- 106 -
<ТЮТЧЕВ В 1862—1866 гг.>
Как ни много я вообще работал в это время и по диссертации, и по университетскому уставу, и как ни были разнообразны мои впечатления в мало знакомом мне городе, среди новой обстановки и новых мне лиц, все-таки оставалось достаточно времени для воспоминаний о семье, и я сильно тосковал в разлуке с женой и детьми, рвался душою в Никополь, серьезно тревожился, когда не получал оттуда писем, и с большим нетерпением ждал времени, когда мы все воссоединимся и когда определится мое дальнейшее положение1. Чтобы хоть сколько-нибудь положить конец моему одиночеству и найти людей, которые знали Мари и с которыми можно было наговориться о ней, я решил отыскать в Петербурге всех ее тетушек и ее сестру Лелю2, так как они всегда живали в нашей северной столице. С этой целью прежде всего я устремился в Смольный и принялся расспрашивать о них швейцара. Он действительно всех их знал и помнил, как старый служитель дома, но давно уже потерял их из виду и ничего не мог о них сообщить. Я справился у него, не состоит ли еще на службе в Смольном классная дама Самсонова, о которой я слышал от Мари: оказалось, что она давно уже на покое во вдовьем доме. Так как этот дом рядом со Смольным, то я тотчас же отправился туда. Самсонова была дома, но больна и в постели и через свою горничную сообщила мне адрес Варвары Дмитриевны, другой тетушки жены, от которой я все узнаю и о других членах семьи; Анны же Дмитриевны, которая меня гораздо более интересовала, так как с нею жила и Леля, кажется, нет в Петербурге: они еще весною уехали за границу и едва ли вернулись3. Отправился я разыскивать Варвару Дмитриевну в Троицком переулке, где она жила, но не застал ее дома, а от прислуги ее узнал, что она уже несколько дней гостит в Царском Селе у своей племянницы, Анны Александровны Благовидовой.
Этому открытию обрадовался я как нельзя более: это была Анюта, родная сестра жены, ближайшая к ней по возрасту, с которою она одновременно окончила курс в Смольном; я считал ее в Перми вместе с ее мужем, который незадолго перед тем был туда назначен управляющим акцизными сборами, а она оказалась в Царском, в доме генерала Юркевича (имениями которого управлял Благовидов), на углу Церковной и Бульварной улиц. Я не замедлил отыскать Анюту по этому адресу: весь дом был пустой, она занимала верхний его этаж; тетушки Варвары Дмитриевны с ней уже не было, она накануне моего визита Анюте вернулась к себе в Петербург. Анюта, с которою я тут впервые познакомился, очень мне обрадовалась, приняла меня совсем по-родственному <...> Я с нею вместе поехал обедать к тетушке Варваре Дмитриевне.
Это было первое мое с нею свидание: я был у нее несколько раз, но не заставал ее дома. Она была уже довольно стара и некрасива, с очень крупными чертами лица и грубоватым голосом, но, как старая дева, очень церемонна, не без притязаний и причуд, и хотела мне показаться в первый раз во всем параде; впрочем, очень умная и образованная особа, воспитанница Смольного, хорошо владевшая французским языком, очень добрая и чувствительная и даже слезливая. Леля очень ее любила; все звали ее Бабу, а Леля по слезливости — Barbe
- 107 -
la fontaine*. В 1868 г., когда готовились праздновать первое столетие Смольного монастыря, она так этим волновалась и была озабочена, что Леля говорила ей: on dirait que c’est votre centenaire qu’on va fêter2*. С нами вместе обедал довольно еще молодой человек Павел Васильевич Данилов, служивший в Министерстве государственных имуществ, очень деловой и практический человек и хороший хозяин.
От Бабу я узнал, что она получила письмо от Лели из Берлина о том, что они скоро возвращаются в Петербург, собираются переменить свою квартиру и П. В. Данилов уже присмотрел для них отличную квартиру на Ивановской улице в доме Гуро, прямо напротив сада Первой гимназии, но что вернутся они, конечно, на прежнюю свою квартиру на Кирочной улице: она обещала дать мне знать об их приезде и когда они примут меня, а наперед она должна повидаться с ними и предупредить обо мне как о милом, обходительном и почтительном племяннике: «Вы знаете ведь, — прибавила она, — в каком неловком и тяжелом положении бедная и милая Леля вот уже более 10 лет», — и при этом она невольно прослезилась.
И действительно, я знал уже в это время грустную историю Лели. С раннего детства она осталась исключительно на попечении своей тетушки Анны Дмитриевны Денисьевой, в то время инспектрисы Воспитательного общества благородных девиц, т. е. Смольного монастыря. Анна Дмитриевна была несомненно особа очень умная, очень образованная, очень сведущая во всем, что касается до Смольного: она же никогда из него и не выходила с самого в него вступления ученицею. Но для своей племянницы Лели она вовсе не была хорошею и заботливою воспитательницею; она была очень сухая и черствая эгоистка, неспособная входить в своеобразный детский мир, да и в Смольном ограничивалась толька администрацией, только сохранением внешнего порядка и благоприличий, не заботясь о настоящем воспитании проходивших через ее руки молодых поколений; все же досуги свои она посвящала приему гостей, выездам и особенно игре в карты по маленькой. Леля, собственно, только росла в ее аппартаменте в Смольном монастыре, учиться ходила, да и то когда хотела, в классы института, дружила и сходилась также с кем хотела из учениц, и в воспитательном отношении была под разными более или менее случайными влияниями как воспитанниц старшего класса, так и посторонних. Тетка, вообще властная и строгая, с нею была, скорее, слабою и вообще ее баловала, очень рано начала вывозить ее в свет и в обществе оставляла ее на произвол судьбы, сама садясь за карты.
Анна Дмитриевна нередко оставляла ее гостить подолгу в разных богатых домах, как, например, в семье Политковского (который так обесславил себя расхищением миллионов из капиталов Дома инвалидов — и это в царствование императора Николая I — и отравился, когда было раскрыто его преступление, но тем не менее уже умершим был лишен чинов, орденов и дворянского достоинства, и все имущество его и его семьи было описано в казну на пополнение сделанных им растрат)4, или в семье графа Кушелева-Безбородко, где Леля имела случай познакомиться со многими литераторами5, в том числе и с графом Соллогубом, автором «Тарантаса» и других очерков, повестей и романов, который, как кажется, имел на нее нехорошее влияние. Ученье ее шло вообще очень неправильно и главнейше ограничивалось только усвоением французского языка; но природа одарила ее большим умом и остроумием, большою впечатлительностью и живостью, глубиною чувства и энергией характера, и когда она попала в блестящее общество, она и сама преобразилась в блестящую молодую особу, которая при своей большой любезности и приветливости, при своей природной веселости и очень счастливой наружности всегда собирала около себя множество блестящих поклонников. В числе их был и наш поэт
- 108 -
Е. А. ДЕНИСЬЕВА
Акварель Иванова. Петербург, <1851>.
Справа внизу подпись художника: «Ivano<v> 185<1>»
Институт русской литературы АН СССР, ЛенинградФеодор Иванович Тютчев, две дочери которого — Дарья и Екатерина (от его брака с баронессою Пфеффель6) — были в одном классе с моею Мари: класс этот был в ведении Анны Дмитриевны; потому и Тютчев ее часто посещал, все более сближался с Лелей, ценя ее очаровательное общество, и все более увлекался ею. Увлечению этому, как говорили, не только не противодействовала, а, скорее, даже напротив — содействовала его супруга Эрнестина Феодоровна, не думая, чтобы с этой стороны могла ей грозить какая-либо серьезная опасность, и видя в нем весьма полезный громоотвод против других увлечений более зрелыми и более, по ее мнению, опасными красавицами большого света, за которыми тогда ухаживал Феодор Иванович. Поклонение женской красоте и прелестям женской натуры было всегдашнею слабостью Феодора Ивановича с самой ранней его молодости, — поклонение, которое соединялось с очень серьезным, но обыкновенно недолговечным и даже очень скоро преходящим увлечением тою или другою особой. Но в данном случае его увлечение Лелею вызвало с ее стороны такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную и энергическую любовь, что она охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником, до самой ее кончины. Зная его натуру, я не думаю, чтобы он за это долгое время не увлекался кем-нибудь еще, но это были мимолетные увлечения, без всякого следа, Леля же несомненно привязала его к себе самыми крепкими узами.
- 109 -
ТЮТЧЕВ
Дагерротип. <Петербург, около 1850 г.>
Институт русской литературы АН СССР, ЛенинградЧто она поддалась его обаянию до совершенного самозабвения, это как нельзя более понятно, хотя ей было в то время (в конце 1850 г.) лет 25, а ему 477; но он до конца своей жизни, по своему уму и остроумию, по своему образованию, по своей утонченной светскости, действительно был обаятельным человеком и кого хотел, особенно из дам, мог легко обворожить. Характеристику его другим поэтом, А. Н. Апухтиным, нельзя не признать очень меткою:
Ни у домашнего, простого камелька,
Ни в шуме светских фраз и суеты салонной
Нам не забыть его, седого старика,
С улыбкой едкою, с душою благосклонной!Ленивой поступью прошел он жизни путь,
Но мыслью обнял все, что на пути заметил.
И перед тем, чтоб сном могильным отдохнуть,
Он был, как голубь, чист и, как младенец, светел.Искусства, знания, событья наших дней —
Все отклик верный в нем будило неизбежно,
И словом, брошенным на факты и людей,
Он клейма вечные накладывал небрежно.Вы помните его в кругу его друзей?
Как мысли сыпались нежданные, живые,
Как забывали мы под звук его речей
И вечер длившийся, и годы прожитые!
- 110 -
В нем злобы не было; когда ж он говорил,
Язвительно смеясь над раболепным веком,
То самый смех его нас с жизнию мирил,
А светлый лик его мирил нас с человеком!8Таким он был и в то время, когда я зазнал его. Мари, которая знала его с детства, не помнила его иначе, как седым, и когда как-то впоследствии спросила его: «Какого цвета были у вас волосы в молодые годы?» — он отвечал: «Это было так давно, что я и сам не помню». О наружности своей он вообще очень мало заботился: волосы его были большею частью всклочены и, так сказать, брошены по ветру, но лицо было всегда гладко выбрито; в одежде своей он был очень небрежен и даже почти неряшлив; походка была действительно очень ленивая; роста был небольшого; но этот широкий и высокий лоб, эти живые карие глаза, этот тонкий выточенный нос и тонкие губы, часто складывавшиеся в пренебрежительную усмешку, придавали его лицу большую выразительность и даже привлекательность. Но чарующую силу сообщал ему его обширный, сильно изощренный и необыкновенно гибкий ум: более приятного, более разнообразного и занимательного, более блестящего и остроумного собеседника трудно себе и представить. В его обществе вы чувствовали сейчас же, что имеете дело не с обыкновенным смертным, а с человеком, отмеченным особым даром Божиим, с гением <...>
На след тайных свиданий между ними в нарочно нанятой для того близ Смольного квартире первый напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. На беду в марте 1851 г. предстоял торжественный выпуск воспитанниц того класса, который Анна Дмитриевна вела в продолжении 9 лет: ожидали, что ее по этому случаю сделают кавалерственной дамой, а Лелю фрейлиной. И вдруг ужасное открытие! Ко времени этого выпуска приехали в Петербург за своими дочерьми Марией и Анной их родители, и можно себе представить, как они, особенно же отец их, которому Леля была родной дочерью9, были поражены ее несчастьем и тем положением, в котором она оказалась! Не сдобровать было бы Тютчеву, если бы он не поспешил тотчас же уехать за границу10. Гнев отца ее не знал пределов и много содействовал широкой огласке всей этой истории, которая, впрочем, не могла не обратить на себя общего внимания по видному положению в свете обоих действующих лиц и по некоторой прикосновенности к ней Смольного монастыря и заслуженной его инспектрисы. Анна Дмитриевна тотчас же после выпуска оставила Смольный с очень большой для того времени пенсией, по 3000 руб. в год; бедную Лелю все покинули, и прежде всех сам Тютчев; отец не хотел ее больше знать и запретил всем своим видаться с нею, а из бывших ее подруг осталась ей верна одна лишь Варвара Арсеньевна Белорукова11. Это была самая тяжкая пора в ее жизни; от полного отчаяния ее спасла только ее глубокая религиозность, только молитва, дела благотворения и пожертвования на украшение иконы божией матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря, на что пошли все имевшиеся у нее драгоценные вещи.
С того времени много воды утекло, но Леля все еще до крайности тяготилась своим ненормальным, своим фальшивым положением, необходимостью скрывать от детей (старшей, также Леле, было уже 10 лет, когда я с ними познакомился, младшему Феде лет шесть12), что отец их не жил с ними вместе, что у него был свой дом, своя другая семья, признаваемая законом и обществом. Со слезами в глазах рассказывала она мне, когда ближе сошлась со мной, как тяготило ее и то, что тетушка ее Анна Дмитриевна в свою очередь чувствовала какое-то обожание к Феодору Ивановичу и относилась к нему с особенным подобострастием, и это в глазах тех, правда, немногих лиц, которые бывали у них и не были посвящены во все их тайны, придавало всему такой фальшивый вид, как будто бы она со своей теткой находится в материальной зависимости от Феодора Ивановича и что тетка служит для них ширмами и извлекает из этого для себя выгоды, тогда как подобострастие к нему Анны Дмитриевны вызывалось лишь тем, что он вращался в таких высоких сферах, был так любим при Большом дворе
- 111 -
и при Малых дворах, особенно же у великой княгини Елены Павловны, был близок с канцлером кн. А. М. Горчаковым и т. д. Она, и сама близкая некогда к сильным мира сего, дорожила Тютчевым, как единственным звеном, которое связывало еще ее с большим светом. «А мне, — продолжала Леля, еле сдерживая рыдания, — нечего скрывать и нет надобности ни от кого прятаться: я более ему жена, чем бывшие его жены, и никто в мире никогда его так не любил и не ценил, как я его люблю и ценю, никогда никто его так не понимал, как я его понимаю — всякий звук, всякую интонацию его голоса, всякую его мину и складку на его лице, всякий его взгляд и усмешку; я вся живу его жизнью, я вся его, а он мой: «и будут два в плоть едину»13, а я с ним и дух един. Не правда ли? — обращалась она ко мне, — ведь вы согласны со мной? Ведь в этом и состоит брак, благословенный самим Богом, чтобы так любить друг друга, как я его люблю и он меня, и быть одним существом, а не двумя различными существами? Не правда ли, ведь я состою с ним в браке, в настоящем браке?» Как было сказать ей на это: да, но в браке, не признанном ни церковью, ни гражданским обществом, а в этом-то благословении и в этом признании — великая сила, и вся фальшь, вся тягость вашего положения происходит от того, что ваша связь возникла без церковного благословения и людского признания. Я был глубоко взволнован, но молчал. «Разве не в этом полном единении между мужем и женою заключается вся сущность брака, — продолжала она меня убеждать, заливаясь слезами, — и неужели церковь могла бы отказать нашему браку в своем благословении? Прежний его брак уже расторгнут тем, что он вступил в новый брак со мной, а что он не просит для этого своего брака церковного благословения, то это лишь потому, что он уже три раза женат, а четвертого брака церковь почему-то не венчает, на основании какого-то канонического правила»14. Глубоко любящая и глубоко религиозная, вполне преданная и покорная дочь православной церкви, по возможности соблюдавшая все ее постановления, Леля не раз беседовала со своим духовником, и не с одним, до какой степени ей тяжело обходиться без церковного благословения брака; но что она состоит в браке, что она настоящая Тютчева, в этом она была твердо убеждена, и, по-видимому, никто из ее духовников не разубеждал ее в этом по тем же, вероятно, побуждениям, как и я, т. е. из глубокой к ней жалости. «Богу угодно было, — говорила она мне, — возвеличить меня таким браком, но вместе и смирить меня, лишив нас возможности испросить на этот брак церковное благословение, и вот я обречена всю жизнь оставаться в этом жалком и фальшивом положении, от которого и самая смерть Эрнестины Федоровны не могла бы меня избавить, ибо четвертый брак церковью не благословляется. Но так Богу угодно, и я смиряюсь перед его святою волею, не без того, чтобы по временам горько оплакивать свою судьбу».
Она была так верна своей теории, что везде и всегда называла себя Тютчевой: никаких гражданских актов ей не приходилось совершать, и потому никто не уличал ее в самозванстве. Заграничные путешествия совершала она обыкновенно вместе с Тютчевым, но и вместе с тетушкой и с детьми и их бонной, и в гостиницах прописывалась: Tutcheff avec sa famille3*, а если они отправлялись вдвоем, а дети оставались с бабушкой, то M-r et m-me Tutcheff4*. Заграничные путешествия Леля особенно любила, потому что тогда Феодор Иванович был в полном и нераздельном ее обладании, и ее теория о законном с ним браке осуществлялась тогда и на практике.
В одном отношении теория эта не могла не иметь и действительно имела пагубные последствия — это в отношении к ее детям. Леля настаивала, чтобы детей ее записывали в метрическую книгу не иначе, как Тютчевыми, и так как Феодор Иванович изъявлял священнику свое на то согласие, то желание ее и было всегда исполняемо: она в этом сама удостоверялась, и очень радовалась за детей, что это было так, не принимая во внимание, что при этом об отце вовсе
- 112 -
не было помину, а прописывалась только мать под своим девическим фамильным именем, и не зная, что подобный акт не сообщал детям прав состояния их отца и они могли быть приписаны только к мещанскому или крестьянскому сословию и никаких прав по происхождению не приобретали. Перед рождением третьего ребенка15 Феодор Иванович пробовал было отклонить Лелю от этого; но она, эта любящая, обожающая его и вообще добрейшая Леля пришла в такое неистовство, что схватила с письменного стола первую попавшуюся ей под руки бронзовую собаку на малахите и изо всей мочи бросила ее в Феодора Ивановича, но, по счастью, не попала в него, а в угол печки и отбила в ней большой кусок изразца: раскаянию, слезам и рыданиям Лели после того не было конца. Мне случилось быть на другой или на третий день после того у Лели, изразец этот не был еще починен и был показан мне Феодором Ивановичем, причем он вполголоса обещал мне рассказать историю этого изъяна в печке, когда мы будем с ним вдвоем на возвратном пути. Очевидно, что шутки с Лелей были плохие, и Тютчев вполне одобрил, что я и не пробовал опровергать ее теории об истинном ее с ним браке: Бог весть, чем подобная попытка могла бы окончиться. Сам Феодор Иванович относился очень добродушно к ее слабости впадать в такое исступление из любви к нему; меня же этот рассказ привел в ужас: в здравом уме и твердой памяти едва ли возможны такие насильственные поступки, и я никак бы не ожидал ничего подобного от такой милой, доброй, образованной, изящной и высококультурной женщины, как Леля; но Феодор Иванович, передававший мне этот случай по-французски, чтобы нас не мог понять его кучер, удостоверял только, что Леля вообще была d’un caractère violent et emporté au plus haut degré5*. У нее была еще одна слабость также не очень приятного свойства: именно, когда, бывало, она разворчится на провинившихся в чем-нибудь маленькую Лелю и Федю, то этому конца не было, и тогда уже Тютчев выходил из себя и кричал на нее: «Finissez-donc, vous m’embêtez par vos sermonts indéfinis! On punit les enfants, s’ils sont coupables, et tout est dit, mais on ne doit pas les gronder durant toute une heure!»6*
Феодор Иванович далеко не был то, что называется добряк; он и сам был очень ворчлив, очень нетерпелив, порядочный брюзга и эгоист до мозга костей, которому дороже всего было его спокойствие, его удобства и привычки. Такое заключение я вывел из очень частых моих свиданий с ним и Лелей и потом с ним одним.
Когда я, по письму Бабу, в первый раз приехал к ним16 на Кирочную, ко мне вышла первою Леля, очень стройная и изящная брюнетка, с большими черными глазами, очень милым и выразительным, скорее худым лицом и с очень хорошими манерами. Я хотел поцеловать у нее руку, но она просто поцеловалась со мной, как с родным братом, и так обыкновенно и здоровалась и прощалась со мною. Пошли расспросы о Мари, о детях, о нашем первом знакомстве, о свадьбе, о южном береге Крыма, об Одессе и т. д. Тем временем пришла и тетушка, совсем седая, но еще бодрая старушка, очень прямо державшаяся, привыкшая быть всегда на вытяжке и сохранившая эту выправку до конца жизни. Она пригласила меня попросту остаться у них обедать, тем более, что и Тютчев хотел быть у них.
Против него я был сильно предубежден, когда еще в Одессе впервые услыхал от Мари грустную историю Лели, и нет сомнения, что главным виновником зла был он, и он представлялся мне, если не ловеласом, то по крайней мере бессердечным маркизом времен Людовика XV, и я дивился только одному, что он так долго остается верен Леле. Впрочем, я, как и все, высоко ценил его стихотворения, и еще в Москве, вскоре после окончания курса в университете, мне попалась в одной из первых книжек «Revue des Deux Mondes» за 1850 г.
- 113 -
А. Д. ДЕНИСЬЕВА
Фотография. <Петербург, 1860-е годы>
Институт русской литературы АН СССР, Ленинградстатья «La Papauté et la Question romaine», которая приписывалась бывшему русскому дипломату17. Статья эта заинтересовала меня, и я внимательно ее прочел и сделал из нее выписки, и потом узнал, что этот бывший русский дипломат был не кто иной, как наш поэт Тютчев. На эту статью его я указывал и на своих лекциях студентам, так как в ней выражен русский и славянофильский взгляд на главнейшие явления средневековой и вообще всей западной истории в отличие от истории европейского Востока и ближайшим образом России. Во всяком случае мне было в высшей степени интересно лично познакомиться с Тютчевым, и вот знакомство это состоялось. Когда Леля назвала нас друг другу, то мы оба почти в один голос сказали, что заочно мы уже давно друг друга знаем: он меня по прискорбному делу «Одесского вестника»18, к которому он сам лично не причастен, но которое ему стало тогда же известно, так как он состоял с 1858 г. председателем Комитета иностранной цензуры, а я его знаю как поэта и как автора статьи «La Papauté et la Question romaine». Последнее очень его удивило, и я подробно рассказал ему, как я знакомил наших студентов с его своеобразными русскими взглядами на папство и империю и их взаимную борьбу между собою. «Вот чего уже я никак не мог предполагать, — говорил Тютчев, — чтобы эти взгляды нашли у нас себе отголосок не в Москве, не в Петербурге, а в отдаленной Одессе, на берегу Черного моря». Весь обед и несколько часов после него прошли у нас в самой оживленной и разнообразной беседе. Тютчев живо интересовался и всею моею деятельностью в Одессе, и тогдашними моими работами в Ученом комитете, и еврейским вопросом, и всеми подробностями вопроса университетского. Он далеко не был профаном в этом вопросе по довольно близкому знакомству своему с германскими университетами, особенно с университетом в Мюнхене, где он провел в должности секретаря нашего посольства свои молодые годы (с 1822 г. по 1837 г.) и куда он вновь вернулся на несколько лет частным лицом в 1840 г., когда был временно удален от службы с лишением и придворного звания за самовольную отлучку в Швейцарию из Турина19, где он временно исполнял обязанности нашего поверенного в делах. Он с большим интересом и сочувствием выслушал мои предположения по порученной мне для Ученого комитета работе, особенно же о возможно большем развитии института приват-доцентов, как рассаднике будущих наших профессоров. Я рассказал о свидании моем с А. В. Головниным и о беседе с ним о «Сионе», органе русских евреев, причем упомянул о том, что прошение редакции о расширении программы этого журнала предполагалось послать в комиссию князя Д. А. Оболенского20. «Да это мой хороший знакомый, — заметил Тютчев, — и если вы желаете лично переговорить с ним, то я попрошу его назначить вам свидание». Свидание это действительно состоялось. Князь Дмитрий Александрович был очень любезен, сообщил мне некоторые
- 114 -
подробности о выработанном в его комиссии проекте нового цензурного устава, который был уже почти готов <...>
Первая беседа с Лелей и с Тютчевым очень затянулась к общему всех нас удовольствию. Милая Леля была в истинном восторге и, прощаясь со мною, выражала надежду, что я буду частым их гостем в самое удобное для всех занятых людей время — обеденное. Я заранее обещал бывать у нее по всякому ее зову, если это не будет совпадать с заседаниями Ученого комитета, а эти заседания бывали по вечерам в 7 час., раза по три в неделю. Таким образом раз или два раза в неделю мы непременно сходились у Лели с Тютчевым за обеденным ее столом. Ее вестником была Идали, состоявшая при ее детях в роли d’une bonne renforcée7*, хорошенькая, но глупенькая полька, лично всегда вручавшая мне пригласительную записочку Лели. В случае моего согласия она спешила возвратиться к Леле, в случае же невозможности для меня воспользоваться ее приглашением Идали должна была поймать Тютчева дома в те полчаса утром, когда он после утренней своей прогулки заходил к себе домой, и известить его, что я обедать у Лели не буду, ибо, как сообщила мне потом Леля, Феодор Иванович очень любил у нее обедать вместе со мною, но порядочно тяготился обедами в обществе Бабу и других ее тетушек и добрейшей подруги Анны Дмитриевны по Смольному Марии Павловны Шишкиной, очень плохо слышавших, а также и в обществе очень почтенных, но мало подходивших к нему других посетителей Анны Дмитриевны, каковы были Яков Иванович Довголевский и Иван Васильевич Бобриков (отец так безвременно погибшего от руки убийцы незабвенного Финляндского генерал-губернатора Николая Ивановича Бобрикова)21. Леля от души радовалась, что Феодор Иванович и у нее может встречаться с интересным для него собеседником, и я становился для нее особенно дорог именно поэтому. Нечего и говорить, что для меня эти обеды у такой милой и гостеприимной хозяйки, как Леля, и с таким собеседником, как Тютчев, были истинною отрадою в моем одиночестве и усладили мне тогдашнее пребывание в Петербурге.
Ф. И. Тютчев хорошо знал все, что делалось и что предполагалось в наших высших правительственных сферах, все, что творилось повсеместно в России, особенно в сильно взбаламученной в то время Польше и так называемом «забранном» нашем крае22, все тогдашние проявления крамолы23, и обо всем и обо всех имел правильное суждение и всегда меткое слово. С своей стороны, я сообщал ему в подробности все, что происходило у нас в Ученом комитете и все мои замечания о лицах, призванных к составлению нового университетского устава, высочайше утвержденного потом 18-го июня 1863 г. <...>
У меня шла деятельная переписка с Мари, разговоры с Лелею и Ф. И. Тютчевым и переговоры с Краевским и А. С. Вороновым24. Жена, хотя и склонялась так же сильно в пользу Петербурга, как я — в пользу Москвы, тем не менее все предоставляла моему окончательному решению и вполне пред ним преклонялась; милейшая Леля и Феодор Иванович сильно отстаивали Петербург, и Феодор Иванович обещал меня ежедневно снабжать всякого рода сведениями и указаниями из нашего Министерства иностранных дел, в котором он состоял на службе и с главою которого, кн. А. М. Горчаковым, был в большой дружбе; но и Леля, и Феодор Иванович были в этом случае заинтересованной стороною: они хотели задержать меня в Петербурге в качестве приятного собеседника Феодора Ивановича во время частых его обедов у Лели и ее тетушки <...>
Моим размышлениям и колебаниям был положен конец приездом Павла Михайловича Леонтьева. Это было уже в начале ноября <1862 г.>. Павел Михайлович прежде всего обворожил меня планами относительно издания «Московских ведомостей»25: дело шло о том, чтобы обратить эту газету в своего рода русский «Times» и создать из нее великую и благотворную силу, так чтобы
- 115 -
мало-помалу обсуждению ее стали доступны все дела внешней и внутренней политики России и чтобы к голосу ее прислушивались все общественные и государственные наши деятели, не исключая и самого государя, что работать вместе с таким гениальным человеком, как Катков, и под его знаменем — это истинное счастье, и он, Леонтьев, искренно радуется за меня, что я удостоен такого счастья по выбору самого Каткова и что, хотя я на его последнее письмо ничего не ответил, но что молчание мое они сочли за знак согласия, и считают дело со мною совершенно поконченным. В этом смысле он и вел все время со мною разговор и в конце концов предложил мне следующие условия: я должен был взять на себя все заведование редакцией «Московских ведомостей» под их главным руководством; на издание это они предназначали доход с 6000 подписчиков (по 12 руб. с каждого), т. е. 72 000 руб., которые и будут находиться в полном моем распоряжении: все, что я своими трудами и хозяйственными распоряжениями могу сберечь из этой суммы без ущерба для издания, будет обращаться в мою пользу, независимо от чего они мне гарантируют во всяком случае 3600 р. (по 300 р. в месяц) чистого дохода и квартиру в доме университетской типографии в 5 комнат, не считая передней и кухни, с отоплением, с окнами на двор типографии, а с другой стороны на обширный сад и оранжереи Фомина, и сверх того мне же предоставляется по 1 рублю с каждого подписчика свыше 6000, чтобы я был материально заинтересован не только в удешевлении издания, но и в его успешности, что мне предоставляется, кроме того, выбрать себе помощника по редакции с вознаграждением по 2000 руб. в год и личного секретаря для переписки и внешних сношений по делам редакции с вознаграждением до 1200 р. Предложения эти показались мне настолько лестными и блестящими, что я не только не замедлил их принять, но еще сам предложил некоторую сбавку в пользу моих обоих высокоуважаемых соредакторов <...>
В половине ноября я был уже в Москве и поселился в семье Катковых, с которыми жил уже и Павел Михайлович Леонтьев, в доме Клевезаля, в одном из переулков против Покровских казарм Покровского бульвара <...>
Передовые статьи «Московских ведомостей»26 вызвали к ним всеобщее сочувствие как в Москве, так и в целой России. Ежедневно утром целые массы народа толпились перед редакцией в ожидании, что кто-либо из грамотеев, присланный за получением «Московских ведомостей», прочтет толпе только что отпечатанную статью по польскому вопросу. Таких грамотеев оказывалось немало: толпа разбивалась на большое число кучек, покрывавших собою весь Страстной бульвар и жадно внимавших чтению своего грамотея. Но не в одних массах народа, а и в самом высшем русском обществе передовые статьи «Московских ведомостей» читались, за весьма немногими исключениями, с большим сочувствием. Хвала за них воздавалась только одному Каткову. Это очень сердило и возмущало Ф. И. Тютчева, который нередко в это время навещал Москву для свидания со своею матерью, дочерью Екатериною Феодоровною (Китти, как звали ее в свете) и со своею родною сестрою Дарьей Ивановной Сушковой, у которой постоянно жила ее племянница. Тютчев негодовал в этом случае на самого Каткова, но я доказывал ему, что он очень в этом случае не прав: Катков никогда и ни перед кем не скрывал ни моих трудов, ни моих заслуг, а тем паче трудов и заслуг П. М. Леонтьева; он пользовался всяким случаем, всяким посещением — а кто из знатных москвичей или сановных петербуржцев не посещал его в эту пору его деятельности? — и каждому из них тотчас же представлял меня, как своего «товарища по редакции «Московских ведомостей», которому они много обязаны своим успехом», и точно так же, кому бы из приезжих высоких гостей ни давали Катковы обед, я бывал всегда в числе приглашенных так же, как большею частью и Мари <...>
<...> мы переехали на дачу в Бутырки, одно из предместий Москвы, самое близкое от редакции «Московских ведомостей» <...>
- 116 -
Иллюстрация:
МОСКВА. СТРАСТНАЯ ПЛОЩАДЬ
Цветная литография неизвестного художника, 1850-е годы
Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Ленинград
Справа — начало Страстного бульвара, где помещалась редакция «Московских ведомостей» и квартира М. Н. КатковаИзредка навещал нас, или лучше сказать, Мари, Ф. И. Тютчев, долго гостивший этим летом в Москве27 и заезжавший к нам на пути в Петровский парк или же из парка в Москву, что составляло не очень большой крюк.
Что касается до меня, то я, вставши часов в 8 утра и наскоро напившись чаю, обыкновенно пешком отправлялся в нашу редакцию, которая отстояла от нас минут на 50 довольно скорой ходьбы, и оставался там целый день в непрерывной и усиленной работе, уделяя не более получаса времени на свой обед, который состоял обыкновенно из кувшина молока и вкусного московского калача. В те дни, когда мне приходилось писать и передовую статью, а это было раза по три и даже по 4 в неделю, и когда в палатах Англии или Франции происходили нескончаемые прения по польскому вопросу, или же получались по тому же вопросу дипломатические депеши от Англии, Франции и Австрии или ответы на них князя Горчакова28, мне приходилось засиживаться в редакции часов до 10 или 11 вечера в напряженной работе, среди летнего зноя, в душной и накуренной атмосфере. Работа была подчас поистине изнурительной, и я, спеша докончить свою статью или выправить чужие работы и переводы, не раз хватался за голову и растирал себе лоб и сердце, чувствуя, что у меня начинает темнеть в глазах и сердце отказывается работать. Изредка навещал меня в редакции и заставал в таком положении Тютчев и потом с негодованием жаловался Мари, что я совсем себя не щажу, что таким образом я сгублю себя в самое короткое время. К нему присоединялся обыкновенно и Чацкий29, который всеми медицинскими доводами доказывал пагубность такой непрерывной напряженной работы в такой неблагоприятной обстановке. Но мне было всего 33 года; я был в цвете своих сил, и в пылу своего патриотического воодушевления не тяготился нисколько своею работою и только сетовал на то, что мое сердце и голова начинают по временам изменять мне. Впрочем, издание «Московских ведомостей» сравнительно с зимнею порою настолько наладилось, что часам к 10 или 11 весь нумер бывал готов, и в те дни, когда шли статьи Каткова
- 117 -
или Леонтьева и оба они или кто-нибудь из них приезжали в редакцию, то мне было возможно возвращаться домой еще засветло часам к 5 или к 6. Возвращался я, конечно, на извозчике и до такой степени усталый, что тут же и засыпал в пролетке. Раз как-то в таком состоянии усыпления захватил меня врасплох Тютчев, возвращавшийся от Мари в Москву, остановил моего извозчика, разбудил меня, снова разразился укорами, что я так мало себя берегу, и сообщил мне, что он только что разговаривал с Мари о том, как бы переселить нас из Москвы в Петербург, и что у него есть на этот счет свои предположения, но что он ни слова о них теперь мне не скажет, но что Мари совершенно на его стороне. Я ему отвечал на это французской поговоркой: Qui compte sans son hôte, compte deux fois8*.
Мы очень дружно расстались и распрощались, так как на другой же день он уезжал в Петербург. Летнее пребывание Тютчева в Москве было тем более приятно для меня и для Мари, что вслед за ним приехала в Москву и наша дорогая Леля и поселилась в нашей городской квартире в доме университетской типографии. Приезд этот предполагался в начале мая, но Тютчев серьезно занемог, и Леле пришлось за ним ухаживать, за отсутствием его семьи30. Болезнь была довольно продолжительна, так что и конец мая застал его еще в Петербурге, и Леля писала к Мари еще 29 мая, что ей приходилось делить все свое время между заболевшими ее детьми, которые жили на даче вместе с ее тетушкой на Черной речке в доме Громовского Сергиевского приюта, и домом Армянской церкви на Невском проспекте, где жил Феодор Иванович. С того времени, как я стал работать в редакции «Московских ведомостей», я высылал их Леле, и она ежедневно читала передовые статьи Феодору Ивановичу, и чтение это сопровождалось замечаниями такого высокообразованного и остроумного собеседника и знатока нашей внешней и внутренней политики, как Тютчев, и давало повод к бесконечным беседам между ними, а в этом и заключалось истинное блаженство для Лели. И теперь, ухаживая за Феодором Ивановичем, она продолжала ему читать передовые статьи «Московских ведомостей» по установившемуся между ними обычаю <...>
Феодор Иванович Тютчев остался верен высказанному им решению употребить все усилия, чтобы переселить нас в Петербург. Бывая во всех высших светских кругах, встречаясь со всеми министрами и высшими сановниками империи, будучи всеми любим и ценим, как ни с кем не сравнимый, в высшей степени занимательный и остроумный собеседник, он при всяком подходящем случае прославлял мою деятельность в «Московских ведомостях» и мои в них передовые статьи; он говорил обо мне, между прочим, и военному министру Дмитрию Алексеевичу Милютину и редактору «Русского инвалида»31 генералу Дмитрию Ильичу Романовскому. Последний и сам еще в 1862 г. вербовал меня в редакцию «Русского инвалида», а 15 июня, печатая в своей газете письмо об обеде в честь М. Н. Каткова в Английском клубе, не мог не обратить внимание на похвальный обо мне отзыв виновника этого торжества и на то, что третий тост на этом празднике был провозглашен за мое здоровье <...>
Хотя главным предметом всех моих забот был внутренний отдел «Русского инвалида», но волей-неволей пришлось взять в свое ведение и отдел иностранной политики, который вел очень легким и хорошим языком Е. М. Феоктистов, но в котором он не давал себе труда разъяснять такие сложные и запутанные вопросы, как вопрос Шлезвиг-Гольштейнский, не замедливший вызвать войну Австрии и Пруссии против Дании32. Пришлось разъяснение этого вопроса взять на себя, а затем шаг за шагом следить за его постепенным развитием. Так как вопрос этот поглощал собою почти всю тогдашнюю политику, то Е. М. Феоктистову не оставалось почти никаких материалов для его ежедневного политического обозрения, и он счел за лучшее отказаться на время от участия в «Русском инвалиде»; мне же по этой части были очень полезны сведения и указания со стороны Ф. И. Тютчева.
- 118 -
Я уже говорил, что Тютчев очень много содействовал моему переходу в редакцию «Русского инвалида», и он вместе с дорогою и незабвенною Лелею служил и для меня и для Мари одною из наибольших прелестей Петербурга. Редкий день мы не видались между собою, редкий день Феодор Иванович не заходил или ко мне в редакцию, или к нам в дом Мерца в Фонарном переулке во время своей обычной утренней прогулки и каждый раз сообщал целую массу интереснейших дипломатических и политических новостей, а затем, обращаясь к Мари со свойственною ему любезностью, он говорил: «теперь и ваша политика» («et maintenant c’st votre politique à vous»), — рассказывал различные светские новости, в которых очень видную роль играла гостившая в то время у своего родственника князя Александра Михайловича Горчакова Н. С. Акинфиева33, обворожившая всех наших дипломатов, начиная с их главы князя А. М. Горчакова и кончая почтенными членами его Совета бароном Жомини34 и Ф. И. Тютчевым. Последний посвятил ей два прелестные стихотворения35:
При ней и старость молодела,
И опыт стал учеником,
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком.Так оканчивается первое из этих стихотворений, а вот начало и второго из них:
И самый дом наш будто ожил,
Ее жилицею избрав,
И нас уж менее тревожил
Неугомонный телеграф.Нередко случалось нам и обедать с Ф. И. Тютчевым у тетушки нашей, Анны Дмитриевны Денисьевой, у которой жила Леля, или же Леля и Тютчев приезжали обедать к нам. Особенно мне памятен один из таких обедов, на который мы звали и Романовского, желавшего поближе познакомиться с Тютчевым, — памятен тем, что незадолго до приезда наших гостей Мари вздумала сама облагоухать комнаты и обходила их с горящею курильницей, наливая на нее ароматическую жидкость, и вдруг жидкость эта вспыхнула, и пламя попало на платье Мари. По счастью, я проходил тем временем мимо нее и еще в суконном шлафроке, накинутом поверх жилета, и с его помощью немедленно потушил загоревшееся платье, так что она отделалась только испугом и некоторою мало заметною порчею своего платья.
Нечего и говорить, как драгоценны были все те сведения и все те разъяснения, которые давал мне по всем дипломатическим вопросам времени Ф. И. Тютчев, черпая их из первого источника и будучи сам большим знатоком дела. На мои статьи по Шлезвиг-Гольштейнскому вопросу Тютчев обратил внимание и самого Горчакова и восхвалял ему меня как отличного русского публициста, бывшего соредактора «Московских ведомостей» и нынешнего заправилу «Русского инвалида». Горчаков выразил желание лично со мною познакомиться, и Тютчев привез меня к нему в его кабинет в Министерстве иностранных дел. Князь Александр Михайлович принял меня очень любезно и говорил со мною исключительно как с автором нескольких статей в «Московских ведомостях», восхвалявших его депеши 1863 г. по польскому вопросу; всю заслугу «Московских ведомостей» он видел исключительно только в том, что они поняли значение этих его депеш и сумели разъяснить их смысл русской публике; он превозносил свои заслуги перед Россией и перед целым миром, что он предотвратил общеевропейскую войну, которая иначе была бы совершенно неизбежною36. Я хотел было прибавить к этому: «и которая была совершенно невозможною» из-за Польши и ради Польши, как то отлично было доказываемо именно «Московскими ведомостями»; но я, конечно, воздержался от этой неуместной в данном случае оговорки и безмолвно следил за потоком красноречия моего высокопоставленного собеседника. Впрочем, собственно говоря, никакой беседы
- 119 -
тут не было. Это был нескончаемый монолог князя Александра Михайловича, посвященный исключительно его самовосхвалению. Я было попробовал заговорить о текущих делах, о бедной Дании, о взаимных отношениях Пруссии и Австрии; но попытка эта оказалась совершенно неудачною: князь Горчаков, продолжая все выше и выше воздвигать себя на пьедестал передо мною, на мои расспросы отвечал лишь звонком, и когда на звонок явился дежурный чиновник, то он сказал ему: «Попросите ко мне г. Вестмана» (это был товарищ министра иностранных дел), и потом, вдосталь насытившись самовосхвалением, князь Александр Михайлович, когда пришел г. Вестман, рекомендовал меня его вниманию, сказав мне, что я могу обращаться к его товарищу за всеми нужными мне сведениями и справками и что он, князь, надеется, что его превосходительство мне в них не откажет. Затем я откланялся князю и вышел из его кабинета, а за мной и г. Вестман, из слов которого я не замедлил вывести заключение, что никаких сведений и справок он давать мне не намерен, и что все нужные сведения я найду в «Journal de St.-Pétersbourg», который служит органом русского министерства иностранных дел и в котором сообщаются все нужные для публики сведения. Впрочем, благодаря Тютчеву, никаких сведений ни от Вестмана, ни от самого Горчакова мне не было и нужно.
Этот мой визит к князю Горчакову имел для меня лишь одно приятное последствие, а именно то, что я был приглашен на бывший вскоре затем обычный великим постом раут канцлера для всего дипломатического корпуса и высшего официального мира в Петербурге. Для меня в то время это была еще совершенная новость; впоследствии мне привелось быть на многих подобных раутах послов и посланников великих держав, которые, имев честь представить свои верительные грамоты его величеству императору всероссийскому, обычным порядком по одной и той же форме извещают такого-то (прописывается фамилия и его звание), что он, посол или посланник, будет у себя дома в такой-то день такого-то месяца с 9 до 10 час. вечера.
Мы сговорились с Тютчевым ехать на этот раут вместе, или лучше сказать, сам Тютчев предложил мне быть в этом случае моим чичероне или Вергилием, без чего раут среди совсем незнакомой мне публики утратил бы для меня всякий интерес. При входе нашем в зал произошло некоторое замешательство: стоявшему здесь раззолоченному глашатаю хорошо был известен Феодор Иванович, и он громко провозгласил на весь зал: «Камергер Тютчев», — но меня, в моем черном фраке, он принялся расспрашивать, как меня назвать, и я, не будучи предупрежден заранее обо всей этой церемонии, назвал себя просто по фамилии; но ему нужно было и мое звание, а тут я поставлен был в некоторое затруднение, назвать ли себя редактором, или же моим маленьким чином коллежского секретаря, Тютчев положил конец этому замешательству, назвав меня не без некоторого раздражения профессором, как это, между прочим, водится в Германии относительно бывших профессоров и даже бывших приват-доцентов. В конце зала, как водится, стоял сам хозяин раута и благосклонно принимал приветствия своих гостей. Мы проследовали в дальнейший зал и остановились в самом малом из них, где было человек 10 гостей, и в том числе знакомая Тютчева, очень видная и высокая, роскошно одетая дама — Римская-Корсакова, как я узнал от него впоследствии. В то время как Ф. И. Тютчев рассыпался перед нею в любезностях, конечно, на французском языке, в соседней зале послышался некоторый шум и шелест дамских платьев как бы от расступившейся толпы, и вслед за тем в нашу комнату вошел государь император в сопровождении князя А. М. Горчакова, удостоил нас всех общим поклоном и остановился пред Римской-Корсаковой со словами: «А, наконец-то вы у нас в России, а не в Париже, где вы так много заставляли о себе говорить в газетах блеском ваших нарядов и вашим участием во всех придворных празднествах». Государь остановился, и г-жа Римская-Корсакова что-то отвечала ему, но так тихо, что и я при моем очень тонком слухе не мог разобрать даже, на каком языке она отвечала, но, кажется, по-французски, ибо, как и Татьяна Пушкина,
- 120 -
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала
И выражалася с трудом
На языке своем родном.Государь так же внятно и громко, как и прежде, продолжал по-русски: «Но ведь у нас в то время русская кровь лилась в борьбе против польских мятежников, которые постоянно поддерживались из Парижа, да и, кроме того, теперь так много дела в деревнях, что дворянам следовало бы побольше жить у себя в имениях, а не за границей. Во всяком случае очень рад был встретить вас здесь у нашего гостеприимного хозяина», — с этими милостивыми словами государь проследовал далее в сопровождении Горчакова, а бедная Римская-Корсакова, вся раскрасневшись, спешила уйти в противоположные двери и почти тотчас же уехала с раута. Мы с Тютчевым, обойдя все залы, не замедлили последовать ее примеру и на возвратном пути все время толковали о словах государя с большим к ним сочувствием по существу, но и не без опасения, что слова эти могут попасть в иностранную печать и вызвать новое озлобление против России и, между прочим, и в Тюльерийском дворце <...>
В числе второстепенных, но очень полезных сотрудников «Московских ведомостей» еще при мне, т. е. в 1863 г., состоял один еще очень молодой человек, Константин Николаевич Цветков, который почему-то особенно меня полюбил, очень сожалел о моем уходе и, сердечно прощаясь со мною перед моим отъездом, выражал надежду на скорое мое возвращение и сам вызвался писать мне обо всем, что будет делаться в Москве и в самой редакции «Московских ведомостей». Я очень благодарил его за это, но предупредил его, что буду очень занят и чтобы он на мои ответные письма не очень рассчитывал. Тем не менее раз или два раза в месяц я получал от нпего небезынтересные письма, из которых, между прочим, видно было, как нелегко было редакции «Московских ведомостей» обходиться без такого работника, каким был я. Теперь я прежде всего воспользовался таким доброжелательным ко мне корреспондентом и поручил ему разведать без всяких еще прямых предложений с моей стороны, согласны ли были бы Катков и Леонтьев на мое возвращение в редакцию «Московских ведомостей» и какие они могли бы мне предложить условия. Эти переговоры я просил его начать с Михаила Никифоровича и затем уже, при благоприятных предзнаменованиях, обратиться к Павлу Михайловичу.
Всеми этими новостями очень был огорчен добрейший Ф. И. Тютчев, от которого я не считал нужным ничего скрывать. Особенно он был против возвращения моего в Москву: отдавая полную справедливость обоим редакторам «Московских ведомостей» и очень высоко ценя их общественную деятельность, Тютчев не питал к ним особенного личного сочувствия37, так же как и они к нему; но главное, он опасался, что на меня вновь взвалят непосильное бремя работы. Чтобы предотвратить это, он возымел мысль пристроить меня при Михаиле Николаевиче Муравьеве в качестве редактора «Виленского вестника»38. Муравьев был женат на двоюродной его сестре Пелагее Васильевне39 и был в наилучших личных с ним отношениях. Кстати, его ожидали в Петербург к 26 апреля, по делам Северо-Западного края <...> Муравьев уже писал Феодору Ивановичу о том, что он был очень недоволен тогдашним редактором «Виленского вестника» <...> Киркором40 и желал найти на его место более надежного человека. Феодор Иванович и воспользовался этим, чтобы испросить у М. Н. Муравьева недели через полторы после приезда его в Петербург разрешения привезти меня к нему в один из свободных его вечеров <...>9*
Тютчев вполне сочувствовал воззрениям, которые были изложены в моей записке, но находил, что она была написана совсем не по адресу полновластного
- 121 -
русского диктатора в крае, в котором только что был подавлен открытый мятеж силою оружия и страхом казней41. При том же самостоятельность «Виленского вестника» в тех условиях, в которые я ставил его в своей записке, была бы только фикцией, для всех очевидной, и только для чересчур наивных людей могла бы оказаться до некоторой степени не совсем благовидной ловушкой; что же касается до отстаивания видов и намерений Муравьева против затруднений, которые нередко противопоставлялись <ему> в наших высших правительственных сферах, то это вовлекло бы Михаила Николаевича во множество неприятных столкновений; да и сам он вовсе не сторонник такого публичного обсуждения правительственных разногласий и только благодаря личному своему опыту за последний год стал до некоторой степени признавать силу независимой печати и общественного мнения, что и доказал своими продолжительными беседами со мною о делах Северо-Западного края; но по своему характеру он едва ли бы в состоянии был долго или постоянно выносить такое свободное с обеих сторон общение с подчиненным ему редактором. В конце концов сам Феодор Иванович должен был признать, что мысль его отвлечь меня от «Московских ведомостей», где предстояло мне столько труда, и привлечь к «Виленскому вестнику», где было бы несравненно меньше работы, не была из числа удачных <...>
Д. А. Милютин был очень удивлен, узнав от меня, что я вновь возвращаюсь в редакцию «Московских ведомостей»42. «А мы думали с братом, — сказал он, — что ваши корабли окончательно сожжены». Более всего жаль было расставаться с Ф. И. Тютчевым и Лелей. Кто бы мог думать тогда, что мы с нею более не увидимся! <...>
<В Москве летом 1864 г.> поселился у нас, хотя на очень короткое время, проездом из Пензенской губернии в Петербург, отец дорогой моей Мари, Александр Дмитриевич Денисьев, с которым я тут только впервые свиделся и познакомился. В сущности, это был еще очень живой старик, хотя и хромоногий на одну ногу вследствие раны, полученной им еще в сражении под Фридландом 2/14 июня 1807 г., человек очень бывалый и очень приятный собеседник. Он ехал в Петербург, между прочим, чтобы хлопотать о повышении своем в чине, так как в бытность свою в Царстве Польском в одном из расположенных там гусарских полков, он за вызов на дуэль своего полкового командира, хотя и не был разжалован в солдаты благодаря заступничеству за него князя Варшавского, как за получившего и Георгия и золотое оружие за боевые отличия, но был переведен в Кавказскую армию с майорским чином и с лишением права на дальнейшее чинопроизводство. Я решился помочь в его деле и дал ему письмо к добрейшему К. П. фон-Кауфману43 с изложением всего дела об вечном его майорстве. Недели через три после отъезда высокоуважаемого Александра Дмитриевича мы были чрезвычайно обрадованы его письмом с тысячью благодарностей за внимание к нему Кауфмана, который сам вышел к нему в приемную и, видя, что он сильно прихрамывает, взял его под руку, ввел в свой кабинет, долго с ним беседовал, хотя в приемной его ждали несколько генералов, и в самом скором времени достиг того, что он был произведен в подполковники. К своей семье в Пензенскую губернию он, однако же, не вернулся, а остался доживать свой век в Петербурге, где, кроме трех своих сестер, престарелых девиц, он нашел еще и несколько своих сослуживцев. Там я еще раз свиделся с ним года через два, но уже в Николаевском военном госпитале, в офицерском отделении, но он был так слаб, что не мог сам приподняться на своей постели, а когда я в том же году еще раз приехал в Петербург и хотел навестить его в том же госпитале, то как раз попал на вынос его тела в церковь для отпевания и при входе в церковь наткнулся на Ф. И. Тютчева. Последний был так взволнован и расстроен и так просил меня не оставлять его одного и ехать с ним вместе в его экипаже, что я, вопреки своему искреннему желанию отдать последний долг своему тестю, имел слабость уступить настояниям Феодора Ивановича. В тот же день я обедал у тетушки Анны Дмитриевны на даче (помнится, в Лесном); у нее после похорон собрались обе сестры ее — Варвара Дмитриевна
- 122 -
и <Александра>10* Дмитриевна, и последняя напала на меня с ожесточением за то, что я будто бы предпочел остроумную беседу Тютчева заупокойной литургии и отпеванию моего тестя. Ее гневу и негодованию не было никакого предела, пока им не положила конца своим властным окриком хозяйка дома. Быть может, я и в самом деле был очень виноват, но мне до такой степени было жаль Феодора Ивановича, что желание сколько-нибудь его успокоить взяло верх над всеми другими чувствами и соображениями. Мне думалось, что молитвы мои менее были нужны в это время покойному тестю моему, чем мое утешение страдавшему живому лицу, с которым я был связан искреннейшим взаимным доброжелательством и сочувствием <...>
Среди моих соображений о возможных последствиях датско-германской войны и о наилучших способах воспользоваться России наступившими, как казалось, нескончаемыми распрями между немцами, я вдруг был поражен воплем отчаяния, раздавшимся из Петербурга от Ф. И. Тютчева.
«Все кончено, — писал он мне от 8 августа 1864 г.44, — вчера мы ее хоронили...
Что это такое? Что случилось? О чем это я вам пишу — не знаю... Во мне все убито: мысль, чувство, память, все... Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то...
Сердце пусто — мозг изнеможен. Даже вспомнить о ней — вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно, невыносимо. Писать более не в силах, да и что писать?.. Ф. Тчв.»
Я и Мари, оба мы были сильно поражены этим неожиданным известием о смерти нашей дорогой Лели, последовавшей 4 августа, и тем отчаянием, в какое она, очевидно, повергла Феодора Ивановича. Мы понимали всю безвыходность его положения в настоящем случае и невозможность найти себе какое-либо утешение в ее тетушках или же искать его в посторонних лицах. Мы тут же решили, что я отправлюсь в Петербург и попытаюсь сколько-нибудь приободрить нашего доброго друга. План этот был тем более осуществим, что неделя оканчивалась праздником Успения Пресвятой Богородицы, и таким образом два дня сряду были у меня свободны. Я поспешил об этом уведомить Феодора Ивановича и получил от него следующий ответ:
«С. Пет<ербург>. Четверг 13 августа.
О приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! Благодарю, от души благодарю вас! Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня... Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее... Простое сумасшествие было бы отраднее...
Но... писать об этом я все-таки не могу, не хочу — как высказать эдакий ужас!
Но приезжайте, друг мой Александр Иваныч! Сделайте это доброе христианское дело. Жду вас к воскресенью. Вы, разумеется, будете жить у меня. Привезите с собою ее последние письма к вам.
Обнимаю милую, родную Марью Александровну и детей ваших.
Страшно, невыносимо тяжело. Весь ваш Ф. Т<ют>ч<е>в»45.
Выехав в Петербург в субботу 15 августа, я в вагоне начал перечитывать последние письма Лели к Мари. Письма эти были от 31 мая и от 1 июня 1864 г., причем последнее было окончено только 5 июня46. В первом их них, написанном вслед за нашим отъездом из Петербурга в Москву, она рассказывала, что, простившись с нами, не могла воздержаться от слез и что Феодор Иванович, проводив нас на железную дорогу, нашел ее еще всю в слезах, а затем отправился навестить «бедных Деляновых, которые незадолго перед тем потеряли
- 123 -
своего единственного сына»47, а Леля, «вдоволь насладившись и воспользовавшись назидательными и занимательными разговорами» (discours instructifs et amusants de maman — так называла она свою тетушку Анну Дмитриевну), отправилась в свою комнату, чтобы письменно побеседовать с нами, «с своими дорогими друзьями». Главною новостью дня было то, что 31 мая она впервые встала с постели после своих родов48 и большую часть дня провела в гостиной, обедала за столом, и по этому случаю пили шампанское, между прочим и за наше здоровье. «Мой боженька, — так называла она Феодора Ивановича, — скучает; его знакомые разъезжаются один за другим, и вашего общества, cher Alexandre, которое он так любит, ему сильно недостает. Я желала бы как можно скорее поправиться, не столько для себя, сколько для него. C’est mon Louis XIV inamusable»11*. Затем, со слов, конечно, Феодора Ивановича, она прибавляла: «Говорят, Муравьев проведет всю зиму в Петербурге, но не покидая своей должности; он будет распоряжаться отсюда, а Потапов будет в Вильне исполнять его приказания»50.
Е. А. ДЕНИСЬЕВА
Дагерротип, конец 1850-х годов
Институт русской литературы АН СССР, ЛенинградНа другой же день, 1 июня, она снова писала: «Я вчера так похрабрилась, но, увы! сегодня снова слегла в постель, или, лучше, осталась в постели после ужасной ночи в лихорадке и с кошмарами; но теперь, к вечеру, мне стало лучше, и я пользуюсь этим, чтобы поболтать немного с тобою, дорогая Marie. Но о чем? Это такое однообразие целый день быть в постели без всякого развлечения, кроме чтения, правда, на этот раз очаровательного: это — письмо Жорж Санд по поводу последней книги Виктора Гюго51: истинный образец изящного слога. Пусть твой муж прочтет его в «Revue de Deux Mondes» du 15». Письмо это было прервано на известии, что Феодор Иванович получил письмо от своей дочери Kitty, в котором настоятельно требовался его приезд в Москву для улажения дел с его братом52. «Все это меня раздражает и мешает моему поправлению», — прибавляет Леля, для которой было всегда тяжело расставаться с Феодором Ивановичем и которая так привыкла проводить лето и осень вместе <с ним> или в Москве или за границей. Снова было прервано это письмо приходом maman, которая с криком негодования предсказывала Леле всевозможные бедствия, что она пишет письма в постели с зажженными свечами, и <письмо> было возобновлено только 5 июня. В нем Леля, между прочим, сообщала, как она была удивлена накануне вечером приездом Н. И. Соц, которая провела у нее весь вечер в ожидании Феодора Ивановича, прибывшего только к полуночи, но тем не менее выслушавшего терпеливо все подробности ее дела и обещавшего на другой день им заняться53. M-lle Соц застала у Лели Екатерину Сократовну Ремизову, которая все вечера проводит у ее постели в душной атмосфере с вечно закрытыми окнами, тогда как, имей она <Леля> в своем распоряжении
- 124 -
экипаж, она могла бы ежедневно отправляться на Острова и дышать свежим воздухом. «Но зато, — прибавляет Леля не без укора, — моя дочка и ее папаша пользуются этим удовольствием вволю: каждый вечер вдвоем они отправляются на Острова то в коляске, то на одном из легких невских пароходов и заканчивают свои вечера всегда мороженым, никогда не возвращаясь домой ранее полуночи».
Маленькой Леле не было тогда еще 14 лет, и такие поздние прогулки и развлечения на Островах с их крайне сырым и болотистым воздухом никак не могли быть полезны ни для ее слабого здоровья, ни в каком другом отношении. Но более всего тяготила ее бедную маму предстоящая ей близкая разлука с ее «боженькой», с ее бесценным Феодором Ивановичем. Отъезд этот состоялся 13 июня 1864 г., и в следующую годовщину в письме своем к Мари Феодор Иванович так говорил об этом своем расставании с Лелей: «Уезжая в Москву и покидая вашу сестру, я не пытался даже сдерживать себя и подавлял рыдания, уткнувшись в подушки, хотя и не подозревал, что оставляю позади себя все мое прошлое, которое должно было оторваться от меня, а это прошлое было всею моею жизнью»12*. Можно себе представить, чем было это расставание для самой Лели, которая, правда, уже встала с постели, но поправлялась очень трудно. В отсутствие Феодора Ивановича ей предстояло между прочим перебраться на новую квартиру. Это было странным образом 29 июня, т. е. в большой христианский праздник верховных первоапостолов54.
«Сегодняшний день, — писал Феодор Иванович к Мари 29 июня следующего, 1865 г., — памятный, роковой день в моей жизни: год тому назад в этот день бедная ваша сестра переселилась в тот дом, которому суждено было стать последним для нее жилищем. Меня не было тут, и я не видел, как она вступила в него, но я видел, как ее выносили из него. Рискуя показаться неблагодарным относительно тех лиц, которые с тех пор показали мне столько приязни и из которых некоторые мне очень дороги, я должен признаться, что с той поры не было ни одного дня, который бы я начинал без некоторого изумления, как человек продолжает еще жить, хотя ему отрубили голову и вырвали сердце. И однако же, дорогая Мари, прежде чем исчезнуть, я желал бы снова видеться с вами. Вам всею душою преданный Ф. Тютчев»13*.
Вот с каким невыносимо-жгучим горем предстояло мне иметь дело, когда я в воскресенье 16 августа прибыл в Петербург прямо на квартиру Феодора Ивановича, на Невском проспекте в доме Армянской церкви, над квартирой княгини Елизаветы Христофоровны Абамелек, жившей над квартирой сестры своей Анны Христофоровны Деляновой. Никого из них в эту пору года не было в Петербурге, и во всем огромном доме обитал на четвертом этаже один лишь Тютчев, у которого я на несколько дней и поселился.
Я много думал о том, как бы мне размыкать его горе; дело это было очень нелегкое, тем более, что Феодор Иванович, глубоко понимая все значение религии в жизни отдельных людей и целых народов, и всего человечества и высоко ценя и превознося нашу православную церковь, сам был человек далеко не религиозный и еще менее церковный: никакие изречения из священного писания или из писаний отцов церкви, столь отрадные для верующего человека и столь способные поддержать и возвысить его дух, в данном случае не оказались бы действительны.
Глубокая религиозность самой Лели не оказала совсем никакого влияния на Феодора Ивановича. Я и не пробовал прибегать с ним к такого рода утешениям, а избрал совсем другой способ врачевания. Хотя я знал Лелю очень недолгое время и сравнительно очень мало, тем не менее я питал к ней самое живое и искреннее сочувствие, очень сошелся с ней и старался вникнуть во все особенности ее настроения и ее образа мыслей во всем, что касалось до Феодора Ивановича и ее к нему отношений. Она и была неистощимым источником
- 125 -
наших разговоров. Для Феодора Ивановича было драгоценною находкой иметь такого собеседника, который так любил и так ценил его Лелю, который уже успел составить о ней довольно верное представление и который так дорожил всеми подробностями ее характера, ее воззрений и всей богатой ее натуры. В этих беседах со мною Феодор Иванович по временам так увлекался, что как бы забывал, что ее уже нет в живых. В своих о ней воспоминаниях он нередко каялся и жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он все-таки сгубил ее и никак не мог сделать ее счастливой в том фальшивом положении, в какое он ее поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого; но, по свойственной человеческой природе слабости, не было недостатка и в попытках к самооправданию. Так, например, Феодор Иванович указывал, что Леле было уже лет двадцать пять, когда они сошлись между собою, что она много вращалась и прежде в таком легкомысленном и ветреном обществе, какое собиралось у Политковских или у графа Кушелева-Безбородко, где была всегда окружена массою поклонников, в числе которых был и такой сердцеед, как граф Владимир Александрович Соллогуб, и т. д. С моей точки зрения во всяком случае главным виновником был все-таки сам Феодор Иванович, как мужчина, притом же на 20 лет слишком старший (род. 23 ноября 1803 г.), женатый, с тремя взрослыми уже дочерьми от прежнего брака и двумя сыновьями и дочерью от продолжавшегося еще супружества, занимавший видное положение в большом свете и тем более губивший жертву их взаимного увлечения. Несомненно также, что при всех исключительных качествах своего ума, при всем своем поэтическом даровании и основательном, высоком и многостороннем утонченном образовании и при всей ни с чем не сравнимой прелести и обаятельности своей беседы, Феодор Иванович был все-таки большой эгоист и никогда даже не задавался вопросом о материальных условиях жизни Лели, которая все время жила на счет своей тетушки — maman, живя у нее и с нею. Впрочем, Тютчев, как его очень метко охарактеризовал в этом отношении князь В. П. Мещерский, «был олицетворением и осуществлением поэта в жизни: реальная проза жизни для него не существовала... Он жизнь свою делил между поэтическими и между политическими впечатлениями» (и, как видно из данного случая, между своею любовью) «и, отдаваясь им, он мог забывать время, место и подавно такие прозаические вещи, как еду, сон или такие стесняющие свободу вещи, как аккуратность, дисциплина, придворный этикет...»55. Несомненно, что и сама Леля не допустила бы никогда, чтобы между ею и обожаемым ею Феодором Ивановичем мог быть замешан какой-нибудь материальный вопрос: ей нужен был только сам Тютчев и решительно ничего, кроме него самого. Она легко мирилась со своей более чем скромной жизнью, а при большом ее вкусе, хотя одевалась она совершенно просто, скорее даже бедно, она умела быть изящнейшим во всех отношениях существом; глядя на нее, нельзя было не вспомнить двустишие:
Пастушкой убрана,
Но видно, что царица.Только своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью могла она приковать к себе на целых 14 лет такого увлекающегося, такого неустойчивого и порхающего с одного цветка на другой поэта, каким был Тютчев, — такою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий. Это была натура в высшей степени страстная, требовавшая себе всего человека, а как мог Феодор Иванович стать вполне ее, «настоящим ее человеком», когда у него была своя законная жена, три взрослые дочери и подраставшие два сына и четвертая дочь. Сам Тютчев еще при жизни Лели рассказывал об ее страстном и увлекающемся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые, однако же, не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились
- 126 -
как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви, и, кажется, еще более потому, что в эти минуты она являлась поэтическим олицетворением d’un caractère violent et emporté14*. Но что бы это было, если бы он покусился на действительный разрыв с нею! И очень немудрено, что страх перед возможными проявлениями ее чрезмерной страстности действовал на него не менее сдерживающим образом, чем блаженство чувствовать себя так любимым такою умною, прелестною и обаятельною женщиною.
Беседы наши с Феодором Ивановичем оживлялись и поддерживались тем, что мы объезжали все те места, которые ознаменованы были теми или другими событиями в жизни Лели. Начали мы с Волкова кладбища, где она похоронена близ главной кладбищенской церкви, но ни панихиды, ни литии на могиле Феодор Иванович служить не пожелал. Были мы и на квартире, где она скончалась и где еще продолжала жить Анна Дмитриевна, и проезжали мимо тех домов, где протекала ее жизнь и где еще до их сближения она много веселилась. Между прочим, были мы и на Островах, где Феодор Иванович указывал мне близ Стрелки на бывшую роскошную дачу Политковских. За эти три дня постоянной беседы со мной о Леле Феодор Иванович как бы несколько ожил и приободрился.
Я сильно убеждал его ехать вместе со мной в Москву, где он имел бы такую же постоянную собеседницу о Леле, столько же ее любившую, как и я, в лице моей Мари. Феодор Иванович со своим Эммануилом (его лакей, всегда его сопровождавший в его путешествиях) мог бы устроиться очень близко от нас у Старого Пимена в доме Сушкова, женатого на его сестре56 и бывшего в это время с семьей в деревне; обедать же он мог бы всегда у нас и притом очень хорошо, ибо мы сговорились уже брать свои обеды из Английского клуба, который был очень недалеко от нас. Я был бы свободен во время обеда, возвращаясь домой из редакции «Московских ведомостей» с массою полученных за день по почте и по телеграфу новостей, как готовым материалом для нашей беседы, и, быть может, мне удалось бы таким образом расшевелить Феодора Ивановича и вновь втянуть его в умственные и политические интересы, которыми он жил до сих пор. Все это я рисовал ему в довольно живых и увлекательных красках, и он сильно колебался между поездкой в Москву вместе со мною и поездкой в Швейцарию и Италию, к чему склоняли его другие. В конце концов он решился ехать за границу. Он проводил меня на Николаевский вокзал и мы самым дружественным, можно сказать, родственным образом расстались между собою.
Впоследствии он писал мне из Ниццы от 10/22 декабря 1864 г.: «Роковой была для меня та минута, в которую я изменил свое намерение ехать с вами в Москву... Этим я себя окончательно погубил. Что сталось со мною? Чем <стал> я теперь? Уцелело ли что от того прежнего меня, которого вы когда-то, в каком-то другом мире — там, при ней, знавали и любили? — не знаю. Осталась обо всем этом какая-то жгучая, смутная память, но и та часто изменяет, — одно только присуще и неотступно — это чувство беспредельной, бесконечной, удушающей пустоты. О, как мне самого себя страшно!»15*
Еще прежде он писал мне из Женевы 6 (18) октября следующее:
«Друг мой, милый друг мой Александр Иваныч... Уверять ли мне вас, что с той минуты, как я посадил вас в вагон в Петерб<урге>, не было дня, не было часу во дне, чтобы мысль о вас покидала меня?.. Так вы тесно связаны с памятью о ней, а память ее — это то же, что чувство голода в голодном, ненасытимо голодном. Не живется, мой друг Александр Иваныч, не живется... Гноится рана, не заживает... Будь это малодушие, будь это бессилие, мне все равно. Только при ней и для нее я был личностью, только в ее любви, в ее беспредельной ко мне любви я сознавал себя... Теперь я что-то бессмысленно живущее, какое-то живое, мучительное ничтожество <...>»
- 127 -
Иллюстрация:
ЖЕНЕВА
Литография неизвестного художника, 1864
Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, ЛенинградИ уже в приписке на имя жены он продолжает: «Милый, дорогой друг. Позвольте мне сказать вам то, что, впрочем, вы слишком хорошо знаете, — что с тех пор, как ее нет больше с нами, ничто не существует для меня, кроме того, что принадлежало ей, что имело до нее отношение. Предоставляю вам судить после этого, какое место занимаете вы в моем сердце... Ах, чего бы только я не дал, чтобы быть с вами и вашим мужем! Да, конечно, для меня существуют только те, кто ее знал и любил, хотя сейчас все говорят со мной о ней с большим участием — слишком поздно — увы! — слишком поздно. Недавно с очень большой теплотой говорила со мной о ней великая княгиня Елена, она даже обещала мне оказать поддержку моей маленькой Леле, которую повидает у г-жи Труба́ по возвращении в Петербург»16*. Это был один из самых аристократических пансионов в Петербурге, пользовавшийся особым покровительством Елены Павловны; туда и была отдана маленькая Леля еще при жизни матери. «Ах, если бы не ее дети, — прибавляет к этому в охватившем его вдруг припадке отчаяния Феодор Иванович, — я знаю, где бы я теперь был. Как видите, ничто не изменилось, я все еще чувствую себя, как на другой день после ее смерти... Пишите мне, ради Бога, в Ниццу, до востребования, вы и ваш муж, если только у него есть время... Обнимаю и благословляю милых детей ваших. Ах, милый друг, я очень несчастлив». А затем подпись на русском языке: «Вам обоим несказанно преданный Ф. Тютчев».
С дамами, в духе того времени, он объяснялся не иначе как по-французски, и долгое время вся его переписка с <моею> женою велась на этом языке,
- 128 -
пока они не сговорились, наконец, писать друг другу по-русски; но и этот уговор нередко нарушался то с той, то с другой стороны.
Тем же самым глубоко-скорбным чувством запечатлены были и многие его стихотворения за это время. Вот что писал он мне из Ниццы от 13 (25) декабря 1864 г.:
«Друг мой Александр Иваныч, вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимо-поэтическими профанациями внутреннего чувства, этою постыдною выставкою на показ своих язв сердечных... Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой — целым внешним миром и тем... страшным, невыразимо-невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, — этою жизнию, которою вот уже пятый месяц я живу и о которой я столько же мало имел понятия, как о нашем загробном существовании. И она-то — вспомните, вспомните же о ней — она — жизнь моя, с кем так хорошо было жить — так легко — и так отрадно, — она-то обрекла теперь меня на эти невыразимые адские муки... Но дело не в том. Вы знаете, она, при всей своей высоко-поэтической натуре или, лучше сказать, благодаря ей, в грош не ставила стихов — даже и моих — и только те из них <ей> нравились, где выражалась моя любовь к ней — выражалась гласно и во всеуслышание. Вот чем она дорожила, — чтобы целый мир знал, чем она <была> для меня: в этом заключалось ее высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души ее...
Я помню, раз как-то, в Бадене, гуляя, она заговорила о желании своем, чтобы я серьезно занялся вторичным изданием моих стихов, и так мило, с такою любовью созналась, что так отрадно было бы для нее, если бы во главе этого издания стояло ее имя — не имя, которого она не любила, — но Она. — И что же — поверите ли вы этому? — вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с ее стороны подобное требование не совсем великодушно, — что зная, до какой степени я весь ее («ты мой собственный», как она говаривала), ей нечего, незачем было желать еще других, печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности. За этим последовала одна из тех сцен, слишком вам известных, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас — ее до Волкова поля, а меня — до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке...
О, как она была права в своих самых крайних требованиях, как она верно предчувствовала, что должно было неизбежно случиться при моем тупом непонимании того, что составляло жизненное для нее условие! Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал — и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, — и так пошло, так подло — на все ее вопли и стоны — отвечал ей этою глупою фразой: «Ты хочешь невозможного»... Теперь вы меня поймете, почему же эти бедные, ничтожные вирши и мое полное имя под ними я посылаю к вам, друг мой Ал<ександр> Ив<аныч>, для помещения хотя бы, напр<имер>, в «Русском вестнике». Весь ваш Ф. Тютчев»57.
К этому письму приложены были следующие стихотворения:
I
В Женеве 11(23) октября 1864 г.
Утихла биза... Легче дышит
Лазурный сонм женевских вод —
И лодка вновь по ним плывет,
И снова лебедь их колышет.Весь день, как летом, солнце греет,
Деревья блещут пестротой,
И воздух ласковой волной
Их пышность ветхую лелеет.А там в торжественном покое,
Разоблаченная с утра,
Сияет Белая гора,
Как откровенье неземное.Здесь сердце так бы все забыло,
Забыло б муку всю свою, —
Когда бы там — в родном краю, —
Одной могилой меньше было...
- 129 -
II
Ницца. Декабрь
О, этот Юг, о, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может...Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья...III
Весь день она лежала в забытьи,
И всю ее уж тени покрывали.
Лил теплый летний дождь — его струиПо листьям весело звучали.
И медленно опомнилась она,
И начала прислушиваться к шуму,
И долго слушала — увлечена,
Погружена в сознательную думу...И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):«О, как все это я любила!»
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому еще не удавалось!
О Господи!.. и это пережить!..
И сердце на клочки не разорвалось...Подписи под ними не было; но в письме ко мне было выражено желание, чтобы под ними было полное имя их автора, — желание притом очень подробно мотивированное. Когда я прочел письмо и приложенные к нему стихи, я очень затруднился исполнить в точности волю автора и прежде всего обратился, конечно, за советом к Мари. Мы решили, что необходимо все эти затруднения высказать Каткову, который и Лелю лично знал, и с Сушковыми был знаком, и имел гораздо большую, чем я, опытность во всех литературных делах. Катков склонялся к тому, чтобы стихи напечатать без всяких изменений или сокращений, но чтобы под ними выставить только инициалы Тютчева, под которыми обычно появлялись в печати все его стихотворения, но что предварительно мне все-таки следует с ним об этом списаться. Согласно с этим я тотчас же написал Феодору Ивановичу, указывая на то, что в память самой Лели необходимо сделать так, чтоб посвященными ей стихами не могли огорчиться и даже оскорбиться те живые лица, которые носят его имя58. На это он мне отвечал из Ниццы от 3 (15) февраля 1865 г. таким образом: «Что же до стихов, о которых вы упоминаете, то вот вам мое последнее слово... Те, которые бы ими оскорбились, — те еще бы пуще оскорбили меня. При жизни ее я многое спускал — потому только, признаюсь, что все, что не она, так мало имело значения в глазах моих. Теперь не то — далеко не то. Итак, я желаю, чтобы стихи были напечатаны как они есть. Вчера я отправил в редакцию новую пьесу, искаженную в «Дне». Она будет третьею, а четвертою та, которая непосредственно к ней относится. Полного моего имени выставлять не нужно, только букву Т. Я не прячусь, но и выставлять себя напоказ перед толпою не хочу. Для сочувствующих одного намека довольно. Родственно и от души обнимаю все ваше семейство. Ф. Тютчев».
В этом же письме, начало которого посвящено рескрипту государя по поводу адреса московского дворянства, он пишет: «Но довольно, друг мой Ал<ександр> Иваныч, — довольно. Сил нет — я в каком-то глупом увлеченьи разговорился о деле живых, а это не мое дело. Завтра, 4 февраля, минет шесть месяцев, как я перестал принадлежать к числу их <...> Эти страшные шесть месяцев совершенно подточили мой организм. Но на этот раз я еще оправлюсь (от сильных припадков pleurésie17*, которыми он тогда страдал). Я это знаю, я это чувствую — так сильна, так неодолима во мне страсть воротиться туда, где я с нею жил. Друг мой, ни вы, никто на свете не поймете, чем она была для меня! и что такое я без нее? Эта тоска — невыразимая, нездешняя <...> Знаете ли, что уже пятнадцать лет тому назад я бы подпал ей, если бы не Она. Только она одна, вдохнув, вложила в мою вялую, отжившую душу свою душу, бесконечно живую, бесконечно любящую, только этим могла она отсрочить роковой
- 130 -
исход. — Теперь же она, она сама стала для меня этой неумолимою, всесокрушающею тоскою»18*.
Упоминаемое выше искаженное в «Дне» стихотворение было отправлено Ф. И. Тютчевым в редакцию «Русского вестника» от 1 (13) февраля через мое же посредство, с объяснениями, которые редакция сочла за лучшее не печатать, чтобы не вдаваться ни в какую полемику с «Днем», пока сама редакция «Дня» не подаст к тому повода; но И. С. Аксаков не поднял голоса и замолчал весь этот, конечно, крайне прискорбный для него случай. Совершенно непонятно, каким образом он мог напечатать в № 4 своей газеты «День» за 1865 г. стихотворение Тютчева в совершенно искаженном и бессмысленном виде, и еще менее понятно, кому была надобность доставить этот, очевидно, не оконченный набросок стихотворения для напечатания в «Дне». Вот этот набросок:
Как хорошо ты, море ночное!
Искра в ночи, золотое пятно...
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно.Ницца. 2 (14) января.
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны морские, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты.Ф. Тютчев59
А вот и подлинник и сопровождавшее его заявление в редакцию «Русского вестника».
Ницца. 2 (14) января 1865 г.
Как хорошо ты, о, море ночное!
Здесь лучезарно, там сизо-черно!
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно.На бесконечном, на вольном просторе
Блеск и движение, грохот и гром...
Тусклым сияньем облитое море,
Как хорошо ты в безлюдьи ночном!Зыбь ты великая, зыбь ты морская!
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты...В этом волнении, в этом сияньи,
Вдруг онемев, я потерян стою,
И как охотно бы в их обаяньи
Всю потопил бы я душу свою19*.«В редакцию «Русского вестника»:
Прилагаемая пьеса напечатана была без моего ведома, в самом безобразном виде, в 4-м № «Дня». Если редакции угодно, то да благоволит она присоединить ее, если еще не поздно, к трем пьесам, мною отправленным в редакцию через А. И. Георгиевского, так чтобы она была третьею, а не то эта пьеса может быть напечатана отдельно в другом номере... Я, Бог свидетель, нисколько не дорожу своими стихами, теперь менее нежели когда-нибудь, — но не вижу и необходимости брать на свою ответственность стихов, мне не принадлежащих»60.
Очень характерно и вполне искренно это заявление Феодора Ивановича о том, что он нисколько не дорожил своими стихами. Он писал их по внутреннему призванию, без всякой мысли о печати или о публике и мог бы смело о себе сказать словами Гёте:
Ich singe, wie der Vogel singt,
Der in den Zweigen wohnet;
Das Lied, das aus der Kehle dringt,
Ist Lohn, der reichlich lohnet20*.Он охотно делился своими стихами с добрыми своими друзьями, на сочувствие и на верную оценку которых он мог вполне положиться. Он собственноручно переписывал для них свои стихи пером или карандашом, как придется, сидя в вагоне или даже в карете или коляске. В одной из таких поездок по Островам
- 131 -
с Мари в мае 1865 г. он записал для нее карандашом свое прелестное стихотворение: «Певучесть есть в морских волнах», о котором будет у меня речь впереди. По причине такого способа распространения стихотворений Тютчева должны были возникнуть многие и весьма значительные варианты, как то мы и увидим на деле.
Все четыре стихотворения, присланные через меня в редакцию «Русского вестника» из Ниццы от 13 декабря 1864 г. и от 2 января 1865 г., были напечатаны в «Русском вестнике» за февраль 1865 г., но не в том порядке, какой предназначал для них Тютчев, правда, недостаточно ясно и определительно. Принят был порядок строго хронологический. Первою шла пьеса: «Весь день она лежала в забытьи»; второю — «Женева», и здесь была сделана единственная и не существенная перемена, а именно местное наименование северной бури «биза» заменено более понятным для большинства русских читателей словом «буря». Третьим шло стихотворенье «О этот юг, о эта Ницца» а четвертым — «Как хорошо ты, о, море ночное».
В последующих более или менее полных и более или менее удовлетворительных изданиях стихотворений Тютчева наибольшему изменению подверглась пьеса, которая как в «Русском вестнике», так и в московских изданиях 1868 и 1886 гг. озаглавлена: «Женева», а во втором С.-Петербургском издании 1900 г. стоит без всякого заглавия под № CLXXXII62. Во всех этих изданиях опущена вся последняя строфа, а в ней-то и заключается весь лиризм стихотворения, и без нее вся пьеса обращается в простое, хотя и очень поэтичное описание Женевского озера после бури. Это — несомненное искажение всего стихотворения, и едва ли на него решился сам поэт; вероятно, что, пользуясь его беспечностью в этом отношении или неустойчивостью его характера и изменчивостью его настроений, это сделали другие, для кого неприятно было напоминание о той могиле, которая так мучила сердце поэта. Вот эта строфа:
Здесь сердце так бы все забыло,
Забыло б муку всю свою,
Когда бы там — в родном краю —
Одной могилой меньше было...Говоря об этих стихотворениях, нельзя не упомянуть, чем обязана наша поэзия этой «последней любви» Феодора Ивановича. Смертью Лели были навеяны, кроме приведенных выше, еще следующие пьесы — эти перлы даже среди других его произведений: «Есть и в моем страдальческом застое», «Опять стою я над Невой», «Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло», «Нет дня, чтобы душа не ныла», «Вот бреду я вдоль большой дороги»63. А при жизни ее или прямо к ней обращены, или к ней относятся эти дышащие страстью, нежностью и глубокою любовью стихи: «Любовь, любовь — гласит преданье»64, «Последняя любовь», «Чему молилась ты с любовью», «О, не тревожь меня укорой справедливой», «Не говори, меня он как и прежде любит», «О, как убийственно мы любим», «В часы, когда бывает»65.
Да, он умел любить, как редко любят в наши дни, и, как редко кто, умел выражать свои чувства...
Что Тютчев глубоко, искренно и долго скорбел об утрате Лели, в этом не может быть ни малейшего сомнения; но он был прежде всего человек увлечения и очень изменчивых настроений духа, и, к счастью для него, для русской поэзии и русского общества, умственные и политические интересы никогда не утрачивали для него своего значения.
И в жизни его в ту пору, и в его письмах ко мне постоянно заметны эти быстрые переходы от личных чувств скорби и даже отчаяния к общим интересам политическим и литературным, и наоборот, и в поэтическом его творчестве почти одновременно с теми скорбными стихотворениями, которые были приведены мною выше, появлялись другие, проникнутые совсем другим настроением, как, например, написанные в то же время в Ницце же две прелестные небольшие пьесы, посвященные императрице Марии Александровне, или полное глубокого смысла стихотворение, посвященное папской энциклике 1864 г.66
- 132 -
Иллюстрация:
ПЕТЕРБУРГ. ОСТРОВА
Литография К. Шультца по рисунку И. Мейера, 1850-е годы
Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, Ленинград
Слева — дворец великого князя Михаила Павловича на Каменном островеВ письме от 10 (22) декабря, в котором он выражал такое сожаление, что не последовал моему совету и не отправился вместе со мною в Москву, он писал, между прочим: «Вы правы, одна только деятельность могла бы спасти меня — деятельность живая, серьезная, непроизвольная, но, за неимением подобной, собственной деятельности, уже возможность быть близким, непосредственным свидетелем чужой деятельности много бы меня ободрила и утешила. И вот что благодаря вам и друзьям вашим могло бы мне дать пребывание мое в Москве. Если в это последнее время — буде можно назвать временем мою теперешнюю жизнь, если были для моей мысли редкие промежутки чего-то живого, светлого, сознательного, то вашему кругу я ими обязан, — чтению всех тех статей московской газеты, в которых так осязательно бьется пульс исторической жизни России. И не для одного меня они были утешением <...>»21*
... А между тем над «Московскими ведомостями» накоплялась на Севере гроза, и предвестницей этой грозы была напечатанная в Брюсселе книга Шедо-Ферроти <...>
До нас доносились слухи весьма неприятные для дела «Московских ведомостей», а именно о предстоявшем назначении с нового года председателем Государственного совета великого князя Константина Николаевича, а он был главнейшею опорою и покровителем А. В. Головнина67. Таким образом сила и влияние этого главного противника нашей редакции должны были увеличиться, и сам великий князь не мог особенно жаловать «Московские ведомости», которые не переставали изобличать его систему управления все время, пока он был наместником Царства Польского.
Михаил Никифорович решительно склонялся в пользу прекращения своей деятельности по «Московским ведомостям» и сдачи этой газеты с нового года
- 133 -
Московскому университету по принадлежности; им была уже заготовлена и передовая статья по этому предмету, для последнего нумера в 1864 г.68 В случае осуществления такого намерения мое личное положение становилось до крайности затруднительным: я со всей моею семьею, т. е. с женою и тремя детьми, жил исключительно тем, что получал от «Московских ведомостей»; никакой другой службы у меня не было и не предвиделось в скором времени; диссертация моя на степень магистра всеобщей истории была далеко еще не окончена, так что ни о какой учебной должности в университете нельзя было и думать.
Таким образом, кроме общих интересов, которым я был предан всею душою, и личное мое положение побуждало меня употребить все усилия, чтобы спасти дело нашей редакции от окончательного крушения. С согласия Каткова я прежде всего обратился к Ф. И. Тютчеву. Еще 6 (18) октября писал он мне из Женевы, что в этот именно день высочайшие особы выезжают из Дармштадта в Ниццу, куда и сам он предполагал вскоре отправиться69 <...>
26 октября император Александр II благополучно возвратился из заграничного путешествия в Царское Село в сопровождении великого князя Константина Николаевича, ничем не стеснив свободы своих действий70, а императрица Мария Александровна с августейшими детьми и свитой осталась в Ницце. К этой свите принадлежали, между прочим, графиня Антонина Дмитриевна Блудова и старшая дочь Тютчева, Анна Феодоровна, бывшая в то время главною воспитательницею великой княжны Марии Александровны и пользовавшаяся вообще полным доверием и большим расположением императрицы. Тютчев и сам, не в силу, конечно, своего придворного звания камергера, а в качестве очень умного и приятного собеседника, находил себе всегда радушный прием при всех дворах, и большом и малых <...>
В том тяжком положении, в каком очутилась наша редакция в конце 1864 г., и в тревожном ожидании больших затруднений, которые могли произойти от этого для меня и для моей семьи, я естественно спешил воспользоваться тем счастливым созвездием, которое образовалось в Пицце, и прежде всего обратился к Ф. И. Тютчеву с воплями о помощи свыше, подробно описав ему все те истязания и пытки, каким мы подвергались. А вечером 30 декабря я отправил к нему депешу, извещая, что Катков заготовил уже передовую прощальную статью с публикой, и прося его поспешить помощью.
В тот же день утром с тем же известием и теми же мольбами о самой скорой помощи я был у тогдашнего ректора Московского университета Сергея Ивановича Баршева, с которым еще в 1863 г. меня познакомили Катков и Леонтьев. Сергей Иванович был настоящий русский человек и очень близко принял к сердцу беду, которая угрожала русскому делу в случае прекращения деятельности нашей редакции; впрочем, и до меня он был извещен о положении нашего дела Н. А. Любимовым и успел уже расположить в пользу нашего дела многих профессоров, в том числе Сергея Михайловича Соловьева, очень ценимого при дворе за свои труды по русской истории и за свои по ней уроки великому князю наследнику цесаревичу. Я убеждал Баршева в том, что медлить делом нельзя, ибо periculum in mora22*, и он согласился сейчас же ехать со мной к Михаилу Никифоровичу и убедить его еще обождать несколько дней печатанием своей прощальной статьи с публикой, а написать без замедления прошение на имя его, ректора, о том, чтобы «Московские ведомости» были впредь подчинены наблюдению Московского университета в лице его ректора, как то были до 1852 г.
Насилу мне удалось с Баршевым уломать Каткова. Сергей Иванович заявил, что он тотчас же назначит экстренное заседание совета в первый же день Нового года, и умолял Каткова сейчас же приняться за составление прошения, так чтобы оно вечером, до наступления Нового года, было в руках его, Баршева, а сам он ушел со мной в редакцию, где мы заперлись в задней комнате и сговорились, что я напишу проект всеподданнейшего ходатайства от имени университета
- 134 -
и завтра же утром до начала обедни отвезу ему мою работу на дом <...>
Так все и произошло, как было условлено между нами: в своем прошении от имени обоих редакторов они указывали, что приступили к изданию «Московских ведомостей» в твердой уверенности, что предварительная цензура будет вскоре отменена, но этого и до сих пор не случилось, и первые статьи «Московских ведомостей», вызванные польским восстанием, подверглись запрещению со стороны цензуры (о чем, как писала в свое время Леля со слов Ф. И. Тютчева, с большим изумлением и негодованием узнали государь и государыня, а это несомненно послужило и устранению на некоторое время излишней придирчивости цензуры). А затем и большая часть наших статей того же содержания печатались среди величайших затруднений со стороны цензуры и нередко вопреки ее запрещениям, хотя они нисколько не противоречили цензурным постановлениям. Правда, благодаря чрезвычайным обстоятельствам времени редакция в продолжение 1863 г. не подвергалась никаким взысканиям, но, тяготясь таким ненормальным положением, она просила министра внутренних дел об освобождении от предварительной цензуры и о замене ее системою предостережений. Министр успокоил редакцию сообщением, что новый закон о печати будет издан в самом непродолжительном времени. Но проходит и 1864 год, а этот закон все еще не состоялся, отношения же цензуры к «Московским ведомостям» стали совсем невыносимыми, но «не желая прекращать нашей деятельности без крайней необходимости, мы обращаемся, — пишут редакторы в своем прошении к совету императорского Московского университета, — с просьбою ходатайствовать о том, чтобы ответственность за печатанные нами в «Московских ведомостях» статьи возложена была исключительно на нас самих, под надзором университета в лице его ректора, причем, как само собою разумеется, мы будем строжайше соблюдать высочайше утвержденные правила. При сем имеем честь присовокупить, что до 1852 г. один из нас издавал уже «Московские ведомости» под собственною ответственностью, вне надзора общей цензуры» <...>
Новый год мы встречали в семье Катковых очень скромно и тихо, без всяких посторонних лиц, и я часа за полтора до наступления Нового года, уединившись в редакции, написал проект всеподданнейшего ходатайства от имени Московского университета.
Дальнейший ход этого дела, как тогда говорили, был таков. Всеподданнейшее ходатайство было препровождено через попечителя Московского учебного округа к министру народного просвещения, им было не представлено формально и официально, а только доложено, и государь император высочайше повелеть изволил рассмотреть это дело в Комитете министров. Здесь деятельность Каткова и Леонтьева по изданию «Московских ведомостей» была признана значительным большинством голосов весьма полезною для России, но самое ходатайство Московского университета было отклонено ввиду заявления министра внутренних дел П. А. Валуева, что в самом непродолжительном времени должен состояться новый цензурный устав, в котором предположено вообще отменить на известных условиях предварительную цензуру.
Первая успокоительная весть дошла до нас все-таки из Ниццы от Ф. И. Тютчева в его телеграмме от 1 (13) января, которая гласила: «Continuez vos travaux»23*. Через несколько дней после того от него было мною получено следующее письмо:
«Ницца 2/14 января 1865
Друг вы мой Александр Иваныч. Вчера, рано поутру, первым не радостным приветом Нового года была ваша телеграмма, и в тот же день вечером я отправил по телеграфу мой отзыв, который в эту минуту, вероятно, и дошел до вас. Теперь спешу письмом пояснить и определить смысл моей депеши. Уже за два дня перед этим я сообщил по принадлежности выдержку из вашего последнего
- 135 -
письма, в котором вы описываете все истязания ваши, всю эту нелепую, недостойную <пытку>, которою хотят вымучить из вас не признание, а молчание... Восприимчивость была уже подготовлена, и потому ваше последнее телеграф<ное> известие возбудило сильное сочувствие, которое и высказано было мне весьма положительно <...>»24*
Эти <...> московские затеи вызвали со стороны Тютчева следующее четверостишие, которое долго ходило по рукам и, наконец, было напечатано в петербургском издании его стихотворений 1900 года под заглавием «Москвичам»71. У меня это стихотворение сохранилось в следующем виде:
Московским дворянам
Как вы в себе ошиблись грубо!
Какой у вас с Россиею разлад?
Куда вам в члены английских палат?
Вы просто члены Английского клуба.В петербургском издании первый стих напечатан так: «Куда себя морочите вы грубо!» Остальные три стиха и в петербургском издании и в моей рукописи одинаковы, но у меня в конце обозначено «Ницца», как место, где было написано это четверостишие.
За этим четверостишием в моем рукописном листке следует и ответ на него неизвестного автора, быть может, тогдашнего московского острослова и поэта Английского клуба, Соболевского72. Вот этот ответ:
Вы ошибаетеся грубо
И в вашей Ницце дорогой
Сложили, видно, вместе с шубой
И память о земле родной.В раю терпение уместно,
Политике ж там места нет.
Там все умно, согласно, честно,
Там нет зимы, там вечный свет.Но как же быть в стране унылой,
Где ныне правит страх один
И где слились в одно светило
Валуев, Рейтерн, Головнин?..73Нет, нам парламента не нужно;
Но почему ж нас проклинать
За то, что мы дерзнули дружно
И громко «караул» кричать? <...>12 января, Татьянин день и великий день обычного шумного празднования годовщины основания Московского университета, передовую статью приходилось писать мне <...>
Статья моя посвящена была вопросу о политических партиях, о взаимной борьбе между ними и о том коренном условии, при котором борьба эта может быть плодотворна для данного государства, оберегая его столько же от застоя, сколько и от неразумного, неправильного и чересчур поспешного, так сказать, скачками движения вперед <...>
Во всей заключительной части моей статьи я воспроизвел для читателей «Московских ведомостей» те же основные мысли, которые были изложены в вышеприведенном письме ко мне Ф. И. Тютчева из Ниццы, от 2 (14) января 1865 г., и даже повторил некоторые из своеобразных выражений его письма, как, например: «безнародность русской верховной власти» и «медиатизация русской народности», т. е. низведение ее на степень не господствующей, а подчиненной в России силы74 <...>
Когда статья <...> и содержавшаяся в ней речь государя императора была прочитана Михаилом Никифоровичем, то он был совсем ошеломлен словами государя: «Я люблю одинаково всех моих верных подданных: русских, поляков, финляндцев, лифляндцев и других; они мне равно дороги»75.
Когда Михаил Никифорович прочитал эти слова, «Северная почта» выпала у него из рук, руки опустились, и сам он опрокинулся на спинку кресел и впал в совершенное оцепенение, никого и ничего пред собою не видел и ничего не слышал; в таком положении я не видел его с самой смерти его матери, и в этом положении он оставался несколько часов сряду.
- 136 -
Но газетное дело не терпит; вечером, по обыкновению, принесли к Михаилу Никифоровичу на просмотр передовую статью, которая должна была появиться на следующий день, а вслед затем пришли к нему Леонтьев и я, так как нас известил секретарь редакции, что Михаил Никифорович отбросил от себя корректурные листы и не выходит из своего оцепенения. Мы начали его всячески убеждать и уговаривать, но он долго нам ничего не отвечал и как бы ничего не слышал; тогда я вынул письмо ко мне Тютчева от 2 июня 1865 г. из Петербурга и громко прочел из него следующее место: «Вероятно, вам уже известно в Москве, как разыгралась здесь драма по польскому вопросу... Она кончилась совершенною победою Милютина, вследствие высшей инициативы76. В том смысле была и речь, обращенная государем к тем польским личностям из Царства <Польского>, приехавшим сюда по случаю кончины наследника; сказанные им слова были крайне искренни и положительны. На этот раз интрига была расстроена и повела только к полнейшему сознанию и обнаружению державной мысли. — Много при этом деле было любопытных подробностей, которые я вам передам при свидании»25*.
Сначала Михаил Никифорович как будто бы совсем моего чтения не слушал, но потом как бы встрепенулся, взял у меня из рук письмо, но разобрать крайне крючковатого, старинного почерка Ф. И. Тютчева не мог и просил меня вновь прочитать то же место. Сообщениями Тютчева он видимо заинтересовался и очень сожалел, что он не сообщил упомянутых им в письме подробностей. Важно было уже то, что он вышел из своего оцепенения, что с ним уже можно было вести разговор.
— Слова государя, — говорил я, — очевидно, произвели в Петербурге совершенно иное впечатление, чем на вас, притом на такого же русского человека, как и вы сами, из письма которого я заимствовал все, что было мною сказано против безнародности русской верховной власти, против медиатизации русского народа в России.
— А в этих словах государя, что ему равно дороги русские, поляки, финляндцы, лифляндцы и другие и что он всех их любит одинаково, не прямо ли провозглашено им начало безнародности русской верховной власти и постановление русского народа на один уровень со всеми инородцами? — сказал Катков.
— Но ведь это под тем условием, заметил Леонтьев, что они все были верноподданными, а в применении к полякам, чтобы они оставили свои мечтания, с указанием, что государем не будет допущено, чтобы дозволена была самая мысль разъединения Царства Польского от России и о самостоятельном без нее существовании. В этом весь смысл и вся сила речи государя, обращенной к полякам.
Михаила Никифоровича наиболее смущали эти два слова в речи государя: «одинаково люблю» и «равно дороги». Долго еще спорили мы о смысле и силе всего сказанного государем, и в конце концов Михаил Никифорович принял оригинальное решение — вместо всякой передовой статьи и взамен ее напечатать сообщенное в «Северной почте» и не печатать передовых статей впредь до получения из Петербурга подробностей, на которые намекал Ф. И. Тютчев, и более обстоятельных сведений о той драме по польскому вопросу, о которой он также писал. И я, и Павел Михайлович были против такого решения: мы находили, что это была бы своего рода демонстрация против того, что было сказано самим государем.
— Демонстрация тем более неуместная, — прибавлял к этому Леонтьев, — что мы же сами в сношениях с цензурою прямо указывали на неблаговидность и невозможность выпуска «Московских ведомостей» без передовых статей, к которым привыкла и которыми наиболее дорожит вся читающая публика.
— Притом же, — замечал я, — смысл этой демонстрации никем из публики не будет понят.
- 137 -
Михаил Никифорович не допускал никакой мысли о демонстрации и говорил только одно, что в словах государя он видит полное неодобрение всему тому, что говорится в «Московских ведомостях» в пользу неизменно твердой и последовательной русской политики, и что ввиду такого неодобрения он не в силах продолжать свою беседу со своими читателями, в числе которых ему прежде всего представляется сам государь, и не может также допустить, чтобы такую же беседу в газете, в которой он состоит одним из редакторов, вели ближайшие его сотрудники. Делать было нечего: надо было покориться.
На следующий день в № 124 на том самом месте, где обыкновенно печатались передовые статьи, появилось следующее заявление:
«Москва. 8 июня. Обстоятельства, не имеющие ничего общего с цензурой или с какими бы то ни было посторонними затруднениями, были причиной того, что ни вчера, ни нынче не могли мы продолжить обычную беседу нашу с читателями в передовых статьях. Этот перерыв может продлиться еще несколько дней».
Такое исчезновение передовых статей не могло не обратить на себя всеобщее внимание; но истинный смысл этого факта, как я и предсказывал, остался совсем непонятен даже и для такого читателя и ценителя «Московских ведомостей», как Ф. И. Тютчев, и в письме своем от 12 июня он обратился ко мне с вопросом: «Отчего это внезапное затмение передовых статей в М. В.? Имеет ли это какое отношение с вашими теперешними занятиями, собственно вашими?»26*. (Он разумел здесь мои занятия магистерской диссертацией о Галлах в эпоху Гая Юлия Цезаря, за которую я усиленно принялся с начала нового года, чтобы проложить себе путь к профессуре и не остаться совсем на мели со всею семьею в случае нового и окончательного крушения «Московских ведомостей», о чем я и писал тогда же Тютчеву.) «Здесь, — продолжает Феодор Иванович, — этот пробел всех очень интригует и кажется каким-то зловещим предзнаменованием». Я тотчас же, конечно, прочел это место из письма Ф. И. Тютчева М. Н. Каткову, и он порешил на другой же день, с № 130, возобновить печатание передовых статей. Их «затмение» продолжалось ровно семь дней, с № 123 по № 129, т. е. с 9 июня по 16 включительно <...>
Немецкая газета <„St.-Petersburger Zeitung“> и ее редактор Мейер77 действовали в духе прямо противоположном всем национальным интересам России и враждебном национальному направлению ее политики. Этому представителю немецких интересов в России была посвящена очень длинная передовая статья от 23 июня 1865 г. в № 136 «Московских ведомостей» <...>
«Статья эта, — писал мне Ф. И. Тютчев 29 июня 1865 г. — о некоем немце Мейере, этом просветительном начале и вместе с тем благоразумном семьянине, не осталась без практических последствий для самого вышесказанного Мейера. По прочтении этой статьи как-то узнали здесь, что в этой апофеозе участвовал сам г. Мейер и что намек на его близкие интимные сношения с Министерством иностранных дел должно приписать его собственному внушению. Вследствие этого князь Горчаков велел объявить высокопочтенному просветительному немцу, что впредь его отношения к министерству прекращаются и что бедная русская политика отныне обрекает себя на трудное испытание обходиться без благодетельного напутствия и великодушного содействия пресловутого германца»78 <...>
Ф. И. Тютчев, который так рвался из Ниццы в Россию, не на радость вернулся в нее79; из детей Лели он застал двоих тяжко больными, малютку Колю и дочь Лелю, которой был уже пятнадцатый год и которую Феодор Иванович особенно любил и даже баловал вопреки иногда требованиям педагогики. Леля первая занемогла чахоткой, и болезнь ее очень развилась и усилилась вследствие прискорбной случайности, бывшей с нею в пансионе Труба́. Одна из великосветских
- 138 -
петербургских дам, возвратясь из-за границы после долгого там пребывания и приехав в пансион Труба́ к своей дочери, узнала от нее, что в одном с нею классе была Тютчева, с которою она особенно сошлась, пожелала сама с нею познакомиться, и одним из первых ее вопросов Леле был, по ком она носит траур. Леля отвечала, что по матери; тогда великосветская дама крайне изумилась и начала громко говорить, что она только несколько дней тому назад видела ее мать, Эрнестину Феодоровну, и что она была совершенно здорова. Тогда Леля ей отвечала, что мать ее звали Еленой Александровной, и что она скончалась более восьми месяцев тому назад. Собеседница ее начала ее расспрашивать, как зовут ее отца, где он служит, имеет ли он придворное звание, а также расспрашивала о его наружности и, по мере ответов девочки, все более и более выражала изумление и затем отошла от нее, не простившись с ней и уведя за руку от нее свою дочь. Последняя, по отъезде матери, принялась расспрашивать Лелю, что все это значит, но Леля росла и воспитывалась, не подозревая какой-либо неправильности во взаимных отношениях между ее отцом и матерью, и то, что он подолгу не бывает у себя дома и только раза два или три в неделю обедает вместе с ними, ей объясняли служебными его обязанностями. На вопросы своей подруги маленькая Леля ничего не могла отвечать, но, возвратясь к себе домой, начала настойчиво обо всем расспрашивать свою бабушку и, узнав всю правду, предалась чрезмерному горю, плакала и рыдала, проводила бессонные ночи и почти не принимала пищи, умоляла только о том, чтоб ее не посылали больше в пансион Труба́. При таких условиях бывшая у нее в зародыше чахотка развилась с чрезвычайной быстротой и в начале мая 1865 г. ее не стало, а на другой день скончался от той же болезни и ее брат Коля80, который незадолго пред тем вступил во второй год своей жизни. Феодор Иванович был всем этим сильно поражен и просил бывшую подругу матери покойной уведомить об этом Мари. Мари решила сама ехать в Петербург на эти двойные похороны и прожила там с неделю у своей тетушки Анны Дмитриевны.
ЕЛЕНА ТЮТЧЕВА
Фотография, <1862—1863 гг.>
Музей-усадьба Мураново им. Ф. И. ТютчеваДля Феодора Ивановича это было большим утешением и отрадою, и он с своей стороны делал все, чтобы вывести Мари из того грустного настроения, в которое ее привела кончина этих двух молодых существ. Погода стояла чудесная, какая нередко бывает в Петербурге в первой половине мая, и они вместе с Феодором Ивановичем в открытой коляске отправлялись то на Волково кладбище, на могилу обеих Лель и Коли, то на Острова. В одну из таких поездок Феодор Иванович на случившемся у него в кармане листке почтовой бумаги, сидя в коляске, написал карандашом для Мари свое прекрасное стихотворение с эпиграфом: Est in arundineis modulatio musica ripis27*.
- 139 -
Певучесть есть в морских волнах,
Гармония в стихийных спорах,
И стройный мусикийский шорох
Струится в зыбких камышах.Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе, —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?И от земли до крайних звезд
Все безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест.Откуда взят этот латинский эпиграф? Мне удалось это узнать только на днях (1 февраля 1909 г.) при посредстве многоуважаемого директора Царскосельской гимназии Якова Георгиевича Мора, который за справками обратился к профессору Петербургского университета и члену Ученого комитета Ивану Ильичу Холодняку и получил от него извещение, что этот стих принадлежит Авзонию, знаменитому римскому поэту IV века по Р. Х.
Est et arundineis modulatio musica ripis,
Cumque suis loquitur tremulum comapinea ventis.Auson. Epigrammata, n. XXV, v. 135.
Ф. И. Тютчевым этот стих Авзония приведен несколько в другом виде: вместо et стоит in, или память ему изменила, или в руках у него было издание с этим вариантом. Чтение, сообщаемое г. Холодняком, дает лучший смысл, и оба стиха могут быть так переведены по-русски: «И поросшим тростником берегам свойственна музыкальная гармония, и косматые макушки сосен, трепеща, говорят со своим ветром».
В печатных изданиях стихотворений Ф. И. Тютчева это стихотворение напечатано точь-в-точь, как в имеющейся у меня рукописи самого Тютчева, но только с опущением последней строфы. Когда и кем и по каким соображениям была опущена эта строфа в печатных изданиях, об этом, к сожалению, мне не довелось расспросить самого Тютчева, да очень может быть, что он ничего и не знал об этом пропуске в тех изданиях, которые появились еще при его жизни81. Быть может, тогдашняя наша цензура была против третьего стиха в этой строфе, как заимствованного из священного писания, а также и против четвертого стиха, так как душе христианина не подобает <ни> впадать в отчаяние, ни протестовать против велений Неба, а может быть, и сам поэт нашел некоторую неясность и неопределенность в этой строфе, некоторое неудобство привести слова из священного писания не в том смысле, как они были сказаны, или нашел всю эту строфу чрезмерно мрачною по своему содержанию; но несомненно, она вполне соответствовала тогдашнему его настроению, в котором он готов был отчаянно протестовать против преждевременной смерти столь любимых им существ и не раз задавал себе вопрос, стоило ли родиться на свет божий этой бедной Леле, самым рождением своим причинившей столько горя многим лицам. Озабочивала его в то же время дальнейшая судьба единственного из оставшихся в живых детей Лели, маленького Феди, которому тогда было лет шесть или семь. Речь шла даже о том, чтобы Мари, переговорив со мною, приехала за ним и взяла его к нам в Москву, чтобы таким образом уберечь его от чахотки и чтобы он мог недель шесть или больше после смерти его сестры и брата провести в более веселой среде, в обществе своих сверстников, старших наших сыновей, Володи и Левы82. На этом проекте особенно останавливалась тетушка Анна Дмитриевна. Я высказал свое согласие, и Феодор Иванович писал мне 2 июня <1865 г.>: «За Федю я даже и не благодарю вас, так я был уверен в вашем расположении»28*. Но осуществление этого проекта сначала было отсрочено до приезда Феодора Ивановича в Москву, а затем Анна Дмитриевна решила оставить Федю при себе и поселиться с ним и его няней на лето в Лесном или Парголове. «Впрочем, — прибавлял Феодор Иванович к этому известию <в письме к М. А. Георгиевской> от 17 мая <1865 г.>, — петербургский климат
- 140 -
в это время не дает еще чувствовать своего пагубного влияния, а к осени придется принять какое-либо значительное решение относительно этого бедного ребенка, который кроме гомеопатического лечения Бока будет брать в продолжение лета соленые ванны. А кстати о детях, — продолжал Феодор Иванович, — я очень нежно обнимаю всю вашу тройку, а особенно Володю. Увы! я так уже создан: у меня всегда была слабость к любимчикам, особенно когда они милы и привлекательны (gentils et gracieux)». Письмо было адресовано к Мари и потому было написано по-французски.
Письмо это, от 17 мая, было первым после возвращения жены из Петербурга с похорон Лели и Коли и начиналось оно так: «Мне кажется, что я не довольно вас благодарил, что не достаточно высказал, насколько ваше присутствие было для меня дорого и утешительно. Это впечатление омрачалось только суеверным опасением, которое все более овладевает мною, что всякое проявление расположения ко мне обращается в ущерб для того, от кого оно исходит, и что, следовательно, это путешествие, предпринятое из дружбы ко мне, пожалуй, ухудшит состояние вашего здоровья, и без того столь мало удовлетворительное; и по этому случаю позвольте мне вам повторить мои добрые советы, а чтобы они имели какой-либо практический результат, дайте их прочесть вашему добрейшему мужу. Состояние вашего здоровья требует серьезного лечения. Мне кажется, что вы слишком невнимательно относитесь к удручающему вас небольшому, но злокачественному кашлю. Да не будет потерян для вас мой горький опыт, дважды повторенный. Прежде всего подвергните себя выслушиванию каким-либо из очень искусных и опытных врачей (друг ваш Чацкин может иметь всякого рода хорошие качества, кроме, однако же, большой опытности), и пусть не будут потеряны летние месяцы в интересах вашего здоровья».
Феодор Иванович был прав, говоря о невнимательности Мари к состоянию ее здоровья: она вообще никогда не была мнительна, никогда не поддавалась легко каким-либо недугам, не баловала себя в этом отношении и не любила лечиться; но он очень преувеличивал ее болезненное состояние или наклонность к болезни и очень часто и в письмах, и при свидании относился к ее здоровью с большою заботливостью и самым дружеским и, можно сказать, родственным участием и точно так же ко всем нашим семейным делам, а также и к детям, и в Москве, когда он туда приезжал, и в Петербурге, когда мы туда переселились: он очень любил заходить к нам после своей утренней прогулки на чашку чая и подолгу беседовал с нами обоими, или чаще с одною Мари, так как я постоянно был сильно занят. Об этих своих посещениях нас в Москве Ф. И. Тютчев очень любил вспоминать в своих к нам письмах из Петербурга. Так, между прочим, он писал Мари из Петербурга 2 июня 1865 г.:
«Благодарю, усерднейше благодарю, моя добрая и милая Мари (позвольте мне, сделайте милость, так вас называть: это и короче и вернее), за несколько дружественных строк, которые вы решились мне написать. Я простил бы вам и позднее их получение, если бы они были более удовлетворительны насчет вашего здоровья; вот вы уже принуждены через день лежать в постели: это уже более чем полуболезнь; но по крайней мере верно ли то, что вы более не кашляете? Это был бы уже шаг вперед. Ах, здоровье, здоровье! Позвольте мне вам повторить, дорогой мой друг, что забота о вашем здоровье должна быть первым вашим делом; дайте мне вас убедить, что здоровье это единственная вещь, которой вам недостает для того, чтобы быть счастливой в очень достаточной мере... Ибо, конечно, не в привязанностях у вас недостаток... Как бы хотелось мне как можно скорее обратиться к вам с устными увещаниями, не прося у вас за этот труд другой награды, как одной или двух чашек чаю, которые вы мне обещали в приятной перспективе. Обещаю себе большое удовольствие напасть на вас врасплох в вашем жилище, которого я еще не знаю. Я не могу еще в точности обозначить время моего приезда в Москву, но мне очень улыбается считать его близким»29*.
- 141 -
Или в письме от 26 апреля 1866 г. уже после первого его посещения нас в Москве, на Малой Дмитровке, в доме Шиловского, он писал:
«Я так и думал, милая Мари, что не вы виноваты в перерыве переписки, а нездоровье ваше, и потому не сердился, а тревожился... И вижу теперь, что не даром... Очень, очень тяжело мне знать вас и физически страждущей, и нравственно расстроенной. Но все это письменное сочувствие так вяло и безотрадно, авось либо живое слово окажется действительнее. В будущем месяце непременно явлюсь к вам, но еще не могу назначить дня моего приезда».
Или в письме от 3 октября 1865 г., по сообщении мне нескольких новостей, он обращается к Мари:
«Но довольно, теперь пойдемте в вашу комнату и давайте пить чай при содействии Раиды и постоянных набегах Левы и Володи, если не под тенью, то по крайней мере в виду все лучше и лучше зеленеющих тропических растений ваших. Поклонитесь им от меня, особливо тем из них, которые мы ездили покупать с вами. Помните, какой это был чудный, тихий, солнечный день, и как мало похож на то, что у меня в эту минуту происходит перед окном: какая-то мокрая снежная пыль на каком-то невозможном небе».
Летом 1865 г. Ф. И. Тютчев ездил в Старую Руссу лечиться и писал оттуда к Мари:
«Я все более и более убеждаюсь в том, что мое здешнее пребывание не приведет ни к каким существенным улучшениям, и после 20 числа я решительно отсюда уезжаю. Здешнее место не отзывается ни на одно из моих воспоминаний и вместе с тем не представляет никакого развлечения, хотя, правду сказать, я и в виду Средиземного моря не мог найти ничего утешительного во всем том, что не было в связи с моим единственным прошедшим и вот почему меня тянет в Москву или, лучше сказать, на Малую Дмитровку. Поблагодарите Володю за его расположение и надеюсь, что в скором времени он мне сам подтвердит <свое> заявление с высоты козел, на которых мы торжественно воцарим его по возвращении моем в Москву... Удивительный край эта Россия. У нас переезд с места на место вещь иногда довольно трудная; но из одного столетия в какое-нибудь давно прошедшее этот переезд совершается очень легко...»83
Нашему Володе было в то время лет шесть, и понятно, как он должен был радоваться, когда в наших прогулках в коляске с Феодором Ивановичем по Москве, в Петровский парк или в Сокольники мы сажали его на козлы рядом с кучером, и кучер время от времени в наиболее безопасных местах передавал ему свои вожжи. Расположение и благодарность от имени Володи Мари выражала Феодору Ивановичу по поводу его поздравлений Володи с его именинами, причем Феодор Иванович с умилением вспоминал, как в 1863 г. он вместе с Лелею праздновал у нас все наши многочисленные в июле семейные праздники.
«Жалею очень, — писал он 14 июля 1865 г., — что не поспею к завтрашнему великому дню, которым открываются и мне очень и очень памятные ваши семейные празднества84. Помню, как третьего года мы праздновали их с вами... Вам, милая Мари, поручаю расцеловать за меня завтрашнего именинника и убежден, что вы достойно исполните это поручение. Не теряю надежды, что попаду по крайней мере на один из последующих праздников ваших.
Много вы меня порадовали — буде это не хвастовство — известием о вашем здоровьи. Нетерпеливо ожидаю возможности убедиться собственными глазами в действительности ваших показаний. Если они окажутся справедливыми, то рассчитывайте на мою полную признательность. В моих глазах первая добродетель всех тех, кого я люблю, это их чувство самосохранения. Засвидетельствуйте это от меня и мужу вашему, которому, как я полагаю, предписанное лечение на даче, при этой превосходной погоде, должно было принести пользу...»
В бытность свою с нами в Москве Феодор Иванович затевал иногда и довольно отдаленные прогулки. Так, одна из многочисленных его записочек, нередко написанных карандашом, гласит:
- 142 -
«Воскресенье. Итак, мы едем в Царицыно, погода обещает быть славною. Распорядитесь обедом, милая Мария Александровна, я привезу вина и явлюсь к вам с коляскою к двум часам. Обнимаю вас и всех ваших. Ф. Тютчев».
В <сентябре 1865>30* г., узнав, что Мари собирается на пикник «на тройках», который затеяла Екатерина Дмитриевна Любимова85, Феодор Иванович тотчас же предложил себя в кавалеры Мари, и как она ни отклоняла это предложение, зная, что пикники обходятся не дешево и что Феодор Иванович не очень-то охотно тратит деньги, он все-таки настоял на своем и был, конечно, одним из лучших украшений пикника. Общество собралось большое, в том числе и многие из членов нашей редакции, как то: князь Назаров86 с молодою очень красивою и привлекательною женой31*, Щебальский87, Александр Павлович Ефремов88, большой приятель Каткова, и многие другие, в том числе конечно и Любимов89; меня в числе гостей не было за моим недосугом. Вечер прошел очень весело и оживленно, как и следовало ожидать при таких отличных и остроумных собеседниках, как Щебальский, Ефремов, не говоря уже о самом Тютчеве. Князь Назаров, не помню, в чем-то преступил даже границу общего веселья и оживления, и когда Мари заметила своему соседу вполголоса, что князь должно быть лишнее выпил, Тютчев отвечал ей: «Нет, кажется, он и родился пьян». По-видимому, князь Назаров на этом вечере произвел довольно сильное впечатление на Тютчева: по крайней мере в своих письмах он не раз еще добродушно о нем поминает.
Как вообще были для него дороги воспоминания о его пребывании в Москве с нами, можно видеть из следующих его писем из Петербурга. Вот его письмо от 27 сентября 1865 г.:
«Благодарю, милая Мари, за письмо: грустно и отрадно было читать его. Пусто и мне, расставшись со всеми вами. До сих пор все еще каждое утро собираюсь идти пить чай к вам, и что-то уже очень давно не присутствую при вашем суде и расправе над Левой и Володей. Не могу еще понять, куда девались эти уютные, приятные три-четыре комнаты Шиловского дома, которые еще так недавно всегда были у меня на перепутьи, куда бы я ни пошел.
Крепко обнимите за меня детей и скажите вашему мужу, что я по многим причинам жду с нетерпением приезда его в Петербург. Вы же пока берегите себя. Что ваша нога? Обошлось ли без пьявок? Были вы вчера на вечере у Катковых и вспомнили ли о последнем воскресеньи? Не было ли от бессознательной Новиковой32* нового приглашения вашему мужу идти слушать ее пение в 7 часов утра? Вы видите — люблю припоминать все эти подробности; мне кажется, что и о князе Назарове потолковал бы с вами на досуге не без некоторого удовольствия и надеюсь, что мне удастся возобновить этот разговор в скором времени: вот каким подарком я предполагаю порадовать себя ко дню моего рождения.
Здесь, по возвращении, я очутился на моем прежнем слишком мне знакомом пепелище... Анне Дмитриевне передал ваш поклон, за который она благодарит... Она все та же несимпатичная <?>, дорогая мне личность, шероховатая изнанка моих лучших воспоминаний. Раз на прошлой неделе я пил у нее чай... как во время оно... Жалкое и подлое творение человек с его способностью все пережить» <...>
Одно из писем к Мари оканчивалось обещанием скорого приезда в Москву по очень серьезному мотиву и заключалось словом «угадайте». Это был намек
- 143 -
на предстоящую в январе 1866 г. свадьбу его дочери Анны с Иваном Сергеевичем Аксаковым. По этому поводу он несколько раз порывался пораньше приехать в Москву, и постоянно все встречались к тому препятствия, и только 8 января, незадолго пред свадьбою, он привез свою дочь в Москву. Мари хорошо знала всех его дочерей, особенно же Дарию и Китти, с которыми она вместе воспитывалась в Смольном монастыре. Поэтому Феодор Иванович от времени до времени сообщал ей новости, особенно же о Дарии Феодоровне, которая жила в Петербурге, тогда как Китти жила у своей тетушки Дарии Ивановны Сушковой, в Москве.
Иллюстрация:
ПЕТЕРБУРГ. СМОЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ (ВОСПИТАТЕЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО БЛАГОРОДНЫХ ДЕВИЦ)
Литография К. Беггрова по рисунку С. Ф. Галактионова, 1840-е годы
Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, ЛенинградСушков был питомец одного со мною заведения, Московского дворянского института, когда институт этот был еще Университетским благородным пансионом, и в этом, между прочим, качестве интересовался знакомством со мной. Помнится, он в то время писал историю нашего института90. Феодор Иванович представил меня своей сестре; у них собирались вечером по воскресеньям, и я изредка бывал у них и любовался необыкновенным искусством Екатерины Феодоровны принимать своих гостей и незаметно для них самих овладевать и распоряжаться ими, пересаживать их с места на место к тем соседям или к тем соседкам, которые могли ими интересоваться, затевать общие разговоры и вполне властвовать в гостиной своей тетушки. Впоследствии, в 1873 г. встретил ее в Мариенбаде, вместе с Ольгой Алексеевной Новиковой, и тут мы много толковали между собой и о Москве, и о москвичах, и о «Московских ведомостях», и о Каткове, к которому она не благоволила, несомненно по причине литературных счетов между «Московскими ведомостями» Каткова и «Днем» Аксакова, мужа ее сестры <...>
О Дарии Феодоровне отец ее не раз сообщал очень грустные известия: «Вот уже который месяц, — писал он в марте 1866 г., — моя бедная Дария решительно
- 144 -
не может оправиться, и даже в последнее время ей стало заметно хуже...91 расстройство нерв усилилось, силы не возвращаются, все способы лечения испробованы и безуспешно... решено с общего согласия отправить ее за границу, но куда и с кем? Железной дороги она не переносит, до открытия пароходства еще далеко — воли в ней никакой нет, она утратила всякую самостоятельность (а между тем решать, хотеть и жить за нее некому). Здесь для ее существования есть физические невозможности, а за границею нравственные... Все это меня сильно беспокоит, и я бы эту тревогу еще живее чувствовал, если бы во мне была еще прежняя не притупленная способность страдать и тревожиться, но все это пережито. Бирилевы переехали от нас на свою квартиру. На прошлой неделе были у них крестины92. Государь был крестным отцом и лично присутствовал, крестной же матерью была графиня Муравьева. Здоровье брата вашей милой Анночки93 решительно лучше. Передайте ей это от меня».
Бирилевы, о которых здесь говорит Феодор Иванович, была его младшая дочь Мария, прелестное во всех отношениях существо, которую не без участия Анны Феодоровны и самой императрицы Марии Александровны выдали замуж за Николая Алексеевича Бирилева. Он отличился еще в Синопском бою в 1853 г., а затем при защите Севастополя в следующие два года, когда он делал множество очень смелых и удачных вылазок против неприятеля и в одной из них был тяжело контужен в голову, был пожалован во флигель-адъютанты, а в 1858—<64> г., командуя сначала корветом, а потом фрегатом, совершил дальние плавания к берегам Амура и Японии, но вследствие контузии в голову не переставал от времени до времени страдать жестокими припадками падучей болезни. С его женитьбою связывали почему-то надежду, что он совсем исцелится от своего тяжкого недуга, но надеждам этим не было суждено осуществиться, и вот что между прочим Ф. И. Тютчев писал Мари 2 февраля 1866 г.:
«В прошлое воскресенье, то есть 30 января, Мари Бирилева в 7 часов вечера родила дочь и, кажется, благополучно. По крайней мере до сих пор состояние ее удовлетворительно, но сегодня только еще третий день; я знаю по опыту, как в подобных случаях следует остерегаться слишком рано торжествовать победу. Что усилило тревогу, неразлучную с подобным происшествием, это то, что за два дня до этого бедный Бирилев испытал весьма неожиданно два довольно сильных припадка, свидетельствующие о неослабном, вопреки всем лекарствам, продолжении болезни. Теперь он опять поправился и возвратился, по-видимому, в свое прежнее положение; но повторение припадков без всякой осязаемой причины все-таки не отрадно. Все эти известия, хорошие и дурные, передайте нашей милой Анне Алексеевне, на которую, как вы видите, я торжественно предъявляю свои родственные права. Впрочем, и то сказать, такая симпатичная натура, какова она, всем сродни».
В 1868 г. Н. А. Бирилев совсем уже впал в тяжкую душевную болезнь. Упоминаемая в письме Ф. И. Тютчева от 2 февраля Анна Алексеевна, которую в письме от марта 1866 г. он называет Анночкой, была родной сестрой Н. А. Бирилева. Она воспитывалась в Смольном вместе с моею женою, и они снова сошлись и были в большой дружбе между собою в Москве; она была замужем за Благово, и у нас с нею встретился Феодор Иванович на одном из наших семейных праздников; ее уже не стало теперь в живых.
Феодор Иванович хорошо знал, до какой степени я все время занят и какая Мари была всегда не охотница писать письма, и потому вообще он очень снисходительно относился к нашей неаккуратности, и как-то отозвался на нее так: «Я не считаюсь с вами письмами, но ваши письма считаю». По временам, однако же, он терял терпение, и вот это раздражение высказалось в следующем его письме от 22 февраля 1866 г., особенно же в не совсем уместных словах относительно Леонтьева.
«Петербург. 22 февраля 1866
Скажите, ради Бога, кто из вас двоих запрещает один другому писать ко мне?.. Это единогласье в молчании начинает сильно меня тревожить. Здоровы
- 145 -
ли вы? Не случилось ли что у вас?.. Потрудитесь, прошу вас, пошевелить пальцами, как это бывает при кошмаре, чтобы восстановить в нашей переписке надлежащее кровообращение...
За неимением письменных извещений, я стараюсь вычитать коли не вас, так мужа вашего из передовых статей «Московских вед<омостей>», но как-то не удается. Выдается из них, а особливо из последних по финансовым вопросам, только сердитый горб Леонтьева... Что же до вас собственно, то даже и тени вашей нет ни на одном из бесчисленных столбцов вышеозначенной газеты... Словом сказать, я в совершенных потемках и прошу посветить...
Здесь, кроме меня, все здоровы, или хороши, или поправляются. Даже моему Феде стало гораздо лучше. Кашель унялся, и он может выходить на воздух. Он становится очень мил, и мне все грустней и грустней бывает смотреть на него. Дарье также лучше, и она после праздников собирается ехать за границу. Ей бы очень хотелось меня увезти с собою, но не увезет: там еще пустее. Это я уже испытал на деле...
Знаете ли вы, что вы — мой единственный корреспондент в Москве? Т. е. если можно назвать корреспондентом лицо не пишущее... К Аксаковым по приезде из Москвы я еще ни разу не писал. Вы одни тревожите во мне эту заглохшую способность к начертанию букв... Такие исключительные усилия заслуживают же с вашей стороны некоторого ободрения... Итак в самом даже неблагоприятном предположении не позднее как дня через три я жду вашего отклика. Не то... увидите. Ф. Т.»94
Ф. И. Тютчев чрезвычайно ценил и Каткова и Леонтьева, особенно же первого из них, которого и ближе знал, и очень высоко ставил их служение русскому народному делу; но при всем своем к ним уважении, он, по свойствам своего ума, не прочь был при случае сострить и над тем и над другим. Так, в одной из своих московских записок он пишет Мари: «Не ждите меня к чаю, как мне ни прискорбно отказаться от вашего чая, но я буду у вас непременно или до обеда или после обеда; обедаю же я у княгини Мещерской33* en petit comité34* с Катковым. Не знаю, кого из нас он уличит в государственной измене».
При своих дружеских, истинно родственных к нам отношениях Ф. И. Тютчев как бы искал случая сделать Мари или мне какое-нибудь удовольствие или оказать какую-нибудь услугу. Так, между прочим, узнав случайно, что нам понадобилась какая-то справка в сочинении Шиллера и что у меня его нет, он на другой же день привез мне в изящных переплетах прекрасное издание в 12 томах.
В бытность свою в Москве он возил Мари и в Нескучное показывать ей тамошний дворец95 и в другие достопримечательные окрестности Москвы. То и дело присылал ей как в Москве, так и в Петербурге свой экипаж в полное ее распоряжение. Раз как-то даже с таким трогательным предостережением: «Чтобы дети не упирались на дверцы, которые слишком легко отворяются».
Во время моей заграничной командировки в 1871 г. Ф. И. Тютчев сообщал Мари все сведения, которые доходили обо мне до И. Д. Делянова, управлявшего в то время, за отсутствием гр. Д. А. Толстого в качестве товарища министра Министерством народного просвещения. Между прочим, заботился, сколько мог, об ее развлечениях. В то время в большой моде был при Заведении искусственных минеральных вод Сад Излера, посещавшийся лучшею публикою. «Жаль мне очень, — писал как-то Ф. И. Тютчев к Мари, — что мы вчера не попали к Излеру. Но я до того чувствовал себя уставшим, что мне самого себя гадко было. Прав, очень прав Пушкин: «Под старость жизнь — такая гадость». Однако же вы по крайней мере, милая Мари, не слишком гадьтесь вашим старым и верным слугою» <...>
- 146 -
В редком из своих писем ко мне Ф. И. Тютчев не касается предметов общего интереса, вопросов внешней или внутренней нашей политики, или тех или других иностранных событий. Все это было равно дорого и ему, и мне, обо всем этом мог он иметь сведения далеко не всем доступные, так как он постоянно вращался в высших сферах петербургского общества, был всеми любим и всем дорог, как чрезвычайно приятный и остроумный собеседник, был близок с князем Горчаковым и лично, и по службе, как член Совета министра иностранных дел96, был в личных сношениях и с Валуевым, как председатель Комитета иностранной цензуры и член Совета Главного управления по делам печати, и обо всем и обо всех имел свое самостоятельное суждение. По натуре своей он был вообще сообщителен и не боялся высказывать свои мнения. В данном же случае он не прочь был делиться своими воззрениями и с обширною публикой через посредство мое и «Московских ведомостей»; иногда он был на это прямо уполномочиваем князем Горчаковым и даже Валуевым, последним — по делам печати. Насколько мог, я пользовался в моих статьях его сообщениями и даже особенно удачными его выражениями. На первом плане для него, конечно, стояли дела внешней политики, которые он ясно обозревал во всей их совокупности и особенно в их отношении к России. Наибольшие опасения постоянно внушал ему Наполеон III. С его личным характером и положением он связывал шаткость и двусмысленность тогдашнего общего положения дел <...>
Ф. И. Тютчев писал мне в конце письма от 30 марта <1866 г.>: «Знаете ли, что над вами висит предостережение? — говорю вам это по секрету. На воре шапка горит... Однако же до сих пор большинство Совета, т. е. весь Совет, за исключением председателя и маленьк<ого> человечка Фукса, противится всякой подобной мере. Ваши намеки на статью, помещенную в «Nord», сильно раздразнили97. Но... страшен сон, да милостив Бог... и Его-то покрову я вас и поручаю»35*.
Но число голосов в Совете ничего не значило, и вслед за появлением ответной статьи Каткова на статью де-Мазада и уполномоченной особы98, в первый же свой доклад государю императору министр внутренних дел испросил высочайшее согласие на то, чтобы дано было первое предостережение «Московским ведомостям» в лице их редакторов статских советников Каткова и Леонтьева. Без ведома государя Валуев едва ли бы мог решиться на подобную меру. В тот год Светлое Христово Воскресенье приходилось на 27 марта, и по всей вероятности высочайшее соизволение было испрошено уже накануне, так как 29 марта, во вторник, московский генерал-губернатор пригласил к себе Каткова и сообщил о присланном из Министерства внутренних дел предостережении. Дело велось, очевидно, в большой тайне, так что Тютчев 30 марта еще не знал о его завершении. Вечером 29 марта в редакцию явился полицмейстер полковник Поль, чтобы официально предъявить редакторам о состоявшемся предостережении и взять с них подписку, что оно будет ими напечатано в ближайшем нумере газеты99. Но оба редактора приняли решение не печатать предостережения, а вовсе прекратить свою издательскую деятельность, и на предъявленном им документе хотели обозначить только то, что предостережение им было доставлено. Полковнику Полю, который вообще пользовался большим уважением и популярностью в Москве, не без труда удалось убедить их дать требуемую законом подписку, ибо иначе сам он подвергся бы ответственности. И на другой же день они уведомили московского обер-полицмейстера, что, имея в виду совсем прекратить свою издательскую деятельность по «Московским ведомостям», они считают излишним печатать в своей газете данное им предостережение, но впредь до дальнейшего соглашения с Московским университетом и принятия им соответственных мер они на основании высочайше утвержденного мнения Государственного
- 147 -
Совета по делам печати (ст. 33 гл. 11) будут издавать «Московские ведомости», уплачивая за каждый нумер штраф по 25 рублей. Содержание этого письма было немедленно сообщено министру внутренних дел для зависящих от него распоряжений; но распоряжений никаких не последовало, и «Московские ведомости» продолжали выходить как ни в чем не бывало с передовыми статьями, в которых также до № 69, вышедшего в свет в воскресенье 3 апреля, о предостережении не было и помину. Михаил Никифорович медлил своими объяснениями по этому поводу с публикой <...>
Он все как бы надеялся еще, что предостережение не будет напечатано в официальном органе Министерства внутренних дел и что даже оно будет взято назад или отменено, ввиду решительного заявления о намерении прекратить свою деятельность по изданию «Московских ведомостей». Я, конечно, исполнил его желание и написал для № 67 статью по поводу предстоявшей тогда войны между Пруссией и Австрией, — статью, в которой я воспользовался основными идеями Ф. И. Тютчева, изложенными им в письме ко мне от 30 марта, и которая была уже выше приведена мною вместе с обозначенным письмом Ф. И. Тютчева100. В самый день выхода в свет нашего № 67, т. е. 1 апреля, была получена и «Северная почта» от 31 марта, в которой был напечатан текст предостережения «Московским ведомостям». Оказалось, что предостережение это было дано по поводу заключительных слов в моей статье в № 61 от 20 марта, посвященной военным приготовлениям Австрии и Пруссии и статье «Кельнской газеты» о военных силах той и другой из этих держав <...>
Весть о предостережении тотчас же облетела всю Россию и сильно смутила всех наших друзей, особенно же когда они узнали, что редакторы не хотят печатать предостережение в своей газете. Ф. И. Тютчев телеграфировал мне 3 апреля в 6 часов 22 мин. пополудни: «убедительно просим вас немедленно выполнить требуемое законом». А на другой день, 4 апреля, он писал мне из Петербурга следующее: «Спешу досказать и выяснить мой вчерашний телеграф. Говорю не от своего имени, но от имени всех усердных и искренних друзей «Моск<овских> вед<омостей>». Вот как им здесь представляется положение дел. Вследствие предостережения сочувствие огромного большинства на стороне вашей. Мотивированье предостережения всем почти кажется недобросовестным и нелепым. От вас, и от вас одних зависит решить дело в вашу пользу <...> Вам стоит только, удовлетворив без отлагательства закон, на другой же день продолжать беседу вашу с публикою, как бы не обращая внимания на неуместную, неприличную выходку, которою, со стороны, пытались было перебить вашу умную, добросовестную речь <...>»36*
Письмо это оказалось слишком поздним. В воскресенье 3 апреля вышел уже в свет № 69 «Московских ведомостей» с передовою статьей, в которой решительно была отклонена всякая мысль о напечатании предостережения, приведены все к тому мотивы, даны все по поводу его объяснения и высказано предположение, что чувство высшей справедливости побудит Главное управление по делам печати и правительственное лицо, которому оно подведомо, возвратиться на их решение и исправить сделанную ими ошибку. Впрочем, если бы письмо Ф. И. Тютчева пришло и вовремя, то оно, конечно, не поколебало бы принятого редакцией решения <...>
Все это время Ф. И. Тютчев вел очень оживленную переписку со мною или с Мари, выражая живейшее сочувствие и нашему тревожному положению ввиду ожидавшейся приостановки «Московских ведомостей» на несколько месяцев. «Да подкрепит вас Господь Бог и помилует, — писал он к Мари 12 апреля, — не унывайте, не падайте духом. Хотелось бы не писать вам все это, а высказать живым языком... В первых числах мая мы непременно
- 148 -
увидимся в Москве...101 Вчера у Феоктистовых встретил я приезжих из Москвы: из их рассказов видно, что настроение умов в Москве ничем не уступает тому, которое здесь между нами, очевидцами событий. Назначение М. Н. Муравьева и в Москве, вероятно, всех порадовало и успокоило102. Ему удастся, можно надеяться, обнаружить корень зла, но вырвать его из русской почвы, на это надо другие силы... Не случайным, конечно, совпадением событие 4 апреля вяжется с делом «Московских ведомостей». Это также было своего рода предостережение, но более серьезное и лучше мотивированное и данное уже не нами, а нам, самоуверенным раздавателям необдуманных предостережений... Слишком явно стало, на чьей стороне правда и понимание вопроса и кому была на радость всякая мера, могущая повлечь за собою закрытие «Московских ведомостей», но с тем же полным убеждением все люди, серьезно сочувствующие этому направлению, жалеют, что Катков без малейшей нужды ослабил свою позицию непомещением предостережения: это также факт неоспоримой и вне вашей среды не подлежащий ни малейшему сомнению... Как глубоко хватит реакция, вызванная последним событием, будет зависеть от тех открытий и обличений, которые воспоследуют. Пока кн. Долгоруков дал своим примером спасительные указания103, но... довольно. Все время, говоря о постороннем, — я думал о вас и многое, многое думал... Господь с вами» <...>37*
Статья «Московских ведомостей» от 3 апреля в № 69, в которой редакция отказалась принять данное ей первое министерское предостережение от 26 марта и напечатать его в своей газете, причем обстоятельно объяснила все соображения, какими она руководствовалась в этом случае, — статья эта оставалась без всякого ответа со стороны Министерства внутренних дел до самого 14 апреля — знаменательного дня увольнения А. В. Головнина от должности министра народного просвещения104. В этот день в № 78 «Северной почты» была напечатана заметка по поводу вышеозначенной статьи «Московских ведомостей», в которой изложено, что статья эта была предметом обсуждения в Совете Главного управления по делам печати и мнения членов разделились: одни предлагали начать судебное преследование «Московских ведомостей», а другие — объявить им второе предостережение, сам же министр внутренних дел не принял ни того, ни другого из этих мнений «в уважение», как сказано в заметке, «к нынешнему настроению общественного мнения»105 <...>
С 8 мая наступил перерыв в нашей деятельности по изданию «Московских ведомостей».
Заключенный с Московским университетом контракт на издание «Московских ведомостей» предвидел случай устранения редакторов от издания этой газеты не по их воле, а в силу закона о печати, и обеспечивал непрерывность выхода ее в свет редакцией другого лица, выбранного правлением университета. Но второе и третье предостережение следовали так быстро одно за другим, что в выходе газеты в свет неминуемо должен был произойти более или менее значительный перерыв.
Можно себе представить, какой переполох должно было это произвести в среде многочисленных городских подписчиков на «Московские ведомости» и во всей московской публике, особенно, если принять во внимание, что это была тогда единственная ежедневная газета в Москве, единственная, в которой печатались во множестве не только все частные объявления, но и обязательные по закону объявления казенные и от различных сословий и обществ, — словом, если принять по внимание, что для Москвы это был единственный орган печатной гласности. Перед бывшею университетскою книжною лавкою, откуда раздавались ежедневно нумера газеты подписавшимся на нее без доставки на дом, собирались целые толпы ходивших за нею людей,
- 149 -
которые никак не могли взять в толк, почему газета перестала издаваться, и не хотели уходить из лавки с пустыми руками.
Иллюстрация:
КАБИНЕТ М. Н. КАТКОВА В КВАРТИРЕ ПРИ РЕДАКЦИИ «МОСКОВСКИХ ВЕДОМОСТЕЙ»
Гравюра Ю. Барановского, 1890-е годы
Литературный музей, МоскваСамо собою разумеется, что уже 8 мая редакция приняла свое решение и при первом же свидании со мною М. Н. Катков объявил мне, что они хлопочут о том, чтобы правление университета выбрало во временные редакторы Н. А. Любимова <...>
В своем сочинении «М. Н. Катков и его историческая заслуга» Любимов признает, что его редакторство было только номинальным, прибавляя, впрочем, что в редакционных трудах он участвовал не более того, как прежде, когда не был редактором; но мне за все время моего участия в редакции (в 1863 и с половины июня 1864 г. по 6 сентября 1866 г.) об участии Николая Алексеевича собственно в редакционных трудах по «Московским ведомостям» ничего не было известно, а известно было только то, что он принимал ближайшее участие по редакции «Русского вестника».
Начавшееся теперь бесцветное издание «Московских ведомостей» было всячески стесняемо цензурным ведомством, и иностранные газеты не были более доставляемы без вырезок, как было прежде. «Раз, — повествует Любимов в названной книге, — чтобы несколько оживить содержание газеты, мы с Павлом Михайловичем включили в нумер письмо на французском языке, говорившее об успехах полонизма в Юго-Западном крае и приводившее разные случаи, более или менее резкого свойства. Нумер был приостановлен цензурой. Я поспешил исключить письмо из нумера, но некоторое число экземпляров уже разошлось, а от цензурного ведомства пошли запросы, кто автор письма, и было поднято дело о предании меня суду»106.
Об этом предположенном суде над Любимовым Ф. И. Тютчев сообщил мне несколько сведений в письме от 8 июня 1866 г., упомянув наперед об окончательном запрещении не только «Современника», но и «Отечественных записок»:
- 150 -
«Какое наивное занятие все эти попытки решить задачу законодательными ухищрениями там, где ящик так просто и так нормально открывается. А вот еще и другой курьез. За какую-то статью уже любимовских «Москов<ских> вед<омостей>» совет по делам печати уже собрался было предать их суду, — но министр решил, что так как «Московские вед<омости>» суть собственность Московского университета, то надобно предварительно отнестись к министру нар<одного> просв<ещения> и спросить у него, какие он меры сочтет удобоприятными по поводу означенной статьи. Об отзыве же со стороны <министра> народного просвещения на сделанный запрос — я ничего не знаю <...>»38*
Само собою разумеется, что Министерство народного просвещения высказалось решительно против предания Любимова суду, и тем дело это и кончилось <...>
Летом 1866 г. я жил снова на Башиловке <...> М. Н. Катков со всею семьею и с П. М. Леонтьевым жил также на Башиловке, и мы ежедневно видались между собою. Он не делал никакой тайны из своей беседы с гр. А. В. Адлербергом107; точно так же и я подробно передал всю эту беседу Ф. И. Тютчеву, приехавшему во второй половине мая в Москву недели на две. Ф. И. Тютчев был настолько преданный делу «Московских ведомостей» человек108 и настолько умелый и опытный во всех отношениях дипломат, что ему безопасно можно было доверить и не такую тайну. Тем не менее нашлись в Петербурге досужие люди (заподозрен был Тютчевым Е. М. Феоктистов), которые сильно смутили Михаила Никифоровича известием, будто бы Ф. И. Тютчев разглашал повсюду о его беседе с гр. Адлербергом. И вот в субботу 21 мая не успел я проснуться и встать с постели, как явился ко мне посыльный от Михаила Никифоровича с следующей запиской: «Любезный Александр Иванович, убедительнейше прошу вас, как только встанете, немедленно побывать у меня по делу особенной важности и не терпящему ни часа отлагательства. Суббота. Весь ваш М. Катков».
Я наскоро умылся и оделся и отправился очень встревоженный к Каткову, не зная в чем дело. Но как только я узнал, что дело идет о какой-то предполагаемой «болтливости» Ф. И. Тютчева, я совершенно успокоился и в значительной мере успел успокоить и самого Михаила Никифоровича.
— Поверьте, — говорил я ему между прочим, — что Феодор Иванович умеет хранить тайну, где это нужно, и что в Петербурге, особенно же в тех сферах, в которых вращается Ф. И. Тютчев, придается очень мало значения свиданиям и разговорам с такими близкими к государю лицами, как гр. Адлерберг.
Более всего беспокоило Михаила Никифоровича, не говорил ли я <Тютчеву> о дальнейших его предположениях по делу о «Московских ведомостях». Я сообщил ему, что не имел в этом никакой надобности.
— Сам Феодор Иванович, — прибавил я, — выслушав мой рассказ, прежде всего заметил, что вам следовало бы воспользоваться этою беседою с гр. Адлербергом и тогда же через него испросить себе аудиенцию у государя, а теперь, когда вы этого не сделали, следует вам письменно обратиться с просьбою по этому же предмету к тому же графу Адлербергу. Впрочем, Михаил Никифорович все-таки решился телеграфировать Ф. И. Тютчеву, чтобы он никому не сообщал, что ему было передано мною. По этому поводу Тютчев писал мне от 2 июня 1866 г.:
«Через час по возвращении моем в Петербург я получил от Мих<аила> Ник<ифоровича> депешу, вероятно, известного вам содержания. Во всяком случае, уверьте, прошу вас, кого следует, что он может быть совершенно спокоен и что от меня ему нечего опасаться ничего такого, что могло бы повредить его интересам, т. е. общему интересу <...>»39*
- 151 -
Ф. И. Тютчев писал Мари по этому поводу109 13 июля <1866 г.>: «Желаю, чтобы Михаил Никифорович успокоился касательно моего будто бы оглашения письма вашего мужа. Все подробности, заключающиеся в этом письме, были уже общеизвестны, и преимущественно в той именно среде, где их разглашение могло бы вызвать недоброжелательство. Впрочем, даже избыток подобной предосторожности меня душевно радует, как новое ручательство за ненаветное процветание „Московских ведомостей“» <...>
Дело было, казалось бы, обставлено очень удовлетворительно, но тем не менее Михаил Никифорович все-таки сильно колебался, приступить ли ему вновь к изданию «Московских ведомостей» при данных обстоятельствах. Победа казалась ему недостаточно полною. Положение раздавателя предостережений110, по-видимому, не было нисколько поколеблено, и в непреклонно твердом национально-русском направлении всей нашей политики, внешней и внутренней, не могло быть полной уверенности. Мне казалось, что были достигнуты очень значительные результаты, и что этими результатами можно было вполне удовольствоваться. Взгляд мой вполне разделял и Ф. И. Тютчев. «Вы правы, — писал он мне 26 июня в воскресенье, — лучшего исхода и ожидать было нельзя. «Московские ведомости» этим временным испытанием завоевали себе ключ позиции: они стали в прямое и личное отношение. В этом-то все и дело: теперь «Московские ведомости» стали газетой ставропигиальною. Итак, пора, очень пора великому сыну Пелея выйти из своего стана и явиться на стены Трои»40* <...> Впрочем, когда письмо это было мною получено, «Московские ведомости» с прежнею редакциею во главе были уже в полном ходу» <...>
«Возрождению „Московских ведомостей“, — писал Ф. И. Тютчев к Мари 23 июля <1866 г.>, — все еще продолжают радоваться, как возвращению милого, дорогого гостя, о котором давно не имели известий. Первые передовые статьи были очень замечены, особливо циркуляр „Московских ведомостей“ по поводу высочайшего рескрипта»111.
Само собою разумеется, что ни направление этих статей не было нисколько изменено, ни тон их не был понижен против прежнего. Что же касается до статьи о высочайшем рескрипте 13 мая 1866 г., в № 138 от 2 июля, на которую особенно указывал Ф. И. Тютчев, то надобно сознаться, что она была довольно бессодержательна, мало касалась самого рескрипта и о содержании его не давала почти никакого понятия <...>
В упомянутом письме от 13 июля Ф. И. Тютчев писал мне: «В статьях об иностранной политике замечена была некоторая нерешительность и бледность, к которым мы уже успели привыкнуть на практике и потому неохотно лишились бы некоторого за это вознаграждения в среде нашей умозрительной политики»41*. Ф. И. Тютчев, несомненно, взял бы назад эти свои слова о наших передовых статьях по иностранной политике, если бы до отправления своего письма от 13 июля он прочитал статью от 12 июля, в № 146, которая разминовалась с его письмом на своем пути в Петербург. В этой статье он нашел бы об Австрии, об австрийских славянах и об отношении к ним России немало мнений, которые он и сам не раз высказывал и которыми он чрезвычайно дорожил112 <...>
Приведенные в обеих этих статьях (от 12 июля и 12 августа 1866 г.) факты как нельзя лучше подтверждали мнение Ф. И. Тютчева, уже приведенное мною выше из его письма ко мне от 13 июля, «о полнейшей несостоятельности Наполеона III и о наклонности наших дипломатов отыскивать во всех его самых грубых и самых осязательных промахах глубину премудрости, тогда как он поистине велик только в этом деле всемирной мистификации, но и тут большая доля принадлежит не ему, а человеческой глупости»42*.
- 152 -
И в дополнение к этому мнению своему Ф. И. Тютчев за четыре года вперед предсказал дальнейшие последствия тогдашней политики Наполеона III: «Я все еще той веры, что эта-то уступчивость со стороны Наполеона приведет ко взрыву во Франции и разрыву ее с немцами, и эта только что начавшаяся передряга в Европе пойдет еще гораздо далее» <...>
Иллюстрация:
«НЕДОРАЗУМЕНИЕ»
Сатирический отклик на политику Наполеона III, поддерживавшего курс Бисмарка на объединение Германии в надежде, что в процессе преобразования германских государств Франция сумеет расширить свои северные границы за их счет
Надписи на рисунке: на ящике — «В Берлин»; на знаменах, которые укладывает в этот ящик Бисмарк, — названия германских государств, присоединившихся к Пруссии в 1866 г., — «Ганновер, Гессен, Франкфурт, Нассау, Саксония»; на коробке с углем (на нее указывает Наполеон III) — «Саарбрюккен»
Подпись под рисунком: <Наполеон III> — «Я только хотел поздравить вас с получением прекрасного наследства и узнать не перепадет ли и мне немножко...»; <Бисмарк> — «Что такое? Здесь ничего не подают»
Гравюра по рисунку В. Шольца
«Kladderadatsch», 29 августа 1866 г.Следствие, производившееся в то время в Петербурге по делу Каракозова, не переставало сильно занимать и тревожить нашу редакцию. М. Н. Катков не очень-то был доволен ходом этого следствия, о чем и телеграфировал самому графу М. Н. Муравьеву. В своем письме от 13 июля Ф. И. Тютчев упоминал об этой телеграмме, прибавляя, что граф Михаил Николаевич был несколько озадачен первым телеграфным сообщением Каткова, но затем был очень доволен его письмом. Недовольство М. Н. Каткова в значительной мере относилось к тому, что следственное дело велось с чрезвычайною таинственностью и что не только не оглашались во всеобщее сведение, но никому не сообщались и те несомненные результаты, которые уже твердо установлены. Редко кто в такой мере был убежден в пользе гласности в делах общественного интереса и во вреде политики негласности, как именно Михаил Никифорович <...>
5 сентября 1866 г. я выехал в Петербург для поступления на службу в центральное управление Министерства народного просвещения.
- 153 -
Накануне отъезда я получил от Ф. И. Тютчева письмо от 3 сентября, которое оканчивалось словами: «Читали ли вы стихи Вяземского на Каткова. Здесь все друзья князя огорчены этою неуместною выходкою, и вот вам несколько строк, определивших экспромтом мое впечатление по этому случаю. Вы можете их даже напечатать, где знаете, но только без подписи моего имени, а просто с инициалами Ф. Т.»43*
Стихи эти я передал тогда же М. Н. Каткову для напечатания их, если найдет нужным и удобным, в «Русском вестнике»; впоследствии они вошли во все издания стихотворений <Тютчева> под заглавием «Князю П. А. Вяземскому»113; заглавия этого не было в присланном мне и писанном его рукою экземпляре.
Вот эти стихи:
Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять,
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать, —Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь;От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготовленный им пир;От желчи горького сознания,
Что нас поток уж не несет
И что другие есть призванья,
Другие вызваны вперед;Ото всего, что тем задорней,
Чем глубже крылось с давних пор, —
И старческой любви позорней
Сварливый старческий задор.<...> Поиски какой-либо другой казенной службы, и даже такой, которой нельзя было соединить с деятельностью в «Московских ведомостях», начались чуть ли не с конца 1864 г., когда М. Н. Катков и П. М. Леонтьев серьезно думали отказаться от издания «Московских ведомостей». В поисках этих наибольшая доля участия принадлежит, впрочем, жене, которая понятным образом более меня была способна тревожиться всеми невзгодами, постигавшими в эту пору «Московские ведомости». Совершались эти поиски главным образом при живом сочувствии, сердечном участии и даже при прямом и непосредственном содействии Ф. И. Тютчева: к нему исключительно и обращалась Мари со своими тревогами по этому поводу. Поиски эти нередко предпринимались по поводу доходивших до нас слухов о каких-либо вновь открывающихся вакансиях. Примеров тому немало можно найти в письмах ко мне или к жене Ф. И. Тютчева.
«Я совершенно согласен с вами, — писал он мне 2 июня 1865 г., — что при данных обстоятельствах казенная служба для вас необходима, и излишним считаю вас уверять в моей — не то что готовности, но настоятельной потребности употребить в дело все, что от меня зависит, для лучшего разрешения этого вопроса... Ничто, конечно, столько бы меня не утешило, как быть вам на что-нибудь годным. В Министерстве ин<остранных> дел, сколько мне известно, нет такого места, которое соединило бы необходимые условия. В моем Цензурном комитете, даже и в случае ваканции, я не нахожу достаточных вознаграждений за тот капитал времени, который тратится на занятия по этой службе. Я все более убеждаюсь, что настоящее <ваше> призвание — это все-таки учебная часть, — и потому, пользуясь теперешним положением Ив. Д. Делянова114, поведу против него решительную атаку, и лучшим ручательством в успехе будет он же сам, потому что он вас искренне любит и уважает... Не премину вас уведомить о последствиях»44*.
1 июня 1865 г. он уведомлял меня, что много говорил с Деляновым о моем положении и о вероятии упрочить за мною кафедру Ешевского115: «Делянов
- 154 -
поручил мне сказать, что он вполне убежден, что Александр Иванович будет принят с распростертыми объятиями. Что же до него касается, то во всем от него зависящем вы можете совершенно рассчитывать на его самое ревностное содействие. Теперь очень желал бы я знать, на что окончательно вы решитесь, друг мой Александр Иванович. О как бы мне хотелось лично и изустно переговорить с вами о всем этом сильно интересующем меня деле»45*.
Не могу себе представить, чтобы я когда-нибудь мог мечтать о должности цензора или какой-нибудь иной в ведомстве Министерства иностранных дел, за исключением разве только департамента духовных дел иностранных исповеданий, к коим я имел достаточную научную подготовку.
А вот что писал к Мари Ф. И. Тютчев 3 октября 1865 г.:
«Опять пишу к вам, милая Мари, но не пугайтесь моего частописания: сегодняшнее письмо почти что деловое, вот в чем дело: при частых моих свиданиях с Милютиным (Варшавским)116 я имел случай заметить, что им хотелось усилить редакционный состав «Инвалида» и что они охотно бы возобновили порванную связь с Александром Ивановичем. Я, разумеется, ничего не высказал им определенного, но и не лишил их всякой надежды на успех; теперь жду от вас дальнейших инструкций по сему делу... Но вам, может быть, не захочется расстаться с Москвой, где дышит Соц и резвится Назаров. (Видите, какой вышел великолепный шестистопный ямб.)»
Для меня, конечно, было очень лестно, что Н. А. Милютин, как, без сомнения и брат его, Дмитрий Алексеевич, желали возобновить порванную связь со мною и вновь залучить меня в редакцию «Русского инвалида»: из этого очевидно было, что я не оставил у них дурных о себе воспоминаний; но само собою разумеется, что я, нисколько не колеблясь, предпочел остаться при «Московских ведомостях».
«Поздравляю от души Александра Ивановича, победителя Галлов»117, — писал к Мари Ф. И. Тютчев 5 ноября 1865 г., — но вижу, что ему не легко будет решиться перейти за Рубикон, а его Рубикон это «Московские ведомости». С Деляновым я непременно переговорю и надеюсь устроить дело удовлетворительно. Желал бы не ограничивать этим моего служения. Впрочем, я очень понимаю, что в данных обстоятельствах вам надо дождаться решения Московского университета, но ни на минуту не изменяя разумному убеждению, что для вас казенная служба необходима».
В бытность Ф. И. Тютчева в Москве в январе 1866 г. Н. И. Соц, бывшая уже в то время начальницей 1 Московской женской гимназии, подала ему мысль о том, как бы хорошо было склонить почетного опекуна и попечителя женской гимназии князя Трубецкого, как представителя ведомства императрицы Марии в Москве, к назначению меня начальником или инспектором Московских женских гимназий вместо Виноградова, который был ей очень несимпатичен. Так как эта комбинация нисколько не помешала бы моей деятельности в «Московских ведомостях», то я охотно на нее согласился, и у меня уцелела коротенькая записка Ф. И. Тютчева от 21 января 1866 г.: «Сейчас отправляюсь к кн. Трубецкому для переговоров, а от него прямо к к вам пить с вами чай. Итак, до свидания»118.
Результаты этих переговоров не были благоприятны. Князь Трубецкой не желал принять на себя инициативу в этом деле, тем более, что назначение Виноградова состоялось незадолго перед тем, и не было никакого основания ходатайствовать об его увольнении.
2 февраля 1866 г. Ф. И. Тютчев снова писал Мари: «Касательно дел ваших я преисполнен какого-то смутного усердия, которое меня просто бесит своею бесплодностью: мне кажется, что другой на моем месте давно бы что-нибудь придумал и устроил... Я говорил с Деляновым о слухах, сообщенных мне
- 155 -
вами по поводу Вышнеградского; он им плохо верит: от оседланного дурака трудно ожидать, чтоб он сам собою сбросил седока»119.
А вот о том же из письма его ко мне от 15 февраля: «На этот раз к вам обращаюсь с письмом моим, друг мой Александр Иваныч. Прежде всего, поговорим о ваших личных интересах и отношениях. Делянов обещал мне положительно при первом свидании с Свечиным расспросить его касательно предлагаемых изменений в управлении здешних женских гимназий и хлопотать за вас, если представится к этому случай...»46*
Дело приняло более серьезный оборот после тех тяжких впечатлений и испытаний, которыми сопровождался выбор меня в штатные доценты и первые шаги мои на службе в Московском университете, и которые привели меня к убеждению в невозможности оставаться долее в этом омуте всякого рода личных интриг и происков автономных профессорских коллегий и отдельных их членов. А тут еще стряслась такая беда над «Московскими ведомостями», как первое предостережение от 26 марта и принятое М. Н. Катковым решение, отвергнув это предостережение, воспользоваться трехмесячным сроком и затем совсем прекратить свою издательскую деятельность по «Московским ведомостям». Таким образом я терял уже всякую почву под ногами, и мне не оставалось ничего более как искать себе какой-либо службы или деятельности в Петербурге. А там с заменой А. В. Головнина графом Дмитрием Андреевичем Толстым открывалась для меня весьма благоприятная и широкая перспектива. Ф. И. Тютчев принимал самое живое участие в этом действительно критическом моем положении. В бытность его в эту пору в Москве мы много толковали о различных планах относительно перехода моего на службу в Петербург в Министерство народного просвещения, и Тютчев тем более рассчитывал на успешность наших планов, что тем временем И. Д. Делянов был назначен товарищем министра народного просвещения <...>
Мне подали большой почтовый конверт из Петербурга, подписанный рукою Ф. И. Тютчева, в котором были вложены два письма — одно ко мне, а другое в особом незапечатанном конверте на имя гр. Д. А. Толстого. «Вот вам, любезнейший друг Александр Иванович, несколько строк для графа Толстого, который сегодня же отправляется в Москву и предполагает пробыть там 8 или 10 дней. И со стороны Делянова вы были ему отрекомендованы наилучшим образом, — увидим, что Бог даст... Я, как вы увидите из письма моего, в самых общих выражениях говорю ему о вас, не предрешая ничего касательно вопроса о вашем будущем определении. Впрочем, и вам самим трудно будет решить этот вопрос, не побывавши предварительно в Петербурге»47*.
Письмо это было получено как раз 10 июня, и я положил на другой же день утром быть у графа Толстого, который, помнится мне, остановился на Никитском бульваре, на квартире г. Дюклу, родственника моего институтского товарища Д. Н. Батюшкова. В передней дежурил рослый министерский курьер, который встретил меня очень недружелюбно, заявив, что «ни о ком не велено докладывать, так как его сиятельство сейчас же едут к государю императору с докладом в Ильинское». Но я настаивал на том, чтобы по крайней мере письмо камергера Тютчева было тотчас же передано графу. Имя Тютчева было небезызвестно курьеру, как одного из петербургских посетителей и гостей графа, и он тотчас же понес это письмо наверх, а затем минуты через две возвестил мне сверху: «просят». Граф Толстой принял меня очень любезно и заметил, что мне не было никакой надобности запасаться каким бы то ни было рекомендательным к нему письмом, что он знает меня и сам лично по моим трудам в «Московских ведомостях», и слышал обо мне очень много хорошего от Делянова, и прибавил, что он очень плохо разбирает почерк Тютчева и в его письме успел прочесть только мою фамилию. Далее он попенял на «Московские ведомости»,
- 156 -
что они не напечатали валуевского предостережения, как того прямо требует закон, и тем крайне затруднили всех своих друзей и приверженцев, которые не знают теперь, как помочь им выйти из их ненормального положения. Я повторил ему вкратце те соображения, которыми мы в этом случае руководствовались, особенно же Михаил Никифорофич, который не может и не должен допускать умаления своего авторитета в глазах всей огромной массы своих читателей. Впрочем, граф Толстой выразил надежду, что все скоро уладится благополучно. Затем он перешел к вопросу о личном моем положении и о моих видах и намерениях <...>
Прощаясь со мною, граф выразил твердую надежду, что он найдет во мне деятельного себе помощника, и с своей стороны советовал мне съездить в Петербург, чтобы переговорить обо всем с Иваном Давидовичем и с его помощью приискать подходящее для меня место или дело.
На той же неделе я последовал этому совету. Приехавши в Петербург, я остановился у Ф. И. Тютчева и с ним вместе ездил к И. Д. Делянову на Острова. Помнится, он и супруга его Анна Христофоровна занимали дачу княгини Кочубей, и помню, что, несмотря на чудную погоду, которая стояла тогда и в Петербурге, на даче у них в гостиной к вечеру постоянно топился камин, так как на Островах всегда было чрезвычайно сыро <...>
К 18 июня <1866 г.> я уже вернулся в Москву, как это видно из следующего письма Ф. И. Тютчева к Мари от 19 июня 1866 г.:
«Вот вам два письма разом, моя милая Marie, мое и ваше. Это последнее было вскрыто мною по недосмотру и возвращается к вам недочитанным. Вот как я уважаю, в назидание нашей полиции, тайну частной переписки, особливо супружеской... Мое письмо к вам вы могли бы оставить вовсе не читанным, — так оно бедно содержанием... Все существенное, что я мог бы вам сказать, было уже конечно передано вам вашим мужем.
Теперь мне от вас ждать новостей, тех именно, которые в данную минуту исключительно меня интересуют, т. е. относящихся к вашему делу. Я преисполнен надежды на успех и что вы уже осенью возвратитесь в Петербург. Еще вчера говорил я с Деляновым об Александре Ивановиче, и он надеется, что граф Толстой теперь же назначит его по особым поручениям и увезет с собою в свой ученый объезд. Это было бы лучше и дачи, и даже диссертации.
Что дела Каткова? и подвинулись ли они к счастливому исходу вследствие приезда в Москву гр. Толстого? Во всяком случае я надеюсь, что эти дела — и для вас, как для меня, будут иметь интерес чисто гражданский и общественный и что вы не будете с этим связаны никакой положительной солидарностью».
Но граф Толстой и не думал предлагать мне должность чиновника особых поручений и в этом качестве взять меня с собою для осмотра учебных заведений Московского и Казанского учебного округов, которые он предполагал посетить с возобновлением в них учебных занятий с начала 1866—67 учебного года, и я продолжал себе с прежним увлечением работать в «Московских ведомостях». В письме своем от 23 июля к Мари Ф. И. Тютчев, между прочим, писал: «Муж ваш пишет мне, что вы неослабно стараетесь предохранить его от поползновений «предаться сердцем вновь раз изменившим оболыценьям»120, и очень хорошо делаете. Возобновлять кабалу было бы с его стороны непростительною слабостью. Хоть Делянов живет теперь на даче, но я сегодня же, вероятно, увижусь с ним за обедом у княгини Кочубей и передам поручение Александра Ивановича».
В чем заключалось это мое поручение, теперь не припомню; но, вероятно, оно касалось моих видов и соображений относительно дальнейшего ведения «Журнала Министерства народного просвещения», а может быть, и относительно необходимости скорейшего решения моей участи, чтобы мне знать, готовиться ли к чтению лекций в университете с наступлением приближавшегося нового учебного года, а главное, чтобы мне заранее предупредить М. Н. Каткова и П. М. Леонтьева о предполагаемом моем отъезде, в случае если он должен состояться. Очевидно также из слов Тютчева, что мне очень и очень нелегко
- 157 -
было расставаться с «Московскими ведомостями» и нужны были немалые усилия, чтобы поддержать во мне подобную решимость.
Иллюстрация:
ПЕТЕРБУРГ. НИКОЛАЕВСКИЙ МОСТ СО СТОРОНЫ АНГЛИЙСКОЙ НАБЕРЕЖНОЙ
Литография Ж. Жакотте по рисунку И. Шарлеманя, конец 1850-х годов
Литературный музей, МоскваДело с переходом моим на службу в Петербург очень затягивалось. «Милая Мари, — писал по этому поводу Ф. И. Тютчев от 26 июля <1866 г.>, — вот письмо, которое мне очень хотелось бы самому везти к вам, как я предполагал и надеялся... Когда же, наконец, графу Толстому заблагорассудится сократить это расстояние, несколько затрудняющее мои визиты к вам? Вчера Делянов говорил мне, что он на днях писал к нему о вас, настаивая на необходимости скорого решения. Теперь, как он мне сказывал, упраздняется место по редакции «Журнала Мин<истерства> нар<одного> пр<освещения>». — Это, я знаю, нечто весьма несущественное, не более как pied à terre48*, на первых порах, но главное для вас, чтобы вы были здесь налицо и вашим личным присутствием беспрестанно напоминали о необходимости окончательного удовлетворительного водворения».
Но дело близилось к концу, и 4 августа курьер Министерства народного просвещения привез мне нижеследующее собственноручное письмо от графа Д. А. Толстого, от 2 августа 1866 г., из его имения Рязанской губернии Лесищи.
«Милостивый государь, Александр Иванович!
В бытность мою в Москве я сказал вам, что с особым удовольствием исполню ваше желание перейти на службу в Министерство нар<одного> просв<ещения>, как скоро откроется достойное вас место. Теперь такое место открылось, именно, редактора «Журнала Министерства Народного Просвещения», и я с этим же курьером пишу Ивану Давыдовичу, чтобы эта должность была предоставлена вам. Это и его желание. Я убежден, что в ваших руках журнал станет гораздо выше того положения, которое он занимал доселе в читающей публике, и что, кроме того, вы не откажете в вашем содействии и в других делах министерства, в коих понадобится вашего мнения или труда.
Искренно преданный слуга Гр. Д. Толстой» <...>
- 158 -
Переселение наше в Петербург много облегчалось тем, что у нас была готовая и хорошая, довольно просторная квартира у Пяти Углов по Загородному проспекту в доме Буренина (потом Морозова), против часовни и подворья Коневского монастыря <...>
Когда в Петербург переселился из Москвы князь Назаров со своею прелестною второю женою Наталией Николаевной (рожденной Каразиной) и поступил на службу по театральной дирекции, мы много лет сряду были абонированы по субботам на итальянскую оперу вместе с княгиней Назаровой и при участии в нашем абонементе в первые годы Ф. И. Тютчева и М. Н. Островского, бывшего в то время директором Ревизионной комиссии Государственного контроля, а впоследствии министром государственных имуществ: с ним я познакомился у Феоктистовых, у которых он бывал чуть ли не ежедневно по вечерам в продолжение многих лет. В таком-то приятном обществе мы наслаждались дивным пением таких очаровательных певиц, как Нильсон, Лукка и особенно Патти, контральто Скальки, и таких певцов, как тенор Кальцолари, баритон Котони и Эверарди, бас Богаджиолло и др. <...>
Когда, с начала 1867 г., издание «Журнала Министерства Народного Просвещения» по новой программе было уже в полном ходу, я не имел много времени для посещения многочисленных ученых собраний Петербурга; но как только осенью 1867 г. мы перебрались в более удобную и более обширную квартиру в доме Рубина (по Николаевской ул. № 13), мы назначили у себя вечера по вторникам. По угощению это были самые скромные вечеринки: они ограничивались собственно только одним чаем и его принадлежностями, но по количеству и особенно по качеству посетителей наши вторники можно было назвать блестящими. Ни гр. Д. А. Толстого, ни даже И. Д. Делянова я не решился на них звать, чтобы не стеснить ни себя, ни своих гостей, но обоим сказал об этих вечеринках, и Иван Давыдович от времени до времени бывал на них. Дам на наших вечерах бывало вообще очень мало, и им не могло быть на них весело, за исключением разве такой ученой дамы, как Наталья Петровна Грот, жена академика Якова Карловича (рожденная Семенова); впрочем, бывали и Безобразова, и Благовещенская, и Градовская, и Григорьева, и Бычкова вместе со своими мужьями, и княгиня Назарова, и в лучшем случае к ним прикомандировывались из наших гостей Ф. И. Тютчев или А. Н. Майков, а также и М. Н. Островский, когда он у нас бывал, что бывало сравнительно редко; большею же частью дамы составляли свой особый кружок, вся же ученая братия собиралась главным образом в моем очень обширном кабинете, где можно было и курить, а некоторая часть оставалась и в гостиной, разбившись на несколько групп и ведя между собою более или менее оживленные разговоры.
Из академиков у нас бывали В. П. Безобразов, А. В. Никитенко, Афанасий Феодорович Бычков, Я. К. Грот и И. И. Срезневский; из профессоров: К. Н. Бестужев-Рюмин, Н. М. Благовещенский, В. И. Ламанский, М. И. Сухомлинов, А. Д. Градовский, А. Н. Бекетов, В. В. Григорьев и др.; из членов Ученого комитета: А. Д. Галахов, А. И. Ходнев и Н. Х. Вессель; из лиц посторонних учебному ведомству Т. И. Филиппов, М. Н. Островский, Ф. И. Тютчев, А. Н. Майков и др.; из лиц учебной администрации: чиновник особых поручений министра народного просвещения Е. М. Феоктистов и член Совета министра И. П. Корнилов и изредка брат его, управляющий делами Комитета министров Феодор Петрович Корнилов. Обсуждались более или менее оживленно различные вопросы современной жизни, политики, литературы и науки, а также и нашего учебного ведомства и самого «Журнала Министерства народного просвещения».
- 159 -
КОММЕНТАРИИ
1 В 1862 г. Георгиевский, в то время профессор всеобщей истории и статистики Ришельевского лицея в Одессе, был приглашен участвовать в разработке нового университетского устава, проект которого разрабатывался в Ученом комитете Министерства народного просвещения. Георгиевский принял это предложение и приехал в Петербург, оставив на лето семью в Никополе.
2 Мари — Мария Александровна Георгиевская (рожд. Денисьева) — жена А. И. Георгиевского. Леля — Елена Александровна Денисьева (1826—1864). Их тетки — Александра Дмитриевна (ум. 1865), Анна Дмитриевна (ум. 1880) и Варвара Дмитриевна Денисьевы. С раннего детства, после смерти матери и вторичной женитьбы отца, Елена Александровна находилась на попечении Анны Дмитриевны — инспектрисы Смольного института благородных девиц — и всю жизнь жила вместе с ней, называя ее матерью.
3 Лето 1862 г. (с 25 мая по 15 августа) Тютчев провел в Германии и Швейцарии (Летопись, с. 148). С ним были Е. А. Денисьева с детьми — Еленой и Федором и ее тетка Анна Дмитриевна.
4 Александр Гаврилович Политковский (1804—1853) — правитель «Комитета о раненых», оказывавшего помощь лицам, пострадавшим во время несения воинской службы. Растратил более миллиона руб. из находившегося в ведении Комитета «инвалидного капитала». Подробности этой скандальной истории см.: А. Любавский. Русские уголовные процессы, т. IV. СПб., 1868, с. 101—138.
5 Гр. Александр Григорьевич Кушелев-Безбородко (1800—1855) — государственный контролер. В его доме собирались известные литераторы, актеры и музыканты, устраивались концерты и литературные чтения.
6 Георгиевский ошибся: Д. Ф. и Е. Ф. Тютчевы — дочери поэта от первого брака с Элеонорой Петерсон. Обе воспитывались в Смольном институте.
7 Сближение Тютчева с Денисьевой произошло в 1850 г. (см. стихотворение «Сегодня», друг, пятнадцать лет минуло...», датированное 15 июля 1865 г.).
8 В тексте воспоминаний Георгиевского стихотворение А. Н. Апухтина «Памяти Ф. И. Тютчева» цитируется с сокращениями и неточностями. Приводим его полностью.
9 Александр Дмитриевич Денисьев (ум. 1865) — майор в отставке (был лишен права на повышение в чине за вызов на дуэль своего командира). После смерти первой жены (матери Елены Александровны) женился вторично и жил с новой семьей в Пензенской губ. Летом 1864 г. переехал в Петербург; умер в Николаевском военном госпитале.
10 Георгиевский ошибся: в 1851 г. Тютчев не ездил за границу. Не подтверждается и дальнейшее утверждение, что «прежде всех» Денисьеву покинул «сам Тютчев».
11 В. А. Белорукова в 1842 г. окончила Смольный институт; 1848—1851 гг. была там классной дамой. Тютчев поддерживал с ней отношения и после смерти Денисьевой (см. наст. том, кн. I; Тютчев — Аксаковым, п. 64).
12 В 1862 г. дочери Тютчева и Денисьевой Елене было 11 лет, а сыну Федору — 2 года.
13 Библия. Бытие, II, 24; Еванг. от Матф., XIX, 5.
14 На самом деле Тютчев был женат два раза. Возможно, что версия о третьем браке возникла во избежание требований со стороны Денисьевой узаконить ее отношения с Тютчевым путем развода его с женой. Четвертый брак церковь действительно не разрешала.
15 Сын Тютчева и Денисьевой Николай родился 22 мая 1864 г.
16 Вероятно, знакомство Георгиевского с Денисьевой и Тютчевым состоялось во второй половине августа 1862 г. (см. прим. 3).
17 Статья «La Papauté et la Question romaine» («Папство и Римский вопрос») была опубликована 1 янв. 1850 г. в парижском журнале «Revue des Deux Mondes» (без указания имени автора).
18 В 1857 г. газета «Одесский вестник», находившаяся в ведении генерал-губернатора, перешла к Ришельевскому лицею. Георгиевский, тогда профессор лицея, стал одним из ее редакторов. При нем «Одесский вестник» стал серьезным общественным органом. Однако вскоре направление газеты было признано вредным, и она снова была отдана в ведение генерал-губернатора.
19 Георгиевский излагает версию И. С. Аксакова и повторяет его ошибку, относя отставку Тютчева к 1840 г. (Аксаков 1886, с. 25—26). На самом деле Тютчев 1 окт. 1839 г. был по собственному желанию уволен от занимаемой им в Турине должности, но при этом был оставлен в ведомстве Министерства иностранных дел с предоставлением ему отпуска, из которого он не вернулся; решение об исключении его из числа чиновников Министерства и лишении звания камергера «за долговременным неприбытием из отпуска» состоялось 30 июня 1841 г. (Пигарев, с. 107—108). 16 марта 1845 г. Тютчев снова был зачислен в ведомство Министерства иностранных дел.
20 Прошение редакции журнала «Сион» (Одесса, 1861—1862) о расширении его программы не было удовлетворено министром народного просвещения А. В. Головниным, в ведении которого до 1863 г. находилась цензура. В комиссии по выработке нового закона о печати, созданной в 1862 г. (под председательством кн. Д. А. Оболенского), дело о «Сионе» не рассматривалось.
21 Н. И. Бобриков (1839—1904) — финляндский генерал-губернатор с 1898 г. Причиной его убийства была проводимая им жесткая политика, игнорировавшая существовавшую в Финляндии конституцию.
- 160 -
22 Подразумевается Северо-Западный край России (Виленская, Ковенская, Гродненская, Минская, Могилевская и Витебская губ.) и Юго-Западный ее край (Подольская, Волынская и Киевская губ.).
23 Георгиевский, занимавший консервативно-охранительную позицию, подразумевал под «крамолой» национально-освободительное и революционно-демократическое движение.
24 Андрей Степанович Воронов (1819—1875) — председатель Ученого комитета Министерства народного просвещения. В 1862—1866 гг. возглавлял работу по составлению новых уставов для университетов, народных училищ и гимназий. А. А. Краевский с 1863 г. начал издавать газету «Голос», получавшую субсидию от Министерства народного просвещения.
25 С 1 января 1863 г. «Московские ведомости» начали выходить под редакцией М. Н. Каткова. П. М. Леонтьев был его ближайшим помощником и фактическим соредактором.
26 Речь идет о передовых статьях «Московских ведомостей» по поводу польского восстания 1863 г. и так называемой «дипломатической войны» (см. прим. 28).
27 С середины июня до начала августа 1863 г. Тютчев находился в Москве, выполняя, по собственным его словам, роль «посредника между прессой <«Московскими ведомостями»> и Министерством иностранных дел» (СН, кн. 21, с. 207—208). Эта роль Тютчева отражена в его письмах Каткову, публикуемых в эпистолярном разделе наст. тома (кн. I); см. также: К. В. Пигарев. Тютчев и проблемы внешней политики царской России (ЛН, т. 19—21, с. 200 и далее).
28 Весной 1863 г. Наполеон III под предлогом защиты интересов Польши предпринял попытку создать антирусскую коалицию Англии, Франции и Австрии. Последовал многократный обмен дипломатическими нотами между великими державами и Россией. В июне «дипломатическая война» достигла крайнего напряжения, и Россия стояла на грани войны. Однако русская дипломатия одержала победу, и к осени угроза военного столкновения миновала (см. об этом в наст. томе, кн. I: Тютчев — Е. Ф. Тютчевой, п. 3, прим. 2 и 5).
29 Исаак Андреевич Чацкин (1832—1902) — врач, общественный деятель и публицист.
30 С весны и до глубокой осени 1863 г. Э. Ф. Тютчева с детьми жила в Овстуге.
31 В 1862—1866 Дмитрий Ильич Романовский (1825—1881) был редактором газ. «Русский инвалид» (орган Военного министерства). Георгиевский согласился на его предложение и в конце 1863 г. переехал в Петербург, приняв в свое ведение отдел внутренних известий газеты.
32 Смерть датского короля Фридриха VII (ноябрь 1863 г.) повлекла за собой споры о престолонаследии в герцогствах Шлезвинг и Голштиния, а также о государственно-правовом отношении их к Датскому королевству, в состав которого они входили. Пруссия и Австрия заявили свои права на эти территории и 1 февраля открыли объединенные военные действия против Дании. По перемирию 16 июля 1864 г. Дания уступала оба герцогства Австрии и Пруссии. Горчаков был противником усиления Пруссии за счет присоединения новых земель, опасаясь перспективы объединения Германии под прусским главенством. Георгиевский был близок к позиции Горчакова в этом вопросе.
33 Надежда Сергеевна Акинфиева (рожд. Анненкова; 1839—1891) — известная красавица, внучатая племянница А. М. Горчакова. После развода с мужем поселилась в его доме. Горчаков был увлечен ею, и одно время ходили слухи о их предстоящем браке.
34 О дипломате А. Г. Жомини см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 15, прим. 3.
35 Далее приводятся строфы из стихотв. «Как летней иногда порою...» (1863), посвященного Акинфиевой. Впервые опубликовано в «Стихотворениях Ф. Тютчева» (М., 1868), где строфы 1—5 и 6—9 напечатаны как два самостоятельных произведения.
36 См. прим. 28.
37 Тютчев далеко не всегда давал «высокую» оценку общественно-политической деятельности Каткова и Леонтьева — в его письмах нередко встречаются полемические высказывания в их адрес (см. напр., в эпистолярном разделе наст. тома, кн. I: Тютчев — Аксакову, п. 33).
38 Генерал-губернатор Северо-Западного края М. Н. Муравьев предполагал реорганизовать «Виленский вестник» — официальную газету, издававшуюся в Вильне с 1834 г.
39 См. о ней в эпистолярном разделе наст. тома, кн. I: Тютчев — Муравьевой (предисловие).
40 Адам Карлович Киркор (1812—1886) — литератор, археолог, этнограф и журналист. Письмо Муравьева Тютчеву о нем неизвестно.
41 В своей «Записке» Георгиевский доказывал, что газета может принести пользу только в том случае, если «не будет иметь официального характера» и редактором ее будет частное лицо, независимое от властей. «Отношения между вами и редактором «Виленского вестника» должны быть прямые, непосредственные и притом свободные, — пытался он убедить Муравьева. — Чтобы действительно служить вашим видам, редактор должен писать не по принуждению, а по убеждению, которое достигается только свободным обменом мыслей, путем разумных доводов и возражений с обеих сторон». Неофициальное положение нужно, по его мнению, газете и для того, чтобы она могла вступать в необходимую «для пользы дела», но недопустимую для официального издания полемику «против мнений, взглядов и суждений, которые могут появляться в официальных петербургских газетах или могут господствовать, не высказываясь в печати, в наших высших официальных сферах». Эти, взгляды в известной мере перекликаются с точкой зрения Тютчева, изложенной им в «Записке о цензуре» (1857).
- 161 -
42 В конце мая 1864 г. Георгиевский с семьей возвратился в Москву и возобновил работу в редакции «Московских ведомостей».
43 Генерал-адъютант Константин Петрович фон Кауфман (1818—1882) в 1861—1864 гг. был директором Канцелярии Военного министерства.
44 Соч. 1984, т. 2, с. 269.
45 Там же, с. 269.
46 10 писем Е. А. Денисьевой к А. И. и М. А. Георгиевским (1863—1864), в том числе и два письма, цитируемых ниже, напечатаны (в переводе с франц.) в кн.: Чулков, с. 113—125. Местонахождение автографов неизвестно (Чулков располагал копиями, предоставленными ему Л. А. Георгиевским).
47 Иван Давыдович Делянов (1818—1897), в то время попечитель Петербургского учебного округа (1858—1866), и его жена Анна Христофоровна (рожд. Абамелек) жили в это время в одном доме с Тютчевыми.
48 См. прим. 15.
49 Называя так Тютчева, Е. А. Денисьева имела, вероятно, в виду тот культ развлечений, который царил при дворе Людовика XIV, получившего прозвище «король-солнце».
50 Слух о том, что А. Л. Потапов, помощник генерал-губернатора Северо-Западного края, фактически заменит М. Н. Муравьева на его посту, не оправдался.
51 Подразумевается отзыв Жорж Санд на книгу В. Гюго «William Shakespeare» (Paris, 1854); напечатан в «Revue des Deux Mondes» 15 мая 1864 г.
52 Вероятно, необходимость этой поездки была вызвана делами по имению Тютчевых в Овстуге или по управлению сахарным заводом, им принадлежавшим; об этом заводе см. наст. том, кн. I: Тютчев — С. И. Мальцову.
53 Надежда Ивановна Соц — педагог, с 1865 г. начальница Первой женской гимназии в Москве. Была назначена на эту должность при содействии Тютчева.
54 Петра и Павла (так наз. Петров день).
55 В. П. Мещерский. Мои воспоминания, т. I. СПб., 1897, с. 324.
56 О Н. В. и Д. И. Сушковых см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Сушковым.
57 Соч. 1984, т. 2, с. 274—275. Написание последней фразы в воспоминаниях Георгиевского полностью соответствует автографу письма. Пользуемся случаем исправить ошибку, вкравшуюся в нее при публикации: «...вы меня поймете, почему не эти бледные, ничтожные вирши, а мое полное имя под ними я посылаю вам...» (Соч. 1984, т. 2, с. 275; курсив наш. — Ред.).
58 О реакции членов семьи Тютчева на публикацию этих стихов см. Современники о Тютчеве, № 362.
59 Известно пять редакций стихотворения «Как хорошо ты, о, море ночное...». Копию одной из них, состоявшей из двух строф (Лирика, т. I, с. 267), Д. Ф. Тютчева послала в Москву сестре Екатерине Федоровне, которая передала ее Аксакову; допущенное в копии грубое искажение в строке седьмой и неточность в строке второй были повторены в публикации газеты «День» (1865, № 4, 22 января).
60 Автограф этого письма хранится в ГБЛ (ф. 308, 1.10). В литературе о Тютчеве оно неоднократно цитировалось (Библиография, 34).
61 Из стихотворения Гёте «Der Sänger» («Певец»). Перевод Тютчева: «На Божьей воле я пою, // Как птичка в поднебесье, // Не чая мзды за песнь свою, — // Мне песнь сама возмездье!..»
62 Подразумеваются издания: «Стихотворения Ф. Тютчева». М., 1868 (подготовлено И. Ф. Тютчевым, сыном поэта, и И. С. Аксаковым); «Стихотворения Ф. И. Тютчева. Новое издание». М., 1886 (изд. «Русского архива»); «Сочинения Ф. И. Тютчева. Стихи и политические статьи». СПб., 1900 (подготовлено Э. Ф. Тютчевой).
63 Это стихотворение имеет заглавие: «Накануне годовщины 4 августа 1864 г.»
64 Это стихотворение имеет заглавие: «Предопределение».
65 Георгиевский ошибся. Это стихотворение (1858) посвящено памяти Эл. Тютчевой, первой жены поэта, о чем свидетельствует помета Е. Ф. Тютчевой на сделанном ею списке (Лирика, т. I, с. 412).
66 Речь идет о стихах «Как неразгаданная тайна...», «Кто б ни был ты...» и «Encyclica».
67 О брошюре Шедо-Ферроти и о противодействии курсу «Московских ведомостей» со стороны П. А. Валуева, А. В. Головнина и в. кн. Константина Николаевича см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 2, прим. 6; п. 5, прим. 1.
68 Намерение Каткова отказаться от редактирования «Московских ведомостей» было вызвано цензурными преследованиями, которым подверглась его газета в связи с полемикой против брошюры Шедо-Ферроти (там же, п. 5, прим. 1).
69 Там же, п. 2, прим. 8.
70 О пребывании Александра II в Ницце с целью неофициальных переговоров с Наполеоном III см. там же, п. 2, прим. 9 и 10.
71 Имеется в виду «всеподданнейший адрес» московского дворянства (январь 1865 г.), содержавший просьбу о даровании «первому в империи сословию» «особых прав» в деле государственного устройства и созыва земской думы. Тютчев весьма критически оценивал это выступление (см. в наст. томе, кн. I; Тютчев — Георгиевскому, п. 6) и ответил на него эпиграммой, которая распространялась в списках и впервые была напечатана в 1885 г. (РА, кн. 3, вып. 10) под заглавием «Москвичам», затем в «Сочинениях Ф. И. Тютчева» (СПб.,
- 162 -
1900) под заглавием «На затеи москвичей». Приводимый ниже текст стихотворения отличается от обеих публикаций и от автографа (ср.: Лирика, т. II, с. 164).
72 Стихотворение, которое Георгиевский приписывает С. А. Соболевскому, приводится в дневнике А. В. Никитенко, а также в упомянутой публикации «Русского архива», в обоих случаях без указания авторства Соболевского (Никитенко, т. 2, с. 510; РА, 1885, кн. 3, вып. 10). В Соч. 1980 (т. I, с. 340) автором назван Н. П. Мещерский.
73 В публикациях, упомянутых выше (прим. 72), вторая строка этого четверостишия имеет другие редакции: «Где ныне произвол один» (РА) и «Где ныне правит Константин» (Никитенко). Вел. кн. Константин Николаевич 1 января 1865 г. был назначен председателем Государственного совета; П. А. Валуев — министр внутренних дел; М. Х. Рейтерн — министр финансов; А. В. Головнин — министр народного просвещения.
74 См. это письмо в наст. томе, кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 5.
75 Цитируется речь Александра II, обращенная к представителям Царства Польского, прибывшим на похороны цесаревича Николая Александровича («Северная почта», 1865, № 120, 5 июня). Катков со своих националистических позиций воспринял это заявление императора как дискриминацию русского народа.
76 Тютчев имеет в виду столкновение между сторонниками ограниченной автономии Царства Польского, которых возглавлял вел. кн. Константин Николаевич, и ее противниками, к которым принадлежал статс-секретарь по делам Польши Н. А. Милютин; об этом столкновении Тютчев писал Георгиевскому 17 мая 1865 г. (см. в наст. томе, кн. I; Тютчев — Георгиевскому, п. 7).
77 Федор Егорович Мейер (1824—?) — немецко-русский писатель, преподаватель немецкого языка и литературы в Петербургском университете, редактор газеты «St.-Petersburger Zeitung».
78 Автограф этого письма не сохранился, полный текст его неизвестен.
79 Тютчев вернулся из-за границы 25 марта 1865 г. (Летопись, с. 167).
80 Дочь Тютчева Елена скончалась 2 мая 1865 г., и в тот же день умер его сын Николай.
81 В первой публикации («Русский вестник», 1865, № 8) был напечатан полный текст стихотворения. Однако в «Стихотворениях Ф. Тютчева» (М., 1868) последняя строфа отсутствует.
82 Сыновья Георгиевского — Владимир Александрович (1859—1909) и Лев Александрович (1860—?) Георгиевские.
83 Видимо, Тютчев имеет в виду характерный для русской действительности контраст между Петербургом и глухой провинцией с ее остановившейся жизнью.
84 Имеются в виду дни именин сына Георгиевских Владимира — 15/28 июля, Марии Александровны — 22 июля/4 августа и Александра Ивановича — 1/13 августа.
85 Жена Н. А. Любимова (см. о нем прим. 89).
86 Кн. Николай Степанович Назаров — сотрудник «Московских ведомостей». С середины 1860-х годов — чиновник конторы Императорских театров.
87 Петр Карлович Щебальский (1818—1886) — историк и публицист, сотрудник «Московских ведомостей»; был хорошо знаком с Тютчевым.
88 Александр Павлович Ефремов (1814—1870) — сотрудник «Московских ведомостей»; в молодости — член кружка Н. В. Станкевича.
89 Николай Алексеевич Любимов (1830—1897) — профессор Московского университета, публицист, ближайший сотрудник Каткова по изданию «Московских ведомостей» и «Русского вестника», его биограф; в мае-июне 1866 г. был номинальным редактором «Московских ведомостей».
90 Георгиевский ошибся: книга Н. В. Сушкова «Московский университетский благородный пансион» вышла в 1858 г.
91 О болезни Д. Ф. Тютчевой см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 5, прим. 5, а также п. 8.
92 30 января 1866 г. родилась внучка Тютчева Мария Бирилева (ум. 1867).
93 Анна Алексеевна Благово — сестра Н. А. Бирилева.
94 Это письмо обращено к М. А. Георгиевской; хранится среди писем Тютчева к ее мужу (ЦГАЛИ, ф. 505, оп. 2, ед. хр. 2).
95 Ныне в этом дворце помещается Президиум Академии наук СССР.
96 Этот факт не нашел отражения в послужных списках Тютчева.
97 26 марта 1866 г. Совет по делам печати объявил предостережение «Московским ведомостям». Оно было опубликовано 31 марта («Северная почта», № 66). О мотивах этого решения см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 6, прим. 2 и 6. Об инспирированной Валуевым статье против «Московских ведомостей», напечатанной в газ. «Nord», см. в наст. томе. кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 13, прим. 10.
98 См. там же.
99 По закону 6 апреля 1865 г. редактор, получивший предостережение, обязан был напечатать его в своем издании. Если это не исполнялось, издание подвергалось штрафам за каждый номер, а по истечении трех месяцев прекращалось.
100 В машинописной копии, служащей источником данной публикации, этот эпизод отсутствует.
101 Тютчев был в Москве в первых числах мая, затем после кратковременного пребывания в Петербурге вновь приехал в Москву 17 мая (Летопись, с. 168).
- 163 -
102 В апреле 1866 г. М. Н. Муравьев был назначен председателем Следственной комиссии по делу Д. В. Каракозова.
103 Вероятно, Тютчев имеет в виду прошение об отставке, поданное шефом жандармов В. А. Долгоруким после покушения Каракозова (см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Аксаковым, п. 7, прим. 13).
104 О причинах увольнения А. В. Головнина см. там же, п. 7, прим. 3.
105 Эта нерешительность Валуева вызвала весьма иронический отзыв Тютчева (там же, п. 7, прим. 12).
106 Н. А. Любимов. Катков и его историческая заслуга. М., 1889, с. 340 (цитата приведена неточно).
107 Беседа Каткова с министром двора гр. А. В. Адлербергом состоялась в мае 1866 г. Она ознаменовала перелом в положении Каткова и его газеты.
108 Эта оценка преувеличена. Из переписки Тютчева с Катковым, Аксаковыми и самим Георгиевским становится очевидным, что критическое отношение его к «Московским ведомостям» и их редактору, постепенно нарастая, привело его к отходу от этого издания.
109 Подразумевается аудиенция, данная Каткову Александром II 20 июня 1866 г., во время которой император выразил одобрение деятельности Каткова. О содержании этой беседы Георгиевский сообщил Тютчеву (это письмо неизвестно).
110 Речь идет о П. А. Валуеве.
111 Тютчев имеет в виду статью «Московских ведомостей» по поводу царского рескрипта председателю Комитета министров кн. П. П. Гагарину от 13 мая 1866 г.; рескрипт намечал программу новой внутренней политики, определившейся после покушения Каракозова.
112 Об отношении Тютчева к этой статье см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 21, прим. 6.
113 Об этих стихах см. в наст. томе, кн. I: Тютчев — Георгиевскому, п. 23, прим. 2.
114 Весной 1866 г. И. Д. Делянов был назначен товарищем министра народного просвещения.
115 Степан Васильевич Ешевский (1829—1865) — историк, профессор Московского университета.
116 Подразумевается Н. А. Милютин, руководивший проведением реформ в Царстве Польском в 1864—1866 гг. По-видимому, он сообщил Тютчеву о планах, которые имел по поводу газеты «Русский инвалид» его брат, военный министр Д. И. Милютин.
117 Тютчев поздравляет Георгиевского с выходом его книги «Галлы в эпоху Кая Юлия Цезаря» (М., 1865). Это была его магистерская диссертация, которую он защитил в декабре, после чего получил место приват-доцента по кафедре всеобщей истории в Московском университете.
118 Эта записка адресована М. А. Георгиевской.
119 Какие слухи о Николае Алексеевиче Вышнеградском, который был в то время начальником петербургских женских гимназий, имеются в виду, неизвестно.
120 Неточная цитата из стихотворения Е. А. Боратынского «Разуверение» (у Боратынского: «И не могу предаться вновь // Раз изменившим сновиденьям»).
СноскиСноски к стр. 107
* Варвара-фонтан (франц.); игра слов: La Fontaine — фамилия знаменитого франц. баснописца.
2* Можно подумать, что будут праздновать ваше столетие (франц.).
Сноски к стр. 111
3* Тютчев с семьей (франц.).
4* Г-н и г-жа Тютчевы (франц.).
Сноски к стр. 112
5* нрава бурного и в высшей степени вспыльчивого (франц.).
6* «Да перестаньте же; вы надоедаете мне своими бесконечными нравоучениями! Детей наказывают, если они провинились, и этого достаточно, но нельзя же их бранить целыми часами» (франц.).
Сноски к стр. 114
7* няньки (франц.).
Сноски к стр. 117
8* Кто рассчитывает без хозяина, может просчитаться (франц.).
Сноски к стр. 120
9* Опущен рассказ о встрече Георгиевского с М. Н. Муравьевым, поручившим ему составить «записку» об издании «Виленского вестника». Опущен также текст «записки» Георгиевского «Об издании „Виленского вестника“ на новых основаниях». Георгиевский вспоминает, что «записка» была представлена Муравьеву 12 мая 1864 г. через Тютчева.
Сноски к стр. 122
10* В тексте воспоминаний ошибка: Екатерина.
Сноски к стр. 123
11* Это мой неразвлекаемый Людовик XIV (франц.)49.
Сноски к стр. 124
12* Автограф на франц. яз. В тексте воспоминаний цитируется в переводе.
13* Автограф на франц. яз. В тексте воспоминаний цитируется в переводе.
Сноски к стр. 126
14* нрава бурного и вспыльчивого (франц.).
15* Полный текст этого и следующего письма см. в наст. томе, кн. I, с. 384—385, 381—382.
Сноски к стр. 127
16* В тексте воспоминаний эта приписка приведена на франц. яз. См. полный ее текст в наст. томе, кн. I, с. 383—384 (на франц. яз. и пер.).
Сноски к стр. 129
17* плеврита (франц.).
Сноски к стр. 130
18* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 390—391.
19* Георгиевский воспроизводит это стихотворение по тексту, напечатанному в «Стихотворениях Ф. Тютчева» (М., 1868). Эта редакция имеет разночтения (во 2-й и 14-й строках) с редакцией, опубликованной в «Русском вестнике» (1865, № 2).
20* Я пою, как поет птица, живущая на ветке; песня, которая рвется из горла, — вот плата, достаточно вознаграждающая (нем.)61.
Сноски к стр. 132
21* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 384—385.
Сноски к стр. 133
22* опасность в промедлении (лат.).
Сноски к стр. 134
23* «Продолжайте ваши труды» (франц.).
Сноски к стр. 135
24* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 387—389.
Сноски к стр. 136
25* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 393—394.
Сноски к стр. 137
26* Этот вопрос обращен к Георгиевскому в письме, адресованном его жене.
Сноски к стр. 138
27* Есть музыкальный строй в прибрежных камышах (лат.).
Сноски к стр. 139
28* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 393—394.
Сноски к стр. 140
29* Автограф на франц. яз. В тексте воспоминаний цитируется в переводе.
Сноски к стр. 142
30* В тексте воспоминаний ошибка: «В январе 1865 г.»
31* Княгиня Наталия Николаевна Назарова, рожденная Каразина, была родная сестра нашего известного художника и писателя Николая Николаевича Каразина. Очень красивая, еще более изящная, она отличалась и недюжинным умом и образованием. Овдовевши, она вышла замуж за Гундиуса и, пройдя полный курс медицинских наук, была одною из первых у нас женщин врачей (прим. Л. А. Георгиевского).
32* Ольга Алексеевна Новикова, рожденная Киреева. Отец мой был в очень хороших и простых отношениях со всей семьей и Киреевых, и Новиковых, так что приглашение его О. А. Новиковой в утренние часы — 7 часов утра, конечно, преувеличение — послушать ее пение ничего необыкновенного не представляло (прим. Л. А. Георгиевского).
Сноски к стр. 145
33* Княгиня Мария Александровна, рожд. графиня Панина. Муж ее кн. Николай Павлович был впоследствии попечителем Московского учебного округа (прим. Л. А. Георгиевского).
34* В небольшой компании (франц.).
Сноски к стр. 146
35* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 400—401.
Сноски к стр. 147
36* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 402.
Сноски к стр. 148
37* Далее опущено письмо Тютчева от 16 апреля 1866 г. Оно публикуется в наст. томе, кн. I, с. 403.
Сноски к стр. 150
38* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 407—408.
39* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 406—407.
Сноски к стр. 151
40* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 408—410.
41* Эти строки обращены к Георгиевскому в письме от 13 июля 1866 г., адресованном его жене.
42* Эти строки обращены к Георгиевскому в том же письме.
Сноски к стр. 153
43* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 411—412.
44* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 393—394.
Сноски к стр. 154
45* Эти строки обращены к Георгиевскому в письме от 1 июня 1865 г., адресованном его жене.
Сноски к стр. 155
46* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 398—399.
47* Полный текст этого письма см. в наст. томе, кн. I, с. 407—408.
Сноски к стр. 157
48* временное пристанище (франц.).