Публикуемая редакция третьего письма Ржавского (автограф 16) написана осенью 1858 г. Первая редакция этого письма, называвшегося тогда «вторым письмом», напечатана нами (под псевдонимом: С. Павловский) в т. 35—36 «Литературного наследства». В окончательном тексте «Казаков» публикуемый материал частично отразился в гл. XXXIII (т. 6, с. 120—124).
Дальнейшая развязка мыслилась Толстым по концовке «второго письма» из первой редакции («Тревога»). Эта концовка — тревога, схватка в бурунах, рана Кирки, решающее свидание офицера с Марьяной — впоследствии в развернутом виде вошла в главы XI—XII повести «Казаки» (т. 6, с. 140—146).
[ПИСЬМО]
Я давно не писал тебе, потому что не мог писать. Со мной случилось необыкновенное и до сих пор продолжается и надеюсь продолжится на всю жизнь; но я уже привык к своему положению и попробую дать себе отчет в нем. Я влюблен. Нет, я не влюблен. Я люблю, я счастлив; но все это не то, что я хочу сказать. Прежде был я и передо мной весь мир божий — с своими красотами, радостями, печалями и со всем разнообразием жизни; теперь ничего нет, есть одна женщина, и эта женщина казачка Марьяна.
Ты предполагал, что кончится тем, что я влюблюсь в казачку и совсем погибну; ты угадал: но угадал совсем не то, что случилось. Ты с презрением отзываешься о любви к простой женщине, к дереву, но ты не понимаешь, что это такое. Это не пошлое волокитство, это не желание удовольствия, это страсть, любовь, истинная любовь, с полным самозабвением, с полной отдачей себя тому, что любишь. Прежде, когда еще это только начиналось, я часто спрашивал себя: как же любить женщину за одну красоту, женщину, которая меня понять не может, любить женщину-статую. Теперь это случилось, и я не понимаю, как можно любить другую женщину, как можно искать в женщине что-нибудь, кроме красоты. Любить одну красоту? Но ведь живую красоту, живую женщину, олицетворяющую для меня всю природу. Как это случилось, я сам не знаю. После вечеринки, о которой я писал тебе, вдруг я почувствовал скуку на охоте, в разговорах с Ерошкой, почувствовал тоску в одиночестве и одно желанье постоянно видеть ее. Когда из своего окна или с своего крыльца я видел или слышал ее, я был счастлив и доволен; когда ее не видно было, я мучался. Ночи я не спал и без всякой цели проводил под ее окнами. 18 числа наша рота ходила в набег. Я три дня провел вне станицы. Мне было грустно, но я не отдавал себе причины в этой грусти, но вернувшись домой и увидав свою хату и ее фигуру и глаза, меня обхватила такая радость, что я все понял. Я люблю, страстно люблю ее. Как скоро я признался себе в этом, моя мучительная застенчивость исчезла. Я не унижаю ее своей любовью, я сам готов унизиться перед ней, только чтобы она позволила мне любить себя. Как-то само собой делалось то, что прежде для меня казалось совершенно невозможно. Я везде встречал ее, я стал ходить в хороводы, на работы, к ее отцу, я делал гадости, я с подарками подсылал к ней Петрова и старика Ерошку. Я говорил ей о своей любви такими словами, которые мне стыдно вспомнить. Совестно вспомнить, потому что я не должен был сметь говорить ей этого. Странно сказать, я боюсь ее еще больше, чем люблю. Как бы то ни было, но между нами установились отношения. Я каждый день с притворной улыбкой на губах и с мукой страсти и желаний в сердце шуточно заговаривал с ней, покупал ей пряников, посылал ей в подарки платочки по полтиннику. Она на все это отвечала всегда одинаково спокойно-гордо и весело-равнодушно. Каждое ее слово, каждый взгляд, каждое
253
Черновой автограф повести «Казаки», 1858 г.
Третье письмо Ржавского (начало)
Архив Толстого, Москва
254
движение выражали это равнодушие, не презрительное, а давящее и чарующее. Может быть точно, что я люблю природу, люблю олицетворение всего прекрасного природы; но от этого мне все-таки не легче. Я люблю ее всеми силами души. И сам не знаю, чего хочу и желаю? Часто в нелепых мечтах я воображал111* ее своей любовницей, женой, и с отвращением отталкивал эту мысль. Сделать ее барыней, как одну из здешних казачек, на которой женился наш офицер, — это было бы ужасно. Она бы умерла для меня. Вот, ежели бы сам мог сделаться казаком, забыть все, что я знаю, красть табуны, напиваться чихирю, ходить в походы, босому бегать по росе, заливаться песней без мысли о том, кто я? и зачем я?112* Тогда бы другое дело, тогда бы мы смогли понять друг друга; но это счастье не дано мне. Я пробовал отдаваться весь этой жизни и еще сильнее чувствовал свою слабость, изломанность. Я не мог забыть себя и своего сложного, негармонического, уродливого прошедшего. И мое будущее представляется мне еще безнадежнее. Нет, не для меня это единственно возможное на свете счастье, не для меня эта счастливая, гордая и спокойная женщина! Самое ужасное в моем положении именно то, что я чувствую, что она никогда не поймет меня. Она не поймет не потому, что она ниже меня; напротив, она не должна понимать меня. Она счастлива, она, как природа, ровна, спокойна и сама в себе, а я, исковерканное слабое существо, хочу, чтобы она поняла мои уродства и мученья. Нет, я хочу, хоть на миг, слиться с нею, чтобы хоть на миг быть причастным ее ровной радостной жизни, и за это счастье готов отдать все в мире. Это не идеальная, возвышенная любовь к Леиле, которую я испытывал прежде и называл любовью. Это не тоненькое личное чувство влеченья, во время которого любуешься на свое чувство и сам чувствуешь себя причиной своего чувства. Я испытывал это чувство, в котором все делаешь сам. Теперь не я, не она, я не имею своей воли, а через меня любит ее какая-то стихийная сила, весь мир божий, вся природа любовь эту вдавливает в мою душу. Я чувствую себя нераздельной частью всего целого и люблю113* не умом, не воображением, а всем, всем существом моим. Я тебе писал о новых114* убеждениях, которые я вынес из своей одинокой жизни. Но ты не можешь знать, каким трудом выработались они во мне, с какой радостью сознал я их и с радостью увидал новый открытый путь в жизни. Дороже этих убеждений ничего мне не было.
...Ну... их нет теперь, нет и сожаленья о них. Даже понять, что я мог дорожить такой односторонней холодной умственной деятельностью, для меня трудно. Пришла красота — и в прах рассеяла всю египетскую жизненную внутреннюю работу. И сожаленья нет о исчезнувшем.
Да, мой друг, то все наше, одна любовь богова. И кто раз заглянул в этот мир, тот счастлив и велик! Ради бога, перестань мне писать такие письма, как последнее. Считай меня сумасшедшим, но подделывайся под мое сумасшествие. «Он совсем погубит себя в этой глуши. Загрубеет. Еще, избави бог, женится на казачке, которая не поймет его никогда». Пойми ты одно, или115* поверь одному: мгновенья счастья с этой женщиной! — и в прах разлетается все, что вы говорите и думаете, все на свете ваши желанья счастья и за меня и за себя. Жениться!116* Счастье — это быть с ней, это видеть ее, говорить с ней. И каждый вечер я счастлив. Часов в 6, как смеркается, я иду к хозяевам. Они уже привыкли ко мне. Мне приносят чай, я сажусь в угол к печи, старуха и старик, не стесняясь,
255
делают свое дело, и мы беседуем за чаем и за чихирем о казачьих делах, о соседях, о России, про которую я рассказываю; а она, как дикая коза, поджав ноги, сидит на печи или в темном углу и хотя не принимает участия в разговоре, я вижу ее глаза, лицо и слышу ее движенья, пощелкиванье семячек и чувствую, что она слушает. Иногда мне покажется, что глаза ее устремлены на меня117*, я встречаюсь с их блеском и, невольно замолкая, смотрю на нее. Тогда она сейчас же спрячется, и снова я, притворяясь очень занятым разговором с старухой, прислушиваюсь к ее дыханью, ко всем ее движениям и дожидаюсь ее взгляда. При других она большей частью со мной весела и ласкова, наедине дика и груба своей обворожительной грубостью. Иногда я приду, она еще не возвращалась с улицы, и вдруг заслышатся ее сильные шаги и мелькнет в отворенной двери ее голубая рубаха, она118* выйдет на середину хаты, и, увидав меня, ласково чуть заметно улыбнутся ее глаза, и такая радость обхват<ит> и станет вдруг весело и страшно. Мне все кажется, что она насквозь понимает, знает и презирает меня.
Нынче вечером я пришел поздно. Старуха сидела на лавке и сучила коконы, она в одной сорочке с непокрытыми волосами шила у свечи. Увидав меня, она вскочила, взяла платок и полезла на печь.
— Что ж, посиди с нами, Марьянушка, — сказала мать.
— Не... глаза устали, — и она вскочила на печь. Я видел ее колено и стройную сильную ногу.
— Что это Кирки давно не видать, — сказал я.
Марьяна зашевелилась наверху.
Я угащивал старуху чаем, она угостила меня каймаком, за которым послала Марьяну. Но поставив тарелку на стол, она опять119* вскочила на печь, и я чувствовал только ее глаза. Мы разговорились о их хозяйстве, Гавриловна расходилась и120* вошла в восторг гостеприимства, она принесла мне моченого винограда, лучшего вина, лепешку с виноградом и с тем особенным простонародным грубым и гордым гостеприимством принялась угащивать меня. Старуха, которая сначала так поразила меня своей грубостью, теперь часто трогает меня своей простой, грубой нежностью.
— Да что бога гневить, батюшка, все у нас есть, слава богу, и чихирю нажали, и насолили, и продадим бочки три, и пить останется, гулять с тобой будем на свадьбе.
— А когда свадьба? — спросил я, чувствуя, как вся кровь вдруг хлынула мне к лицу и сердце неровно и мучительно забилось. За печью пошевелилось и послышалось щелканье семя.
— Да что, надо бы на той неделе сыграть, мы готовы, — отвечала старуха просто, спокойно, как будто это дело и не было моей любви, — я все для Марьянушки собрала, припасла. Мы хорошо отдадим, да вот немного неладно. Кирка-то наш что-то уж загулял очень.
— Как бы он не попался, — сказал я.
— И я говорю. Ты, Кирушка, не шали, ну, молодой человек, известно куражится, да ведь на все время есть. Ну, отбил, украл, абрека убил, молодец, ну и смирно бы пожил. А то уж вовсе скверно!
— Да, я его раза два видал, все пьяный, — сказал я и оглянулся на печь.
Большие черные глаза блестели на меня строго и недружелюбно. Мне стало совестно за то, что я сказал.
256
— Что ж, он никому худа не делает, — вдруг сказала Марьяна, — на свои деньги гуляет, — и, спустив ноги, она соскочила с печи и вышла, сильно хлопнув дверью. Я следил за ней глазами и не помнил, не понимал ничего, что мне говорила Гавриловна121*.
Через несколько минут вернулся старик хорунжий с дядей Ерошкой и она с Устинькой.
— Здорово дневали? — пропищала она. — Все гуляешь?
— Да, гуляю. — Я хотел уйти и не мог, хотел говорить и не мог, молчать мне тоже казалось невозможно. Илья Васильич помог мне, он предложил мне выпить. Мы выпили с ним, потом я выпил с Ерошкой, потом еще с И<льей> В<асильичем>, потом еще с Ерошкой. И чем больше я пил, тем мне становилось тяжелее на сердце. Но старики разгулялись. Девки обе залезли на печку и шушукали, глядя на нас. Мы пили до вечера, я ничего не помню. Казаки что-то кричали; старуха их выгоняла вон и не давала больше чихиря, девки смеялись над дядей Ерошкой, и уж было часов 10, когда мы все вышли на крыльцо. Устинька побежала домой, Ерошка повел И<лью> В<асильича> к себе, старуха пошла прибирать в избушке. Марьяна оставалась одна в хате. Не помню, как мне это пришло в голову, но я вернулся в хату. Марьяна укладывалась спать. Я подошел к ней, хотел ей сказать что-то, но голос оборвался у меня. Она села на постель, подобрала под себя ноги, отодвинулась122* от меня в самый угол, и молча испуганным диким взглядом смотрела на меня. Она считала меня пьяным и боялась меня. Мне стало жалко ее, совестно за себя и вместе с тем я почувствовал гордое удовольствие в том, что возбуждаю в ней это чувство.
— Марьяна, — сказал я. — Неужели ты никогда не сжалишься надо мной? Я не знаю, как я люблю тебя.
Она отодвинулась еще дальше.
— Вишь вино-то что говорит. Ничего тебе не будет.
— Нет, не вино, не выходи за Кирку. Я женюсь на тебе. — Что же это я говорю? — подумал я в то самое время, как выговаривал эти слова. — Пойдешь за меня?
Она серьезно посмотрела на меня, испуг ее как будто прошел. Не помню и не хочется вспомнить тех безумно-нежных слов, которые я говорил ей.
— Ну что брешешь? — прервала она меня вдруг, схватив за руку, которую я протягивал к ней. Но она не отталкивала моей руки, а крепко сжала ее своими сильными шаршавыми пальцами. — Разве господа на мамуках женятся? Иди!
— Да пойдешь ли? — повторил я.
— А Кирку куда денем, — сказала она смеясь. Я вырвал у нее руку и обнял ее сильное, твердое тело; но она123* как серна вскочила, спрыгнула босыми ногами и выбежала на крыльцо. Мгновенье счастья с этой женщиной и больше ничего не хочу от жизни.
124* Завтра я опять пойду к ним125* и решился узнать свою участь126*. Что из этого будет, я не знаю; но я живу не сам по себе, есть что-то сильнее меня, руководящее мною. Я мучаюсь, страдаю; но я живу, теперь только живу, прежде я был мертв, как это дерево. Прощай.
Сноски к стр. 254
111* Первоначально: пред<ставлял>
112* Далее начато: Но мне
113* Далее начато: всем
114* Далее начато: хри<стианских>
115* Далее начато: как
116* Далее было: Да это
Сноски к стр. 255
117* Первоначально: горят особен
118* Далее было: поклонится
119* Далее было: как коза
120* Далее начато: с особенным
Сноски к стр. 256
121* Далее начато: а. Я чувствовал себя; б. Мне плакать хотелось.
122* Далее было: дальше
123* Далее начато: отск<очила>
124* Зачеркнуто: Нынче я
125* Далее было: и пост<араюсь>
126* Далее было: Она знает, что она красота и