сам Пушкин. Заметка начинается словами: «В конце 1826-го года я часто видался с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодые поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). <...> Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал при том: Cholera morbus подошла к нашим границам и через 5 лет будет у нас» (XII, 308—309). Действительно, «через пять лет» после «конца 1826-го года» и должен, казалось бы, быть конец 1831 г. Однако дальше в той же заметке читаем: «Спустя 5 лет я был в Москве, и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в Нижег<ородской> деревне. Перед моим отъездом В<яземский> показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской г<убернии> в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились)» (XII, 308—309). О каком письме Вяземскому пишет Пушкин — неизвестно, но, очевидно, это же письмо послужило

157

источником письма самого Вяземского к Е. М. Хитрово от 2 сентября 1830 г. Вяземский в это время находился в своем подмосковном имении Остафьево. Оттуда он и пишет следующее: «Из некоторых губерний приходят к нам сюда довольно печальные известия. Cholera morbus делает в них свои опустошения. Но не беспокойтесь: это не в той стороне, куда уехал Пушкин».11 Последняя фраза написана, конечно, в утешение поклоннице Пушкина.

Совершенно ясно, что в заметке «О холере» речь идет о 1830 г. В 1830 г. Пушкин ехал в «нижегородскую деревню», чтобы вступить во владение деревней Кистенево, выделенной ему отцом перед женитьбой. Когда поэт отсчитывает от 1826 г. пять лет, он имеет в виду календарный год, а не фактический. Поэтому совершенно не убедительна попытка Г. В. Краснова вернуть датировку этой заметки снова к 1831 г.12 Главным мотивом для него является персонаж «дерптского студента», променявшего «немецкие книги» и «молодые поединки» на «польские грязи». Упоминание о «польских грязях» связывается с восстанием в Польше, которое началось в феврале 1831 г. и было подавлено в сентябре того же года. «Дерптский студент» — лицо известное. Это Алексей Николаевич Вульф, сын владелицы Тригорского П. А. Осиповой, с которым Пушкин встречался и во время михайловской ссылки, и позднее, в Петербурге. С 1828 г. Вульф — унтер-офицер Гусарского полка принца Оранского. Был участником Персидской и Турецкой кампаний, а после заключения в сентябре 1829 г. Адрианопольского мира с Турцией вместе с полком стоял в Каменец-Подольской губернии. В феврале 1831 г. полк его был действительно отправлен в Польшу для подавления восстания. На первый взгляд все как-будто сходится на Польше — и время начала восстания, и участие в нем Вульфа, и упоминание о «польских грязях». Не соотносится только само выражение «польские грязи», предполагающее бытовую, застойную обстановку, с серьезным отношением  Пушкина к событиям, происходящим в Польше, и к действиям

158

наших войск. В 1831 г. Пушкин ожидал повторения 1812 г., т. е. движения западных народов на Россию. Польское восстание и опасение интервенции были значительными темами его стихов, писем, разговоров. «Того и гляди навяжется на нас Европа», — писал он Вяземскому 1 июня 1831 г. (XIV, 196). Е. Е. Комаровский вспоминает слова Пушкина: «...теперь время чуть ли не столь грозное, как в 1812 году».13

Когда Пушкин уезжал в Болдино, Ал. Н. Вульф был вместе с полком под Каменец-Подольском, где они стояли в небольших деревушках и поселках, а Каменец-Подольская губерния до 1793 г. принадлежала Польше: там сохранилось и польское население, и язык, и обычаи, и захолустная обстановка недавней польской провинции с ее осенними «грязями» на дорогах.

Почему в отрывке, который можно назвать мемуарной зарисовкой, Пушкин не называет Вульфа по имени? Псковский ловелас, кратковременный приятель Пушкина, он не принадлежал к лицам «историческим» и даже к «достойным замечания». Назвав имя, Пушкину пришлось бы давать и более подробную характеристику вводимому в Записки лицу. Поэтому поэт ограничился только его социальной характеристикой («дерптский студент», «гусарский офицер»). Примечательно, что даже в письмах к друзьям Пушкин не упоминает ни о ком из семейства Осиповых-Вульф по имени, хотя известно, как привязан он был к ним и как скрашивали они его михайловские будни. Рассказывая В. Ф. Вяземской в конце октября 1824 г. о своей деревенской жизни, он пишет: «В качестве единственного развлечения я часто вижусь с одной милой старушкой (это о П. А. Осиповой! — Я. Л.) — я слушаю ее патриархальные разговоры. Ее дочери, довольно непривлекательные во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал» (XIII, 114; подлинник по-французски). Очевидно, что, работая над Записками, Пушкин имел определенный, выработанный масштаб, которым определялись лица, «достойные замечания», и Ал. Вульф, как и вся семья Осиповых-Вульф, под этот масштаб не подходили. Особенности их личностей, характеров, образ жизни давали материал для художественного творчества, но не для Записок.

159

Заметка «О холере» по форме представляется законченным мемуарным фрагментом. Последняя фраза: «Мужики со мною согласились, перевезли меня и пожелали многие лета» звучит как заключающая весь эпизод болдинского карантинного заточения, но при этом и само «заточение», и мытарства, с ним связанные, представляются в несколько облегченном и усеченном виде. В действительности все обстояло иначе и сложнее. Ко второму октября относится только первая попытка Пушкина вырваться из Болдина. «Мужики с дубинами» — первая преграда на пути в Москву (см. в письме к Н. Н. Гончаровой от 18 ноября 1830 г.: «14 карантинов являются только аванпостами — а настоящих карантинов всего три. — Я храбро явился в первый». — XIV, 419). Выехав из Болдина 2 октября, Пушкин добрался до Лукоянова, где получил отказ «в выдаче свидетельства на проезд» под предлогом, что он выбран «для надзора за карантинами <...> округа» (см. письмо к Н. Н. Гончаровой от 26 ноября 1830 г. — XIV, 420). Именно ко времени, когда Пушкин числился официальным лицом по карантинной части, приурочивается известная по воспоминаниям А. П. Бутурлиной примечательная страница его биографии — проповедь о холере, которую он читал болдинским мужикам.14 По словам самого поэта, ему «стоило великих трудов избавиться от этого назначения» (письмо к Н. Н. Гончаровой от 2 декабря 1830 г. — XIV, 421).

К 7—10 ноября относится еще одна попытка уехать из Болдина. Пушкин рассказал о ней М. П. Погодину: «Я было опять к вам попытался, доехал до Севаслейки (первого карантина). Но на заставе смотритель, увидев, что я еду по собственной самонужнейшей надобности, меня не пустил и потурил назад в мое Болдино» (XIV, 128). Только в самом конце ноября, получив разрешение, Пушкин вырвался в Москву, по дороге отсидев положенное число дней в платовском карантине. Таким образом, рассказ о карантинной одиссее прерван в самом ее начале. Конец отрывка фиксирует, очевидно, события, совершившиеся к моменту его написания, т. е. от возвращения из первой поездки и до появления надежды (или намерения) на вторую. Нам кажется, что прерванный рассказ позволяет

160

датировать отрывок: 3 октября — начало (до 5-го) ноября 1830 г.

Заметка «О холере» имеет определенную сюжетную завершенность — ее трудно представить в контексте повествования, которое развивалось бы строго хронологически. Сама по себе она захватывает несколько временных слоев: 1822 г. — смерть молдавской княгини от холеры, 1826 г. — рассказ «дерптского студента», 1830 г. — болдинский карантин. Такой же автономной зарисовкой о роли случая в истории народа и жизни поэта является и «Заметка о „Графе Нулине“».

Заметки о холере и «Графе Нулине» свидетельствуют, что в 1830 г. Пушкин приступил к заготовке материалов для Записок.

Обратимся к программе Записок. Мы видели, что первая часть ее начинается с пункта о семье отца, далее следуют пункты, относящиеся к семье и детству матери. В конце этой части пункт «Рождение мое». Вторая часть заканчивается пунктом «Лицей» после чего события выстраиваются хронологически, по годам. Кончается программа 1815 г., где обозначен только один пункт «Экзамен», сразу же вычеркнутый. Весь текст черновой, со множеством помарок и вставок, расположен в два столбца, второй столбец заполнен наполовину. Программа написана на бумаге, встречающейся в рукописях Пушкина только дважды: кроме программы на такой бумаге (№ 138) написано стихотворение «Гусар», которое в рукописи имеет дату: «18 апреля 1833». Трудно предположить, чтобы в петербургских рукописях Пушкина сохранились лишь два листка записей на одинаковой бумаге, отделенных одна от другой трехлетним перерывом. Более вероятно, что бумагу эту Пушкин приобрел в 1833 г. и захватил с собою в поездку и что «первая» программа набросана в 1833 г. в Болдине.

Вторая часть программы фиксирует события южной ссылки. Комментируя ее, Б. В. Томашевский пишет: «Программа была брошена в самом начале».15 Иными словами, он рассматривает эту запись как начало Записок (в том виде, как они представлялись поэту в 1833 г.). Обе программы, очевидно, не сводились им воедино и рассматривались не как два этапа работы Пушкина над Записками, а как два разных замысла.

161

Ориентир для датировки «второй» программы дает рукопись: программа записана на сложенном полулисте, где кроме нее размещены черновые наброски «Медного всадника», «Песен западных славян» и стихотворения «Когда б не смутное влеченье». Все эти отрывки бесспорно относятся к осени 1833 г. («Медный всадник» закончен в октябре, до отъезда Пушкина в Петербург). Расположение записей на листе показывает, что они начинались с программы, со слов: «Кишинев. — Приезд мой с Кавказа и Крыму...». Сверху известного текста вписано неразборчивое, по-видимому, сильно ужатое слово, и поставлен знак вставки.

Это позволяет сделать вывод, что дошедшая запись является не «началом», а продолжением некой записи на другом листе. Палеографические данные, как мы видели, позволяют отнести «первую» программу к 1833 г. Возможность отнесения обеих «программ» к одному — 1833 — году убеждает, что они являются частями единого плана и что между этими частями существовало некое звено (где были изложены события с 1815 по 1820 г.), которое до нас не дошло. По-видимому, на этот неизвестный нам лист Пушкин начал набело переписывать первую часть программы, продолжил ее на другом листе, доведя события до Кишинева, а затем новую, дописанную, часть стал вновь править — так появились знак переноса и неразобранное нами слово.16 Знаменательно, что программа остановлена на кишиневских событиях — скорее всего поэт зафиксировал в ней лишь то, что некогда было уже оформлено им в Записки, т. е. восстановил (возможно, с изменениями) свою сожженную «биографию».

Таким образом, в 1833 г. Пушкин составил план Записок, в начале которого стояли сведения о семье отца, в конце — о пребывании поэта в Кишиневе.

162

Программа Записок содержит загадку: почему она не соответствует реально написанному «Началу автобиографии»? Это условно называемое «Начало автобиографии» состоит из двух частей: первая часть — введение («Несколько раз принимался я...»), вторая — так называемая «Родословная Пушкиных и Ганнибалов». Введение имеется только в черновике, «Родословная» представляет собою перебеленный текст, в рукописи первый лист оставлен чистым — на этом чистом листе должен был разместиться переписанный набело черновик вступления, которое было написано позже и которое поэт не удосужился переписать, оставив или отложив работу над Записками.

Для нас «Родословная» особенно интересна потому, что сюжет ее предшествует программе Записок, т. е. Пушкин ведет родословную своих предков (по отцовской и материнской линиям) до тех моментов, которые зафиксированы в программе. Излагая исторически значительные и романтически яркие эпизоды из жизни предков Пушкиных начиная от легендарного Рачи, поэт заканчивает ее эпизодами из жизни Льва Александровича Пушкина, упоминая и о его политической оппозиционности, и о своевольном нраве. Рассказ о Л. А. Пушкине завершается признанием: «Все это я знаю довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли». Прервав родословную Пушкиных в том месте, где источником сведений является предание, поэт начинает родословную Ганнибалов. Дальнейшая история семьи отражена только в плане: «Семья моего отца — его воспитание — французы учителя <...> — Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства». Пункт «Семья моего отца» — это уже не рассказ о деде Льве Александровиче и его «странностях» (о которых в семье старались не говорить), а сведения о том поколении, к которому принадлежал Сергей Львович. Пункт «Отец и дядя в гвардии» вводит дядю, т. е. Василия Львовича, как лицо, уже известное в «биографии». У Льва Александровича было семеро детей — пятеро сыновей и две дочери, которые и составляли «семью <...> отца».

Равным образом нет в программе и истории рода матери; единственный из Ганнибалов, который в ней обозначен, — Иван Абрамович, но он упоминается лишь как родственник, помогавший семье брата Осипа в ее бедственном положении (см. в программе: «Бабушка и ее

163

<моя> мать — их бедность. — Ив<ан> Абр<амович»>). Славные страницы из жизни Ганнибалов, которыми Пушкин так гордился и которым отвел достаточно места в «Родословной», в программе отсутствуют.

Следует отметить особенности рукописи «Родословной». В начальной ее части (там, где речь идет о Пушкиных) почти нет помарок и вариантов, текст складывался сразу, без конструктивных перемен. Помарки (главным образом стилистического характера) начинаются там, где излагается родословная матери. Отсутствие помарок свидетельствует, что текст «Родословной» в основных чертах был готов. И действительно, родословная Пушкиных с небольшими уточнениями и дополнениями повторяет отрывок, уже записанный в «Опровержении на критики».

Приведем эти тексты для сравнения.

Опровержение
на критики

Род мой один из самых старинных дворянских. Мы происходим от прусского выходца Радши, или Рачи, человека знатного (мужа честна, говорит летописец), приехавшего в Россию во время княжества свят<ого> Александра Ярославича Невского (см. «Русск<ий> Летописец» и «Ист<орию> Рос<сийского> гос<ударства>»). От него произошли Пушкины, Мусины-Пушкины, Бобрищевы-Пушкины, Бутурлины, Мятлевы, Поводовы и другие). Карамзин упоминает об одних Мусиных-П<ушкиных> (из учтивости <к> пок<ойному> гр<афу> Алексею Ивановичу). В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича, историограф именует и Пушкиных. В царствование Бориса Годунова Пушкины были гонимы и явным образом обижаемы в спорах местничества. Г. Г. Пушкин, тот самый, который выведен в моей трагедии, принадлежит к числу самых замечательных лиц той эпохи, столь богатой историческими характерами. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, по словам Карамзина, один с Измайловым сделал

 

Начало
автобиографии

Мы ведем свой род от прусского выходца Радши, или Рачи (мужа честна, говорит летописец, т. е. знатного, благородного), выехавшего в Россию во время княжества св<ятого> Александра Ярославича Невского. От него произошли Мусины, Бобрищевы, Мятлевы, Поводовы, Каменские, Бутурлины, Кологривовы, Шерефединовы и Товарковы. Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории. В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. Григорий Гаврилович Пушкин принадлежит к числу самых замечательных лиц в эпоху самозванцев. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, один с Измайловым, по словам Карамзина, сделал честно свое дело. 4 Пушкиных подписались

164

честно свое дело. При избрании Ром<ановых> на <царство> 4 Пушкиных подписались под избирательною грамотою, а один из них, окольничий, под<соборным деянием> о уничтожении местнич<ества> (что мало делает ему чести).17 При Петре они были в оппозиции, и один из них, стольник Федор Алексеевич, был замешан в заговоре Циклера и казнен вместе с ним и Соковниным. Прадед мой был женат на меньшой дочери адмирала гр<афа> Головина, первого в России андреевского кавалера и проч. Он умер очень молод и в заточении, в припадке ревности или сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах. Единств<енный> его сын, дед мой Лев Александрович, во время мятежа 1762 года остался верен Петру III — не хотел присягнуть Екатерине и был посажен в крепость вместе с Измайловым (странная судьба сих имен!). См. Рюлиера и Кастера. Чрез 2 года выпущен по приказанию Екатерины и всегда пользовался ее уважением. Он уже никогда не вступал в службу и жил в Москве и своих деревнях.

XI, 161

    

под грамотою о избрании на царство Романовых, а один из них, окольничий Матвей Степанович, под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру). При Петре I сын его, стольник Федор Матвеевич, уличен был в заговоре противу государя и казнен вместе с Циклером и Соковниным. Прадед мой Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера. Он умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах. Единственный сын его, Лев Александрович, служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях.18

XII, 311

165

Мы видим, что отрывок из «Опровержения» составляет основной костяк текста, дополнения состоят главным образом из сведений, заимствованных из источников, которых, очевидно, не было под рукой у Пушкина в 1830 г. в Болдине. Так, в «Родословную» введен дополнительный перечень фамилий, родоначальником которых был предок Пушкина Радша, поясняется характеристика, которую дает ему летописец («мужа честна», т. е. знатного, благородного), особенно подчеркивается, что предки Пушкина играли активную роль в истории России, уточнено имя «окольничего» Пушкина, который «подписался под соборным деянием об уничтожении местничества», и т. д. Таким образом, принимаясь всерьез за Записки, Пушкин прежде всего обратился к тексту «Опровержения», и здесь указание П. А. Плетнева обретает достоверность факта, т. е. мы имеем бесспорный случай, когда отрывок из «Опровержения» стал фрагментом нового замысла — Записок.

В какой степени это может касаться других отрывков? Может ли фактическое использование одного отрывка быть основанием, на котором строится предложенная Плетневым интерпретация «Опровержения на критики»?

Вспомним, что «Путешествие в Арзрум» заканчивалось своеобразной антикритикой — упоминанием о статье Надеждина в «Телескопе». Возвращение домой обращало поэта к одному из наиболее значительных аспектов бытия творческой личности — отношениям с читателями и критиками, читательского спроса, интереса. Тема поэта и публики — одна из центральных тем пушкинской поэзии 1830-х гг.

«Опровержение на критики», как уже отмечалось, условное редакторское название, объединяющее серию заметок Пушкина. Впервые состав этой статьи, последовательность работы над отдельными ее частями были раскрыты в Большом академическом издании.19 Редакторское

166

название основано на пушкинском определении. В одной из заметок после небольшого введения, где дается характеристика современной критики и объясняются причины, почему он всегда избегал полемики, Пушкин пишет: «Нынче, в несносные часы карантинного заключения, не имея с собою ни книг, ни товарища, вздумал я для препровождения времени писать опровержение на все критики, которые мог только припомнить, и собственные замечания на собственные же сочинения» (XI, 144). Далее следуют заметки, отвечающие этим двум задачам: 1) заметки полемические, или «опровержение на все критики», и 2) «собственные замечания на собственные же сочинения». Второй тип заметок Ю. Г. Оксман назвал «острым автокомментарием к собственным сочинениям и их литературной судьбе».20 Сам Пушкин писал Дельвигу из Болдина: «Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело, кого надлежит душить, Полевого или Булгарина» (письмо от 4 ноября 1830 г. — XIV, 121). Под «полемическими статьями» Пушкин имеет в виду полемику с сегодняшней, сиюминутной критикой («не получая журналов <...> не знаю <...> кого надлежит душить...»). «Собственные замечания на собственные же сочинения» предполагают и ретроспективный взгляд на них, а полемика вокруг них может относиться уже к воспоминаниям поэта.

Современная полемика по своему заданию (литературная борьба) и жанру (антикритика) не соответствовала той части статьи, которая касалась прошлого, т. е. носила мемуарный характер.21 «Опровержение на критики», как отметил В. Гиппиус, осталось «недописанным и отмененным». Отрывочность этих набросков, резкие переходы от одной темы к другой, хронологическая непоследовательность и различная тональность, в которой они подаются (размышления, ирония, разъяснения, запальчивость), — все это наводит на мысль, что так называемое «Опровержение на критики» является заготовкой, которую Пушкин мог или собирался использовать для разных произведений. Одно из них он начал сразу же, в Болдине,—

167

это «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений». Перенеся в эту новую статью приведенный выше абзац о «несносных часах карантинного заключения», Пушкин его меняет, отбрасывая «собственные замечания на собственные же сочинения», а «возражения на все критики» заменяет фразой: «... возражения не на критики (на это я никак не могу решиться), но на обвинения нелитературные, которые нынче в большой моде». Последняя замена носит демонстративный характер, Пушкин подтверждает тезис о жалком состоянии современной критики, которым начинается статья: современная критика несостоятельна, от нее нельзя ждать серьезных «литературных» разборов, а журнальная полемика сводится к «личностям», т. е. обвинениям «нелитературным».

Конструктивный стержень «Опыта» — полемика вокруг «литературной аристократии», к которой Пушкин подключил впечатления от критики 1829—1830-х гг.22

За пределами этой статьи осталась большая часть заметок из «Опровержения», заметок, которые сам Пушкин определил как «замечания на собственные же сочинения». Нам представляется, что «мемуарная» часть и явилась стимулом к возникновению нового замысла автобиографической прозы.

Реактивом, определяющим новое назначение «замечаний на собственные же сочинения», может служить мемуарный фрагмент «О холере». В письме к Плетневу от конца октября 1830 г. Пушкин рассказывает о своей первой попытке «сунуться» в Москву и одновременно просит передать Дельвигу, чтобы тот заказал виньетку, изображающую его «голенького в виде Атланта, на плечах поддерживающего Литературную газету» (XIV, 118). Таким образом, материалы для «Литературной газеты» (в том числе и «Опровержение на критики») были подготовлены в одно время с наброском «О холере», т. е. до второй попытки Пушкина уехать из Болдина. 4 ноября он уже сообщает Дельвигу, что написал «пропасть полемических

168

статей». Заметки о ранних произведениях (например, о «Братьях разбойниках», «Бахчисарайском фонтане», «Кавказском пленнике») никак нельзя назвать «полемическими». Нам кажется допустимым предположение, что письмо к Дельвигу фиксирует момент, когда один замысел (ответ критикам вместе с «замечаниями на собственные же сочинения») разделился на два: начала выстраиваться полемическая статья «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» и определился мемуарный замысел.

В бумагах Пушкина сохранился общий план этой статьи:

§ 1

О личной сатире. Кит<айский> анекд<от>. Сам съешь.

§ 2

О нравственности. О Графе Н<улине>. Что есть безнравственное сочинение. — О Видоке.

§ 3

Об лит<ературной> аристокр<атии>. О дворянстве.

§ 4

Разговор о примеч<ании>.

План фиксирует колебания Пушкина в отношении назначения некоторых заметок. Так, заметку о цене «Евгения Онегина», как и две заметки о «шутках» («Шутки наших критиков...» и «Молодой Киреевский, говоря о Дельвиге...»), Пушкин первоначально внес в план, а потом вычеркнул, оставив только заметку «Сам съешь».23 В вычеркнутых заметках речь идет о критике в адрес отдельных лиц (в данном случае Пушкина и Дельвига), в заметке «Сам съешь» «шутки» критиков рассматриваются обобщенно, со стороны их метода, который иронически определен названием заметки. Это еще раз подтверждает,

169

что «замечания на собственные же сочинения» Пушкин решительно вынес за пределы «Опыта». Из «замечаний на собственные же сочинения» в плане имеется один пункт: «О Графе Н<улине>». По этому поводу В. В. Гиппиус пишет: «Мы не знаем, предполагал ли Пушкин на последнем этапе своей работы остановиться только на второй заметке о „Графе Нулине“ (с пародией на критику «Федры») или как-то использовать первую».24 Под «первой» имеется в виду заметка «Граф Нулин наделал мне больших хлопот». Действительно, эта заметка в ее настоящем виде могла быть использована в «Опыте» лишь частично, так как ее мемуарный оттенок не сочетается с памфлетной тональностью других включенных в него отрывков. Ю. Г. Оксман, предприняв попытки реконструкции «Опыта», поместил в него и эту заметку.25 Реконструкция Оксмана представляется нам неубедительной, однако анализ пушкинской статьи и полемика с Оксманом выходят за пределы настоящей работы.

Присмотримся к наброскам, которые не соотносятся с «Опытом отражения некоторых нелитературных обвинений» (т. е. не перенесены Пушкиным в новую статью и не зафиксированы в ее плане). По содержанию и по форме они (в большинстве) носят мемуарный характер. По содержанию — это пробег по основным этапам творческого пути. Например: «Руслана и Людмилу вообще приняли благосклонно. Кроме одной статьи в В<естнике> Евр<опы>, в которой ее побранили весьма неосновательно, и весьма дельных Вопросов, изобличающих слабость создания поэмы, кажется, не было об ней сказано худого слова. Никто не заметил даже, что она холодна. Обвиняли ее в безнравственности за некоторые слегка сладострастные описания...» (XI, 144); «Кавк<азский> Плен<ник> — первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил; он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н<иколай> и А<лександр> Р<аевские>, и я, мы вдоволь над ним насмеялись»; «Бахч<исарайский> фонт<ан> слабее Пленника и, как и он, отзывается чтением Байрона, от которого я с ума сходил»; «Наши критики долго оставляли меня в покое. Это делает им честь: я был далеко в обстоятельствах не благоприятных...»

170

(IX, 145); «Г-н Федоров в журнале, который начал было издавать, разбирая довольно благосклонно 4 и 5-ую главу, заметил, однако ж, мне, что в описании осени несколько стихов сряду начинаются у меня частицею Уж, что и назвал он ужами, а что в риторике зовется единоначатием. Осудил он также слово корова и выговаривал мне за то, что я барышень благородных и, вероятно, чиновных назвал девчонками (что, конечно, неучтиво), между тем как простую деревенскую девку назвал девою...»; «Шестой песни — не разбирали, даже не заметили в В<естнике> Е<вропы> латинской опечатки. Кстати: с тех пор, как вышел из Лицея, я не раскрывал лат<инской> книги и совершенно забыл лат<инский> яз<ык>. — Жизнь коротка; перечитывать некогда...» (XI, 149—150); «Возвратясь из-под Арзрума, написал я послание к князю ** <Юсупову>. В свете оно тотчас было замечено и ... были мною недовольны. Светские люди имеют в высокой степени этого рода чутье...»; «О Цыганах одна дама заметила, что во всей поэме один только честный человек, и то медведь»; «Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха. Журналы на меня озлоблены. Для публики я уже не имею главной прелести: молодости и новизны лит<ературного> имени...»; «Между прочими литературными обвинениями укоряли меня слишком дорогою ценою Евгения Онегина и видели в ней ужасное корыстолюбие. Это хорошо говорить тому, кто отроду сочинений своих не продавал или чьи сочинения не продавались, но как могли повторять то же милое обвинение издатели Сев<ерной> Пч<елы>? Цена устанавливается не писателем, а книгопродавцами ...» (XI, 153—154); «Кстати: начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени. Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет, как упрек, на совести моей» (XI, 157); «Граф Нулин наделал мне больших хлопот. Нашли его (с позволения сказать) похабным, — разумеется, в журн<алах>, — в свете приняли его благосклонно, и никто из журналистов не захотел за него заступиться...»; «Habent sua fata libelli» <...> «Полтава, [которую Жуковский, Г<недич>, Д<ельвиг>, В<яземский> предпочитают всему, что я до сих пор ни написал, Полтава] не имела успеха. Может быть, она его и не стоила, но я был избалован приемом, оказанным моим прежним, гораздо слабейшим произведениям...» (XI, 158).

171

Отрывкам постоянно сопутствует биографический фон. С первых фраз этих в большинстве своем коротких заметок вводятся как уже известные события и факты биографии поэта — Лицей («... с тех пор, как вышел из Лицея...»), ссылка («... я был далеко в обстоятельствах не благоприятных»; или о «Братьях разбойниках»: «Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 году, в бытность мою в Екатеринославле»),26 былое увлечение Байроном, путешествие с Раевскими на Кавказ. Отметим исповедальную, дневниковую тональность отрывка о «Борисе Годунове» («Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха...»). Трагедия уже в типографии; сидя в Болдине, Пушкин тревожится, успеет ли Плетнев напечатать посвящение трагедии Карамзину (см. письмо от конца октября 1830 г. — XIV, 118). Если отрывок задуман как одна из полемических заметок, то это полемика уже запоздалая: Пушкин не мог рассчитывать, что успеет напечатать свое «Опровержение» до выхода трагедии.

Биографический фон создается иногда сообщением обстоятельств, при которых поэт познакомился с критикой на свои сочинения («Критику 7-ой песни в Сев<ерной> Пчеле пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина...»; «Возвратясь из-под Арзрума, написал я...»). Иногда это самооценка, переданная через биографический эпизод с упоминанием лиц, имевших значение в жизни поэта, но не обязательно известных публике (например, о «Кавказском Пленнике»: «... он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н<иколай> и А<лександр> Р<аевские>, и я, мы вдоволь над ним насмеялись»; о «Бахчисарайском фонтане»: «Его, кажется, не критиковали. А. Р<аевский> хохотал над следующими стихами:

Он часто в сечах роковых
Подъемлет саблю — и с размаха

172

Недвижим остается вдруг,
Глядит с безумием вокруг,
Бледнеет etc.».

       XI, 145

В журнальной антикритике называть имена друзей было бы неуместно, в то же время в Записки семья Раевских вводилась задолго до упоминания о южных поэмах. В мемуарном письме к брату от 24 сентября 1820 г. Пушкин описывает свое путешествие с Раевскими по Кавказу и Крыму и дает яркую характеристику всем членам этого семейства. Имя Александра Раевского могло упоминаться в Записках и в связи с творческой историей стихотворения «Демон».

В заметки вводятся толки в публике и лицейские воспоминания. Так, заведя речь о VII главе «Евгения Онегина», Пушкин пишет: «Шутки наших критиков приводят иногда в изумление своею невинностию. Вот истинный анекдот: в Лицее один из младших наших товарищей и, не тем будь помянут, добрый мальчик, но довольно простой и во всех классах последний, сочинил однажды два стишка, известные всему Лицею:

Ха-ха-ха, хи-хи-хи —
Дельвиг пишет стихи.

Каково же было нам, Де<львигу> и мне, в прошлом 1830 году в первой книжке важного В<естника> Евр<опы> найти следующую шутку: Альманах С<еверные> Ц<веты> разделяется на прозу и стихи — хи, хи! Вообразите себе, как обрадовались мы старой нашей знакомке!» (XI, 150).

Стилистические, интонационные, событийные аспекты отдельных эпизодов «Опровержения на критики» опять возвращают нас к уже цитированному отрывку из письма Пушкина к Вяземскому: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать можно, быть искренним — невозможность физическая...» (XIII, 243—244).

В «Опровержении» мы находим и стремление «блеснуть искренностью» (см. приведенные выше отрывки о «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане»), и «невозможность физическую» «быть искренним», т. е. боязнь обнажить свою уязвимость. Из черновиков своих лирических стихотворений Пушкин вычеркивал все откровенные

173

трагические признания, все конкретности, отражающие драматические, кризисные моменты его жизни (см., например, черновики таких стихотворений, как «Воспоминание», «...Вновь я посетил»).27 То же самое мы видим и в «Опровержении». Но здесь речь идет не об эмоциональной жизни поэта вообще, а об отношениях его с критикой и публикой. И поэт скрывает свои чувства за маской равнодушия или иронии.

Известно, что критика VII главы «Евгения Онегина» Пушкина очень задела. Прочитал он ее в Москве перед поездкой в Болдино. Статья была напечатана в двух номерах «Северной пчелы» (22 марта и 1 апреля 1830 г.), а уже 6 апреля «Литературная газета» поместила направленную против Булгарина статью Пушкина «О записках Видока», которая была послана в Петербург (как предполагает Б. Л. Модзалевский)28 вместе с письмом к Бенкендорфу 24 марта. Через некоторое время после этого Пушкин спрашивает Плетнева: «Скажи, имел ли влияние на расход Онегина отзыв Сев<ерной> Пч<елы>? Это для меня любопытно. Знаешь ли что? У меня есть презабавные материалы для романа Фаддей Выжигин. Теперь некогда, а со временем можно будет написать это» (XIV, 89). «Материалы для романа» — будущая статья «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем», напечатанная в 1831 г. в «Телескопе». Мы видим, что критика «Северной пчелы» сразу же вызвала полемический отклик, потребность дискредитировать в глазах публики своего оппонента. В «Опровержении» поэт всячески акцентирует свою незаинтересованность, свое равнодушие к журнальным мнениям: «Критику 7-ой песни в Сев<ерной> Пч<еле> пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина... Я заметил только очень хорошо написанные стихи и довольно смешную шутку об жуке. У меня сказано:

Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.

Критик радовался появлению сего нового лица и ожидал от него характера, лучше выдержанного прочих. Кажется, впрочем, ни одного дельного замечания или мысли

174

критической не было.29 Других критик я не читал, ибо — право — мне было не до них» (XI, 150). Здесь же со знаком NB следует иронический пассаж в адрес Булгарина («Критику Сев<ерной> Пч<елы> напрасно приписывают г. Булгарину. 1) Стихи в ней слишком хороши, 2) проза слишком слаба, 3) г. Булгарин не сказал бы, что описание Москвы взято из Ивана Выжигина, ибо г. Булгарин не сказывает, что трагедия Борис Годунов взята из его романа». — XI, 150). Смысловой доминантой отрывка является пренебрежение как к мнению «Северной пчелы», так и других журналов.

Таким образом, все постулаты, предложенные Пушкиным для автобиографической прозы в 1825 г. в связи с размышлениями о записках Байрона и одновременно как вывод, итог собственного опыта, — все это мы находим в «Опровержении на критики».

Сообщение Плетнева о замысле Записок подтверждает и дошедший до нас отрывок о Карамзине.

Этот отрывок включает следующие элементы, или сведения: биографическая основа («Болезнь остановила на время образ жизни, избранный мною. Я занемог гнилою горячкой. Лейтон за меня не отвечал <...> Друзья навещали меня довольно часто; их разговоры сокращали скучные вечера...»), появление «Истории государства Российского» и ее издательский успех («Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров> разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле»), толки в публике («Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свете, толки были во всей силе. — Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слога Ист<ории> Карам<зина>»).

Дальше Пушкин касается отношения к «Истории» «молодых якобинцев», упоминает «разборы» (сделанные не для печати) Н. Муравьевым и М. Орловым, и рассказывает, как «некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина». В этом же отрывке Пушкин выразил свое отношение к труду Карамзина как к «подвигу честного человека» и к современной

175

критике («У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина...» — XII, 305). Таким образом, Пушкин отметил неспособность современной критики к серьезному разбору «Истории», иронически выделил «некоторые нелитературные обвинения» и изложил свое понимание научных достоинств этого труда, обозначив гражданственную позицию историка.30

В «Опровержении» повторяется та же схема: биографический фон, толки в публике и в литературных кругах («О Цыганах одна дама заметила, что во всей поэме только один честный человек, и то медведь. Покойный Р<ылеев> негодовал, зачем Алеко водит медведя и еще собирает деньги с глазеющей публики. В<яземский> повторил те же замечания. Р<ылеев> просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример благороднее». Или: «Граф Нулин наделал мне больших хлопот. Нашли его (с позволения сказать) похабным ...»). Как и в отрывке о Карамзине, отмечается равнодушие или неспособность критики по достоинству оценить большое новаторское творение. В отрывке о Карамзине Пушкин пишет о беспримерном в России успехе «Истории» на книжном рынке, в «Опровержении» обстоятельно объясняет процесс «торговых оборотов» между книгопродавцами и «мещанами-писателями» (в заметке, которая начинается со слов: «Между прочими нелитературными обвинениями укоряли меня слишком дорогою ценою Евгения Онегина и видели в ней ужасное корыстолюбие», — он пишет: «Книгопродавцы, купив, положим, целое издание по руб. экз<емпляр>, все-таки продавали б по 5 рублей. Правда, в таком случае автор мог бы приступить ко второму дешевому изданию, но и книгопродавец мог бы тогда сам понизить свою цену и таким образом уронить новое издание. Эти торговые обороты нам, мещанам-писателям, очень известны. Мы знаем, что дешевизна книги не доказывает бескорыстия автора, но или большое требование оной или совершенную остановку в продаже...» (XII, 153—154).

В отрывке о Карамзине Пушкин счел необходимым отметить общественную позицию историка, в «Опровержении» он развивает тезис о нравственном облике и социальном поведении писателя и ученого (см. с. 29).

176

Следует обратить внимание и на оформление отрывка о Карамзине в контексте «Отрывков из писем, мыслей и замечаний», где он впервые был напечатан, т. е. на формальные признаки подачи материала в отрывке из Записок и в «Опровержении». Закончив рассказ об «Истории государства Российского», Пушкин делает отбивку и переходит к другой теме. Так же построено и «Опровержение на критики». Отбивки, отрывочность эпизодов, впервые испробованная в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», на каком-то этапе становятся конструктивным принципом мемуарной прозы.

Подобная конструкция давала возможность легко, без перестройки включать куски из «Опровержения» в общий контекст Записок или другого труда (так Пушкин и поступил, перенеся часть заметок из «Опровержения» в «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений»). Так же поступает он, печатая только одну часть из воспоминаний о Карамзине в составе статьи «Отрывки из писем, мысли и замечания» в «Северных цветах» на 1828 г.

Сходство мотивов, единство стилевой и художественной манер сохранившегося отрывка из Записок и «Опровержения на критики» позволяет судить и об общности их назначения.

Из всех заметок, входящих в «Опровержение на критики», Пушкин напечатал только одну — свой ответ критикам «Полтавы». В «Опровержении» теме «Полтавы» и откликам на поэму посвящены два наброска, также отделенные один от другого знаком черты. Первая часть (напечатанная Пушкиным) является своеобразной антикритикой, где поэт обосновывает историчность выведенных в поэме лиц и поступков. Вторая часть касается творческой истории поэмы. Заканчивается этот второй набросок лирическим признанием: «Полтаву написал я в несколько дней, долее не мог бы ею заниматься и бросил бы все». Здесь опять приходится вспомнить слова об «искренности» человека, пишущего мемуары: над «Полтавой» Пушкин работал не «несколько дней» (в черновом тексте: «неделю», «две недели»), а несколько месяцев. Оба наброска соответствуют двуединой формуле, которой обозначил свои заметки Пушкин: «опровержение на все критики» и «собственные замечания на собственные же сочинения». На небольшом отрезке текста повторяется тот же принцип его деления, который был применен Пушкиным,

177

когда на основе «Опровержения» он стал составлять «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений». В печатном тексте из рукописи было убрано еще и начало, которое также выходило за границы антикритики. Заметка начиналась так: «Самая зрелая из моих стихотворных повестей, та, в которой все оригинально (а мы из этого только и бьемся, хоть это еще не главное), Полтава, которую Жуковский, Гнедич, Дельвиг, Вяземский предпочитают всему, что я до сих пор ни написал, Полтава не имела успеха» (XI, 158).

Ответ критикам «Полтавы» был напечатан в альманахе М. А. Максимовича «Денница» под названием «Отрывок из рукописи Пушкина» («Полтава»). Примечательно, что название затушевывает жанровую принадлежность этой публикации. Пушкин подчеркивает, что его заметка не является только антикритикой (как можно было бы судить из содержания), а существует в некоем более обширном контексте «рукописи», не уточняя, о какой рукописи идет речь, — антикритика это или Записки.

Максимович сопроводил публикацию примечанием: «Рукопись, из которой взят сей отрывок, содержит весьма любопытные замечания и объяснения Пушкина о поэмах его и некоторых критиках. Из оной видно, что поэт не опровергал критик потому только, что не хотел».31 Примечание свидетельствует, что Пушкин показывал Максимовичу «рукопись» (или рассказывал о ней). Публикация и упоминание о «рукописи» не могли не заинтересовать друзей поэта. Безусловно, не позже появления этой публикации познакомился с «Опровержением» и П. А. Плетнев. С ним, своим «наставником строгим», Пушкин несомненно делился соображениями, как и для чего «рукопись» может быть использована, а эти соображения и позволили Плетневу поместить наброски из «Опровержения» рядом с дневниковыми записями и отрывками из мемуаров и так уверенно озаглавить их «Отрывки из записок Пушкина».32

178

Все сказанное позволяет с доверием отнестись к свидетельству Плетнева. В «экономном поэтическом хозяйстве» Пушкина, как назвал творческие заготовки поэта В. Ходасевич, эти отрывки с наибольшей долей вероятности могли быть использованы в жанре Записок.

Среди набросков, относящихся к болдинской осени 1830 г., имеется запись плана, который в Большом академическом издании определяется как «План части статьи „Опровержение на критики“» (ПД, № 136). Нам кажется более вероятным, что этот план относится к Запискам. Приведем его: «Древние, нынешние обряды. Кто бы я ни был — не отрекусь, хотя я беден и ничтожен. Рача, Гаврила Пушкин. Пушкины при царях, при Романовых. Казненный Пушкин. При Екатерине II. Гонимы. Гоним и я» (XI, 388).

Пушкин пишет запальчиво: «Кто бы я ни был — не отрекусь». Рассказ о предках появляется в «Опровержении» в связи с полемикой вокруг «литературной аристократии» и журнальными выпадами Булгарина. Отрывок, включающий родословную Пушкиных, поэт предваряет словами: «В одной официальной газете сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливее было бы сказать дворянин во мещанстве». Запальчивый тон плана — конечно, ответ на булгаринский пасквиль (можете называть меня мещанином во дворянстве — вот перед вами история моего рода, от которого я не отрекусь). Мотив «гонений» прочерчивается через всю родословную поэта. Гаврила Пушкин, сторонник Лжедмитрия, кончил жизнь в монашестве, Федор Пушкин казнен в 1697 г. за участие в заговоре Циклера, Л. А. Пушкин, как считал поэт, после переворота 1762 г. посажен Екатериной II в крепость,33 сам поэт сослан Александром I. В «Опровержении» (в отрывке, который смыкается с «Родословной») гонения, которым подвергались предки поэта, поданы как страницы русской истории и включены в рассуждения о старом и новом дворянстве. В плане гонения предков, их политическая оппозиционность, противоречия

179

с властями также связаны с рассуждениями о старом и новом дворянстве, но одновременно смыкаются с гонениями, которым подвергался сам поэт. Можно ли предположить, что эти гонения — речь идет не о журнальных нападках, а о политических, гражданских преследованиях — Пушкин считал допустимым упоминать в критической статье? В то же время в прозе автобиографической, в Записках подобное резюме к первой их части (родословной) было бы вполне возможно, а в момент составления плана, по-видимому, казалось Пушкину необходимым. Приведенный план является как бы связующим звеном между «Опровержением» и Записками, показывая, что эти два замысла проявлялись в сознании Пушкина одновременно. Он же, несомненно, является и начальной, недостающей частью плана Записок, предшествующей их «первой» программе.

Первые пункты этого плана («Древние, нынешние обряды. Кто бы я ни был — не отрекусь, хотя я беден и ничтожен») ведут нас к «Некоторым историческим замечаниям». «Замечания» охватывают события русской истории XVIII в., которые позднее — в 1830-х гг. — будут занимать главное место в исторических размышлениях Пушкина о судьбах русского дворянства. Отправным моментом для рассуждений Пушкина является совершенный Петром I переворот в государственном устройстве, в обычаях и нравах страны. Этот переворот привел к упадку старинных дворянских родов и возвышению нового дворянства. Процесс захватил и род Пушкиных (а историю своего рода Пушкин считал типической).

Б. В. Томашевский отметил, что, обращаясь к царствованию Екатерины II, Пушкин «наиболее резкому изобличению подвергает те стороны ее деятельности, которые находят соответствие в политике Александра I».34 В Записках это сопоставление могло быть исходной позицией для повествования о своей судьбе («гонениях»). Приступая в третий раз к Запискам (в 1834 г.), поэт, по-видимому, полагал необходимым поместить в них такое же публицистическое введение, как это было сделано в 1822 г. Тема «гонений» намечала переход от введения к мемуарам в их традиционной форме. Но мемуары в такой форме не осуществились, и тема осталась неразработанной. Можно думать, что при третьем приступе к Запискам

180

размышления Пушкина о древнем и новом дворянстве, как и о собственной судьбе, нашли бы там место, но уже не в качестве введения, так как в новом введении рассказывается о судьбе сожженных Записок.

«Программы» Записок и их соотношение с текстом начатой автобиографии дают возможность уточнить датировку последней. Большое академическое издание датирует ее 1835—1836 гг. Томашевский и Соловьева относят «Начало автобиографии» предположительно к 1834 г. В своем комментарии Томашевский пишет: «Датируется тридцатыми годами, но вероятнее всего написано в Болдине осенью 1834 года».35 Объяснение этой датировки предложено Т. Г. Цявловской. Она отмечает, что именно осенью 1834 г. Пушкин познакомил А. М. Языкова со своей историей рода Пушкиных.36 Текст письма А. М. Языкова к В. Д. Комовскому, откуда черпаются эти сведения, она не приводит. Историю рода Пушкиных Языков упоминает наряду со сказками: «Он мне показывал несколько сказок в стихах, в роде Ершова и историю рода Пушкиных».37 Это значит, что в 1834 г. Пушкин имел в Болдине текст «Родословной» и материалы к ней. Известные «программы» 1833 г. предшествуют тексту.

Реально существующее «Начало автобиографии» показывает, что в 1834 г. план был изменен. Пушкин отказывается от публицистического введения (в плане: «Древние, нынешние обряды») и совершенно иначе подает тему «гонений». В плане «гонения» предков акцентированы, выделены в отдельный пункт («Гонимы»), в тексте этот мотив растворяется в истории рода Пушкиных. Мотив собственных «гонений» из начальной части был убран: переходя от политической оппозиционности деда к «странностям

181

его характера», Пушкин отсекает логическую связку, которая позволила бы ввести этот мотив. Сопоставление судеб гонимых предков и своей собственной уже не подается декларативно, как это обозначено в плане. К такому выводу могла и, по-видимому, должна была вести читателя вся жизнь поэта.

Изменения, внесенные в текст, также свидетельствуют, что план 1830 г. и «биография» отделены друг от друга во времени. Таким образом, болдинской осенью 1833 г. Пушкин только обдумывает замысел «биографии», составляет ее программу, а в следующем, 1834 г., пишет начало.

Подведем итоги. Как же и в какой последовательности шла работа над Записками в 1830—1834 гг.? В 1830 г. складывается представление о мемуарах в новом качестве — вместо целостного текста Пушкин создает мемуарные фрагменты («О холере», о «Графе Нулине»). Появляется стремление осмыслить (тоже используя форму фрагмента) свой творческий путь и свои отношения с читателями и критикой («Опровержение на критики»); в составе «Опровержения» поэт набрасывает отрывок, с которого потом начнется текст новых Записок, — родословную Пушкиных.

В 1831 г. Пушкин делает несколько дневниковых записей, отмечающих важнейшие политические события этого года (как и последекабрьского периода русской истории), — холерные бунты в военных поселениях и польское восстание. К 1832 г. относится запись о «18 брюмера», которая типологически сочетается с дневниковыми записями Пушкина. В 1833 г. в Болдине поэт обдумывает и набрасывает дальнейшую программу Записок, по-видимому, повторяя в ней тот отрезок своей жизни, который однажды уже был оформлен им в Записки. В 1834 г. он принимается за новые Записки.

В 1833 г. Пушкин начинает вести дневник, причем первая запись в нем сделана вскоре после приезда из Болдина в Петербург. Любопытная деталь: эта первая запись связана с Кишиневом, т. е. с воспоминанием о прошлом, о событиях, которые были и вновь должны были стать непременной частью Записок. «Вечером rout y Фикельмонт, — записывает Пушкин. — Странная встреча: ко мне подошел мужчина лет 45, в усах и с проседью. Я узнал по лицу грека и принял его за одного из моих старых кишиневских приятелей. Это был Суццо, бывший молдавский господарь <...> Он напомнил мне, что в 1821 году

182

я был у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал Этерию, представя ее Александру отраслью карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады. Тонкость фанариота была побеждена хитростию русского офицера!» (XIII, 314). Разговор с Суццо открывает нам одну из страниц Записок, на которой описывались события, обозначенные в программе пунктом «Греческая революция». Этот эпизод не только будил воспоминания о Кишиневе (и о собственных уничтоженных Записках), но и создавал временну́ю и психологическую дистанцию между тем, что было, и тем, что есть, между воспоминанием и сегодняшним, современным осмыслением происходившего ранее.

Новый дневник Пушкин ведет почти два года. Таким образом, хронологические рамки будущих Записок раздвигаются шире, чем это было обозначено в «программах» и зафиксировано в заметках из «Опровержения на критики».

183

Последний дневник

В процессе изучения последнего дневника Пушкина выделилось несколько проблем — политическое содержание дневника, его назначение, т. е. как думал Пушкин использовать свои записи, и определение способов и приемов ведения дневника.

Общественно-историческая ценность дневника была отмечена уже П. В. Анненковым.1 Работу над дневником

184

он связал со второй попыткой возобновления Записок, т. е. считал дневник материалом для будущих мемуаров Пушкина. В связи с этим определял он и значение дневника как «картины того мира, в котором жил и вращался» Пушкин.2 В дореволюционной литературе точке зрения Анненкова противостояло мнение В. В. Сиповского, который полагал, что дневник — это «большею частью светские или придворные сплетни и ничего более».3

Соображения Анненкова об общественно-исторической ценности дневника были развиты советским литературоведением. Б. Л. Модзалевский писал о намерении Пушкина сделать из дневника «памятник эпохи, в котором должны были отразиться не столько его собственная личность, сколько наиболее выдающиеся, характерные для времени события государственного и общественного значения, выступить виднейшие деятели эпохи».4 Эта общая формула была конкретизирована П. Е. Щеголевым.5 Щеголев впервые увидел в дневнике резкую критику современного общественного строя. Он подошел к дневнику как к документу значительному и важному для уяснения политической биографии Пушкина, его мировоззрения периода 1830 гг.

Вывод Щеголева, поддержанный Д. П. Якубовичем, утвердился в пушкиноведении. Попытка Б. В. Казанского оспорить политическую направленность дневника («господствующий взгляд преувеличивает общественно-историческую ценность дневника», — пишет он, — «злословием Пушкин отводит душу, когда в нем накипает горечь и раздражение. До подлинного политического обличения дневник не поднимался никогда») была признана большинством исследователей несостоятельной.6

185

Политическая интерпретация дневника связана с частной проблемой — истолкованием записи Пушкина от 1 января 1834 г.: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Н<аталья> Н<иколаевна> танцовала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau» (XII, 318). Маркиз де Данжо (1638—1720), упомянутый Пушкиным, — приближенный Людовика XIV, автор мемуаров, сообщавших повседневные подробности частной жизни короля и придворного быта. Вопрос, почему Пушкин называл себя русским Данжо, вкладывая в это определение угрожающий смысл, решался по-разному.

Первые комментаторы этой записи В. Ф. Саводник и Б. Л. Модзалевский в угрожающей формуле Пушкина («Так я же сделаюсь...») видели ироническое его отношение к новому придворному званию.7 Д. П. Якубович истолкование этой фразы перенес в план личной жизни Пушкина. Угроза Пушкина для него — трагедия поэта, с горечью отмечавшего сходство своей судьбы с участью придворного рогоносца минувшей эпохи.8

Ясность в истолкование записи Пушкина внесла Л. В. Крестова. На основании материалов, доказывающих, что Данжо воспринимался современниками Пушкина как писатель-обличитель и что его хроника имела значение для широких политических обобщений (в работе П.-Э. Лемонте), Л. В. Крестова пришла к выводу: называя себя «русским Данжо», Пушкин «сознательно выполнил ту роль, которую Данжо осуществил непреднамеренно».9

Общественно-политическое звучание дневника было основанием для постановки вопроса о специфике его жанра. Д. П. Якубович, впервые затронувший эту проблему, высказал мнение, что дневник 1833—1835 гг. не является

186

дневником в общепризнанном значении этого жанра («поденные записи о всем в личной и общественной жизни, заслуживающем внимания и закрепления») и что своим дневником Пушкин создал новый жанр, особую, только ему присущую «литературную форму социально-острых записок о современности»,10 объединенных личностью автора. Это, по мнению Якубовича, сближает дневник в жанровом отношении с записями в «Table-talk» («в сущности говоря, подобные же записки, столько же порой социально насыщенные, но записки о прошлом») и с «Рассказами Загряжской».11

Точке зрения Якубовича противостояло мнение Б. В. Казанского, которого впоследствии поддержал А. В. Предтеченский. Расходясь в политической оценке дневника (в отличие от Казанского Предтеченский признавал его политический пафос), оба исследователя были единомышленниками в отрицании специфичности его содержания и жанра: «Дневник для Пушкина оставался всегда тем же, чем он был для всех других людей».12

Эта точка зрения нуждается в уточнении, так как даже первое знакомство с дневником обращает внимание на несколько особенностей, требующих объяснения. В дневнике Пушкина в отличие от известных нам дневников других писателей и от ранних дневников самого поэта нет записей, связанных с творческими поисками, планами, литературной борьбой. Отдельные упоминания о творчестве делаются только в связи с царской цензурой и мнением публики. Большое место отводится анекдоту. До недавнего времени эта «анекдотичность» дневника не получила удовлетворительного объяснения. Мнение Казанского, что она носит характер скандальной хроники и является для Пушкина средством «отвести душу», т. е. «позлословить», нельзя признать справедливым.

Проблема жанровых особенностей дневника связана с определением замысла Пушкина. Анненков рассматривал дневник как подготовительный этап работы над

187

Записками.13 Позднейшие исследователи толковали назначение дневника шире. Н. О. Лернер писал о цели «дневных записей» Пушкина: «Поэт тщательно собирал все, что казалось ему важным, и думал использовать этот запас в разных отношениях — и для автобиографии, и для истории, и для беллетристики».14 Замечание Лернера об историографическом значении дневника было поддержано Б. Л. Модзалевским: Пушкин «пытался внести свою лепту в сокровищницу русской историографии путем собственного дневника ...его дневник должен был послужить — ему ли самому или кому другому — как материал для истории его времени».15 Значение исторического документа придавал дневнику и П. Е. Щеголев. «Пушкин предназначал свои записи для потомства», — отмечал он.16

В связи с проблемой значения дневника Модзалевский и Щеголев коснулись вопроса о характере записей в нем. Оба исследователя обратили внимание на крайнюю сдержанность поэта. Модзалевский истолковал пушкинский лаконизм как беспристрастное повествование («sine ira et studio»). Щеголев лаконичность пушкинской манеры записей («фактическая насыщенность дневника и отсутствие оценок мешают даже поставить вопрос о действительных взглядах Пушкина») объясняет соображениями конспирации (поэт «предназначал свои записи для потомства, но боялся, что они попадут в руки современников, и потому сдерживал себя»). При этом исследователь указал метод, с помощью которого, как ему казалось, возможно определить отношение Пушкина к отмеченным в дневнике лицам и событиям. Этот метод заключался в изучении процесса отбора фактов поэтом, которое поможет «под лаконичными, скупыми и нарочито объективными сообщениями дневника разгадать настоящие намерения автора, открыть его мысли и чувства при созерцании окружавшей его действительности».17

Методологические посылки Щеголева о назначении дневника и характере записей в нем были развернуты

188

и доведены до крайности Д. П. Якубовичем. Для него, как и для Щеголева, дневник рассчитан «на потомков в широком смысле слова», на «будущего Вальтер-Скотта», но Якубович говорит уже не о скрытом смысле записей, а о «шифрованной форме» дневника, о его эзоповском языке. Основной прием шифра — двойной план записей: «непосредственно за одной записью дать другую, внешне не связанную с первой, но по существу являющуюся ее расшифровкой».

Еще одно предположение по поводу назначения дневника сделал И. Л. Фейнберг. Он рассматривает дневник как подготовительную работу к задуманной Пушкиным большой истории своего времени.18 Частный характер некоторых эпизодов Фейнберг объясняет цензурными соображениями: поэт записывал только часть целого как своего рода опорный пункт для памяти.

Без сомнения, отмеченные в дневнике факты нашли бы себе место в творческих и автобиографических замыслах Пушкина. Однако содержание дневника, близость его к хронике современности, неоднократные обращения к «потомству» свидетельствуют, что поэт делал свои записи и с расчетом на будущего историка и писателя, которые смогут использовать переданные им факты и сделать выводы, имеющие не только историческое, но обличительное, политическое значение.

Споры вокруг дневника обращают внимание к таким вопросам, как принципы отбора Пушкиным записей, жанровая специфика дневника, его назначение.

Попытки видеть в дневнике некий шифр, раскрыть который может только «смежность записей», ушли в прошлое. Несомненно прав А. В. Предтеченский, когда говорит, что «дневник для Пушкина оставался тем же, чем был для всех остальных людей, — в нем отражается и личность поэта, и его острый ум, и его интересы».19

В дневнике (вопреки мнению Якубовича, Казанского, Щеголева) много личных записей, ценных для летописи жизни Пушкина, дающих представление о течении его жизни, домашних обстоятельствах. Так, мы узнаем, что на масленице жена поэта «доплясалась» до того, что «выкинула»

189

(запись 6 марта 1834 г.), что 15 апреля она уехала в Полотняный Завод и Пушкин «проводил ее до Ижоры» (16 апреля 1834 г.), что будучи приглашен на обед к «австрийскому посланнику», он сделал несколько промахов: «1) приехал в 5 часов вместо 5 1/2 и ждал несколько времени хозяйку; 2) приехал в сапогах, что сердило его все время» (17 марта 1834 г.), что из кареты Пушкиных «украли подушки, но оставили медвежий ковер, вероятно, за недосугом» (20 марта 1834 г.), что 19 июня поэт «послал 1000 рублей Нащокину» и что слухи о смерти сына Нащокина оказались ложны (2 июля 1834 г.).

Узнаем и об отношениях Пушкина со двором — о его недовольстве своим камер-юнкерством (запись 1 января 1834 г.), о его стремлении всячески уйти от обязанностей придворного, которые налагало на него это звание, о неудачной попытке выйти в отставку и об опасениях, что это может повредить ему в будущем («Прошедший месяц был бурен, — записывает Пушкин 22 июля 1834 г. — Чуть было не поссорился я со двором, но все перемололось. Однако это мне не пройдет»).

В дневнике обозначен круг ближайших друзей Пушкина, имеются сведения о салонах и семьях, где он бывал (Карамзины, А. О. Смирнова, Фикельмон, Вяземские, Сперанский, Е. Н. Мещерская, гр. Шувалов, Н. К. Загряжская), о раутах и балах, на которые его приглашали (бал у Кочубея, раут у С. В. Салтыкова, бал у Бутурлина, балы в Аничковом дворце и др.). Поэт записывает наиболее примечательные беседы, в которых ему приходилось участвовать, сообщает городские новости. Так, в записи от 17 декабря 1833 г. читаем: «В городе говорят о странном происшествии. В одном из домов, принадлежащих ведомству придворной конюшни, мебели вздумали двигаться и прыгать; дело пошло по начальству. Кн. В. Долгорукий нарядил следствие. Один из чиновников призвал попа, но во время молебна стулья и столы не хотели стоять смирно. Об этом идут разные толки. N сказал, что мебель придворная и просится в Аничков.

Улицы не безопасны. Сухтельн был атакован на Дворцовой площади и ограблен. Полиция, видимо, занимается политикой, а не ворами и мостовою. Блудова обокрали прошедшей ночью» (XII, 318).

В дневнике есть записи о новинках литературы, об участии Пушкина в литературной жизни столицы, его отношениях с цензурой. Из дневника узнаем, что Гоголь

190

читал ему «сказку: Иван Иванович поссорился с Иваном Тимофеевичем» («очень оригинально и смешно», — замечает Пушкин в записи 3 декабря 1833 г.), что «Медный всадник» возвращен ему для исправлений после «высочайшей цензуры», но требований царя он не может выполнить и потому вынужден отказаться от публикации поэмы, что замечания царя на «Историю Пугачева», наоборот, «очень дельные» и что на издание ее царь дал ему взаймы 20 000 р. «Спасибо», — заканчивает это сообщение Пушкин (записи 28 февраля и 6 марта 1834 г.). В других записях Пушкин рассказывает о «совещании литературном у Греча», собранном по поводу издания русского «Conversation’s Lexikon» (17 марта 1834 г.), сообщает о запрещении «Московского Телеграфа», о том, что его «Пиковая дама» «в большой моде» и что «игроки понтируют на тройку, семерку, туза», что Гоголь по его совету «начал Историю русской критики» (записи 7 апреля 1834 г.) и что у Дашкова Гоголь читал свою комедию («Владимир 3-й степени»), а Федор Глинка в стихотворении «Слова Адонаи к мечу (из Исайи)» «заставил бога говорить языком Дениса Давыдова» (22 декабря 1834 г.).

Группа записей относится к текущей политической жизни России. В дневнике «русского Данжо» большая группа записей касается самодержавия, Николая I, императорского дома, придворной среды. Самодержавие развращает дворянство, воспитывая в нем низкопоклонство, убивая честь и достоинство. При баллотировке в члены Английского клуба не прошли военный министр граф А. И. Чернышев и петербургский обер-полицмейстер И. В. Гладков. При второй баллотировке («по желанию правительства») они все же стали членами клуба. Пушкин возмущен: согласившись с «желанием правительства», дворянство поступилось своей честью («Закон говорит именно, что раз забаллотированный человек не имеет уже никогда права быть избираемым», — записывает он 2 апреля 1837 г.).

Князь В. П. Кочубей и граф К. В. Нессельроде получили по 200 тысяч рублей на прокормление своих голодных крестьян. «Эти четыреста тысяч останутся в их карманах. <...> В обществе ропщут, а у Нессельроде и Кочубея будут балы, что также есть способ льстить двору», — замечает Пушкин (14 декабря 1833 г.). Он осуждает мероприятия правительства и распоряжения царя: О. И. Сухозанет, «человек запятнанный», занял пост главного

191

директора Пажеского и всех сухопутных корпусов. «Государь, — записывает Пушкин, — <...> назначил ему важнейший пост в государстве, как спокойное местечко в доме инвалидов» (28 ноября 1833 г.). Гвардейский офицер фон Бринкен пойман в воровстве. «Государь не приказал его судить по законам, а отдал на суд курляндскому дворянству. Это зачем? — возмущается поэт. — К чему такое своенравное различие между дворянином псковским и курляндским? Прилично ли государю вмешиваться в обыкновенный ход судопроизводства? Или нет у нас законов на воровство?» (28 ноября 1833 г.).

По поводу нового указа «о русских подданных, пребывающих в чужих краях», Пушкин пишет: «Он есть явное нарушение права, данного дворянству Петром III; но так как допускаются исключения, то и будет одной из бесчисленных пустых мер, принимаемых ежедневно к досаде благомыслящих людей и ко вреду правительства» (3 мая 1834 г.).

В дневнике отмечается ничтожность государственных деятелей того времени. Узнав о смерти государственного канцлера В. П. Кочубея, Пушкин записывает: «Казалось бы, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея заменить некем» (конец июня 1834 г.).

Записи о правительственных распоряжениях смыкаются с высказываниями в адрес царя: Пушкин ставит ему в вину выбор недостойных чиновников, перлюстрацию частных писем, суровое обращение с дворянством (5 декабря 1834 г.), непорядочность поведения. Особое внимание обращает поэт на любовные похождения Николая I. Несколько записей посвящено семейным ссорам молодоженов Безобразовых (молодой красавец флигель-адъютант С. Д. Безобразов, женившийся на фрейлине Л. А. Хилковой, сходил с ума от ревности).20 Пушкин не называет, к кому ревнует Безобразов свою жену. Но, по рассказам современников, Николай I перед их свадьбой воспользовался «правом первой ночи». Запись о толках «по городу» в связи с этой историей заканчивается так: «Государь очень сердит. Безобразов под арестом. Он, кажется, сошел с ума». История Безобразовых упоминается 1 января

192

1834 г., сразу же после известной записи: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Н<аталья> Н<иколаевна> танцовала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau» (XII, 318).

После приближения Натальи Николаевны ко двору поэт стал особенно внимательным к любовным похождениям императора и их следствиям. В записи 8 марта 1834 г. читаем: «Вчера был у Смирновой. Ц<арские> н<аложницы> — анекдоты».21 Речь могла идти не только о Николае I, но вообще о нравах при дворе российских императоров, часто обращавших благосклонное внимание на фрейлин и светских дам. 5 декабря 1834 г. Пушкин досадует, что ему нужно ехать во дворец «представляться» вместе с другими камер-юнкерами, «молокососами 18-ти летними», и тут же сообщает о своем решении: «Ни за что не поеду».22 Запись заканчивается словами: «Царь рассердится, — да что мне делать? Покамест давайте злословить <...>», — и дальше следует рассказ о «проказах» самодержца в Москве, где тот ухаживал за московскими красавицами и актрисами.

Заключается этот эпизод сообщением о толках в обществе: «Царь мало занимался старыми сенаторами, заступившими место екатерининских бригадиров, — они роптали, глядя, как он ухаживал за молодою княгиней Долгоруковой (за дочерью Сашки Булгакова! — говорили ворчуны с негодованием). Царь однажды пошел за кулисы и на сцене разговаривал с московскими актрисами; это еще менее понравилось публике».

В письмах к жене, относящихся к этому периоду, постоянные предупреждения: «...не кокетничай с царем». Пушкин боится разговоров в обществе, боится, что имя его жены станет в один ряд с княгиней Долгоруковой и другими дамами, которые удостоились благосклонного внимания императора.

А. В. Предтеченский справедливо назвал дневник Пушкина «человеческим документом, частицей жизни того, кто его создал». Далее он пишет, что «автор дневника

193

не может иметь никакого замысла или даже плана, ибо он не подчиняется имманентным законам художественного творчества, а идет вслед за жизнью».23 Конечно, дневник не может иметь предварительного «плана», но некий «замысел» у Пушкина все же был.

В записи 18 декабря 1834 г. читаем: «Третьего дня был я наконец в Аничковом. Опишу все подробности в пользу будущего Вальтер-Скотта».

Что имел в виду Пушкин? Вальтер Скотт внес в свои романы понимание исторической эпохи как необходимого этапа в развитии народа. На основе исторического материала он стремился воскресить историю человека во всем своеобразии его нравов и представлений, не похожих на современные и обусловленные временем и средой, т. е., как писал Пушкин, «показать историю домашним образом» (XI, 195).

В 1830-х гг. стремление проникнуть в обыденную жизнь прошлых веков и через нее показать исторические факты вызвало особое внимание к таким документальным жанрам, как дневники, мемуары, исторические анекдоты, т. е. к жанрам, которые передавали непосредственные наблюдения современников над образом жизни, привычками, поведением окружающих лиц, помогали воссоздать быт, нравы, характеры эпохи. Нравы воспринимаются как составная часть исторического процесса, а бытовые документальные материалы мыслятся как важнейший источник познания прошлого.24 Белинский в 1839 г. сетовал, что русская история допетровской эпохи, почти не донесшая живых свидетельств современников, особенно трудна для исторического романиста: «Изобразить в романе Россию при Иоанне III совсем не то, что изобразить ее в истории: долг романиста — заглянуть в частную, домашнюю жизнь народа, показать, как в эту эпоху он и думал, и чувствовал, и ел, и спал. А какие у нас для этого факты? <...> Где литература, где мемуары того времени?.. Остаются летописи — но с ними далеко не уедешь, потому что они факты для истории, а не для романа».25

194

Подробности частной жизни ушедших времен — это уже детали исторического художественного повествования. Особое внимание на них обращал Вальтер Скотт: «Мелкие указания на нравы и обычаи наших предков разбросаны повсюду, в различных исторических трудах; конечно, они представляют совсем ничтожный процент по отношению ко всему содержанию этих сочинений, но все же, собранные вместе, они могут пролить свет на vie privée26 наших предков... Я убежден, что более упорные поиски подходящего материала и более удачное использование найденного всегда обеспечат успех собранному материалу».27

Собрание характерных бытовых эпизодов дало бы возможность «будущему Вальтер-Скотту» показать историческое прошлое «домашним образом». Дневник Пушкина изобилует характерными и острыми эпизодами российской истории и современности. Он заполнен примечательными и социально острыми чертами нравов, живописными эпизодами истории, краткими рассказами о забавных происшествиях, остроумными репликами, каламбурами.

Пушкин не пропускает метких слов современников и забавных новостей. Рассказывая о празднике совершеннолетия наследника, он пишет: «Всегда много смешного подвернется в случаи самые торжественные. Филарет сочинял службу на случай присяги. Он выбрал для паремии главу из Книги царств, где между прочим сказано, что царь собрал и тысящников, и сотников, и евнухов своих. К. А. Нарышкин сказал, что это искусное применение к камергерам. А в городе стали говорить, что во время службы будут молиться за евнухов. Принуждены были слово евнух заменить другим».

В дневнике Пушкин сознательно выступает как мастер анекдота — исторического и из современной жизни.

В его библиотеке сохранился № 12 «Revue Britannique» за 1830 г. со статьей «Caractére et vie de George IV, roi d’Anglettere», которая определяет значение мемуарной литературы: «Ее главный материал — анекдот, источник, иногда более правильный для уяснения действительности, чем официальные документы. Следует записывать самые мелочные факты, даже скандальные. Возмутителен порок, огромную опасность представляет тайна, которой

195

он окружает себя. Заклеймить порок, сорвать покров тайны — оказать услугу человечеству».28

Хроника современности, насыщенная анекдотами, — так можно назвать дневник Пушкина. В истории его особенно занимают несколько сюжетов — убийство Павла I, эпизоды екатерининского царствования, события, связанные с декабристским восстанием. На страницах дневника несколько раз появляются записи о лицах, участвовавших в убийстве Павла I, — Скарятине, Болховском, Уварове. Намекает Пушкин и на ложное положение сыновей убитого императора — Александра I и Николая I. Вот, например, запись от 8 марта 1834 г.: «Жуковский поймал недавно на бале у Фикельмон <...> цареубийцу Скарятина и заставил его рассказывать 11-ое марта. Они сели. В эту минуту входит государь с гр. Бенкендорфом и застает наставника своего сына, дружелюбно беседующего с убийцею его отца. Скарятин снял с себя шарф, прекративший жизнь Павла I-го». И дальше в той же записи: «На похоронах Уварова покойный государь следовал за гробом. Аракчеев сказал громко (кажется, А. Орлову): „Один царь здесь его провожает, каково-то другой там его встретит?“ (Уваров один из убийц 11-го марта)» (XII, 321). Этот же эпизод Пушкин вспоминает еще раз уже в связи с судьбами декабристов: «Сидя втроем с посланником (гр. Фикельмоном. — Я. Л.) и его женою, разговорился я об 11-м марте. Недавно на бале у него был цареубийца Скарятин; Фикельмон не знал за ним этого греха. Он удивляется странностям нашего общества. Но покойный государь окружен был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14-го декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать» (17 марта 1834 г.).

Пушкин записывает подробности поведения Николая I в день казни декабристов, рассказы Ланжерона об Александре I, свои разговоры с М. М. Сперанским. Наиболее пространная запись из бесед со Сперанским отведена

196

анекдоту. Пушкин передает рассказ Сперанского о том, как его в 1812 г. везли в ссылку. Фельдъегерю, который сопровождал его, на одной из станций не давали лошадей, и тот «пришел просить покровительства у своего арестанта: „Ваше превосходительство! помилуйте! заступитесь великодушно. Эти канальи лошадей нам не дают“» (2 апреля 1834 г.).

В малой форме анекдота отражен характерный эпизод александровской эпохи. Ссылка Сперанского знаменовала, что пора «дней Александровых прекрасного начала» кончилась, надежды на либеральные замыслы царя не оправдались и наступила мрачная полоса аракчеевщины.

Исторические анекдоты и анекдоты из современной жизни, которыми пестрят страницы дневника, — в прямом смысле «застольные беседы» Пушкина. С интересом ловит он и записывает свидетельства о лицах и нравах минувшей эпохи: «4 вечером у Загряжской (Нат. Кир.). Разговор о Екатерине: Наталья Кирилловна была на галере с Петром III во время революции. Только два раза видела она Екатерину сердитою и оба раза на Дашкову» (далее следует анекдот о Дашковой, которая прошла в Эрмитаж через алтарь, не зная, что женщинам входить в алтарь нельзя) (4 декабря 1833 г.); «Встретил Новый год у Натальи Кирилловны Загряжской. Разговор со Сперанским о Пугачеве, о Собрании законов, о первом времени царствования Александра, о Ермолове etc.» (1 января 1834 г.); «Вигель рассказал мне любопытный анекдот» (7 января 1834 г.); «Вчера был у Смирновой, ц<арские> н<аложницы> — анекдоты» (8 марта 1834 г.); «Вчера обедал у Смирновых с Полетикой, с Вельгорским и с Жуковским. Разговор коснулся Екатерины. Полетика рассказал несколько анекдотов» (из этих «нескольких анекдотов» Пушкин записал только один) (21 мая 1834 г.); «Вчера вечер у Катерины Андреевны Карамзиной <...> Говорили много о Павле I-ом, романтическом нашем императоре» (2 июня 1834 г.); «Вчера (17) вечер у S. <Смирновой>. Разговор с Нордингом о русском дворянстве, о гербах, о семействе Екатерины I-ой etc.» (18 декабря 1834 г.).

Некоторые из анекдотов и разговоров раскрыты на страницах дневника (рассказ Н. К. Загряжской о Дашковой, один из «анекдотов», рассказанных Полетикой у Смирновых), но большинство только обозначено. Якубович правильно отметил недосказанность некоторых записей, но видел, как уже говорилось, в этой недосказанности

197

шифр, обращенный к потомкам. В действительности памятные записи Пушкин делал для самого себя. Можно предположить, что он собирался в свободное время дополнить эти скупые записи, в чем убеждает внешний вид дневника. Каждая страница его как бы разделена здесь на две части, и записи делались только на одной половине страницы — вторая оставалась чистой и предназначалась скорее всего для дополнений. Некоторые конспективные записи дневника Пушкин, очевидно, полагал изложить более подробно на незаполненных половинках листов. Он успевает записать обстоятельства, при которых слышал тот или иной анекдот (когда и где), оставляя место для изложения самих анекдотов.

Намерение это не осуществилось, записи в дневнике прекратились в феврале 1835 г. Последняя запись (в 1835 г. их всего две) начинается словами: «С генваря я очень занят Петром. На балах был раза 3; уезжал с них рано. Шиш потомству» (XII, 336).

В 1835—1836 гг. Пушкин был занят не только «Петром». К этим годам относится множество работ, которые он так и не успел осуществить. В замыслах поэта был роман об Абраме Ганнибале («Часто думал я...»), большое полотно из современной жизни «Русский Пелам», «Повесть из римской жизни», «Марья Шонинг», статьи для «Современника», не был закончен так называемый Каменноостровский цикл его стихотворений.

В 1834—1836 гг. намечаются пути, по которым, быть может, развивалось бы творчество Пушкина в ближайшие десятилетия. Среди этого множества замыслов и занятий не было времени и охоты продолжать записывать события своей повседневной жизни, даже играть роль «русского Данжо» — летописца и обличителя придворных нравов.

Свои дневниковые записи Пушкин не успел использовать ни в автобиографической, ни в художественной, ни в исторической прозе. Некоторые отголоски петербургских происшествий, отраженных в пушкинских дневниках, мы находим у Гоголя. В повести «Нос», например, сообщается «история о танцующих стульях в Конюшенной улице», а тема дерзких ограблений высокопоставленных лиц в центре города представлена в гоголевской «Шинели».

198

«Table-talk»

Отложив дневник, Пушкин продолжает записывать анекдоты, стремясь собрать ускользающее от традиционной истории многообразие общественных и бытовых проявлений эпохи.

1835—1836 гг. датируются в Большом академическом издании заметки Пушкина, объединенные общим названием «Table-talk» («Застольные беседы»). В подборке «Table-talk» содержится несколько типов записей: анекдоты исторические, анекдоты современные, портреты современников, записи автобиографического характера и заметки, близкие по жанру тем, которые сам Пушкин, печатая их в «Северных цветах» на 1828 г., определил как «Отрывки из писем, мысли и замечания».

Принято считать, что название «Table-talk» подсказано незадолго до того вышедшей книгой английского поэта С.-Т. Кольриджа, которую Пушкин купил 17 июля 1835 г.1

Собственно Кольриджа нельзя назвать автором этой книги. Книга представляет собой запись бесед с ним разных лиц, аккуратно ведущуюся неким H. N. C. Составитель книги — в числе постоянных собеседников английского поэта. В предисловии он пишет: «Я знаю лучше,

199

чем кто-либо другой, насколько эти отрывки дают неравноценное представление об исключительном очаровании и индивидуальности речи мистера Кольриджа. Но может ли быть иначе? Кто смог бы постоянно следовать за этими поворотами его пронзительных, подобных полетам стрел мыслей? Кто смог бы фиксировать эти вспышки света, этот тон пророка, которые иногда заставляли меня склоняться перед ним, как перед человеком, вдохновенным свыше... И все же я питаю слабую надежду, что эти страницы докажут, что не все потеряно, что кое-что от мудрости, учености и красноречия бесед в обществе великого человека вырвано из забвения и обрело постоянную форму для общего употребления».2

Задача книги — показать облик Кольриджа, обаятельного и содержательного собеседника, похожего на философов афинского Ликея («Не was to them as an old master of the Academy of Liceum», — пишет автор предисловия), с его разнообразными интересами и особенностями речи.

Вопросов собеседников в книге нет — есть только рассуждения мастера на разнообразные предложенные темы. Это могут быть высказывания о писателях и их произведениях, о музыке и художниках, размышления о жизни, размышления на темы морали, религии, философии, внутренней политики Англии и т. д. Но все это пропущено через призму собственного «я», изложено в форме бесед или споров со знакомыми, иллюстрируется примерами из жизни самого Кольриджа. Иначе говоря, это эпизоды из его жизни и его политическая, моральная, этическая позиции, изложенные в виде отдельных, не связанных друг с другом эпизодов. Обязательно указана дата беседы. Каждая тема обозначена в заголовке, в пределах темы может быть помещено несколько отрывков, отделенных друг от друга чертой.

В библиотеке Пушкина находим еще одну книгу с тем же названием «Table-talk», изданную гораздо раньше: Hazlitt W. Table-talk, or Original essays. Paris, 1825. Книга Хэзлитта задумана иначе, чем книга о Кольридже и «Table-talk» Пушкина. Это сборник статей по вопросам искусства и морали, достаточно серьезных по содержанию и значительных по размерам.

200

Гораздо ближе к пушкинскому замыслу другая, книга Хэзлитта — «The spirit of the Age, or Contemporary Portraits» (Paris, 1825). Здесь собраны литературные портреты писателей — современников Хэзлитта: Байрона, В. Скотта, Кольриджа, Кэмпбелла, Крабба, Ирвинга, Макинтоша, Вордсворта и др.

Литературные портреты (Дурова, Будри, Державина) имеются и в «Table-talk» Пушкина, только у него эти портреты даны не отвлеченно, как у Хэзлитта, а как эпизоды жизни самого поэта, когда ему приходилось сталкиваться с людьми знаменитыми и интересными.

Пушкин заимствует у Кольриджа и Хэзлитта жанровую форму «застольных бесед» на разные темы, но не их содержание. Он сужает рамки своих «бесед», отдавая предпочтение историческому и бытовому анекдоту, изложенному в свойственной самому Пушкину прозаической манере. Здесь «Table-talk» смыкается с его последним дневником. Приемом раскрытия человеческой личности через беседы с нею Пушкин пользуется только в одном случае — когда передает рассказы Н. К. Загряжской.

Н. К. Загряжская была примечательной личностью петербургского света. Свидетельница шести царствований (она родилась в 1747 г.), кавалерственная дама еще со времен Павла, по словам П. Вяземского, она сохранила живой отпечаток своей старины и была представительницей времен, давно ушедших. В рассказах ее проступают присущие ей одной черты характера, особенности поведения, обороты речи. П. А. Вяземский и В. П. Сафонович свидетельствуют, что «Пушкин заслушивался рассказов Натальи Кирилловны. Он ловил при ней отголоски поколений и общества, которые уже сошли с лица земли; он в беседе с нею находил необыкновенную прелесть историческую»,3 поэтому «записывал некоторые из ее анекдотов и языком, каким она рассказывала».4 Русское просторечие в рассказах Загряжской пересыпано изысканными французскими фразами, трагические вехи русской истории переданы забавными бытовыми эпизодами. Вот, например, пушкинская запись рассказа о встрече Загряжской в Дрездене с А. Г. Орловым (участником переворота

201

1762 г., который после воцарения Павла I уехал за границу): «Orloff était régicide dans l’âme. c’était comme une mauvaise habitude.5 Я встретилась с ним в Дрездене, в загородном саду. Он сел подле меня на лавочке. Мы разговорились о Павле I. „Что за урод? Как это его терпят?“ — Ах, батюшка, да что же ты прикажешь делать? ведь не задушить же его? — „А почему ж нет, матушка?“ — Как! и ты согласился бы, чтобы дочь твоя Анна Алексеевна вмешалась в это дело? — „Не только согласился бы, а был бы очень тому рад“. Вот каков был человек!» (XII, 177). Можно представить, как потешался поэт, слушая, что убийство одного императора и готовность задушить другого именуется «дурной привычкой».

Жанровый принцип «отрывков», заимствованный у Монтеня, перенятый Хэзлиттом и Кольриджем и уже дважды испробованный самим Пушкиным (первый раз в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», второй — в «Опровержении на критики»), оставался притягательным для поэта. Если в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» превалировали «мысли» (отрывок о Карамзине был исключением — это подчеркивалось и специальной пометой: «Извлечено из неизданных записок»), в «Опровержении на критики» большинство заметок было автокомментарием к собственным сочинениям, то в «Table-talk» на первое место выходит исторический анекдот и записи автобиографические (портреты современников, примечательные черты их характеров, острые слова).

Жанр «застольных бесед» не обязывал проверять, дополнять, высказывать свои соображения. В канву исторических анекдотов вплетаются эпизоды собственной жизни поэта, пережитое, увиденное и сформулированное им самим. Биография Пушкина представлена автономными биографическими фрагментами.

«Застольные беседы» Пушкина были сложены им в специальную папку. Почти каждый отрывок записан на отдельном листе, между отрывками стоит разделительная черта (так и предполагал печатать их Пушкин). В нескольких случаях указывается источник («Сл<ышал> от гр. Вельгорского», «Слышал от кн. А. Н. Г<олицына>», «Слышал от Н. К. Загряжской», «Слышал от Дмитриева», «Слышал от кн. К. Ф. Долгоруковой»). Девяти анекдотам

202

предшествует запись: «Разговоры Н. К. Загряжской», 7 раз указываются даты: «6 октября 1834 г.» (при анекдоте «Когда Пугачев сидел на Меновом дворе ...»), «8 октября 1835» (при рассказе о Дурове), «июнь, 1836» и еще раз «1836, июнь» (две последние даты при рассказе о пребывании «французских принцев», сыновей Людовика-Филиппа, в Берлине 11—25 мая 1836 г.), «12 авг<уста> 1835» и 2 раза «12 авг<уста>» (при рассказах Н. К. Загряжской). Записи сделаны по свежим следам рассказов или газетных сообщений.

Бумага, на которой записаны «беседы», разная. По определению Модзалевского и Томашевского, это № 123 (одна запись), 128 (7 записей), 155 (5 записей и 9 анекдотов, услышанных от Н. К. Загряжской), 130 (одна запись), 246 (3 записи), 247 (10 записей), 250 (20 записей).6 Пушкинские автографы на идентичной бумаге относятся большей частью к 1834—1837 гг. Исключение составляют анекдот о Ганнибале («Однажды маленький арап...»), записанный на бумаге № 123, которой Пушкин пользовался только в 1831 г., и отрывок о «сатирике Милонове» на бумаге № 197, которая была в работе у Пушкина в 1827—1828 гг. Вполне вероятно, что первый отрывок был записан также в 1831 г., когда Пушкин начал заниматься «Историей Петра I», а запись о «сатирике Милонове» относится к той поре, когда он готовил свои «Отрывки из писем, мысли и замечания» для «Северных цветов» на 1828 г. В «Отрывках» Пушкин касается литературного быта предшествующей эпохи, рассказывая, например, как «Тредьяковскому не раз случалось быть битым». Далее следует эпизод с Волынским: «В деле Волынского сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василия Тредьяковского, но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца» (XI, 53). Рассказ о Тредиаковском продолжал начатую в 1825 г., когда Пушкин в Михайловском работал над Записками, полемику с А. Бестужевым об «ободрении» писателей.

К теме литературного быта примыкает и отрывок о Милонове. «Сатирик Милонов, — записывает Пушкин, — пришел однажды к Гнедичу пьяный, по своему обыкновению, оборванный и растрепанный. Гнедич принялся

203

увещевать его. Растроганный Милонов заплакал и, указывая на небо, сказал: „Там, там найду я награду за все мои страдания...“ — „Братец, — возразил ему Гнедич, — посмотри на себя в зеркало: пустят ли тебя туда?“» (XII, 159). Этот анекдот снижал затронутую Пушкиным тему о «неободренных» писателях, и, наверное, поэтому Пушкин не стал помещать его рядом с рассказом о Тредиаковском.

Все тексты в «Table-talk» беловые, с небольшой правкой. Три заметки переписаны из арзрумской тетради Пушкина (ПД, № 841): «Гете имел большое влияние на Байрона...»,7 «Одна дама сказывала мне...» и «Многие негодуют на нашу журнальную критику за дурной ее тон, незнание приличия и тому подобное...».

Заметка о дамах — короткий пересказ пространной заметки, которая в арзрумской тетради имеет заголовок «О дамах» и готовилась для «Литературной газеты». Пушкин защищал «Графа Нулина» и «Юрия Милославского» от ханжеских выпадов «Вестника Европы» и «Северной пчелы». Критики находили у Пушкина и Загоскина ситуации и выражения, которые могли, по их мнению, оскорбить женское достоинство. В заметке, как она была написана первоначально, имелся следующий пассаж: «Это (т. е. ханжеские восклицания критиков. — Я. Л.) особенно странно в России, которая гордится женщина<ми>, которые царствовали со славою» (XVII, 64).

В «Table-talk» этот пассаж опущен — из всех русских цариц Пушкин упоминает только Екатерину II. Для того чтобы внушить современникам уважение к «прекрасному полу», у Пушкина были уже другие аргументы: созданные им художественные образы женщин думающих, самоотверженных, активных, смелых — таких, как Татьяна Ларина, Полина (в «Рославлеве»), Маша Миронова. Обобщением раздумий Пушкина над возможностями женского характера и явилась его заметка среди других «застольных бесед».

204

Что представляют собой две другие заметки — о влиянии Гете на Байрона и о журнальной критике? Они относятся к категории наблюдений или «мыслей» поэта. В одном случае это сравнительная характеристика двух «великанов» мировой литературы Гете и Байрона, в другом — постоянно занимавший и тревоживший Пушкина вопрос о состоянии русской критики. Обе заметки (так же как и заметка «О дамах») нарушают жанровую однотипность «Table-talk», где доминирует анекдот. В 1828 г. были опубликованы «Отрывки из писем, мысли и замечания». Заметки в арзрумской тетради писались в следующем (1829) году — возможно, Пушкин загодя думал о новой подборке «мыслей» для альманаха и, составляя «Table-talk», он вспомнил о еще неиспользованных заметках.

Один анекдот — о Денисе Давыдове и Багратионе — переписан Пушкиным (с уточнениями) из лицейского дневника. Были ли черновики или какие-либо заготовки, предшествующие другим текстам? Скорее всего — нет. Жанр устного рассказа, «застольной беседы» был отработан в дневнике Пушкина. Так же как дневник, без черновых заготовок ложились на бумагу и отдельные заметки «Table-talk».

В 1834 г., приступая к новому замыслу Записок, Пушкин писал: «Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310). Замысел связных Записок не пошел дальше родословной и был отложен поэтом. Подборка «Table-talk» позволяет предположить, что Пушкин снова (как и в «Опровержении на критики») предпочел ему свободную композицию мемуарного повествования, собирая в папке «Table-talk» автономные биографические фрагменты.

В этом смысле особенно примечательны большие массивы анекдотов на бумаге № 247 и 250. Все записи на бумаге № 247 относятся к самому Пушкину и лицам, «достойным замечания», которых поэт, как и обещал в «Начале автобиографии», хотел «собрать вокруг себя», — Державину, Денису Давыдову, Дельвигу, Булгарину, Надеждину, Будри, Дурову. Из задуманных Записок Пушкин выбирает сюжеты, которые можно объединить в цикл «застольных бесед». В маленьких отрывках проявляются черты характера современников Пушкина: остроумие Дельвига, трусость Булгарина, плебейские поступки Надеждина.

205

Вот, например, записи о Дельвиге, Булгарине и Надеждине.

«Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. „Я женат“, — отвечал Рылеев. „Так что же, — сказал Дельвиг, — разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что дома у тебя есть кухня?“

____

Дельвиг не любил поэзии мистической. Он говаривал: „Чем ближе к небу, тем холоднее“.

____

Дельвиг однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: „Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил“.8

____

Я встретился с Надеждиным у Погодина. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный. Критики его были очень глупо написаны, но с живостию, а иногда и с красноречием. В них не было мыслей, но было движение; шутки его были плоски» (XII, 159).

В 1831 г. после смерти Дельвига Баратынский задумал написать его биографию. Пушкин согласился помочь ему своими воспоминаниями, потом сам стал набрасывать биографию Дельвига. Биография не была написана ни в 1831 г., ни позже. Единственным откликом в печати на смерть Дельвига был некролог, написанный Плетневым и напечатанный в № 4 «Литературной газеты».9 В некрологе на фоне биографической канвы рассказывалось

206

о склонности Дельвига к «изящным наукам», о своеобразии его поэтического таланта, о его издательской деятельности, об особенностях его характера. Пушкин был не удовлетворен. Прочитав некролог, он снова напоминает Плетневу о замысле Баратынского: «Что ты мне не отвечал про жизнь Дельвига? Баратынский не на шутку думает об этом. Твоя статья о нем прекрасна. Чем более читаю ее, тем более она мне нравится. Но надобно подробностей — изложения его мнений — анекдотов, разбора стихов etc.» (XIV, 152). Такого рода бытовые черты и анекдоты, характеризующие Дельвига, и записаны в «Table-talk». Задуманная биография не была написана, но личность Дельвига, его характер, остроумие — все это естественно ложилось в пушкинские мемуарные отрывки. Бытовой подробностью, деталью рисуется и личность Надеждина.

Отрывки на бумаге № 247 написаны одинаковым почерком в близкое время (скорее всего в один день). Исключение — запись о Державине. Здесь почерк более мелкий и другой цвет чернил. В начале ее заголовок: «Державин».

Большинство отрывков на бумаге № 250 также написаны в один или близкие дни (почерк один и тот же, но некоторые отрывки написаны более темными чернилами. Написав их, Пушкин, очевидно, долил в чернила воды). Исключение составляют заметка, переписанная из тетради № 841 («Гете имел большое влияние на Байрона...»), и портрет лицейского преподавателя Будри. Они явно отличаются по почерку от всех остальных «мыслей» и анекдотов, т. е. написаны в другое время, но кладет их Пушкин в папку «Table-talk» не рядом. Первый отрывок ложится рядом с другими критическими заметками из арзрумской тетради («Одна дама сказывала мне...» и «Многие негодуют на нашу журнальную критику...»), а портретная зарисовка Будри подкладывается к автобиографическим наброскам, написанным на той же бумаге № 250, — о генерале Н. Н. Раевском-старшем («Генерал Раевский был насмешлив и желчен») и Дурове. Набросок «О Дурове», как и «Державин», выделен заголовком.

Мы видим, что в своей подборке Пушкин группирует записи по жанровому принципу — «мысли» (вместе с литературными суждениями), автобиографические заметки, исторические анекдоты.

207

В собраниях сочинений Пушкина в разделе «Воспоминания» печатается только одна заметка из «Table-talk» — «Державин». О том, что рассказ о Державине имелся в сожженных Записках Пушкина, известно из его письма к брату от 27 марта 1825 г. (XIII, 159). К стихотворению «Воспоминания в Царском Селе» Пушкин собирался поместить «выписку» из своих Записок, когда готовил к печати первый сборник стихотворений. В сочинениях Пушкина «Державин» и комментируется как «выписка из Записок, которые вел Пушкин и которые уничтожил после событий 14 декабря 1825 года».10 Обосновал эту особую из всех заметок «Table-talk» эдиционную судьбу заметки «Державин» И. Л. Фейнберг. Он считает, что Пушкин «восстановил этот важный эпизод в соответствии с составленной им в эти годы программой возобновления своих сожженных записок».11 Достаточно ли убедительно это утверждение?

Часть программы, в которую Пушкин собирался ввести рассказ о Державине, выглядит так: «Экзамен. Галич. Державин — стихотворство — смерть» (XII, 429). Эпизод в «Table-talk» соответствует только первому пункту записи — «Экзамен»; в нем рассказано о том, как на экзамене в присутствии Державина Пушкин читал свое стихотворение. Мы видим, что в рассказ об экзамене включался еще один персонаж — профессор русской и латинской словесности Лицея А. И. Галич. Именно в связи с лицейским экзаменом вспоминает Пушкин Галича в дневниковой записи от 17 марта 1834 г. Накануне он был на совещании предполагаемых участников энциклопедического словаря Плюшара. «Тут я встретил, — записывает Пушкин, — доброго Галича и очень ему обрадовался. Он был некогда моим профессором и ободрял меня на поприще, мною избранном. Он заставил меня написать для экзамена 1814 года мои „Воспоминания в Царском Селе“».

Судя по программе Записок, упоминание о Державине не ограничивалось рамками экзамена. Пушкин собирался писать о творчестве («стихотворстве») Державина как эпохе в русской поэзии, а смерть поэта, в свое время

208

потрясшая лицеистов (меньше чем через два года после экзамена), уравнивалась в программе с событиями исторического значения.

Судьба записи о Державине, как мы видели, определена дошедшим до нас письмом к Л. С. Пушкину. Если бы его не было, отрывок автобиографической прозы Пушкина во всех изданиях печатался бы в подборке «Table-talk», так же как печатаются теперь там заметки о других лицах, с которыми судьба сталкивала Пушкина. В 1835 г. Пушкин не «восстанавливал» сожженные Записки, а собирался писать новые, построенные на принципиально иной основе, используя свой опыт историка. «Буду осмотрительнее в своих показаниях, и если записки мои будут менее живы, то более достоверны», — писал он в «Начале автобиографии». Как понимать «менее живы», но «более достоверны»? От сожженных Записок не дошло ничего, с чем можно было бы сравнивать новые, писавшиеся уже в 30-х гг. отрывки. Правда, заготовкой для сожженных Записок можно считать письмо к Л. С. Пушкину от 24 сентября 1820 г. о поездке с Раевскими по Крыму и Кавказу. Оно написано «живо» — наполнено эмоциями «искателя новых впечатлений», как называл себя Пушкин в элегии «Погасло дневное светило», приложенной к этому письму. Тут уместно вспомнить и совет, который поэт давал когда-то Ф. Ф. Матюшкину, отправляющемуся в кругосветное путешествие. Он «предостерегал» его от «излишнего разбора впечатлений в записках», «советуя только не забывать всех подробностей жизни».12 «Подробности жизни», реальные факты, бытовые детали должны были выходить на первый план и в новых Записках Пушкина.

Отрывок о Державине мог быть заготовкой для рассказа о лицейском экзамене, когда талант Пушкина был признан патриархом отечественной поэзии. Но программа Записок убеждает нас в том, что рассказ о Державине выходил за рамки частного эпизода в жизни поэта.

И. Л. Фейнберг отнес к наброскам для Записок портрет лицейского преподавателя Будри и острый социальный портрет В. А. Дурова — промотавшегося дворянина, одержимого манией непременно достать 100 000 р. Равным образом к заготовкам для Записок можно отнести и приведенные

209

выше заметки об издателе «Телескопа» Надеждине и Дельвиге.

Фейнберг, говоря о Записках, пытался установить их будущий корпус, т. е. полагал, что все они должны быть интегрированы целостной структурой пушкинского труда. «Table-talk» свидетельствуют о другом замысле. Когда складывалась эта подборка, Пушкин отказался от традиционных мемуаров. В то время получила распространение отрывочная, бесфабульная, построенная по типу собранных анекдотов и эпизодов форма записок. «Старой записной книжкой» назвал свои воспоминания Вяземский. Позднее М. А. Дмитриев издал так называемые «Мелочи из запаса моей памяти». Скорее всего о такой структуре мемуаров в 1835—1836 гг. думал и Пушкин.

В «Table-talk» лежат две автобиографические подборки (на бумаге № 247 и 250). Мы видели, что Пушкин начал группировать входящие в них отрывки, — возможно, при доработке подборки все его заметки о друзьях, знакомых и наставниках легли бы в одно место.

Автографы «Table-talk» свидетельствуют, что они явно готовились для печати. В некоторых отрывках видим незначительную правку рыжими чернилами и одинаковым почерком, резко отличным от почерка самих записей. Скорее всего Пушкин готовил свою подборку для одного из ближайших номеров «Современника» и перед публикацией пересмотрел ее еще раз и прошелся по ней редакторским пером.

Жандармский досмотр зафиксировал листы «Table-talk» так, как они были подобраны Пушкиным. Этот порядок расходился с принятым порядком публикации заметок в Большом академическом издании и в десятитомниках. Современные издания выстраивают заметки Пушкина, следуя хронологии событий, в них изложенных. Правильно ли это? Мне кажется, что этому противоречит самый жанр «застольных бесед» — жанр открытый, не связывающий автора стилистическими или сюжетными рамками: исторический анекдот, суждения о критике и грамматике, писателях и их творчестве могли здесь свободно сосуществовать. Для «застольных бесед» вполне подходили и записи из дневника (одну такую запись из лицейского дневника о Денисе Давыдове мы здесь встречаем), и свежие впечатления, записанные после бесед с друзьями или по памяти. Среди этих отрывков можно было свободно помещать как выразительные эпизоды

210

своей биографии, так и характеристики лиц, которых Пушкин хотел собрать вокруг себя. Переданная через частные эпизоды история жизни поэта и близких ему лиц, как и приметы эпохи, входила бы в сознание потомства «домашним образом».13 В подборку «Table-talk», нам кажется, следует вернуть и заметку «Державин», а вся подборка может быть перенесена в раздел «Дневники. Воспоминания» сочинений Пушкина. Воспоминания о современниках поэта, таким образом, естественно войдут в мемуарную прозу в том контексте, который определил для них сам Пушкин.

Возможно, что готовившаяся для «Современника» подборка была бы только первой из серии «застольных бесед», которые время от времени могли появляться на страницах пушкинского журнала.

211

Неосуществленный замысел

Помочь разобраться в дальнейших замыслах Пушкина мог бы его рабочий кабинет. Допустим, что после смерти поэта была бы составлена опись бумаг, которые находились в его кабинете, со специальной целью выявить, над чем он работал в последние дни и месяцы своей жизни, т. е. какие бумаги лежали на его письменном столе и на полках, в каком порядке они были разложены, как сгруппированы. Мы знали бы с большей очевидностью, чем сейчас, какие из своих замыслов Пушкин предполагал первейшими, а каким придавал меньшее значение. «Посмертный обыск» перетасовал карты в колоде пушкинских рукописей, перетасовал, но не в такой степени, чтобы не оставить возможности для исследователя выявить определенные «блоки» рукописей, восстановить хотя бы частично порядок, нарушенный в свое время. А. Х. Бенкендорф вначале отдал распоряжение рассматривать бумаги Пушкина в III Отделении. После возражений Жуковского было решено провести эту операцию на его квартире. «Приемлю честь сообщить вашему превосходительству, — писал Бенкендорф Жуковскому,— что предложение рассматривать бумаги Пушкина в моем кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего и единственно в том предположении, дабы, с одной стороны, отклонить наималейшее беспокойствие от госпожи Пушкиной, с другой же, дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где и нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволите находить эту меру для вас затруднительною, то для большего

212

доказательства моей совершенной к вам доверенности я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства».1

После этого разрешения бумаги, книги, рабочие тетради Пушкина были уложены в два сундука и перевезены на квартиру Жуковского. «Нужно отдать справедливость Дубельту, — пишет М. А. Цявловский, — дело по разбору бумаг Пушкина он провел с достаточной тщательностью и вниманием. Занятиям его велся „журнал“, документ исключительной важности в истории рукописей Пушкина».2

Из «протоколов», которыми отмечался в этом журнале каждый день работы, мы узнаем, как и в каком порядке просматривались рукописи. В спешке «обыска» из бумаг Пушкина выделялись законченные вещи и черновые тетради, а все остальное делилось на две группы: стихи и прозаические произведения. Жандармы складывали отдельные листы, прошивали их посередине, в месте прошива листы сгибались — получалась тетрадь, в которой каждый из листов пушкинских рукописей делился пополам, так что первый лист «жандармской тетради» и последний ее лист были частями одного пушкинского автографа. Листы нумеровались красными чернилами, но нумеровали жандармы не пушкинские автографы, а листы сшитых ими тетрадей, поэтому один и тот же лист получал два «жандармских» номера — в первой половине тетради и во второй.

Конечно же, бумаги складывались в сундуки и вынимались из них аккуратно, и порядок, в котором они находились в кабинете Пушкина, до некоторой степени сохранился. Это подтверждает и наблюдение Цявловского: «Сшивка, — пишет он, — производилась механически: листы, исписывавшиеся Пушкиным один за другим, вкладывались один в другой и сшивались».3

В 1939 г. «жандармские тетради» по инициативе М. А. Цявловского были расшиты и каждый автограф помещен в отдельную папку. При этом предварительно с каждой расшиваемой тетради делался точный макет.

213

Эти макеты и позволяют восстановить порядок, в котором брались в руки и сшивались бумаги Пушкина.

Особый интерес представляет для нас «жандармская тетрадь» № 4 (в ГБЛ, где до 1949 г. находилась большая часть рукописей Пушкина, она имела номер 2387 А). Тетрадь состоит из 84-х листов (т. е. из 42-х листов пушкинских). Если предположить, что со стола и с полок Пушкина к Жуковскому и потом к жандармам перешла пачка листов, составившая эту тетрадь, видим, что у Пушкина в одной стопке лежали: большая часть «Опровержения на критики» и «Опыта отражений некоторых нелитературных обвинений» (л. 11—22, 63—74), включая и отрывок о родословной Пушкина («Начало автобиографии») (л. 23—26, 50, 59—62); перевод немецкой биографии А. П. Ганнибала на русский язык (л. 40—45); несколько документов, связанных с Ганнибалом: «Записка о Ганнибале» 1823 г., написанная П. А. Ганнибалом («Отец мой служил в Российской службе» — л. 37 и 48); прошение Ганнибала на имя императрицы Елизаветы Петровны от 15 марта 1781 г. (л. 39 и 46); письмо Екатерины II к П. А. Ганнибалу от 2 сентября 1869 г. (л. 31—32, 54—55);4 отрывок из кишиневского дневника (л. 33), дневник 1831 г. (л. 31, 54, 55) и отрывок о Карамзине из сожженных Записок (л. 34—35, 51).5 Такое соседство — остатка Записок, известных дневниковых записей, подробной биографии Ганнибала (дополняющей уже написанную родословную) и «Опровержения на критики» — подсказывает, что все эти материалы были собраны воедино для дальнейшей работы над Записками, т. е. Пушкин подбирал и складывал, как мы бы сказали «в одну папку», материалы, которые могли понадобиться ему в работе над одной темой. Для нас особенно важно соседство «Начала автобиографии», отрывка о Карамзине, дневниковых записей и «Опровержения на критики».6

214

Мы помним, что в 1825 г. в Михайловском Пушкин, настойчиво просил брата прислать ему «Conversations de Byron». Прочитав книгу, он мог составить представление о записках Байрона. Тогда же в письме к Вяземскому он осудил установку английского поэта на жанр исповеди, на самоанализ.

Но в 1835—1836 гг. Пушкину, отказавшемуся от мемуаров в их традиционной форме, могли вспомниться и другие особенности записок Байрона. Знаменательны признания последнего, что в записки его входили «анекдоты», которые касались не только его самого, но и «других лиц», и что воспоминания о его детстве и юности были изложены в них «без порядка», т. е., очевидно, с нарушением хронологии, и отдельные эпизоды («анекдоты») подбирались по принципу, который нам неизвестен.

«Разговоры Байрона» касались не только его личной жизни. Другим сюжетом, несомненно занимавшим Пушкина, было отношение к английскому поэту его читателей и критиков. В 1824—1825 гг., когда Пушкин писал свои «мемуары», эти темы еще не волновали его. Он был любимцем публики. Начиная с «Руслана и Людмилы» в нем видели надежду русской литературы. Жуковский подарил ему свой портрет с известной надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя». Правда, надпись на портрете предсказывала и тяжкий путь, который может ждать поэта. В конце ее вместо даты стояло: «Великая пятница». Жуковский счел необходимым отметить, что дарит Пушкину свой портрет в день, когда подходил к концу страдный путь Христа. Шутливый намек обернулся драматической правдой. Но в 1824—1825 гг. журналисты (кроме самых косных) хвалили поэмы Пушкина, стихи его были нарасхват, он готовился издать первый сборник своих стихотворений и, конечно, был уверен, что критики его встретят если не с восторгом, то по крайней мере приветливо.

Все изменилось в конце 20-х гг. Первая неожиданность — холодное отношение критики к «Полтаве», которую сам Пушкин высоко ставил («Полтава не имела успеха <...> я был избалован приемом, оказанным моим

215

прежним, гораздо слабейшим произведениям: к тому ж это сочинение совсем оригинальное, а мы из того и бьемся», — писал он в «Опровержениях на критики»). С конца 1829 г. начались нападки на Пушкина Надеждина, Булгарина, Греча и хорошо известная полемика вокруг «литературной аристократии». Возникла потребность написать «возражения», объяснить свои отношения с критикой, показать мелочность и ничтожность его оппонентов. По-видимому, в это время Пушкин и вспомнил вторую, ведущую тему «Разговоров Байрона» — поэт и его критики. Отдельные отрывки из «Разговоров Байрона» по характеру, стилистической оформленности, способу подачи темы смыкаются с «Опровержением на критики».

Байрон

«Главное основание „Гяура“, — записывает Медвин, — взято мною из приключения, в котором я лично участвовал; но желая, чтоб его почли выдумкою путешественника, я умолчал о действительности происшествия. Маркиз Слиго, знавший все подробности, напомнил мне их в Англии и удивился, что я не утвердил их достоверности в „Гяуре“».7

 

Пушкин

«Не помню, кто заметил мне, что невероятно, чтоб скованные вместе разбойники могли переплыть реку. Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 году, в бытность мою в Екатеринославле».

«Увидев в первый раз критику на мои „Часы досуга“, я пришел в бешенство; я чувствовал досаду, какой никогда после не чувствовал.

Я обедал в этот день с Девисом и выпил три бутылки Бордосского вина; я хотел залить досаду, но напротив того, только умножил ее. Критика эта была образцом дурного тона, тканью грубых глупостей. Я припоминаю некоторые из плоскостей; их выдавали за humor; например: надобно благодарить людей, когда они дают что могут; даровому коню в зубы не смотрят и другие лакейские поговорки...»8

«Критику 7-ой песни <...> пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина... Я заметил только очень хорошо написанные стихи и довольно смешную шутку об жуке. У меня сказано:

Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.

Критик радовался появлению сего нового лица и ожидал от него характера, лучше выдержанного прочих. Кажется, впрочем, ни одного дельного замечания или мысли критической не было. Других критик я не читал, ибо — право — мне было не до них».

216

«...мы разговорились о Поэме: Небо и Земля. Лорд Байрон сказал нам, что начал ее в Равенне, прошлого года, и написал в пятнадцать дней. Я заметил, что смехи демонов на Кавказе напоминают о фуриях в Есхиловых Евменидах.

„Я не прочел ни одной пиесы Еврипида (Так! — Я. Л.) с тех пор, как выехал из Гаррова“, — сказал Лорд Байрон. „Когда я был в Швейцарии, Шелли перевел мне Прометея до сочинения еще моей Оды, но я никогда не развертывал греческой книги“».9

 

«Шестой песни ( «Евгения Онегина». — Я. Л.) не разбирали, даже не заметили в В<естнике> Е<вропы> латинской опечатки. Кстати: с тех пор, как вышел из Лицея, я не раскрывал лат<инской> книги и совершенно забыл лат<инский> яз<ык>. — Жизнь коротка; перечитывать некогда <...> Полтаву написал я в несколько дней, долее не мог бы ею заниматься и бросил бы все».

«...я <...> не убивался журнальною статейкою. Не испугавшись и не отказываясь от поприща Словесности, я решился доказать, что предсказания критиков лживы, и показать им, несмотря на их кваканье, что они не в последний раз получили обо мне известие, и в этот же год издал Английских поэтов и Шотландских критиков <...> Против убеждения моих друзей, я выставил имя. Впрочем я не избежал бы нападений врагов, потому что они знали сочинителя сатиры».10

«Перечитывая самые бранчивые критики, я нахожу их столь забавными, что не понимаю, как я мог на них досадовать; кажется, если б хотел я над ними посмеяться, то ничего не мог бы лучшего придумать, как только их перепечатать безо всякого замечания» (XI, 157—158).

И Байрон и Пушкин сообщают реальную, фактическую основу своих сюжетов, называют свидетелей происшествия (если такие были), рассказывают об обстоятельствах, в которых им пришлось познакомиться с критикой, и свою на нее реакцию. У Байрона это реакция человека раздраженного, не скрывающего своего бешенства, у Пушкина — откровенно язвительная. Наконец, оба поэта ретроспективно оценивают свои творения, отмечают случаи необычайной творческой интенсивности.

«Опровержение на критики» сравнивают с книгой Кольриджа «Литературная биография, или Биографические наброски моей литературной жизни и мнений».11

217

Однако «Опровержение» включает не только события литературной жизни, но также и «Родословную Пушкиных и Ганнибалов». Правда, в 1830 г. родословная еще «привязана» к полемике о «литературной аристократии», но в 1834 г. она уже станет началом нового замысла пушкинских Записок.

Равным образом близки жанру «Опровержения» и «Разговоры Байрона». Их сближают и содержание, и отсутствие точной хронологии, и изолированность сюжетов, когда каждый эпизод личной и литературной жизни поэта замкнут в свой сюжетный узел, каждый из которых является вехой в жизни поэта и его отношениях с критикой.

Тема «поэт и критики» на примере Байрона, очевидно, занимала Пушкина и позже. В автографе статьи, которая печатается под условным заголовком «Байрон» (начатой, но не дописанной Пушкиным в 1835 г.), имеется помета: «О Байроне и о предметах важных»12 — перефразировка слов Репетилова из «Горя от ума»: «О Бейроне, ну, о матерьях важных» (д. IV, явл. 4). Скорее всего именно так Пушкин предполагал назвать будущую статью. В том куске, который был им написан, показано становление характера Байрона и обстоятельства детства, оказавшие влияние

218

на его формирование. Но, судя по помете в автографе, биография Байрона должна была служить отправной точкой для рассуждений о каких-то общих вопросах, связанных не только с Байроном, но и бытием поэта в обществе. Можно предположить, что не мог обойти здесь Пушкин и тему критики.

«Опровержение на критики», хотя и написанное, осталось не приведенным в окончательный порядок. На основе его, мы помним, Пушкин составлял «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений». Заметки автобиографического характера выпадали из этого замысла.

В 1834 г., когда Пушкин писал «Начало автобиографии», полемика вокруг «литературной аристократии» (а она была непременной частью как «Опровержения», так и «Опыта отражения») перестала быть актуальной. Из категории современной, сегодняшней борьбы она перешла в категорию воспоминаний о прошлом и как воспоминание, очевидно, должна была занять место в Записках поэта. Равным образом это относится и к другим автобиографическим сюжетам из «Опровержения на критики».

И здесь мы снова вернемся в кабинет поэта, где в одну стопку бумаг были сложены листы «Опровержения», остатки Записок и заготовки для них — немецкая биография Ганнибала и листы с дневниковыми записями.

Сожженные Записки содержали непосредственные впечатления о людях, беседах, событиях, которые казались примечательными и заслуживающими внимания следующих поколений. Так, в сохраненном отрывке о Карамзине мы встречаем имена Михаила Орлова и Никиты Муравьева. Пушкин приводит их суждения об «Истории государства

219

Российского» как услышанные из первого источника, т. е. непосредственно от самих оппонентов Карамзина. Декабристы были близки Пушкину, оказывали влияние на формирование его личности, его взглядов, в них он видел характеры, определяющие приметы эпохи.

«Взглянем на трагедию глазами Шекспира», — писал Пушкин Жуковскому (XIII, 250), когда прошло первое потрясение, вызванное поражением восстания. Взгляд «глазами Шекспира» — эстетическая мера пушкинского историзма. Уже тогда, вскоре после восстания, Пушкин нашел в себе силы отрешиться от личных пристрастий и симпатий в оценке декабрьской катастрофы, попытаться понять историческую закономерность случившегося. «Друзья, братья, товарищи» стояли на подмостках истории, и писать о них собирался теперь не Пушкин-романтик, увлеченный «демагогическими спорами», которые велись в Каменке (см. его письмо к Н. И. Гнедичу от 4 декабря 1820 г.), а историк, уже погрузившийся в документальную стихию Крестьянской войны 1773—1775 гг. — «пугачевщины».

16 сентября 1827 г. приятель Пушкина А. Н. Вульф записал в дневнике: «Играя на биллиарде, сказал Пушкин: „Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей Истории, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря“».13 Слова Пушкина выдают его замыслы — замыслы историка и летописца современности. Отметим, что Пушкин разделяет эти два замысла. «История <...> Александрова» предполагает труд законченный, социально острый («пером Курбского»); описание «современных происшествий» — записки о современности, которым еще предстоит стать историей.

Вскоре после этого разговора отрывок о Карамзине из сожженных Записок появится в «Северных цветах» на 1828 г. в окружении «мыслей» об истинном патриотизме и необходимости знать историю своего отечества.

220

Труд Карамзина Пушкин назвал в этом отрывке «подвигом честного человека». Так он обозначил отказ писателя от художественного творчества ради того, чтобы отдать «12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам» историка. Одновременно это была оценка общественной и нравственной позиции писателя, его гражданской независимости. Собираясь написать «историю <...>Александрову», т. е. продолжить труд Карамзина, Пушкин перенимал от него и эстафету «честного человека».14

Разговор с Вульфом происходил тогда, когда Пушкин переживал полосу оптимизма (в 1826 г. были написаны «Стансы», в 1828 — «Друзьям»). Николай I предпринял ряд политических шагов, которые позволили надеяться на установление в стране законности и правопорядка; Россия наконец избавилась от аракчеевщины, и первому поэту России казалось, что близятся более либеральные времена.

Через два года после разговора с Вульфом Пушкин действительно описал «историю <...> Александрову» «пером Курбского» — в декабристских строфах главы «Странствие» «Евгения Онегина». Эти строфы можно назвать публицистикой в стихах. Их постигла участь Записок — они были сожжены 19 октября 1830 г.

Декабристское движение и катастрофа 14 декабря 1825 г. были только частью исторического периода, на который приходилась сознательная жизнь Пушкина. В стихах, посвященных лицейской годовщине 1831 г., он называет вехи минувшего двадцатилетия:

Давно ль, друзья ... но двадцать лет
Тому прошло, и что же вижу?
Того царя в живых уж нет;
Мы жгли Москву; был плен Парижу;
Угас в тюрьме Наполеон;
Воскресла греков древних слава;
С престола пал другой Бурбон;
Отбунтовала вновь Варшава.15

Пушкин делает исторический пробег по событиям, свидетелем которых было его поколение: смерть Александра I,

221

пожар Москвы, занятие Парижа русскими войсками, провозглашение независимости Греции в 1829 г., июльская революция 1830 г. во Франции, польское восстание 1830—1831 гг. Все эти темы присутствуют в письмах и дневниках Пушкина, в его стихах и беседах с друзьями. Естественно предположить, что они вошли бы и в его «биографию».

Обозначенные в строфе события как бы продолжают «программы» Записок («Лицей. Открытие. Государь», «1812 год», «Греческая революция»), а одно из них — «бунт Варшавы» — уже реализовалось в дневниковых записях Пушкина.

Когда писалась глава «Странствие», Пушкину могло казаться, что историю предыдущего царствования можно описывать «пером Курбского».16 В 1830 г. он понял: нельзя, но все же зашифровал крамольные строфы — в надежде на будущее. Делом будущего были и его Записки. Данное в начале последнего приступа к ним обещание говорить об «исторических лицах с откровенностию дружбы или короткого знакомства» не могло быть выполнено и в 1834 г. Но Пушкин не отказался от своего намерения, свидетельство этого — подборка биографических материалов, зафиксированная «жандармской тетрадью». И мы видим, что отрывки «литературной биографии» Пушкина (материалы «Опровержений на критики») сочетаются здесь с материалами для мемуаров в более широком смысле, т. е. Пушкин готовился продолжать свою автобиографию так, как было заявлено в ее «начале», и так, как было намечено в его более ранних «программах», — с рассказом о себе и своей родословной, с привлечением значительных исторических (1812 год и декабрьское восстание) и политических (восстание в Польше, холерные бунты) событий своего времени, с характеристикой примечательных лиц, с которыми его свела судьба, и с рассказом о своей литературной судьбе.

Подборка бумаг в кабинете поэта должна была послужить для его будущей автобиографии. Именно она могла стать наследницей сожженных Записок, но работа над

222

ней, по-видимому, не принадлежала к первоочередным задачам Пушкина. Отложив работу над Записками, поэт начинает готовить к публикации автономные мемуарные фрагменты, составляя свою подборку «Table-talk». Что из известных нам мемуарных отрывков появилось бы на страницах «Современника», что было бы оставлено для «биографии» и что повторилось бы в «биографии» — мы не знаем. Не знаем и того, как была бы построена его «биография» — традиционно, с последовательным изложением событий, обстоятельств и встреч, как было намечено в «программах» будущего труда, или подобно запискам Байрона — «без порядка», с нарушением присущей этим «программам» хронологии. Смерть оборвала многие замыслы поэта, в том числе и замысел, который он лелеял почти всю сознательную творческую жизнь, — замысел Записок.

«История <...> Александрова» и «современные происшествия» под пером историка Пушкина могли быть и биографией поэта, и политическим очерком своего времени, написанным с живостью рассказа, отличавшей такого мастера прозы, каким был Пушкин.

П. В. Анненков писал о Пушкине: «Атмосфера тайных обществ, окружавшая некогда его существование, сообщила впоследствии его слову ту прямоту, смелость и откровенность, с какими он отвечал на всякий вопрос, откуда бы он ни исходил».17

Вопросы, на которые Пушкин собирался отвечать в своей «биографии», могли исходить уже не от современников, а от читателей следующих поколений. Свою ответственность перед ними он хорошо сознавал — недаром «потомки» постоянно упоминаются в его дневнике и письмах.

223

«Посмертный обыск»
и дневник Пушкина

Документы, оставшиеся от «посмертного обыска» на квартире Пушкина, обращают нас к одной из «загадок» в истории пушкинского рукописного наследия. В протоколе, который вели Жуковский и Дубельт 20 февраля 1837 г., упоминается «журнал» (т. е. дневник) Пушкина. Это первое упоминание об известном дневнике 1833—1835 гг. Что представляет собой этот дневник? В руках Жуковского и Дубельта оказался альбом большого формата, в твердом переплете, с замком, на обратной крышке переплета надпись: «№ 2». Эта надпись доставила немало хлопот пушкинистам. Распространились слухи, что кроме этого дневника существует еще дневник № 1. Источником слухов была внучка Пушкина Елена Александровна Розенмайер (1889—1942), бывшая фрейлина, потом драгоман (до 1923 г.) посольства в Турции. С ее слов Модест Гофман в 1925 г. в эмигрантском журнале «На чужой стороне», издававшемся в Праге, сообщил, что «в 1937 году будет опубликован полностью не изданный еще большой дневник Пушкина (в 1011 страниц)».1 Рассказал Гофман об этом дневнике и находящемуся за границей академику Н. А. Котляревскому. Котляревский поделился сенсационной новостью с Т. Г. и М. А. Цявловскими. После встречи с Котляревским М. А. и Т. Г. Цявловские в течение нескольких лет собирали и записывали

224

сведения об этом дневнике, идущие от Е. А. Розенмайер и других потомков поэта. Все они, кроме Е. А. Розенмайер, отвергали его существование.2

Сведения о Е. А. Розенмайер и якобы имеющемся у нее дневнике несколько раз появлялись в печати.3

225

Некоторые Пушкинские реликвии (например, печать Пушкина, его «пашпорт» для поездки в Бессарабию и др.) у нее действительно были и она, сильно нуждаясь в деньгах, продала их С. Лифарю. Умерла же она в нищете,

226

хотя в покупателях такой сенсационной рукописи как дневник поэта (даже с запретом на публикацию до 1937 г.) не было недостатка, в том числе и среди ее аристократических английских родственников.

227

В 1970 г. в Пушкинском музее (Москва) состоялся обмен мнениями по поводу таинственного дневника № 1. И. Л. Фейнберг защищал гипотезу о том, что дневник существует и может храниться у английских потомков поэта. Оппонентами Фейнберга выступили заведующий Отделом рукописей Института русской литературы АН СССР Н. В. Измайлов и Т. Г. Цявловская. К сожалению, в печати появилась только краткая информация об этом заседании,4 и мы не знаем их аргументации. Это вынуждает нас вернуться еще раз к вопросу о неизвестном дневнике поэта.

Сведения, которые шли от внучки Пушкина, противоречивы. Из записей Цявловских мы узнаем, что сперва она сообщила о рукописи в 1100 страниц.5 (Можно ли

228

представить себе альбом или тетрадь в 1100 страниц? А речь может идти только об одной тетради с пометой № 1). Потом появилось сообщение Гофмана в письме к С. Л. Забелло (оно тоже отмечено Цявловскими), что дневник «заключает в себе не 1100 страниц, а около 150 страниц и находится в месте, более близком к Ленинграду, чем к Парижу».6 Т. Г. Цявловская справедливо заметила, что на этот раз Е. А. Розенмайер имела в виду уже не мифический дневник, а дневник, который мы знаем и который хранился у ее родных в Лопасне, под Москвой. Живя за границей, она не подозревала, что в 1919 г. этот дневник был передан ее братом Григорием Александровичем Пушкиным в Румянцевский музей. В дневнике 1833—1835 гг. 233 листа, из них исписан 51 лист (101 страница), т. е. по объему он уже близок к новым данным, полученным от Е. А. Розенмайер.

В истории дневника Пушкина большое значение имеет экспертиза, проведенная Т. Г. Цявловской, Н. В. Измайловым и хранителем рукописей Пушкина О. С. Соловьевой. Они установили, что помета «№ 2» на крышке переплета дневника написана рукой Дубельта, нумеровавшего тетради Пушкина. Сведения об этой экспертизе сообщены также в упоминавшейся выше публикации записей Цявловских. Новое обращение к тетрадям поэта и просмотр их нумерации подтвердил сделанный ими вывод. Отмечу, что в записях, которые велись во время «посмертного обыска», слово «журнал» употребляется несколько раз и всегда в единственном числе. Это позволило М. А. Цявловскому сделать следующий вывод: «...в день смерти поэта в его кабинете была лишь одна тетрадь дневника».7

Против этого бесспорного свидетельства выдвигаются догадки, что «потаенный» дневник Пушкина мог ускользнуть от внимания жандармов и что его мог спрятать кто-либо из ближайших друзей поэта (тут в первую очередь называется Жуковский). Предполагается еще, что дневник мог содержать «крамольные» записи и поэтому сам Пушкин, «находясь под неусыпным наблюдением III Отделения», хранил его вне собственного кабинета.8

229

С точки зрения Бенкендорфа, «крамолы» достаточно было и в известном дневнике Пушкина. Что же касается самого поэта, то он не участвовал ни в каких тайных заговорах против правительства. В его кабинете находились письма «государственных преступников» — декабристов (их внимательно читал Дубельт), — и трудно предположить, что́ могло заставить поэта спрятать одну из своих тетрадей куда-либо, кроме собственного кабинета.

И все же чтобы окончательно отвести все догадки о неизвестном дневнике, необходимо ответить на вопрос, в каком хронологическом ряду «протоколов» «посмертного обыска» стоял дневник Пушкина, — иными словами, на какой из тетрадей поэта Дубельт перед тем как занумеровать дневник мог поставить № 1.

Обратимся еще раз к статье М. А. Цявловского и посмотрим, как велся «посмертный обыск» и как составлялись его «протоколы».

Протоколы велись каждый день работы, и каждый день материалы, бывшие в руках Жуковского и Дубельта, нумеровались, начиная с № 1 (сперва это были списки, которые давали общий обзор материалов, находящихся в кабинете поэта, потом перечни пронумерованных рукописей). В первые три дня (8, 9, 10 февраля) бумаги были приблизительно разделены «по предметам»: документы, относящиеся к историческим занятиям Пушкина, «письма разных частных лиц», «домашние счеты», «деловые бумаги», «казенные бумаги», «чужие манускрипты для „Современника“», «письма, принадлежавшие г-же Пушкиной», «различные стихотворения и прозаические сочинения Пушкина и других лиц», «разные черновые рукописи и изорванные бумаги Пушкина» и др.9

В протоколе от 9 и 10 февраля есть и такая запись: «19 книг, содержащих в себе черные (черновые. — Я. Л.) сочинения Пушкина». Запомним это число — «19 книг».10

Дубельта интересовала в первую очередь переписка Пушкина. Чтение писем продолжалось с 11 по 17 февраля. Занимался этим сам Дубельт. Начал он с чтения писем

230

лиц, бывших некогда на подозрении (Вяземского, Дельвига), и «государственных преступников» (Рылеева и Кюхельбекера). Возмущенный вмешательством в частную переписку Пушкина, Жуковский писал Николаю I: «...признаюсь, государь, мое положение было чрезвычайно тягостное. Хотя я сам и не читал ни одного из писем, а представил это исключительно моему товарищу генералу Дубельту. Но все было мне прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать участие в нарушении семейственной тайны; передо мной раскрывались письма моих знакомых; я мог бояться, что писанное в разные лета, в разных расположениях духа людьми, еще существующими, в своей совокупности произвело впечатление, совершенно ложное на счет их, — к счастию, этого не случилось».11 В этом же письме Жуковский хлопотал о В. А. Соллогубе, которого собирались привлечь к ответственности за несостоявшуюся его дуэль с Пушкиным.

19 февраля приступили к более тщательному просмотру рукописей поэта. Начали с бумаг, связанных с его историческими занятиями. Были просмотрены материалы по истории Петра I и Пугачева, «проза и стихотворения разных лиц для „Современника“» и «Секретные записки о жизни и смерти Екатерины II, на французском языке, в двух книгах». После этого 20 февраля взялись за просмотр «разных черновых рукописей и изорванных бумаг Пушкина». Эти бумаги были благоразумно сшиты жандармами в тетради, а то, что с трудом поддавалось сшиванию, было разложено в «пакеты». В этот день было «пересмотрено и перешнуровано» 18 тетрадей (теперь мы называем их «жандармскими тетрадями») и уложены бумаги в 9 пакетов. Нумеровались не только тетради, пакеты, но и листы в каждой тетради и в каждом пакете. В протоколе после перечня «жандармских тетрадей» и «пакетов» читаем: «Пересмотрен журнал Пушкина. Пересмотрена книга № 1 разных стихотворений Пушкина».12

Итак, 20 февраля Жуковский и Дубельт закончили разбор «бумаг» и начали просматривать «книги» с «черными сочинениями». Поскольку в этот день ими уже была проделана большая работа по просмотру «бумаг», дело дошло только до двух «книг». Можно предположить, что

231

выработанная привычка нумеровать материалы после их беглого разбора «по предметам» привела к тому, что на двух первых попавших в руки «книгах» — тетради со стихами и «журнале Пушкина» — сперва были проставлены номера (1 и 2), а потом уже рассматривалось их содержание. Особый характер одной из «книг» («журнал Пушкина») определил и запись о ней в протоколе. В записи о тетради со стихами был обозначен ее номер — «№ 1» (предполагалось, что таких тетрадей будет много), а в записи о дневнике номер, возможно, не был обозначен специально, чтобы не наводить лиц, обращавшихся к протоколу, на мысль, что кроме дневника с номером 2 должен существовать и дневник с номером 1. Жуковский и Дубельт, конечно, не подозревали, что неосторожно поставленная цифра породит легенду о пропавшем дневнике поэта.

На следующий день, когда просматривались и нумеровались «переплетенные книги Пушкина» (общим числом 18), они начали список с «книги», которая накануне уже получила номер 1. 18 переплетенных книг и дневник и составили те «19 книг», содержащих в себе «черные сочинения Пушкина», которые были записаны в протоколе 9 февраля.

Так что никакого таинственного дневника № 1 не было, а если бы и был, то Дубельт, прежде чем поставить на известном дневнике цифру 2, должен был видеть дневник № 1, поэтому все догадки, что этот дневник существовал, но куда-то был спрятан Пушкиным, являются несостоятельными. «Неумная, бесцветная» (как называет ее современник)13 Елена Александровна Розенмайер унаследовала от своего великого деда только склонность к воображению. Все идущие от нее сведения объясняются не иначе как стремлением привлечь внимание к своей особе и получить больше денег за те немногие реликвии, которые у нее были.

Однако сам дневник «№ 2» содержит некую загадку, которую в настоящее время мы разрешить не можем.

Из воспоминаний современников известно, что после смерти Пушкина его дневник читали Н. В. Путята и Е. А. Баратынский, что выдержки из него Жуковский сообщил Е. Ф. Розену, читал дневник и П. А. Вяземский:

232

на л. 37 его рукой сделана помета. К этому списку можно прибавить свидетельство А. И. Тургенева. 8 марта он записал в своем дневнике: «Взял (у Жуковского. — Я. Л.) журнал Пуш<кина> 1833, 1834, 1835 годов, но неполных».14 Сведения, которые первые читатели дневника черпали из него, относятся к известному «последнему» дневнику поэта. Это — еще одно подтверждение того, что другого дневника не было. Но одно из свидетельств пока остается необъясненным. В воспоминаниях Н. В. Путяты читаем: «Зимою, в конце 1837 или 1838 г., приезжал в Петербург на несколько дней Е. Баратынский и останавливался у меня. В. А. Жуковский, коему государь поручил разобрать бумаги Пушкина, дал Баратынскому одну из его рукописных тетрадей in folio в переплете. В ней находился напечатанный потом отрывок Пушкина о Баратынском. Тетрадь оставалась у последнего самое короткое время; он был уже в отъезде и просил меня тотчас возвратить ее Жуковскому, что я и исполнил. Кроме помянутого отрывка в этой тетради находились некоторые другие статьи в прозе и клочки дневника Пушкина разных годов.15 Помню из него почти слово в слово следующие места: 1) число, месяц. „Сего дня приехали в Петербург два француза, Дантез и маркиз Пинна“. В этот день ничего более не было записано. Что замечательного мог найти Пушкин в их приезде? Это похоже на какое-то предчувствие! 2) число, месяц......... „Меня пожаловали камер-юнкером для того, чтобы Наталья Николаевна могла быть приглашаема на балы в Аничков. Вечером я был на бале у Б. Великий князь Михаил Павлович встретил меня в дверях и поздравил. Я отвечал ему: ваше высочество, вы один меня поздравляете, все надо мною смеются“».16

Воспоминания Путяты отличаются точностью (об этом свидетельствуют и приведенные почти дословно отрывки из дневника Пушкина). Недоумение вызывает одна запись — наличие в этой тетради отрывка о Баратынском. В начале дневниковой тетради четыре листа вырезаны,

233

на корешках видны незначительные следы текста. Можно было бы думать, что именно на этих листах и была какая-то запись о Баратынском. Однако жандармская нумерация листов тетради начинается с номера 1. Чистые листы не перенумерованы, но среди этих чистых, незаполненных листов нет следов, свидетельствующих о том, что какие-то из них были вырваны. Известны два пушкинских автографа статей о Баратынском: «Пора Баратынскому занять на русском Парнасе...» (ПД, № 908) и «Баратынский принадлежит к числу лучших наших поэтов» (ПД, № 1088). Оба отрывка занимают по четыре листа, и в обоих случаях на этих четырех листах имеются «другие статьи», но бумага отрывков не совпадает с дневниковой. Можно думать, что Пушкиным был записан в тетради еще один вариант статьи о Баратынском. Этот вариант мог писаться на основе сделанных раньше заготовок (обе указанные выше статьи напечатаны в «посмертном» издании сочинений Пушкина). Напрашивается вопрос, почему первые четыре листа не были занумерованы жандармами? Или, может быть, для «журнала Пушкина» было сделано исключение, и там имелись две пагинации — до начала дневниковых записей и собственно дневниковые записи?17 Как ни кажется невероятным такое предположение, только оно может объяснить сделанное Путятой описание этой тетради. Тогда где автограф статьи? Не остался ли он у Баратынского? И где находится теперь? Во всяком случае, если полагаться на свидетельство Путяты, такой автограф существовал. Будем верить, что когда-нибудь он найдется.

234

II

«Отрывок из письма к Д.»

Давно отмечено, что пушкинская переписка приходится на тот период в истории русской литературы, когда частное письмо воспринималось современниками как явление литературы. Говоря об этом периоде, Ю. Н. Тынянов писал: «Когда падала высокая линия Ломоносова, в эпоху Карамзина, литературным фактом стали мелочи домашнего обихода, дружеская переписка, мимолетная шутка».1 Письма ходили по рукам, копировались, часто разбирались в ответных письмах. Это была, как писал Пушкин, «почтовая проза».

В пределах узкого круга литераторов (прежде всего арзамасцев) культивировалось так называемое дружеское письмо, которое следует рассматривать как литературный жанр, обладающий специфическими признаками и конструктивными особенностями. Стилистически ориентированное на разговорность, наполненное словесной игрой, оно сочетало семантику домашних намеков, непринужденность тона с серьезными суждениями по литературным, политическим и другим вопросам. «Дружеское письмо» наиболее характерно для Пушкина в период его ссылки.

235

Из всех писем этого периода резко выделяются письмо Пушкина к брату от 24 сентября 1820 г., три письма о греческой революции (см. о них ниже) и письмо к Дельвигу, которое в Большом академическом издании датируется: «Середина декабря 1824 г. — первая половина декабря 1825 г.» (XIII, 250). Пушкин отступает здесь от традиции «дружеского письма». В этих письмах нет свойственных «дружескому письму» быстрых переходов от одной темы к другой, внезапных вопросов и ответов, моментальных признаний и афористических приговоров — о свете, литературе и общих друзьях. Всем пяти письмам свойственна повествовательная манера с последовательным изложением событий (из жизни самого поэта и событий, связанных с греческой революцией). Это первые попытки Пушкина образовать повествовательный язык прозы.

Письмо к Дельвигу с небольшими сокращениями было напечатано в «Северных цветах» на 1826 г. под названием «Отрывок из письма к Д.».

И. Л. Фейнберг в своей реконструкции Записок Пушкина обратил внимание на «Отрывок из письма к Д.» и письма о греческой революции. Он отнес их к «Остаткам записок Пушкина» и даже считал готовыми «страницами записок».2 Об «Отрывке из письма к Д.» он пишет: «Некоторые отрывки „Записок“ Пушкина сохранились потому, что поэт подготовил отдельные извлечения из них еще до того, как принужден был сжечь свой труд: напечатал он до сожжения „Записок“ отрывок о Ганнибале, хотел напечатать отрывок, посвященный встрече с Державиным, и напечатал в 1826 году отрывок из крымской главы „Записок“, назвав его „Отрывком из письма к Д.“».3 После работы Фейнберга «Отрывок из письма к Д.» в сочинениях Пушкина стал включаться в раздел «Воспоминаний».4

В позднейшей программе Записок с абзаца (как новый этап жизненного пути Пушкина) обозначен южный период. Начинается эта часть программы так: «Кишинев. — Приезд мой из Кавказа и Крыму» (XII, 310). Часть программы, предшествующая «Кишиневу», до нас не дошла,

236

и мы не знаем, как формулировались в ней кавказские и крымские впечатления, с какой долей подробностей собирался освещать их Пушкин.

О днях, проведенных в Крыму, и о своей поездке по югу (из Тамани в Керчь, затем в Феодосию и оттуда в Гурзуф) он писал дважды — в упоминавшемся письме к брату от 24 сентября 1820 г. и в «Отрывке из письма к Д.». «Отрывок» начинается с описания переезда «из Азии <...> в Европу» (из Тамани в Керчь) на корабле. В письме к брату Пушкин захватывает более протяженный отрезок пути: свой приезд в Днепропетровск, болезнь, встречу с Раевскими и совместное путешествие не только по Крыму, но и по Кавказу. Письмо написано под непосредственным впечатлением от поездки. Правда, в нем не упоминается обратный путь из Гурзуфа, когда Пушкин посетил Бахчисарай. Очевидно, этот эпизод поездки тогда (в 1820 г.) не казался ему значительным.

Присмотримся к этим двум документам, к этим двум «путешествиям» с точки зрения их возможной связи с Записками (или возможного их использования для Записок).

Стимулом к написанию «Отрывка из письма к Д.» послужила книга И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде в 1820 году», вышедшая в середине 1823 г. (цензурное разрешение 19 апреля 1823 г.).

Пушкин прочитал книгу Муравьева уже будучи в Михайловском. В первой декаде ноября 1824 г. он дает брату поручение прислать ему «Путешествие по Тавриде» (XIII, 119). Незадолго до этого на книжном рынке появился «Бахчисарайский фонтан». Поэма отражает впечатления Пушкина от посещения Бахчисарая. Сюжет ее связан с легендой о польке — пленнице ханского гарема.

О том, что сюжет поэмы Пушкина связан с этой легендой, современники знали еще до появления самой поэмы. 20 апреля 1823 г. П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу из Москвы в Петербург: «На днях получил я письмо от Беса-Арабского Пушкина. Он скучает своим безнадежным положением, но, по словам приезжего, пишет новую поэму „Гарем“ о Потоцкой, похищенной каким-то ханом, событие историческое».5

4 ноября 1823 г. Пушкин послал новую поэму Вяземскому для издания и просил написать предисловие к ней. К этому времени поэт уже знал о выходе «Путешествия

237

по Тавриде» Муравьева-Апостола. Еще не имея книги и не читая ее, он просит Вяземского: «Посмотри также в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бахчи-сарай, выпиши из нее, что посноснее — да заворожи все это своею прозою, богатой наследницею твоей прелестной поэзии, по которой ношу траур» (XIII, 73).

Спеша выполнить просьбу Пушкина, Вяземский пишет А. И. Тургеневу: «Одесский Пушкин прислал мне свой „Бахчисарайский фонтан“ для напечатания. Есть прелести. Есть ли в Петербурге „Путешествие в Тавриду“ Апостола-Муравьева, о котором говорит он в „Ольвии“? Узнай и доставь тотчас. Да расспроси, не упоминается ли где-нибудь о предании похищенной Потоцкой татарским ханом и наведи меня на след. Спроси хоть у сенатора Северина Потоцкого или архивиста Булгарина. Пушкин просит меня составить предисловие к своей поэме».6 29 ноября Тургенев отвечает: «Книгу Муравьева посылаю. О романе графини Потоцкой справиться не у кого: графа Северина здесь нет, да и происшествие, о котором пишешь, не графини Потоцкой, а другой, которой имя не пришло мне на память».7

В свое время Л. П. Гроссман высказал предположение, что крымскую легенду о польке Марии Потоцкой, похищенной Керим-Гиреем, Пушкин и Вяземский узнали от С. С. Киселевой, урожденной графини Потоцкой.8 Потоцкую Гроссман вводит в биографию Пушкина как предмет его «утаенной любви» и к ней относит строки поэмы, выражающие безумную, бурную и мучительную любовь поэта. По Гроссману, от Софьи Киселевой друзья-поэты впервые услышали об уникальном памятнике Бахчисарая — «фонтане слез», о его необычайном устройстве и аллегорическом смысле.

Приведенное письмо Вяземского к Тургеневу опровергает версию Гроссмана. Мы узнаем, что Вяземскому о поэме Пушкина, как и о «событии историческом», положенном в основу ее сюжета, рассказал кто-то из кишеневских собеседников Пушкина. Собираясь писать предисловие к поэме, Вяземский стремится проверить факты — обращается через Тургенева к поляку Булгарину и к человеку,

238

который носит историческое имя Потоцких и принадлежит к роду, члены которого гордятся этим именем.

Мы не знаем, выполнил ли впоследствии Тургенев просьбу Вяземского, но когда последний писал свое предисловие к «Бахчисарайскому фонтану», он уже знал, что легенда о Потоцкой не подтвердилась.

В книге Муравьева эта легенда решительно разоблачается, «фонтан слез» не упоминается вовсе, а памятник на ханском кладбище хотя и относится к любимой жене хана Гирея, но не к польке, а к грузинке. Вот как пишет Муравьев о ханском кладбище: «Прежде, нежели оставим сию юдоль сна непробудного, я укажу тебе отсюда на холм, влево от верхней садовой терасы, на коем стоит красивое здание с круглым куполом: это мавзолей прекрасной грузинки, жены хана Керим-Гирея. Новая Заира силою прелестей своих, она повелевала тому, кому все здесь повиновалось; но не долго: увял райский цвет в самое утро жизни своей и безотрадный Керим-Гирей соорудил любезной памятник сей, дабы ежедневно входить в оный и утешаться слезами над прахом незабвенной. Я сам хотел поклониться гробу красавицы, но нет уже более входа к нему; дверь наглухо заложена. Странно очень, что все здешние жители хотят, чтобы красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Керим-Гиреем. Сколько я ни спорил с ними, сколько ни уверял их, что предание сие не имеет никакого исторического основания и что во второй половине XVIII века не так легко было татарам похищать полячек; все доводы мои остались бесполезными; они стоят в одном: красавица была Потоцкая; и я другой причины упорству сему не нахожу, как разве приятное и справедливое мнение, что красота женская есть, так сказать, принадлежность рода Потоцких».9

Итак, Вяземский за год до выхода поэмы, повторяя слова «приезжего» знакомца Пушкина, называет предание о Потоцкой «событием историческим». Муравьев-Апостол приводит обоснованные возражения. Пушкин, поверивший в рассказ о Потоцкой и распространявший слухи о том, что в основе поэмы лежит «событие историческое», мог оказаться в неловком положении. Тот, кто сообщил ему о появлении «Путешествия» Муравьева-Апостола,

239

очевидно, сопоставил и легенду о Потоцкой, как она показана в поэме, с рассказом о ней в книге Муравьева. Прямое указание Пушкина в письме к Вяземскому: «Посмотри <...> в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бахчи-сарай» и «выпиши из нее, что посноснее», — свидетельствует, что Пушкин знал ее содержание. То, что казалось самому Пушкину фактом историческим, обернулось легендой. Почти одновременное появление поэмы и «Путешествия по Тавриде» требовало пояснения. Выход из положения нашел сам Пушкин, обратившись с просьбой к Вяземскому написать предисловие к поэме и включить в это предисловие отрывок из книги Муравьева-Апостола. Вяземский поступил по-своему. Вместо того чтобы исторические сведения Муравьева «заворожить <...> своею прозой», как просил Пушкин, т. е. вместо исторического введения в поэму он выбрал ее платформой для разговора о романтизме и для полемики с защитниками «старой школы» в «Благонамеренном» и «Вестнике Европы». Отрывок из книги Муравьева он напечатал в качестве приложения к поэме в конце книги. В предисловии своем Вяземский еще раз привел мнение автора «Путешествия по Тавриде» и, противопоставляя исторический факт преданию, отстаивал право поэта делать предание достоянием поэзии.

Предисловие построено как диалог и называется «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова». «Издатель» — защитник романтической поэзии. «Классик» — приверженец «старой школы». Часть диалога, где речь идет о крымском предании, выглядит так:

«Издатель. Предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме. Рассказывают, что хан Керим-Гирей похитил красавицу Потоцкую и содержал ее в Бахчисарайском гареме; полагают даже, что он был обвенчан с нею. Предание сие сомнительно, и г. Муравьев-Апостол, в путешествии своем по Тавриде, восстает, и, кажется, довольно основательно, против вероятия сего рассказа. Как бы то ни было, сие предание есть достояние поэзии.

Классик. Так в наше время обратили муз в рассказчиц всяких небылиц! Где же достоинство поэзии, если питать ее одними сказками?

Издатель. История не должна быть легковерна; поэзия напротив. Она часто дорожит тем, что первая отвергает

240

с презрением, и наш поэт хорошо сделал, присвоив поэзии Бахчисарайское предание и обогатив его правдоподобными вымыслами, а еще и того лучше, что он воспользовался тем и другим с отличным искусством».10

Эта важная для поэта часть диалога тонула в полемике с «классиком» на тему о «новом направлении» в поэзии.

Самоуправством Вяземского Пушкин был явно недоволен. Получив изданную поэму, он отправил Вяземскому письмо. После нескольких комплиментарных фраз («Разговор прелесть, как мысли, так и блистательный образ их выражения <...> Слог твой чудесно шагнул вперед». — XIII, 91—92) Пушкин отрицает все предложенные Вяземским позиции. Вяземский ставил классиков в зависимость от французского влияния, романтиков — от немецкого. Пушкин решительно с этим не согласен. Он не признает влияния германского романтизма на русскую литературу и показывает, что классицизма французского образца в России не было.11

Предисловие Вяземского напечатано в книге без подписи, т. е. вполне могло быть приписано самому Пушкину. Открещиваясь от суждений Вяземского, Пушкин через год начнет писать статью «О поэзии классической и романтической», но она осталась незаконченной: в это время поэт занят другими работами и прежде всего — Записками.

Однако нейтрализовать предисловие Вяземского, отключить его от поэмы и вместе с тем более определенно заявить о праве поэта на вымысел он считает необходимым. На этом фоне и появляется «Отрывок из письма к Д.». Пушкин спешит дополнить издание поэмы этим своеобразным послесловием к ней.

Тем не менее предисловие Вяземского мы видим и во втором издании поэмы. Это издание (цензурное разрешение подписано 20 октября 1827 г.) полностью повторяет первое — «Отрывка из письма к Д.» там нет. Повторить без каких-либо изменений первое издание Пушкин согласился, вероятно, потому, что это облегчило прохождение поэмы через цензуру, а «Отрывок», напечатанный в «Северных цветах» на 1826 г., еще был свеж в памяти читателей. В последующих изданиях поэмы (1830 и 1835 гг.)

241

предисловия Вяземского уже нет, и после текста поэмы, рядом с отрывком из книги Муравьева-Апостола, Пушкин печатает свой «Отрывок из письма к Д.». Таким образом, «Отрывок» с самого начала сопутствовал изданию поэмы, имел утилитарное значение, был своеобразным послесловием к ней, только это послесловие не сразу было включено в книгу, а вышло вслед за ней.

«Отрывок» начинается с воспоминания о путешествии («Из Азии переехали мы в Европу») и в этой стилистической тональности выдержан почти до конца. Обращение к адресату появляется только в заключительном абзаце как подтверждение заявленной жанровой природы текста — «отрывок из письма»: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что не подвластно ему? и проч.» (XIII, 252).

В тексте «Отрывка» отмечена полемическая связь с книгой Муравьева. «Путешествие» Муравьева наполнено историческими воспоминаниями и археологическими наблюдениями, в «Отрывке» Пушкина видим живое восприятие природы: «Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество» (XIII, 251). Поэт подчеркнуто выражает пренебрежение к исторической достоверности легенды о Потоцкой, как и отсутствие интереса к реалиям восточного быта, среди которых происходит действие поэмы: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К* поэтически описывала мне его, называя le fontaine des larmes. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище,

          ... но не тем
В то время сердце полно было —

лихорадка меня мучила.

242

Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М<уравьев-Апостол>, я об нем не вспомнил, когда писал свою поэму, — а то бы непременно им воспользовался» (XIII, 52).

Равнодушие к реалиям быта сочетается с душевным волнением поэта. Тема неудержимых страстей, как она представлена в поэме, сливается с сердечными переживаниями Пушкина. Строки из поэмы

          ... но не тем
В то время сердце полно было —

вводятся в письмо, как и в саму поэму, сразу после посещения кладбища. Вот это место в поэме:

Я видел ханское кладбище,
Владык последнее жилище.
Сии надгробные столбы,
Венчанны мраморной чалмою,
Казалось мне, завет судьбы
Гласили внятною молвою.
Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось... но не тем
В то время сердце полно было:
Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью,
Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью,
И по дворцу летучей тенью
Мелькала дева предо мной!..

Образ «летучей тени» Марии сливается с воспоминанием о земной женщине:

Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную,
Все думы сердца к ней летят
Об ней в изгнании тоскую...
Безумец! полно! перестань,
Не оживляй тоски напрасной,
Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань —
Опомнись; долго ль, узник томный,
Тебе оковы лобызать
И в свете лирою нескромной
Свое безумство разглашать?

Для нашей темы важно, о какой «любви несчастной» пишет Пушкин. Подразумевалась ли здесь реальная женщина

243

или «безумство» поэта относится к категории романтических атрибутов? Не только в приведенных строках «Отрывка из письма к Д.» и поэмы, но и в письмах к брату и А. Бестужеву Пушкин не раз упоминал о своей возвышенной любви к некоей женщине, имя которой он тщательно скрывал. Эпизод «утаенной любви» поэта постоянно привлекает внимание биографов. Ему посвящены специальные статьи, предпринимались настойчивые поиски реального предмета этой таинственной страсти. Разные исследователи называли здесь разных лиц: трех сестер Раевских, их компаньонку татарку Анну Ивановну, Е. А. Карамзину, М. А. Голицыну, С. С. Киселеву (Потоцкую), Н. В. Кочубей (Строганову). Более убедительно мнение Ю. М. Лотмана, считающего, что в намеках на «таинственную страсть» можно видеть литературное задание, стремление ориентировать читателя «на определенный тип восприятия».12 Действительно, если сопоставить все, что сам Пушкин писал о своем чувстве, то становится очевидным: следуя романтическим канонам, он внушал читателям мысль о тщательно скрываемой страсти, набрасывал на нее ореол тайны.

Собираясь послать поэму Вяземскому для публикации, Пушкин пишет, что выпустил «любовный бред» (см. в письме к брату от 25 августа 1823 г.: «Так и быть, я Вяземскому пришлю Фонтан — выпустив любовный бред — а жаль!» (XIII, 68)). В печатном тексте последние десять строк заменены точками. Но в рукописном тексте они существовали и через Л. С. Пушкина несомненно дошли до определенного круга близких Пушкину литераторов. Тема «утаенной любви», как мы видели, впервые заявлена Пушкиным не в печати, а в письмах к А. Бестужеву. Поэт был недоволен публикацией в «Полярной звезде» последних трех строк элегии «Редеет облаков летучая гряда...».13 Сперва (12 января 1824 г.) он просто выговаривает Бестужеву:

244

«Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность!» (XIII, 84); затем в письме от 8 февраля 1824 г. объясняет, что, составляя план «Бахчисарайского фонтана», «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины»:

Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naïve.14

XIII, 88

В письме от 29 июня 1824 г. к тому же Бестужеву поэт соединяет вместе неназванную героиню элегии с обладательницей «красоты еще земной» «Бахчисарайского фонтана»: «Бог тебя простит! но ты осрамил меня в нынешней Звезде — напечатав 3 последние стиха моей Элегии; черт дернул меня написать еще кстати о Бахч<исарайском> фонт<ане> какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда я увидел их напечатанными — журнал может попасть в ее руки.15 Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из п<етер>б<ургских> моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным, что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем — и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики». Написав эту гневную тираду, Пушкин тут же успокаивает Бестужева: «...перекрестясь, предал это все забвению. Отзвонил и с колокольни долой» (XIII, 100—101).

Заключительные стихи поэмы, содержащие «любовный бред», и высказанное желание не печатать их облекали образ неизвестной женщины романтическим покровом тайны, делали биографическую легенду более убедительной.

Строки о неназванной женщине в поэме смыкались с указанием на конкретное лицо (К*).

Б. В. Томашевский заметил, что в черновиках «Отрывка из письма к Д.» рассказчик легенды не женщина, а мужчина,

245

и фраза читается: «К* поэтически описал мне его, называя le fontaine des larmes». В таинственном К* искали разгадку «утаенной любви» Пушкина, но, пишет Томашевский, «мы даже не знаем, кто скрывается под буквой „К“ — женщина или мужчина».16

«Отрывок из письма к Д.» призван к тому, чтобы сделать биографическую легенду убедительной, документировать ее признаниями самого поэта. Но это не значит, что в то время, когда писалась элегия, и тогда, когда поэт работал над поэмой, он не был увлечен «девой юной», мы знаем только, что стихи Пушкина не дают не только разгадки, но и намека на ее имя. Скорее всего в контексте элегии и поэмы речь идет о разных женщинах. В одном случае это «дева юная», которая называла «именем своим» «вечернюю звезду»,17 в другом — «красота еще земная», т. е. женщина или тяжело больная, или уже умершая.

Связь «Отрывка» с «высокопарными мечтаниями» (как назовет потом Пушкин свое стремление следовать романтическим канонам) позволяет вывести его за предел документальной «биографии», или Записок поэта. Элементы мистификации, к которым прибегает Пушкин, несовместимы с жанром подлинной «биографии». В 1824 г. (когда был задуман и написан «Отрывок из письма к Д.») работа над Записками шла полным ходом.

Но не только мотив «утаенной любви» мешает считать «Отрывок» готовой частью сожженных Записок Пушкина.

Возвращаясь в 1834 г. к оставленному замыслу Записок, Пушкин написал слова, которые уже цитировались и которые в некоторой степени открывают его замысел: «Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310). В «Отрывке из письма к Д.» «других лиц» нет. «Из Азии переехали мы в Европу», — так начинает Пушкин свой «Отрывок». Путешествовал он вместе с семьей генерала Раевского. Неопределенное «мы» «Отрывка» соотносится не только с Раевскими, но со всеми, кто был на том же бриге. А дальше постоянно идет «я»: «Я тотчас отправился на Митридатову гробницу»; «Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи»; «Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем»; «В Юрзуфе

246

жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом»; «Я объехал полуденный берег и Путешествие М. оживило во мне много воспоминаний» и т. д. Таким образом, «Отрывок» не совмещается с замыслом пушкинской «биографии». Путешествие сблизило поэта с людьми, которые оказали влияние на его образ мыслей, будоражили его вдохновение, причем Н. Н. Раевский и его сыновья принимали участие в Отечественной войне, т. е. уже «стояли на подмостках истории». В 1830 г. в своей заметке о «Некрологии генерала от кавалерии Н. Н. Раевского-отца» (составленной М. Ф. Орловым) Пушкин писал: «С удивлением заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного автора некролога: он не упомянул о двух отроках, приведенных отцом на поле сражений в кровавом 1812 году!.. Отечество того не забыло».18 В «Отрывке» создается впечатление, что поэт совершал путешествие без спутников.

Иной характер имеет письмо к Л. С. Пушкину. Неопределенное «мы» «Отрывка» здесь персонифицируется. С первых фраз письма вводится семейство Раевских: «Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада <...> Сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам, лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить» (XIII, 17). Раевские в письме представлены и как спутники поэта во все время пребывания его на Кавказе и в Крыму, и как лица, «достойные замечания»: «Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная»

247

(XIII, 19). Тщательно прописан политический и исторический фон, на котором развивается рассказ о путешествии: «Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах...» (XIII, 18).

Стилистическая отточенность, компактность изложения, точность и психологическая глубина характеристик, исторический масштаб (1812 год, завоевание Кавказа), следуя которому вводятся характеристики Раевского и Ермолова, — все это говорит о том, что Пушкин работал над письмом к брату тщательно и что окончательному тексту письма предшествовал черновик, очевидно, уничтоженный Пушкиным после декабрьского восстания, когда он «чистил» свой архив (в письме упоминались братья Раевские, а у Пушкина еще после «демагогических споров» в Каменке были основания полагать, что они замешаны в заговоре).

Среди друзей-литераторов письма передавались от одного к другому, переписывались, становясь достоянием тогдашнего общества. Ходило по рукам в течение довольно длительного времени и это письмо Пушкина. Так, например, 21 марта 1821 г. А. И. Тургенев посылал брату Сергею копию этого письма.19

Было бы рискованным утверждать, что письмо к брату — готовый, законченный и отшлифованный фрагмент Записок, но то, что значительная часть его (кроме обращения, лирических восклицаний и т. д.) вошла бы в Записки, писавшиеся в Михайловском, представляется не праздным домыслом. Косвенным подтверждением этого является судьба автографа. В 1844 г. Л. С. Пушкин собирался передать С. А. Соболевскому все находившиеся у него письма брата. Они были сшиты в одну тетрадь. Автограф письма с описанием путешествия вложен в тетрадь отдельно — это предполагает и его отдельное местонахождение. Напрашивается предположение: не взял ли его Пушкин

248

у брата, когда работал над Записками в Михайловском, или при вторичном приступе к Запискам, где «Приезд <...> из Кавказа и Крыму» выделен отдельным пунктом плана. Напомним, что большой отрывок из него был напечатан впервые, как часть мемуарной прозы, в составе «Библиографического известия об А. С. Пушкине», подготовленного Л. Пушкиным по просьбе П. В. Анненкова, т. е. письмо осознавалось им как часть биографии поэта. Л. С. Пушкин вполне мог знать, что оно использовалось Пушкиным в его уничтоженной «биографии».

Стилистическая исключительность этого письма среди других писем Пушкина неоднократно отмечалась исследователями. Б. В. Томашевский назвал письмо к Л. С. Пушкину «развитым путевым очерком», Г. О. Винокур — «образчиком особого литературного жанра — путешествия». Винокур отметил «общность» элементов внешнего стиля (фраз) и композиционной цельности письма к брату и «Путешествия в Арзрум»: «Та же лаконичность зачина, где в двух-трех строках сразу описывается ряд событий, предваряющих самое содержание, где в двух скупых фразах развернута вся экспозиция рассказа»;20 он же указал на сходные приемы в пейзажах, в характеристике нравов и т. д. В качестве одного из примеров Винокур приводит начало письма к брату (см. выше) и следующий отрывок из «Путешествия в Арзрум»: «Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних, зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня». Далее следует характеристика Ермолова: «Ермолов принял меня с обыкновенною своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе...» и т. д.

Завершается сравнение двух отрывков выводом: «Письмо к брату есть эмбрион литературного путешествия, написанного Пушкиным в зрелые годы».21 Мы бы назвали это письмо «эмбрионом» Записок, той самой «биографии», за которую Пушкин принялся всерьез в следующем, 1821 г. Текст этот, может быть, в несколько измененном

249

виде вошел бы в Записки, писавшиеся в Михайловском, и мог войти в позднейшие мемуары 1830-х гг., реализовав тему Кавказа и Крыма, заявленную в плане Записок, составленном в 1833 г.

Бо́льшая часть жизни Пушкина прошла в разъездах — «то в кибитке, то верхом». Поэтому естественно, что какую-то часть его дневников и Записок должны были занять переезды и «путешествия». Тема «Приезд мой с Кавказа и Крыму» в программе Записок подтверждает это. Для Пушкина его путевые подневные впечатления на каких-то отрезках жизненного пути смыкались с распространенным в пушкинскую пору жанром «путешествия». Смыкались, но не совпадали. У Пушкина нет посторонних, не связанных с конкретным путешествием впечатлений и размышлений, когда перемещение, переезд в другое место — только повод для новой серии размышлений, лирических излияний автора, анекдотов и т. п. События жизни самого Пушкина и описание лиц, «достойных замечания», с которыми его сталкивала судьба, — такой рисуется нам «биография» поэта, судя по сохранившимся ее отрывкам и планам.

Еще в нескольких письмах Пушкина прорываются куски того же самого повествовательного стиля — это касается тех случаев, когда продолжается автобиографический сюжет, начатый письмом к брату от 24 сентября 1820 г. Вот, например, отрывок из письма к Гнедичу от 4 декабря 1820 г., т. е. через два с половиной месяца после письма о путешествии по югу: «...теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами. Общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная и веселая смесь умов оригинальных, людей, известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. — Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов» (XIII, 20).

Из воспоминаний И. Якушкина мы знаем, какой характер носили встречи в Каменке. «Оригинальные умы» — это в большинстве члены тайного общества В. Л. Давыдов, М. Орлов, К. Охотников, И. Якушкин. Смысл, который Пушкин вкладывал в формулу «демагогические споры», раскрывает послание Пушкина к В. Л. Давыдову «Меж тем как генерал Орлов». В Каменке «споры» велись о политической ситуации в Европе, о революциях

250

на юге Европы и о возможностях революционного переворота в России.

Приведенное начало письма Гнедичу вполне могло стать экспозицией каменского эпизода жизни Пушкина. Черновика этого письма в бумагах Пушкина нет. Позднее, в ожидании фельдъегеря и ареста, Пушкин, по-видимому, вырвал его из тетради.22 «Оригинальные умы», о которых Пушкин после Каменки мог писать «с откровенностию дружбы или короткого знакомства», вскоре стали «историческими лицами». Один из «милых отшельников» Давыдовых — Василий Львович — был объявлен «государственным преступником», а упоминание о «демагогических спорах» могло вызвать нежелательные вопросы в Следственном комитете. Среди обитателей Каменки был и «толстый Аристип» А. Л. Давыдов, литературный портрет которого позднее был написан Пушкиным и положен в папку с надписью «Table-talk».

Ту же повествовательную манеру мы находим еще в одном письме к брату, написанном три года спустя из Одессы: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу, — я оставил мою Молдавию и явился в Европу — ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей-богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе, — кажется, и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе — и все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни — впрочем я нигде не бываю, кроме в театре» (XIII, 67).

В «экономном поэтическом хозяйстве» Пушкина этот отрывок, как и письмо к брату от 24 сентября 1820 г., как письмо к Гнедичу, вполне мог послужить для его «биографии». Дневниковой достоверности придана здесь эмоциональная окраска. Отрывки фиксируют первые ощущения, связанные с переменой места и образа жизни, то психологическое состояние, которое через некоторое время

251

может вытесниться новыми впечатлениями и уйти из памяти .

В «программах» Записок Пушкина «перемены мест» выделены как этапные моменты жизни: «Меня везут в П. Б.», «Кишинев. — Приезд мой из Кавказа и Крыму». «Каменка». Планы обрываются на кишиневском периоде. Следующим пунктом, будь он написан, непременно была бы «Одесса» или «Переезд мой из Кишинева в Одессу», где и нашлось бы место отрывку из первого письма к брату из Одессы, может быть, в несколько переработанном виде.

Примечательно упоминание Пушкина еще об одном письме к брату, до нас не дошедшем. 24 января 1822 г. он пишет ему: «Письмо, где говорил я тебе о Тавриде, не дошло до тебя» (XIII, 35). В это время поэт интенсивно работает над «Бахчисарайским фонтаном» и уже начал (пока неторопливо) свою «биографию». В памяти возникли дни, проведенные в Крыму, и, возможно, Пушкин спешит закрепить их на бумаге. В его рабочих тетрадях нет и следов черновика этого утерянного письма. Крымские впечатления, как и все путешествие по югу, были связаны с семейством Раевских, и нужно отдать справедливость Пушкину: начав «чистить» свой архив, он делал это с возможной тщательностью.

Между письмами к брату и фрагментами Записок может быть такое соотношение, как между дневником Пушкина, который он вел во время своей кавказской поездки 1829 г., и «Путешествием в Арзрум». Писавшиеся по свежим следам событий, они могли составить основу или отрывки некоторых из глав его «биографии».

Приведенные отрывки писем свидетельствуют, как вырабатывалась прозаическая манера Пушкина, что он имел в виду, когда писал Вяземскому: «...образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах» (XIII, 44). Для самого Пушкина письма были и историческим документом, материалом для биографии, и школой стиля. В 1824—1825 гг. куски писем и дневниковые записи из «скучной, сбивчивой черновой тетради» переходили в мемуары. В 1832 г. Пушкин писал П. В. Нащокину: «Что твои мемории? Надеюсь, что ты их не бросишь. Пиши их в виде писем ко мне. Это будет и мне приятнее, да и тебе легче. Незаметным образом вырастет том, а там глядишь: и другой» (XV, 37). Можно не сомневаться, что, давая этот совет другу, он ориентировался на собственный опыт.

252

В своем суждении о жанре «Отрывка из письма к Д.» И. Л. Фейнберг категоричен. «Об этих страницах Пушкина, — пишет он, — нельзя сказать даже, что они написаны в форме письма. В них нет признаков этой формы. Риторическое обращение к предполагаемому адресату, с которого начинались первоначально эти автобиографические страницы Пушкина, не могло превратить их в письмо, как не становится письмом глава романа, даже если автор начинает свое повествование обращением к „любезному читателю“».23

Позволим себе с этим не согласиться. Что имеет в виду Фейнберг, говоря о первоначальном тексте «Отрывка»? Следует отличать текст в «Северных цветах» от того, который был получен Дельвигом. «Риторического обращения к <...> адресату» в «Отрывке» нет. Он начинается прямо с описания путешествия. Переезд «из Азии <...> в Европу» представлен как часть более протяженного пути. Создается впечатление, что читателю предлагается отрывок из путевых записок (скажем, из серии писем путешествующего поэта), в начале которых может быть описан путь поэта из Петербурга в «Азию».

В своем первоначальном виде (так, как текст был отправлен Дельвигу) «Отрывок» имел более широкое эпистолярное обрамление, литературная часть входила в контекст письма, где адресат (причем адресат не «предполагаемый», а вполне конкретный — друг Пушкина и издатель «Северных цветов» Дельвиг) появляется уже в первом абзаце. Собственно письмо начинается без обращения (как и многие письма Пушкина). С первых слов в него вводится предмет рассуждения — книга Муравьева-Апостола: «Путешествие по Тавриде прочел я с большим удовольствием. Я был на полуострове в тот же год и почти в то же время, как и И. М. Очень жалею, что мы не встретились. Оставляю в стороне остроумные его изыскания; для поверки оных потребны обширные сведения самого автора. Но знаешь ли, что больше всего поразило меня в этой книге различие наших впечатлений. Посуди сам...» (выделено мною. — Я. Л.). Дальше следует литературная часть письма, т. е. текст, который был помещен в «Северных цветах», а вслед за ним просьба: «Пожалуйста, не показывай этого письма никому, даже друзьям

253

моим (разве переписав его), а начала и в самом деле не нужно» (XIII, 252).

Заключительные слова «и в самом деле не нужно» свидетельствуют, что текст литературной части письма обсуждался с Дельвигом, когда тот гостил у Пушкина в Михайловском,24 т. е. литературная часть письма была готова уже в апреле 1825 г. Просьба не выпускать письма из рук, пока оно не будет переписано, может значить, что однажды текст письма был утерян Дельвигом, т. е. что Пушкин уже посылал его в Петербург (или отдал в руки самому Дельвигу). Отметим, что только литературная часть письма имеет черновик. Эпистолярная приписка в конце была, по-видимому, сделана при вторичной посылке «Отрывка» Дельвигу, когда он был включен в контекст нового письма Пушкина. Поэтому датировка письма, принятая в Большом академическом издании (середина декабря 1824 г. — середина декабря 1825 г.), должна быть пересмотрена. В настоящем его виде (с эпистолярной припиской в конце) оно могло быть написано не раньше отъезда Дельвига из Михайловского (в начале мая 1825 г.) и не позже того срока, когда рукопись «Северных цветов» на 1826 г. готовилась к печати, — т. е. конца декабря 1825 г. Литературную часть письма (собственно «Отрывок из письма к Д.») Пушкин мог начать писать еще в середине декабря 1824 г., когда получил из Петербурга от брата «Путешествие по Тавриде» Муравьева-Апостола.

Эпистолярное обрамление «Отрывка» убеждает нас, что вопрос о жанровой природе текста, посланного Дельвигу, не может быть решен однозначно. В Большом академическом издании литературная часть письма печатается рядом с поэмой и в томе художественной прозы; вместе с эпистолярным обрамлением она повторена в томе, содержащем переписку. В десятитомном издании под редакцией Б. В. Томашевского, как и в десятитомнике «Гослитиздата» (1962), из пушкинской переписки текст исключен.25 Томашевский помещает литературную часть вместе с поэмой и в разделе «Путешествия» в томе художественной прозы; в издании «Гослитиздата» она, как указывалось выше, введена в раздел «Дневники. Воспоминания».

254

Таким образом, начало и конец, обрамляющие собственно «Отрывок из письма к Д.», т. е. большие отрывки эпистолярного текста Пушкина, исчезли из его сочинений.

В письмах к друзьям Пушкин часто пересылает свои стихотворные новинки. Они бывают связаны с текстом письма, иногда поэт только пользуется письмом, чтобы переслать друзьям свои новые стихи. В письме к Дельвигу мы также имеем сочетание художественного и эпистолярного текстов, поэтому исключить его из корпуса переписки нельзя и решение, принятое в академическом издании (как и в издании «Переписка Пушкина»), представляется единственно правильным.

Сопоставление «Отрывка из письма к Д.» и письма к Л. С. Пушкину от 24 сентября 1820 г. убеждает нас, что «Отрывок» не может быть «уцелевшей частью» Записок Пушкина. Он был задуман и реализован как послесловие к поэме «Бахчисарайский фонтан» и печатался вместе с поэмой. Соседство этих двух текстов (поэмы и «Отрывка») в сочинениях Пушкина закреплено его авторской волей. Авторская воля Пушкина несомненно должна учитываться во всех последующих публикациях «Бахчисарайского фонтана».26

255

Письма о греческой революции

В программе Записок Пушкина имеется пункт «Греческая революция». Греческая революция вспыхнула в конце января 1821 г., когда «гетеристы» подняли восстание против турецкого ига. 21 февраля глава «гетеристов» Александр Ипсиланти выехал из Кишинева к турецкой границе. В Яссах он обнародовал прокламацию к грекам с призывом к единению и борьбе.

В момент, когда началось и протекало восстание, Пушкин находился в Кишиневе. Дело освобождения Греции живо его волновало. 2 апреля 1821 г. он записывает в дневнике: «Вечер провел у H. G. — прелестная гречанка. Говорили об А. Ипсиланти; между пятью греками я один говорил, как грек: все отчаивались в успехе предприятия Этерии. Я твердо уверен, что Греция восторжествует, а 25 000 турков оставят цветущую страну Эллады законным наследникам Гомера и Фемистокла» (XII, 302).

Был момент, когда русский поэт подобно Байрону готовился принять участие в борьбе за освобождение древней Эллады. Следы этого намерения видим в стихотворении «Война», написанном 21 ноября 1821 г.

Война!.. Подъяты наконец,
Шумят знамена бранной чести!
Увижу кровь, увижу праздник мести;
Засвищет вкруг меня губительный свинец.

Сознавая важность исторического момента, Пушкин собирает сведения как о самом восстании, так и о его участниках.

256

В бумагах поэта сохранились две французские записи: «Note sur le révolution d’Ipsylanty» («Заметки о революции Ипсиланти») и «Note sur Penda-Deka» («Заметки о Пендадеке»). Б. В. Томашевский комментирует эти заметки как запись сведений о греческой революции и ее вождях, «которые Пушкин мог получить в Кишиневе в 1821 году».1 И с Ипсиланти и с Пендадекой Пушкин был знаком лично. Об общении Пушкина с Ипсиланти мы знаем со слов современников, свидетелей кишиневской жизни поэта — В. П. Горчакова, Ф. Ф. Вигеля, И. П. Липранди. П. И. Бартеневу Горчаков рассказывал, что Пушкин бывал в доме у Ипсиланти.2 9 мая 1821 г. он послал с «молодым французом» письмо к Ипсиланти в действующую армию (запись в дневнике поэта). Письмо это не сохранилось, но вполне возможно, что в нем выражалось желание присоединиться к греческому войску. Со слов другого предводителя греков — Пендадеки — Пушкин записывал молдавские предания XVII в. Во время восстания Пендадека был участником битвы при Скулянах 29 июня 1821 г., закончившейся поражением греческого войска.

На волне горячего участия к «делу Греции» Пушкин и собирает сведения о военных действиях греков и о вождях восстания. По предположению Б. В. Томашевского, записи делались со слов кого-то из участников похода Ипсиланти и Скулянского сражения. Очевидно, рассказчик говорил по-французски, и рассказы об Ипсиланти и Пендадеке Пушкин записал на том языке, на котором их слышал. В описании рукописей Пушкина обе эти записи названы «черновыми». Между тем текст записан хотя «торопливым», но все же беловым почерком, почти без помарок. Пушкин не задумывается над выражением мысли, он передает (несколько конспективно) услышанное или узнанное. Каждая из записей — на отдельном листочке (теперь это ПД, № 1065, 1066), на разной бумаге (хотя формат листков одинаков): заметка об Ипсиланти — на бумаге № 20, о Пендадеке — на бумаге № 106. Скорее всего они сделаны в разные дни и услышаны от разных собеседников, но в бумагах Пушкина постоянно хранились рядом. Лежали они рядом и в его кабинете, когда жандармы второпях сшивали в тетради и нумеровали рукописи поэта. Судя по жандармской

257

нумерации, оба листочка были сложены пополам (один в другом) и сшиты поперек: один имеет пагинацию 70 и 10, другой — 9 и 71 («жандармская тетрадь» № 2386). Пушкин несомненно пользовался ими, когда писал в 1834 г. повесть «Кирджали». Следующее обращение к этим документам — в связи с Записками — так и не состоялось.

Были ли это материалы для Записок? Мы видели, что впервые «воспоминания» упоминаются в письме к Дельвигу от 26 марта 1821 г. Пушкин, по-видимому, начал к этому времени обдумывать (или писать) «Некоторые исторические замечания». Материалы, связанные с восстанием, скорее всего готовились впрок. От «Заметок по русской истории XVIII века» до европейских событий, свидетелем которых был Пушкин, нужно было пройти еще немалую дистанцию личных наблюдений и исторических обобщений.

Греческие события вписывались в общее русло европейских революций. По-видимому, в связи с началом греческих событий находится и следующая запись в записной книжке 1820—1822 гг.: «О<рлов> говорил в 1820 году: „Революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция тут, конституция там. Господа, государи, вы поступили глупо, свергнув с престола Наполеона“» (подлинник по-французски. — XII, 304).

И наконец, с греческими событиями связаны три письма Пушкина, которые в Большом академическом издании предположительно относятся к В. Л. Давыдову, члену тайного общества, сводному брату Н. Н. Раевского-старшего.

Первое письмо рисует начало революционных действий и вождя революции Александра Ипсиланти в восторженно-романтических тонах. Пушкин пишет: «... 21 февраля князь Александр Ипсиланти с двумя из своих братьев и с князем Георгием Кантакузином прибыл в Яссы из Кишинева, где оставил он мать, сестер и двух братий. Он был встречен тремястами арнаутов, князем Суццо и русским консулом и тот час принял начальство города. Там издал он прокламации, которые быстро разнеслись повсюду, — в них сказано, что Феникс Греции воскреснет из своего пепла, что час гибели для Турции настал и проч. и что Великая держава одобряет подвиг великодушный! Греки стали стекаться толпами под его трое знамен, из которых одно трехцветно, на другом развевается крест, обвитый лаврами,

258

с текстом сим знаменем победиши, на третьем изображен Феникс. — Я видел письма одного инсургента: с жаром описывает он обряд освящения знамен и меча князя Ипсиланти, восторг духовенства и народа и прекрасные минуты Надежды и Свободы». И дальше: «Восторг умов дошел до высочайшей степени, все мысли устремлены к одному предмету — независимости древнего Отечества».

Романтическим предстает и образ Ипсиланти: «Первый шаг Ал. Ипсиланти прекрасен и блистателен. Он счастливо начал — и мертвый или победитель, он отныне принадлежит истории. 28 лет, оторванная рука, цель великодушная! — завидная участь» (XIII, 22—24).

В академическом издании это письмо предположительно датируется: «Первая половина марта 1821 г.».

Примерно через месяц после этого первого письма Пушкин пишет стихотворное послание В. Л. Давыдову, где происходящие события даются уже под другим углом зрения:

Когда везде весна младая
С улыбкой распустила грязь
И с горя на брегах Дуная
Бунтует наш безрукий князь...
Тебя, Раевских и Орлова
И память Каменки любя,
Хочу сказать тебе два слова
Про Кишинев и про себя...

II, 178

В стихотворении вспоминаются встречи и разговоры в Каменке в то время, когда там гостил Пушкин, т. е. в ноябре 1820 г. Из послания можно заключить, что разговоры касались революций в Европе и возможного влияния их на политическую жизнь России.

Стихотворение писалось в новой политической ситуации. Была подавлена революция в Испании. Позиция русского правительства по отношению к Греции определилась. 6 апреля 1821 г. Александр Ипсиланти был исключен из русской службы, а деятельность «Этерии» была объявлена «позорной и преступной акцией».3 «Цель великодушная» — защита свободы — стала рассматриваться в официальных кругах как бунт. Отказ России от поддержки

259

«гетеристов» предопределил их поражение. Надежды на политические перемены в России стали угасать. В стихотворном послании Давыдову в какой-то степени уже была заложена тема стихотворения «Свободы сеятель пустынный»:

Народы тишины хотят,
И долго их  ярем не треснет.

II, 179

Заметим, что адресат письма (В. Л. Давыдов) устанавливается по аналогии со стихотворным посланием.

Стихотворное послание Давыдову можно рассматривать как дополнительную реплику на отправленное ранее письмо.

Новая политическая ситуация является фоном двух следующих писем. Вот текст письма, которое в переписке Пушкина печатается вторым: «С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня врагом освобождающейся Греции и поборником турецкого рабства. Видно, слова мои были тебе странно перетолкованы. Но что бы тебе ни говорили, ты не должен был верить, чтобы когда-нибудь сердце мое недоброжелательствовало благородным усилиям возрождающегося народа. Жалея, что принужден оправдываться перед тобою, повторю и здесь то, что случалось мне говорить касательно греков». Здесь в автографе поставлен знак вставки, а вслед за ним идет следующий текст: «Люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую все-таки не худо повторить. Они редко терпят противуречие, никогда не прощают неуважения; они легко увлекаются пышными словами, охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с нею расстаться.

Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько единодушие ее поддерживает. Греки между европейцами имеют гораздо более вредных поборников, нежели благоразумных друзей. Ничто еще не было столь народно, как дело греков, хотя многие в их политическом отношении были важнее для Европы» (XIII, 104).

Мы видим, что в черновике письма недостает логического звена. Пушкин пишет: «...повторю и здесь то, что случалось мне говорить касательно греков». Далее должно было следовать повторение каких-то слов «касательно

260

греков», сказанных или написанных ранее, но вместо этих слов в автографе сделан знак вставки.

Мы согласны, что адресатом этого письма является также декабрист В. Л. Давыдов, для которого «дело Греции» сочеталось с революционными замыслами в России. Имея в руках восторженное письмо Пушкина о начале греческой революции, он, конечно, мог быть удивлен, что позиция поэта изменилась. Перед ним, адресатом своего первого письма, поэт и счел должным оправдываться. Очевидно, что перебеливая второе письмо к Давыдову, Пушкин вставил в него те слова, которые уже говорил или писал кому-то.

Весьма нелестную характеристику греков, в частности греческих коммерсантов, с которыми Пушкин столкнулся в Кишиневе и в Одессе, как раз и находим в письме, которое печатается как третье. Первые два письма написаны по-русски, это письмо — французское. Во втором письме мы видели пропуск в середине текста, здесь недостает начала. Начинается письмо с середины фразы: «... из Константинополя — толпа трусливой сволочи, воров и бродяг, которые не могли выдержать даже первого огня дрянных турецких стрелков, составила бы забавный отряд в армии графа Витгенштейна. Что касается офицеров, то они еще хуже солдат. Мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинева — со многими из них лично знакомы, мы можем удостоверить их полное ничтожество — они умудрились быть болванами даже в такую минуту, когда их рассказы должны были интересовать всякого европейца, — ни малейшего понятия о военном деле, никакого представления о чести, никакого энтузиазма — французы и русские, которые здесь живут, высказывают им вполне заслуженное презрение; они всё сносят, даже палочные удары, с хладнокровием, достойным Фемистокла. Я не варвар и не проповедник Корана, дело Греции вызывает во мне горячее сочувствие, именно поэтому-то я и негодую, видя, что на этих ничтожных людей возложена священная обязанность защищать свободу» (XIII, 529).

Знаменательно в этом письме упоминание имени графа Витгенштейна — командира 2-й армии, дислоцированной на юге и бывшей прибежищем наиболее решительных элементов Союза благоденствия. Если бы Россия вступила в войну с Турцией, армия Витгенштейна должна была бы выступить первой.

261

Полагаем, что это письмо было направлено уже не Давыдову, а другому адресату, который и передал его или пересказал его текст Давыдову. Давыдов стал «почитать» Пушкина «врагом освобождающейся Греции». Его мнение дошло до поэта, и Пушкин отвечает ему, вставляя в свое письмо отрывок из написанного ранее другому человеку. Письмо, которое в Большом академическом издании печатается третьим, в действительности было вторым по времени, и отрывок из него (или пересказ) и должен был заполнить пропуск во втором письме к Давыдову после слов: «Повторю и здесь то, что случалось мне говорить касательно греков».

Вслед за знаком вставки в письме к Давыдову идет пассаж, который относится уже не к Греции, а скорее к толкам вокруг самого Пушкина после какого-то его высказывания: «Люди по большей части самолюбивы, беспонятны...» и т. д. Поэт дает этическую оценку тем, кто мог «странно перетолковать» его слова о греческих делах. Адресатом письма с нелестным отзывом о греках скорее всего является пушкинский «демон» А. Н. Раевский.4

Чем вызван убийственный отзыв Пушкина о «новых Леонидах»? Речь идет о греческих беженцах, которые заполняли улицы Кишинева и Одессы. Откуда взялись эти беженцы?

Повстанческое движение в Дунайских княжествах вызвало турецкие зверства. После выступления Ипсиланти Порта обрушила жестокие репрессии на все греческое население. Те, кто сумел спастись, бежали на юг России. 16—17 июня 1821 г. произошла битва в Молдавии при Скулянах. Армия князя Георгия Кантакузина была разгромлена, и остатки ее ушли на русскую территорию. Примерно в это же время наступила развязка в Валахии. 7 июня в битве при Дэгэшанах потерпела поражение армия Александра Ипсиланти. Охваченная деморализацией, она стала быстро разлагаться. В одиночку и группами повстанцы также перебирались в Россию.

Таким образом, на юг России текли два потока беженцев — гражданское население из Стамбула и повстанцы из армий Кантакузина и Ипсиланти.

262

Повстанцы из Молдавии (остатки армии Кантакузина), около 1 000 человек, сперва были интернированы в местечке Огарееве, а в середине октября освобождены и почти все обосновались в Кишиневе. Беженцам было разрешено поселиться в Кишиневе и Одессе, «дабы они не изнурялись и могли на свободе иметь пропитание».5 По официальным данным, в Одессе в июне 1821 г. число беженцев достигло 4 000 человек, в Кишиневе — около 1 000 человек.6 В августе было создано «Одесское филантропическое общество», одной из главных задач которого было «оказание помощи бедствующим братьям — здешним и прибывшим»,7 но уже в ноябре 1821 г. одесские эфоры писали в Кишинев: «Отсюда вам не следует ожидать помощи. В настоящее время постарайтесь заботиться о страдальцах как сможете, до тех пор пока мы не придем в себя».8

Одесские эфоры так и «не пришли в себя», так как в конце 1821 г. филантропическое общество было запрещено и распущено. Быт беженцев налаживался медленно, и уже в конце 1821 г. в Кишиневе и Одессе начала складываться ситуация, которая и отражена в третьем письме Пушкина (если располагать письма в том порядке, как принято в Большом академическом издании). Именно в это время недавние герои предстали перед поэтом-романтиком в своей повседневной, лишенной романтического флера борьбе за существование, когда за кусок хлеба они готовы были сносить и палочные удары. Пушкин с горячим сочувствием пишет о «деле» освобождения Греции и негодует по поводу того, что оно находится в недостойных руках.

И. Л. Фейнберг относит эти три письма к остаткам Записок. О первом письме он прямо пишет: «...оно является написанными под видом письма страницами записок Пушкина о греческой революции».9

Мы видели, что отношение поэта к перипетиям греческой революции не было однозначным. И хотя в программе Записок, составленной в 1833 г., есть пункт «Греческая

263

революция», — считать, что мы имеем готовые страницы Записок, оснований нет. Черновики этих писем, как и французские «Заметки» о революции Ипсиланти и о Пендадеке, как споры у «прекрасной Гречанки» и как обсуждение событий в Каменке (да и в Кишиневе), — все это пером поэта могло быть слито в его неосуществленном замысле. Впечатления греческой революции закрепились только в повести «Кирджали».

264

Черновые и беловые письма

В каком бы аспекте ни рассматривались письма Пушкина (историко-литературном или биографическом), часто ставится знак равенства между законченным и отправленным письмом и черновиком. Отрывки из черновиков приводятся без указания на незавершенность письма.1 То, что представляется невозможным при исследовании художественных произведений (например, подставить известную по рукописи заключительную реплику «Бориса Годунова» — восклицание народа «Да здравствует царь Дмитрий Иванович» — вместо напечатанной «Народ безмолвствует»), часто делается в отношении писем.

В 1937 г. Б. В. Казанский на нескольких примерах показал работу, проделанную Пушкиным над черновиками отдельных писем, приравняв ее к сложному и многотрудному творческому процессу, сопутствующему созданию художественных произведений.2 Свою работу Казанский назвал «предварительной разведкой» в области изучения эпистолярного наследия Пушкина. Некоторые аспекты, намеченные в статье Казанского (жанровые разновидности писем, разгадка зашифрованных биографических фактов, в частности так называемой «истории коляски»3), впоследствии

265

неоднократно привлекали внимание литературоведов, и только начатое им исследование черновых текстов было забыто и не продолжено.

Черновики — свидетельство огромной работы Пушкина над письмом. Письма так же тщательно отделываются, как и стихи (композиция, стиль, лексика и т. д.). Часто одно и то же место исправляется много раз (например, в черновом письме к В. Ф. Вяземской от конца октября 1824 г. имеется 10 вариантов одной фразы; краткий отзыв об элегии Баратынского в письме к Бестужеву от 12 января 1824 г.: «Признание — совершенство» — переделывается пять раз).

Следует отметить особую, принципиальную важность различия между черновым и беловым текстами в письмах. Черновик письма литературного, дружеского не является тем, чем оно должно быть, — законченным образцом определенного эпистолярного жанра и стиля; черновик письма личного или делового часто не может быть приравнен к поступку, а является лишь размышлением на тему о поступке. Черновики писем, фиксирующих психологическое состояние поэта, можно сравнить с черновиками его лирических стихотворений: их отличают та же торопливость и лирическая взволнованность.

До нас дошло 847 писем Пушкина, из них 72 имеются только в черновиках. Естественно, что черновики писем (как и сами письма) дошли до нас далеко не все. Часть их была утеряна, часть уничтожил сам Пушкин — иногда по незначительности содержания, иногда по политическим причинам. Так, из любовной переписки поэта сохранились черновики только двух писем к К. Собаньской. Между тем письма к А. П. Керн, к обитательницам Тригорского писались, по всей вероятности, также с черновиками. Об этом свидетельствуют их мастерство, стилистическая отточенность. Пушкин выступает в них и как стилист, и как тонкий психолог, подвергающий анализу порывы своей души. Подобно Онегину в любовной игре он умеет побеждать своих корреспонденток «умом и страстью». Эти «игровые» письма, в которых сочетаются «живой голос сердца и романтические красоты стиля», были своеобразным опытным полем для упражнений в духе эпистолярного

266

романа XVIII в.4 А. А. Ахматова нашла, что письма к А. П. Керн «какие-то слишком галантные», т. е. отличаются «сочиненностью», не свойственной Пушкину манерой письма.5 Все эти любовные письма имели для него сиюминутное значение, и их черновики он, по-видимому, не сохранял.

Черновики некоторых писем к друзьям Пушкин уничтожил после декабрьского восстания. Признание поэта, что из «боязни замешать многих и, может быть, умножить число жертв» он «принужден был сжечь» свои Записки, относится в равной степени и к письмам. Можно с уверенностью предположить, что среди листов, вырванных из тетрадей кишиневско-одесского периода, были листы, содержавшие не только наброски Записок, но и черновики писем. Это предположение подтверждается письмом к П. А. Вяземскому от 14 октября 1823 г. В тетради № 832 сохранился только конец черновика (л. 16), предшествующий же лист вырван.6 Письмо литературное, и только одна фраза на вырванном листе могла вызвать опасение — упоминание о получении письма от Вяземского по оказии через Фурнье. Фурнье — учитель-француз, живший у Раевских, — привлекался к следствию по делу декабристов, но за отсутствием улик был освобожден. Очевидно, Пушкин, зная о взглядах Фурнье больше, чем Следственный комитет, предполагал, что лицо, близкое Раевским, может быть замешано в заговоре, и не хотел, чтобы цепочка Вяземский — Фурнье — он сам (образованная письмом по оказии) стала известной в случае его собственного ареста. По-видимому, изъял он и другие упоминания о связях с декабристами помимо почты. Так, криминальным могло быть упоминание о В. И. Туманском в письме к А. А. Бестужеву от 12 января 1824 г. («Туманского я не видал и письма твоего не передавал»); из той же осторожности мог быть уничтожен и черновик письма к Бестужеву от 21 июня 1822 г., где речь шла

267

о стихотворении «К Овидию». В стихотворении сопоставляется ссылка Овидия с собственной участью, поэтому Пушкин очень заботился, чтобы авторство его не стало известным правительству. «Предвижу препятствия в напечатании стихов к Овидию, но старушку (т. е. цензуру. — Я. Л.) можно и должно обмануть, ибо она очень глупа...» (XIII, 39). Вряд ли только случай сохранил для нас черновые тексты «нейтральных» писем к Вяземскому. Письма, в которых упоминаются декабристы или говорится о передаче писем по оказии, черновиков не имеют.

Приведем несколько отрывков из писем к Вяземскому, которые не имеют черновиков.

«Попандопуло привезет тебе мои стихи, Липранди берется доставить тебе мою прозу <...> Орлов велел тебе сказать, что он делает палки сургучные, а палки в дивизии своей уничтожил» (2 января 1822 г. — XIII, 34—35).

«Пиши мне покамест, если по почте так осторожнее, а по оказии что хочешь» (6 февраля 1823 г. — XIII, 58).

«Охотников приехал? привез ли тебе письма и прочее?» (5 апреля 1823 г. — XIII, 61).

«Прощай, моя прелесть, — впредь буду писать тебе толковее. А Орлов?» (19 августа 1823 г. — XIII, 66).

«Я бы хотел знать, нельзя ли в переписке нашей избегнуть как-нибудь почты, — я бы тебе переслал кой-что слишком для нее тяжелое. Сходнее нам в Азии писать по оказии» (20 декабря 1823 г. — XIII, 82).

«Ты не понял меня, когда я говорил тебе об оказии — почтмейстер мне в долг верит, да мне не верится» (начало апреля 1824 г. — XIII, 92).

«Я ждал отъезда Трубецкого, чтоб писать тебе спустя рукава <...> Оппозиция русская, составившаяся, благодаря русского бога, из наших писателей, каких бы то ни было, приходила уже в какое-то нетерпение, которое я исподтишка поддразнивал, ожидая чего-нибудь» (24—25 июня 1824 г. — XIII, 98—99).

«Пущин привезет тебе отрывки из Цыганов — заветных <стихов> покамест нет» (после 28 января 1825 г. — XIII, 139).

Большинство черновых писем — черновики сознательные, так как набрасываются они в рабочих тетрадях Пушкина. Пушкин берег их в силу житейской необходимости и для дальнейшей работы. Они могли служить материалом для критических статей и задуманной «биографии», были документами, эпистолярными и художественными заготовками.

268

Иногда, переписывая письмо, поэт опускал какой-либо отрывок и вставлял его в одно из следующих писем. Так, отрывок об И. И. Дмитриеве из чернового письма к Вяземскому от 4 ноября 1823 г. перекочевал в сокращенном виде в письмо к нему же от 8 марта 1824 г. Перебеливая письмо к Н. И. Гнедичу от 28 апреля 1822 г., Пушкин выпустил пространные пояснения к «Кавказскому пленнику», приберегая их для другого случая, возможно, для журнальной антикритики; основными положениями этого автокомментария он воспользовался в письме к В. П. Горчакову, написанном в октябре — ноябре того же года. В стихах и художественной прозе Пушкина также встречаются темы, образы, стилистические заготовки, впервые найденные и зафиксированные в письмах. Примеры таких автоцитат и автореминисценций приведены в работе Е. Н. Маймина.7 В сферу художественного опыта Пушкина входили и сохраненные им черновики писем к К. Собаньской. Психологический облик женщины, к которой обращены письма и который в этих письмах хорошо очерчен, был настолько притягательным для Пушкина-поэта, что он обращался к нему и в «Евгении Онегине» и в «Каменном госте».8 Ахматова обратила внимание, что образ Собаньской, как он проявился в письме, сочетает два лика, которые воплотятся в Доне Анне и Лауре: она и «милый демон», как Лаура, и католическая ханжа, как Дона Анна.

Если присмотреться к черновикам, в переписке Пушкина можно выделить два периода, рубежом которых является возвращение из ссылки. Эти два периода различны и по количеству, и по составу, и по характеру черновиков.

Больше всего черновых писем относится к периоду ссылки в Кишинев и Одессу. Это обусловлено обстоятельствами литературными и биографическими. Литературные обстоятельства — традиция «дружеского письма», которую перенимает Пушкин.9 Биографические обстоятельства — ссылка.

269

Для ссыльного поэта письма имели особое значение: они были единственной возможностью поддержать связь с отсутствующими. Письма заменяли встречи, в них поэт высказывал свои взгляды на современную литературу и политические события, суждения по общим вопросам; с помощью писем он включался в журнальную полемику. В обстановке бурных литературных споров начала двадцатых годов поэт, успевший стать известным и сознающий степень своей известности, старался взвешивать каждое слово. Часто цитируется сравнительная характеристика Дмитриева и Крылова, которую Пушкин дает в письме к Вяземскому от 8 марта 1824 г.: «Жизни Дмитриева еще не видал. Но, милый, грех тебе унижать нашего Крылова. Твое мнение должно быть законом в нашей словесности, а ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь черт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова; все его сатиры — одного из твоих посланий, а все прочее — первого стихотворения Жуковского. Ты его когда-то назвал le poëte de notre civilisation. Быть так, хороша наша civilisation!» (XIII, 89).

Прежде чем включить в письмо этот отрывок, Пушкин подверг его тщательному редактированию. Первый вариант записан в черновике письма от 4 ноября 1823 г.: «О Дмитриеве спорить с тобо<ю> не стану, хоть все его басни не стоят одной хоро<шей> басни Крыловой, все его сатиры — одного из твоих посланий — [все его песни, мадригалы, оды, элегии] а все прочее — [одной] [одного] первого стихотворения Жуковского. Ерм<ак> такая дрянь, [что] мочи нет, — сказки [рас<тянуты>] писаны в дурном роде, холодны и растянуты — по мне Дмитриев ниже Нелединского и [Ка<рамзина>] сто крат ниже стихотворца Карамзина — любопытно видеть его Жизнь не для него, а для тебя — —

Хорош [русский поэт] на<ш> <?> poëte de notre civilisation. Хороша и наша civilisation! Грустно мне видеть, что все у нас клонится бог знает куда — [ты] ты один бы мог прикрикнуть налево и направо, порастрясти старые репутации, приструнить новые и показать нам <?> путь

270

истины, [да] а ты покровительствуешь старому вралю не <----------> нами <...>» (XIII, 381).

Речь идет о статье Вяземского «Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева», опубликованной в начале 1823 г. в качестве предисловия к «Сочинениям И. И. Дмитриева». Вяземский давал исторический обзор русской литературы, где были поставлены рядом имена Дмитриева и Карамзина в качестве основателей «нынешней прозы» и «современного языка стихотворного».10 Суждения Вяземского Пушкин узнал еще до получения статьи и сразу же включился в полемику. Оговариваясь в черновике: «спорить с тобой не стану», он на самом деле спорит, полемически сопоставляя Дмитриева с Крыловым, Вяземским и Жуковским. Оспаривает он и право Дмитриева стоять рядом с Карамзиным. В черновике выстраивается иерархическая лестница поэтов школы Карамзина: Карамзин, Нелединский и только потом Дмитриев.

Пушкин оставил весь этот пассаж неотделанным, по-видимому, считая неудобным высказываться о статье, еще не прочитанной. 8 марта 1824 г. он также «Жизни Дмитриева еще не видал», и новое обращение к полемике вызвано, вероятно, вопросами самого Вяземского (письма его к Пушкину за период с ноября 1823 г. по март 1824 г. до нас не дошли). Мнение Пушкина отстоялось и высказывается уже с большей категоричностью («грех тебе...», «судишь вопреки своей совести»). Имя Карамзина, как и вся шкала, по которой размещались поэты-карамзинисты («выше — ниже»), исключается. Вопрос о Карамзине и поэтах его школы, их месте в истории литературы требовал специального рассмотрения. В следующем письме к Вяземскому (от начала апреля 1824 г.) Пушкин пишет: «Читая твои критические сочинения и письма, я и сам собрался с мыслями и думаю на днях написать кое-что о нашей бедной словесности, о влиянии Ломоносова, Карамзина, Дмитриева и Жуковского» (XIII, 91). Сознавая, что его мнение сделается достоянием значительного круга литераторов, Пушкин задерживает свой отзыв, чтобы аргументировать его в статье. Вынужденный все же высказать свое суждение, он убирает резкости в адрес Дмитриева и оставляет лишь то, что представляется ему бесспорным: настоящее принадлежит поэтам «новой школы». Сравнительная характеристика поэтов-карамзинистов в черновике —

271

лишь первая, предварительная схема этой так и ненаписанной статьи.

«Дружеское письмо» наиболее актуально в пушкинской переписке первого периода. Культивирование «профессионального» подхода к письмам вызывало необходимость тщательной стилистической отделки.

Перенимая традицию «дружеского письма», Пушкин вносит в нее существенные поправки. Уже в ранних письмах обнаруживаются черты его прозы: точность выражения, лапидарность, ему глубоко чужды длинноты, расплывчатость композиции, которые характерны, например, для писем Вяземского. При всей внешней раскованности, при соблюдении всех признаков дружеской беседы письма поэта отличаются сюжетной организованностью. Переписывая письмо, Пушкин часто меняет его композицию, группирует факты, выстраивает их в определенной логической последовательности.

Ю. Н. Тынянов утверждал, что в «художественной прозе Пушкина не было лицейского подготовительного периода».11 Известный совет А. А. Бестужеву: «...возьмись-ка за целый роман — и пиши его со всею свободою разговора или письма...» в письме от 30 ноября 1825 г. (XIII, 245) показывает, что Пушкин видел в письмах литературное задание, они были для него школой стиля. Эпистолярный жанр по своей природе обладал качествами, которые Пушкин стремился выработать в своей прозе, свободной, непринужденной манерой повествования максимально приближающейся к разговорной речи. Тщательная работа над письмом в начале литературной деятельности привела к тому, что Пушкин пришел к своей прозаической манере сразу, минуя промежуточные стадии и искания.

Черновики писем к Бестужеву, Вяземскому, Гнедичу, Катенину еще не имеют той отточенности блестящей дружеской беседы, которую Пушкин стремился придать своим письмам. «Небрежность письменная» сохраняла иллюзию разговора на бумаге, но эта небрежность особенно внимательно отрабатывалась в черновиках. В черновиках письменные обороты заменяются усеченными устными, в синтаксисе редко используются причастия; Пушкин

272

стремится выразить мысли краткими предложениями, свойственными разговорной речи.

Вот несколько примеров стилистической отделки (курсивом отмечены беловые тексты или последние варианты черновиков):

«Несколько строк пера вашего вместо предисловия — и — успех м<оей> повес<ти> будет уже надежнее, бросьте в ручей одну [из] веточку из ваших лавров, муравей не утонет». — «Издайте его <...> с предисловием или без» (Н. И. Гнедичу. — XIII, 371—373, 37).

«... овладеть моими [подра<жаниями> древним] анфологическими стихами». — «...овладеть моей анфологией» (А. А. Бестужеву. — XIII, 376, 64).

«Разбойников я сжег». — «Разбойников я сжег — и поделом» (А. А. Бестужеву. — XIII, 376, 64).

«Бахчисарайский фонтан дрянь». — «Бахчисарайский фонтан, между нами, дрянь» (П. А. Вяземскому. — XIII, 377, 70).

«[Посылаю] <...> тебе, милый и почтенный Асмодей». — «Вот тебе, милый и почтенный Асмодей» (П. А. Вяземскому. — XIII, 380, 73).

«Припиши к Бахчисараю [маленькое ] предисловие или послесловие — если не для меня, так для Соф. Киселевой — прилагаю тебе полицейское послание, яко материал: почерпни из оного сведения (умолчав об их источнике) [Тут мне] [там] кажется можно [наделать прелест<ный> мадригал со цветом пустыни] [соединится] [прелесть] [и] [тут целая поэма] — вс<е> зав<орожи>. Заворожи все это своей прозою — богатой наследницею твоей поэзии, по которой ношу траур, — [да еще] посмотри в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бах[чи<са>рай], выпиши из нее что посноснее и [по] он имеет на бумаге свое достоинство — хоть в разговоре — им го<спо>дь <?> — при сем мое благословение». — «Еще просьба: припиши к Бахчисараю предисловие или послесловие, если не ради меня, то ради твоей похотливой Минервы, Софьи Киселевой;12 прилагаю при сем полицейское

273

послание, яко материал; почерпни из него сведения (разумеется, умолчав об их источнике). Посмотри также в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бахчи-сарай, выпиши из нее что посноснее — да заворожи все это своею прозою, богатой наследницею твоей поэзии, по которой ношу траур. Полно, не воскреснет ли она, как тот, который пошутил?» (П. А. Вяземскому. — XIII, 380, 73).

В этом последнем отрывке не только книжные обороты заменяются устными («из оного» меняется на «из него», вводится разговорное «разумеется»), но и сжимается весь текст, убирается наметившееся претенциозное сравнение поэмы с «цветом пустыни»; упоминание о С. С. Киселевой сопровождается циничным, но вполне в арзамасском вкусе, эпитетом, а сожаление, что Вяземский оставил поэзию, вызывает богохульную остроту.

В период ссылки письма к «писательской братии», как и письма к «минутным друзьям минутной младости» — сперва по Петербургу, потом по Кишиневу и Одессе, — предварялись у Пушкина черновиками. Можно предположить, что только очень близким друзьям и родным он писал без черновиков, так, как мысли вылились из-под пера. Например, нет ни одного черновика писем к А. А. Дельвигу. Естественность, непринужденность дружеской беседы в письмах к Дельвигу определялись годами совместной лицейской жизни, отстоявшимся характером общения. Нет также черновиков писем к брату.13 Свойственный «дружескому письму» сплав острот, пародий, каламбуров, суждений о современной литературе присутствует и здесь, но все это окрашено трогательной заботливостью и снисходительной наставительностью. Н. Л. Степанов отметил, что «при всем автобиографизме дружеского письма в нем почти отсутствует психологический момент»; «о душевном состоянии почти не говорится, оно дается лишь в косвенных, случайных намеках».14 Этот жанровый принцип особенно характерен для ранних писем Пушкина. Так, например, находясь под угрозой ссылки, в момент,

274

когда друзья хлопотали о смягчении гнева императора, Пушкин в письме к Вяземскому принимает позу разочарованного поэта, выдавая кару за желаемую свободу: «Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих, авось полуденный воздух оживит мою душу» (XIII, 15). Во время ссылки намеки на переживания перемежаются остротами и каламбурами. Иное дело письма к брату. Они также выполняли функцию «почтовой прозы» (т. е. были рассчитаны на больший круг читателей), но при этом от писем к друзьям их отличают и родственный тон, и больший психологизм. В них чаще и откровеннее Пушкин пишет о себе, своем душевном состоянии, обстоятельствах жизни. Наиболее частые темы — тоска по Петербургу, стремление вырваться из ссылки, денежные затруднения.

Начиная с Михайловского исчезают черновики писем к постоянным корреспондентам — Бестужеву и Вяземскому. В переписке с ними Пушкин обретает ту же легкость общения, которая присутствует в письмах к лицейским друзьям и к брату. Да и сама переписка постепенно меняет характер. «Дружеское письмо» как литературный жанр со временем теряет свое значение. «„Почтовая проза“ становится пройденным этапом, уступая место другим жанрам, у истоков которых она стояла, — повести, роману, критической статье».15

Черновики (вернее их отсутствие) позволяют выделить ту грань, когда письмо из факта литературы снова становится явлением быта. В письмах из Михайловского литературные сюжеты все чаще перемежаются с бытовыми, личными мотивами: ссора с родителями, издательские дела, ожидание друзей, времяпровождение («валяюсь на лежанке и слушаю старые песни и сказки»), неоправдавшиеся надежды на приезд в столицу для операции аневризма и др.

Мы не можем утверждать, что все письма к Бестужеву и Вяземскому из Михайловского писались без черновиков, но в отдельных случаях судить об этом позволяют либо внешний вид письма, либо его содержание, а иногда и прямые указания самого Пушкина («Пишу тебе в гостях [за] с разбитой рукой», — читаем в письме к Вяземскому от

275

28 января 1825 г. — XIII, 137). В письмах появляется стилистическая правка. Встречаются вычеркнутые слова, неуклюже построенные фразы («Доверенность я бы тебе переслал; но погоди; гербовая бумага в городе; должно взять какое-то свидетельство в городе — а я в глухой деревне» — из письма к Вяземскому от 8 или 10 октября 1824 г. (XIII, 111)).

Вычеркнутых, замененных слов много в известном письме к Бестужеву от января 1825 г. с отзывом о комедии Грибоедова. Что письмо писалось сразу набело, подтверждает одна из его заключительных фраз: «Лист кругом; на сей раз полно» (XIII, 139). Этому не противоречит и серьезное, ответственное содержание письма — оно написано вскоре после отъезда из Михайловского И. И. Пущина по горячим следам споров с ним о комедии, а потом и разговоров с обитательницами Тригорского; таким образом, основные положения пушкинской оценки отлились, сформулировались в словесном общении.

Тенденция, наметившаяся в Михайловском, постепенно становится основной чертой пушкинской переписки. Если в первый период несомненна «литературность» писем, то во второй доминирует другая цель: письма должны соответствовать своему жизненному назначению, т. е. они чаще пишутся по всяким практическим поводам. Письма литературные сливаются с деловыми, житейскими, становятся частью повседневности, продолжают темы, которые обсуждаются при непосредственном общении (дела издательские, журнальные и проч.). Пушкин наконец сам себя «выдал в свет» — его мнения, суждения, острые слова несомненно обсуждаются в салонных беседах друзьями и недругами, но письмо уже не рассчитано на распространение, а относится только к определенному адресату; оно может быть адресовано потомкам, но не современникам.

В письмах к литературным друзьям и соратникам уже нет той композиционной продуманности и филигранной стилистической отделки, которая отличает ранние письма поэта. Это отчетливо прослеживается при сравнении двух писем: письма к Бестужеву от 12 января 1824 г. и к М. П. Погодину от 31 августа 1827 г. Оба письма касаются литературно-издательских дел, объединяет их и степень близости Пушкина к адресатам (с Бестужевым дружеский тон завязался только в письмах — первое обращение на «ты» появилось за полгода до этого письма, с Погодиным

276

поэт недавно познакомился). К первому письму имеется черновик, ко второму черновика нет.16

В письме к Бестужеву Пушкин группирует факты, выстраивает их в определенной логической последовательности. Поэт получил «Полярную звезду» на 1824 г. и начинает письмо с возмущения: в альманахе вопреки его просьбе элегия «Редеет облаков летучая гряда» напечатана полностью, включая три последних стиха. В черновике вслед за этим идет развернутый разбор альманаха. В конце — жалоба на Гнедича, который, самовольно назвавшись издателем стихотворений Пушкина, поссорил его с Яковом Толстым. Переписывая письмо, Пушкин весь пассаж о Гнедиче помещает выше, до разбора альманаха. Поступки Бестужева и Гнедича связываются ироническим замечанием: «Гнедич шутит со мной шутки в другом роде» (XIII, 84). Письмо становится компактнее и выразительнее. Большая и важная для ссыльного Пушкина тема издательского произвола («... мне грустно видеть, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности») стягивается в один сюжетный узел. Просьба не печатать последние три стиха уже не нуждается в каких-либо разъяснениях, и мелькнувший в черновике образ женщины («[они [писаны] относятся к женщине — которая первая прочитала их, я просил]» исчезает из белового текста. Тема «утаенной любви», таким образом, выпадает из этого письма, но только для того, чтобы в одном из следующих писем к тому же Бестужеву (от 29 июня 1824 г. — XIII, 100—101) обрести самостоятельное значение. Для Пушкина-романтика лирические излияния, равно как и их недосказанность, чрезвычайно важны. Мимолетное упоминание о них в первом письме разрушало его основной тематический стержень и было недостаточным для внушения адресату связи лирических переживаний с творчеством. Во втором письме «элегическая красавица» появляется уже не только как адресат одной элегии, с ней связывается и «любовный

277

бред» заключительных строк «Бахчисарайского фонтана». Ирония и нарочитая недосказанность мастерски сочетаются с темой «безымянных страданий», о которых поэт позднее вспомнит в «Путешествии Онегина».

Иначе построено письмо к Погодину. Оно лишено сюжетной продуманности. Погодин (уже издатель «Московского вестника») собирается выпустить вторую книжку альманаха «Урания». Узнав об этом, Пушкин решительно восстает против альманаха. Исчерпав возможные доводы, он переходит к сравнительной оценке «Московского вестника» и «Московского телеграфа». Затем, уже закончив письмо («Весь ваш без церемоний...»), он в постскриптуме снова возвращается к разговору об альманахе, повторяя те же доводы (в основной части письма: «Вы, честный литератор между лавочниками литературы. Вы!.. Нет, вы не захотите марать себе рук альманашной грязью»; в P. S.: «Еще слово: издание Урании, ей-богу может, хотя и несправедливо, повредить Вам в общем мнении порядочных людей...» — XIII, 340, 341).

Письмо предназначается только для Погодина, поэтому Пушкин не стесняется в выражениях («альманашная грязь», «лавочники литературы»). Его не заботит, что повторения нарушают композиционную стройность письма. Эмоциональная взволнованность, зачеркнутые и вписанные слова утверждают во мнении, что писалось оно сразу набело. Функция постскриптума отличается от приписок в письмах первого периода. В ранних письмах Пушкин пользуется припиской, чтобы выразить забытую или только что пришедшую мысль, здесь — чтобы еще раз подчеркнуть настоятельную необходимость поступка, о котором речь уже шла.

После возвращения из ссылки Пушкин по-прежнему черновые письма набрасывает в рабочих тетрадях, однако состав их резко меняется. Теперь черновики предваряют письма официальные (Б. Г. Чиляеву — XIV, 45; К. М. Бороздину — XIV, 64; А. И. Чернышеву — XV, 47; П. И. Соколову — XV, 63); письма, связанные со сбором материалов для «Истории Пугачева» (И. Т. Калашникову — XV, 59; Г. И. Спасскому — XV, 68); к лицам, переписка с которыми была эпизодической и не выходила за пределы светской вежливости или литературной почтительности (И. И. Дмитриеву — XV, 62; Д. И. Хвостову — XV,

278

28—29), или обращенные к новым адресатам. Среди новых адресатов — люди, с которыми Пушкин мало знаком (А. П. Ермолов — XV, 58—59), и старые знакомцы, к которым он впервые (или редко) обращается с письмами (Ф. И. Толстой — XIV, 45—46; Д. В. Давыдов — XVI, 121—122, 160; Н. И. Ушаков — XVI, 127; А. А. Жандр — XVI, 159). Еще одна категория черновиков — письма конфликтные, связанные с дуэльными ситуациями (Н. Г. Репнину, В. А. Сологубу, А.-Ж. Жобару, наконец, Л. Геккерну). Следует отметить, что черновики конфликтных писем пишутся не в тетрадях, а на отдельных листках, чтобы в случае надобности (возобновления конфликта или возможных пересудов) можно было легко, не разыскивая текст в тетрадях, восстановить течение событий.

На отдельных листочках набрасывает Пушкин и все свои письма к лицам официальным (А. Х. Бенкендорфу, А. Н. Мордвинову, Е. Ф. Канкрину). Это тоже документы, которые могут пригодиться в любую минуту и должны быть под рукой, — очевидно, поэт и хранил их в одном месте. Из 47 писем к Бенкендорфу сохранилось только 9 черновиков, тем не менее можно утверждать, что все эти письма предварялись черновиками. Эту уверенность придает то обстоятельство, что некоторые черновики известны только в копиях, снятых П. В. Анненковым в то время, когда он работал над «Материалами для биографии А. С. Пушкина», т. е. их видел Анненков, но до нас они не дошли.

Меняется и характер работы Пушкина над письмом. В письмах к друзьям из Кишинева, Одессы, Михайловского в черновике отрабатывалась основная часть — мысли, стиль, композиция. Обращение к адресату и обязательные заключительные фразы здесь отсутствуют — они были естественным отражением личных или литературных отношений. Сами письма часто начинались ех abrupto,17 без обычных формул приветствия, иногда со стихов, поговорок, каламбуров, а заканчивались приветами друзьям или изящными изъявлениями привязанности.

Черновики писем периода после ссылки свидетельствуют, что формула, заключающая письмо, становится важной. Пушкин стремится следовать общепринятому канону. Оттенки обязательной почтительности или подлинного уважения, сердечности или суховатой вежливости — все это продумано и часто зафиксировано в черновике

279

письма (Б. Г. Чиляеву: «Прими<те>. — XIV, 45; А. Н. Гончарову: «С [глубочайшим] чувствами глубочайшего уважения, преданности и благодарности честь имею быть». — XIV, 276; Д. Н. Блудову: «С и<стинным>» (?) — XIV, 279; П. И. Соколову: «С глубоча<йшим > почтением». — XIV, 224; Г. И. Спасскому: «С ист<инным>». — XIV, 224; И. И. Лажечникову: «С глуб<очайшим> и проч.». — XV, 228; Д. Н. Бантышу-Каменскому: «С глуб<очайшим>». — XV, 229). За «глубочайшим почтением» у Пушкина неизменно следует: «...и совершенной преданностью честь имею быть, милостивый государь, Вашего <...> покорнейший слуга». В черновиках мы часто находим повторения этой формулы. Выписывая полностью, Пушкин как бы затверживает ее, боясь пропустить какое-либо из принятых им за обязательные слова. Лица чиновные, для которых официальная переписка — занятие повседневное, часто варьируют это заключение. В письмах Бенкендорфа к Пушкину «совершенное почтение» перемежается с «совершенным почтением и искренней преданностью», «истинным почтением и преданностью», «отличным почтением» и др.

Черновики — свидетельство нелегкого пути вхождения Пушкина в сферу чиновных, правительственных и светских отношений. Наброски писем к Д. В. Давыдову и Ф. И. Толстому почти не имеют поправок. Написанные в привычной манере «дружеского письма», они складывались легко. Разительно отличается от них черновик письма от 24 мая 1829 г. к правителю горских народов Б. Г. Чиляеву, писавшийся, казалось бы, по простейшему поводу — с просьбой оказать содействие Пушкину и его спутникам в переправе через горы. Поражает количество вариантов в этой коротенькой записке; кажется, что поэт беспомощен в выборе слов; видно, как трудно даются ему просьбы в обращениях к лицам официальным: «Несколько путеше<ственников> находятся в во <?>»; «Несколько путешественников по каз<енной> надобности находятся здесь в самом затруднительном>»; «Несколько путешественников ~ находятся здесь в затрудн<ительном>. И дальше: «...решились прибегнуть к Вашему просвещенному покрови<тельству>»; «...зная по слухам Вашу снисходительность»; «Ваше снисходительное благорасположение». Не сразу находит Пушкин и слова, фиксирующие взаимоотношения Чиляева с его подчиненными; сперва пишет: «Сделайте милость указать», потом появляется «повелеть»,

280

и, наконец, заключительное «сделайте милость послать» (XIV, 45, 267). Сознавая необходимость следования официальному канону, он иногда обнаруживает полную беспомощность в выборе необходимых слов.

Будучи убежден, что «дружина ученых и писателей <...> всегда впереди во всех набегах просвещения» (XI, 163), Пушкин придавал особое значение своему общественному поведению.

Продуманность общественного поведения поэта особенно четко выступает при сравнении писем к Бенкендорфу с их черновиками. Черновики выражают общепринятый в Российской империи обязательный дух верноподданничества; перебеливая письмо, Пушкин вытравляет этот оттенок, сохраняя в письмах, как и в своем поведении, позицию независимого человека, который подобно Ломоносову не «хочет быть шутом ниже́ у господа бога» (XIV, 156). Так, например, в черновом письме от 7—10 февраля 1834 г. первые варианты: «Я умоляю...», «Если государь, который проявил столько доброты...» — заменяются лаконичным: «У меня две просьбы» (речь идет о разрешении печатать «Историю Пугачева» в типографии II Отделения и о денежной ссуде на издание книги); также из фразы «У меня нет другого права на испрашиваемую милость, кроме тех благодеяний, которые я уже получил и которых я недостоин, быть может, и которые придают мне смелость и уверенность снова беспокоить его величество» — выбрасываются слова «которых я недостоин», а вместо «беспокоить его величество» пишется «снова к ним (т. е. к «благодеяниям». — Я. Л.) обратиться» (XV, 227, 333—334; подлинник по-французски).

Г. А. Гуковский назвал письма Пушкина «лучшей биографической книгой, написанной им самим».18 Действительно, в письмах как бы проходит вся жизнь поэта, запечатлены его мысли, его планы, жизненные тяготы, душевные тревоги. Однако слово «книга» предполагает некую целостность. Письма являются лишь материалами к биографии поэта, которые он сам в известной степени предназначал (понимая значение письма как документа) для современников и потомков.

Материалами к биографии поэта являются также и черновики писем, но выстраиваются они в иной смысловой ряд. Биограф и исследователь творчества Пушкина

281

в черновых и беловых, отправленных и неотправленных письмах находит ответы на разные вопросы: в первых точнее выражены эмоции поэта, его мнения; во вторых — бытовое и общественное поведение, литературная позиция. Это различие позволяет поставить вопрос о принципах группировки черновых и беловых текстов при публикации переписки поэта.

По традиции, идущей от первого академического издания переписки Пушкина,19 черновики (при отсутствии белового письма) выстраиваются в общий хронологический ряд с беловыми письмами. В 1935 г. правомерность такой подачи текстов была поставлена под сомнение в предисловии к третьему тому «Писем» Пушкина. Автор предисловия Л. Б. Модзалевский отмечал, что первые два тома (редактор Б. Л. Модзалевский) «в текстологическом отношении не вполне удовлетворяют современным требованиям»; в частности, он считал спорным «помещение черновых писем — в ряде случаев ненаписанных и неотправленных — совместно с беловыми».20 Несмотря на это, третий том «Писем» был построен традиционно; то же правило было принято и в издании «Письма последних лет». Между тем сомнение, высказанное выше, представляется заслуживающим внимания, хотя и требует обоснования.

Расшифровывая запутанные и перемаранные черновики писем, исследователь как бы ступает по стопам писавшего, проникает в его душевный мир, узнает жизненные факты, находит творческие импульсы. Однако при отсутствии самого письма подчас невозможно угадать, какие из своих эмоций, жизненных событий, бытовых деталей выберет Пушкин, переписывая письмо набело, т. е. каким будет тот документ, который он своей волей перешлет адресату. Черновики часто находятся в противоречии с характером, тоном, даже смыслом законченного письма.

Отправленные письма порой скрывают настроение, непосредственность, мгновенность переживания, зафиксированные черновиком. Примером могут служить два письма к Жуковскому, написанные после ссоры с родителями

282

в Михайловском. Цель писем — пресечь слухи, которые могут достигнуть Петербурга, изложить свою версию ссоры. Черновик первого письма (от 31 октября 1824 г. — XIII, 116—117, 400—401) — свидетельство паники, охватившей поэта. Внутреннее волнение передается стилистической сбивчивостью, множеством зачеркнутых, восстановленных и снова зачеркнутых слов.

Приводим для сравнения отрывки из чернового и белового текстов письма.

Черновик: «Отец, [помину<тно>] испуганный моей ссылк<ою>, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь [я не мог никогда] вспыльчивость от<ца> и раздр<ажительность> его мешал [и] мне с ним откровенно изъясниться [пока (?)] [за] [в] [он п<лакал> (?)] [жалея его] не [<желая> видеть его слезы] я решился молчать — [б<рат> (?)] [начал он укорять брату, в [афеизме] безбожии споря (?)] начал он укорять брата, утверждая, что я преподаю ему и сестре безбожие — [Жуковский], подумай о моем изгн<ании> и [ска<жи> сам] рассуди. [Прие<хавший>] назначенный за мн<ою> смотреть Пещ<уров> [имел бесстыдство] [глупость] [глупость] [наг<лость>] наг<лость> осмелиться предложить отцу моему распечатывать мою переписку — короче, быть моим шпионом. — Желая наконец вывести себя из тягостного положения, [я пришел к] [я] прихожу к отцу моему — и прошу его позволения говорить искренно... [честью тебе] больше [ничего] ни слова — отец осердился, запла<кал>, закричал — я сел верьхом и уехал <...>» (XIII, 400—401).

Письмо: «... отец, испуганный моей ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь; Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче, быть моим шпионом; вспыльчивость и раздражительная чувствительность отца не позволяли мне с ним объясниться; я решился молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я все молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу, прошу его позволения объясниться откровенно... Отец осердился. Я поклонился, сел верьхом и уехал <...>» (XIII, 116).

В черновике подробно излагаются все перипетии отношений с отцом — ссора подается как заключительная

283

в серии попыток объясниться, которые Сергей Львович прерывал слезами. В беловом тексте отношения в семье принимают более благопристойный характер. Нет намеков на предшествующие скандалы, убираются все упоминания о слезливости Сергея Львовича. «Слезы», «заплакал» заменяются «раздражительной чувствительностью». Подчеркивается собственная выдержка: «я решился молчать», затем отсутствующее в черновике повторение: «Я все молчал». Перед словами «сел верьхом и уехал» появляется «поклонился». В черновике слова отца о дурном влиянии старшего сына на брата и сестру («преподаю <...> безбожие») выглядят как мнение самого Сергея Львовича: сперва речь идет о безбожии, потом о предложении Пещурова; в письме последовательность меняется и обвинения отца подаются как следствие ставшего ему известным повода к ссылке. В письме появляется и указание на причину, вызвавшую последнюю ссору: «Получают бумагу, до меня касающуюся».

Ответное письмо Жуковского вновь вызывает в памяти всю сцену ссоры, и черновик следующего пушкинского письма, от 29 ноября 1824 г. (XIII, 124, 401), обнаруживает те же признаки волнения: он сильно перемаран, фразы как будто «беспорядочно брошены в кучу».21 Излагается реакция родителей на известие о просьбе Пушкина к Жуковскому «спасти <его> хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем» (XIII, 117). Заканчивается черновик мыслями о самоубийстве («Стыжусь, что доселе <живу>, не име<я> духа исполнить пророческую весть, [я б] [которая] что [не<давно>] разнеслась недав<но> обо мне, [и не] [и еще не застрел <ился>]»). Перебеливая письмо, Пушкин перестраивает его сюжет и меняет тональность. Вся сцена принимает оттенок иронии. Исключается мотив «пророческой вести», так же как и намеки, по которым можно судить, что поэт довел до сведения родителей свою просьбу «спасти <его> хоть крепостью». Убраны и все упоминания о матери, а ее реплики переданы отцу. Сергей Львович предстает фигурой комической, объяснение между взбалмошным отцом и разумным сыном выдержано в духе драматической юморески, и весь эпизод отводится в прошлое как пережитый и исчерпанный. Б. В. Казанский, сравнивая черновик и письмо, имел основание написать: «Контраст довольно

284

разительный».22 Контраст подчеркивается и резким переходом к новым темам: «Что же, милый? будет ли что-нибудь для моей маленькой гречанки?» (в черновике этой второй части письма нет). При перебеливании происходит процесс литературной обработки жизненного факта, похожий на творческий процесс создания некоторых лирических стихотворений. Стихия смятения, живые порывы чувств и страстей — все это остается в черновиках.

Письма к Жуковскому сохранились, поэтому панические черновики, вызванные мгновенностью переживания, по праву печатаются в разделе «Другие редакции и варианты». Эмоции поэта и их приглаженная литературная обработка разделены формально.

Однако письма к Жуковскому — простейший случай. Сложнее, когда исследователь имеет дело только с перемаранным и запутанным черновиком, а само письмо, отправленное и полученное адресатом, не сохранилось (или пока еще не обнаружено). Так, среди писем поэта печатается сделанная по черновику реконструкция письма к В. Ф. Вяземской от конца октября 1824 г. Письмо было отослано. Об этом свидетельствует сам Пушкин. 24 ноября 1824 г. он спрашивает Вяземского: «Княгине Вере я писал; получила ли она письмо мое?» (XIII, 125). Письмо писалось в расчете на определенный круг читателей. («Показывайте это письмо только тем, кого я люблю и кто интересуется мною дружески». — XIII, 570; подлинник по-французски). В письме как бы два плана: душевная исповедь и литературная поза. Начинается оно с описания ссоры с родителями (это и позволяет датировать его концом октября). Отношения в семье подаются как повод для рассказа о своем «нелепом существовании» в деревне: прогулках, встречах с соседями и непременной черте такого существования — скуке. При этом в письме к будущим читателям деревенских глав поэт переносит на себя черты Онегина, изображая себя в соответствии с лирической системой романтической поэмы, требующей автопортретной зарисовки героя. Позднее Пушкин признавался П. А. Вяземскому, что в четвертой главе «Евгения Онегина» он изобразил самого себя, т. е. свои привычки, свой распорядок дня в деревне — это хорошо проверяется воспоминаниями современников. Первые же «деревенские»

285

эпизоды (появление героя в деревне, образ жизни, отношения с соседями, т. е. вторая глава и половина третьей) писались в Одессе. До ссылки Пушкин был в Михайловском только один раз, вскоре после окончания Лицея. Во время этого краткого пребывания он не успел сблизиться с тригорскими соседками, да и сами соседки не выросли еще в барышень, не было и той атмосферы флирта, любовной игры, которая заполняла годы изгнания.

Сопоставление себя в 1824—1825 гг. и героя, как он изображен в первых главах «Евгения Онегина», вынуждает Пушкина к психологическим и сюжетным натяжкам в письме. Реальное течение жизни в Михайловском и онегинское в романе расходятся. Отношения поэта с соседями строятся в письме по эталону героя романа. Поэт слывет среди них Онегиным, ему «лишь поначалу пришлось потрудиться, чтобы отвадить их от себя» (XIII, 570). Вспомним, что родные Пушкина еще в Михайловском и его гости — это общие гости семьи, которым в доме Пушкиных были всегда рады. Но В. Ф. Вяземской, жившей в Одессе в одно время с Пушкиным, по всей вероятности были знакомы строки:

Сначала все к нему езжали;
Но так как с заднего крыльца
Обыкновенно подавали
Ему донского жеребца,
Лишь только вдоль большой дороги
Заслышат их домашни дроги —
Поступком оскорбясь таким,
Все дружбу прекратили с ним.

     VI, 33

Письмо и пишется в расчете на то, что Вяземская, читая его, эти строки обязательно вспомнит.

Степень сближения поэта и героя в черновике все время колеблется, одни строки отрицают другие. Пушкин, много раз перечеркивая характеристику П. А. Осиповой: «славная соседка», «старинная знакомая, достаточно оригинальная», — наконец, повторяет суждение Онегина о Лариной: «милая старушка» (ср. гл. III, строфу IV). Переделывается и описание визитов в Тригорское: «Я приезжаю, зевая», «я, зевая, слушаю» (ср. слова Ленского после визита к Лариным: «Ну что ж, Онегин? ты зеваешь...» — гл. III, строфа IV), «я слушаю ее патриархальные разговоры (ср.: «Варенье, вечный разговор

286

| Про дождь, про лен, про скотный двор»). Несколько раз изменяется даже число дочерей этой соседки и их облик: то одна дочь, то две, то неопределенное «дочери» («ее дочь, довольно непривлекательная во всех отношениях, мне играет Россини, которого я выписал...», «ее две дочери», «ее дочери непривлекательные» и т. д.). Образ одной дочери явно сопоставим с падчерицей П. А. Осиповой Александрой Ивановной, которая, по словам ее сестры М. И. Осиповой, «дивно играла на фортепьяно»23 и которую поэт отметил в своем «донжуанском списке». Число «две» появляется для максимального приближения вечеров в Тригорском к дому Лариных. Вариант «дочери» соответствует реальной ситуации.

Пушкин «примеривает» к себе и онегинскую скуку. Это слово проходит лейтмотивом через весь черновик, как и через главы романа. Слово «скука» часто повторяется в письмах поэта из Михайловского. Однако социальная природа этого состояния у Пушкина и Онегина разная. В романе «скука» — светская прихоть, следствие «модной болезни» — хандры; в жизни поэта — свидетельство пережитого им духовного кризиса, «одна из принадлежностей мыслящего существа» (письмо к К. Ф. Рылееву от мая 1825 г. — XIII, 176). Мотив «скуки» акцентирует расхождение внутреннего мира повествователя и героя в романе. С ним связано декларативное противопоставление «себя» и Онегина в конце первой главы («Всегда я рад заметить разность | Между Онегиным и мной»). Это противопоставление идет непосредственно после строф, излагающих отношение автора и героя к деревне. Одного и здесь преследует хандра, другой находит в «деревенской тишине» источник творческого вдохновения (ср.: «На третий роща, холм и поле | Его не занимали боле; Потом уж наводили сон» и т. д. — гл. III строфа LIV и «Я был рожден для жизни мирной, | Для деревенской тишины: | В глуши звучнее голос лирный, | Живее творческие сны». — строфа LV).

В письме обе ипостаси «скуки» — пушкинской и онегинской — смешаны. Первое упоминание о «скуке» (Пушкин пишет: «...бешенство скуки, снедающей мое нелепое существование») прямо связано с положением в семье и обществе, т. е. с трагедией «мыслящего существа», находящегося

287

под надзором («...то, что я предвидел, сбылось. Пребывание среди семьи только усугубило мои огорчения...»). Во второй половине письма «скука» уже сходствует с онегинской хандрой («Я приезжаю, зевая»). Душевная исповедь поэта приходит в противоречие с литературной позой. Поэтому так трудно складывалась вторая часть письма — весь рассказ о тригорских приятельницах. Связный текст, который печатается в Большом академическом издании, не дает оснований считать его окончательным. В черновике незачеркнутыми остались «милая старушка-соседка» и ее «патриархальные разговоры», но так как поэт вычеркнул некоторые реминисценции из «Евгения Онегина» («зевая, слушаю», «приезжаю, зевая», «ее две дочери»), можно думать, что, возможно, из белового текста ушла бы и «старушка-соседка», и описание вечеров в Тригорском приблизилось бы к реальному.

Письмо Пушкин отправил, однако в процессе перебеливания оно несомненно подверглось переделке. Косвенные данные позволяют судить, что упоминание о ссорах с родителями было убрано. Послав 31 октября 1824 г. письмо Жуковскому, Пушкин сразу же, через брата, просит его «помолчать о происшествиях, ему известных» (письмо от 1—10 ноября 1824 г. — XIII, 118). В черновике ближайшего письма к Вяземскому, от 29 ноября, он трижды пишет и трижды убирает фразу: «Я имел много неприятностей, кстати, письмо твое пришло и меня подвеселило» (XIII, 402). Неопределенное «неприятности» предполагает, что Вяземский не знает, о чем идет речь, а в объяснения Пушкин уже не хочет вдаваться («Я решительно не хочу выносить сору из Михайловской избы», — пишет он брату 1—10 ноября 1824 г).

Осталось ли и в какой степени в окончательном тексте письма романтическое сближение автора и героя? Работа над «Евгением Онегиным» знаменовала переход к новым художественным принципам. Ю. М. Лотман отметил, что этим переходом «обусловлена и коренная переработка, которой подверглась вторая глава» уже в Михайловском.24 В ходе работы над романом происходили сдвиги, захватывавшие самый характер художественного метода.

288

Для Пушкина, пишущего «роман в стихах» и задумавшего «Бориса Годунова», романтическая поза была уже наивной и неприемлемой. Возвращение к романтическому слиянию героя и повествователя для него — этап пройденный. Возможно, черновик письма к В. Ф. Вяземской является последней данью романтическому сознанию. К чему привели Пушкина колебания, зафиксированные в черновике? Остались ли черты семейства Лариных в рассказе об обитателях Тригорского? Каково содержание белового письма, в каком виде оно было отослано? Ответить на эти вопросы нельзя, пока письмо не будет обнаружено, но очевидно, что нельзя и печатать его черновик в ряду законченных и отосланных писем Пушкина.

Вопрос о черновых и беловых текстах приобретает особую значимость в переписке Пушкина с правительством. Уже приведенные выше отрывки из черновиков писем Пушкина к Бенкендорфу показывают, как осторожен, требователен к самому себе был поэт в официальных письмах, насколько взвешивал свои слова и поступки. Положение поднадзорного, политическая зависимость вынуждали его к постоянным объяснениям с правительством. Помимо дел издательских и цензурных Пушкину приходилось обращаться по поводу своих «семейных обстоятельств», прибегать к денежной помощи. И здесь он четко разграничивал темы и просьбы, которые излагал в письменном виде и о которых стремился говорить во время свиданий с Бенкендорфом. Обращение к цензуре Николая I, хлопоты с целью получить разрешение на издание своих произведений, объяснения по поводу дозволенных и недозволенных передвижений по России, переписка о продаже «медной бабушки» (статуи Екатерины II в имении Гончаровых), ходатайства о третьих лицах (о пенсии вдове Н. Н. Раевского, об издании сочинений Кюхельбекера) — вот примерный круг вопросов, с которыми Пушкин обращался к правительству в письмах.

В делах III Отделения было и несколько писем, относящихся к материальным делам поэта. Эти отправленные и подшитые к делам письма писались либо после устной беседы с Бенкендорфом, либо после предложений, исходящих от царя, и имели значение документов, которые могли быть пущены в делопроизводство. Так, в первой

289

декаде февраля (7—10) 1834 г. Пушкин просит 15 000 р. на издание «Истории Пугачева». Потрудившись над черновиком (известны две черновые редакции с большой правкой. — XV, 108, 226—227), он отказывается от письма и просит о свидании, которое состоялось 11 февраля. Результатом переговоров явилось письмо от 26 февраля (XV, 112), после чего поэту и была выдана ссуда.25

Еще одна попытка обращения к правительству для устройства денежных дел относится к апрелю — июлю 1835 г. В делах III Отделения за этот период времени имелись пять писем. Письмо от 11 апреля — просьба о свидании с Бенкендорфом (оно состоялось 16 апреля; темы беседы: издание газеты и цензурные притеснения со стороны С. С. Уварова и М. А. Дондукова-Корсакова).26 Письмо от 1 июня — просьба об отпуске на 3—4 года для устройства материальных дел; просьба вызвана отказом в издании газеты. Письмо от 4 июля — ответ на резолюцию Николая I в предыдущем письме, в которой утверждалось, что столь длительный отпуск равносилен отставке; Пушкин «предает» «совершенно судьбу» свою «в царскую волю» и желает только, чтоб «вход в архивы не был ему запрещен». Письмо от 22 июля написано в ответ на предложение царя о денежной помощи (резолюция Бенкендорфа на предыдущем письме: «Есть ли ему нужны деньги, государь готов ему помочь, пусть мне скажет <...>»); в этом письме Пушкин объясняет «свои обстоятельства». Следует отметить, что письмо начинается со слов: «Я имел честь явиться к вашему сиятельству, но, к несчастию, не застал вас дома» (XVI, 41), т. е. мы видим то же желание об «обстоятельствах» не писать, а говорить. В само́м письме Пушкин ничего не просит, сообщая лишь, что необходимость «проживания в Петербурге» вовлекла его в долги и называет сумму долгов — 60 000 р. Наконец, последнее письмо, от 26 июля, из которого явствует, что царские «милости» (Николай I предлагал безвозвратную ссуду в 10 000 р. и отпуск на 6 месяцев) не спасают положения и вместо безвозвратной ссуды Пушкин просит о займе в казне 30 000 р. с удержанием этой суммы из жалования.

Позиция Пушкина ясна: он хочет поправить дела изданием газеты, отказ служит мотивом для просьбы

290

об отпуске. Угроза отставки вынуждает его объяснить свои денежные дела. Отказываясь от ссуды, он просит о займе, называя при этом не общую сумму своих долгов (60 000), а лишь 30 000 р., т. е. сумму, которая поможет ему уплатить долги «чести». Сдержанный, деловой тон писем обнаруживает позицию человека, который не хочет «ползать у ног сильных».

Наряду с этими отправленными письмами в бумагах Пушкина сохранились незавершенные черновики, которые печатаются как самостоятельные единицы, а в примечаниях осторожно указывается: «Письмо, по-видимому, не было перебелено и отправлено».

Черновики обнаруживают душевное состояние поэта, его внутреннее смятение, которое как всегда передается многочисленными перечеркиваниями и поисками наиболее достойных для просителя выражений, а иногда и самой несбыточностью, нереальностью планов. Таких черновиков два (ПД, № 1065 и 1066). Первый из них заменен письмом от 11 апреля с просьбой о свидании, которое состоялось 16 апреля, и выявляет основные темы переговоров между шефом жандармов и Пушкиным.27 Второй предшествует письму от 1 июня.28 Хронологический отрезок между 16 апреля и 1 июня и служит основанием для его датировки. 16 апреля Пушкин просил разрешения издавать газету, в письме от 1 июня он, напоминая об отказе в издании, связывает его с необходимостью получить отпуск на 3—4 года.

Черновик ПД, № 1066 известен в двух редакциях. Содержание первой его части совпадает с письмом: Пушкин всячески подчеркивает, что желание стать журналистом было вынуждено «печальными обстоятельствами» — расстроенными делами семьи. Лишенный возможности доходов от газеты (называется цифра в 40 000 р.), он считает себя вынужденным прибегнуть к «щедротам» государя. Письмо и черновик расходятся во второй части, где речь идет о «щедротах» или «благодеяниях». В письме это отпуск, в черновике — заем в 100 000 р. с рассрочкой на 10 лет без процентов. Эта вторая часть и давала основания печатать черновик как самостоятельную эпистолярную

291

единицу. Обращение за деньгами к царю обосновывается тем, что в России «нет возможности занять столь крупную сумму». Первая черновая редакция обрывалась зачеркнутыми словами: «Один только государь...» Письмо в таком виде не было дописано, Пушкин не закончил даже мысль, почему заем у частного лица невозможен в России (он возвращается к ней и обосновывает ее в позднейшем письме к Бенкендорфу от 22 июля 1835 г.). Первые части письма и черновика связывают их в один биографический эпизод, вызванный одним психологическим импульсом, когда Пушкину кажется, что, не получив разрешения на газету, он имеет право диктовать некие условия (вспомним, что за три года до этого он такое разрешение имел).

Когда и каким образом могла возникнуть мысль о возможности столь грандиозного займа? Идея о займе 100 000 р. в казне обыграна Пушкиным в его заметке «О Дурове» — человеке, одержимом манией непременно достать 100 000 р. Эту мысль среди прочих подает Дурову сам Пушкин: «Просите денег у государя. — „Я об этом думал“. — Что же? — „Я даже и просил“. — Как! безо всякого права? — „Я с того и начал: Ваше величество! я никакого права не имею просить у вас то, что составило бы счастие моей жизни; но, ваше величество, на милость образца нет и так далее“. — Что же вам отвечали? — „Ничего“. — Это удивительно» (XII, 167). Заметка «О Дурове» датирована Пушкиным «8 октября 1835 г.», однако бывший спутник Пушкина по поездке из Арзрума напомнил о себе письмом, которое поэт получил как раз в период своих переговоров с правительством. Письма мы не имеем, известен только ответ Пушкина, написанный 16 июня 1835 г.; в конце его — ироническая фраза, напоминающая о маниакальной идее Дурова: «Жалею что изо ста тысячей способов достать 100 000 рублей ни один еще Вами с успехом, кажется, не употреблен. Но деньги — дело наживное. Главное, были бы мы живы» (XVI, 35). В тексте заметки имеется прямое указание на связь ее с полученным письмом: «Недавно получил я от него письмо; он пишет мне: „История моя коротка, я женился, а денег все нет“. Я отвечал ему...», — и завершает заметку приведенная фраза из письма Пушкина.

Вполне вероятно, что анекдот о Дурове Пушкин по свежим впечатлениям рассказывал в кругу друзей, а зафиксировал эту устную новеллу после получения письма. Ответил он Дурову через 16 дней после своего письма

292

с просьбой об отпуске, т. е. когда мысль о займе была им отброшена.

В заметке поэт задает Дурову вопрос: «Как! безо всякого права?» Черновик, где Пушкин просит о займе, и является обоснованием этого права для самого поэта: «Я сделал это для очистки совести, дабы не упрекать себя, что я пренебрег [каким-либо] способом, [который был в моей власти] который вывел бы меня из затруднений и обеспечил бы мое состояние»; «Однако эта сумма (5 000 р. жалования. — Я. Л.), представляющая собою проценты со 125 000, как она ни велика, [если принять в соображение] является слабой для меня помощью в [городе], где я трачу около 25 000» (XVI, 240—241; подлинник по-французски).29 Так Пушкин пишет о запрещенной газете и о вынужденной необходимости жить в столице. Одна из зачеркнутых фраз содержала еще и упрек: «Но положение моих дел, расстроенных не по моей вине...» Таким образом, Пушкин пытается довести до сознания властей, что зависимость политическая ведет его к зависимости материальной.30

По-видимому, — сама мысль о возможности стотысячного займа в казне появилась, когда пришло письмо от Дурова. Это письмо и пушкинское обращение к Бенкендорфу, в первоначальном замысле которого присутствовала навязчивая идея Дурова о 100 000 р., слишком близки во времени, чтобы объяснить все простым совпадением.31 Да и сам контекст, сопутствующий этой цифре, отличается от всех аналогичных случаев. В письме от 1 июня и в черновиках к нему называются несколько цифр: 40 000 р. — возможный доход от газеты, 60 000 — реальные долги Пушкина, 30 000 — долги «чести». Все эти цифры объяснены поэтом (как потерянный доход или как крайняя необходимость), и только сумма в 100 000 р. возникает

293

без логических предпосылок, просто как желательный, мечтательный «капитал». В заметке Пушкин ставит заем у государя в один ряд с другими «нелепостями и несообразностями», придуманными Дуровым: «Словом, нельзя было придумать несообразности и нелепости, о которой бы Дуров уже не подумал». Закрепив на бумаге «удивительную» просьбу Дурова, применив ее к себе, Пушкин, по-видимому, сразу же осознал ее «нелепость».

В концовке письма к Дурову после иронической фразы о 100 000 р. появляется местоимение «мы»: «Но деньги — дело наживное. Главное, были бы мы живы». Житейские заботы Пушкина и Дурова уравнены, но для выхода из них Пушкин избирает другой путь.

Просьба о 100 000 р. может рассматриваться как первый черновой набросок к письму от 1 июня. В этом убеждают смысловая идентичность и некоторые фразеологические повторы первой части письма и всех черновых набросков к нему. Таким образом, между двумя временными отрезками (поездка с Дуровым и создание заметки) мысль о займе в 100 000 р. прошла еще одну фазу, когда поэт примерил ее к себе, когда потребность в этой сумме на короткий срок стала его собственной мечтой. Анекдот о Дурове был для поэта психологической разрядкой. Это взгляд на свои намерения глазами стороннего наблюдателя, ироническая оценка собственной наивности и прекраснодушия.

Не сохранись в III Отделении подлинники писем Пушкина, исследователи и читатели, руководствуясь черновиками, имели бы превратное представление о позиции, поступках, характере поэта, о его личности вообще.

Исследование черновых писем Пушкина, процесса работы над письмом позволяет сделать выводы, имеющие значение для изучения его эпистолярного мастерства, жанровых особенностей писем и для ознакомления с поступками и образом мыслей поэта. Все это раскрывается не только в итоговых результатах, но и в становлении, в живой динамике развития. Мы видим выработанную последовательность поведения Пушкина в дружеских кругах и официальных сферах. Черновики служат материалом для проверки автопризнаний, выраженных в письмах.

Синхронное рассмотрение черновых и беловых, отправленных и неотправленных писем может быть плодотворно для изучения мастерства Пушкина-прозаика и его биографии.

294

Домашняя переписка

В годы после возвращения из ссылки традицию «дружеского письма» продолжают письма поэта к жене. События из жизни, бытовые факты, мелочи, жанровые сценки, анекдоты вставлены здесь в оправу стиля непринужденного домашнего разговора.

Письма Пушкина к жене дают нам богатейший материал для его биографии; они же, больше чем письма к кому-нибудь из корреспондентов поэта, соотносятся с его художественной прозой. Признавая, что эпистолярный жанр влиял на формирование прозы Пушкина, следует учитывать и обратный процесс — художественное творчество, в свою очередь, влияло на эпистолярию. Манера, стиль, образность ранних писем Пушкина сопоставимы с его стихотворными посланиями и эпиграммами, в поздних письмах проявляется увлечение анекдотом, бытовыми зарисовками.

К 1830-м гг., когда началась переписка Пушкина с Н. Н. Гончаровой, жанр «дружеского письма» становится пройденным этапом. Однако письмо по-прежнему сохраняет свою литературную значимость. Пушкин предостерегает жену: «Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь» (18 мая 1834), т. е. он не исключает возможности читательского интереса (именно читательского, а не бытового) к своим письмам. Сознает он значение письма и как исторического документа, как черты определенной эпохи. Он пишет жене из Москвы: «Вчера был я у Вяземской, у ней отправлялся обоз, и я было с ним отправил тебе письмо, но письмо забыли, а я его тебе препровождаю, чтоб не пропала ни строка пера моего для тебя и для потомства» (25 сентября 1832).

295

Его шутка вполне серьезна. Возвращаясь в 1833 г. к замыслу Записок, он прежде всего начинает просматривать свою переписку. П. А. Плетнев 17 февраля 1833 г. жалуется Жуковскому: «Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену по балам».1 В 1833 г. пишется программа Записок и делаются заготовки к ним. Письма — первый и необходимейший материал для этой работы.

Н. Н. Пушкина — самый частый корреспондент поэта. По количеству писем, ей написанных, соперничать с ней может только Вяземский, первые письма к которому лежат у самых истоков пушкинской переписки. Вяземскому больше чем за 20 лет знакомства Пушкин отослал 72 письма, жене — за 17 месяцев разлуки — 78 писем. Письма писались из Москвы, Петербурга, Болдина, Михайловского, Нижнего Новгорода, Казани, Оренбурга, Симбирска, из сел Павловское и Языково. Первое письмо написано 20 июля 1830 г., последнее 18 мая 1836 г.

Внимательное прочтение писем открывает события и факты жизни Пушкина, показывает повседневное ее течение, позволяет проникнуть в душевную настроенность поэта. Из них мы черпаем сведения о быте Пушкина и его семьи, буднях и праздниках, светских визитах и встречах с друзьями, отношениях с родными и властями.

Письма густо «заселены», в них постоянно мелькают имена Николая I и Бенкендорфа, друзей и недругов из литературного мира, хозяев и посетителей петербургских и московских салонов, приятелей поэта и приятельниц его жены, владельцев домов, где жили Пушкины, слуг, крепостных, случайных знакомцев. Душевное состояние поэта, его отношение к чиновному и светскому («свинскому») Петербургу, досада и раздражение своим камер-юнкерством и необходимостью выполнять придворные обязанности, материальные заботы — все это прорывается в письмах к жене в большей степени, чем в письмах даже к таким близким друзьям, как Нащокин, Плетнев, Жуковский.

296

Пушкин постоянно пишет Наталье Николаевне о своей литературной работе, пишет без подробностей, как, впрочем, и в письмах к друзьям. Мы узнаем его образ жизни, писательские привычки. Из Болдина, отправившись туда для сбора творческого урожая, он пишет: «Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верьхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо» (30 октября 1833 г.).

Исследователи неоднократно отмечали способность Пушкина приноравливаться к адресату, как бы воссоздавать в своих письмах его облик. «Особенность этих писем, — замечает Е. А. Ляцкий, — заключается в том, что образ поэта меняется до неузнаваемости, до слияния с чужим образом: с литератором он только литератор, с политиком он — политик, с сплетником — сплетник, с гулякой — только гуляка и ничего более».2 И еще: «Положительно нельзя поверить, что писаны они одним лицом: стоит вчитаться в них, всмотреться, — и мы сможем по ним писать характеристики тех, кому они были отправлены».3 Позднее эту настроенность Пушкина по отношению к своим адресатам связывали с объективирующим принципом пушкинского творчества, т. е. с его реализмом.4 Несомненно, что по письмам Пушкина его биографы пытались и пытаются, говоря словами В. В. Сиповского, «писать характеристику» жены поэта.

Долгое время на биографическую литературу гипнотически действовал тот образ жены поэта, который создал в своей книге о дуэли и смерти Пушкина П. Е. Щеголев. Чтобы опровергнуть Щеголева, следует дать ему слово. Он писал: «Если из писем Пушкина к жене устранить сообщения фактического, бытового характера, затем многочисленные фразы, выражающие его нежную заботливость

297

о здоровье и материальном положении жены и семьи, и по содержанию остающегося материала попытаться осветить духовную жизнь Н. Н. Пушкиной, то придется свести эту жизнь к весьма узким границам, к области любовного чувства на низшей стадии развития, к переживаниям, вызванным проявлениями обожания ее красоты со стороны ее бесчисленных светских почитателей. При чтении писем Пушкина с первого до последнего ощущаешь атмосферу пошлого ухаживания. Воздухом этой атмосферы, раздражавшей поэта, дышала и жила его жена. При скудости духовной природы главное содержание внутренней жизни Натальи Николаевны давал светско-любовный романтизм. Пушкин беспрестанно упрекает и предостерегает жену от кокетничанья, а она все время делится с ним своими успехами в деле кокетства и беспрестанно подозревает Пушкина в изменах и ревнует его. И упреки в кокетстве, и изъявления ревности — неизбежный и досадный элемент переписки Пушкина».5

Мы привели эту длинную цитату потому, что при поверхностном чтении писем Пушкина кажется, что Щеголев как будто бы прав — действительно, и светские успехи Натальи Николаевны, и ее многочисленные поклонники, и естественное для молодой женщины кокетство — все это интересует, задевает, волнует Пушкина. Волнует, но не раздражает. Пушкин гордится своей «красавицей». Он часто в разъездах и боится, чтобы его юная жена не сделала в свете ложного шага.

Идеал замужней женщины у Пушкина — Татьяна Ларина. Уездная, потом «московская барышня» (как и жена поэта), Татьяна заняла достойное место в петербургских салонах:

Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей...
Все тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut <...>
..............

298

Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
Зовется vulgar...

    VI, 171

От Татьяны — уездной барышни до Татьяны — светской дамы, какой увидел ее на балу Онегин, прошло три года. Как менялась Татьяна, как происходила метаморфоза, поразившая Онегина, мы не знаем — в романе мы видим ее результат. В письмах Пушкина — процесс. Эталон поведения светской дамы он излагает в письме к Наталье Николаевне словами из романа, переводя стихотворные строки в прозаический регистр: «Я не ревнив, да и знаю, что ты во всё тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя» (30 октября 1833 г.).

Пушкин наставляет жену: «...не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством. Письмо Бенкендорфа ты хорошо сделала, что отослала. Дело не о чине, а все-таки нужное» (до 16 декабря 1831 г.). В другом письме: «Одно худо: не утерпела ты, чтоб не съездить на бал кн<ягини> Голицыной. А я именно об этом и просил тебя. Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где хозяйка позволяет себе невнимание и неуважение <...> Ты говоришь: я к ней не ездила, она сама ко мне подошла. Это-то и худо. Ты могла и должна была сделать ей визит, потому что она штатс-дама, а ты камер-пажиха — это дело службы. Но на бал к ней тебе нечего было являться. Ей-богу, досада берет...» (30 апреля 1834 г.).

Почему такое значение уделяет поэт общественному поведению жены, почему так опасается, как бы она не сделала ложного шага в свете? Повторим одно высказывание Пушкина, относящееся к 1830 г., которое позволяет понять его: «Иной говорит: какое дело критику или читателю, хорош ли я собой или дурен, старинный ли я дворянин или из разночинцев, добр ли или зол, ползаю ли я в ногах сильных или с ними даже не кланяюсь, играю ли я в карты и тому под.? Будущий мой биограф, коли бог пошлет мне биографа, об этом будет заботиться. А критику или читателю дело только до моих книг. Суждение, кажется, поверхностное.

299

Нападения на писателя и оправдания, коим подают они повод, суть важный шаг к гласности прений о действиях так называемых общественных лиц (hommes publics), к одному из главнейших условий высоко образованных обществ... Таким образом, дружина ученых и писателей всегда впереди на всех набегах просвещения, на всех приступах образованности. Не должно им малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности» (XI, 152—163).

Выше отмечалось, что интерес к «домашней жизни» писателя Пушкин связывает с общественным значением «дружины писателей и ученых» и поэтому приметы общественного положения («старинный ли я дворянин или из разночинцев»), общественного поведения («ползаю ли в ногах сильных или даже с ними не кланяюсь») писателя и черты морально-этические («добр ли я или зол») выдвигает на первый план.

После женитьбы поэта в орбиту его морально-этического и общественного кодекса попадает и жена, она становится рядом с ним в «дружине писателей и ученых». Действительно, он очень часто предостерегает жену от кокетства. Почему? Объяснение этого мы находим в его дневнике. 14 апреля 1834 г. Пушкин записывает: «Ропщут на двух дам, выбранных для будущего бала в предводительницы петербургского дворянства: княгиню К. Ф. Долгорукую и графиню Шувалову. Первая — наложница кн. Потемкина и любовница всех итальянских кастратов, а вторая кокетка польская, т. е. очень неблагопристойная; надобно признаться, что мы в благопристойности общественной не очень тверды» (XII, 326). Именно как признак неблагопристойности общественной упоминается кокетство и в письмах к жене: «Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона» (30 октября 1833 г.). «Дурной тон» — вот чего больше всего боится Пушкин. Однако он понимает, что молодость и красота берут свое («будь молода, потому что ты молода — и царствуй, потому что ты прекрасна»), и гордится успехами жены («Кто же еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? пришли мне список по азбучному порядку»). Понимая и гордясь, он не перестает ее наставлять: «...кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему»

300

(21 октября 1833 г.). Отметим, что все упреки в кокетстве, все опасения, что жена может сделать ложный шаг в свете, относятся к первым двум годам их семейной жизни. Потом эти темы из писем Пушкина почти исчезают. Поведение жены в свете уже не волнует поэта. Она стала опытнее, научилась увереннее держаться, вполне могла обходиться без «подражательных затей» и, как в пушкинской героине, «все просто, тихо было в ней». Все так — до катастрофы.

Писем Натальи Николаевны к Пушкину (кроме небольшой приписки к письму Н. И. Гончаровой) не сохранилось. Но в 1971 г. И. Ободовская и М. Дементьев нашли в архиве Гончаровых ее письма к брату Дмитрию Николаевичу.6 Эти письма рисуют жену поэта женщиной, наделенной душевной щедростью, заботливой и в то же время деловой. Она как может помогает мужу в делах по изданию «Современника», выполняет его деловые поручения. Через все ее письма проходит один лейтмотив — денежные нехватки (вспомним так часто повторяющееся в письмах к ней пушкинское «чем нам жить будет?»). В одном письме она умоляет брата прислать 500 рублей, так как она «без копейки в кармане» (поэт в это время был на Урале), в других письмах просит назначить ей «с помощью матери содержание, равное тому, которое получают сестры». Одно из ее писем (от июля 1836 г.) раскрывает психологическое состояние поэта в тот период: «...мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того вижу, как он печален, подавлен, не спит по ночам и, следовательно, в подобном состоянии не может работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободной». Пять месяцев отделяют это письмо от анонимного пасквиля и первого вызова на дуэль, душевное состояние поэта еще скрыто от друзей, и Софья Карамзина, не найдя во втором томе «Современника» «ни одной строчки Пушкина», называет его «беззаботным и ленивым».7 Письмо жены объясняет, почему он

301

не может отдаться творчеству. По-видимому, в ответном письме Д. Н. Гончаров советует семье поэта переехать в деревню, так как в следующем письме Наталья Николаевна пишет: «Что касается советов, что ты мне даешь, то еще в прошлом году у моего мужа было такое намерение, но он не мог его осуществить, так как не смог получить отпуск».8 Здесь нет собственного отношения к совету покинуть Петербург — только констатация внешних обстоятельств, но нет и противоречия желаниям мужа. Имеются свидетельства родных поэта, что жена его решительно противилась отъезду из Петербурга. Как обстояло дело в действительности, мы не знаем. Разъяснить истинное отношение Натальи Николаевны к отставке мужа могли бы, конечно, ее письма к нему. Основная тема писем к брату — денежные заботы — определена его положением главы семьи Гончаровых. Естественно, что письма к мужу раскрыли бы совсем другие стороны ее характера, суждения о свете и светских связях, отношение к тем советам и предостережениям, которыми наполнены письма Пушкина.

Иногда содержание ее писем можно восстановить по вопросам, которые она задает поэту и которые он повторяет в своих ответах: «Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают <...> Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок» (26 мая 1834 г.). Или: «Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами <...> Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения» (8 июня 1834 г.); «Благодарю тебя за милое и очень милое письмо. Конечно, друг мой, кроме тебя в жизни моей утешения нет — и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело» (30 июня 1834 г.).

Мы видим, что Пушкин отвечает на вопросы о своей работе и времяпровождении, о службе и хозяйственных делах;

302

все, что радует и тревожит поэта, радует и тревожит его жену.

Но больше всего особенности характера, интересов, душевного склада Н. Н. Пушкиной раскрывают его письма к ней во всей их совокупности. Пушкин обсуждает с женой дела материальные, журнальные, свое отношение к императору, правительству, к знакомым, к обществу. Он считает, что беседа с казачкой Бунтовой в Бердах, где «Пугачев простоял несколько месяцев», так же интересна жене, как и то, что Машенька Вяземская не стала фрейлиной в связи с торжествами по случаю совершеннолетия наследника. Жена, очевидно, в курсе политических мнений и взглядов Пушкина. Из Болдина он ей пишет: «Мне сдается, что мы без европейской войны не обойдемся. Этот Louis Philippe y меня, как бельмо на глазу. Мы когда-нибудь да до него доберемся — тогда Лев Сергеич поедет опять пожинать, как говорит у нас заседатель, лавры и мирты» (6 ноября 1833 г.). Правда, судьба России и Европы здесь иронически ставится в связь с судьбой брата, неспособного к штатской службе, но таково свойство писем Пушкина: серьезные суждения переплетаются в них с шуткой, грусть с иронией.

Мнение о Наталье Николаевне как о пустой светской красавице не выдерживает проверки письмами самого Пушкина — они высвечивают самые разнообразные грани ее характера и интересов.

Письма к жене, вытянутые в хронологическую цепочку, можно рассматривать как своеобразный дневник Пушкина. Они — подробные отчеты о прошедших днях и о событиях того дня, когда пишется письмо. В 1834 г., когда Наталья Николаевна уехала из Петербурга в Полотняный Завод, Пушкин вел дневник. Записи в дневнике и куски писем часто совпадают. Так, например, 16 апреля, на другой день после ее отъезда, Пушкин записывает: «Вчера проводил Наталью Николаевну до Ижоры. Возвратясь, нашел у себя на столе приглашения на дворянский бал и приказ явиться к графу Литте. Я догадался, что дело идет о том, что я не явился в придворную церковь ни к вечерне в субботу, ни к обедне в вербное воскресенье. Так и вышло: Ж<уковский> сказал мне, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и сказал: Если им тяжело выполнять свои обязанности,

303

то я найду средство их избавить. Литта, толкуя о том же с К. А. Нарышкиным, сказал с жаром: Mais enfin il y a des règles les fixés pour les chambellans et le gentilshommes de la chambre. На что Нарышкин возразил: Pardonnez moi, ce n’est que pour les demoiselles d’honneur».9

Ср. в письме от 17 апреля: «Третьего дня возвратился я из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29-го апреля и приглашение явиться на другой день к Литте; я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить. Литта во дворце толковал с большим жаром, говоря <...> (далее следует почти дословное изложение диалога между Литтой и Нарышкиным. — Я. Л.). Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым и Реймарсом. Ни за какие благополучия!»

В письмах и в дневнике одинаково отражены события общественной жизни и светские пересуды, новости о друзьях и знакомых. Здесь и присяга наследника, и «милости», оказанные по этому поводу, дворянский бал (тот самый, билеты на который Пушкин получил 17 апреля; на бал он не пошел, но описал подробно все, что слышал о нем и видел сам, проходя мимо дома Нарышкина, куда подъезжали кареты), смерть Кочубея (государственного канцлера и родственника Н. К. Загряжской), смерть воспитателя наследника Мердера и смерть Аракчеева, приезд в столицу прусского принца (Фридриха-Вильгельма), отъезд царя в Царское Село, отъезд в Италию Мещерских и Софьи Карамзиной, неудавшийся парад и наказание, которому подвергся из-за этого наследник, карточные проигрыши и выигрыши, беременность и роды А. О. Смирновой и др.

Письма к жене и дневник не только повторяют, но и взаимно дополняют друг друга. Так, в дневнике Пушкин записывает: «Мердер умер, человек добрый и честный, незаменимый.

304

Великий князь еще того не знает. От него таят известие, чтоб не отравить ему радости (совершеннолетия и принятия присяги. — Я. Л.). Откроют ему после бала 28-го. Также умер Аракчеев, и смерть этого самодержца не произвела никакого впечатления» («середа на святой неделе»); вот те же известия в письме: «Мердер умер; это еще тайна для в<еликого> князя и отравит его юношескую радость. Аракчеев также умер. Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться» (22 апреля 1834 г.).

Но вот Пушкин пожалован в камер-юнкеры. Придворный чин он встретил с негодованием. Мы приводили его слова, записанные в дневнике: «Так я же сделаюсь русским Dangeau». Мемуары маркиза де Данжо Пушкин воспринимал как документ обличительный.10 Обличительный характер носят и записи Пушкина, относящиеся к императору, к быту двора, его портреты отдельных вельмож, характеристики верхов дворянства, неспособных к подлинной государственной деятельности.

Обличительные, негодующие высказывания в адрес императора и двора находим и в письмах к жене. Теперь поэт сам включен в орбиту придворного быта, придворного ритуала, и отношение его к собственному званию камер-юнкера — это наиболее значительная тема в обличениях «русского Данжо». Камер-юнкерский мундир для него — «шутовской кафтан»: «Умри я сегодня, что с вами будет? мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку» (около 28 июля 1834 г.). И в другом письме: «Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет, что их папеньку схоронили, как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах» (около 14 июля 1834 г.).

10 мая 1834 г. Пушкин узнал, что его письмо к жене с описанием присяги великого князя было перлюстрировано и что копия его была показана императору. В дневнике он записал: «Г<осударю> неугодно было, что о своем

305

камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства. Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина» (запись 10 мая 1834 г.).

Оскорбленные чувства, раздражение прорываются и в письмах Пушкина. Он настойчиво напоминает жене о перлюстрировании писем — не только для того, чтобы она поняла, почему в его письмах меньше «нежных и любовных» слов, но чтобы унизить чиновников, занимающихся перлюстрацией, и более всего — царя, читающего чужие письма: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе» (3 июня 1834 г.); «На того (т. е. на царя. — Я. Л.) я перестал сердиться, потому что tout réflexion faite11 не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <----->, и вонь его не будет тебе противна, даром что gentleman» (11 июня 1834 г.); «Мысль, что мои (письма. — Я. Л.) распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее (т. е. царем. — Я. Л.) — охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен» (30 июня 1834 г.); «Жду от тебя письма об Ярополице. Но будь осторожна... вероятно, и твои письма распечатывают, этого требует Государственная безопасность» (8 июня 1834 г.).

Письма и дневник поэта имеют и несомненное конструктивное сходство (конечно, если отбросить обусловленные жанром обращения к адресату). В письмах, как и в дневнике, бытовые факты и события, душевные излияния и эмоции перемежаются анекдотом, портретом, бытовой зарисовкой, эпизодами светской и придворной жизни. И в письма и в дневник органично входят материалы, которые можно определить как своего рода выборки из писательской записной книжки.

В 1835 г. подобные материалы, т. е. размышления, наблюдения, портреты современников, Пушкин начал складывать в особую папку с надписью «Table-talk».

306

П. В. Анненков, издавая сочинения Пушкина, поместил «Table-talk» в раздел «Записки Пушкина». О замысле Записок, который Пушкин лелеял всю жизнь, Анненков писал: «Мы позволяем себе думать, что недаром Пушкин сберегал в своих бумагах и записных тетрадях такой богатый автобиографический материал, такую громаду писем, заметок, документов всякого рода и проч. Пушкин не отступал до самой смерти от намерения представить картину того мира, в котором жил и вращался».12 Уничтоженные Записки Пушкина должны были, по мнению Анненкова, раскрыть «черты его домашней жизни», «историю его души» и в то же время изобразить верную картину эпохи: «Публика имела бы такую картину одной из замечательнейших эпох русской жизни, которая, может быть, помогла бы уразумению нашей домашней истории начала столетия лучше многих трактатов о ней».13 Слова Анненкова о письмах как материалах для «уразумения нашей домашней истории» сочетаются с отзывом Пушкина о романах В. Скотта: «Главная прелесть романов W<alter> Sc<ott> состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем <...> домашним образом» (XII, 195).

Наиболее значительные материалы для «истории души» поэта и для «уразумения нашей домашней истории» содержат письма Пушкина к жене. В дневнике и в «Table-talk» преобладают анекдоты исторические, в письмах — бытовые. Встреча на почтовой станции с городничихой, которая приняла Пушкина за станционного смотрителя (письмо от 2 сентября 1833 г.), поездка в дилижансе в Москву, когда один путешественник читает другому «Ивана Выжигина» (письмо от 16 декабря 1831 г.), беседа с болдинской крестьянкой, пришедшей к Пушкину жаловаться, что ее сына «записали в выблядки», хотя она родила только через тринадцать месяцев после того, как мужа отдали в рекруты (письмо от 15 сентября 1834 г.), и многие другие эпизоды — все это давало возможность взглянуть на эпоху «домашним образом». Некоторые из этих эпизодов (например путаница с городничихой) содержат остов сюжетной схемы, готовый материал для небольшой новеллы.

В письмах к жене мы находим не только возможные, но и конкретные творческие заготовки — и прежде всего

307

для лирики. Наиболее яркий пример — стихотворение «...Вновь я посетил». Основная лирическая тема стихотворения и центральный образ «зеленой семьи» сосен содержатся в письме к жене от 25 сентября 1835 г. И в стихотворении и в письме осознание перемен вокруг себя, ощущение себя переменившимся в глазах других трансформируются в воспоминания. В письме воспоминания сопровождаются грустной нотой. В стихотворении, в конце его, появляются ноты жизнеутверждающего оптимизма. Так сюжетные и текстовые совпадения писем и «писаний» Пушкина приобщают нас к психологии творчества.

Письма Пушкина — один из замечательных документов эпистолярного жанра, драгоценный образец словесного искусства. Они являются фундаментом пушкинской прозы и несомненно подчиняются ее законам. «Краткая, простая фраза — без ритмических образований»,14 так определил Б. М. Эйхенбаум основной стилистический закон пушкинской прозы. «Прелесть нагой простоты» — главное требование, которое предъявлял к прозе сам Пушкин. «Но простота для Пушкина — понятие больше стилевое, чем языковое, — отмечает А. Л. Лежнев. — Просто — это значит у него: выражено без украшений, самым отчетливым и экономным образом».15 Несколькими штрихами Пушкин мастерски делает портретные зарисовки: «Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом» (19 сентября 1833 г.). Простые перечисления создают красочную бытовую картину: «Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход; всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного — что делать?» (16 декабря 1831 г.).

308

Лежнев находит, что в описаниях Пушкин «сознательно выбирает блеклые краски, простые определения, самые обычные сочетания слов», так что «на этом приглушенном фоне, среди простых и невыписанных деталей одна-две подробности выделяются своей резкой характеристикой».16 И тут же приводится взятое из письма к жене описание наводнения в Петербурге, которое застало поэта при выезде из города: «Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами. По счастию, ветер и дождь гнали меня в спину и я преспокойно высидел все это время» (20 августа 1833 г.). «Способность передать в малом («в лужицах была буря») размах и напряжение бури — это не только сильно и убедительно, но это современно по технике письма», — заключает исследователь.17

Общий тон писем Пушкина к жене, так же как и в ранней дружеской переписке, откровенен и свободен. Но дружеская переписка только приближала Пушкина к прозаическим жанрам, в том числе и к художественной прозе. Письма к жене пишет Пушкин — уже мастер прозы. Больше того, им написано уже собственно эпистолярное произведение — так называемый «Роман в письмах» (1829), где бытовые письма составляют фабулу и организуют сюжет повествования. Манера и тон этих писем, их лаконичность и одновременно насыщенность содержания больше всего соответствуют письмам, которые Пушкин потом станет писать Наталье Николаевне.

Ранние письма его еще носят следы романтической орнаментальности. В письмах к жене поэт избегает украшений, т. е. не изменяет принципу «нагой простоты». При этом он пользуется сочетанием разных эмоциональных и лексических оттенков. В одном и том же письме находим грусть и сарказм, насмешку и рассудительность, негодование и шутку. Разговорный язык перебивается просторечием, церковно-славянизмами, французскими

309

фразами.18 Пушкин любит энергию простонародных выражений. Не боясь оскорбить светское ухо своей жены, он безоговорочно вводит простонародную лексику в текст: «туда бы от жизни удрал, улизнул», «ай-да хват баба», «да и дернуть к тебе, мой ангел, на Полотняный Завод», «смотри, не брюхата ли ты». Просторечное «брюхата» Пушкин всячески   отстаивал в   разговорном языке. П. А. Плетнев вспоминал: «Пушкин бесился, слыша, если кто про женщину скажет: „она тяжела“ или даже „беременна“, а не „брюхата“ — самое точное и на русском языке употребляемое».19

В письмах встречаем острые шутки, каламбуры: «Сей час приносили мне корректуру, и я тебя оставил для Пугачева. В корректуре я прочел, что Пугачев поручил Хлопуше грабеж заводов. Поручаю тебе грабеж заводов — слышишь ли, моя Хло-Пушкина? ограбь Заводы и возвратись с добычею» (около 26 июля 1834 г.; письмо пишется в Полотняный Завод, куда уехала Наталья Николаевна); «Что наша экспедиция? виделась ли ты с графиней К<анкриной>, и что ответ? На всякий случай, если нас гонит граф К<анкрин>, то у нас остается граф Юрьев; я адресую тебя к нему» (14 сентября 1835 г. Е. Ф. Канкрин — министр финансов; В. Г. Юрьев — известный ростовщик, не имевший титула).

Пушкин играет словами, широко пользуется пословицами. В письмах к жене их особенно много: «Знаешь ли ты, что есть пословица: На чужой сторонке и старушка божий дар» (19 сентября 1833 г.); «Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой» (19 сентября 1833 г.); «Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут» (30 октября 1833 г.); «Пожалуйста, не сердись на меня за то, что я медлю к тебе явиться. Право, душа просит; да мошна не велит» (около 26 июля 1834 г.).

Непринужденные речевые сочетания, максимально приближенные к разговорной речи, — такова стилистическая основа писем Пушкина к жене. В них слышится речь самого поэта, поэтому нельзя согласиться с исследователем, когда он пишет: «Зная нормы бытового поведения,

310

принятого в том кругу, которому принадлежал и Пушкин, можно полагать, что дома он обычно разговаривал по-французски».20 При прислуге, при детях — может быть, но не с глазу на глаз. И убеждают нас в этом прежде всего его письма.

Когда Наталья Николаевна была еще невестой поэта, он писал ей французские письма. Эти письма, стилистически отточенные, писались со всем соблюдением светских, этикетных норм, соединенных с подлинными чувствами — поклонения, сожаления о затянувшейся разлуке, надежды на встречу. Но и сюда вламываются привычные для Пушкина жанровые и бытовые штрихи — первое свидание с Н. К. Загряжской, которая вскоре станет персонажем его «Table-talk» (письмо около 29 июля 1830 г.), разговор со смотрителем при попытке прорваться сквозь карантины в Москву (письмо от 18 ноября 1830 г.). Среди французского текста встречаем русский: «Что дедушка с его медной бабушкой? Оба живы и здоровы, не правда ли? Передо мной теперь географическая карта; я смотрю, как бы дать крюку и приехать к вам через Кяхту или Архангельск? Дело в том, что для друга семь верст не крюк; а ехать прямо на Москву значит семь верст киселя есть (да еще какого? Московского!)» (11 октября 1830 г.). Здесь переход к русскому языку может быть обусловлен пришедшей на ум словесной игрой, переосмыслением известной пословицы. Но следующее письмо, из того же Болдина, уже целиком написано по-русски. Начинается оно так: «Милостивая государыня, Наталья Николаевна, я по-французски браниться не умею, так позвольте мне говорить вам по-русски, а вы, мой ангел, отвечайте мне хоть по-чухонски, да только отвечайте» (около 29 октября 1830 г.).

Беспокойство Пушкина об оставленной в «зачумленной» Москве невесте нарастает. Это беспокойство доходит до такой степени, что «светскость» французских писем оказывается уже неуместной и Пушкин переходит на русский язык.

Позднее сам факт сочетания французской речи с искренностью чувства кажется ему невозможным. Д. Н. Гончаров влюбился в графиню Чернышеву и написал матери французское письмо с просьбой о сватовстве. Прочитав

311

это письмо, Пушкин «помирал со смеху». Поэт рассказывает жене: «Он (Д. Гончаров. — Я. Л.), как владетельный принц, влюбился в графиню Чернышеву по портрету, услыша, что она девка плотная, чернобровая и румяная. Два раза ездил он в Ярополец в надежде ее увидеть, и в самом деле ему удалось застать ее в церкви. Вот он и полез на стены. Пишет из Заводов, что он без памяти от la charmante et divine comtesse,21 что он ночи не спит et que son charmante image etc.,22 и непременно требует от Натальи Ивановны чтобы она просватала за него la charmante et divine comtesse; Наталья Ивановна поехала к Кругликовой и выполнила комиссию. Позвали la divine et charmante, которая отказала наотрез» (26 августа 1833 г.).

Чернышеву Пушкин подает в нарочито сниженном, простонародном облике «девки плотной, чернобровой и румяной». Простонародная характеристика в сочетании с французскими куртуазными штампами создает комический эффект, а повторяющиеся штампы служат выражением несерьезности чувства.

В письмах самого поэта находим много рассеянных по тексту французских фраз, непринужденное соединение русского языка с французским. Это — речь образованного русского человека, получившего французское воспитание, но еще больше — живая речь Пушкина.23

Переписка Пушкина с женою была в доме поэта в момент его смерти. Во время так называемого «посмертного обыска» на квартире Пушкина Жуковский, как уже говорилось, был вынужден просматривать бумаги Пушкина вместе с начальником штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельтом. Наряду с бумагами Пушкина «досмотру» подлежали также и письма друзей, знакомых, родных, которые находились в его кабинете. Исключение было сделано только для писем жены. А. Х. Бенкендорф писал Жуковскому: «Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены

312

ей, без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка».24 Иначе обстояло дело с письмами самого поэта. Они хранились не в кабинете, а у самой Н. Н. Пушкиной. По этому поводу Жуковскому пришлось давать объяснение Бенкендорфу, так как он обвинял Жуковского в «похищении» «пяти пакетов» бумаг Пушкина. На его наветы Жуковский отвечал: «Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене, которые она сама вызвалась дать мне прочитать; я их привел в порядок, сшил в тетради и возвратил ей. Пакетов же, к счастию, не разорвал, и они могут теперь служить убедительными свидетелями всего сказанного мною. Само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть».25

После смерти Н. Н. Пушкиной-Ланской в 1864 г. письма Пушкина к ней перешли в руки дочери поэта графини Натальи Александровны Меренберг, жившей в Висбадене. В 1877 г. она поручила И. С. Тургеневу публикацию этих писем с условием, что тот по своему усмотрению исключит места, имеющие слишком интимный, семейный характер или неудобные для печати. С некоторыми пропусками письма были напечатаны в № 1 и 3 «Вестника Европы» за 1878 г.

Французские тексты писем Пушкина к невесте 1830 г. и одно письмо к ее матери Н. И. Гончаровой (всего 14 документов, или 13 по нумерации издателей, так как два письма — от 26 ноября и 1 декабря — приняты за одно под № 11) опубликованы в русских переводах.

Публикация сопровождалась предисловием И. С. Тургенева, которое мы считаем необходимым привести полностью:

«Едва ли кто-нибудь может сомневаться в чрезвычайном интересе этих новых писем Пушкина. Не говоря уже о том, что каждая строка величайшего русского поэта должна быть дорога всем его соотечественникам; не говоря уже о том, что в этих письмах — как и в прежде появившихся, так и бьет струею светлый и мужественный ум Пушкина, поражает прямизна и верность его взглядов, меткость и как бы невольная красивость выражения, — но вследствие исключительных условий, под влиянием

313

которых эти письма были начертаны, они бросают яркий свет на самый характер Пушкина и дают ключ ко многим последовавшим событиям его жизни, даже и к тому, печальному и горестному, которым, как известно, она закончилась.

Писанные со всею откровенностью семейных отношений, без поправок, оговорок и утаек, они тем яснее передают нам нравственный облик поэта.

Несмотря на свое французское воспитание, Пушкин был не только самым талантливым, но и самым русским человеком своего времени; и уже с одной этой точки зрения его письма достойны внимания каждого русского человека; для историка литературы они — сущий клад: нравы, самый быт известной эпохи отразились в них хотя быстрыми, но яркими чертами.

Позволю себе прибавить от моего имени, что я считаю избрание меня дочерью Пушкина в издатели этих писем одним из почтеннейших фактов моей литературной карьеры; я не могу довольно высоко оценить доверие, которое она оказала мне, возложив на меня ответственность за необходимые сокращения и исключения.

Быть может, я до некоторой степени заслужил это доверие моим глубоким благоговением перед памятью ее родителя, учеником которого я считал себя, с „младых ногтей“, и считаю до сих пор... „Vestigia semper adore“.26

Впрочем, тщательный пересмотр писем привел меня к убеждению, что можно было ограничиться только самыми необходимыми и немногочисленными исключениями; в большинстве случаев исключения эти обусловливаются излишней „энергией“ фразы: Пушкин, как истый русский человек, да к тому же в письмах, носивших строго-частный характер, не любил стесняться.

Не должно также забывать, что со времени начертания этих писем прошло полвека и что, следовательно, когда дело идет о выяснении такой личности, каковою был Пушкин, историк вступает в свои права — и давность облекает своим почтенным покровом то, что могло бы прежде показаться слишком интимным, слишком близко касающимся отдельных частных лиц.

Сама дочь поэта, решившись поделиться с отечественной публикой корреспонденцией своего родителя, адресованной

314

к его жене — ее матери, — освятила, так сказать, наше право перенести весь вопрос в более возвышенную и безучастную — как бы документальную сферу.

Нам остается искренне   поблагодарить   графиню Н. А. Меренберг за этот поступок, на который она, конечно, решилась не без некоторого колебания, — и выразить надежду, что ту же благодарность почувствует и докажет ей общественное мнение».27

В этом предисловии намечены главные аспекты изучения писем в последующие годы: они рассматриваются как документы человеческие, касающиеся «отдельных частных лиц»; как документы исторические, отражающие «быт известной эпохи», и как явление литературы, весьма значительное для понимания историко-литературного процесса начала XIX в.

Надежды Тургенева на то, что «общественное мнение» выразит благодарность дочери поэта, далеко не оправдались. Одни были возмущены «резкими выражениями, которые Пушкин употреблял в корреспонденции с хорошенькой женщиной», другие отнеслись к ним презрительно, как к «домашнему хламу», который «роняет Пушкина».28 Сам Тургенев сообщал Анненкову: «Первая половина <писем> не имела успеха. Письма, видишь, нашли слишком бесцеремонными и грубыми». И позднее, когда вышла вторая часть писем, он повторил то же мнение: «Письма <...> решительно не понравились нашей „благоприличной“ публике».29 К этой «благоприличной», иначе говоря «великосветской», публике принадлежали и сыновья Пушкина — А. А. и Г. А. Пушкины («к сожалению, весьма плохенькие», по замечанию Тургенева). Прошел слух, что они собирались будто бы в Париж, чтобы «поколотить» Тургенева за «издание писем их отца».30 Сам Тургенев считал это сообщение «просто сплетней или мистификацией», однако уже само возникновение такой сплетни весьма характерно.

315

Иначе отнеслись к публикации Тургенева в научных кругах. П. В. Анненков, прочитав письма, писал М. М. Стасюлевичу: «Письма Пушкина чаруют меня по-прежнему, несмотря на выпуски и пропуски, которыми занимаются; семейная мина Пушкина так же хороша, как поэтическая его мина: я имею слабость любоваться ею и, конечно, хотел бы, чтобы при сем удобном случае кто-нибудь из знающих поговорил о ней серьезно и умно».31

После публикации Тургенева письма поэта к жене вошли в научный оборот. Насыщенность фактическим материалом, документальность этих писем ведут к тому, что цитатами из них наполнена любая биографическая книга о Пушкине. В них, в первую очередь, и видят «выражение основных тенденций его стиля», не успевших выразиться в его художественных произведениях.32

____

Задачи этой книги были заявлены в предисловии. Мы пытались установить общие контуры пушкинского представления о целях и психологии мемуарной литературы, а также проследить основные этапы работы Пушкина над автобиографической прозой и установить, что́ из начатых им в разные годы замыслов дошло до нас. Особое внимание было обращено на Записки поэта. При этом мы исходили из предположения, что замысел Записок претерпевал эволюцию, в процессе которой менялись и их установки, и тематика, и даже повествовательные принципы. Замысел целостного текста сперва заменяется мемуарными фрагментами, которые потом ищут путей циклизации. Так появляются его «Опровержение на критики», а затем «Table-talk». При этом Пушкин не отказывается от мемуаров в их традиционной форме. Но этот замысел, как и многие другие, он не успел осуществить.

Исследование автобиографического и творческого наследия Пушкина привело нас к следующим практическим выводам. Состав автобиографической прозы (раздела

316

«Дневники. Воспоминания») в сочинениях Пушкина должен быть пересмотрен. Среди дневников поэта следует помещать тот, который он вел в 1829 г. во время поездки в действующую армию (кавказский дневник). Без него большой массив «ежедневных записок» уходит в раздел «Другие редакции и варианты» к «Путешествию в Арзрум», т. е. к произведению, о котором Пушкин не помышлял, отправляясь в поездку. В «Других редакциях и вариантах» кавказский дневник называется «Путевыми записками» Пушкина. Следует отметить, что сам Пушкин «путевыми записками» называл «Путешествие в Арзрум», а не те записи, которые он вел во время поездки и текст которых содержит много заметок и наблюдений, не вошедших в «Путешествие». Да и само «Путешествие в Арзрум» можно рассматривать как Записки Пушкина, содержащие рассказ об одном из этапов его жизненного пути. Здесь мы видим заявленную самим поэтом структуру мемуарного жанра: повествователь в окружении «исторических лиц» в значительные моменты отечественной истории.

Круг материалов, соотносимых с Записками Пушкина, также необходимо расширить. Не следует пренебрегать указаниями первых редакторов сочинений поэта, в частности П. А. Плетнева и П. В. Анненкова. Первый мог знать о замыслах поэта непосредственно от него самого, второй — по преданию. Плетнев относил к Запискам «Опровержение на критики», а Анненков без сомнений называл отрывком из Записок заметку о «Графе Нулине» (мы не упоминаем те названные Анненковым отрывки, которые теперь вошли в корпус мемуарной прозы Пушкина). К Запискам первые публикаторы (Е. И. Якушкин, П. А. Ефремов) относили и «Заметки по русской истории XVIII века» (или «Некоторые исторические замечания»). Позднее Б. В. Томашевский и И. Л. Фейнберг хорошо аргументировали эту точку зрения. Мы к ней полностью присоединяемся, рассматривая «Некоторые исторические замечания» как первый приступ Пушкина к Запискам, когда свою судьбу и судьбу своего поколения он ставил в генетическую связь с политическими событиями прошлого.

Позднее, составляя свою родословную, он вернется к XVIII в. в одном из набросков плана, который принято было считать планом статьи «Опровержение на критики» и который не соотносился с замыслом Записок. В этом

317

плане он снова свяжет историю своего рода с историческими процессами предшествующей эпохи.

Мы выделяем четыре этапа работы Пушкина над Записками. От первого замысла остались «Некоторые исторические замечания»; но в том виде, в котором они дошли до нас (без связи с дальнейшим повествованием), они могут рассматриваться и как опыт историко-публицистической прозы.

Второй замысел начал осуществляться в Михайловском, в родовом имении предков. В этот период формируется тот тип Записок, который будет зафиксирован в позднейших «программах», — история рода, детство, Лицей, окружение, политическая обстановка. Конечно же, здесь присутствовали и «разговоры между лафитом и клико», и весь тот декабристский пласт, который потом появится в «Странствии» и в десятой главе «Евгения Онегина». Все это было написано и уничтожено, кроме двух отрывков.

В 1830 г. в Болдине Пушкин начинает новый виток своих Записок. От связного, хронологически построенного рассказа он переходит к принципиально иной форме повествования — к мемуарным фрагментам. Пишет заметки «О холере» и о «Графе Нулине». Здесь же создает свое «Опровержение на критики». В «Опровержении» Пушкин начинает выстраивать свою литературную биографию (тоже в виде фрагментов). Мемуарное начало в этой статье несомненно и накладывается на аналогичные явления в мировой мемуарной прозе (типа медвиновских «Разговоров Байрона»). Однако на первой стадии работы мемуарные отрывки в статье сочетались с сиюминутными полемическими откликами (см. письмо к Дельвигу от 4 ноября 1830 г.). Потом он стал отделять мемуарную часть от полемической, создавая «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», но не довел эту работу до конца, — поэтому, если за «Опровержением» останется его старое место — среди «полемических статей», — мемуарный замысел этой группы заметок необходимо оговорить в комментариях.

Есть основания полагать, что литературная биография стала бы непременной частью будущих Записок Пушкина, которые он начал писать в 1834 г. Материалы «посмертного обыска» свидетельствуют, что он готовился вернуться к тому типу мемуаров, которые были уничтожены им в 1826 г.

318

И, наконец, еще один приступ Пушкина к мемуарной прозе — это его подборка «Table-talk», которую он, вероятно, собирался поместить в одном из томов «Современника». Подборка эта показывает, что, отложив до лучших времен замысел связных записок, Пушкин в 1836 г. снова предпочел им свободную композицию мемуарного повествования. Традиция эта также идет от западных аналогов — здесь и медвиновские «Разговоры Байрона», и «Застольные беседы» Кольриджа и Хэзлитта.

Работа над Записками началась в то время, когда первые прозаические опыты Пушкин реализовывал в письмах. Совет Вяземскому: «Образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах» (XIII, 44), — равным образом относился к нему самому. Письмо Вяземскому писалось 1 сентября 1822 г., когда была закончена первая глава «Некоторых исторических замечаний» и сам Пушкин вполне овладел языком исторической хроники  и политического анализа.

В период ссылки Пушкин тяготеет к жанру «дружеского письма». Позднее конструктивные особенности этих писем, их стиль непринужденного разговора сохранятся в письмах к жене. Но уже в переписке из Кишинева, Одессы и Михайловского мы находим несколько писем, стилистически и типологически сочетающихся с известными фрагментами уничтоженных Записок (письмо к брату от 20 сентября 1820 г., письма о греческой революции, «Отрывок из письма к Д.»). Типологическое сходство вводило в заблуждение исследователей, видевших в этих письмах Пушкина готовые части его Записок.

Соблазн найти следы уничтоженных Записок был так велик, что «Отрывок из письма к Д.» уже вошел в последнее издание сочинений Пушкина как часть его Записок. Анализ письма и история его публикаций приближают нас к замыслу поэта.

Письма были для Пушкина школой стиля. В них он оттачивал мастерство описания природы, портретов, бытовых сцен и критических оценок. По своему содержанию письма Пушкина являются надежнейшим источником для знакомства с биографией поэта, внутренней и внешней, дают ключ для понимания его личности, литературной борьбы, личных и общественных отношений.

Пушкин был центральной фигурой культурной и общественной жизни своей эпохи, поэтому его письма дают

319

также богатейший материал для истории его времени, они являются ценнейшим историко-культурным документом. И, наконец, собрание пушкинских писем — это увлекательная книга, «одна из самых блестящих, богатых идеями и мыслями книг в русской литературе», как писал еще один из первых исследователей пушкинских писем Н. О. Лернер.33

320

УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН

Айхенвальд Ю. И. 28, 29

Аламбер Ж.-Л. д’ 69

Александр I 15, 16 («царь»), 20, 21, 23, 39, 60, 61, 63, 77, 78, 94, 95, 98, 110, 118, 178, 179, 182, 195, 196, 210, 219—222

Александр Невский 41

Александра Федоровна, имп. 118

Алексеев М. П. 46

Алексеев Н. С. 93, 94, 98, 104, 105, 107

Алешкевич А. А. 89

Ан. Ив. 39

Анна Ивановна (компаньонка Раевских) 243

Анненков П. В. 10—20, 25, 30, 33, 87, 94, 103, 183, 184, 187, 208, 222, 248, 306, 314—316

Аннибал см. Ганнибал А. П.

Аракчеев А. А. 39, 60, 61, 195, 303, 304

Арапетов И. П. 314

Арина Родионовна см. Яковлева А. Р.

Арсений, повар Осиповых 76

Артуа д’, граф, впоследствии король Карл Х 210

Арш Г. Л. 258, 262

Ахматова А. А. 266, 268

Багратион П. Р. 31, 204

Байрон А. 47

Байрон Д.-Г. 22, 27, 40, 41, 43—45, 47—49, 57, 70—73, 75, 117, 143, 151, 153, 169, 174, 200, 203, 204, 210, 214—218, 317, 318

Байрон А. 47

Байрон К. 43, 44, 52

Бакунина Е. П. 32, 49 («Екатерина I»), 57

Бакунина Т. А. 63

Бантыш-Каменский Д. Н. 279, 292

Баратынский Е. А. 8—10, 35, 154, 155, 205, 206, 231—233, 265

Барклай-де-Толли М. Б. 135

Барков И. С. 210

Бартенев П. А. 51, 76, 183, 256

Безобразов С. Д. 191, 303

Безобразова Л. А. 191

Беклешова А. И. 286

Белинский В. Г. 6, 193

Беляев М. Д. 225

Бенигсен Л. Л. 31

Бенкендорф А. Х. 88, 211, 229, 278, 280, 288—292, 295, 298, 299

Бертран Г.-Г. 71

Бестужев см. Бестужев-Рюмин М. П.

Бестужев А. А. 5, 76, 107—112, 202, 243, 244, 265, 266, 271, 272, 274—276

Бестужев-Рюмин М. П. 21

Бирон Э. 103

Благой Д. Д. 10, 51, 56, 57, 254, 300

Благосветлов Г. Е. 314

Блудов Д. Н. 39, 60, 189, 279

Болдырев А. Ф. 210

Болховский (Бологовский) Д. Н. 195

Бонди С. М. 25, 55

Бориневич-Бабайцева З. А. 64

Бошан А. де 71

Бринкен Р. Е. фон 191

Брут Марк-Юний 14, 85

Брюллов А. П. 224, 225, 227

Будри Д. И. 24, 26, 149, 200, 204, 206, 208, 210

Булгаков А. Я. 52, 192

Булгаков К. Я. 52

Булгарин Ф. В. 7, 41, 42, 73, 166, 173, 174, 178, 204, 205, 215, 237, 244, 305

Бунтова И. А. 302

Бургерт 47

Бурцов И. Г. 123, 127

Бутурлина А. П. 159

Бутурлины 163, 189

Бюрон (Бирон) Р. де 41

Бюффон (Бюфон) Ж.-Л. 69

Вацуро В. Э. 15, 57, 63, 83, 87—91, 167, 175, 193, 220, 253

Вельгорский см. Виельгорский М. Ю.

Венгеров С. А. 20, 183, 272

Вересаев В. В. 53

Веселовский А. Н. 46

Вигель Ф. Ф. 256

Виельгорский (Вельгорский) М. Ю. 196, 200

Вильгельм Завоеватель 41

321

Винокур Г. О. 248, 274

Витгенштейн П. Х. 260

Владимир Святославич 84

Воейкова А. А. 106

Вольперт Л. И. 266

Вольтер, наст. имя А.-Ф. Аруэ 33, 84, 109

Волынский А. П. 202

Вонт 38

Вордсворт У. 200

Ворожейкина А. Н. 39, 45

Воронцов М. С. 78, 107, 110—112, 250

Воронцова Е. К. 21—23

Вульф Ал. Н. 14, 30, 156 («дерптский студент»), 157, 158, 160, 219, 220, 264, 265

Вяземская В. Ф. 158, 265, 284, 285, 288, 294

Вяземская М. П. 302

Вяземские 189

Вяземский П. А. 6, 9, 12 (редактор «посмертного» издания), 16, 17, 23, 27, 28, 35, 46, 48, 51, 57, 67, 68, 70, 73, 75, 80—82, 85, 97, 100, 110—112, 149, 151, 156—158, 170, 172, 175, 177, 200, 209, 230, 236—240, 243, 251, 266—275, 284, 287, 318

Гаевский В. П. 33, 58

Галич А. И. 39, 59, 207

Ганнибал А. П. 24, 25, 42, 100—103, 197, 202, 210 («маленький арап»), 213, 218, 235

Ганнибал И. А. 38, 163

Ганнибал М. А. 38, 162 («бабушка»)

Ганнибал П. А. 17, 20, 21, 84, 101—103, 213

Ганнибал С. А. 102

Ганнибалы 20, 24, 42, 96, 100, 101, 162, 163, 217

Гау В. И. 224

Гауеншильд Ф. М. 63

Геккерн Л.-Б. 278

Геннади Г. Н. 17, 18

Гессен С. Я. 27

Гете И.-В. 96, 203, 204, 206, 210

Гизо Ф. 71

Гиллельсон М. И. 83, 193, 220, 264

Гиппиус В. В. 165, 166, 169

Гладков И. В. 190

Глассе А. 45

Глинка Ф. Н. 190

Гнедич Н. И. 73, 106, 170, 177, 202, 203, 219, 249, 250, 268, 271, 272, 276

Гоголь Н. В. 189, 190, 197

Голенищев-Кутузов П. И. 86

Голицын А. Н. 201

Голицына Е. И. 21

Голицына М. А. 243

Голицына Т. В. 298

Головин И. М. 164

Гомер 109, 145 («Илиада»), 255

Гончаров А. Н. 180, 279, 310 («дедушка»)

Гончаров Д. Н. 301, 310, 311

Гончаров Н. А. 53

Гончарова Н. И. 50, 51, 53, 300, 311, 312

Гончарова Н. Н. см. Пушкина Н. Н.

Гончаровы 298

Горбенко Е. П. 8

Гордин А. М. 14, 38

Городецкий Б. П. 10

Горчаков В. П. 35, 256, 268

Горчаков Д. П. 76

Гофман М. Л. 223—227

Греч Н. И. 190, 215

Грибоедов А. С. 24, 28, 59, 122, 136, 153, 275

Григорий Захарьянов, арх. 34

Гринберг З. Г. 224

Гроссман Л. П. 193, 237

Грот Я. К. 34, 309

Гудзий Н. К. 25

Гуковский Г. А. 280

Гурго Г. 71

Гэлт Д. 40

Д. см. Дельвиг А. А.

Давыдов А. Л. 11, 24, 26, 149, 250

Давыдов В. Л. 100, 149, 249, 250, 257—261

Давыдов Д. В. 31, 37, 204, 209, 210, 278, 279

Давыдовы 249

Данжо Ф. де Курсильон 185, 190, 192

Даль В. И. 74

Данте А. 47

Дантес Ж. 232

Дашков Д. В. 39, 60

Дашков П. Я. 107

322

Дашкова Е. Р. 196

Девис 48, 215

Дельвиг А. А. 11, 16, 17, 19, 23—25, 60, 67, 68, 73, 74, 78, 79, 89, 91, 99, 104—109, 111, 112, 149, 153, 154, 166—168, 170, 172, 177, 204—206, 209, 210, 229, 235, 252—254, 273, 317

Дельвиг С. М. 105

Дементьев М. А. 300, 301

Державин Г. Р. 11, 20, 21, 24, 30, 31, 39, 59, 60, 74, 75, 81, 109, 110, 149, 150, 154, 200, 206—210, 235

Дмитриев И. И. 39, 60, 110, 201, 210, 268—270, 277, 292

Дмитриев М. А. 209

Дмитриева Е. Е. 234, 269

Долгоруков В. В. 189

Долгоруков И. А. 89

Долгоруков С. Н. 76

Долгорукова Е. Ф. 192, 201, 299

Дондуков-Корсаков М. А. 289

Дубельт Л. В. 120, 212, 213, 223, 229—231, 311

Дуров В. А. 11, 20, 21, 24, 26, 149, 150, 200, 204, 206, 208, 210, 291—293

Дурова Н. А. 292

Дьяконов И. М. 98, 220

Дягилев С. П. 224

Екатерина II, имп. 38, 42, 62, 64, 92, 95, 109, 110, 164, 178, 179, 196, 203, 210, 213, 288

Елизавета, имп. 101, 213

Елизавета Алексеевна, имп. 37, 39, 50, 60, 118

Есаков С. С. 33

Ермолов А. П. 24, 117, 132, 135, 147, 149, 150, 196, 247, 248, 278

Ершов П. П. 180

Ефремов П. А. 92, 106, 183, 316

Жандр А. А. 278

Житомирская С. В. 233

Жихарев С. П. 21, 23 (Jich.)

Жобар А.-Ж. 278

Жуковский В. А. 6, 12 (редактор «посмертного» издания), 32, 35, 36, 68, 78, 79, 80, 82, 108, 110, 130, 154, 170, 177, 183, 196, 211—214, 219, 223, 228—232, 269, 281—284, 287, 295, 303, 311, 312

Забелло С. Л. 227

Завадовский А. П. 58

Загоскин М. Н. 203

Загряжская Н. К. 11, 30, 186, 189, 196, 200—202, 210, 303, 310

Зенгер Т. Г. см. Цявловская Т. Г.

Зорич С. Г. 210

Иван Антонович 210

Иван IV Васильевич Грозный 163

Игорь, вел. кн. киевский 33, 219

Иезуитова Р. В. 23

Измайлов А. В. 163

Измайлов Н. В. 10, 18, 25, 113, 227, 228, 233, 314

Иконников А. Н. 33

Илличевский А. Д. 34

Инзов И. Н. 63

Иоанн III 193

Ипсиланти А. К. 24, 39, 60, 65, 73, 100, 255—258, 261, 263

Ирвинг В. 200

Исайя 190

Исаков Я. А. 17

Каверин П. П. 32

Кавос К. 63

Казанский Б. В. 184—186, 188, 189, 264, 283

Казначеев А. И. 152, 153, 292

Калашников И. Т. 277

Канкрин Е. Ф. 278, 308

Канкрина Е. З. 308

Кантакузин Г. 257, 261

Карамзин Ан. Н. 58 («брат»)

Карамзин Н. М. 8, 11, 18, 21, 39, 59, 60, 61, 74, 80, 81, 83—90, 110, 136, 155, 163, 171, 174—176, 201, 213, 218, 219, 234, 269, 270

Карамзина Е. А. 49 («Екатерина II»), 51, 196

Карамзина С. Н. 58, 300, 303

Карамзины 59, 300

Кастер Ж. 164

Кат. П. 39

Катенин П. А. 68 (N. N., «преображенский

323

приятель»), 74, 113

Катон 15

Каховский П. Г. 21

Каченовский М. Т. 85

Керим-Гирей 237—239, 242

Керн А. П. 265, 266

Киреевский И. В. 51, 168, 218

Киселева С. С. 237, 243, 272, 273

Княжнин Я. Б. 109, 110

Козлов И. И. 106

Козмин Н. К. 233

Кологривовы 163

Колумб X. 84

Кольридж С.-Т. 198—201, 216, 318

Комовский В. Д. 180

Комовский С. Д. 64

Конрад Дуглас 47

Констан Б. 273

Константинов А. 107

Корнилович А. О. 73

Коровин С. 233

Короленко В. Г. 296

Корсаков Г. см. Римский-Корсаков Г. А.

Корф М. А. 43, 44, 58, 64

Косман С. 233

Костров Е. И. 210

Котляревский Н. А. 223

Коцебу А.-Ф. 76 («Коцебятина»)

Кочубей В. П., граф 39, 58, 189—191, 210, 303

Кочубей Н. В. 39, 58—60, 243

Крабб Д. 200

Краснов Г. В. 157

Крестова Л. В. 185, 304

Кречетников М. Н. 210

Кругликова С. Г. 311

Крылов И. А. 210, 269, 270

Куницын А. П. 39, 60, 61

Курбский А. М. 136, 219, 221

Купер Ф. 136

Кутузов см. Голенищев-Кутузов П. И.

Кэмпбелл У.-У. 200

Кюхельбекер В. К. 14, 20, 21, 24, 25, 64, 78, 119, 229

Лагарп Ж.-Ф. 69

Лажечников И. И. 279

Лакло П.-Л. Шодерло де 266

Ланжерон А. Ф. 195

Ланская Н. Н. см. Пушкина Н. Н.

Лежнев А. Л. 307, 308

Лейтон Я. И. 84, 174

Левкович Я. Л. 7, 64, 115, 127, 134, 173, 220

Лемонте П.-Э. 185

Леонид, спартанский царь 260

Лермонтов М. Ю. 45, 225

Лернер Н. О. 44, 187, 233, 319

Лжедмитрий 179

Липранди И. П. 40, 60, 64, 256, 267

Липранди Т.-Р. 40, 64

Листов В. С. 17

Литта Ю. П. 302, 303

Лифарь С. 224, 225

Лобанов М. Е. 105—107

Ломоносов М. В. 234

Лотман Ю. М. 40, 243, 287

Луи-Шарль 202 («французский принц»)

Лукреция, рямлянка 14

Людовик-Филипп (Луи-Филипп) 202, 302

Ляцкий Е. А. 296

Маймин Е. Н. 268, 315

Макинтош Д. 200

Максимович М. А. 177

Малаховский В. А. 309

Малиновский В. Ф. 39, 59, 60

Малиновский И. В. 64

Манцони А. 217, 218

Мария Федоровна, имп. 118

Матюшкин Ф. Ф. 30, 208

Медвин Т. 28, 46—48, 215, 317

Мейлах Б. С. 10

Мельгунов С. И. 63

Меншиков А. Д. 103

Мердер К. К. 303, 304

Меренберг Н. А. 224, 312—314

Меркаданте 22

Меррей (Мэррей) Д. 46

Мещерская Е. Н. 189

Мещерские 303

Милонов М. В. 202, 203, 210

Митридат VI 245

Михаил Павлович, вел. кн. 232

Михайловский Н. К. 296

Модзалевский Б. Л. 28, 46, 106, 173, 184, 185, 187, 195, 198, 202, 233, 281

Модзалевский Л. Б. 4, 22, 86, 87, 102, 123, 150, 155, 281

Мольер Ж.-Б. 109

Монтень М. де 91

Монтилон К. 71

324

Монфор 39

Мордвинов А. Н. 278

Морозов П. О. 19, 20, 272

Моцарт В.-А. 21

Мур Т. 40, 46—48, 75, 124, 217

Муравьев см. Муравьев-Апостол С. И.

Муравьев Н. М. 85, 89, 174, 218

Муравьев-Апостол И. М. 236—242, 246, 252, 253, 272, 273

Муравьев-Апостол С. И. 21

Муравьева Е. Ф. 65

Мусин-Пушкин А. И. 163

Мусин-Пушкин В. А. 137, 139, 140, 146

Мусин-Пушкин И. А. 37

Мусины-Пушкины 163

Мэри, горничная матери Байрона 45

Мясоедова Н. Е. 40, 153, 167, 171, 177, 180, 216

Мятлевы 163

Надеждин Н. И. 21, 53, 154, 165, 204—206, 209

Наполеон I Бонапарт 22, 34, 37, 71—73, 143, 257

Нарышкин К. А. 194, 303

Наталья, крепостная актриса 57

Нащокин П. В. 30, 76, 82, 150, 189, 251, 295, 307

Невский Александр Ярославич 163

Нелединский-Мелецкий Ю. А. 269, 270

Нессельроде К. В. 190

Нечкина М. В. 15

Николай I 36, 37, 78 («новый царь»), 79 («царь»), 80, 88, 115, 118 («государь»), 187, 190—192, 195, 219, 220, 230, 288, 289, 291, 295, 303—305

Новиков Н. И. 109

Нордин (Нординг) Г. 196

Ободовская И. М. 300, 301

Овидий Публий Назон 267

Овчинников Р. В. 30

Огарев Н. Г. 147, 299

Оксман Ю. Г. 9, 23, 166, 169

Ольга, киевская княгиня 33

Онегин А. Ф. 224—227

Оржицкий Н. Н. 146 («Ор<------>»)

Орлов М. Ф. 20, 21, 39, 85, 174, 218, 246, 249, 257, 258, 267

Орловский Б. И. 137

Осипова М. И. 77

Осипова П. А. 77, 102, 157, 158, 285, 286

Орлов А. Г. 200, 201

Орлов А. Ф. 195

Орлов Ф. Ф. 59

Орлова А. А. 201

Охотников К. А. 249, 267

Павел I 15, 65, 92, 118, 195, 196, 201

Павлюченко Э. 233

Паскевич И. Ф. 115, 121, 123, 125—127, 129, 136, 143, 145

Паша арзрумский 40

Паэс де ла Кардена Х.-М. 37

Пендадека (Penda-Deka) К. 256, 263

Перикл 100

Пестель П. И. 8, 21, 23, 35, 182

Петр I 41, 72, 92, 95, 100, 102—104, 117, 147, 179, 197, 202, 210, 219, 230

Петр III 178, 191, 210 («государь»)

Петрунина Н. Н. 89, 135, 254

Пещуров А. Н. 282

Пилецкий-Урбанович М. Ф. 39, 63, 64

Пина Э.-И. де 232

Плетнев П. А. 6—10, 12 (редактор «посмертного» издания), 19, 55, 68, 69, 74, 75, 78, 79, 154, 165, 167, 171, 173, 174, 177, 178, 205, 295, 308, 316

Плюшар А. А. 207

Поводовы 163

Погодин М. П. 155 («Марфа Посадница»), 159, 275—277, 205

Полевой Н. А. 73

Полетика П. И. 196

N. N. см. Полторацкий М. Ф.

Поливанов Л. 19

Полторацкий М. Ф. 210

Посевин (Поссевино Антонио) 210

Потемкин-Таврический Г. А. 210

Потоцкая, кн. 236—240

Потоцкая С. С. см. Киселева С. С.

325

Прадт Д. Дюфур де 71

Предтеченский А. В. 186, 188, 192, 193

Публий Папиний Стаций 313

Публикола (Публий Валерий) 14

Пугачев Е. И. 202, 210, 23

Путята Н. В. 231, 232

Пушкин А. А. 304 («Сашка») 314

Пушкин В. А. см. Мусин-Пушкин В. А.

Пушкин В. Л. 8, 38, 39, 43, 45, 49, 60, 63, 162

Пушкин Г. А. 314

Пушкин Г. Гавр. 103, 178

Пушкин Г. Гр. 163 («другой Пушкин»)

Пушкин И. А. см. Мусин-Пушкин И. А.

Пушкин Л. А. 162, 164, 178

Пушкин Л. С. 31 («брат») 38, 44, 46, 54, 70—75, 106, 132, 133, 151, 152, 207, 208, 243, 246—248, 250, 251, 254, 273, 274, 282, 283, 302, 318

Пушкин М. С. 164, 165 («окольничий»)

Пушкин Н. С. 39

Пушкин С. Л. 38, 39, 42—44, 160, 162, 165, 281—283

Пушкин Ф. М. 164 (ошибочно: «Ф. А.»), 178

Пушкина (урожд. Чичерина) Л. В. 164

Пушкина Е. А. см. Розенмайер Е. А.

Пушкина М. А. 304 («Машка»)

Пушкина (урожд. Воейкова) М. М. 164

Пушкина Н. А. см. Меренберг Н. А.

Пушкина Н. Н. 10, 22, 52, 53, 117, 119, 159, 185, 188, 191—192, 224, 225, 227, 232, 233, 294—315

Пушкина Н. О. 38, 39, 43, 83, 101, 102, 160, 162, 163, 283

Пушкина О. С. 38, 44, 80, 81, 282 («сестра»), 283

Пушкины 42, 74, 96, 103, 162, 163, 179—181

Пущин И. И. 23, 39, 44, 45, 61, 64, 104, 275

Пущин М. И. 153, 154

Пущин И. С. 267

Радищев А. Н. 62, 63, 109, 110

Радша (Рача) 41, 44, 163, 165, 178

Раевская Ек. Н. 243, 246

Раевская Ел. Н. 243, 246

Раевская М. Н. 243

Раевская С. А. 288

Раевский А. Н. 9, 78, 169, 171, 172, 246, 247, 261

Раевский Н. Н. (старший) 206, 210, 245—247, 249, 257

Раевский Н. Н. 9, 18, 58, 78, 139, 169, 171, 246, 247

Раевские 131, 132, 171, 208, 236, 251, 258, 266

Разумовский К. 210

Расин Ж. 105

Реймарс см. Рёмер Н. Ф.

Рейсер С. А. 192

Репнин Н. Г. 278

Рёмер (Реймарс) Н. Ф. 303

Ризнич А. 21, 22

Римский-Корсаков Г. А. 52

Ричардсон С. 71 («Клариса»)

Розанов М. Н. 217

Розен Е. Ф. 183, 231

Розенмайер Е. А. 223—228, 231

Романовы 74, 103, 178

Россет А. О. см. Смирнова А. О.

Россини Д. 22, 286

Роткирх А. К. 102

Румянцев П. А. 210

Русаков В. М. 224, 228, 233

Русло 39

Руссо Ж.-Ж. 27, 28

Рылеев К. Ф. 9, 15, 16, 21, 23, 71, 72, 104, 107, 108, 111, 112, 175, 205, 210, 226, 286

Рюлиер см. Рюльер К.

Рюльер К. 164

Савинье М. де Рабюте Шанталь 70

Саводник В. Ф. 184, 185

Саитов В. И. 281

Салтыков С. В. 189

Сальери A. 21

Самойлов А. Н. 210

Сафонович В. П. 200

Свиньин П. П. 111

Святополк Окаянный 84

Святослав Игоревич, князь киевский 219

Семенко И. М. 296

Сенебье Ж. 28

326

Сенека Луций Анней 91

Сенковский О. И. 276

Сен-Мартен Л.-К. 63

Сергей Александрович, вел. кн. 225

Сиповский В. В. 184, 296

Скарятин Я. Ф. 199

Скотт В. 40, 70, 134, 193, 194, 200, 306

Скруп 48

Слиго (Слайго) Х.-П.-Б. 215

Смирдин А. Ф. 165

Смирнов Н. М. 37

Смирнова (Россет) А. О. 30, 36, 37, 150, 189, 192, 196, 303

Собаньская К. 69, 265, 268

Соболевский С. А. 247

Соковнин А. П. 164

Соколов П. И. 279

Соколовская Т. О. 63

Соллогуб В. А. 183, 230, 278

Соловьева О. С. 4, 84, 155, 161, 180, 228

Спасский Г. И. 277, 279

Сперанский М. М. 60, 61, 184, 189, 195, 196

Сперанский М. Н. 184, 233

Спечинский Н. Н. («Один из адъютантов Потемкина») 210

Сталь Ж. де 112, 113

Стасюлевич М. М. 315

Степанов Н. Л. 234, 268, 273

Строганова Н. В. см. Кочубей Н. В.

Суворов А. В. 210

Сухозанет О. И. 190

Сухоруков В. Д. 20

Сухтелен (Сухтельн) К. П. 189

Суццо Г. 181, 182

Сушкова Е. А. 45

Сушкова С. Н. 44

Тарасенко-Отрешков Н. И. 20

Тарквиний Гордый Луций 14, 85, 88

Тархов А. Е. 65

Тассо Т. 109

Телетова Н. К. 41, 102, 103, 213

Тит Ливий 85, 88, 174

Тихомирова С. Н. 64

Толстой В. В. 57

Толстой П. А. 21, 22

Толстой Ф. И. 120, 125, 278, 279

Толстой Я. Н. 276

Томашевский Б. В. 4, 22, 23, 33, 38, 39, 49, 52, 64, 76—78, 83, 86, 87, 92—95, 99, 112—114, 123, 126, 133, 149, 151, 155, 160, 179, 180, 202, 207, 240, 243—245, 248, 253, 256, 264, 316

Торби С. 225

Тредиаковский В. К. 202

Трубецкой С. П. 15, 16

Трубецкой П. П. 267

Туманский В. И. 266

Тургенев А. И. 39, 60, 62, 63, 111, 131, 232, 236, 237, 247, 272

Тургенев И. П. 63

Тургенев И. С. 312—315

Тургенев Н. И. 63, 80, 82

Тургенев С. И. 131, 247

Тургеневы 23

Тынянов Ю. Н. 115—117, 120, 271, 234

Тютчев Н. И. 231

Уваров С. С. 195, 289

Ушаков Н. И. 278

Ушакова Е. Н. 23, 49

Фазиль-хан Шейда 122, 125 («поэт персидский»), 126, 133, 146

Фанни 21

Фейнберг И. Л. 24—26, 49, 50—52, 75—77, 79, 92—94, 101—103, 149, 150, 188, 207, 208, 223, 224, 227, 233, 235, 252, 262, 316

Фемистокл 100, 255

Фердинанд-Филипп 202 («французский принц»)

Федоров Б. М. 170

Фикельмон Д. Ф. 181, 189

Фикельмон Ш.-Л. 181, 189, 195

Филарет 194

Фомичев С. А. 34, 69, 70, 82, 93, 112, 113

Фонвизин Д. И. 109

Фонтанье В. 115, 116

Фонтон де Веррайон М. Л. 65

Фридерика-Луиза-Вильгельмина, голландская королева 210

Фридкин В. М. 224

Фридрих-Вилъгелъм 303

Фролов С. С. 39, 59

327

Фурнье В.-А. 266

Фусс П. Н. 34

Фуше Ж. 71—73

X** см. Хованский Н. А.

Хвостов Д. И. 277

Херасков М. М. 210

Хилкова Л. А. см. Безобразова Л. А.

Хитрово Е. М. 157

Хлопуша (Соколов Афанасий) 308

Хованский Н. А. 210

Ходасевич В. 178

Хозрев-Мирза 122, 125 («принц персидский»), 146

Хэзлитт У. 199—201, 318

Циклер И. Е. 164, 178

Цявловская Т. Г. 22 (Зенгер Т. Г.), 23, 26, 37, 38, 58, 62, 69, 102, 104, 150, 153, 155, 180, 223, 224, 227, 228, 231, 233, 245

Цявловский М. А. 6, 22, 44, 51, 102, 120, 150, 191, 212, 223, 227—229, 234

Чаадаев П. Я. 32, 35

Чачков В. В. 39, 59

Черейский Л. А. 65

Чернышев А. И. 190, 277

Чернышева Н. Г. 310, 311

Чиляев Б. Г. 146 (***), 147, 277, 279

Шатобриан Ф.-Р. 205

Шаховской А. А. 33, 39

Шебунин А. Н. 131, 247

Шекспир У. 14, 15, 47, 71, 109, 210, 219

Шелли П.-Б. 216

Шереметев В. В. 58

Шереметев П. В. 145

Шернваль фон Валлен Э. К. 145

Шешковский С. И. 109, 210

Ширинский-Шихматов С. А. 33, 86

Шихматов см. Ширинский-Шихматов С. А.

Шишков. А. С. 33, 86

Шувалов А. П. 189

Шувалова Ф. И. 299

Щеголев П. Е. 184, 187—189, 212, 230, 232, 296, 297, 312

Щепкин М. С. 30, 150

Эйдельман Н. Я. 30, 64, 70, 93, 94, 96, 102, 106, 107, 150, 165, 233

Эйхенбаум Б. М. 234, 307

Эсхил 216

Юрьев В. Г. 308

Юсупов Н. Б. 65 («Юсупов сад»), 170

Языков А. М. 180

Языков Н. М. 51, 101

Яковлев Н. В. 198

Яковлева А. Р. 21, 22, 38, 65, 77

Якубович А. И. 15, 16

Якубович Д. П. 184—186, 188, 189, 196

Якушкин В. Е. 92, 119, 120

Якушкин Е. И. 19, 98, 105, 107, 316

Якушкин И. Д. 249

Bertrand см. Бертран Г.-Г.

Byron, miledy см. Байрон К.

Byron см. Байрон Д.-Г.

Coleridge S.-Т. см. Кольридж С.-Т.

Dangeau см. Данжо Ф. де

Galt J. см. Гэлт Д.

Fontanier V. см. Фонтанье В.

Fouché см. Фуше Ж.

Geffrey F. 40

N. G. 255

H. N. C. 198

Hazlitt W. см. Хэзлитт У.

Jich. см. Жихарев

Louis-Philippe см. Людовик-Филипп

Louise, m-me 40

Martin 38

Moor Т. см. Мур Т.

Monthaulon см. Монтилон К.

NN см. Полторацкий М. Ф.

Schlegel А.-V. 73

Sismondi S. de 73

Scott W. см. Скотт В.

Stael см. Сталь Ж. де

Todd W.-M. 234, 268, 273

Wilson 40

Zia см. Торби С.

328

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие

3

I

Автобиографическая проза в сочинениях Пушкина

6

Пушкин — мемуарист

27

В работе над Записками

66

Сохранившиеся отрывки

83

Первые замыслы Записок

92

Кавказский дневник Пушкина

115

Замысел Записок в 1830-е годы

149

Последний дневник

183

«Table-talk»

198

Неосуществленный замысел

211

«Посмертный обыск» и дневник Пушкина

223

II

«Отрывок из письма к Д.»

234

Письма о греческой революции

255

Черновые и беловые письма

264

Домашняя переписка

294

Указатель имен

320

Янина Леоновна Левкович
Автобиографическая проза и письма Пушкина

Утверждено к печати
Институтом русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский Дом)

Редактор издательства Е. Г. Кащеева
Художник О. М. Разулевич
Технический редактор Н. Ф. Соколова. Корректоры  Л. Я. Комм,
Н. Г. Каценко и Г. И. Суворова

ИБ № 33409

Сдано  в  набор  24.02.88.  Подписано  к  печати  05.12.88.  М-42161.  Формат
84×1081/32. Бумага книжно-журнальная.  Гарнитура обыкновенная. Печать
высокая. Усл. печ. л. 17.22. Усл. кр.-от. 17.37. Уч.-изд. л. 18.68.  Тираж 29000.
Тип. зак. 182. Цена в переплете № 4 1 р. 30 к., в обложке 1 р. 20 к.

Ордена Трудового Красного
Знамени издательство «Наука». Ленинградское отделение.
199034, Ленинград, В-34, Менделеевская лин., 1

Ордена Трудового Красного Знамени
Первая типография издательства «Наука»
199034, Ленинград, В-34, 9 линия, 12

ИСПРАВЛЕНИЕ

Страница

Строки

Напечатано

Следует читать

39

4—8 снизу

Б. В. Томашевский читает слова, следующие за фамилией Блудов, так: „Война с Ш. (т. е. с Шаховским) Ан. Ник.” (Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 54). Такое чтение не соотносится с автографом, да и „война” с Шаховским началась позднее, когда был основан „Арзамас”.

Б. В. Томашевский читает слова, следующие за фамилией Блудов, так: „Война с Ш. Ан. Ник.” (Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 54). Имеется в виду полемика В. Л. Пушкина с А. С. Шишковым, которая велась в 1810—1811 гг. (см.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1 С. 8—9). Автограф не дает четкого прочтения.

Сноски

Сноски к стр. 4

1 См.: Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме. М.; Л., 1937; Соловьева О. С. Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года: Краткое описание. М.; Л., 1964.

Сноски к стр. 5

2 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.: Л., 1949. Т. 13, С. 245. — В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома — римской цифрой и страницы — арабской. Ссылки на автографы Пушкина, хранящиеся в Институте русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, даются сокращенно; ПД (т. е. Рукописный отдел Пушкинского Дома, ф. 244, оп. 1), далее следует номер единицы хранения и в случае необходимости соответствующий лист рукописи.

Сноски к стр. 6

1 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. СПб., 1838—1841. Т. 1—11.

2 См. Цявловский М. А. «Посмертный обыск» у Пушкина // Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 276—334.

Сноски к стр. 7

3 См. нашу статью «Незавершенный замысел Пушкина» (Русская литература. 1981. № 1. С. 125).

4 См.: Левкович Я. Л. Наброски послания о продолжении «Евгения Онегина» // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. .Л., 1974. С. 255—265.

Сноски к стр. 8

5 До того, как появиться в собрании сочинений, это «Начало автобиографии» было опубликовано в «Сыне Отечества» (1840. Т. 2, кн. 3. Апрель. С. 463—469). Рядом, под общим названием «Отрывки из записок Пушкина», напечатаны 2 фрагмента из дневниковых и автобиографических записей и 15 «отрывков из писем, мыслей и замечаний».

6 См.: Горбенко Е. П. Плетнев — литературный деятель пушкинской эпохи (20—40-е годы XIX века): Автореф. дис.... канд. филол. наук. Л., 1983. С. 12—17.

Сноски к стр. 9

7 Комментарий Ю. Г. Оксмана см.: Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1962. Т. 6. С. 546.

Сноски к стр. 10

8 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. М., 1967. С. 435.

9 Измайлов Н. В. Текстология // Пушкин: Итоги и проблемы изучения / Под ред. Б. П. Городецкого, Н. В. Измайлова, Б. С. Мейлаха. М.; Л., 1966. С. 561.

Сноски к стр. 11

10 Анненков П. В. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху: 1799—1826. СПб., 1874. С. 309.

11 Там же.

Сноски к стр. 12

12 Анненков П. В. Примечание к отделу «Записки Пушкина» // Пушкин. Соч. СПб., 1855. Т. 5. С. 102.

13 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина // Там же. Т. 1. С. 198. «Отрывки из писем, мысли и замечания» были напечатаны в «Северных цветах» на 1828 г. без подписи, но вряд ли это могло быть основанием для исключения их из собрания сочинений. В томах «посмертного» издания находим много произведений Пушкина, печатавшихся при его жизни анонимно.

Сноски к стр. 13

14 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. С. 295.

15 Там же. С. 301.

Сноски к стр. 14

16 Там же. С. 47.

17 «Заметка о „Графе Нулине“» связывается с эпизодом из жизни Алексея Вульфа, происшедшем в феврале 1829 г. (См.: Вульф А. Н. Дневники. М., 1829. С. 193). Попытка А. М. Гордина датировать ее 1827 г. представляется неубедительной. (См.: Гордин А. М. Заметка Пушкина о замысле «Графа Нулина» // Пушкин и его время. Л., 1962. Вып. 1. С. 233—234).

Сноски к стр. 15

18 Там же. С. 167.

19 О роли случая у Пушкина см.: Вацуро В. Э. 1) Пушкин в сознании современников // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1974. Т. 1.С. 16—17; 2) Из разысканий о Пушкине: Пушкинский анекдот о Павле I // Временник Пушкинской комиссии. 1972. Л., 1974. С. 100—104.

20 См.: Нечкина М. В. Движение декабристов. М., 1955. Т. 2. С. 223—255. Ср.: Донесение Следственной комиссии. СПб., 1827.

Сноски к стр. 16

21 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. С. 279.

Сноски к стр. 17

22 В. С. Листов отмечает, что две заметки о Дельвиге («Дельвиг родился в Москве» и «Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву» должны были служить началом и концом мемуарного повествования о Дельвиге и что дата 10 августа 1830 г. запомнилась Пушкину потому, что 8 августа отмечался день именин Дельвига. (См.: Листов В. С. К истории пушкинских заметок о Дельвиге // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1986. Вып. 20. С. 171—172.

23 Там же. С. 42.

24 Пушкин. А. С. Полн. собр. соч. СПб., 1859. Т. 4. С. 3—171.

Сноски к стр. 18

25 Там же. С. 431.

26 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. С. 257. — О попытках Анненкова исследовать творческий процесс Пушкина см.: Измайлов Н. В. Текстология. С. 561.

Сноски к стр. 19

27 Якушкин Е. И. Проза Пушкина // Библиографические записки. 1859. № 5. С. 130—132.

28 Пушкин А. С. Сочинения с объяснениями и сводом отзывов критики / Изд. Л. Поливанова. М., 1888. Т. 5. С. 419—501.

29 Пушкин А. С. Сочинения и письма / Под ред. П. О. Морозова СПб., 1904. Т. 6. С. 443—458.

Сноски к стр. 20

30 Раздел с автобиографическими записями в издании Венгерова назван «Автобиографическое и неосуществленные программы». Вот полное содержание зтого раздела: [Отрывки из лицейских записок]; [Список лицейских стихотворений]; [Остатки кишиневского дневника]; [Из записной книжки, так называемой Тарасенко-Отрешкова] («O<----> disait en 1820...») <Орлов говорил в 1820...>; [Остатки программы поэмы из истории Х и XI веков]; [Программы поэмы из разбойничьей жизни] («Вечером девица плачет...»); [Программа «Вадима»]; [Деревенские впечатления. Встреча с П. А. Ганнибалом]; [Пушкин, как бы посторонний, говорит о своем «Демоне»]; [Воображаемый разговор с Александром I]; «О Малороссии» [Программа]; [Остатки автобиографии] («Болезнь. Карамзин»); [Программа драмы из эпохи царевны Софии] («Стрелец, влюбленный в боярскую дочь»); [Встреча с Кюхельбекером]. — «Заметки Пушкина о своих произведениях»: [О «Борисе Годунове»] (наброски предисловия и отрывки из «Опровержения на критики») («Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха...»); [О «Руслане и Людмиле»]; [О «Кавказском пленнике»]; [О «Бахчисарайском фонтане»]; [О «Графе Нулине»]; [Об «Евгении Онегине»]; [О «Полтаве»]; [Родословная Пушкиных и Ганнибалов]; [Извлечение из немецкой записки об Абраме Ганнибале]; [Программа Записок]; [Записка об издании газеты] («Десять лет тому назад»); [Отклики на события 1831 г.]; [О дворянстве]; [О новейших романах]; [Заметка о холере]; [Программы и заметки по изданию «Дневника»]; [О Дурове]: «Державина видел я только однажды»; [Программа записок о кишиневском периоде]; [Программа драмы о папессе Иоанне]; [Дневник Пушкина 1833—1835 гг.] (Пушкин. <Собр. соч.> / Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1911. Т. 5. С. 409—450).

Сноски к стр. 21

31 Приводим содержание этого раздела: [Отрывки лицейского дневника 1815 г.]; [Из кишиневского дневника 1821 г.]; [Записи в тетради 1820—1822 гг.] («O<----> disait en 1820...»). — [Из черновых бумаг 1822—1824 гг.] («После обеда во сне видел Кюхельбекера. 1 июля день счастливый. — 3 nov. 1823 U<n> b<illet> de M. R. <3 ноября 1823. Записка мадам Ризнич>. — 8 février la nuit 1824. Joué avec Sch< achovskoy> et Sini<avin>; perdu; soupé chez C<omtesse> E<lise> V<orontzoff>» <8 февраля, ночь, 1824. Играл с Шаховским и Синявиным; проиграл; ужинали у графини Элизы Воронцовой); [Встреча с П. А. Ганнибалом. 1824]; [О Державине]; [Воображаемый разговор с Александром I]; [Воспоминания о Карамзине]; [Встреча с Кюхельбекером]. — [Записи 1826 г.] («25 июля 1826. Услышал о смерти Р<изнич>. Услышал о смерти Р<ылеева>, П<естеля>, М<уравьева>, К<аховского>, Б<естужева> 24 <июля>). — [Записи 1827 г. ] («2 août 1827 j<ournée> H<eureússe> <2 августа 1827 г. день счастливый>. — 4 août R. I. P. Jich. en songe <4 августа Р. И. П. Жихарев во сне>. — И я бы мог, как [шут на]. — И я бы мог»). — [Записи 1828 г.] («18 мая у княгини Голицыной etc. — 25 июля. Фанни. Няня +. Elisa e Claudio <Элиза и Клаудио>. — 2 окт<ября>. Письмо к Царю. — Le cadavre <труп>. — Dorl< iska>. — Вечер у кн. Dolg. — 16 окт<ября> 1828. С. П. Б. Гр<аф> Т<олстой> от Гос<ударя>.; Prologue»; [Программа Записок]; [Родословная Пушкиных и Ганнибалов]. — [Записи 1831 г.]; [Заметка о холере]; [Программа Записок]. — [Дневник 1833—1835 гг.]; [Встреча с Н. И. Надеждиным]; [О Дурове]. — «Заметки Пушкина о своих произведениях» (большая часть этого раздела взята из «Опровержения на критики»): [План первого неосуществленного издания стихотворений]; [Наброски предисловия к «Борису Годунову»]; [Отрывок заметки «О „Демоне"»]; [Заметки о ранних поэмах]; [Об «Евгении Онегине»]; [Проект предисловия к VIII и IX главам «Евгения Онегина»]; [«Полтава»]; [Наброски возражений критикам «Графа Нулина»]; [«Граф Нулин»] («В конце 1825 года...»); [Заметка о «Моцарте и Сальери»].

Сноски к стр. 22

32 Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печ. и коммент. М. А. Цявловский, Л. Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. М.; Л., 1935.

33 Комментарий Б. В. Томашевского см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1949. Т. 8. С. 485. — Этот комментарий повторяется и во всех последующих изданиях десятитомника: М., 1956—1958; М., 1962—1965; Л., 1977—1979.

34 В действительности эти даты стоят перед началом дневниковых записей Пушкина. См. ниже гл. «Кавказский дневник Пушкина».

Сноски к стр. 23

35 См.: Иезуитова Р. В. К истории декабристских замыслов Пушкина 1826—1827 гг. // Пушкин: Исследования и материалы Л., 1983. Т. 11. С. 114. Даты, относящиеся к Е. К. Воронцовой, объяснены Цявловской. См.: Цявловская Т. Г. «Храни меня мой талисман...» // Прометей. М., 1974. Кн. 10. С. 29—30.

36 Вот содержание раздела «Автобиография. Воспоминания. Дневники» в Большом академическом издании: <Из лицейского дневника 1815 г.>; <Из Кишиневского дневника>; <Из записной книжки 1820—1823 гг.>; <Из автобиографических записок> («Вышед из Лицея...»; «... <запечат>лены (конъектура предложена Ю. Г. Оксманом. — Я. Л.) печатью вольномыслия»); <Встреча с Кюхельбекером>; <Программа автобиографии; <Заметка о холере> ; < План Записок>; < Начало автобиографии>; Дневник 1833—1835 гг. <Отрывок из воспоминаний о Дельвиге> («Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву»; ниже фраза на французском языке: «La raison de ce que D<elvig> à si peu écrit tient à sa maniere de composer». — «Причина, почему Дельвиг так мало писал, заключается в его способе писать»).

37 В десятитомном издании под ред. Б. В. Томашевского этот отрывок печатается среди критических статей, в десятитомном издании «Гослитиздата» под общим заголовком «О Дельвиге» объединены две заметки: «Дельвиг родился в Москве» и «Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву».

Сноски к стр. 24

38 Фейнберг И. Л. О «Записках» Пушкина // Вестник АН СССР. 1953. № 5. — В дополненном виде исследование включено в кн.: Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1955.

Сноски к стр. 25

39 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. 6-е изд. М., 1976. С. 284.

40 Измайлов Н. В. Литература о Пушкине за 1950—1954 годы // Вестник АН СССР. 1955. № 3. С. 131.

41 Гудзий Н. Новая книга о Пушкине // Октябрь. 1955. № 3. С. 188—191.

42 Бонди С. М. Сокровища пушкинской прозы // Литературная газета. 1955, 16 августа.

43 Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1962; То же. 2-е изд. М., 1976.

Сноски к стр. 27

1 См. вступительную статью С. Я. Гессена в кн.: Пушкин в воспоминаниях современников. Л., 1936. С. 7.

Сноски к стр. 28

2 Там же. С. 8.

3 См. комментарий Б. Л. Модзалевского в кн.: Пушкин. Письма. М.; Л., 1926. Т. 1. С. 502.

4 Айхенвальд Ю. Пушкин. 2-е изд. М., 1916. С. 43—44.

Сноски к стр. 30

5 Вулъф А. Н. Из «Дневника» // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 1. С. 416.

6 Эйделъман Н. Я. Воспоминания Павла Воиновича Нащокина, написанные в форме письма к А. С. Пушкину // Прометей. М., 1974. Т. 10. С. 277.

7 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина // Пушкин. Соч. СПб., 1855. Т. 1. С. 165.

8 См.: Овчинников Р. В. Над «пугачевскими» страницами Пушкина. М., 1981.

Сноски к стр. 31

9 В устном пересказе до лицеистов дошел искаженный текст этого забавного эпизода Отечественной войны. В действительности остроумная реплика на доклад Д. Давыдова принадлежала не Бенигсену, а самому Багратиону. В «Table-talk» видим исправленный текст анекдота. Уточнить его Пушкин мог в беседах с самим Денисом Давыдовым.

Сноски к стр. 33

10 По предположению Б. В. Томашевского, «С. С.» — это лицейский товарищ Пушкина Семен Семенович Есаков. См.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 35.

11 См.: Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. С. 24.

12 Современник. 1863. № 7. С. 158.

Сноски к стр. 34

13 Грот Я. Пушкинский Лицей (1811—1817): Бумаги 1-го курса. СПб., 1911. С. 60.

14 С. А. Фомичев, давая описание тетради № 832, полагает, что Пушкин начал вести дневник в марте 1821 г., после возвращения из Каменки. (См.: Фомичев С. А. Рабочая тетрадь Пушкина № 832: Из текстологических наблюдений // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1986. Т. 12. С. 231). Число листов, вырванных подряд перед сохранившейся частью дневника, позволяет предположить, что Пушкин завел его раньше.

15 «18 июля 1821. Известие о смерти Наполеона. Бал у армянского архиепископа». (Фр.)

Сноски к стр. 36

16 В Большом академическом издании, например, эти дневниковые записи напечатаны с заголовком «Материалы для заметок в газете „Дневник“» (XII, 199—202).

Сноски к стр. 37

17 Отмечено Т. Г. Цявловской. См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1976. Т. 7. С. 358.

18 Т. Г. Цявловская относит «18 брюмера» к «Table-talk». В этом убеждает ее концовка записи (сообщение, от кого услышан рассказ) и особенно жандармская нумерация, «говорящая о том, что автограф этот лежал у Пушкина вместе с листками „Table-talk“» (Лит. наследство. М., 1934. Т. 16—18. С. 88). Вывод основан на явном недоразумении. Автограф записи не сохранился, и Цявловская пользовалась снимком со снимка, хранящегося в Пушкинском Доме (ПД, № 21). На снимке автографа, который был в ее руках, жандармская цифра отпечаталась, по-видимому, плохо. Вместо 74 она прочла 14. Всего в папке «Table-talk» 34 листа, лист с жандармской цифрой 14 там есть. На нем записан анекдот о Денисе Давыдове. Позднее Т. Г. Цявловская помещает эту запись в разделе «Заметки при чтении книг, выписки, наброски». (См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 7. С. 207). Б. В. Томашевский относит запись о «18 брюмера» к разделу «Исторические записи». (См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 64).

Сноски к стр. 38

19 У Пушкина ошибочно: «ее». Правильная конъектура предложена А. М. Гординым.

Сноски к стр. 39

20 В Большом академическом издании слово «его» пропущено. Б. В. Томашевский читает слова, следующие за фамилией Блудов, так: «Война с Ш. (т. е. с Шаховским) Ан. Ник.» (Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 54). Такое чтение не соотносится с автографом, да и «война» с Шаховским началась позднее, когда был основан «Арзамас». Подтверждают принятое в академическом издании чтение и записки И. И. Пущина. См. ниже отрывок из них, касающийся отношений поэта и его друга с Анной Николаевной Ворожейкиной — гражданской женой В. Л. Пушкина.

Сноски к стр. 40

21 Поэтому не совсем прав Ю. М. Лотман, который считает, что, «когда в дальнейшем Пушкин хотел оглянуться на начало своей жизни, он неизменно вспоминал только Лицей, — детство он вычеркнул из своей жизни. Он был человек без детства» (Лотман Ю. М. А. С. Пушкин: Биография писателя. Л., 1981. С. 132).

22 Mémoires de Lord Byron / Publiés par Thomas Moore; Traduits de l’Anglais par M-me Louise; Sw.-Belloc. Paris, 1830 (Модзалевский Б. А. Библиотека Пушкина. Пб., 1910. № 696). — Н. К. Мясоедова показала, что кроме книги Т. Мура Пушкин пользовался биографией Байрона, написанной Джоном Гэлтом (Gohn Galt, 1779—1839) и приложенной к книге: «The complete works of Lord Byron, from the last London Edition. Now first collected and arranged, and illustrated. With notes by Sir Walter Scott, Frensis Geffrey, professor Wilson...etc.» (Paris, 1835). См.: Мясоедова Н. К. Об источниках статьи Пушкина о Байроне // Временник Пушкинской комиссии. 1981. Л., 1985. С. 184—193.

Сноски к стр. 41

23 О предках Пушкина по отцовской линии см.: Телетова Н. К. Забытые родственные связи А. С. Пушкина. Л., 1981. С. 8—13.

Сноски к стр. 42

24 Северная пчела. 1830. № 94.

Сноски к стр. 43

25 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 1. С. 118.

Сноски к стр. 44

26 Там же. С. 44.

27 Там же.

28 М. А. Цявловский относит этот эпизод к 1808 (?) г. (См.: Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951. Т. 1. С. 15). Но программа составлена Пушкиным строго хронологически, поэтому дату в «Летописи...» следует исправить на 1805(?) г. По справедливой догадке Н. О. Лернера, поэт был влюблен в С. Н. Сушкову. (1800—1848). Ее, по-видимому, упоминает он и в «Послании Юдину». (См.: Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929. С. 29—37).

Сноски к стр. 45

29 См.: Глассе А. Лермонтов и Е. А. Сушкова // М. Ю. Лермонтов: Исследования и материалы. Л., 1979. С. 91—101.

30 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 74.

Сноски к стр. 46

31 Веселовский А. Н. Байрон: Биографический очерк. 2-е изд. М., 1914. С. 219—220.

32 Речь идет о «Разговорах Байрона», впервые изданных в 1824 г. в Париже под заглавием «Journal of the conversations of Lord Byron»; тогда же появились два французских издания, из которых одно называлось «Conversations de Lord Byron ou mémorial d’un séjour à Pisa auprès de Lord Byron, contenant de anecdotes curieuses sur le noble Lord». В 1825 г. двухтомное издание «Разговоров Байрона» вышло в Лондоне: «Conversations of Lord Byron: noted during a residence with his lordship at Pisa in the years 1821 and 1822. By Thomas Medvin... A new edition». Последнее издание сохранилось в библиотеке Пушкина (см.: Модзалевский Б. Л. Библиотека Пушкина. № 1149) — очевидно, именно его после настойчивых просьб поэта и прислал Л. С. Пушкин в Михайловское. В 1835 г. появился и русский перевод «Разговоров Байрона»: Капитан Медвин. Записки о Лорде Байроне. СПб., 1835. Ч. 1—2. О Медвине см.: Алексеев M. П. Русско-английские литературные связи (XVIII — первая половина XIX в.). М., 1982. С. 459.

Сноски к стр. 47

33 Капитан Медвин. Записки о Лорде Байроне. Ч. 1. С. 37—40.

Сноски к стр. 48

34 Там же. С. 81—83.

Сноски к стр. 49

35 См.: Томашевский Б. В. Пушкин.Т. 1. С. 388—389.

Сноски к стр. 50

36 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1949. Т. 6. С. 768.

37 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 284.

Сноски к стр. 51

38 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). М., 1967. С. 447.

39 Исторический вестник. 1883. № 12. С. 531.

40 Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. А. Бартеневым / Вступ. ст. и примеч. М. А. Цявловского. М., 1925. С. 52.

Сноски к стр. 52

41 Русский архив. 1902. Т. 2, кн. 1. С. 54. — Мать Байрона была несчастлива в своей семейной жизни и разошлась с мужем.

Сноски к стр. 53

42 Вересаев В. Пушкин в жизни. М., 1936. Т. 2. С. 55—56.

Сноски к стр. 54

43 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 65.

Сноски к стр. 55

44 С. М. Бонди отметил, что среди примеров, «имеющих, в сущности, очень общий и отвлеченный характер», встречается только один, намекающий на определенный случай — поездку Пушкина в Арзрум и реакцию на нее в периодической печати. Перерабатывая «Отрывок» для «Египетских ночей», Пушкин это место убрал. (См.: Бонди С. М. Новые страницы Пушкина. М., 1931. С. 200).

45 Они находились в одной и той же «жандармской тетради» № 2387 Б. («Отрывок» занимал в ней л. 24, 74; 25, 75; «Опровержение» и «Опыт отражения...» — л. 28). О «посмертном обыске» и «жандармских тетрадях» см. ниже (с. 211—213).

Сноски к стр. 57

46 Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). С. 207.

47 «Приятели» с автобиографическими чертами не раз встречаются у Пушкина. См.: Вацуро В. Э. «Великий меланхолик» в «Путешествии из Москвы в Петербург» // Временник Пушкинской комиссии. 1974. Л., 1977. С. 43—63.

Сноски к стр. 58

48 Корф М. А. Письмо В. П. Гаевскому о Пушкине // Пушкин и его современники. СПб., 1908. Вып. 8. С. 25. — Предание связывает с Н. В. Кочубей стихотворение 1814—1815 гг. «Измены», ее подразумевает Н. Н. Раевский-младший под словами «Votre comtesse Natalie de Kagoule» («Ваша графиня Наталья Кагульская»). См.: Цявловская Т. Г. Неясные места биографии Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 36.

49 Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л., 1960. С. 109.

Сноски к стр. 60

50 Куницын А. Наставление воспитанникам, читанное при открытии имп. Царскосельского лицея <...> октября 19 дня 1811 года. СПб., 1911. С. 4.

Сноски к стр. 61

51 Пущин И. И. Записки о Пушкине // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 82.

Сноски к стр. 63

52 На этот текст указал нам В. Э. Вацуро.

53 См. составленный Т. А. Бакуниной «Словарь русских масонов» (Bakounine T. Le repertoire biographique de franc-maçonc russes (XVIII et XIX siecles). Bruxelles, 1940); ср.: Масонство в его прошлом и настоящем / Под ред. С. И. Мельгунова. M., 1915. — Членом масонской ложи «Соединенных славян» был и В. Л. Пушкин. В словаре Бакуниной указывается, что он вступил в масонство в 1811 г. Т. О. Соколовская сдвигает эту дату. В 1810 г. вышел сборник песен с нотами под заглавием «Hymnes et Cantiques pour la R<espectable>. Loge des Amis Réunis à l’O.: de St.-Pétersbourg. A Jerusalem L’an 5810 de L. v. L.» (La vraie Lumière). Среди песен, включенных в сборник, находится и гимн, написанный В. Л. Пушкиным и положенный на музыку К. Кавосом. (См.: Соколовская Т. О. Возрождение масонства при Александре I // Масонство в его прошлом и настоящем. С. 160).

Сноски к стр. 64

54 Мы не повторяем здесь раскрытых и объясненных в пушкиноведении пунктов плана. Так, петербургский период объяснен в монографии Б. В. Томашевского: Пушкин. Т. 1. С. 9—10; о «второй программе» см.: Тихомирова С. Н. К расшифровке «второй программы» автобиографических записок Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1986. Вып. 20. С. 169—171. — Некоторые пункты «второй программы» вызывают противоречивые суждения. Особенно это касается таких пунктов, как «Фонт», «Липранди — 12 год — mort de sa femme — le renégat» и «Паша арзрумский». (См.: Цявловская Т. Г. Неясные места биографии Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 36; Бориневич-Бабайцева З. А. Десятая объединенная конференция пушкиноведов Юга // Временник Пушкинской комиссии. 1963. M.; Л., 1966. С. 114; Черейский Л. А. Забытые знакомые Пушкина // Прометей: Историко-литературный альманах. М., 1974. Т. 10. С. 402—405; Левкович Я. Л. Документальная литература о Пушкине (1966—1971 гг.) // Временник Пушкинской комиссии. 1971. Л., 1973. С. 67—68; Эйделъман Н. Пушкин и декабристы: Из истории взаимоотношений. М., 1979. С. 20; Тархов А. Е. К расшифровке так называемой «Второй программы записок» Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. 1978. Л., 1981. С. 125—130). — Больше всего разногласий вызвал пункт «Фонт.». Первоначально его расшифровывали как «Бахчисарайский фонтан», потом — именем кишиневского знакомого Пушкина Фонтона де Веррайона (Т. Г. Цявловская, Л. А. Черейский). Автор последней работы о программе Записок А. Е. Тархов читает этот пункт «Фонтанка», считая его неким шифром, за которым стоит история зарождения декабристского общества (в доме Е. Ф. Муравьевой на Фонтанке «сбирались члены сей семьи»). Это предположение о шифре кажется нам неосновательным. План Пушкин составлял хронологически (очевидно, средняя его часть до вас не дошла), и «членам сей семьи» он нашел бы место в хронологическом ряду. Следует обратить внимание, что графически пункт «Фонт.» в плане выделен: он написан в середине строки и подчеркнут. Таким образом, выделена его функциональная особенность среди других пунктов, что позволяет, нам кажется, вернуться к бывшему некогда традиционным объяснению этого слова как «Бахчисарайский фонтан».

Сноски к стр. 66

1 В черновике сперва стояло: «сжечь мои тетради», «сжечь сии записки». Текст первого абзаца был исправлен Б. В. Томашевским. См.: Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 55

Сноски к стр. 69

2 Плетнев П. А. Соч. СПб., 1885. Т. 3. С. 524.

3 С. А. Фомичев полагает, что первые наброски Пушкин делал на французском языке: в тетради № 832 вырвано большое число листов с французским (насколько можно судить по корешкам вырванных листов) почти беловым текстом. См.: Фомичев С. А. Рабочая тетрадь Пушкина №. 832: (Из текстологических наблюдений) // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1986. Т. 12. Иную точку зрения на вырванный текст высказала Т. Г. Цявловская. Публикуя французское письмо к неизвестной, записанное на л. 30 этой тетради, она пишет: «...за три листа до только что приведенного письма, вырвано 17 листов. 10 из них вырвано одним движением сразу. На оставшихся отрывках имеются либо начала, либо концы строк французского текста. Исписанных было 12 и через некоторый промежуток — 5 страниц. По оставшимся кусочкам текста можно с уверенностью сказать, что здесь были любовные письма. Наводят на это слова «charme» (очарование), «bête» (глупо)...постоянные личные местоимения (je) и восклицательные знаки» (Цявловская Т. Г. Три письма Пушкина к неизвестной // Звенья. М.; Л., 1933. Т. 2. С. 201—220). Действительно, эмоциональная окраска текста (восклицательные знаки) не свойственна сохранившимся отрывкам Записок Пушкина, однако мы не можем согласиться и с тем, что все 17 вырванных листов были заняты любовными письмами. Черновики таких писем (например к К. Собаньской) мы находим в его рабочих тетрадях. Вырванные листы содержали скорее всего крамольные записи, но были ли это наброски Записок или письма (может быть, не любовные, а к друзьям) с уверенностью сказать нельзя.

Сноски к стр. 70

4 С. А. Фомичев. Рабочая тетрадь Пушкина № 832. С. 232.

5 Там же. — Фомичев датирует их весной — летом 1822 г., Н. Я. Эйдельман, анализируя положение черновиков в тетради № 831, приходит к выводу, что Пушкин работал над ними в июле — сентябре 1821 г. (См.: Эйдельман Н. Я. «По смерти Петра I...» // Прометей. М., 1974. Кн. 10. С. 335—339). Эта датировка сочетается с признанием самого Пушкина, что работу над Записками он начал в 1821 г., т. е. является еще одним свидетельством, что «Заметки по русской истории XVIII века» должны были служить введением в Записки.

6 См. сноску 32 на с. 46.

7 надутостью. (Фр.)

8 приподнятым тоном. (Фр.)

9 что меня прельщает в историческом романе, это то, что все историческое в нем совершенно подобно тому, что мы видим. (Фр.)

10 См. в письме Вяземского к Пушкину от 7 июня 1825 г.: «Во мне вызывает отвращение к истории, — говаривала г-жа Савинье, — то обстоятельство, что то, что мы сейчас видим, когда-нибудь станет историей» (в письме цитата по-французски. — XIII, 180).

Сноски к стр. 71

11 Жозеф Фуше (1754—1820) — министр полиции при Наполеоне. В 1824 г. в Париже Альфонсом де Бошаном были изданы в двух томах «Mémoires de J. Fouché», но семья Фуше заявила, что они подложны.

12 Бертран Генрих-Грациан, граф (1777—1844), и Монтилон Карл, граф (1783—1853), — генералы, разделившие ссылку Наполеона. Пушкин ошибается. Издателем записок Наполеона был только Бертран (вместе с другим генералом — бароном Гаспаром Гурго). Мемуары Наполеона («Mémoires pour servir à l’histoire de France sous Napoléon, écrits à St.-Hélène par les généraux, qui ont portagé sa captivité et publiés sur les manusctrits entièrement corrigés de la main de Napoléon») вышли в Париже в 8 томах в 1822—1823 гг. У Бертрана был один из списков мемуаров Наполеона, который сам Бертран считал наиболее авторитетным.

Сноски к стр. 72

13 но все, что касается политики, писано только для черни. (Фр.)

Сноски к стр. 73

14 Русская Талия: Подарок любителям и любительницам отечественного театра на 1825 год / Изд. Ф. Булгарин. СПб., 1825.

15 Русская старина: Карманная книжка для любителей отечественного на 1825 год / Изд. А. Корниловичем. СПб., 1825.

16 Sismondi S. de. De la Littérature du Midi de l’Europe. Paris, 1813; 2-е изд. — 1819.

17 Schlegel A. V. Vorlesungen über dramatische Kunst und Litteratur, S. 1., 1809. — В библиотеке Пушкина это издание сохранилось во французском переводе; Cours de littérature dramatique. Paris, 1814. T. 1—3.

Сноски к стр. 74

18 См.: Фомичев С. А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л., 1986. С. 96.

Сноски к стр. 75

19 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 230.

Сноски к стр. 76

20 Комментарий Б. В. Томашевского см.: Пушкин А. С. Полн, собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 369.

Сноски к стр. 77

21 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М, 1974. Т. 2. С. 187. — В тексте приводится указание на т. XI «посмертного» издания сочинений Пушкина (СПб., 1841), где имеется раздел: «Отрывки из записок А. С. Пушкина». Об этом издании см. выше, с. 6—10.

22 Там же. Т. 1. С. 426.

23 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. С. 208.

Сноски к стр. 78

24 Письмом этим правительство воспользовалось как поводом для применения крутых мер. В действительности М. С. Воронцов еще в марте 1824 г. посылал жалобу на Пушкина с просьбой убрать его из Одессы. Адресат письма — Кюхельбекер — установлен Б. В. Томашевским. См.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 666—671.

Сноски к стр. 80

25 Северная пчела. 1826. № 85.

Сноски к стр. 82

26 Здесь мы согласны с мнением С. А. Фомичева, предположившего существование неизвестной нам и, по-видимому, уничтоженной в Михайловском тетради, где были черновики «Бориса Годунова» и других произведений, написанных в Михайловском. См.: Фомичев С. А. Рабочая тетрадь Пушкина № 835: (Из текстологических наблюдений) // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1983. Т. 11. С. 29.

1 См., например: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1978. Т. 8. С. 17.

2 Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека» // Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь «умственные плотины»: Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. 2-е изд., доп. М., 1986. С. 359—361.

Сноски к стр. 86

3 Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме. М.; Л., 1937. С. 165.

4 Там же. С. 165.

Сноски к стр. 87

5 См.: Соловьева О. С. Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский дом после 1937 года: Краткое описание. М.; Л., 1964. С. 12.

6 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина // Пушкин. Соч.. СПб., 1855, Т. 1. С. 43.

Сноски к стр. 88

7 Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека». С. 361.

Сноски к стр. 89

8 В комментариях к «Полному собранию сочинений» А. С. Пушкина в шести томах читаем: «В утраченном начале этих записок Пушкин, очевидно, говорит о своих юношеских политических стихах» (М., 1936. Т. 5. С. 697).

9 Этого же мнения придерживается Н. Н. Петрунина. См.: Петрунина Н. Н. Проза Пушкина: Пути эволюции. Л., 1987. С. 36.

10 Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека». С. 34.

11 Алешкевич А. А. О малых жанрах критической и публицистической прозы А. С. Пушкина: («Отрывки из писем, мысли и замечания») // Пушкин и русская литература: Сб. науч. тр. Рига, 1986. С. 70.

Сноски к стр. 90

12 Подробнее об этом см.: Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека». С. 28—108.

Сноски к стр. 91

13 Историю публикации «Отрывков» см.: Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека». С. 29—34.

Сноски к стр. 92

1 Библиографические записки. 1859. № 5. С. 130—132.

2 Русская старина. 1880, декабрь. С. 1043.

3 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 252—265.

4 Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 567. — Более определенно свою точку зрения Томашевский высказал в статье «Историзм Пушкина». Он пишет: «Внимательный анализ этой публицистической записки показывает, что она имеет характер введения в какое-то произведение, до нас не дошедшее. Таким произведением могли быть только Записки Пушкина, им позднее сожженные. Эти Записки Пушкин осмыслял не как автобиографию в узком смысле слова, а как воспоминания о виденном, летопись своего времени, которая могла бы явиться ценным материалом для будущих историков. К сожалению, кроме двух отрывков (о Державине и Карамзине), из этих Записок нам ничего не известно, но пометы на полях черновика записки о воспитании показывают, что какое-то место в Записках отведено Александру, а из собственных признаний Пушкина мы знаем, что много места занимали рассказы о встречах с декабристами» (Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1961. Т. 2. С. 169. Впервые: Учен. зап. Ленингр. ун-та, 1954. № 173. Сер. филол. наук; Вып. 20).

Сноски к стр. 93

5 Фомичев С. А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л., 1986. С. 96—98.

6 Эйдельман Н. Я. «По смерти Петра I...» // Прометей. М., 1974. Кн. 10. С. 347; Ср.: Эйдельман Н. Я. Пушкин и декабристы. М., 1979. С. 133—134.

7 Эйдельман Н. Я. «По смерти Петра I...». С. 318; ср.: Эйдельман Н. Я. Пушкин и декабристы. С. 133—134. — В работе Эйдельмана см. историю постепенной публикации статьи Пушкина и наблюдения над ее черновой рукописью.

Сноски к стр. 94

8 Копия Анненкова снята с рукописи Алексеева. (См.: Эйделъман Н. Я. Пушкин и декабристы. С. 112).

9 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. С. 265—276.

10 Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 1. С. 567.

Сноски к стр. 95

11 О наблюдениях над черновиками см. примеч. 7 на с. 93.

Сноски к стр. 96

12 Верни мне мою юность. (Нем.)

Сноски к стр. 98

13 Дьяконов И. М. Об истории замысла «Евгения Онегина» // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1981. Т. 10. С. 70—105.

14 По этой копии Е. И. Якушкин и напечатал отрывки «Замечаний» в «Библиографических записках» (1859. № 5. С. 130—132).

Сноски к стр. 99

15 Б. В. Томашевский так определил функцию «Замечаний» в составе общего замысла: «Дошедшая до нас записка 1822 г. в качестве предисловия вводила в события, сопутствовавшие сознательной жизни автора» (Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 2. С. 169).

Сноски к стр. 102

16 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. С. 214.

17 H. К. Телетова полагает, что при первом свидании с П. А. Ганнибалом, известным по записи 19 ноября 1824 г., Пушкин узнал о существовании немецкой биографии своего деда, а «при свидании с ним осенью 1824 года <...> своей рукой записал сокращенный перевод копии немецкой биографии, сделанный не без помощи П. А. Ганнибала», и что этот документ «скорее всего был единственным, на который опирался Пушкин, создавая осенью того же 1824 года комментарий к первой главе „Евгения Онегина“, где появляются подробности из жизни А. П. Ганнибала» (Телетова Н. К. Забытые родственные связи Пушкина. Л., 1981. С. 117). Это мнение разделяет Н. Я. Эйдельман (Пушкин: История и современность в художественном сознании поэта. М., 1984. С. 332). Нам представляется более убедительным мнение Т. Г. Цявловской (Зенгер), что комментарий к «Евгению Онегину» писался до того, как в руки к Пушкину попал немецкий текст биографии, и он знал о нем только со слов (и, может быть, в устном переводе) П. А. Ганнибала. См.: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печ. и коммент. М. А. Цявловский, Л. Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. Л., 1935. С. 34—59.

18 Об авторстве Роткирха см.: Телетова. Н. К. Забытые родственные связи Пушкина. С. 115—119.

Сноски к стр. 103

19 См.: Там же. С. 117. — Н. К. Телетова справедливо пишет, что кроме копии немецкой биографии Пушкин стал тогда же обладателем и еще одних, неоконченных, воспоминаний — самого П. А. Ганнибала. Они находились в кабинете Пушкина во время «посмертного обыска». Сокращенный вариант «Воспоминаний П. А. Ганнибала» впервые напечатан П. В. Анненковым в его книге «А. С. Пушкин в Александровскую эпоху» (СПб., 1876. С. 11—13). Полный текст см. в приложении к указанной книге Н. К. Телетовой.

20 См.: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты. С. 34—59.

Сноски к стр. 104

21 См.: Цявловская Т. Г. «Муза пламенной сатиры» // Пушкин на юге. Кишинев, 1961. Т. 2. С. 172.

Сноски к стр. 105

22 Русская старина. 1880. № 12. С. 1043.

Сноски к стр. 106

23 Модзалевский Б. Л. Пушкин. Л., 1929. С. 181.

24 См.: Эйделъман Н. Я. Пушкин и декабристы. С. 78—79.

Сноски к стр. 107

25 Пушкин А. С. Соч. / Под ред. П. А. Ефремова. М. 1882. Т. 5. С. 484.

26 Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 1. С. 567.

27 Подробнее об этом см.: Эйдельман Н. Я. «По смерти Петра I ...». С. 334—335.

Сноски к стр. 108

28 Отзвуком их бесед об альманахе и его гражданской направленности является отрывок из письма Пушкина к Жуковскому от 20-х чисел апреля 1825 г.: «Дельвиг расскажет тебе мои литературные занятия <...> Ты спрашиваешь, какая цель у Цыганов? вот на! Цель поэзии — поэзия — как говорит Дельвиг (если не украл этого). Думы Рылеева и целят, а все невпопад» (XIII, 167). Правда, в данном случае речь идет не об альманахе, а о «Думах» Рылеева. Пушкин, ощущая их высокую гражданственность («цель»), скептически относился к их художественным достоинствам и, следовательно, к достижению «цели» — воздействовать на читателей. В известной степени это относилось и ко всему содержанию альманаха. Наиболее значительным выражением его гражданственности была «Исповедь Наливайки» Рылеева, помещенная как раз в «Полярной звезде» на 1825 год. «Исповедь» в свое время поразила декабристов своим пророческим духом (см.: Воспоминания Бестужевых М.; Л., 1951. С. 7) и в списках доходила до русских революционеров следующих поколений. Пушкин же писал Рылееву: «Об Исповеди Наливайки скажу что мудрено что-нибудь у нас напечатать истинно хорошего в этом роде. Нахожу отрывок этот растянутым: но и тут, конечно, наложил ты свою печать» (вторая половина мая 1825 г. — XIII, 176).

Сноски к стр. 109

29 Полярная звезда. Пб., 1825. С. 6.

Сноски к стр. 110

30 Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 1. С. 585.

Сноски к стр. 111

31 Вяземский П. А. Соч.: В 2 т. М., 1982. Т. 1. С. 90—91. — В Грузине находилось имение А. А. Аракчеева.

32 См. письмо Вяземского к А. И. Тургеневу от 13 октября 1818 г. (Остафьевский архив. М., 1899. Т. 1. С. 129—130).

Сноски к стр. 112

33 По мнению С. А. Фомичева, жанровым образцом, на который ориентировался Пушкин, работая над «Некоторыми историческими замечаниями», была книга Ж. де Сталь «Десятилетнее изгнание», вышедшая в 1821 г., т. е. в том самом году, когда Пушкин начал работать над Записками (см.: Фомичев С. А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. С. 98—100). Б. В. Томашевский заметил, что окончательный текст записки «О народном воспитании» имеет текстуальное совпадение с этой книгой в одном из трех мест, куда Пушкин предполагал вставить отрывки из Записок. (См.: Томашевский Б. В. «Кинжал» и m-me de Stäel» // Пушкин и его современники. Пг., 1923. Вып. 36. С. 84—85). В своем отзыве на «замечания А. А. Муханова по поводу „Отрывков г-жи Сталь о Финляндии“» (Сын Отечества. 1825. № 10) Пушкин ссылается на некую «рукопись», бывшую в его распоряжении: «Вот что сказано об ней (имеется в виду Ж. де Сталь. — Я. Л.) в одной рукописи, — пишет он. — Читая ее книгу Dix ans d’exil, можно видеть ясно, что, тронутая ласковым приемом русских бояр, она не высказала всего, что бросалось ей в глаза (речь идет о большом петербургском обществе до 1812 г. — Я. Л.). Не смею в том укорять красноречивую, благородную чужеземку, которая первая отдала полную справедливость русскому народу, вечному предмету невежественной клеветы писателей иностранных» («О г-же Сталь и о г. А. М-ве». — IX, 27). Статья напечатана в №12 «Московского телеграфа» за 1825 г. с датой: «9 июня 1825». По мнению Томашевского, «можно не сомневаться, что автор цитируемой рукописи был сам Пушкин. С. А. Фомичев предложил «считать приведенный отрывок цитатой из второй части главы пушкинских записок (черновик которых был закончен как раз летом 1825 года)». Такое предположение заслуживает внимания. Однако трудно согласиться, что черновик Записок «был закончен <...> летом 1825 года». Очевидно, имеется в виду сообщение Пушкина в письме к Катенину от первой половины сентября 1825 г.: «Стихи покамест я бросил и пишу свои Mémoires, т. е. переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь». «Сбивчивая черновая тетрадь» — это не черновик Записок, а скорее всего рабочая тетрадь Пушкина, содержащая материалы для них (см. об этом на с. 74). Кроме того, как было показано, от исторического введения в Записки Пушкин в 1825 г. уже отказался.

Сноски к стр. 113

34 См.: Измайлов Н. В. Вновь найденный автограф Пушкина — записка «О народном воспитании» // Временник Пушкинской комиссии. 1964. Л., 1967. С. 5—20.

Сноски к стр. 114

35 Позднее он был заполнен отрывками из «Евгения Онегина».

36 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 6. С. 51.

Сноски к стр. 115

1 По-видимому, эту рукопись Пушкин 11 апреля 1835 г. передал для просмотра Николаю I. См.: Левкович Я. Л. К цензурной истории «Путешествия в Арзрум» // Временник Пушкинской комиссии. 1964. M.; Л., 1967. С. 34—37.

2 Тынянов Ю. Н. О «Путешествии в Арзрум» // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 2. С. 57—73; перепечатано в кн.: Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968. С. 192—208.

3 Fontanier V. Voyages en Orient entrepris par les ordres du Gouvernement Français de 1830 à 1833. Deuxième voyage en Anatolie. Paris, 1834.

Сноски к стр. 116

4 Тынянов Ю. Н. О «Путешествии в Арзрум». С. 198.

Сноски к стр. 119

5 См., например, в письме к жене от 19 сентября 1833 г.: «Я и в коляске сочиняю, то ли будет в постеле?» (XV, 81).

Сноски к стр. 120

6 Русская старина. 1884, ноябрь. Т. 44. С. 346.

7 Первый лист архивной нумерации не заполнен. Позднее рукой Л. Дубельта на нем написано: «№ 16». (См.: Цявловский М. А. «Посмертный обыск» у Пушкина // Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 297).

8 См.: Русская старина. 1884, ноябрь. Т. 44. С. 347.

Сноски к стр. 123

9 Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Научное описание. М.; Л., 1937. № 253.

10 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 19.

11 Всего Пушкин упоминает 10 дат; семь из них касаются передвижений войска и сражения под Арзрумом, одна связана с последним его визитом к Паскевичу и известием о смерти И. Г. Бурцова.

Сноски к стр. 126

12 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 8. С. 19.

Сноски к стр. 127

13 Об этом наброске см.: Левкович Я. Л. Кавказский дневник Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1983. С. 12—13.

Сноски к стр. 128

14 «Роман в письмах» занимает с небольшими перерывами, соседствуя, в частности, со строфами «Путешествия Онегина», л. 111 об.—105 об. тетради (до отрывка «Мы достигли Владикавказа») и продолжается на л. 100 (после этого отрывка). Отметим, что Пушкин набрасывает строфы «Путешествия Онегина», проводя своего героя по тем местам, где совсем недавно был он сам. Строфы эти начинаются на л. 121 и соседствуют с арзрумскими записями (на двух предыдущих листах расположены дневниковая запись 14 июля и стихотворение «Дон»). Строфы «Он видит Терек своенравный» (в черновике: «разъяренный»), «Уже пустыни сторож вечный», «Питая горьки размышленья» повторяют пейзаж, описанный Пушкиным в дневнике (а затем напечатанный в «Литературной газете» и вошедший в текст «Путешествия в Арзрум»). Здесь и «Терек [разъяренный] своенравный», и «конь черкеса», и «овцы [стада <...>] калмыков», и «вдали кавказские громады», и «снеговых обвалов грохот», и «Бешту остроконечный», и «зеленеющий Машук», и даже «струи целебные» серных источников. Потом эти образы повторятся в стихотворениях кавказского цикла («Обвал», «Кавказ» и др.), которые, возможно, писались одновременно с работой над статьей «Военная Грузинская дорога» по материалам дневника.

Сноски к стр. 130

15 В тетради № 841 большая часть прозаических текстов — черновые наброски статей для «Литературной газеты».

Сноски к стр. 131

16 См.: Шебунин А. Н. Пушкин по неопубликованным материалам архива братьев Тургеневых // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 1. С. 199.

Сноски к стр. 133

17 Б. В. Томашевский ввел в дневники Пушкина запись «Душет. 27 мая» (Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т. 8. С. 19). — Эта запись (на отдельном листе) фиксирует день, когда Пушкин отрабатывал послание Фазиль-хану. Дата 27 мая несомненно должна войти в «Летопись жизни и творчества Пушкина», но ее нельзя относить к дневникам, как и другие многочисленные даты, которые Пушкин в разные годы ставил под своими стихами.

Сноски к стр. 134

18 См.: Левкович. Я. Л. Автобиографическая проза // Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 522—528.

Сноски к стр. 135

19 Возможно, что с Ермоловым и превратностями его судьбы связаны две стихотворные строчки, записанные на л. 128 арзрумской тетради: «О люди! Низкий род, достойный слез и смеха! | Жрецы минутного, поклонники успеха». Эти строчки являются первоначальным вариантом стихов 55—56 стихотворения «Полководец» и устойчиво связываются с работой над ним. В статье, посвященной этому стихотворению, Н. Н. Петрунина пишет: «Запись двух стихов явилась зерном, из которого выросло стихотворение: она ведет в самую сердцевину его замысла». И выше: «Положение в тетради не дает оснований для датирования этой записи» (Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974. С. 283—284). В 1835 г. (к этому году относится «Полководец») Пушкин за арзрумскую тетрадь не брался, и если это запись 1835 г., то она в ней единственная. В 1829 г., когда активно заполнялась эта тетрадь, мог возникнуть замысел стихотворения, посвященного Ермолову, а в 1835 г. приведенные строки были переадресованы другому «полководцу» — Барклаю-де-Толли.

Сноски к стр. 136

а с увлечением.(Итал.)

Сноски к стр. 138

б Последняя фраза приписана позже, когда было уже написано стихотворение «Калмычке», датированное в тетради № 841 22 мая.

Сноски к стр. 141

в Позднее приписано: «Должно надеяться, что с приобретением части восточного берега Черн<ого> моря — черкесы, отрезанные от Турции». Мысль эта закончена в печатном издании. Другую редакцию этого места см. в Большом академическом издании: VIII, 1045 («Недавно поймали черкеса»).

Сноски к стр. 144

г «что меня очень» вписано сверху, другим почерком, после слов «кулаком в лоб», однако мысль осталась незаконченной.

Сноски к стр. 145

д у Пушкина ошибочно: «Карса».

Сноски к стр. 149

1 См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1949. Т. 8. С. 65.

2 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 298—325.

Сноски к стр. 150

3 Ср. в письмах к П. В. Нащокину: «Что твои мемории? Надеюсь, что ты их не бросишь. Пиши их в виде писем ко мне» (2 декабря 1832 г.); «...авось разведем тебя с сожительницей, заведем мельницу в Тюфлях и заживешь припеваючи и писучи свои записки» (около 25 февраля 1833 г.). Начатые записки Нащокина строятся как жизнеописание и по той же схеме, что «Начало автобиографии» Пушкина и его «программы» Записок (т. е. родословная семей отца и матери, первые детские впечатления). См.: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печати и коммент. М. А. Цявловский, Л. Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. Л., 1935. С. 116—127; ср.: Эйделъман Н. Я. История и современность в художественном сознании поэта. М., 1984. С. 231—242. — Здесь сведения о разных редакциях «меморий» Нащокина и о редакторской работе Пушкина с ними.

Сноски к стр. 151

4 Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 389.

Сноски к стр. 153

5 См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1962. Т. 7. С. 414. Автор работы о мемуарной прозе Пушкина повторяет эту мысль: «„Путешествие в Арзрум“, несмотря на свою мемуарную основу, традиционно относится к художественным текстам, так как сам Пушкин его печатал и издавал. Совпадение организации материала в эскизе о Грибоедове (в «Путешествии». — Я. Л.) с теоретическими замечаниями Пушкина о замысле биографий Дельвига и Байрона позволяет рассматривать эти материалы как подступы Пушкина к художественной биографии» (Мясоедова Н. Е. Наблюдения над поэтикой мемуарной прозы Пушкина: (Поэтика биографических текстов) // Проблемы пушкиноведения: Сб. науч. тр. Рига, 1983. С. 51). Под «теоретическими замечаниями» Пушкина о замысле биографии Дельвига имеется в виду отрывок из его письма к Плетневу: «Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями. Не правда ли? Я знал его в Лицее — был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души — и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского — с ним толковали обо всем, что душу волнует, что сердце томит. Я хорошо знаю, одним словом, его первую молодость; но ты и Баратынский знаете лучше его раннюю зрелость. Вы были свидетелями возмужалости его души. Напишем же втроем жизнь нашего друга, жизнь, богатую не романтическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами» (XIV,148). Развитию таланта отводится особое место в «жизни» поэта.

Сноски к стр. 155

6 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 12.

7 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8.

8 Соловьева О. С. Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года: Краткое описание. М.; Л., 1964.

9 Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Научное описание. М.; Л., 1937.

10 Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1962. Т. 7.

Сноски к стр. 157

11 Русский архив. 1899. Кн. 2. С. 86.

12 Краснов Г. В. «Заметка о холере», или замысел «Путешествия» // Краснов Г. В. Болдинские страницы Пушкина. Горький, 1984. С. 142.

Сноски к стр. 158

13 Русский архив. 1879. Кн. 1. С. 385.

Сноски к стр. 159

14 Бутурлина А. П. За полвека // Русская мысль. 1906. № 2. С. 24.

Сноски к стр. 160

15 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 1978. Т. 8. С. 375.

Сноски к стр. 161

16 О. С. Соловьева читает это слово как «осень» (см.: Соловьева О. С. Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский дом после 1837 года. С. 26). Такое прочтение противоречит принципу составления плана: Пушкин обозначал в нем только имена и события, не проставляя дат (тем более времен года). Только период пребывания в Лицее расписан по годам, где каждый год соответствует новому курсу обучения. В Кишинев Пушкин приехал 21 сентября 1820 г., т. е. действительно осенью, однако в данном контексте «Кишинев» обозначает лишь начало нового жизненного этапа, так как за ним следует «Приезд мой из Кавказа и Крыму» — рассказ о событиях, которые относились еще к лету.

Сноски к стр. 164

17 Пушкин соотносил понятия «чести» и «местничества» еще в 1827 г. В его подборке «Отрывки из писем, мысли и замечания», напечатанной в альманахе «Северные цветы» на 1827 г., читаем: «Иностранцы, утверждающие, что в древнем нашем дворянстве не существовало понятия о чести (point d’honneur), очень ошибаются. Сия честь, состоящая в готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь условного правила, во всем блеске своего безумия видна в древнем нашем местничестве. Бояре шли на опалу и на казнь, подвергая суду царскому свои родословные распри» (XI, 54).

18 Далее следует рассказ о «странностях» деда: «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась — чуть ли не моим отцом...» (XII, 311). Прежде чем попасть в «посмертное» издание сочинений Пушкина текст «Родословной» (вместе с некоторыми другими, объединенными общим названием «Отрывки из записок Пушкина») был напечатан А. Ф. Смирдиным в его журнале «Сын Отечества» (1840, апрель. Т. 2, кн. 3. С. 463—469). Публикация вызвала гневную отповедь С. Л. Пушкина, возмущенного тем, что издатели журнала «не пощадили праха» «благочестивого» его отца. Подробно о реакции С. Л. Пушкина см.: Н. Я. Эйдельман. Пушкин: История и современность в художественном сознании поэта. М,, 1984. С. 12—18, 356—359.

Сноски к стр. 165

19 См.: Гиппиус В. В. Из материалов редакции академического издания Пушкина: О текстах критической прозы Пушкина. (Отчет о работе над XI томом) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4—5. С. 558—566.

Сноски к стр. 166

20 Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1962. Т. 6. С. 367.

21 Об «определенном мемуарном звучании» этой статьи писал Ю. Г. Оксман (см. выше, с. 9).

Сноски к стр. 167

22 О полемике вокруг «литературной аристократии» см. написанный В. Э. Вацуро раздел в кн.: Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 213—228. Здесь же библиография вопроса. В связи с «Опытом отражения некоторых нелитературных обвинений» эта полемика рассмотрена Н. Е. Мясоедовой — см. ее статью «Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии» (Болдинские чтения. Горький, 1984. С. 122—125).

Сноски к стр. 168

23 См.: Гиппиус В. В. Из материалов редакции академического издания Пушкина: О текстах критической прозы Пушкина. С. 561, 562.

Сноски к стр. 169

24 Там же. С. 564.

25 Комментарий Ю. Г. Оксмана см.: Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1976. Т. 6. С. 284—301, 382.

Сноски к стр. 171

26 Н. Е. Мясоедова отметила, что этот фрагмент восходит к эпистолярной прозе Пушкина. Ср. его письмо к Вяземскому от 11 ноября 1823 г.: «Вот тебе и Разбойники. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 820 году, в бытность мою в Екатеринославле, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись» (XIII, 74). См.: Мясоедова Н. Е. Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. С. 130.

Сноски к стр. 173

27 См.: Левкович Я. Л. 1) «Воспоминание» // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974. С. 107—120; 2) «...Вновь я посетил» // Там же. С. 306—322.

28 См.: Пушкин А. С. Письма. М.; Л., 1928. Т. 2. С. 400.

Сноски к стр. 174

29 См.: Северная пчела. 1830. № 25, 39.

Сноски к стр. 175

30 См.: Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека» // Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь умственные плотины. М., 1972. С. 32—113.

Сноски к стр. 177

31 Денница на 1831 год. М., 1830. С. 130.

32 Н. Е. Мясоедова, не отрицая, что «Опровержение на критики» содержит «мемуарный текст», считает, что в ходе работы замысел Пушкина «распался на три самостоятельные части: литературную биографию, родословную, „Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений“». (Мясоедова Н. Е. Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. С. 132). Отметим, что из этих «трех самостоятельных частей» ни одна не была завершена Пушкиным. Имеются основания предполагать, что в последнем замысле «биографии» Пушкина эти «три части» снова должны были объединиться. См. об этом ниже, в гл. «Неосуществленный замысел».

Сноски к стр. 178

33 См. статью С. К. Романюка «К биографии родных Пушкина» в 23-м выпуске «Временника Пушкинской комиссии».

Сноски к стр. 179

34 Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 2. С. 169.

Сноски к стр. 180

35 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 1978. Т. 8. С. 376. — Следует сказать, что «Начало автобиографии» написано на бумаге с водяным знаком «А. Гончаров. 1834» (отмечено впервые Н. Е. Мясоедовой. См.: Мясоедова Н. Е. Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. С. 126—127). И хотя большинство рукописей Пушкина на этой бумаге относится к 1836 г., приведенное Т. Г. Цявловской свидетельство А. М. Языкова дает нам окончательную дату — 1834 г.

36 См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. 1976. Т. 7. С. 364.

37 Исторический вестник. 1883. .№ 12. С. 111. — Сказки писались Пушкиным в 1830—1834 гг. В 1830 г. была написана первая («Сказка о рыбаке и рыбке»), в 1834 г. — последняя («Сказка о золотом петушке»).

Сноски к стр. 183

1 Еще до Анненкова дневник Пушкина побывал не в одних руках. Так, например, Жуковский давал его читать Баратынскому, который в свою очередь показывал его Н. Путяте. (См.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 272). Е. Ф. Розену Жуковский пересказывал записанный в дневнике отзыв Пушкина о его драматургическом таланте. (Там же. С. 272). Очевидно, читали дневник и другие друзья Пушкина. Однако по политическим и этическим соображениям упоминать прямо о дневнике в печати было нельзя. В «Материалах для биографии А. С. Пушкина» Анненков ни словом не обмолвился о дневнике, хотя хорошо знал его текст, снял с него копию и привел из него несколько цитат, правда, без указания источника. Через 19 лет в книге «А. С. Пушкин в Александровскую эпоху» он, сославшись на «верный источник», упомянул, что Пушкин в 1833—1835 гг. вел дневник. До этого в 1865 г. о дневнике так же глухо упомянул П. И. Бартенев в примечании к воспоминаниям В. А. Соллогуба, назвав его «памятной книжкой Пушкина, где он записывал разные анекдоты, встречи и пр.» (Русский архив. 1865. С. 1219). Такое замалчивание дневника связано с тем, что дети Пушкина противились обнародованию политических намеков отца, а также мнений его о современниках, многие из которых были тогда еще живы. Поэтому этот ценнейший документ прошел длинный и тернистый путь частичных публикаций. Полный, но неисправный текст дневника (по копии П. А. Ефремова с копии, снятой Анненковым при работе над «Материалами») был опубликован только в 1911 г. (в пятом томе собрания сочинений Пушкина под редакцией С. А. Венгерова), и лишь в 1923 г. появились первые научные публикации: Пушкин. Дневник. 1833—1835 / Под ред. и с объяснит. примеч. Б. Л. Модзалевского. М.; Пг., 1923; Пушкин. Дневник 1833—1835 гг. / Под ред. В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского. М.; Пг., 1923. Отсутствие полных и исправных изданий затрудняло исследование дневника до 1923 г.

Сноски к стр. 184

2 Анненков П. В. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху: 1799—1826. СПб., 1874. С. 309.

3 Сиповский В. В. Пушкинская юбилейная литература (1899—1900). СПб., 1901. С. 55.

4 Модзалевский Б. Л. Предисловие // Пушкин. Дневник. 1833—1835. С. IV.

5 См.: Щеголев П. Е. Пушкин и Николай I // Там же. С. XXVI.

6 Якубович Д. П. Дневник Пушкина // Пушкин. 1834 / Изд. Пушкинского общества. Л., 1934. С. 20—49. — Статья вызвала возражения Б. В. Казанского (см.: Казанский Б. В. Дневник Пушкина//Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 1. С. 265—282), которому возражал в том же издании Якубович. См.: Якубович Д. П. Еще о дневнике Пушкина // Там же. С. 283—291.

Сноски к стр. 185

7 Вступительную статью В. Ф. Саводника см.: Пушкин. Дневник 1833—1835 гг. / Под ред. В. Ф. Саводника и М. Н. Сперанского. С. 20; см. также: Модзалевский Б. Л. Предисловие // Пушкин. Дневник. 1833—1835. С. IV.

8 См.: Якубович Д. П. Дневник Пушкина. С. 31—35.

9 Крестова Л. В. Почему Пушкин называл себя «русским Данжо»? (К вопросу об истолковании «Дневника») // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 276.

Сноски к стр. 186

10 Якубович Д. П. Дневник Пушкина. С. 21—22.

11 Близость отдельных записей дневника с «Table-talk» констатировал П. В. Анненков, объединив их в одном разделе собрания сочинений Пушкина.

12 Предтеченский А. В. Дневник Пушкина 1833—1835 годов // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 280.

Сноски к стр. 187

13 См.: Анненков П. В. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. С. 308—309.

14 Лернер Н. О. Проза Пушкина // История русской литературы XIX века. М., 1908. Т. 1. С. 426.

15 Модзалевский Б. Л. Предисловие // Пушкин. Дневник. 1833—1835. С. III—IV.

16 Щеголев П. Е. Пушкин и Николай I // Там же. С. XIII.

17 Там же.

Сноски к стр. 188

18 См.: Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 395—429.

19 Предтеченский А. В. Дневник Пушкина 1833—1835 годов. С. 280.

Сноски к стр. 191

20 См.: Цявловский М. А. Записи в дневнике Пушкина об истории Безобразовых // Звенья. М., 1950. Т. 8. С. 16—23.

Сноски к стр. 192

21 См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8.

22 Пушкин не был самым старшим по возрасту камер-юнкером в 1834 г. С. А. Рейсер определил даты рождения 100 из 161 камер-юнкера этого года. Старше Пушкина были 23 человека, моложе — 69. См.: Рейсер С. А. Три строки дневника Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. 1981. Л., 1985. С. 150.

Сноски к стр. 193

23 Предтеченский А. В. Дневник Пушкина 1833—1834 годов. С. 267—277.

24 Об отношении к бытовым материалам в пушкинскую пору см.: Гроссман Л. П. Этюды о Пушкине. М.; Пг., 1923. С. 37—75; см. также: Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Новонайденный автограф Пушкина. М.; Л., 1968. С. 72.

25 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1953. Т. 3. С. 18—19.

Сноски к стр. 194

26 частную жизнь. (Фр.)

27 Скотт В. Собр. соч.: В 20 т. М.; Л., 1962. Т. 8. С. 23.

Сноски к стр. 195

28 См.: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. СПб., 1910. № 1514. — Перевод цитируется по статье Л. В. Крестовой «Почему Пушкин называл себя „русским Данжо“?» (с. 272).

Сноски к стр. 198

1 Specimens of the Table Talk of the late Samuel Taylor Coleridge: In 2 v. London, MDCCCXXXV. — На внутренней стороне обложки рукою Пушкина карандашом написано: «Купл. 17 июля 1835 года, день Демид. праздника, в годовщину его смерти» (см.: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. СПб., 1910. № 760). Под «годовщиной его смерти» Пушкин имел в виду смерть Кольриджа, умершего 25 (13 по ст. ст.) июля 1834 г. (См.: Яковлев Н. В. Пушкин и Кольридж // Пушкин в мировой литературе. Л., 1926. С. 139).

Сноски к стр. 199

2 Specimens of the Table Talk... P. VIII—IX.

Сноски к стр. 200

3 Вяземский П. А. Полн. собр. соч. СПб., 1883. Т. 8. С. 184—185.

4 Сафонович В. П. Воспоминания // Русский архив. 1903. Кн. 1. С. 492—493.

Сноски к стр. 201

5 Орлов был в душе цареубийцей, это было у него как бы дурной привычкой. (Фр.)

Сноски к стр. 202

6 См.: Модзалевский Л. Б., Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском доме. М.; Л., 1937.

Сноски к стр. 203

7 Переписывая эту заметку из тетради, Пушкин случайно пропустил два слова: «творца» и «этим», и из публикуемого текста следует, что не Байрон, а Чайльд Гарольд увлекался поэзией Гете («Фауст тревожил воображение Чильд-Гарольда» вместо: «...тревожил воображение творца Чильд-Гарольда»). См. об этом нашу статью «Из наблюдений над арзрумской тетрадью Пушкина» (Временник Пушкинской комиссии. Л., 1986. Вып. 20. С. 162).

Сноски к стр. 205

8 Этот эпизод был обыгран Пушкиным в «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений»: «Один из наших литераторов, бывший, говорят, в военной службе, отказывался от пистолетов под предлогом, что на своем веку он видел более крови, чем его противник чернил. Отговорка забавная, но в таком случае что прикажете делать с тем, который, по выражению Шатобриана, comme un homme de noble race, outrage et ne se bat pas <как человек благородного происхождения, оскорбляет и не дерется>?» В полемической статье Пушкин убирает имена (что речь идет о Булгарине, ясно из контекста), при публикации «Table-talk» имена, по-видимому, были бы заменены инициалами.

9 Литературная газета. 1831. № 4. С. 31—32.

Сноски к стр. 207

10 Комментарий Б. В. Томашевского см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 389.

11 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы .Пушкина. М., 1976. С. 214.

Сноски к стр. 208

12 Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина // Пушкин. Соч. СПб., 1855. Т. 5. С. 165.

Сноски к стр. 210

13 Вот как были расположены заметки в «Table-talk» самим Пушкиным: «Когда в 1815 году...»; «Суворов наблюдал посты...»; «Divide et impera...»; «Езуит Посевин...»; «Человек по природе своей...»; «Форма цыфров арабских...»; «Отелло по природе не ревнив...»; «Однажды маленький арап...»; «Барков заспорил однажды...»; «Державин»; «Денис Давыдов явился однажды...»; «Д**<ельвиг> однажды вызвал на дуэль...»; «Я встретился с Надеждиным...»; «Дельвиг звал однажды Рылеева...»; «Дельвиг не любил поэзии мистической...»; «Сатирик М**<илонов> пришел...»; «Потемкину доложили однажды...»; «Один из адъютантов Пот<емкина>»; «Об арапе графа С**»; «Лица, созданные Шекспиром...»; «Когда Пугачев сидел на Меновом дворе...»; «Дм<итриев> предлагал имп<ератору>...»; «Херасков уважал Кострова...»; «Гр<аф> К<ирилл> Разумовский...»; «Слав<ный> анекдот об Указе...»; «Одна дама сказывала мне...»; «Гете имел большое влияние на Байрона...»; «Многие негодуют на нашу журнальную критику...»; «Зорич был очень прост...»; «Когда граф д’Артуа...»; «Государь долго не производил...»; «Графа Кочубея похоронили...»; «Кречетников при возвращении своем...»; «Французские принцы имели большой успех...»; «Голландская королева...»; «Генерал Раевский был насмешлив и желчен...»; «Будри, профессор французской словесности...»; «О Дурове»; «Государыня (Ек<атерина> II) говаривала...»; «Петр I говаривал...»; «Некто отставной мичман...»; «Всем известны слова Петра Великого...»; «Некто князь X**...»; «Когда родился Иван Антонович...»; «Граф Румянцев однажды...»; «Потемкин, встречаясь с Шешковским...»; «Разговоры Н. К. З<агряжской>»; «NN, вышедший из певчих...»; «Надменный в сношениях своих»; «Однажды Потемкин, недовольный запорожцами...»; «Граф Самойлов получил Георгия...»; «На Потемкина часто находила хандра...»; «Молодой Ш. как-то напроказил...»; «Князь Потемкин во время Очаковского похода...»; «Когда Потемкин вошел в силу...»; «Любимый из племянников князя Потемкина...»; «У Крылова над диваном...»; «Какой-то лорд, известный ленивец...».

Сноски к стр. 212

1 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. 3-е изд. М.; Л., 1928. С. 229—230.

2 Цявловский М. А. «Посмертный обыск» у Пушкина // Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 279.

3 Цявловский М. А. Там же. С. 278.

Сноски к стр. 213

4 Полную публикацию первых двух документов см.: Телетова Н. К. Забытые родственные связи А. С. Пушкина. Л., 1981. С. 170—173. — Здесь же указания на первые неполные публикации.

5 Листы 36 и 49 — чистые. Между ними — немецкий текст биографии Ганнибала и относящиеся к нему документы. Возможно, эта подборка имела еще одно назначение — задуманную в 1825 г. биографию Ганнибала.

6 Часть листов с автобиографическими записями была сложена в «пакеты» с «отдельными листами», как значатся они в «журнале», который вели Жуковский и Дубельт. Это отрывок «Вышед из Лицея...» (ПД, № 415), программа Записок (ПД, № 963), заметка «О холере» (ПД, № 826), лицейский дневник (ПД, № 869) и второй лист кишиневского дневника (ПД, № 824). Кишиневский дневник писался на бумаге небольшого формата, и первый лист не был прошит, как другие листы тетради 2387 А, а подклеен к л. 32 этой тетради.

Сноски к стр. 215

7 Капитан Медвин. Записки о Лорде Байроне. СПб., 1835. Ч. 1. С. 94—85.

8 Там же. С. 167.

Сноски к стр. 216

9 Там же. С. 183—184.

10 Там же. С. 168.

11 Coleridge S. T. Biographia Literaria, or Biographical skethes of my literary, life and opinions. London, 1817. — См.: Мясоедова Н. Е. Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. Горький, 1984. С. 131—132.

Сноски к стр. 217

12 Так названа эта статья в десятитомном собрании сочинений Пушкина, вышедшем в издательстве «Художественная литература» (2-е изд. М., 1976. Т. 6. С. 366). Автограф статьи находился в сшитой жандармами тетради № 2386 Б, занимая в ней листы l1 31—71 и 321—36 (теперь ПД, № 1111). На л. 1 — предполагаемый заголовок: «О Байроне и о предметах важных». Дальше помета: «1835 г. Черн<ая> Речк<а>, да<ча> Мил<лера>. 25 июля» и два неразборчивых слова, которые в книге «Рукою Пушкина» (М.; Л., 1935. С. 345) обозначены так: «Jbr. Bls». На этой же странице сбоку, вдоль листа итальянская цитата, а внизу фраза «Странности Лорда Б<айрона> были...», представляющая собой вставку в текст статьи о Байроне. Итальянская цитата переводится так: «Но кто чистосердечно ищет истину, должен, вместо того чтобы пугаться смешного, — сделать предметом своего исследования самое смешное». В комментариях к этой записи в книге «Рукою Пушкина» указано, что приведенная цитата является выпиской из бывшей в библиотеке Пушкина книги А. Манцони «Замечания на католическую мораль» («Sulla morale cattolica osservazioni di Alessandro Manzoni. Parigi, 1834»). Здесь же даны сведения о первых публикациях записи и сообщается, что М. Н. Розанов считал, что эта выписка, «очевидно, должна была служить как „motto“ к статье о Байроне». Комментатор, исходя из предположения, что статья Пушкина является выдержкой из «Воспоминаний Байрона», опубликованных Т. Муром в Париже в 1830 г. (Memuares de Lord Byron, publiés par T. Moor. Paris, 1830. T. 1.), не находит в этих воспоминаниях «ничего смешного, что бы оправдывало подобный эпиграф» (Рукою Пушкина. С. 345, 555—557). Иное дело, если «предметы великие» касались, как мы полагаем, отношений между поэтом и его критиками. В «Опровержении на критики» Пушкин часто делает «смешное» «предметом своего исследования». Бессмысленные и беспомощные отзывы критиков он постоянно связывает со словами «шутки», «смешат» («Мы так привыкли читать ребяческие критики, что они даже нас не смешат»; «...шутки наших критиков приводят иногда в изумление своею невинностию»; «...журналисты наши, о которых г. Киреевский отозвался довольно непочтительно, обрадовались, подхватили эту душегрейку, разорвали на мелкие лоскутки и вот уже год, как ими щеголяют, стараясь насмешить свою публику. Положим, все та же шутка каждый раз им и удается; но какая им от того прибыль»).

Можно предположить, что вторая часть задуманной статьи должна была соответствовать эпиграфу из Манцони.

Сноски к стр. 219

13 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1974. Т. 1. С. 416.

Сноски к стр. 220

14 См.: Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека» // Вацуро В. Э., Гиллельсон М. И. Сквозь умственные плотины. М., 1986. С. 97.

15 В окончательном тексте эта строфа была зачеркнута Пушкиным. См.: Левкович Я. Л. Лицейские годовщины // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974. С. 89—90.

Сноски к стр. 221

16 См.: Дьяконов И. М. Об истории замысла «Евгения Онегина» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10. С. 91—100. — О принадлежности шифрованных строф «Евгения Онегина» главе «Странствие» см.: Дьяконов И. М. О восьмой, девятой и десятой главах «Евгения Онегина» // Русская литература. 1963. № 3. С. 37—61.

Сноски к стр. 222

17 Анненков П. В. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху: 1799—1826 гг. СПб., 1874. С. 117—118.

Сноски к стр. 223

1 Цит. по: Фейнберг И. Л. История одной рукописи. М., 1967. С. 112.

Сноски к стр. 224

2 См.: Цявловская Т. Г. Вокруг Пушкина // Наука и жизнь. 1971. № 6. С. 66—67.

3 См.: Фейнберг И. Л. Пропавший дневник // Фейнберг И. Л. История одной рукописи. С. 111—123; Русаков В. М. Потомки Пушкина. Л., 1978. С. 113—126; Фридкин В. М. Пропавший дневник Пушкина // Фридкин В. М. Рассказы о поисках в зарубежных архивах. М., 1987. С. 176—203. — В литературе часто цитируются отрывки из письма М. Гофмана к З. Г. Гринбергу, отправленного из Константинополя после встречи с Е. А. Розенмайер, и письма самой внучки Пушкина к А. Ф. Онегину в Париж, написанные до и после переговоров с Гофманом. Чтобы внести ясность по поводу дневника № 1, приведем эти три письма. Из них следует: Е. А. Розенмайер сообщила Гофману, что владеет не только дневником, но и всей «перепиской» Пушкина с женой (однако мы знаем, что это не соответствует действительности: письма поэта к невесте и жене принадлежали дочери Пушкина Наталье; 64 русских письма она передала в Румянцевский музей в Москве (ныне ГБЛ) еще в 1880 г., а 10 из 13 французских писем от ее зятя перешли к С. П. Дягилеву, а потом к С. Лифарю). Не должно нас смущать и слово «переписка»; оно означало как двусторонний обмен письмами, так и письма одного лица. Несомненно, с ее слов Гофман сообщает, что эти документы кардинально меняют биографию Пушкина — самих документов Гофман не видел. К тому же Е. А. Розенмайер облекла свой рассказ покровом тайны, поэтому, вероятно, Гофман и просит Гринберга сжечь свое письмо. Для того чтобы выбраться из Константинополя, Елене Александровне были нужны деньги, и она, забыв про «тайну», просит Онегина прислать ей 20 000 франков, обещая ему дать прочитать дневник деда, и даже просит помочь ей советом «по вопросам предварительной разработки материалов, издательства и прав», хотя сама же писала ранее, что обещала отцу не публиковать дневник ранее 1937 г.

В письмах видно стремление заинтересовать пушкинистов своей особой и даже извлечь некую материальную выгоду. Вскоре супруги Розенмайер покинули Константинополь; перед отъездом Елена Александровна отправила Онегину телеграмму: «Не высылайте», — речь шла о деньгах. Скончалась она в Ницце в 1942 г. Имевшиеся у нее фамильные вещи Е. А. Розенмайер продала С. Лифарю, о таинственном дневнике больше не упоминалось. Отметим, что портрета Н. Н. Пушкиной «художника Брюллова» у Е. А. Розенмайер не было. Она владела авторским повторением портрета работы В. И. Гау. См.: Беляев М. Д. Н. Н. Пушкина в портретах и отзывах современников. Л., 1930. С. 52.

Великий князь Сергей Александрович, на которого ссылается Е. А. Розенмайер, скончался в 1905 г., поэтому в 1923 г. проверить ее сообщение о чтении им таинственного дневника было невозможно.

Е. А. Пушкина — А. Ф. Онегину

«7 I 23. Константинополь.

Милостивый государь!

Узнав из газет, что Вы пожертвовали собранный Вами музей имени моего деда А. С. Пушкина Петроградской Академии наук, обращаюсь к Вам с большой просьбой! Не могли ли бы Вы оказать мне содействие по продаже имеющихся у меня вещей моего деда.

1) Портрет Нат. Ник. Пушкиной (рожден. Гончаровой) художника Брюллова, без подписи, акварельный, в простой бронзовой рамке, размер — приблизительно половина этого листа.

2) Веер художественной работы, золотой черепахи с инкрустациями, двухсторонний акварельный рисунок стиля Людовика XV — подарок моего деда А. С. Пушкина своей жене Наталье Николаевне.

3) Собственноручный автопортрет М. Ю. Лермонтова с надписью карандашом: «рисовал Михаил Лермонтов», на оборотной стороне монах с крестом, читающий Библию. Картон в обложке с подписью.

Ценю указанные вещи согласно оценке, произведенной в 1915—16 гг., когда портрет моего деда работы Кипренского (1827 г.) продан в Третьяковскую за 20 тысяч рублей: 1) Портрет в 200 фун. стерлингов 2) Веер и 3) Lermontof — 25 фун. стер. Настоящее положение вещей лишает меня возможности последовать Вашему примеру и пожертвовать их, мне очень не хотелось бы, чтобы они попали в иностранный музей. Я уже писала по этому делу г. Скобелеву (Paris, rue Astory, № 17), но ответа еще не получила; ввиду же моего близкого отъезда, мне очень важно ускорить его по возможности <...> В том случае, если буду в Париже, непременно буду у Вас.

Примите уверения в моем уважении.
Готовая к услугам Е. Пушкина.

P. S. Адрес мой: Constantinopole, British Post Office, Galata, Mlle Helena Pushkin. То be colled for. Пожалуйста, напишите заказным, т. к. масса простых писем пропадает.

2. P. S. Имеющиеся у меня рукописи и неизданный дневник не могу выпустить в свет, т. к. согласно воле моего отца последние не могут быть напечатаны до истечения ста лет со дня смерти Александра Сергеевича, т. е. до 1937 года.

Е. Пушкина».

М. Гофман — З. Г. Гринбергу

<Без даты>

«Дорогой Захарий Григорьевич,

пишу Вам из Константинополя на отдельном листке, ибо, связанный честным словом, должен просить Вас уничтожить его и никому не говорить об его содержании. Я не мог ничего купить в К-поле, потому что не имел для того денег, и в этом большой, настоящий ужас: я энтузиаст и, может быть, легковерный, мне приходится часто разочаровываться, но в данном случае все мои самые большие надежды и ожидания были превзойдены фантастически: вещи изумительные (особенно портрет Брюлловский Н. Н. Пушкиной-Гончаровой), а рукописи ... в числе этого самого большого в мире собрания Пушкина имеется неизданный дневник Пушкина в 1011 (тысяча одиннадцать) страниц, вся переписка с женой (только очень-очень отчасти известная) и проч. — вся биография Пушкина летит к черту. Пушкины были обижены и оскорблены, что Россия не откликнулась на их предложение, что действительно ничтожная цифра остановила ... Не могу понять и я, как это могло произойти, когда этот фонд ценнее Онегинского+весь Пушкинский Дом. Единственно, чего я мог добиться в Константинополе, — это обещания, что все рукописи Пушкина не будут переданы ни в какое другое место, кроме Пушкинского Дома при Российской Академии наук, — и завязал сношения, которые не хочу порывать. Кроме того, через тех же возбудил вопрос о передаче в Академию наук другого основного фонда, находящегося у наследников Пушкина (наследников его дочери) в Англии. Верю, что рано или поздно, через несколько лет или в 1937 году, но Пушкинский Дом будет настоящим домом Пушкина, и его старания дадут возможность поставить вполне научно и исчерпывающе изучение Пушкина. Еще раз прошу и доверяюсь Вам в этом: сожгите и немедленно разорвите этот листок.

Ваш М. Гофман».

Е. А. Пушкина-Розенмайер — А. Ф. Онегину

«19 IV 23

Дорогой Александр Федорович,

< ...> я очень сожалею, что для ведения переговоров о передаче Пушкинских реликвий, будущего достояния России, Вы остановили свой выбор на г. Гофмане (если дело было действительно так), который письменной доверенности Вашей или даже письма не представил. Поэтому к предложению г. Гофмана о продаже рукописей в собственность за 10 тысяч франков или о передаче на хранение я отнеслась так же, как отношусь к многочисленным предложениям иностранцев. Характер переговоров с г. Гофманом принял нежелательную форму, и я считаю себя совершенно свободной от к-н обещаний или полуобещаний, о которых говорит г. Гофман. Я высказала принципиальное согласие на передачу Пушкинских реликвий в Пушкинский Дом при Российской Академии наук, оговорив, что согласно воле отца дневник Деда и неизданные рукописи не могут быть выпущены в свет, т. е. опубликованы или куда бы то ни было переданы, до 1937 года. Я не буду говорить, что все эти ценности согласно воле отца хранятся в надежном месте, сфотографированы (кроме вещей) и застрахованы от случайностей. Что же касается акварельного портрета Бабки работы Брюллова, уменьшенную фотографию которого я выслала Вам с г. Гофманом, гербовой печати Деда и других ценностей, которые я выделила, то я изъявила согласие передать их тотчас же, оговорив, что все наше состояние осталось в России, что за границей муж и я остались совершенно без средств и что я не имею возможности передать их безвозмездно <...> Я ни одной минуты не вводила в заблуждение г. Гофмана, говоря о возможности немедленной передачи только выделенных мною ценностей (кроме рукописей), и потому нравственно считаю себя в праве. < Далее следует просьба одолжить и выслать 20 000 франков для возможности выехать в Южную Африку, в город Минзенбург — имение кузины Е. А. Розенмайер Lady Zia>. Этим Вы избавите меня, внучку Александра Сергеевича Пушкина, творчеству которого Вы посвятили всю свою жизнь, от необходимости голодать или передать русские ценности иностранному музею. Я буду просить Вас взять портрет Наталии Николаевны и печать Деда, которые передам Вам тотчас же по приезде в Париж.

Никто, кроме великого князя Сергея Александровича, не читал дневника Деда, но если Вы обещаете сохранить в тайне его содержание, я сделаю для Вас исключение. Мне необходимо посоветоваться с Вами по вопросам предварительной разработки материалов, издательств и прав.

Елена Ф-д. Розен-Мейер (née Poushkine).

В связи с изменением общего положения необходимо выехать из Кон-поля как можно скорее».

Сноски к стр. 227

4 См.: Цявловская Т. Г. Вокруг Пушкина. С. 73.

5 Такое число страниц приведено в записи Цявловских. М. Гофман сообщал из Константинополя о рукописи в 1011 страниц.

Сноски к стр. 228

6 Цявловская Т. Г. Вокруг Пушкина. С. 73.

7 Цявловский М. А. «Посмертный обыск» у Пушкина // Цявловский М. А. Статьи о Пушкине. М., 1962. С. 295.

8 Русаков В. М. Потомки Пушкина. С. 117.

Сноски к стр. 229

9 Цявловский М. А. «Посмертный обыск» у Пушкина. С. 279—280.

10 Там же. С. 280. — 8 февраля список состоял из 7 номеров, 9 и 10 февраля бумаги были разделены еще раз (в частности, выделены «чужие стихотворения»; из общего числа «писем разных лиц» выделены письма Вяземского, Рылеева, Дельвига). Список расширен до 36 номеров.

Сноски к стр. 230

11 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. 3-е изд. М.; Л., 1928. С. 231.

12 Там же. С. 284.

Сноски к стр. 231

13 Так характеризует Е. А. Розенмайер Н. И. Тютчев. См.: Цявловская Т. Г. Вокруг Пушкина. С. 72.

Сноски к стр. 232

14 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 200.

15 Разрядка моя — Я. Л. — Эта фраза исключает возможность предположения, что отрывок о Баратынском был записан отдельно и вложен в тетрадь.

16 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1985. Т. 2. С. 7.

Сноски к стр. 233

17 Так, например, две жандармские пагинации имеются в тетради ПД, № 842.

Сноски к стр. 234

1 Тынянов Ю. Проблемы стихотворного языка. Л., 1924. С. 123. О традиции «дружеского письма» в творчестве Пушкина см.: Степанов Н. Л. Дружеская переписка 20-х годов: Сб. ст. // Русская проза. Л., 1926. С. 74—101; Todd W.-M. The Familiar letter as a literary Genre in the Age of Pushkin. Princeton (New Jersey), 1976; Дмитриева Е. Е. Эпистолярный жанр в творчестве А. С. Пушкина: Автореф. дис.... канд. филол. наук. М., 1986.

Сноски к стр. 235

2 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 219.

3 Там же. С. 243.

4 Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1962. Т. 7. С. 280—282; То же. 2-е изд. М., 1976. С. 240—243.

Сноски к стр. 236

5 Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921. Вып. 6. С. 16.

Сноски к стр. 237

6 Остафьевский архив. СПб., 1899. Т. 2. С. 367.

7 Там же. С. 368.

8 Гроссман Л. П. У истоков «Бахчисарайского фонтана» // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 50—100.

Сноски к стр. 238

9 Муравьев-Апостол И. М. Путешествие по Тавриде в 1820 году. СПб., 1823. С. 117—118.

Сноски к стр. 240

10 См.: Бахчисарайский фонтан: Сочинение Александра Пушкина. М., 1824. С. VIII—IX.

11 Разбор статьи Вяземского и возражений Пушкина см.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 514—518.

Сноски к стр. 243

12 Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя. Л., 1982. С. 70.

13 Речь идет о следующих стихах:

Когда на хижины сходила ночи тень, —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

Б. В. Томашевский убедительно связывает «деву юную», называющую «именем своим» «вечернюю звезду», с Екатериной Николаевной Раевской. (См.: Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 1. С. 488).

Сноски к стр. 244

14 К нежным законам стиха приноровлял звуки ее милых и бесхитростных уст. (Фр.) (XIII, 527).

15 В «Литературных листках» (1824. Ч. 1, № 3) Булгарин напечатал отрывок из письма Пушкина к А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г. (см. выше).

Сноски к стр. 245

16 Томашевский Б. В. Пушкин. Т. 1. С. 504.

17 См.: Цявловская Т. Г. Неясные места биографии Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 44.

Сноски к стр. 246

18 Литературная газета. 1830. № 1.

Сноски к стр. 247

19 См.: Шебунин А. Н. Пушкин по неопубликованным материалам архива братьев Тургеневых // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 1. С. 199.

Сноски к стр. 248

20 Винокур Г. О. Пушкин-прозаик // Винокур Г. О. Культура языка. М., 1929. С. 300.

21 Там же. С. 301.

Сноски к стр. 250

22 Наблюдения о работе Пушкина над письмами см. ниже.

Сноски к стр. 252

23 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. С. 218—219.

Сноски к стр. 253

24 Отмечено В. Э. Вацуро. См.: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978. С. 49.

25 Как письмо к Дельвигу он введен в издание: Переписка Пушкина: В 2 т. М., 1982. Т. 1. С. 385—388.

Сноски к стр. 254

26 Д. Д. Благой в комментариях к этому письму справедливо заметил, что оно является «чисто литературным произведением, написанным с заведомой целью отдать его в печать» (XIII, 487), однако не связал эту «цель» с поэмой Пушкина. Отметим, что замысел Пушкина был, очевидно, ясен его друзьям. Уже в «посмертном» собрании сочинений оно помещено в качестве приложения к поэме Пушкина (СПб., 1838. Т. 2. С. 188—190).

Автор последней работы о прозе Пушкина Н. Н. Петрунина относит «Отрывок из письма к Д.» к бытующему в пушкинскую пору жанру «письма-путешествия» (см.: Петрунина Н. Н. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 38). Это не исключает утилитарного назначения «Отрывка» как приложения-послесловия к «Бахчисарайскому фонтану».

Сноски к стр. 256

1 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С 386.

2 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 1. (см. по указателю).

Сноски к стр. 258

3 Арш Г. Л. Этеристское движение в России: Освободительная борьба греческого народа в начале XIX в. и русско-греческие связи. М., 1970. С. 309.

Сноски к стр. 261

4 Обоснование адресата этого письма и датировку второго и третьего писем (конец 1821 — ноябрь 1823 г.) см. в нашей статье «Три письма Пушкина о греческой революции 1821 года» (Временник Пушкинской комиссии. Л., 1987. Вып. 21. С. 16—23).

Сноски к стр. 262

5 Арш Г. Л. Этеристское движение в России. С. 330, 331.

6 Там же. С. 332.

7 Там же. С. 333.

8 Там же. С. 343.

9 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. M., 1976. С. 294.

Сноски к стр. 264

1 Так, например, вводятся цитаты из черновиков в кн.: Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 664—666; Гиллельсон М. И. Молодой Пушкин и Арзамасское братство. Л., 1974. С. 214.

2 Казанский Б. Письма Пушкина // Литературный критик. 1937. № 2. С. 98—105.

3 В переписке Пушкина с А. Н. Вульфом фигурируют упоминания о «коляске», которая должна приехать за Пушкиным в Михайловское. Под «коляской» подразумевался замаскированный план побега Пушкина за границу. Предполагалось, что А. Н. Вульф вывезет Пушкина в качестве своего слуги. Об этом см. также: Переписка Пушкина: В 2 т. М., 1982. Т. 2. С. 176—177.

Сноски к стр. 266

4 См.: Вольперт Л. И. Пушкин и Шодерло де Лакло: (На пути к «Роману в письмах») // Пушкинский сборник. Псков, 1972. С. 84—105.

5 Ахматова А. А. Неизданные заметки о Пушкине // Вопросы литературы. 1970. № 1. С. 167.

6 Из тетради № 832 вырвано 64 листа, из тетради № 834 — 17 листов, из тетради № 831 — 15 листов. На обрывке л. 17 об. и 18 тетради № 834 читается несколько слов из письма к Катенину от апреля — мая 1822 г.

Сноски к стр. 268

7 Маймин Е. Н. Дружеская переписка Пушкина с точки зрения стилистики // Пушкинский сборник. Псков, 1961. С. 77—87.

8 См.: Ахматова А. А. Неизданные заметки о Пушкине. С. 160—203.

9 О жанровых особенностях «дружеского письма» вообще и писем Пушкина в частности см.: Степанов Н. Л. Дружеское письмо начала XIX века // Русская проза: Сб. ст. Л., 1926. С. 74—101; Todd W.-M. The Familiar Letter as a Literary Genre in the Age of Pushkin. Princeton (New Jersey), 1976; Дмитриева Е. Е. Эпистолярный жанр в творчестве А. С. Пушкина: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. М., 1986.

Сноски к стр. 270

10 См.: Дмитриев И. И. Соч. СПб., 1823. С. XVIII—XIX.

Сноски к стр. 271

11 Тынянов Ю. Н. Проза Пушкина // Литературный современник. 1937. № 4. С. 191.

Сноски к стр. 272

12 Софьей Станиславовной Потоцкой был увлечен Вяземский. Ей же, по мнению некоторых комментаторов, посвящено стихотворение Пушкина «Платонизм». См.: Пушкин. <Соч.> / Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1907. Т. 1. С. 560 (коммент. П. О. Морозова). По поводу этого стихотворения Вяземский писал А. И. Тургеневу 6 февраля 1820 г.: «Стихи Пушкина — прелесть! Не моей ли Минерве похотливой он их написал?» (Остафьевский архив. СПб., 1899. Т. 2. С. 14).

Сноски к стр. 273

13 Исключением является черновик письма, написанного по-французски, от сентября — октября 1822 г. — стилизованная в духе «Адольфа» Б. Констана и обращенная на себя «анатомия сердца и поведения современного человека» (см.: Todd W.-M. The Familiar Letter as a Literary Genre in the Age of Pushkin. P. 144). Не исключено, однако, что некоторые письма к брату и Дельвигу писались с черновиками, которые также были уничтожены.

14 Степанов Н. Л. Дружеское письмо начала XIX века. С. 84.

Сноски к стр. 274

15 См.: Винокур Г. О. Пушкин-прозаик // Винокур Г. О. Культура языка. М., 1929. С. 284—303.

Сноски к стр. 276

16 Из 32-х писем к Погодину имеются только два черновика: в первом (от второй половины сентября 1832 г.) излагается программа газеты, которую собирался издавать Пушкин, второй (после 15 мая 1835 г.) касается выступления О. И. Сенковского против Пушкина и Погодина в №17 «Библиотеки для чтения» (см.: Пушкин. Письма последних лет: 1834—1837. Л., 1969. С. 265). Оба черновика почти не имеют правки, т. е. являются скорее оставленными для себя копиями писем.

Сноски к стр. 278

17 сразу, без обращения. (Лат.)

Сноски к стр. 280

18 Гуковский Г. А. Письма Пушкина // Правда. 1937, 7 января.

Сноски к стр. 281

19 См.: Пушкин. Переписка / Под ред. и с примеч. В. И. Саитова. СПб., 1906—1908. Т. 1—2.

20 Пушкин. Письма / Под ред. и с примеч. Л. Б. Модзалевского. М.; Л., 1935. С. IX.

Сноски к стр. 283

21 Казанский Б. Письма Пушкина. С. 100.

Сноски к стр. 284

22 Там же.

Сноски к стр. 286

23 См.: Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 1. С. 423.

Сноски к стр. 287

24 Лотман Ю. М. К эволюции построения характеров в романе «Евгений Онегин» // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 148.

Сноски к стр. 289

25 См.: Пушкин. Письма последних лет: 1834—1837. С. 208—209, 211.

26 Там же. С. 258—259.

Сноски к стр. 290

27 Первый черновик датируется: «около (не позднее) 11 апреля 1835 г.», второй — «второй половиной апреля — маем 1835 г.» (Пушкин. Письма последних лет. С. 84—85, 91—92).

28 Там же. С. 258—259.

Сноски к стр. 292

29 Перевод по кн.: Пушкин. Письма последних лет. С. 190.

30 Еще раньше, в черновиках одесских писем к А. И. Казначееву, проходит та же тема: «Я принимаю эти 700 рублей но так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника» (XIII, 93).

31 Две недели — срок, на который Пушкин часто растягивал свои ответы на письма. Так, на письмо Д. Н. Бантыша-Каменского от 9 января 1835 г. он отвечает 26 января, на письмо И. И. Дмитриева от 10 апреля 1835 г. из Москвы отвечает 26 апреля. Когда ответ затягивался на три недели, Пушкин считал необходимым прибегать к объяснениям и оправданиям. (См. письмо к Н. А. Дуровой от 19 января 1835 г. — XVI, 72).

Сноски к стр. 295

1 Плетнев П. А. Соч. СПб., 1885. Т. 3. С. 524.

Сноски к стр. 296

2 Ляцкий Е. А. А. С. Пушкин и его письма: Сборник журнала «Русское богатство» / Под ред. Н. К. Михайловского и В. Г. Короленко. СПб., 1899. С. 141.

3 Сиповский В. В. А. С. Пушкин по его письмам // Памяти Л. Н. Майкова. СПб., 1902. С. 457—458.

4 См.: Семенко И. М. Письма Пушкина // Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1962. Т. 9. С. 389—407.

Сноски к стр. 297

5 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы. М.; Л., 1928. С. 50.

Сноски к стр. 300

6 Ободовская И., Дементьев М. Неизвестные письма Н. Н. Пушкиной / Пер. с фр. И. Ободовской // Литературная Россия. 1971, 23 апр.; см. также: Пушкинский праздник: Спец. вып. «Литературной газеты» и «Литературной России». 1971, 2—9 июня. С. 10; Ободовская И., Дементьев М. Вокруг Пушкина: Неизвестные письма Н. Н. Пушкиной и ее сестер Е. Н. и А. Н. Гончаровых / Ред. и автор вступ. ст. Д. Д. Благой. М., 1975. С. 155—180.

7 Пушкин в письмах Карамзиных 1836—1837 годов. М.; Л., 1960. С. 81.

Сноски к стр. 301

8 Ободовская И., Дементьев М. Вокруг Пушкина. С. 177.

Сноски к стр. 303

9 Но наконец есть же определенные правила для камергеров и камер-юнкеров <...> Извините, это только для фрейлин. (Фр.) — Здесь игра слов: règles по-французски имеет два значения — правила и регулы.

Сноски к стр. 304

10 Крестова Л. В. Почему Пушкин называл себя «русским Данжо»? (К вопросу об истолковании «Дневника») // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 267—277.

Сноски к стр. 305

11 в сущности говоря. (Фр.)

Сноски к стр. 306

12 Анненков П. В. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху: 1799—1826, СПб.. 1874. С. 515.

13 Там же. С. 515.

Сноски к стр. 307

14 Эйхенбаум Б. М. Проблемы поэтики Пушкина // Пушкин. Достоевский. Пб., 1921. С. 89.

15 Лежнев А. Л. Проза Пушкина: Опыт стилевого исследования. М., 1937. С. 181.

Сноски к стр. 308

16 Там же. С. 44—45.

17 Там же. С. 45.

Сноски к стр. 309

18 См.: Малаховский В. А. Лексика писем Пушкина // Учен. зап. Куйбышевского пед. и учит. ин-та. 1938. С. 4—36.

19 Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. СПб., 1896. Т. 1. С. 400.

Сноски к стр. 310

20 Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя. Л., 1981. С. 202.

Сноски к стр. 311

21 прелестной и божественной графини. (Фр.)

22 и что ее прелестный образ <...>. (Фр.)

23 О культуре двуязычия в пушкинскую пору см.: Маймина Е. Е. Стилистические функции французского языка в переписке Пушкина и в его поэзии // Проблемы современного пушкиноведения: Межвуз. сб. науч. тр. Л., 1981. С. 58—63.

Сноски к стр. 312

24 Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. С. 230.

25 Там же. С. 245.

Сноски к стр. 313

26 «Следы прошлого всегда обожай». (Лат.) — Перевод цитаты из «Фиваиды» Публия Папиния Стация (песнь XII, ст. 817).

Сноски к стр. 314

27 Подробно о первой публикации писем Пушкина и откликах на нее см.: Измайлов Н. В. Тургенев — издатель писем Пушкина к Н. Н. Пушкиной // Тургеневский сборник: Материалы к Полн. собр. соч. и писем И. С. Тургенева. Л., 1969. С. 399—416.

28 Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Л., 1966. Т. 12, кн. 1. С. 279. (Приводятся мнения И. П. Арапетова и Г. Е. Благосветлова).

29 Там же. С. 300.

30 Там же. С. 302.

Сноски к стр. 315

31 М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке. СПб., 1912. Т. 3. С. 352—353.

32 См.: Маймин Е. А. Дружеская переписка Пушкина с точки зрения стилистики // Пушкинский сборник. Псков, 1962. С. 77—87.

Сноски к стр. 319

33 Лернер Н. О. Проза Пушкина // История русской литературы XIX века. М., 1908. Т. 1. С. 427.