252

Публикуемая редакция третьего письма Ржавского (автограф 16) написана осенью 1858 г. Первая редакция этого письма, называвшегося тогда «вторым письмом», напечатана нами (под псевдонимом: С. Павловский) в т. 35—36 «Литературного наследства». В окончательном тексте «Казаков» публикуемый материал частично отразился в гл. XXXIII (т. 6, с. 120—124).

Дальнейшая развязка мыслилась Толстым по концовке «второго письма» из первой редакции («Тревога»). Эта концовка — тревога, схватка в бурунах, рана Кирки, решающее свидание офицера с Марьяной — впоследствии в развернутом виде вошла в главы XI—XII повести «Казаки» (т. 6, с. 140—146).

[ПИСЬМО]

Я давно не писал тебе, потому что не мог писать. Со мной случилось необыкновенное и до сих пор продолжается и надеюсь продолжится на всю жизнь; но я уже привык к своему положению и попробую дать себе отчет в нем. Я влюблен. Нет, я не влюблен. Я люблю, я счастлив; но все это не то, что я хочу сказать. Прежде был я и передо мной весь мир божий — с своими красотами, радостями, печалями и со всем разнообразием жизни; теперь ничего нет, есть одна женщина, и эта женщина казачка Марьяна.

Ты предполагал, что кончится тем, что я влюблюсь в казачку и совсем погибну; ты угадал: но угадал совсем не то, что случилось. Ты с презрением отзываешься о любви к простой женщине, к дереву, но ты не понимаешь, что это такое. Это не пошлое волокитство, это не желание удовольствия, это страсть, любовь, истинная любовь, с полным самозабвением, с полной отдачей себя тому, что любишь. Прежде, когда еще это только начиналось, я часто спрашивал себя: как же любить женщину за одну красоту, женщину, которая меня понять не может, любить женщину-статую. Теперь это случилось, и я не понимаю, как можно любить другую женщину, как можно искать в женщине что-нибудь, кроме красоты. Любить одну красоту? Но ведь живую красоту, живую женщину, олицетворяющую для меня всю природу. Как это случилось, я сам не знаю. После вечеринки, о которой я писал тебе, вдруг я почувствовал скуку на охоте, в разговорах с Ерошкой, почувствовал тоску в одиночестве и одно желанье постоянно видеть ее. Когда из своего окна или с своего крыльца я видел или слышал ее, я был счастлив и доволен; когда ее не видно было, я мучался. Ночи я не спал и без всякой цели проводил под ее окнами. 18 числа наша рота ходила в набег. Я три дня провел вне станицы. Мне было грустно, но я не отдавал себе причины в этой грусти, но вернувшись домой и увидав свою хату и ее фигуру и глаза, меня обхватила такая радость, что я все понял. Я люблю, страстно люблю ее. Как скоро я признался себе в этом, моя мучительная застенчивость исчезла. Я не унижаю ее своей любовью, я сам готов унизиться перед ней, только чтобы она позволила мне любить себя. Как-то само собой делалось то, что прежде для меня казалось совершенно невозможно. Я везде встречал ее, я стал ходить в хороводы, на работы, к ее отцу, я делал гадости, я с подарками подсылал к ней Петрова и старика Ерошку. Я говорил ей о своей любви такими словами, которые мне стыдно вспомнить. Совестно вспомнить, потому что я не должен был сметь говорить ей этого. Странно сказать, я боюсь ее еще больше, чем люблю. Как бы то ни было, но между нами установились отношения. Я каждый день с притворной улыбкой на губах и с мукой страсти и желаний в сердце шуточно заговаривал с ней, покупал ей пряников, посылал ей в подарки платочки по полтиннику. Она на все это отвечала всегда одинаково спокойно-гордо и весело-равнодушно. Каждое ее слово, каждый взгляд, каждое

253

Черновой автограф повести «Казаки»

Черновой автограф повести «Казаки», 1858 г.
Третье письмо Ржавского (начало)
Архив Толстого, Москва

254

движение выражали это равнодушие, не презрительное, а давящее и чарующее. Может быть точно, что я люблю природу, люблю олицетворение всего прекрасного природы; но от этого мне все-таки не легче. Я люблю ее всеми силами души. И сам не знаю, чего хочу и желаю? Часто в нелепых мечтах я воображал111* ее своей любовницей, женой, и с отвращением отталкивал эту мысль. Сделать ее барыней, как одну из здешних казачек, на которой женился наш офицер, — это было бы ужасно. Она бы умерла для меня. Вот, ежели бы сам мог сделаться казаком, забыть все, что я знаю, красть табуны, напиваться чихирю, ходить в походы, босому бегать по росе, заливаться песней без мысли о том, кто я? и зачем я?112* Тогда бы другое дело, тогда бы мы смогли понять друг друга; но это счастье не дано мне. Я пробовал отдаваться весь этой жизни и еще сильнее чувствовал свою слабость, изломанность. Я не мог забыть себя и своего сложного, негармонического, уродливого прошедшего. И мое будущее представляется мне еще безнадежнее. Нет, не для меня это единственно возможное на свете счастье, не для меня эта счастливая, гордая и спокойная женщина! Самое ужасное в моем положении именно то, что я чувствую, что она никогда не поймет меня. Она не поймет не потому, что она ниже меня; напротив, она не должна понимать меня. Она счастлива, она, как природа, ровна, спокойна и сама в себе, а я, исковерканное слабое существо, хочу, чтобы она поняла мои уродства и мученья. Нет, я хочу, хоть на миг, слиться с нею, чтобы хоть на миг быть причастным ее ровной радостной жизни, и за это счастье готов отдать все в мире. Это не идеальная, возвышенная любовь к Леиле, которую я испытывал прежде и называл любовью. Это не тоненькое личное чувство влеченья, во время которого любуешься на свое чувство и сам чувствуешь себя причиной своего чувства. Я испытывал это чувство, в котором все делаешь сам. Теперь не я, не она, я не имею своей воли, а через меня любит ее какая-то стихийная сила, весь мир божий, вся природа любовь эту вдавливает в мою душу. Я чувствую себя нераздельной частью всего целого и люблю113* не умом, не воображением, а всем, всем существом моим. Я тебе писал о новых114* убеждениях, которые я вынес из своей одинокой жизни. Но ты не можешь знать, каким трудом выработались они во мне, с какой радостью сознал я их и с радостью увидал новый открытый путь в жизни. Дороже этих убеждений ничего мне не было.

...Ну... их нет теперь, нет и сожаленья о них. Даже понять, что я мог дорожить такой односторонней холодной умственной деятельностью, для меня трудно. Пришла красота — и в прах рассеяла всю египетскую жизненную внутреннюю работу. И сожаленья нет о исчезнувшем.

Да, мой друг, то все наше, одна любовь богова. И кто раз заглянул в этот мир, тот счастлив и велик! Ради бога, перестань мне писать такие письма, как последнее. Считай меня сумасшедшим, но подделывайся под мое сумасшествие. «Он совсем погубит себя в этой глуши. Загрубеет. Еще, избави бог, женится на казачке, которая не поймет его никогда». Пойми ты одно, или115* поверь одному: мгновенья счастья с этой женщиной! — и в прах разлетается все, что вы говорите и думаете, все на свете ваши желанья счастья и за меня и за себя. Жениться!116* Счастье — это быть с ней, это видеть ее, говорить с ней. И каждый вечер я счастлив. Часов в 6, как смеркается, я иду к хозяевам. Они уже привыкли ко мне. Мне приносят чай, я сажусь в угол к печи, старуха и старик, не стесняясь,

255

делают свое дело, и мы беседуем за чаем и за чихирем о казачьих делах, о соседях, о России, про которую я рассказываю; а она, как дикая коза, поджав ноги, сидит на печи или в темном углу и хотя не принимает участия в разговоре, я вижу ее глаза, лицо и слышу ее движенья, пощелкиванье семячек и чувствую, что она слушает. Иногда мне покажется, что глаза ее устремлены на меня117*, я встречаюсь с их блеском и, невольно замолкая, смотрю на нее. Тогда она сейчас же спрячется, и снова я, притворяясь очень занятым разговором с старухой, прислушиваюсь к ее дыханью, ко всем ее движениям и дожидаюсь ее взгляда. При других она большей частью со мной весела и ласкова, наедине дика и груба своей обворожительной грубостью. Иногда я приду, она еще не возвращалась с улицы, и вдруг заслышатся ее сильные шаги и мелькнет в отворенной двери ее голубая рубаха, она118* выйдет на середину хаты, и, увидав меня, ласково чуть заметно улыбнутся ее глаза, и такая радость обхват<ит> и станет вдруг весело и страшно. Мне все кажется, что она насквозь понимает, знает и презирает меня.

Нынче вечером я пришел поздно. Старуха сидела на лавке и сучила коконы, она в одной сорочке с непокрытыми волосами шила у свечи. Увидав меня, она вскочила, взяла платок и полезла на печь.

— Что ж, посиди с нами, Марьянушка, — сказала мать.

— Не... глаза устали, — и она вскочила на печь. Я видел ее колено и стройную сильную ногу.

— Что это Кирки давно не видать, — сказал я.

Марьяна зашевелилась наверху.

Я угащивал старуху чаем, она угостила меня каймаком, за которым послала Марьяну. Но поставив тарелку на стол, она опять119* вскочила на печь, и я чувствовал только ее глаза. Мы разговорились о их хозяйстве, Гавриловна расходилась и120* вошла в восторг гостеприимства, она принесла мне моченого винограда, лучшего вина, лепешку с виноградом и с тем особенным простонародным грубым и гордым гостеприимством принялась угащивать меня. Старуха, которая сначала так поразила меня своей грубостью, теперь часто трогает меня своей простой, грубой нежностью.

— Да что бога гневить, батюшка, все у нас есть, слава богу, и чихирю нажали, и насолили, и продадим бочки три, и пить останется, гулять с тобой будем на свадьбе.

— А когда свадьба? — спросил я, чувствуя, как вся кровь вдруг хлынула мне к лицу и сердце неровно и мучительно забилось. За печью пошевелилось и послышалось щелканье семя.

— Да что, надо бы на той неделе сыграть, мы готовы, — отвечала старуха просто, спокойно, как будто это дело и не было моей любви, — я все для Марьянушки собрала, припасла. Мы хорошо отдадим, да вот немного неладно. Кирка-то наш что-то уж загулял очень.

— Как бы он не попался, — сказал я.

— И я говорю. Ты, Кирушка, не шали, ну, молодой человек, известно куражится, да ведь на все время есть. Ну, отбил, украл, абрека убил, молодец, ну и смирно бы пожил. А то уж вовсе скверно!

— Да, я его раза два видал, все пьяный, — сказал я и оглянулся на печь.

Большие черные глаза блестели на меня строго и недружелюбно. Мне стало совестно за то, что я сказал.

256

— Что ж, он никому худа не делает, — вдруг сказала Марьяна, — на свои деньги гуляет, — и, спустив ноги, она соскочила с печи и вышла, сильно хлопнув дверью. Я следил за ней глазами и не помнил, не понимал ничего, что мне говорила Гавриловна121*.

Через несколько минут вернулся старик хорунжий с дядей Ерошкой и она с Устинькой.

— Здорово дневали? — пропищала она. — Все гуляешь?

— Да, гуляю. — Я хотел уйти и не мог, хотел говорить и не мог, молчать мне тоже казалось невозможно. Илья Васильич помог мне, он предложил мне выпить. Мы выпили с ним, потом я выпил с Ерошкой, потом еще с И<льей> В<асильичем>, потом еще с Ерошкой. И чем больше я пил, тем мне становилось тяжелее на сердце. Но старики разгулялись. Девки обе залезли на печку и шушукали, глядя на нас. Мы пили до вечера, я ничего не помню. Казаки что-то кричали; старуха их выгоняла вон и не давала больше чихиря, девки смеялись над дядей Ерошкой, и уж было часов 10, когда мы все вышли на крыльцо. Устинька побежала домой, Ерошка повел И<лью> В<асильича> к себе, старуха пошла прибирать в избушке. Марьяна оставалась одна в хате. Не помню, как мне это пришло в голову, но я вернулся в хату. Марьяна укладывалась спать. Я подошел к ней, хотел ей сказать что-то, но голос оборвался у меня. Она села на постель, подобрала под себя ноги, отодвинулась122* от меня в самый угол, и молча испуганным диким взглядом смотрела на меня. Она считала меня пьяным и боялась меня. Мне стало жалко ее, совестно за себя и вместе с тем я почувствовал гордое удовольствие в том, что возбуждаю в ней это чувство.

— Марьяна, — сказал я. — Неужели ты никогда не сжалишься надо мной? Я не знаю, как я люблю тебя.

Она отодвинулась еще дальше.

— Вишь вино-то что говорит. Ничего тебе не будет.

— Нет, не вино, не выходи за Кирку. Я женюсь на тебе. — Что же это я говорю? — подумал я в то самое время, как выговаривал эти слова. — Пойдешь за меня?

Она серьезно посмотрела на меня, испуг ее как будто прошел. Не помню и не хочется вспомнить тех безумно-нежных слов, которые я говорил ей.

— Ну что брешешь? — прервала она меня вдруг, схватив за руку, которую я протягивал к ней. Но она не отталкивала моей руки, а крепко сжала ее своими сильными шаршавыми пальцами. — Разве господа на мамуках женятся? Иди!

— Да пойдешь ли? — повторил я.

— А Кирку куда денем, — сказала она смеясь. Я вырвал у нее руку и обнял ее сильное, твердое тело; но она123* как серна вскочила, спрыгнула босыми ногами и выбежала на крыльцо. Мгновенье счастья с этой женщиной и больше ничего не хочу от жизни.

124* Завтра я опять пойду к ним125* и решился узнать свою участь126*. Что из этого будет, я не знаю; но я живу не сам по себе, есть что-то сильнее меня, руководящее мною. Я мучаюсь, страдаю; но я живу, теперь только живу, прежде я был мертв, как это дерево. Прощай.

Сноски

Сноски к стр. 254

111* Первоначально: пред<ставлял>

112* Далее начато: Но мне

113* Далее начато: всем

114* Далее начато: хри<стианских>

115* Далее начато: как

116* Далее было: Да это

Сноски к стр. 255

117* Первоначально: горят особен

118* Далее было: поклонится

119* Далее было: как коза

120* Далее начато: с особенным

Сноски к стр. 256

121* Далее начато: а. Я чувствовал себя; б. Мне плакать хотелось.

122* Далее было: дальше

123* Далее начато: отск<очила>

124* Зачеркнуто: Нынче я

125* Далее было: и пост<араюсь>

126* Далее было: Она знает, что она красота и