442
ПАМЯТНИК
1
Хорошо известно, что многие произведения Пушкина при выходе в свет (при жизни или посмертно) не были поняты ни читателями, ни критикой. Только постепенно, в результате многолетнего изучения, смысл их становился вполне ясным.
Что касается стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», то история его в этом отношении более сложная.
Напечатанное после смерти Пушкина Жуковским с переделками, резко искажающими содержание произведения, оно долгое время воспринималось как подлинно пушкинское и по этому искаженному тексту разбиралось и оценивалось в статьях и комментариях.
Только в 80-х годах прошлого века был опубликован настоящий пушкинский текст стихотворения. Мысль Пушкина наконец дошла до читателей и мало-помалу стала правильно излагаться в работах, написанных на эту тему1.
Но вскоре начался новый, третий этап в истории истолкований «Памятника» Пушкина: стали появляться работы, талантливо и искренне написанные, авторы которых отрицали обычное понимание пушкинских стихов и стремились с помощью детального, кропотливого анализа придать стихотворению новый, прямо противоположный общепринятому смысл.
443
Задача настоящей статьи не в том, чтобы дать какое-то свое, новое толкование «Памятника», а в тем, чтобы привести достаточно убедительные доводы, подтверждающие правильность (в основном) общепринятого, традиционного понимания смысла стихотворения и углубить это понимание.
Мне кажется это тем более нужным, что в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», написанном за полгода до смерти, выражены очень важные, итоговые мысли поэта о своем творчестве, да к тому же находящиеся в противоречии с идеями некоторых других стихотворений того же периода.
Должен предупредить, что в этой статье мне не раз придется приводить общеизвестные факты, напоминать знакомые положения, — но без них в данном случае обойтись, к сожалению, невозможно.
Стихотворение «Памятник»1 было, как известно, опубликовано впервые в 1841 году в IX томе посмертного издания Сочинений Пушкина, редактировавшегося Жуковским. Он внес в пушкинский текст следующие изменения. Вместо:
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа —
Вознесся выше он главою непокорной
Наполеонова столпа.
Вместо:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал —
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен
И милость к падшим призывал2.
Цензурно-политический смысл этих «исправлений» совершенно ясен и, кажется, никогда не вызывал сомнений. Хотя строго морфологически слово «Александрийский»
444
происходит от имени «Александрия», а не «Александр»1, но Жуковский, видимо, вполне основательно считал, что по соседству с выражением «главою непокорной» сочетание «Александрийский столп» будет вызывать у читателя образ недавно открытого в Петербурге памятника Александру Первому, а не памятника Помпею в Александрии (в Египте), хотя, как указано М.. П. Алексеевым2, в одной из книг о Египте (вышедшей в Москве в 1809 г.) этот «Помпеев столб» именуется «Александрийским столбом»...
Точно также Жуковский, конечно, понимал, что цензура никогда не пропустит строки «Что в мой жестокий век восславил я свободу» — прямого напоминания о революционных стихах молодого Пушкина и его оде «Вольность», то есть «свобода», причине его шестилетней ссылки, а позже — тщательного жандармского наблюдения над ним. Своими переделками Жуковский подменил политическую тему в «Памятнике» темой моральной и эстетической.
Подмена одного стиха в предпоследней строфе другим, сочиненным Жуковским, совершенно изменила содержание всей строфы, придала новый смысл даже тем стихам Пушкина, которые Жуковский оставил без изменения.
И долго буду тем народу я любезен...
Здесь Жуковский только переставил слова пушкинскою текста («И долго буду тем любезен я народу»), для того чтобы избавиться от пушкинской рифмы «народу» — «свободу».
Что чувства добрые я лирой пробуждал...
Слово «добрые» имеет в русском языке множество значений3. В данном контексте («чувства добрые») может быть выбор только между двумя значениями:
445
«добрые» в смысле «хорошие» (ср. выражения «добрый вечер», «доброго здоровья») или в моральном смысле — «чувства доброты по отношению к людям». Переделка Жуковским следующего стиха придает выражению «чувства добрые» именно второй, моральный смысл.
Что прелестью живой стихов я был полезен
И милость к падшим призывал.
«Живая прелесть» стихов Пушкина не только радует читателей, доставляет им эстетическое наслаждение, но (по Жуковскому) и приносит им прямую пользу. Какую пользу, ясно из всего контекста: стихи Пушкина пробуждают чувства доброты к людям и призывают милостиво относиться к «падшим», то есть согрешившим против нравственного закона, не осуждать их, помогать им.
Я думаю, что я нисколько не исказил смысл «Памятника» в редакции Жуковского. Вряд ли сам Жуковский и его читатели понимали эту строфу иначе. Вряд ли, например, в стихе «Что прелестью живой стихов я был полезен» имеется в виду не польза моральная и воспитательная, которую приносит поэзия Пушкина, а высказывается мысль о том, что, независимо от содержания стихотворения, сама «живая прелесть» выражения, высокое художественное качество стиха уже приносит людям пользу. Такой крайний «эстетизм», фетишизация самой формы (вне содержания) были совершенно чужды Жуковскому, и вряд ли он захотел приписать их Пушкину.
И в этом контексте слова «чувства добрые» в тесной связи со стихом «И милость к падшим призывал» могут обозначать только доброту по отношению к людям, а не более широкое (слегка архаическое) употребление этих слов, как синоним выражения «хорошие, светлые, благородные чувства».
...Приходится снова возвращаться к этим давно ужо разрешенным вопросам — потому, что гораздо позже, в XX веке, стали появляться работы, в которых уже подлинному пушкинскому тексту «Памятника» приписывался тот самый смысл, который стремился придать ему Жуковский своими переделками.
446
2
Для того чтобы не подвергать ошибочным толкованиям, а правильно понять смысл пушкинского «Памятника», надо не забывать одно важное обстоятельство, о котором обычно или вовсе не думают, или просто не придают значения.
Дело в том, что «Я памятник себе воздвиг...» — вовсе не просто «стихотворение Пушкина», которое можно самостоятельно, изолированно анализировать, и даже не просто «подражание» Державину (и Горацию), а произведение особого рода. Это стихотворение, в котором Пушкин использует, иногда буквально цитирует знаменитое стихотворение Державина «Я памятник себе воздвиг...», внося попутно в его текст постоянные изменения, придающие этому хорошо известному старому произведению совершенно новое содержание. Поэтому, разбирая пушкинское стихотворение, необходимо все время сопоставлять его текст с текстом державинского «Памятника», на что рассчитывал, несомненно, и сам Пушкин.
Напомним читателю тексты этих двух тесно связанных между собою стихотворений — Державина и Пушкина.
«Памятник» Державина
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! — весь я не умру, но часть меня большая.
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.
Слух про́йдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
О муза! возгордись заслугой справедливой.
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой, неторопливой,
Чело мое зарей бессмертия венчай.
447
Стихотворение Пушкина (без заглавия)
Exegi monumentum1
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.
Как уже было сказано, Пушкин в своем стихотворении откровенно цитирует всем известный тогда текст «Памятника» Державина.
У Державина стихотворение начинается словами: «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный». Пушкин демонстративно начинает свое стихотворение: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».
Вторая строфа у Державина начинается словами: «Так! — весь я не умру», — у Пушкина: «Нет, весь я не умру».
Начало третьей строфы у Державина: «Слух про́йдет обо мне», — у Пушкина в рукописи было также: «Слух пройдет обо мне», а затем он переставил те же слова: «Слух обо мне пройдет».
Таким образом, совершенно ясно, что Пушкин все время подчеркивает непосредственную связь, прямую зависимость своего стихотворения от Державина. Читая эти стихи, мы должны их воспринимать на фоне державинского стихотворения, все время сопоставляя
448
их, фиксируя свое внимание на отступлениях Пушкина от его предшественника. Тем самым эти отличия, эти пушкинские замены державинского текста по замыслу поэта особенно выделяются, приобретают особую значительность...
Обычно такое «цитирование» чужих стихов со своими изменениями встречается в шутливых стихотворениях, в сатире, в пародии. Так, в сатирическом стихотворении Некрасова «Колыбельная песня (подражание Лермонтову)» цитируется и перефразируется чудесная «Казачья колыбельная песня» Лермонтова. У Лермонтова:
Спи, младенец мой прекрасный!
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою.
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
У Некрасова:
Спи, пострел, пока безвредный!
Баюшки-баю.
Тускло смотрит месяц медный
В колыбель твою.
Стану сказывать не сказки —
Правду пропою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
У Лермонтова:
...Но отец твой старый воин,
Закален в бою.
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.
У Некрасова:
...Но отец твой — плут известный —
Знает роль свою.
Спи, пострел, покуда честный!
Баюшки-баю.
У Лермонтова:
...Богатырь ты будешь с виду
И казак душой;
Провожать тебя я выйду —
Ты махнешь рукой...
У Некрасова:
Будешь ты чиновник с виду
И подлец душой,
Провожать тебя я выйду —
И махну рукой!
449
Это, конечно, не «подражание» в обычном литературном смысле (как подражания Байрону у Пушкина, Лермонтова), а использование чужого текста, на основе которого дается свой. И читать некрасовскую «Колыбельную песню» без сопоставления ее с лермонтовской или вовсе не зная лермонтовского текста — значит не понять ее содержания.
Такой же характер носит и четвертая глава поэмы Маяковского «Хорошо!», в которую включен (с нужными изменениями) большой кусок из третьей главы «Евгения Онегина» — разговор Татьяны с няней, причем роль Татьяны поручена Маяковским «мадам Кусковой». а няни — Милюкову.
Встречаются подобные случаи, вероятно, и не только в сатирических и пародийных произведениях. Такова, например, концовка стихотворения Маяковского «Сергею Есенину», которую сам Маяковский назвал «перефразировкой последних есенинских строчек»1, то есть окончания его предсмертного стихотворения «До свиданья, друг мой, до свиданья». Маяковский пишет: «Они (то есть «есенинские строчки». — С. Б.) звучат так:
Есенина —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Мое —
В этой жизни помирать нетрудно,
Сделать жизнь значительно трудней.
На всем протяжении моей работы всего стихотворения2 я все время думал об этих строках. Работая другие строки, я все время возвращался к этим — сознательно или бессознательно...»
Маяковский, в отличие от Некрасова, не указывал в самом стихотворении (или в его подзаголовке), что это «подражание Пушкину» или «подражание Есенину», — и вот можно вообразить себе такой (почти невероятный) случай, когда читатель поэмы Маяковского «Хорошо!» не знает вовсе или забыл «Евгения Онегина» и считает Маяковского автором всех этих точных или нарочито измененных пушкинских цитат. Он обратил бы свое внимание на то, что Маяковский почему-то
450
рисует Милюкова очень религиозным человеком («Господь помилуй и спаси! Чего ты хочешь? Попроси...», «Дитя мое, Господь с тобою!», «И Милюков ее с мольбой крестил профессорской рукой»); ему пришло бы в голову, что Маяковский, говоря об историке Милюкове, утверждает, что для него знание русской истории уже давнее прошлое («Я, бывало, хранила в памяти немало старинных былей, небылиц и про царей и про цариц»).
Почти такой же, по меньшей мере странный характер носят рассуждения исследователей «Памятника» о смысле некоторых слов, выражений в пушкинском стихотворении. Например, противопоставление двух выражений — «и славен буду я» (что обозначает подлинную, вечную, мировую славу) и «слух обо мне пройдет» (что обозначает будто бы ошибочное, «грубое, ложное мнение» народа, «глупцов» о сущности поэзии Пушкина). Но ведь оба эти выражения («слава» и «слух») целиком перенесены Пушкиным из «Памятника» Державина: «И слава возрастет моя не увядая», «Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных»... Неужели и Державин имел в виду в последнем случае грубое, ложное мнение о его заслугах и противопоставлял его «подлинной славе»? Точно так же, какие основания видеть в слове «доколь» (в стихах «И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит») след влияния стилистики Карамзина, для которого «весьма характерно» это слово? Ведь и здесь Пушкиным процитирован тот же Державин, употребивший это слово в аналогичном контексте: «И слава возрастет моя не увядая,//Доколь славянов род вселенна будет чтить».
Таким образом, еще раз повторю, для объективного, правильного понимания стихотворения Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» нужно помнить его особый характер. Нужно все время сопоставлять ею текст с текстом «Памятника» Державина. «Памятник» Державина входит, так сказать, в состав пушкинского стихотворения, и, следя за тем, как Пушкин то буквально повторяет Державина, то решительно, полемически отступает от него, — только при таком чтении (а Пушкин именно на это и рассчитывал, «накладывая» свой текст на общеизвестный текст державинского «Памятника») мы поймем подлинный смысл этого замечательного пушкинского стихотворения. Подробно об этом будет сказано дальше.
451
3
Новые неверные толкования пушкинского стихотворения касаются смысла двух последних строф его:1
...И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.
По одному из толкований, в первом четверостишии говорится вовсе не о политических вопросах («восславил свободу» — писал революционные стихи; «милость к падшим призывал» — добивался освобождения декабристов), а о вопросах эстетических и моральных. «Призывал милость к падшим» — значит «призывал смотреть на людей без злобы, на падших — с милосердием, на несчастных — с состраданием».
«Свобода» в стихотворении Пушкина обозначает будто бы не столько политическую свободу, сколько главным образом «полноту наслаждения, доставляемого искусством», «проявление высокой духовной раскованности, внутренней человеческой свободы»; «...высокая свобода, приходящая в моменты творчества и созерцания искусства — та свобода, когда человек как будто все может, когда перед его внутренним взором открывается целый мир, когда он властен быть свободным даже в том унижении, которому подвергает его «жестокий век»...».
По другому толкованию, Пушкин в четвертой строфе «Памятника» высказывает не собственное мнение о ценности своей поэзии, о ее праве на любовь народа в будущем, а понимание этой поэзии «народом», «толпой», понимание заведомо неверное, прямо противоречащее взглядам самого Пушкина на цели поэзии вообще и на его собственное творчество в частности. Вот почему,
452
чему, указывают приверженцы такого толкования, вслед за этой строфой идет последняя, где поэт увещевает свою музу не страшиться обиды, равнодушно относиться и к хвале и к клевете и не оспаривать глупцов, не понимающих настоящего смысла его поэзии.
Ошибочность первого, «расширенного» истолкования четвертой строфы «Памятника», истолкования, уводящего от политики и приближающего смысл стихотворения к переделкам Жуковского, будет разъяснена дальше.
Что касается другой ошибки — утверждения о том, что Пушкин в этой строфе передает не свои мысли, а неверное, упрощенное, пошлое понимание его поэзии «народом», будущими поколениями, то происхождение этой ошибки можно понять. Она как будто бы подсказывается самим текстом пушкинского стихотворения...
В самом деле, и Державин и Гораций, которым он следовал, сказав о долговечности своей славы, о широком распространении ее, перечислив «заслуги» своей поэзии перед историей, перед народом, заключают стихотворение гордыми строками, обращенными к Музе (у Горация — к Мельпомене) :
О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой, неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.
У Горация (буквальный перевод) : «Испытывай гордость, добытую заслугами (иначе: «заслуженную гордость»), Мельпомена, и благосклонно увенчай мне волосы Дельфийским лавром».
Хотя Державин в этих стихах и упоминает во второй строке о недоброжелателях, которые не хотят оценить достоинства его музы1, однако это нисколько не нарушает общего спокойного, гордого, «светлого» тона заключительной строфы его «Памятника», так же, как и «Памятника» Горация («Exegi monumentum»).
Между тем у Пушкина последняя строфа и по содержанию и по тону звучит совершенно иначе. Сказав в стихотворении о своей вечной, неувядающей славе: «...доколь в подлунном мире//жив будет хоть один пиит», и о том, за что будут читатели любить его поэзию («...буду тем любезен я народу...»), Пушкин неожиданно
453
заключает стихотворение грустными, горькими стихами, в которых убеждает свою музу смириться с судьбой, не бояться обидных, клеветнических оценок, равнодушно относиться к похвалам, не требовать «венца» (которым гордятся и Гораций и Державин) и не спорить с глупцами, не понимающими пушкинского творчества...
Такое резкое противоречие между содержанием стихотворения и его заключением естественно могло навести на мысль, что Пушкин огорчен, обижен неверным истолкованием смысла его поэзии, что любовь народа к нему будет основываться на этом глупом, искаженном понимании...
И не мудрено, повторяю, что некоторые исследователи (Владимир Соловьев, М. Гершензон, В. Вересаев), которые по своим убеждениям не могут согласиться с тем, что перечисленные Пушкиным стороны его поэзии1 являются его «заслугой» перед человечеством, считают, что именно эти оценки Пушкин приводит не как свои, а как ложное понимание его поэзии, свойственное «народу», и что Пушкин призывает музу смириться с этим как с неизбежностью...
Хотя этой точки зрения сейчас, кажется, никто не придерживается, и не раз были предложены в общем правильные объяснения причин этого резкого противоречия между последней строфой «Памятника» и всеми предыдущими, все же мне представляется необходимым еще раз вернуться к этой теме и тем самым напомнить те конкретные обстоятельства, которые вызвали к жизни это стихотворение — очень важное, повторяю, для понимания позиции Пушкина в последние месяцы его жизни.
4
Общеизвестно, какой невыносимо тяжелой была жизнь Пушкина в последние годы, предшествовавшие его гибели. Материальное положение его было безвыходно: расходы и долги росли в связи с увеличением семьи, с необходимостью оплачивать долги его легкомысленного брата Левушки и т. п., а литературные заработки
454
никак не могли спасти его. «Историю пугачевского бунта» почти никто не покупал, «Медного всадника» царь запретил печатать, издаваемый им журнал (четыре книги в год) «Современник» имел мало подписчиков и т. д. и т. д. Светское общество, в котором он принужден был вращаться из-за своего придворного чина камер-юнкера, преследовало его оскорбительными сплетнями, которые до него доходили... Не прекращались наглые ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной, вызывавшие громадный интерес, любопытство, а иногда и сочувствие «друзей» поэта...
Попытки Пушкина уехать из Петербурга в деревню насовсем или хоть на один-два года, чтобы избавиться от этой невыносимой обстановки, отдохнуть и иметь возможность спокойно осуществить свои творческие замыслы, поэтические и исторические, кончались неудачей: Николай I ни за что не хотел отпустить Пушкина, освободить его от организованного правительством тщательного присмотра за всеми его действиями, связями, знакомствами...
Однако не эти хорошо известные обстоятельства мучительной жизни Пушкина последних лет были стимулом для написания «Памятника», а то положение, в котором он оказался в это время как писатель, та новая оценка его творчества, которая сделалась, можно сказать, всеобщей оценкой.
Речь идет не о той отрицательной, иногда почти ругательной критике, которой подвергалось творчество Пушкина с конца 1820-х годов в статьях, авторы которых не пользовались его уважением (Надеждин, Михаил Дмитриев, Полевой, Булгарин и другие). Пушкин редко отвечал на эти критики, отделываясь большей частью эпиграммами, очень резкими, обидными и остроумными, которые чаще всего не печатались, но широко известны были в литературных кругах... Пушкин считал, что у нас еще почти нет настоящей, квалифицированной и добросовестной критики. Мнениями читателей управляют, по его словам, «журналы, которые судят о литературе как о политической экономии, о политической экономии как о музыке, то есть наобум, понаслышке, безо всяких основательных правил и сведений, а большею частию по личным расчетам» (VII, 222). Поэтому писатель принужден творить «для самого себя и если изредка еще обнародывает свои произведения, то встречает
455
холодность, непонимание и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонников поэзии, как он уединенных, затерянных в свете»1 (VII, 222). Об этом Пушкин писал также в набросках предисловия к «Борису Годунову» (1830 г.): «...трагедия сия доставила мне все, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец одобрения малого числа людей избранных» (VII, 164).
Говоря о «малом числе людей», понимающих и одобряющих его творчество, Пушкин имел в виду, по-видимому, своих компетентных друзей — Вяземского, Жуковского, а также Баратынского и других, — обычно высоко оценивающих каждое новое произведение Пушкина. Но в середине 1830-х годов положение изменилось. Даже, казалось бы, близкие к Пушкину люди, друзья, «люди избранные», как он их называл, стали словно разочаровываться в его способности создавать произведения значительные. Внешнюю красоту, поэтический блеск стихов Пушкина никто не отрицал, но глубины содержания, богатой, важной мысли в них не находили... Тем более что в это время стали появляться новые поэты, которые пользовались громадным успехом, в читательской массе, восхвалялись критиками, противопоставлявшими их Пушкину по глубине содержания, силе поэтического выражения и богатству мысли. Бенедиктов, выпустивший свою первую книгу стихов в 1835 году, Кукольник, печатавший в 1830-х годах свои стихотворения и драмы, и Марлинский (А. А. Бестужев). стали в это время кумирами читателей и газетной и журнальной критики.
В интересной статье Лидии Гинзбург «Пушкин и Бенедиктов», напечатанной во втором номере «Временника Пушкинской комиссии» собрано множество материалов на эту тему. Приведу некоторые из них.
Вот как реагировала высокоталантливая молодежь того времени на произведения этих впоследствии почти забытых писателей.
Тургенев рассказывал А. Островской:2 «Да что я молодежь нынешнюю обвиняю! И мы хороши были!
456
Знаете ли вы, кого мы ставили рядом с Пушкиным? Бенедиктова. Знаете ли вы что-нибудь из Бенедиктова? Вот я вам скажу что-нибудь. Только его надо декламировать особенным образом, по-тогдашнему, — нараспев и звукоподражательно. Вот слушайте». Он продекламировал какой-то «каскад»1 и представил голосом, как падает каскад с высоты и как разбивается вода о камень.
«А то вот еще. Представьте себе, что вам декламирует стихи армейский офицер, — завитой, надушенный, но с грязной шеей». Он прочел стихотворение о кудрях: «Кудри кольца, кудри змейки, кудри шелковый каскад...»2.
Стих: «и поцелуем припекает»3 — надо было говорить так, чтобы слышалось шипенье щипцов. Да-с, и вот какой чепухой восхищались не кое-кто, а Грановский, например, ваш покорнейший слуга и другие не хуже нас с Грановским...»
В письме к Л. Толстому (1856 г.) Тургенев писал о том же: «...знаете ли Вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала, плакал, обнявшись с Грановским, над книжкой стихов Бенедиктова...»
Фет, рассказывая о своих студенческих годах (в книге «Ранние годы моей жизни»), пишет:
«...как описать восторг мой, когда на лекции, на которой Ив. Ив. Давыдов4 с похвалою отозвался о появлении книжки стихов Бенедиктова, я побежал в лавку за этой книжкой!
— Что стоит Бенедиктов? — спросил я приказчика.
457
— Пять рублей, — да и стоит. Этот почище Пушкина-то будет.
Я заплатил деньги и бросился с книжкой домой, где целый вечер мы с Аполлоном (Григорьевым. — С. Б.) с упоением завывали при ее чтении».
Такое восхищение поэзией Бенедиктова и противопоставление его Пушкину свойственно было не только юным будущим писателям и критикам, но и вполне зрелым, серьезным литераторам. Николай Бестужев, декабрист и писатель, сосланный в Сибирь, пишет в одном письме 1836 года: «Каков Бенедиктов? Откуда он взялся со своим зрелым талантом? У него, к счастью нашей настоящей литературы, мыслей побольше, чем у Пушкина, а стихи звучат так же».
Шевырев (о статьях и стихах которого Пушкин всегда отзывался — и в печати и в письмах — самым сочувственным образом) напечатал статью о стихах Бенедиктова, которого он подымает выше всех бывших до того времени поэтов (в том числе, конечно, и Пушкина): «Вдруг сегодня нечаянно является в нашей литературе новый поэт, с высоким порывом неподдельного вдохновения, со стихом могучим и полным, с грациею образов, но что всего важнее: с глубокой мыслью на челе, чувством нравственного целомудрия и даже с некоторым опытом жизни... Совершенно неожиданно раздаются его песни, в такое время, когда мы, погрузясь в мир прозы, уже отчаялись на нашу поэзию... Для форм мы уже много сделали, для мысли еще мало, почти ничего... Одним словом, период стихов и пластицизма уже кончился в нашей литературе сладкозвучною сказкой: пора наступить другому периоду духовному, периоду мысли».
Вяземский, считавшийся другом Пушкина, оказывается, тоже был восхищен поэзией Бенедиктова как чем-то новым, оживившим «пустыню нашей словесности». Это говорится о 30-х годах, в эпоху расцвета глубокого пушкинского творчества, творчества Баратынского!.. В письме к А. О. Смирновой (в 1835 г.) Вяземский говорит: «...Вам было бы приятно познакомиться с Бенедиктовым. Это живой и освежительный источник, пробившийся в пустыне нашей словесности, в такое время, когда можно были наименее ожидать того...»
Драма Кукольника также оценивалась выше пьес Пушкина — даже таким, казалось бы, понимающим литературу человеком, как Кюхельбекер, товарищем Пушкина
458
еще со школьных дней. В своем дневнике (в ссылке, в Сибири) он писал: «По утру прочел в третий раз «Торквато Тассо» Кукольника. Это лучшее создание нашего молодого поэта. Первый акт и начало второго так хороши, что на нашем языке я ничего подобного не знаю: они достойны Шиллера, могут смело выдержать сравнение с лучшими сценами германского трагика... «Торквато Тассо» Кукольника лучшая трагедия на русском языке, не исключая и «Годунова» Пушкина, который, нет сомнения — гораздо умнее и зрелее, гораздо более обдуман, мужественнее и сильнее в создании, но зато холоден, слишком отзывается подражанием Шекспиру и слишком чужд того самозабвения, без которого нет истинной поэзии».
Даже без сопоставления с другими, молодыми, модными писателями творчество зрелого Пушкина, его поэзия 1830-х годов не очень высоко оценивалась людьми, которые связаны были с Пушкиным близким знакомством, дружбой...
В письме Софьи Николаевны Карамзиной (дочери историка) к ее брату Андрею1 24 июля 1836 года мы читаем: «Вышел второй номер «Современника». Говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин как светило, в полдень угасшее. Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может ничем более уязвить его, как говоря правду!»).
Баратынский, которого Пушкин так высоко ценил и ставил наравне с Жуковским и выше Батюшкова, после смерти Пушкина писал в письме к жене: «Провел у него (Жуковского. — С. Б.) часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новые и духом и формой. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? — силою и глубиною. Он только что созревал...»
«Силу и глубину» пушкинского творчества Баратынский увидел только в последних стихотворениях поэта, после его смерти, и эти качества кажутся ему совершенно неожиданными («чем бы ты думала?»!). Как же он понимал, оценивал поэзию Пушкина при его жизни?
Наконец, в эти же годы (в 1834 г.) появилась замечательная
459
статья молодого критика Белинского «Литературные мечтания» — богатый содержанием обзор русской литературы XVIII и первой трети XIX века. Прекрасное эстетическое чутье и добросовестность автора дали ему возможность высказать множество свежих, новых мыслей о русской литературе, ее развитии, правильно оценить художественное качество произведений и прежних и современных писателей. И что же Пушкин, который, как известно, заинтересовался этой статьей нового критика и с сочувствием относился к нему и позже, что же Пушкин прочел у него о своем творчестве 30-х годов?
Хотя это и общеизвестно, но мне необходимо все же привести эти высказывания Белинского в «Литературных мечтаниях» (а также и позже, при жизни Пушкина) о падении его таланта.
«...Пушкин, поэт русский по преимуществу, Пушкин, в сильных и мощных песнях которого впервые пахнуло веяние жизни русской, игривый и разнообразный талант которого так любила и лелеяла Русь, к гармоническим звукам которого она так жадно прислушивалась и на кои отзывалась с такою любовию, Пушкин — автор «Полтавы» и «Годунова» и Пушкин — автор «Анджело» и других мертвых, безжизненных сказок...»1
«...Пушкин царствовал десять лет: «Борис Годунов» был последним, великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время.
...По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме «Анджело» и по другим произведениям... мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю»...2
Позже, в 1836 году Белинский так отзывается о стихах Пушкина, напечатанных в только что вышедшем первом номере его журнала «Современник»: «Пир Петра Великого» отличается бойкостью стиха и оригинальностью выражения. «Скупой рыцарь», отрывок из
460
Ченстоновой трагикомедии, переведен хорошо, хотя как отрывок и ничего не представляет для суждения о себе»...1
Вот как понимали и оценивали творчество Пушкина тридцатых годов уважаемые им критики, близкие ему поэты, друзья его! Нет сомнения, что, кроме этих, дошедших до нас свидетельств полного непонимания великого значения поэзии и прозы Пушкина, были и иные примеры такого же отрицательного отношения к его творчеству, «разочарования» в нем как в поэте, о чем он знал, конечно, из разговоров, не дошедших до нас. Образцом такого иронического отношения к пушкинской поэзии и к нему самому является письмо Александра Карамзина (сына историка) к его брату Андрею2, где он, рассказывая о своей встрече с давнишним знакомым Пушкина Владимиром Алексеевичем Мухановым, так передает разговор Пушкина с Мухановым: «Он накануне3 видел Пушкина, которого он нашел ужасно упавшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль4, вздыхающим по потерянной фавории публики». В такой почти издевательской форме близкий знакомый Пушкина Александр Карамзин передает откровенный разговор измученного Пушкина с его старым приятелем! Чего стоит одно шутовское выражение «фавория публики»!
Между тем Пушкин прекрасно понимал огромное значение своей поэзии последних лет, своей новаторской прозы. И вот, видя, что уже никого из современников нет, кто понимал бы это, правильно оценивал его творчество, решил обратиться к потомкам и им раскрыть искренне, как он сам смотрит на свою поэзию, ее значение, ее главный смысл и ее судьбу в далеком будущем.
Думал ли он напечатать теперь же это стихотворение («Памятник»)? Я совершенно убежден, что Пушкин ни за что не стал бы публиковать его при жизни. Во-первых, мы знаем, каким он скромным был в печатных высказываниях о себе.
461
Вспомним тон и выражения Пушкина в последних строфах второй главы «Евгения Онегина»:
...Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет,
И молвит: то-то был поэт!..
Еще более явно выражена тактичность и скромность поэта в тексте готовившегося для печати предисловия Пушкина к изданию двух последних глав «Евгения Онегина», точнее, в сноске — примечании к приводимой им цитате из разгромной рецензии «Северной пчелы» на седьмую главу романа.
Вот отрывок из этой цитаты:
«...Эта глава VII — два маленькие печатные листика — испещрена такими стихами и балагурством, что в сравнении с ним даже «Евгений Вельский» кажется чем-то похожим на дело».
И примечание Пушкина:
«Евгений Вельский». Прошу извинения у неизвестного мне поэта, если принужден повторить здесь эту грубость. Судя по отрывкам его поэмы, я ничуть не полагаю для себя обидным, если находят Евгения Онегина ниже Евгения Вельского».
Вторая причина маловероятности плана Пушкина напечатать свой «Памятник» — это то, что он не мог не понимать, что цензура никак не пропустила бы ни сопоставления его «памятника» с недавно открытым памятником Александру Первому («Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа»), так же как и высокой оценки (в предпоследней строфе) его связи с движением декабристов. А изменять эти стихи в угоду цензуре, так, как это сделал после его смерти Жуковский, Пушкин, конечно, не стал бы...
462
Это стихотворение, повторяю, написано было для потомков, с которыми он мог свободно говорить и откровенно высказывать свое понимание поистине великого значения своего творчества...
Но все, что мы знаем о Пушкине, о его характере, явно говорит о том, что он не мог просто написать хвалебные стихи о себе, прямо уверять читателя в том, что он великий поэт, как это позже делали Валерий Брюсов, Игорь Северянин, Маяковский. Пушкин использовал прекрасный прием: он процитировал широкоизвестное всем в то время стихотворение Державина, заменив в применении к себе то, что Державин говорил про себя и свою поэзию.
5
Первый стих державинского «Памятника»1:
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный...
Пушкин (как уже было сказано) почти целиком повторил его, чтобы сразу указать на связь своего стихотворения с «Памятником» Державина:
Я памятник себе воздвиг...
Конец стиха, не очень поэтично звучащий у Державина, да и не очень нужный по смыслу («...чудесный, вечный...»), Пушкин заменил словом «нерукотворный», прямо говорящим о метафорическом, а не буквальном значении выражения «Я памятник себе воздвиг...».
Следующие три стиха державинской четверостишной строфы звучат так:
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.2
В этих стихах просто развивается характеристика «памятника» (слава поэта), данная в первом стихе:
463
«чудесный, вечный», — то есть твердый, неразрушимый, сохраняющийся вечные времена и значением, и «высотой», превышающей египетские пирамиды1.
У Пушкина содержание первой строфы стихотворения совершенно иное, гораздо богаче, значительнее и даже конкретней. После стиха «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» следует:
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Здесь прямо говорится, во-первых, о неразрывной связи поэта с широким читателем; во-вторых, о свободном, «непокорном» характере его творчества; и в-третьих, о том, что историческая слава Пушкина Гораздо выше («вознесся выше он») славы его тезки — императора Александра Первого. Два первых стиха во второй строфе Державина:
Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить..
Пушкин, почти сохранив целиком первую половину первого стиха (заменив только устарелое и нескладное восклицание «Так!» словом «Нет»), в остальных полутора строках, не меняя их смысла, отказался от крайне нехудожественных державинских выражений («часть меня большая» — о душе поэта2; «от тлена убежав...»). У Пушкина то же самое, но проще, прямее — и в то же время несравненно поэтичнее: «Большая часть поэта» — это его душа, выраженная в его поэзии:
Нет! весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит...
Гораздо интереснее то изменение, которое Пушкин внес в следующие два стиха (вторую половину строфы).
У Горация:
...usque ego postera,
Crescam laude recens, dum Capitoleum,
Scandet cum tacita virgine pontifex...
464
(«...до тех пор буду расти свежей славой, пока будет подниматься в Капитолий верховный жрец с молчаливой девой»).
У Державина, естественно, немного иначе:
И слава возрастет моя не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить, —
то есть пока Россия будет чтиться во всем мире.
Оба поэта связывали свою славу в будущем с существованием и мощью своего национального государства.
Пушкин идет гораздо дальше:
И славен буду я, доколь в подлунном мире1
Жив будет хоть один пиит.
Пока будет существовать в мире поэзия (независимо от положения политического и всякого иного России, русского народа), — слава Пушкина будет жить...
Вот какого высокого мнения был Пушкин о своей поэзии! И он был прав. В наше время имя Пушкина становится все более известным в мире и произведения его переводятся почти на все языки...
Хочу еще раз вернуться к вопросу о том, имел ли в виду Пушкин напечатать это стихотворение при своей жизни. Я убежден, что эта бесконечно высокая самооценка Пушкина, в которой творчество его демонстративно поставлено выше и державинского и горациевского, где указано подлинно мировое, а не только национальное значение его:
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит, —
я убежден, что эти стихи предназначались лишь к посмертному опубликованию, а показывал их Пушкин только своим друзьям (В. А. Муханову, А. И. Тургеневу). Напечатать их в годы почти полного падения славы Пушкина было бы совершенно непохоже на него!
Третья строфа «Памятника» Пушкина по содержанию соответствует первым двум стихам третьей строфы державинского стихотворения:
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал2.
465
Пушкин заменяет географические имена, названия русских рек и гор (Рифей) более точным перечислением имен различных народов («языков» по-церковнославянски), которые будут знать Пушкина и его поэзию. В связи с этим Пушкин расширяет двустишие Державина до четверостишия, до целой (очень выразительной!) строфы:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
Четвертая строфа самая важная по содержанию; смысл ее к тому же толкуется по-разному. Вот почему необходимо особенно внимательно остановиться на ней. В ней поэт говорит о ценности своих произведений, о том, почему же слава его будет такой долговечной (у Горация — для римлян, у Державина — для русских, у Пушкина — для всего человечества). Ценным в своем творчестве Державин считает три элемента: то, что он создал новый вид оды — шутливую по форме1, то, что он написал знаменитое, переведенное тогда же на многие языки стихотворение «Бог», и то, что он не стеснялся критиковать действия высоких лиц и даже царей («Вельможа», «Властителям и судиям»...) :
...Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить...
Гораций свое право на славу видел в том, что он первый ввел в римскую поэзию формы и художественные достижения греческой античной поэзии.
Пушкин, как видно по его беловой рукописи, не сразу пришел к окончательному решению этого важнейшего для него (и для нас) вопроса.
Вот первоначальный текст этой строфы «Памятника» в беловой рукописи Пушкина:
И долго буду тем любезен я народу,
Что звуки новые для песен я обрел,
Что вслед Радищеву восславил я свободу.
И милосердие воспел
466
На первое место здесь, как и у Державина1, поставлена чисто литературная, точнее, историко-литературная заслуга, новаторство формы («звуки новые»). Но ведь эта новизна после смерти Пушкина будет интересна только «литературоведам», историкам литературы, а не широкому читателю, да еще разных национальностей.
Задумавшись над тем, какую формулу найти для определения главного достоинства, главной ценности своего творчества, независимо от языка, национальности, Пушкин поставил перед собою трудную задачу: надо было решить, какую сторону из многих, делающих его произведения бессмертными, назвать как главную.
Пушкин назвал очень важное, существенное качество своего творчества — светлый, оптимистический, полный любви и уважения к человечеству характер своей поэзии в целом:
Что чувства добрые я лирой пробуждал2.
Пушкин никогда не думал учить чему-нибудь своих читателей, проповедовать какие-нибудь «моральные нормы»... Пушкинский «Пророк» ничего общего не имеет с лермонтовским «Пророком», который, получив от «вечного судии» дар «всеведенья» и читая в очах людей... «страницы злобы и порока», стал проповедовать любовь и чистую правду3.
Пушкинский «пророк» (то есть поэт) ничего не «провозглашает». Он, преображенный «шестикрылым серафимом», увидел и понял жизнь во всей ее полноте и рассказывает о ней и этими рассказами не учит, а «жжет» сердца людей:
...И обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей...
Общепринятое мнение о том, что лермонтовский «пророк» — развитие и продолжение пушкинского, по-моему, совершенно неверно, и Пушкин никогда не согласился бы с этой трактовкой его стихотворения...
467
Очень трудно было бы расшифровать формулу Пушкина: «...Что чувства добрые я лирой пробуждал». Потребовалось бы проанализировать всю поэзию Пушкина, чтобы подтвердить, как мне кажется, ясное для каждого серьезного и чуткого читателя впечатление от всего творчества Пушкина в целом — чувства особой глубины, правды и светлости. И дело вовсе не в гениальности Пушкина как поэта. Лермонтов, Баратынский, Тютчев тоже гениальные поэты, но ни об одном из них нельзя сказать, что их творчество вызывает «чувства добрые»...
Хочу напомнить в связи с этой темой слова Белинского в предпоследнем абзаце его одиннадцатой статьи из книги «Сочинения Александра Пушкина».
«...Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творениям которого будут образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство...»1
Державин, как уже указано выше, выделяет в своем творчестве три самые важные, с его точки зрения, темы.
Пушкин, вслед за Державиным, тоже упоминает три стороны своей поэзии, дающей ему право на бессмертие. Но, в отличие от Державина, он вторую и третью темы соединяет в одну — политическую. Стих: «Что в мой жестокий век восславил я свободу» — никак нельзя объяснить как «полноту наслаждения, доставленного искусством» (при чем тут «свобода»?), как «проявление высокой духовной раскованности»... А у какого гениального поэта нет такой «раскованности» в процессе творчества? И где, в каких произведениях Пушкин «восславлял» духовную раскованность своего творчества? И, наконец, как понимать первый, беловой вариант этого стиха в «Памятнике»: «Что вслед Радищеву восславил я свободу»? Тут возможным были бы два варианта: или Пушкин имел в виду не «Вольность» Радищева, а какое-то другое его произведение, или Пушкин и здесь (как и в первом стихе) решительно отказался от своего прежнего варианта и четкую политическую тему заменил крайне неопределенной метафорой: «свобода» — в значении состояния человека, когда он как будто все может, когда перед его внутренним взором
468
открывается целый мир?.. При чем тут «свобода»? И где Пушкин «восславлял» это чувство, употребляя слово «свобода»? Да и сам Пушкин не дал нам в этом стихе никаких оснований придавать слову «свобода» не политическое, а какое-то отвлеченно-метафорическое значение1.
Итак, перечисляя в четвертой строфе «Памятника» те качества, тот характер своего творчества и то его содержание, которое сделает его бессмертным и за что его будут любить потомки, Пушкин, кроме общего, светлого, возбуждающего лучшие чувства у читателей действия, называет еще некоторые конкретные темы своей поэзии.
Во-первых:
«Что в мой жестокий век восславил я свободу» — то есть участвовал в борьбе декабристов против рабства. Известно, что пушкинские революционные стихи заучивались ими наизусть, что «в бумагах каждого из действовавших2 находятся стихи» его, как писал ему Жуковский (письмо 12 апреля 1826 г.).
Вот какое значение Пушкин придавал своей ранней революционной поэзии!
Но к этому присоединяется еще последний стих этой строфы:
И милость к падшим призывал...
Видеть в этих словах призыв «смотреть» на людей без злобы, на падших с милосердием, на несчастных с состраданием — до такой степени странно, так противоречит всему характеру стихотворения, что и спорить с этим кажется бесполезным и неинтересным... Где в этом стихе «сострадание к несчастным»?
Где в самом творчестве Пушкина пропаганда беззлобного отношения ко всем людям? Где он проповедует нам милосердие «к падшим», то есть будто бы людям, нарушающим законы морали? Милосердие к скупому рыцарю? К убийце Сальери? К Швабрину (из «Капитанской дочки»), к Троекурову (из «Дубровского»)?
469
Где у Пушкина эта пропаганда так называемого «христианского всепрощения»? Если под словом «падшие» подразумевать проституток, то, в отличие от Достоевского (Соня в «Преступлении и наказании»), Толстого (Катюша в «Воскресении») и т. д., Пушкин нигде не касается этой темы...
Слово «падшие» Пушкин здесь употребляет в значении «потерпевшие поражение в борьбе», «побежденные» или «угнетенные» и т. п. «В боренье падший невредим...» («Бородинская годовщина»), «Восстаньте, падшие рабы...» («Вольность»).
Традиционное понимание стиха «И милость к падшим призывал» — в значении «призывал царя освободить сосланных в Сибирь декабристов» — совершенно правильно и подтверждается самими произведениями Пушкина с 1826 по 1836 годы.
Еще до разговора с Николаем в сентябре 1826 года Пушкин писал Вяземскому из Михайловского: «...повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна» (август 1826 г.); еще раньше, до опубликования приговора в письме к Плетневу (в январе 1826 г.) он писал о декабристах: «Надеюсь для них на милость царскую...» После разговора с Николаем, когда тот «обольстил» Пушкина (по выражению Мицкевича1), пользуясь своими актерскими способностями2, поэт поверил в возможность тем или иным способом добиться у царя освобождения сосланных декабристов, «милосердия» к ним, «милости к падшим».
Использовал ли Пушкин свои личные разговоры с Николаем, мы не знаем. Никаких свидетельств об этом у нас не сохранилось. Но вот в своем творчестве, в своих напечатанных тогда же стихах и прозе он все время возвращался к этой теме. И читателей и Николая он старается убедить, что для всякого великого царя, императора, герцога и т. д. необходимой чертой характера является «милость к падшим», «милосердие», прощение даже самой большой вины.
470
Хотя это всем известно, но я все же считаю необходимым перечислить эти произведения, где совершенно ясно Пушкин пытается воздействовать на Николая, добиться «прощения» сосланных декабристов. Причем это он делает даже в последние годы своей жизни, когда он уже окончательно разочаровался в Николае Первом и в искренности его обещаний в разговоре 1826 года. Вспомнить все эти «призывы» (косвенно выраженные) необходимо, поскольку Пушкин придает им такое значение в своем «Памятнике».
В конце 1826 года написано и в 1828-м напечатано стихотворение «Стансы», начинающееся словами:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни...
Там перечисляются положительные черты деятельности Петра Великого. Пушкин указывает на сходство с ними первых, либеральных акций царствования Николая I. Заключает свое стихотворение Пушкин прямым обращением к царю, с требованием быть «незлобным памятью», то есть прощать своих врагов и забывать их враждебные действия:
Семейным сходством1 будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
В начале 1828 года Пушкин написал стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец...») не на тему о декабристах, а, во-первых, об искренности своих похвал действиям Николая как царя и, во-вторых, о том, видимо, что Николай нарушил свое обещание (во время сентябрьского разговора 1826 г.) непосредственно общаться с Пушкиным и быть его цензором. (Николай перепоручил это Бенкендорфу.)
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
В этом стихотворении все же есть намеки на необходимость проявить «милость» к сосланным декабристам и на то, что этому мешают советчики царя:
471
Я льстец! Нет братья: льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Николай не разрешил печатать это стихотворение, но позволил распространять его в рукописи (позволил, очевидно, потому, что там у Пушкина много хороших слов о Николае и его действиях...).
В 1830 году в журнале «Телескоп» было напечатано стихотворение Пушкина «Герой» — без подписи автора... Это понятно почему: ведь Пушкин должен был все свои произведения давать не в цензуру, а лично Николаю, а тот, конечно, понял бы смысл стихотворения «Герой» и не позволил бы печатать эти стихи.
В этом стихотворении Пушкин говорит еще об одном прославленном императоре, «герое» — Наполеоне, совершающем милосердный, даже больше чем милосердный, поступок. Написаны эти стихи в форме диалога между поэтом и «другом», который спрашивает его, кто из «героев»
«всех боле
Твоею властвует душой?»
И услышав, что это Наполеон, хочет узнать, за что, за какие военные и государственные подвиги так высоко поэт его ценит. Оказывается, что для поэта самый великий подвиг Наполеона — то, что он, узнав, что, больные чумой (в Африке), его солдаты лежат в чумном бараке, без страха входит туда и, не боясь заразы, пожимает руку каждому обреченному к смерти.
И в погибающем уме
Рождает бодрость...
Когда друг поэта говорит ему, что это легенда, что с Наполеоном такого не было, поэту, оказывается, это не важно. Ему этот рассказ (пускай это даже «обман») нужен для главного общего вывода, связанного с его основной задачей, — «милость к падшим призывать»:
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран...
472
Что это стихотворение относится к Николаю и сосланным декабристам, что лишенный «сердца», не проявляющий милосердия герой заслуживает названия «тиран», ясно показано в заключительных словах стихотворения «Герой»:
Друг
Утешься...
29 сентября 1830
Москва
Это дата не написания стихотворения «Герой», а день, в который Николай I поехал из Петербурга в Москву, где была в это время сильнейшая эпидемия холеры. Пушкин, тогда еще не разочаровавшийся в Николае, надававшем ему множество обещаний, как-то связывал эту смелость царя (рисковавшего заразиться холерой) с возможностью для него «милосердия» к декабристам. Это видно из письма Пушкина к Вяземскому, написанного в начале ноября 1830 года: «Каков государь? молодец! Того и гляди, что наших каторжников простит — дай ему бог здоровья».
В 1831 году Пушкин написал «Сказку о царе Салтане...». Используя подлинный сюжет народной русской сказки, слышанной им от Арины Родионовны и конспективно записанной в своей тетради, Пушкин, как он делал во всех своих сказках, обрабатывал ее по-своему, вносил в сюжет собственные (очень важные) изменения и дополнения. Между прочим, он и в эту сказку внес важный для него мотив «милости к падшим», точнее, прощения даже подлинных преступниц («ткачиху», «повариху» и их мать — «бабу Бабариху»). Они добивались смерти царской жены и сына (будущего князя Гвидона), всячески препятствовали Салтану встретиться с ними, даже узнать, что и его жена, и сын живы... В сказке все кончилось благополучно, и царь Салтан встретился со своей женой-царицей и сыном, князем Гвидоном:
...И садятся все за стол;
И веселый пир пошел.
А ткачиха с поварихой,
С сватьей бабой Бабарихой.
Разбежались по углам;
Их нашли насилу там.
Тут во всем они признались,
Повинились, разрыдались;
Царь для радости такой
Отпустил всех трех домой...
473
В 1833 году Пушкин написал поэму «Анджело» (напечатана в 1834 году, хотя Пушкин к этому времени, по-видимому, окончательно разочаровался в Николае Первом). В этой поэме еще раз представлен «властитель», проявляющий милосердие, «добрый Дук». Эта поэма представляет собой, как известно, чудесный пересказ пьесы Шекспира «Мера за меру», где главным героем является управляющий по поручению Дука «одним из городов Италии счастливой», жестокий лицемер Анджело. За время своего «властвования» он совершил ряд отвратительных преступлений, и когда вернувшийся к власти Дук разоблачил его и спросил:
...«Что, Анджело, скажи,
Чего достоин ты?» Без слез и без боязни,
С угрюмой твердостью тот отвечает: «Казни
И об одном молю: скорее прикажи
Вести меня на смерть».
«Иди, — сказал властитель, —
Да гибнет судия — торгаш и обольститель».
Но тут вступаются за Анджело две женщины, умоляя Дука простить его — и поэма заканчивается (безусловно звучащим в то время современно) стихом:
«Прости же ты его!»
И Дук его простил.
В 1836 году, как известно, начал выходить пушкинский журнал «Современник». Первый номер (вышедший 11 апреля 1836 г.) вместо «вступительной» статьи, объясняющей задачи журнала и общее направление его, начинался стихотворением Пушкина «Пир Петра Первого» («Над Невою резво вьются...»). Большую часть стихотворения (двадцать четыре стиха) занимали вопросы автора о том, чем вызван этот торжественный пир — новой ли военной победой, юбилеем ли основания морского флота, годовщиной ли Полтавской победы, и т. п. Накалив любопытство читателя этими вопросами, Пушкин придает своему ответу сильную эмоциональность:
Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская1, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
474
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.
Оттого-то шум и клики
В Питербурге-городке...
и т. д.
Что современники Пушкина (в том числе, конечно, и сам Николай I) понимали подлинный смысл этого стихотворения, показывает не так давно опубликованный отрывок из дневника Л. И. Голенищева-Кутузова, председателя Ученого комитета морского министерства, переводчика (того самого, который в 1836 году выпустил полемическую брошюрку по поводу стихотворения Пушкина «Полководец»).
Дневник Л. И. Голенищева-Кутузова велся на французском языке. Приведем текст отрывка дневника в русском переводе М. И. Гиллельсона1. «...Не распространяясь уже о стихе, сама идея стихотворения прекрасна, это урок, преподанный им2 нашему дорогому и августейшему владыке без всякого вступления, предисловия или посвящения, журнал начинается этим стихотворением, которое могло быть помещено и в середине, но оно в начале, и именно это обстоятельство характеризует его...»
Пушкин не остановился на этом и в том же 1836 году еще (в последний!) раз попытался «призвать милость к падшим», «воспеть милосердие» — в «Капитанской дочке».
В самый конец этой повести Пушкин вводит императрицу Екатерину II («Великую»), которая совершает подлинный акт «милосердия». Позволю себе напомнить этот эпизод. После того как Гринева арестовали и судили за общение с Пугачевым и Гринев отказался давать полное разъяснение, его приговорили к смертной казни, но «государыня, из уважения к заслугам и преклонным летам отца, решилась помиловать преступного сына и, избавляя его от позорной казни, повелела только сослать в отдаленный край Сибири на вечное
475
поселение». Марья Ивановна («капитанская дочь»), поняв, что Гринев не объяснил всей ситуации на суде «потому только, что не хотел запутать» в это дело свою невесту, поехала в Петербург, чтобы, рассказав все государыне, склонить ее к милосердию.
Нечаянно встретившись в парке с Екатериной и не догадавшись, с кем она говорит, Марья Ивановна рассказывает ей, как было дело... Вот отрывок из их разговора.
«...Я приехала подать просьбу государыне.
— Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?
— Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия...»
Как помнит читатель, все кончается благополучно. Гринев освобожден, а Марье Ивановне государыня обещает: «Знаю, что вы не богаты... Не беспокойтесь о будущем. Я беру на себя устроить ваше состояние».
Такими способами Пушкин на протяжении последних десяти лет своей жизни в высокохудожественной форме, публично в напечатанных тогда же произведениях уговаривал царя дать амнистию сосланным декабристам, «милость к падшим призывал».
Попробую теперь объяснить, как дело обстоит с последними наиболее мрачными и грустными строками пушкинского «Памятника».
В сущности, стихотворение Пушкина само по себе, казалось бы, не нуждается в этой строфе. Все уже сказано — и о бессмертии поэзии Пушкина и славы его, и о мировом ее значении в будущем1. Но ведь Пушкин идет в своей композиции за Державиным (и Горацием), так что эта пятая строфа необходима. И Пушкин заполняет ее совершенно иным содержанием, чем его предшественники. В ней дается объяснение того, почему поэт принужден писать так о себе и своей поэзии, писать для потомства.
Прямо он об этом не говорит, но в иносказательной форме констатирует, что ему нечего рассчитывать на правильное понимание и справедливую оценку его творчества
476
современниками (включая даже друзей, знавших его, «поклонников поэзии, как он уединенных, затерянных в свете»). Муза его должна «быть послушна» только «призванью своему», как было сказано в первоначальной редакции «Памятника», или, как более сильно сказано в окончательном тексте, «веленью божию», не думать вовсе об обидах, клевете современных поэту читателей, но знать хорошо, что полную, правильную оценку он получит только в будущем, может быть, даже в далеком будущем...
Есть еще один очень важный вопрос, который требует разъяснения при анализе «Памятника». Это — противоречие между высокой оценкой Пушкиным его политической поэзии («...Что в мой жестокий век восславил я свободу//И милость к падшим призывал») — и стихами, написанными незадолго до «Памятника», в которых он решительно отказывается от всяких политических идей (так называемое «Из Пиндемонти»). Своим разочарованием в политике оно напоминает стихотворение «Сеятель» (1823), написанное в эпоху тяжелого мировоззренческого кризиса Пушкина (см. статью «Рождение реализма в творчестве Пушкина»).
Эта тема, тема эволюции политических взглядов Пушкина в последние годы его жизни, требует слишком подробного изложения и потому не входит в эту статью.
1976
Сноски к стр. 442
1 История толкования смысла «Памятника» Пушкина подробно изложена М. П. Алексеевым в книге «Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг...». Л., «Наука», 1967.
Сноски к стр. 443
1 Для удобства можно сохранить это условное заглавие, отсутствующее у Пушкина.
2 Третье отступление от пушкинского текста в публикации Жуковского — «И не оспаривай глупца» вместо «И не оспоривай глупца» — к теме настоящей статьи не имеет отношения.
Сноски к стр. 444
1 От имени Александр прилагательное будет «Александровский». Так и назывался обычно памятник Александру I на Дворцовой площади в Петербурге — «Александровская колонна».
2 М. П. Алексеев. Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг...», с. 62.
3 В «Словаре языка Пушкина» (т. I, с. 660 — 662) указано семь основных значений этого слова в употреблении Пушкина и несколько десятков оттенков значения в разных сочетаниях.
Сноски к стр. 447
1 «Я достроил памятник» (лат.) — начало XXX стихотворения из III книги од Горация, которому подражал Державин в своем «Памятнике».
Сноски к стр. 449
1 В статье «Как делать стихи».
2 «Сергею Есенину».
Сноски к стр. 451
1 Других многочисленных неверных толкований пушкинского «Памятника» (они все приведены и подробно проанализированы в книге М. П. Алексеева «Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг...») я касаться не буду, так как все они никакого влияния на современное понимание «Памятника» не оказали.
Сноски к стр. 452
1 У Горация вовсе нет этой темы.
Сноски к стр. 453
1 ...Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой-жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Сноски к стр. 455
1 Из статьи «Баратынский».
2 «Воспоминания» А. Островской напечатаны в Тургеневском сборнике под ред. Н. К. Пиксанова, т. II, 1915.
Сноски к стр. 456
1 Возможно, что речь идет о стихотворении Бенедиктова «Потоки».
2 Стихотворение «Кудри». Начало его:
Кудри девы-чародейки,
Кудри блеск и аромат,
Кудри кольца, струйки, змейки,
Кудри шелковый каскад...
3 Имеются в виду, по-видимому, строки этого стихотворения:
...Кто из нас, друзья-страдальцы,
Будет амбру их глотать,
Навивать их шелк на пальцы,
Поцелуем припекать...
4 Профессор литературы в Московском университете.
Сноски к стр. 458
1 Опубликовано впервые Н. С. Боташевым (с комментариями И. Л. Андроникова) в «Новом мире», 1956, № 1.
Сноски к стр. 459
1 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I, с. 73.
2 Немного дальше в той же статье Белинский напоминает о прежних «вспышках пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца» читателей Пушкина, заканчивает этот абзац словами: «Я верю, думаю, и мне отрадно верить и думать, что Пушкин подарит нас новыми созданиями, которые будут выше прежних» (там же, с. 73, 74).
Сноски к стр. 460
1 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. II, с. 179.
2 «Пушкин в письмах Карамзиных 1836 — 1837 годов». M., Изд-во АН СССР, 1960, с. 96.
3 То есть 20 августа 1836 года.
4 Речь идет о напечатанном Пушкиным стихотворении «На выздоровление Лукулла», разоблачающем карьериста и стяжателя министра С. С. Уварова.
Сноски к стр. 462
1 Заглавие этого стихотворения у Державина было: «К Музе. Подражания Горацию» (см.: М. П. Алексеев. Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг...»).
2 Напомню, что стихотворение Горация не делится на строфы (четверостишия), а написано сплошным рядом стихов одинакового размера (и, конечно, без рифм, как и вся древнеримская поэзия). Пушкин в своем «Памятнике», следуя Державину, писал рифмованными четверостишиями с той разницей, что четвертый стих каждой строфы у него написан не шестистопным ямбом, а более коротким стихом — четырехстопным ямбом.
Сноски к стр. 463
1 Может быть, стоит обратить внимание, что Державин отказался использовать тонкий намек Горация на то, что слава поэта «выше» славы «фараонов», царей... У Горация не просто «выше пирамид», а «выше царских зданий пирамид...».
2 Это буквальный перевод из Горация («multaque pars mei» — «и большая часть меня»). Может быть, в латинской поэзии это звучит поэтично, художественно, но в традициях русской поэзии это не эстетично...
Сноски к стр. 464
1 То есть на земле.
2 Державин следует здесь Горацию, который также называет географические имена.
Сноски к стр. 465
1 «Фелица», «Видение мурзы».
Сноски к стр. 466
1 И у Горация.
2 О значении «добрые чувства» сказано выше (см. с. 444).
3 И правды чистыя ученья. (Обычная публикация — «любви и правды чистые ученья», по-моему, неправильна. У Лермонтова церковнославянизм, родительный падеж.)
Сноски к стр. 467
1 В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. VII, с. 579.
Сноски к стр. 468
1 Кстати, судя по «Словарю языка Пушкина» (т. IV, с. 58) из 183 случаев употребления слова «свобода» в 123 случаях это слово имеет только политическое значение.
2 В декабрьском восстании.
Сноски к стр. 469
1 См.: В. Вересаев. Пушкин в жизни, т. I, с. 316.
2 «Ты был не царь, а лицедей» (то есть актер), — писал монархист Тютчев в стихотворении «Не богу ты служил и не России».
Сноски к стр. 470
1 С Петром Великим.
Сноски к стр. 473
1 По-старинному: «отпускать вину» — значит прощать ее.
Сноски к стр. 474
1 Во «Временнике Пушкинской комиссии» (1963) в статье М. И. Гиллельсона «Отзыв современника о «Пире Петра Первого».
2 Пушкиным.
Сноски к стр. 475
1 И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.