Катанян В. А. О некоторых источниках поэмы «Хорошо!» // Новое о Маяковском / АН СССР. Отд-ние лит. и яз. — М.: Изд-во АН СССР, 1958. — С. 285—324. — (Лит. наследство; Т. 65).

http://feb-web.ru/feb/litnas/texts/l65/m65-285-.htm

- 285 -

О НЕКОТОРЫХ ИСТОЧНИКАХ
ПОЭМЫ «ХОРОШО!»

Статья В. А. Катаняна

1

В первых числах июня 1927 г. я приехал в Москву, позвонил Маяковскому. Позвонил другой, третий раз, пока, наконец, телефонная трубка не загудела глубоким низким, красивым голосом. Голосом Маяковского.

— Здравствуйте, — сказал голос. — Вы меня застали случайно, мы живем на даче в Пушкине. Вы знаете адрес?

— 27 верст по Ярославской железной дороге? Дача Румянцева? — спросил я.

— Нет, дача Костюхиной. Дойдете до Акуловой горы, повернете налево... увидите поле...

Он объяснил очень подробно.

...Калитка была в тылу у террасы, и о каждом приближающемся госте сообщала Булька. На нее зашикали и взяли на руки. Я остановился внизу.

Маяковский читал стихи.

Это была четвертая глава будущей поэмы «Октябрь» — о Милюкове и Кусковой. Потом он прочел шестую, где описан день 25 октября и взятие Зимнего.

После, осенью, я много раз слышал поэму целиком в чтении Маяковского. Слышал дома, в маленькой столовой на Гендриковом переулке. Слышал в той же столовой, битком набитой лефовцами. Два раза в Политехническом. Я ходил за Маяковским всюду, на все чтения, в самые разные аудитории. Так, что он как-то даже удивился:

— Опять будете слушать?

Но мне показалось, что в то же время был и доволен таким бессловесным комплиментом: раз слушает — значит нравится.

Я слышал много раз, и поэтому память продолжает хранить и сейчас еще хранит в неприкосновенности некоторые детали и подробности чтения Маяковским этой вещи. Эти детали мне представляются существенными, если говорить о таком поразительном явлении, как чтение Маяковским своих произведений, явлении, в котором главное действующее — это непередаваемый бумагой голос.

Итак, Маяковский прочел тогда две главы... Это было одно из первых чтений (если не самое первое), одно из тех, о которых он как-то заметил в письме: «вполголоса и одиночкам». Да, народу было совсем немного. Слушавшие не были специально для этого созваны.

Дача обыкновенная, подмосковная, двухэтажная, посередине участка. В саду стояли березы, росли грибы, гости играли в городки. На террасе обедали, разговаривали, играли в новую игру — пинг-понг.

И слушали стихи.

- 286 -

Комната Маяковского, угловая, выходила одним окном на террасу, другим в сад. Это только дачный ночлег. Ничего не то что лишнего, но и вообще почти ничего. Тахта, небольшой стол, на столе кожаный бювар, который он носил вместо портфеля, револьвер Баярд, бритва, две очень хорошие фотографии Ленина и несколько книг.

Что это были за книги? По всей вероятности те, которые нужны были ему тогда в работе над поэмой, те самые, из которых добывались, как говорит автобиография, — «для перебивки планов факты различного исторического калибра».

Эти книги вернулись вскоре на полки библиотеки О. М. Брика и смешались в общей массе. Вернее — вошли в тот непрерывный удивительный книговорот, который представляла собой эта библиотека. Книги появлялись, разрезались, читались, перекочевывали с ночного столика на полки, уступали свое место другим, меняли соседей, снова возникали на столе, дарились тем, кому они были нужны, некоторые уходили к букинистам, но вместо них каждый день появлялись новые и новые и начинали свою беспокойную жизнь в этом доме. Их было все больше и больше, они уже выпирали из тесных комнатушек, где мебель нужно было заказывать по мерке, потому что ничего не влезало. В конце концов они распространились и на холодную лестницу. Зимой Осип Максимович надевал шубу, снимал большой висячий замок, запиравший скрипучий шкаф, и устраивал на поселение новых жильцов, а кое-какие старые въезжали обратно в теплую квартиру.

Habent sua fata libelli...* Уцелели ли в этом вечном движении те libelli**, которые лежали тогда на столе у Маяковского в Пушкине? Что это были за книги?

По крайней мере две из них мы можем назвать сегодня с уверенностью...

2

Шестая глава, повествующая об историческом дне 25 октября 1917 г. — взятии Зимнего дворца и свержении Временного правительства, по первоначальному плану, вероятно, должна была занять центральное место в поэме. Вся поэма называлась тогда «25 октября 1917».

Сравнение с описанием этого дня в поэме «Владимир Ильич Ленин» («Я вспоминаю одно и то же — двадцать пятое, первый день...») приводит нас к выводу: в отличие от сцены в Смольном, написанной по личным воспоминаниям, шестая глава поэмы «Хорошо!», описывающая события того же дня на Дворцовой площади и внутри Зимнего дворца, сделана, несомненно, по источникам. Маяковский, как мы знаем, не был ни на площади, ни в Зимнем, когда свергали Временное правительство.

В автобиографии Маяковский говорит, что считает «Хорошо!» «программной вещью, вроде „Облака в штанах“ для того времени», и, как на одно из этих «программных» качеств, указывает на «изобретение приемов для обработки хроникального и агитационного материала».

В чем же заключалась эта, если можно так выразиться, техническая проблема, то есть самая необходимость «изобретения»?

Обращаясь к «хроникальному» (историко-документальному) материалу, ставя перед собой задачу дать, опираясь на этот материал, поэтическое описание всемирно известных исторических событий, Маяковский не мог (и не хотел) быть неточным. Дело, разумеется, не в том, что большинство участников событий были живы и не потерпели бы отсебятины и небрежности в обращении с этим материалом. Дело в огромном общественном пиэтете, который возникал и утверждался тогда в отношении всех фактов

- 287 -

этой истории, такой близкой и в то же время величественно необъятной по своему значению.

Выходил специальный журнал, посвященный истории пролетарской революции, истории партии, выходил журнал по истории революционного движения в России. Ленинград издавал «Красную летопись». Историко-революционные альманахи издавались во многих городах. Воспоминания участников событий, старых и молодых революционеров печатались не только в специальных, но и в общих литературно-художественных изданиях, в газетах и иллюстрированных еженедельниках. Авторы дополняли друг друга, поправляли и спорили о том, в какой мере можно доверять памяти.

История только еще кристаллизовалась, она не ушла еще из рук, которые ее делали, в руки историков. И высокая мера уважения к фактам этой истории как бы сама собой определялась мерой любви к действительности, которая на наших глазах брала от нее начало. Вот почему —

Воспаленной губой

     припади

 и попей

из реки

 по имени — «Факт»*

Уклона в «лефовскую фактографию» можно было не опасаться.

Теперь, говоря о поэме «Хорошо!», принято отмечать сосуществование в ней двух планов — эпического и лирического. И хотя сам Маяковский говорит, что он не дает «ни былин, ни эпосов, ни эпопей» (в первом варианте — «я ни эпосов не делаю, ни эпопей») — внимательное рассмотрение ткани поэмы обнаруживает эпический план прежде всего и с самого начала.

Первый вариант первых строк говорит:

Эпос —

   времена и

    люди.

Дни и солнце —

     эпос.

Эпоса не видеть —

    слепо.

Окрашенный сатирой, этот эпический план перебивается чисто лирическими кусками, пока постепенно лирика не берет верх. Вероятно, можно даже высказать предположение, что поэма задумана и начата была в одном ключе, но могучая и активная сила лиризма, владеющая поэтом, вмешалась и смешалась с эпосом, стерла границы, вобрала в себя и преобразила весь материал.

Формулой единства или, может быть, лучше сказать, всепоглощающего лиризма, служат часто цитируемые строки из первой, вступительной главы:

...Это было

   с бойцами,

    или страной,

или

в сердце

   было

      в моем.

- 288 -

Глубина этих слов не нуждается в новых подтверждениях. Но нужно сказать, что это была не декларация, а признание, сделанное, когда работа над поэмой уже близилась к концу.

Шестая глава, описывающая день свершения социалистической революции, несомненно являет собой кульминацию эпического в поэме. Кульминацию не только по непререкаемому значению описываемого события, но и по количеству того самого «хроникального материала», о котором Маяковский говорит в автобиографии, материала, привлеченного поэтом для того, чтобы исторически точно и поэтически возвышенно рассказать читателю о том, что

было с бойцами...

Две книги лежат сейчас перед нами: «Хрестоматия по истории Октябрьской революции», составленная С. А. Пионтковским (М., изд. «Красная новь», 1923, 269 стр.) и вторая книга — «Октябрьская революция» — хрестоматия, составленная А. Е. Шейнбергом под редакцией К. Т. Свердловой (М., Госиздат, 1925, 411 стр.).

Две эти хрестоматии и заключают в себе большинство документальных источников, использованных Маяковским для шестой главы.

Это они лежали тогда на столе у Маяковского в Пушкине.

Содержание этих книг составляют отрывки из статей, речей и писем В. И. Ленина, многочисленные и разнообразные материалы и воспоминания участников событий, относящиеся к периоду подготовки, к историческим дням восстания, первым месяцам молодой Советской власти.

Что же Маяковский искал и нашел в этих книгах для себя, для своей работы?

На первый вопрос нужно, очевидно, ответить так: искал исторической конкретности, точных исторических деталей, живого взгляда и чувства участника. Иными словами — то, что не было им самим пережито на Дворцовой площади 25 октября 1917 г.

Маяковский был человек исключительно острой и активной реакции на явления внешнего мира, исключительно живого и творчески непосредственного, а не книжного восприятия. Увидеть — значит пережить. Увидеть своими глазами, а не через книги и литературные реминисценции. Но в то же время сила воображения, восприимчивости, заинтересованности, творческого темперамента была так огромна, что и услышанное или прочитанное тоже подчас вызывало самые подлинные молнии в вечно насыщенном электричеством творчества воздухе.

Поразительный пример этому — стихотворение, которое называется «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка», целиком написанный, что называется, с чужих слов. Помню этот житейский рассказ только что приехавшего из Сибири товарища А. П. Хренова (одного из работников Кузнецкстроя) за обеденным столом в Гендриковом, рассказ о трудностях, мокром хлебе, простейшей крыше над головой, о миллионе вагонов стройматериалов, которые будут превращены в город... И помню потом свое безграничное удивление, когда вдруг увидел в журнале, как горячо сплавились эти детали с чувством и воображением поэта, какую новую бессмертную жизнь обрели они в лирическом стихотворении.

Возьмем еще нарисованную самим Маяковским в автобиографическом сценарии картину — как поэт (он же «человек», он же — Маяковский) читает или, лучше сказать, переживает утреннюю газету. Целый «мир в бумажке» приносит ему утром кухарка. Он смотрит передовую об экспорте хлеба, пробегает скучные цифры («знаем! знаем!»), переворачивает страницу. И тут:

«Глаза... раскрываются; он откидывается в кресло, обводя глазами комнату.

- 289 -

Вещи на письменном столе начинают дрожать.

Лампа обламывается.

Календарь рассыпается в груду листков. На столе — осколки и обломки газетных букв... „Землетрясение в Ленинакане“. Человек впивается в газетные строки; руки и плечи дрожат. Прислушивается.

 

МАЯКОВСКИЙ. Фотография В. Д. Зельдовича, 1927 г. Литературный музей, Москва

МАЯКОВСКИЙ
Фотография В. Д. Зельдовича, 1927 г.
Литературный музей, Москва

Оборачивается.

Кипящий чайник.

...Берет чайник, ставит его на письменный стол среди обломков. Чайник свистит, дрожит, возвышаясь, как бы имитируя извергающийся вулкан...».

Дальше, читая о росте бюрократизма, он видит воочию вылезающего из газетного листа живого бюрократа: «Человек отступает перед ним, потом наскакивает, хватает за горло, душит, с трудом загоняет обратно в газету... Садится, тяжело дышит, поправляет смятый галстук...»1.

- 290 -

Читая о девушке, которая покушалась на самоубийство, он представляет себе, как она подымает револьвер к виску, бросается к ней, пытается отвести руку...

Да, так близко от сердца поэта все это происходит...

Конечно, рассматривая приведенное как автобиографическое свидетельство, нетрудно образные гиперболы низвести до нормальных размеров, но дело здесь не в размерах, а в самой природе появления образа. Вот почему у Маяковского невозможно отделить то, что «было с бойцами или страной», от того, что происходило в сердце поэта.

Мы спрашивали — что он искал? Искал возможности пережить.

Что же он нашел?

Ниже мы приведем все те места из обеих книг, которые безусловно остановили на себе внимание Маяковского. Мы поставим их рядом с теми строками поэмы, с которыми они в той или иной степени должны быть соотнесены. Это, конечно, не исчерпывает всего, что может быть в этой связи рассмотрено (например, то, из чего производился отбор, что было отвергнуто или оставлено без внимания). Но думаем, что первоочередная и самая существенная часть работы — отметить всё, что было так или иначе использовано.

Мы приведем полностью текст 6-й главы, строфа за строфой. Следуя по нему, читатель легко обнаружит и те места, которые не имеют исторического подтекста в раскрытых хрестоматиях. В одном случае мы указываем еще на один источник — воспоминания бывшего премьера Керенского.

Были, конечно, и такие детали, которые просто сохранились с того времени в памяти Маяковского. Сюда нужно отнести знаменитую фразу Керенского о «взбунтовавшихся рабах» и фамилию некоей Бочкаревой — крестьянки Новгородской губернии Марии Бочкаревой, с именем которой связаны так называемые «женские батальоны смерти». Фотографии этой Бочкаревой, выпученными глазами едящей начальство, я помню, имели тогда самое широкое распространение.

3

В журнале «Пролетарская революция», № 4 за 1923 г. были напечатаны воспоминания члена Военно-революционного комитета Петроградского Совета, бывшего коменданта Петропавловской крепости Г. Благонравова «Октябрьские дни в Петропавловской крепости». Отрывки этих воспоминаний вошли в хрестоматию Пионтковского.

«Октябрьская ночь вступала в свои права, — рассказывает Г. Благонравов. — Фонари мерцали тусклым светом, и лучи их дрожали на тяжелой зыби Невы; жизнь города шла обычным порядком: трамваи с резким звоном и шумом вереницей тянулись через Троицкий мост; мелькали автомобили и фигурки пешеходов; ничто не предвещало октябрьского боя»2.

Маяковский начинает шестую главу:

Дул,

 как всегда,

 октябрь

  ветра́ми,

как дуют

    при капитализме.

За Троицкий

     дули

       авто и трамы

обычные

    рельсы

     вызмеив.

- 291 -

Повествование перебивается строфами, которые в чтении музыкально скандировались Маяковским на мотив известной песни о Степане Разине («Из-за острова на стрежень...»). Он очень осторожно намечал знакомый мотив, давая представление о нем главным образом началами строк и сводя окончания к речитативу:

Под мостом

    Нева-река,

По Неве

   плывут кронштадтцы...

От винтовок говорка
скоро

     Зимнему шататься.

Это как бы то, что поют сами кронштадтцы, выплывая (хотя и не «расписные») «на простор речной волны...».

О кронштадтцах говорил, вспоминая взятие Зимнего дворца, член Военно-революционного комитета Петроградского Совета В. Антонов-Овсеенко: «Кронштадтцы известили, что раньше 3 ч. дня не смогут прибыть на транспорте... Ну вот, кронштадтцы едут, — изрядно запоздали. Несколько тысяч молодых, стройных парней с винтовками в надежных руках заполняют палубу транспорта... Сейчас они высадятся у Конногвардейского бульвара, войдут в связь с первым флотским экипажем и после артиллерийского обстрела атакуют Зимний»3.

Третья строфа включает в повествование премьер-министра Керенского, который в это время мчится в Лугу в поисках войск, оставшихся верными Временному правительству. (Если бы мы рассматривали композиционную структуру главы, то было бы, естественно, развертывание действия сравнить с приемами кинематографического монтажа коротких планов. Это был бы третий монтажный кусок.)

В бешеном автомобиле,

      покрышки сбивши

тихий,

    вроде

  упакованной трубы,

за Гатчину,

  забившись,

   улепетывал бывший —

«В рог,

в бараний!

 Взбунтовавшиеся рабы!..»

В воспоминаниях министра юстиции Временного правительства П. Малянтовича описывается отъезд Керенского из Главного штаба утром 25 октября:

«— Куда он едет?

— Навстречу войскам, которые идут в Петроград на помощь Временному правительству. В Лугу. На автомобиле. Чтобы перехватить их до вступления в Петроград...

Кто-то доложил, что автомобили поданы... Керенский наскоро пожал всем руки. С этого момента мы больше не видели Керенского»4.

Обстоятельства отъезда очень подробно были описаны самим Керенским в воспоминаниях, отрывок из которых под заглавием «Гатчина» вышел в Москве в 1922 г. отдельной брошюрой (изд. «Книгопечатник», стр. 40). Маяковский, конечно, читал эту брошюру. Это можно заключить из целого ряда совпадающих деталей описания. Можно сказать — каждая образная

- 292 -

подробность, с телеграфной сверхлаконичностью выраженная в стихах, находит себе подтверждение в воспоминаниях бывшего премьера.

«Я приказал подать мой превосходный открытый дорожный автомобиль..., — пишет Керенский. — Как назло у машины не оказалось достаточного для долгого пути количества бензина и ни одной запасной шины. Предпочитаю лучше остаться без бензина и шин, чем долгими сборами обращать на себя внимание» (стр. 13).

О «сбитых покрышках» речь идет в воспоминаниях Керенского не один раз. Приехав в Гатчину и не найдя там войск, он решает ехать дальше в Лугу и Псков. Но опять же — «пускаться в такой далекий путь по осенней дороге без запасных шин и бензина немыслимо...» (стр. 14).

И дальше: «Выезжая из Гатчины, мы ни о чем не думали, только считали минуты и вздрагивали от каждого толчка, трепеща за шины, которые нам нечем было заменить» (стр. 15).

О «бешеном автомобиле» тоже много раз:

«Благополучно проехав через центральные части города, мы, выезжая в рабочие кварталы и приближаясь к Московской заставе, стали развивать скорость и, наконец, помчались с головокружительной быстротой» (стр. 14).

«... Красногвардейцы, завидя наш автомобиль, стали с разных сторон сбегаться к шоссе, но мы уже промчались мимо...» (там же).

«... Продрогли во время этой бешеной гонки до мозга костей...» (там же).

«Не стоит описывать нашу безумную погоню за неуловимыми эшелонами...» (стр. 15).

И последнее, чем кончается этот отрывок, — бежавший из Гатчинского дворца «бывший» (бежал, как сам говорит, «нелепо переодетый») снова садится в машину:

«Когда на автомобиле я мчался по шоссе к Луге...» (стр. 39).

Строфа заключается словами Керенского о «взбунтовавшихся рабах». Слова эти были сказаны им в апреле (!) 1917 г. на совещании делегатов фронта и получили очень широкую известность. Эти же слова Маяковский приводит и в поэме «Владимир Ильич Ленин», в том месте, где рассказывается об июльских событиях 1917 г.: «Буржуевы зубья ощерились разом — Раб взбунтовался! Плетями, да в кровь его!»

Четвертая строфа возвращает действие на Дворцовую площадь к Зимнему дворцу. И вновь на стихи как бы отдельными мазками накладывается тот же мотив песни о Степане Разине.

Видят

    редких звезд глаза,

окружая

   Зимний

     в кольца,

по Мильонной

  из казарм

надвигаются кексгольмцы.

О планах, по которым действовали восставшие, рассказывается в воспоминаниях Г. Благонравова: «...Воинские части должны были со стороны Миллионной улицы, Невского и других прилегающих к Зимнему улиц изолировать плотным кольцом Зимний дворец и затем по первому сигналу постепенно суживать это кольцо вокруг дворца»5.

В воспоминаниях М. Лашевича указывались названия полков: «Наступали павловцы, кексгольмцы и значительные отряды красногвардейцев и матросов»6.

- 293 -

В пятой строфе действие переносится в штаб восстания в Смольном.

А в Смольном,

  в думах

   о битве и войске,

Ильич

      гримированный

     мечет шажки...

 

ЛИСТ ЧЕРНОВОЙ РУКОПИСИ ПОЭМЫ «ХОРОШО!»<br></td></tr></table>
Записная книжка Маяковского 1927 г. Библиотека-музей В. В. Маяковского, Москва

ЛИСТ ЧЕРНОВОЙ РУКОПИСИ ПОЭМЫ «ХОРОШО!»
Записная книжка Маяковского 1927 г.
Библиотека-музей В. В. Маяковского, Москва

Н. И. Подвойский, член Военно-революционного комитета Петроградского Совета, описывая В. И. Ленина в эти часы в Смольном, говорит:

«...Владимир Ильич, ожидая с минуты на минуту взятия Зимнего, не вышел на открытие съезда <2-го Всероссийского съезда Советов. — В. К.>. Он метался по маленькой комнатке Смольного, как лев, запертый в клетку.

Ему нужен был во что бы то ни стало Зимний: Зимний оставался последней заставой по пути к власти трудящихся»7.

- 294 -

...да перед картой

  Антонов с Подвойским

  втыкают

     в места атак

 флажки.

См. в воспоминаниях Г. Благонравова — описание посещения Смольного:

«Первый, кто попался мне на глаза при входе во 2-й этаж, был тов. Антонов-Овсеенко. Он втащил меня в помещенье Военно-революционного комитета, где у карты Петрограда, покрытой флажками, оживленно беседовали тов. Подвойский и Чудновский»8.

И снова на Дворцовой площади и вновь — в третий раз — звучит знакомый мотив:

Лучше

власть

     добром оставь,

никуда

тебе

  не деться!

Ото всех

   идут

      застав

к Зимнему

 красногвардейцы.

Приведем следующие места из воспоминаний Подвойского: «Мы добивались, чтобы оно (Временное правительство) сложило оружие перед силой революции, которую мы в данный момент представляли... Временное правительство самим ходом революции было уже обречено на смерть»9.

«Оттяжка в удовлетворении накипевшего желания скорее ворваться в Зимний дворец и арестовать Временное правительство вызывала у солдат смутный ропот. Красногвардейцы были терпеливее. Они сосредоточенно стояли на заставах...»10.

И хотя у Маяковского красногвардейцы идут от всех застав, а у Подвойского они стоят, вряд ли можно сомневаться в близости этих двух мест. Вернее, в желании Маяковского быть точным в историческом рассказе. Это только усиление состояния. Стоящие на заставах красногвардейцы готовы в любую минуту двинуться на штурм дворца.

Эти шесть строф, рисующие расстановку сил перед началом сражения, являются экспозиционными. Седьмая, восьмая и девятая как бы фиксируют последние минуты перед боем.

Отряды рабочих,

матросов,

голи, —

дошли,

штыком домерцав,

как будто

    руки

сошлись на горле,

холеном

   горле

       дворца.

Две тени встало.

     Огромных и шатких.

Сдвинулись.

   Лоб о лоб.

- 295 -

И двор

дворцовый

  руками решетки

стиснул

  торс

    толп.

Качались

    две

   огромных тени

от ветра

  и пуль скоростей, —

да пулеметы,

     будто

   хрустенье

ломаемых костей.

Эти строки, видимо, имеют целью только образно-поэтическое осмысление происходящего, — поля битвы и бойцов перед боем, — и нового в развертывании событий не сообщают.

Подвойский дальше вспоминает: «Нетерпение солдат росло. Они ругались. Требовали продвижения вперед немедленно; язвили: „и большевики начали дипломатию разводить!“»11.

Серчают стоящие павловцы.
«В политику...

   начали...

  ба́ловаться...

Куда

  против нас

    бочкаревским дурам?!

Приказывали б

  на штурм».

На то, что в числе защитников Зимнего дворца был женский батальон, сформированный при правительстве Керенского, указывают многие источники (в том числе и Подвойский). Отметим, однако, что имя Бочкаревой не упоминается в обеих хрестоматиях ни разу.

Но тень

 боролась,

      спутав лапы, —

и лап

    никто

  не разнимал и не рвал.

Не выдержав

     молчания,

    сдавался слабый —

уходил

от испуга,

     от нерва́.

Первым,

   боязнью одолен,

снялся

бабий батальон.

Подвойский рассказывает: «Несколько минут колебания обреченных... наконец, женский батальон инстинктивно принимает решение сдаться»12

У Антонова-Овсеенко сказано так: «Сдается женский батальон. Плачут — „больше не будем“»13.

- 296 -

У Малянтовича: «Кто-то вошел и доложил: „Женский батальон ушел...“»14.

Ушли с батарей

    к одиннадцати

михайловцы или константиновцы...

В воспоминаниях министра юстиции П. Малянтовича, час за часом описывающего весь день 25 октября, говорится: «...юнкера Михайловского училища ушли и увезли четыре пушки... Стрелка приближалась к 12 часам ночи»15.

Почему же, однако, Маяковский пишет: «михайловцы или константиновцы»? О константиновцах говорится у Подвойского: «Батарея Константиновского военного училища воспользовалась полученным из училища приказом об оставлении Зимнего, вышла из повиновения начальника обороны Зимнего, снялась с позиции и ушла»16.

Противоречие в источниках не только сохранено, а близким сопоставленьем еще усилено.

Четырнадцатая строфа:

А Керенский —

   спрятался,

   попробуй

                вымань его!

Задумывалась

 казачья башка.

И

   редели

   защитники Зимнего,

как зубья

    у гребешка.

Н. Подвойский говорит коротко: «Казаки помитинговали, изменили Временному правительству, решили быть нейтральными, ушли»17.

П. Малянтович рассказывает подробно, как казаки выразили желание побеседовать с Временным правительством:

«Вошел казачий полковник, кажется. С ним еще офицер. Спрашивают, чего хочет Временное правительство.

...Полковник слушал, то поднимая, то опуская голову. Задал несколько вопросов... Из учтивости дослушал. Ничего не сказал. Вздохнул, и оба ушли, — ушли, мне казалось, с недоуменьем в глазах...

...Вошел Пальчинский, доложил: „Казаки покинули дворец, ушли, говорят, — не знают, что им тут делать“.

...Наши защитники редеют...»18.

И долго

 длилось

   это молчанье,

молчанье надежд

       и молчанье отчаянья.

В следующих строфах, описывающих то, что происходило внутри Зимнего дворца, использованы главным образом воспоминания министра юстиции Малянтовича, одного из тринадцати министров, проведших весь день 25 октября во дворце:

А в Зимнем,

    в мягких мебеля́х

с бронзовыми вы́кругами,

- 297 -

сидят

министры

в меди блях,

и пахнет

   гладко выбритыми.

В принятом решении, — вспоминает Малянтович, — говорилось, «что Временное правительство не выполнит своих обязанностей, если не останется в Зимнем дворце в полном составе и не объявит свое заседание непрерывным до окончательного разрешения кризиса»19.

На них не глядят

    и их не слушают —

они

у штыков в лесу.

Они

  упадут

  переспевшей грушею,

как только

      их

    потрясут.

П. Малянтович так описывает обстановку обреченности и полной изоляции, в которой доживало свои последние часы Временное правительство:

«В огромной мышеловке бродили, изредка сходясь все вместе или отдельными группами на короткие беседы, обреченные люди, одинокие, всеми оставленные... Вокруг нас была пустота, внутри нас — пустота, и в ней вырастала бездумная решимость равнодушного безразличия...»20.

Голос — редок.
Шёпотом,

знаками.

— Ке́ренский где-то?
— Он?

      За казаками. —

«— Только бы додержаться до утра, а там нас выручат, — сказал кто-то, — придут войска с Керенским!»21.

И снова молча.
И только

   по́д вечер:

— Где Прокопович? —
— Нет Прокоповича. —

«Все съехались, — пишет Малянтович, — кроме С. Н. Прокоповича, который, как оказалось, был в это время арестован, долго возился, пока ему удалось освободить себя из-под ареста, и когда получил свободу передвижения, уже не мог попасть в Зимний дворец»22.

А из-за Николаевского
чугунного моста́,
как смерть,

  глядит

 неласковая

Аврорьих

     башен

    сталь.

«На Зимний дворец сосредоточенно глядели орудия с башен „Авроры“ за Николаевским мостом...

- 298 -

— Что грозит дворцу, если „Аврора“ откроет огонь?

— Он будет обращен в кучу развалин, — ответил адмирал Вердеревский...»23.

И вот

    высоко

    над воротником

поднялось

лицо Коновалова.

«Председательствовал А. И. Коновалов...», — пишет Малянтович24.

Шум,

    который

 тёк родником,

теперь

прибоем наваливал.

«И вдруг возник шум где-то и сразу стал расти, шириться и приближаться. И в его разнообразных, но слитых в одну волну звуках, сразу зазвучало что-то особенное, не похожее на те прежние шумы — что-то окончательное. Стало вдруг сразу ясно, что это идет конец»25.

Кто длинный такой?..

  Дотянуться смог!

По каждому

   из стекол

 удары палки.

Это —

из трехдюймовок

шарахнули

 форты Петропавловки.

А поверху —

     город

    как будто взорван:

бабахнула

шестидюймовка Авророва.

В воспоминаниях М. Лашевича говорится:

«...Через несколько минут в ночной тишине загрохотали трехдюймовки крепости, а вслед за ними шестидюймовки крейсера „Аврора“»26.

П. Малянтович пишет:

«Раздался пушечный выстрел. Один, потом сейчас же другой...

Раздался звук, хотя и заглушенный, но ясно отличавшийся от всех других.

— Это что? — спросил кто-то.

— Это с Авроры, — ответил Вердеревский»27.

И вот

   еще

    не успела она

рассыпаться,

     гулка и грозна, —

над Петропавловской

 взви́лся фонарь,

восстанья

     условный знак.

В цитированных воспоминаниях коменданта Петропавловской крепости Г. Благонравова рассказывается, что было условлено: после того, как выяснится готовность к бою всех частей, окруживших Зимний,

- 299 -

 

МАЯКОВСКИЙ ЧИТАЕТ ПОЭМУ «ХОРОШО!» Выступление в Политехническом музее в Москве 20 октября 1927 г. Фотография. Библиотека-музей В. В. Маяковского. Москва

МАЯКОВСКИЙ ЧИТАЕТ ПОЭМУ «ХОРОШО!»
Выступление в Политехническом музее в Москве 20 октября 1927 г.
Фотография
Библиотека-музей В. В. Маяковского. Москва

- 300 -

и установлены орудия, «на мачте крепости будет вывешен красный сигнал (фонарь, дающий знать о готовности)»28.

— Долой!

     На приступ!

 Вперед!

   На приступ! —

Ворва́лись.

 На ковры!

Под раззолоченный кров!

Каждой лестницы

 каждый выступ

брали,

     перешагивая

   через юнкеров.

В воспоминаниях Малянтовича: «Ясно: это уже приступ, нас берут приступом... Защита бесполезна — бесцельны жертвы...»29.

В воспоминаниях рабочего Адамовича: «Мы ворвались во дворец. По лестнице взбежали вверх... Зеркала, золото, шелк...»30.

У Н. И. Подвойского: «Матросы, красногвардейцы, солдаты, под пулеметную перекрещивающуюся трескотню, перелетали через баррикады у Зимнего, смяли их защитников и ворвались в ворота Зимнего... Двор занят... Летят на лестницы... На ступенях схватываются с юнкерами... Опрокидывают их... Бросаются на второй этаж... Разметают защитников правительства... Рассыпаются...»31.

Как будто

     водою

    комнаты по́лня,

текли,

    сливались

   над каждой потерей...

«Несутся в третий этаж, везде по дороге опрокидывая юнкеров и поражая их... Юнкера бросают оружие... Солдаты, красногвардейцы, матросы потоком устремляются дальше... Взламывают двери запертых комнат...» — пишет Н. Подвойский32.

Сравнение массы людей с потоком воды есть и у Малянтовича: толпа «влилась в комнату и, как вода, разлилась сразу по всем углам и заполнила комнату»33.

...и схватки

   вспыхивали

     жарче полдня

за каждым диваном,

     у каждой портьеры.

В воспоминаниях рабочего Адамовича: «Раздался выстрел. Что такое? Откуда? У стен за диваном прилегла „баба“. По отличиям узнали, что из батальона смерти... Вошли в другую комнату, а там их человек десять. Кто в шкафу, кто под столом...»34.

По этой

 анфиладе,

       приветствиями о́ранной

монархам,

несущим

     короны-клады, —

бархатными залами,

     раскатистыми коридорами

- 301 -

гремели,

   бились

   сапоги и приклады.

В тех же воспоминаниях рабочего: «По лестнице взбежали вверх по какому-то коридору. Вошли в комнаты, вошли — и ахнули. Такой роскоши мы никогда не видели. Зеркала, золото, шелк...

Влезли в комнаты, а не знаем, где и выйти. Хуже, чем в лесу дремучем. Заблудились, а сзади напирают всё новые и новые рабочие».

Какой-то

   смущенный

сукин сын,

а над ним

     путиловец —

    нежней папаши:

«Ты,

  парнишка,

        выкладай

      ворованные часы —

часы

   теперича

       наши!»

«Один мальчик потянулся к часам. Его оттянули... кто-то колотил его... и смех и горе»35.

Топот рос

      и тех

  тринадцать

сгреб,

     забил,

    зашиб,

    затыркал.

Забились,

под галстук —

 за что им приняться? —

Как будто

топор навис над затылком.

В воспоминаниях В. Антонова-Овсеенко: «Все тринадцать... застыли они за столом, сливаясь в одно трепетное, бледное пятно»36.

Малянтович пишет: «А шум всё крепнул, всё нарастал и быстро, широкой волной, подкатывался к нам... И к нам от него вкатилась и охватила нас нестерпимая тревога, как волна отравленного воздуха... ...Резкие взволнованные крики массы голосов, несколько отдельных редких выстрелов, топот ног... слитый нарастающий единый хаос звуков и всё растущая тревога...»37.

За двести шагов...

   за тридцать...

          за двадцать...

Вбегает

  юнкер:

  «Драться глупо!»

Тринадцать визгов:

   — Сдаваться!

        Сдаваться! —

- 302 -

А в двери —

    бушлаты,

  шинели,

     тулупы...

«...Нарастающий единый хаос звуков и всё растущая тревога...

Дверь распахнулась... Вскочил юнкер. Вытянулся во фронт, руку-под козырек, лицо взволнованное, но решительное:

— Как прикажет Временное правительство? Защищаться до последнего человека? Мы готовы, если прикажет Временное правительство.

— Этого не надо. Это бесцельно. Это же ясно. Не надо крови. Надо сдаваться, — закричали мы все не сговариваясь...

— Идите скорей! Мы не хотим крови. Мы сдаемся... Шум у нашей двери. Она распахнулась...»38.

И в эту

тишину

  раскатившийся всласть

бас,

 окрепший,

  над реями рея:

«Которые тут временные?

    Слазь!

Кончилось ваше время».

«...— Где здесь члены Временного правительства? — Мы сидели за столом. Стража уже окружила нас кольцом» (Малянтович)39.

И один

из ворвавшихся,

    пенснишки тронув,

объявил,

   как об чем-то простом

       и несложном.

«Я,

председатель реввоенкомитета

             Антонов,

Временное

 правительство

  объявляю низложенным».

У Н. Подвойского:

«Массы врываются в комнату, в массе тов. Антонов. То, что называлось Временным правительством — тут... почти мертво физически...

— Именем Военно-революционного комитета Петроградского Совета объявляю Временное правительство низвергнутым, — декретирует Антонов»40.

У Малянтовича:

«...В комнату влетел, как щепка, вброшенная к нам волной, маленький человек...

— Объявляю вам, всем вам, членам Временного правительства, что вы арестованы. Я председатель Военно-революционного комитета Антонов»41.

А в Смольном

  толпа,

растопырив груди,

покрывала

 песней

 фейерверк сведений

- 303 -

Впервые

    вместо:

      — и это будет...

пели:

   — и это есть

 наш последний...

«В полночь, в Смольном на Съезде Советов объявляется о взятии Зимнего дворца и аресте бывшего Временного правительства... Сообщение о взятии Зимнего создает торжественное и глубоко сосредоточенное настроение съезда» (Н. Подвойский)42.

О том, как делегаты съезда пели Интернационал, нет ни у Подвойского ни у других авторов в обеих хрестоматиях.

До рассвета

   осталось

не больше аршина, —

руки

   лучей

 с востока взмо́лены.

Товарищ Подвойский

  сел в машину

сказал устало:

 «Кончено...

     в Смольный».

«...Я уехал в Смольный. Было два часа. Зашел к Владимиру Ильичу», — так писал Н. Подвойский.

Умолк пулемет.

    Угодил толко́в.

Умолкнул

пуль

  звенящий улей.

Горели,

  как звезды,

   грани штыков,

бледнели

    звезды небес

  в карауле.

У Подвойского совсем коротко:

«Караулы заняли посты»43.

И вот последняя строфа этой главы, почти повторяющая первую, бытовые детали для которой, как мы указывали, взяты были из воспоминаний коменданта Петропавловской крепости Г. Благонравова.

Дул,

  как всегда,

  октябрь

    ветрами

Рельсы

 по мосту вызмеив,

гонку

    свою

 продолжали трамы

уже —

при социализме.

- 304 -

4

Отвечая в 1926 г. на анкету «Писатель и книга», Маяковский написал: «Иногда книги помогают мне, иногда я — книге».

Это был, конечно, тот случай, когда помогли книги. Случай, как нам кажется, очень наглядный, но и единственный в своем роде. Такой непосредственной и последовательной помощью ему не приходилось пользоваться ни разу.

О желании Маяковского быть верным исторической правде, фактам истории мы уже говорили. Тут мы могли увидеть детально, как это было сделано. Где он был протокольно точен, где и насколько отступал от сухих строк документа.

Мы видели — скупые детали развертывались в целые эпизоды. Мы видели и эпизоды, сжатые и спрессованные стихом до одной строчки или того меньше.

Так строчка из рассказа рабочего: «Один мальчик потянулся к часам. Его оттянули...» — превратилась в колоритный эпизод, в котором на мгновение скрестились мельчайшая бытовая подробность и великие события этого дня. Вдруг перестали греметь раскатистыми коридорами сапоги и приклады, и голос старого рабочего, нежней папаши, мимоходом отметил только что происшедшую историческую перемену...

Так, в другом плане — бесконечные упоминания о запасных шинах, которых не хватало бывшему премьеру для спокойного улепетывания, спрессовались до размеров скупой детали, на которую хватило и полстроки.

Знаменитый каламбур, произнесенный матросским басом, берет свое начало от фразы: «Где здесь члены Временного правительства?», но целиком его нет, да и, конечно, не могло быть ни в одном источнике. Это то, что требовало особого поворота, образного усиления, афористического заострения, чтобы стать поэтической строкой, чтобы занять свое место в кульминационных строфах главы.

Вопрос о том, как входит исторический материал в художественное произведение, как он при этом деформируется и преображается, — вопрос большой и сложный. Здесь мы не собираемся на нем подробно останавливаться.

Маяковский как-то сказал молодому поэту, что «надо к случившемуся прибавлять неслучившееся — тогда будет более убедительно и художественно»44.

Сам он, однако, в данном случае руководствовался этим правилом очень осторожно. Слишком значительно было здесь это «случившееся», и поэтому стремление сохранить в художественной ткани как можно больше из того, что происходило в действительности, оказалось как бы первым и непременным условием, поставленным самому себе в работе.

И оно, как мы видели, было выполнено. В том сплаве, который возникает в голове поэта из «случившегося» и «неслучившегося», иными словами, из фантазии и реальности, правда «случившегося» 25 октября 1917 г. была использована со всей бережностью и со всей преданностью идеям Великого Октября.

Очная ставка исторического материала и поэтических строк, произведенная выше, как нам кажется, убедительно это доказывает.

А ведь далеко не каждое историческое произведение способно выйти на такую очную ставку.

5

Прежде чем отложить в сторону наши хрестоматии, отметим еще два места. Первое — это отрывок из «Воспоминаний о рабочем революционном движении» А. Митриевича, приведенный у С. Пионтковского.

- 305 -

 

ПОЭМА «ХОРОШО!» С ДАРСТВЕННОЙ НАДПИСЬЮ МАЯКОВСКОГО В. С. ДОВГАЛЕВСКОМУ

ПОЭМА «ХОРОШО!» С ДАРСТВЕННОЙ НАДПИСЬЮ МАЯКОВСКОГО В. С. ДОВГАЛЕВСКОМУ
«Дорогому Валериану Савельичу. Вл. Маяковский. Paris, 26/II 29»
Обложка и титульный лист 2-го издания поэмы. Обложка этого издания идентична обложке первого
Библиотека-музей В. В. Маяковского, Москва

А. Митриевич, бывший летом 1917 г. волостным комиссаром, описывает крестьянский сход, на котором обсуждался вопрос о земле:

«— Слышишь, дядя Михей, старшина говорит, что всё можно сейчас взять.

— Поди ты, — говорит старик. — Как бы не попало.

— Чаго ты, дядя, говоришь пустое. Небось старшина знает. Он — этот самый большак, по закону которого: забирай всё»45.

Вспомним у Маяковского в конце 2-й главы:

До са́мой

     мужичьей

земляной башки

докатывалась слава, —

    лила́сь

    и слы́ла, —

что есть

  за мужиков

    какие-то

 «большаки»

— у-у-у!

    Сила! —

Второе место — из воспоминаний М. Лашевича (одного из членов Военно-революционного комитета), где он рассказывает об экстренном заседании Военно-революционного комитета 24 октября, когда стало известно о распоряжении Керенского развести все мосты, чтобы изолировать Смольный от рабочих районов. М. Лашевич пишет: «Мне было

- 306 -

приказано взять ночью Государственный банк, казначейство, телефонную станцию, телеграф и почту»46.

См. у Маяковского в 5-й главе:

Я
   за Лашевичем

    беру телефон, —

не задушим,

   так нас задушат...

Это говорит какой-то человек «из военной бюры» (Военно-революционного комитета?), пришедший, видимо, с того самого заседания, о котором говорилось выше («кончили заседание — то́ка-то́ка...»).

К месту сказать — мы думаем, что вся речь этого человека имеет за собой некий исторический первоисточник. Нам его пока не удалось обнаружить, но был, вероятно, какой-то рассказ, переведенный из третьего лица в первое, или стороннее свидетельство, или, может быть, упоминание в документальных материалах, из которых возникли в стихах и казатчина с самокатчиной, и план, по которому выборжцы должны были «заходить с моста Литейного», и «сам», т. е. В. И. Ленин, который вернулся в Питер и «ходит, никем не опознан...», и строчки, в которых этот человек передает слова Владимира Ильича:

Сегодня,

   говорит,

подыматься рано.

А послезавтра —

поздно.

Откуда они? Не из книги ли Джона Рида, у которого рассказывается об одном из совещаний руководителей партии накануне исторических событий: «Я ожидал в коридоре, и Володарский, выйдя, рассказал мне, что происходит. Ленин говорил: «6 ноября будет слишком рано действовать: для восстания нужна всероссийская основа, а 6-го не все еще делегаты на Съезд прибудут47. С другой стороны 8 ноября будет слишком поздно действовать: к этому времени Съезд сорганизуется, а крупному организованному собранию трудно принимать быстрые и решительные мероприятия. Мы должны действовать 7-го — в день открытия Съезда, так, чтобы могли сказать ему: „Вот власть! Что вы с ней сделаете?“»48.

Возвращаясь к речи человека «из военной бюры», заметим, что если о дне восстания говорится: «завтра, значит...», то, стало быть, весь этот разговор происходит 24 октября, то есть именно тогда, когда и было экстренное заседание Военно-революционного комитета, о котором рассказывается у М. Лашевича. Но на этом заседании было, — так говорит Лашевич, — «много народу», и описание тех же событий и решений могло быть дано более подробно еще у кого-либо из присутствовавших... У кого? Где Маяковский мог это прочитать?..

Такой же вопрос можно поставить и по отношению к первой половине 5-й главы, где приведен разговор штабс-капитана Попова с адъютантом в гостинице «Селект» на Лиговке.

Где искать эти материалы? Мы уже говорили, что документы о революции 1917 г. печатались тогда чрезвычайно широко и особенно в связи с приближавшейся десятой годовщиной Октября. В отношении же штабс-капитана и адъютанта дело может обстоять сложнее, так как Маяковский мог пользоваться мемуарами каких-нибудь белогвардейцев, попавшимися ему на глаза в Праге, Париже или Варшаве. Он был там в апреле-мае 1927 г., то есть как раз тогда, когда писалась поэма...

Но, может быть, справедливо и предположение Е. А. Динерштейна, что прототипом для штабс-капитана Попова из поэмы «Хорошо!» явился

- 307 -

капитан Попов из Военно-автомобильной школы, в которой, как известно, Маяковский отбывал военную службу в 1915—1917 гг.49

Нет, конечно, двумя хрестоматиями по истории Октябрьской революции не исчерпываются печатные источники поэмы... Материал «шел в мои руки, в голову со всех сторон...». Эти слова, может быть, особенно применимы в данном случае.

Возьмем, например, строчки, которыми кончается глава, посвященная Керенскому (3-я):

Пришит к истории,

   пронумерован

     и скре́плен,

и его

   рисуют —

   и Бродский и Репин.

К этому, очевидно, имеет непосредственное отношение следующее. Летом 1926 г. несколько советских художников (И. И. Бродский, П. А. Радимов, Е. А. Кацман и др.) посетили Репина в Пенатах (Финляндия). Вернувшись, они привезли в подарок от Репина Ленинградскому музею революции портрет Керенского, писанный в 1918 г.

И. И. Бродский впоследствии вспоминал: «В 1917 году, после Февральской революции, когда на поверхность всплыл Керенский, Репин, подогретый газетами, превозносившими этого „героя“, захотел написать его портрет. Не помню через кого, мне удалось получить согласие Керенского позировать Репину, и заодно он разрешил писать и мне. Адъютанты Керенского доставили нас к нему в кабинет, в котором раньше находилась библиотека Николая II. Мы приступили к работе: Репин писал с него небольшой этюд в ручном ящике, а я рисовал углем... Наш сеанс происходил за месяц до Октябрьского восстания. Керенскому было уже не до нас. Мой рисунок остался во дворце и там пропал. Репин по своему этюду сделал большой портрет Керенского...»50.

Мы еще не знаем — как, но этот выплывший из Леты портрет и самый факт, что Керенского писали именно эти два художника — «и Бродский и Репин» — стали тогда известны Маяковскому. Может быть, что-либо промелькнуло в газетах, но ведь было немало у Маяковского и знакомых художников, которые могли ему попросту рассказать эту историю...

6

«Пришитому к истории» Керенскому посвящена вся третья глава.

Маяковский не впервые обращается к этой трагикомической фигуре: мимоходом в стихотворении «Февраль», написанном к десятилетию свержения самодержавия; в одной строфе поэмы «Владимир Ильич Ленин», да еще в тексте «Паноптикума», помещенного в журнале «Красный перец» в 1924 г.51

Без Керенского, конечно, никак нельзя было обойтись, когда Маяковский приступал в 1917 г. к злободневному политическому обозрению для Петроградского народного дома. Оно не было написано, но из двух сохранившихся в записной книжке четверостиший одно было о Керенском:

В Москве собрались.
Льются речи.
Все совещание гудит.
И встал он в цвета хаки френче,
скрестивши руки на груди.

- 308 -

Это было написано в сентябре 1917 г. А в 1927 г. в поэме «Хорошо!» так:

Забывши

    и классы,

  и партии, —

идет

  на дежурную речь.

Глаза

    у него

   бонапартьи

и цвета

защитного

френч52.

Не обратить внимания на тождество образной характеристики нельзя. Самые характерные слова Маяковский, как известно, ставил в конец строки. И тут в обоих случаях зарифмованы характерные для Керенского «речи» и «френч».

В тексте к «Паноптикуму» Маяковский давал пояснения к разнообразным историческим фигурам и предметам. Под Керенским стояла следующая подпись:

№№ 16, 18 и 19 — Это
Александра Федоровича Керенского исторические предметы:
царская кроватка,
левая перчатка
и язык, который обвил как змий его
и довел немного подальше, чем до Киева.

«Царская кроватка», как мы знаем, есть и в «Хорошо!». Именно в этой кровати,

    царицам вверенной,

раскинется

 какой-то

    присяжный поверенный53.

И язык, конечно, есть. — «Слова и слова. Огнесловая лава. Болтает сорокой радостной...» А в другой поэме, написанной три года назад, тот же Керенский «истерики закатывает, поет тенорком...».

Вспомним еще фразу Керенского о «взбунтовавшихся рабах», приведенную Маяковским и в поэме «Владимир Ильич Ленин», и в «Хорошо!» (о ней мы говорили выше).

Разумеется, это — тот же самый Керенский у того же самого поэта, но мы всё же обращаем внимание на настойчивое применение одних и тех же характеризующих образных деталей.

Мы думаем, что в данном случае образ в его сатирическом аспекте с большинством его формирующих деталей возник и сложился еще в 1917 г. Тогда, когда «соглашатель и враль» был в полной силе, упивался собственной славой и в то же время с каждым днем все яснее обнаруживал свое фанфаронское ничтожество.

Придя к власти, Керенский поселился в Зимнем дворце. Об этом немедленно стали писать, комментируя это обстоятельство и всерьез и издевательски-карикатурно: в каких комнатах живет, на какой кровати спит...

«— Тень Грозного меня усыновила, — вообразил себе присяжный поверенный Керенский, ложась в постель Александра III в Зимнем дворце...», — так писала, например, уличная газета, именовавшая себя органом «внепартийных социалистов»54. Другие органы защищали премьера, утверждая, что хотя он и почивает в царских палатах, но постель очень скромная и всё — «по-походному».

- 309 -

Художники рисовали Керенского в сером френче, в треуголке Бонапарта, извергающим бесконечные речи («главноразговаривающий»); журнальные остряки каламбурили насчет премьер-министра и опереточного премьера, пользующегося «теноровым успехом» у дам, регистрировали юмористически неизменных «адъютантиков» и т. д. и т. п.

Иными словами, все черты его — болтуна, позера и фанфарона — вскоре не составляли уже никакого секрета и обсуждались на все лады. И даже каламбур, основанный на совпадении имени и отчества нынешнего премьера и бывшей царицы, и тот существовал:

«У нас была Ее величество Александра Федоровна. — Но у нас не может быть Его величество Александр Федорович»55. Вспомним у Маяковского финал 5-й главы:

«Быть

    Керенскому

  биту и ободрану!

Уж мы

 подымем

с царёвой кровати

эту

самую

Александру Федоровну».

Мы не собираемся утверждать, что именно отсюда, из газетки «Новая Русь», этот каламбур попал к Маяковскому. Так же, скажем, как другая фраза: «Керенский — это оперетка, простуженный опереточный тенорок...» не подсказала через семь лет строчку в поэме «Владимир Ильич Ленин» —

Истерики закатывает,

 поет тенорком.

Конечно, нет. Просто все эти черты тогда уже лежали на поверхности и в плоскодонном, наполовину комическом историческом персонаже исчерпывали, в сущности, все главное. Особенно средствами «любимейшего оружия», к которому Маяковский прибегал и в данном случае — средствами сатирического изображения.

На протяжении всех десяти лет Маяковский касался этой фигуры мимоходом. Теперь в поэме, посвященной десятилетию революции, она была распластана и сатирически препарирована главным образом с помощью запаса деталей десятилетней давности.

Впрочем, когда Маяковскому понадобилась исторически точная деталь о поведении своего героя 25 октября, то эта деталь, как мы видели, была найдена в воспоминаниях Керенского — «превосходный дорожный автомобиль», на котором он удирал от разъяренного народа. У Маяковского — «бешеный автомобиль со сбитыми покрышками...».

7

Четвертая глава. «...Не спит мадам Кускова...».

В этой главе, сделанной едва ли не с самым большим сатирическим нажимом, предана осмеянию социал-обывательская сущность всего антибольшевистского лагеря, от Милюкова до... до...

Но кто такая мадам Кускова? Почему она здесь?

По кратким сведениям энциклопедий, Е. Д. Кускова родилась в 1869 г.; в 90-х годах примыкала к марксизму, затем — ревизионизм, экономизм; в 1905 г. оказалась на позициях кадетов, издавала либеральный журнал «Без заглавия»... И потом сразу: «После Октябрьской социалистической революции — ярый враг Советской власти».

Что же она делала в 1917 году? На этот вопрос справочники не отвечают и даже специальная статья в одном из эмигрантских изданий, где обозревается

- 310 -

политическая деятельность Кусковой, о 1917 годе говорит так: «Печать этих месяцев и воспоминания современников сохранили очень мало данных о деятельности Е. Д. Кусковой в это бурное, судьбоносное время». И дальше указывается, что ее политические воззрения находились тогда на далекой дистанции от руководителей меньшевистско-эсеровского блока и от Советов рабочих депутатов, и что она «как будто в эти месяцы не была связана ни с какой политической группировкой, окопавшись, главным образом, в кооперации»56.

В 1924 г. Кускова напомнила о своем существовании Маяковскому, напечатав в газете «Дни» заметку по поводу стихотворения «Пролетарий, в зародыше задуши войну!»57.

В «Паноптикуме», о котором мы упоминали в связи с Керенским, Кускова помещалась под № 22:

Нечего в памяти рыться:
и так ясно. Мадам Кускова — эмигрантский рыцарь.
Стоит здесь недаром:
Похожа на Жанну д’Арк,
а, между прочим, Жан д’арм.

Но все это, разумеется, еще не объясняет выбора этой фигуры, как сатирической мишени. Ни действительная или мнимая роль Кусковой в общественной жизни того шумного времени, ни известность имени, ни позднейшая деятельность ее в эмиграции не только не дают прямых указаний на это, но обнаруживают явную недостаточность материала для создания того эпизода поэмы, в котором участвует Кускова.

Не было ли здесь совмещения в одном образе черт разных лиц?

Мы обратили внимание на следующее.

В конце марта 1917 г. в Петроград вернулась из ссылки член ЦК партии эсеров престарелая Е. Брешко-Брешковская — так называемая «бабушка русской революции». Ей в то время было семьдесят три года. На вокзале ее встречали всевозможные делегации и министр Керенский с букетом красных роз58. Затем «бабушка» отправилась на происходившее в то время Первое всероссийское совещание Советов, где меньшевики и эсеры устроили ей торжественную встречу, целое политическое представление с патетическими речами, после которых ораторы (Керенский, Чхеидзе) просили позволения «бабушки» еще раз «приложиться к ее челу, как к эмблеме свободы и великой революции России». «Бабушка», в свою очередь, произнесла большую речь, потом «подошла к Керенскому и сказала:

— Товарищ, мы вас любим и умрем с вами...

В конце встречи, когда „бабушка“ собиралась уходить, Керенский, Чхеидзе и другие подняли ее на стуле и вынесли из зала»59.

Не эту ли пошло-юмористическую сцену вспомнил В. И. Ленин, когда в брошюре «Удержат ли большевики государственную власть?» противопоставлял подлинный революционный демократизм демократизму кадетов, Брешко-Брешковской и Церетели: «...на ближайшем концерте-митинге, перед тысячами людей, на эстраде будет устроено целование: кадетская дама-лекторша будет целовать Брешковскую, Брешковская бывшего министра Церетели, и благодарный народ будет обучаться таким образом наглядно тому, каково республиканское равенство, свобода и братство...»60.

Мы хотим высказать предположение — не явилась ли эта глупая процедура целования и восторженное обращение «бабушки» к Керенскому «мы вас любим» одним из слагаемых будущего образа и не это ли натолкнуло Маяковского на мысль о гротескном превращении политического эпизода в сцену любовного признания:

- 311 -

 

МАЯКОВСКИЙ ЧИТАЕТ ПОЭМУ «ХОРОШО!» Выступление на вечере, посвященном 10-летию Московской организации ВЛКСМ, в Колонном зале Дома союзов 24 октября 1927 г. Кадр из кинохроники

МАЯКОВСКИЙ ЧИТАЕТ ПОЭМУ «ХОРОШО!»
Выступление на вечере, посвященном 10-летию Московской организации ВЛКСМ, в Колонном зале Дома союзов 24 октября 1927 г.
Кадр из кинохроники
Библиотека-музей В. В. Маяковского, Москва

- 312 -

Старушка

     тычется в подушку,

и только слышно:

 «Саша!

  Душка!»

Приняв эту исходную мысль, легко представить себе дальнейший ее сатирический разворот с привлечением сюда Милюкова, в виде няни, которой делается это признание, и превращение «бабушки» в девицу, которая «сохнет и вянет», и пародийное перенесение действия в девическую спальню Татьяны Лариной из «Евгения Онегина»:

Смахнувши

  слезы

рукавом,

взревел усастый нянь:

  — В кого?

Да говори ты нараспашку! —
«В Керенского...»

   — В какого?

      В Сашку? —

За наше предположение говорит еще и то, что в печати того времени имя Керенского ни в каких комбинациях не связывалось с Кусковой. А с помощью «бабушки» Брешковской «главноразговаривающий» устроил немало эффектных представлений, об одном из которых мы говорили выше. Он таскал ее с собой на всевозможные словоговорения и приемы, возил даже на суда Балтийского флота.

«...Я с ним хочу, —

      не с ним,

    так в воду...».

Ну, конечно, и «бабушка» не оставалась в долгу: когда на съезде партии эсеров в июле Керенского не выбрали в ЦК, «бабушка» демонстративно ушла оттуда... «Оставь меня, я влюблена»...

Почему же, однако, при контаминации отдельных черт, в выборе между правоэсеровской дамой и левокадетствующей предпочтение отдано имени Кусковой? Не потому ли, что одна из них вышла в это время в тираж, а другая (Кускова) еще активно функционировала в эмигрантском болоте? Трудно сказать. Да это и не имеет серьезного значения.

Как-то на одном диспуте Маяковского упрекнули в том, что приведенная им цитата из Когана на самом деле принадлежит Львову-Рогачевскому (или Иванову-Разумнику?).

— Все они Коганы!.. — безапелляционно возразил Маяковский. Так же, вероятно, он мог бы ответить и в данном случае.

— Все они Кусковы...

На возможность и даже необходимость обобщения и типизации намекают, в сущности, и последние строчки главы:

Быть может,

   на брегах Невы

подобных дам

 видали

 вы?

- 313 -

8

Книги на столе Маяковского в Пушкине не лежали без движения. Подчиняясь общему для всех книг в этом доме положению, они совершали свои миграции по комнатам, уезжали в Москву и возвращались. И так, на одной из них остались следы путешествия в поезде Пушкино — Москва...

7 июня 1927 г. на Варшавском вокзале белогвардейцем Кавердой был убит полпред СССР в Польше П. Л. Войков. В тревожной международной обстановке того времени, в атмосфере растущих провокаций и угроз этот выстрел прозвучал особенно зловеще. Нападение на советское консульство в Пекине, разгром рабочих союзов в Шанхае, налет на торгпредство в Лондоне, разрыв дипломатических отношений с Англией, и вот теперь убийство советского полпреда...

Маяковский знал товарища Войкова лично, встречался с ним во время пребывания в Варшаве. Это было совсем недавно — две недели назад...

Смеялся.

    Снимался около...

И падает

    Войков,

      кровью сочась, —

и кровью

    газета

   намокла.

Так сказано в 18-й главе. Но еще раньше, на следующий день после убийства, 8 июня, было написано два стихотворения.

Маяковский ехал в Москву и в поезде с ним была одна из знакомых нам хрестоматий. Стихотворение начато было, очевидно, ночью или утром. Он стал записывать его карандашом на заднем форзацном листе. Заканчивать пришлось в поезде — несколько строк записано пляшущим от хода поезда, почти неузнаваемым почерком:

Сегодня

  взгляд наш

    угрюм и кос,

и гневен

   массовый оклик:

«Мы терпим Шанхай...

     стерпим Аркос...

И это стерпим?

   Не много ли?»

И тут же черновой набросок одной строфы из 6-й главы:

 вывертами

 и пахло гладко выбритыми.

На следующий день стихотворение «Да или нет?» с форзацного листа хрестоматии Шейнберга перешло на первую страницу «Комсомольской правды». А сама хрестоматия... вернулась обратно в Пушкино? Вероятно. Ведь работа над поэмой продолжалась...

В конце июля Маяковский уехал в Харьков, Донбасс, Крым — выступать с чтением стихов и «сверхурочно», как говорится в автобиографии, дописывать «Хорошо!».

Из Ялты пришли две последние главы и новое заглавие поэмы — «Хорошо!». Обложка со старым заглавием «25 октября 1917» (ее делал Л. Лисицкий) была готова. Техреды попросту сняли слово «октября» и вместо него поставили новое заглавие. Так она и вышла в свет, с цифрами 25 и 1917, превратившимися в орнамент.

- 314 -

Из Крыма Маяковский проехал в Минеральные воды, где выступления продолжались. 15 сентября вернулся в Москву.

В поезде Кисловодск — Москва Маяковский встретил одного из своих героев — Н. И. Подвойского — и прочел ему некоторые главы, в том числе, разумеется, шестую.

По поводу строк, где упоминается он сам («Товарищ Подвойский сел в машину, сказал устало: „Кончено... В Смольный“»), Подвойский заметил: «Не мог я сказать тогда „кончено“. Как „кончено“, когда только началось?!».

Я помню рассказ Маяковского о том, как он спорил тогда с Подвойским, возражал и доказывал, что в плане описания этого одного дня исторического переворота, подводя итог и подчеркивая завершение великих событий, это слово должно быть произнесено.

Герой требовал точности. Но и автор хотел быть точным. И хотя Маяковский продолжал настаивать, все-таки у спорной строки появился вскоре вариант, в котором замечание Подвойского было учтено. Поэма уже печаталась, и вносить исправления было поздно, но в чтении эта строка теперь выглядела уже так:

Товарищ Подвойский

  сел в машину,

сказал устало:

 «К Ленину...

       В Смольный».

И это действительно в точности соответствовало тому, что сказано было в воспоминаниях Подвойского: «Я уехал в Смольный... Зашел к Владимиру Ильичу».

Так эта строка прозвучала и в первом большом чтении поэмы во вторник 20 сентября — первый лефовский вторник после летних каникул, вернее — после возвращения Маяковского в Москву.

9

Это было обычное лефовское сборище плюс А. В. Луначарский, плюс Л. Авербах и А. Фадеев. Человек тридцать. Как разместились (как можно было разместиться?) — не знаю. Сняли телефонную трубку, Бульку устроили к кому-то на колени, к самому терпеливому...

Маяковский стоял в углу, у двери в свою комнату...

Поистине — написать вещь было для него как бы полдела. Ее еще нужно прочесть!

Очень верно заметил С. Д. Спасский в своих воспоминаниях, что Маяковский, читающий стихи, выражал себя наиболее полно61. В каждом стихе, как он говорил, есть «сотни тончайших ритмических размеренных и других действующих особенностей, никем кроме самого мастера, и ничем, кроме голоса, не передаваемых».

Статья «Расширение словесной базы», из которой мы процитировали эти строки, еще не была написана. Но она скоро будет написана...

В самом деле, кто лучше него самого мог знать эти действующие — обязанные действовать! — особенности, знать — зачем это слово поставлено в этом месте, и произношением в нос чуть снизить его высокое звучание или, огрубляя гласные, поднять до крика.

Если стихи писались на слух и для чтения вслух, то он, несомненно, был первым своим исполнителем, на которого они в первую очередь были рассчитаны. И по величию голоса, и по вкусу к звуковому выражению поэтического слова, и по заинтересованности в идейном содержании своего искусства.

- 315 -

Да и можно ли себе представить человека, чей материальный образ точнее совпадал бы с образом лирического героя его стихов.

Но если
я говорю
«А!» —
это «а»
атакующему человечеству труба.
Если я говорю
«Б» —
это новая бомба в человеческой борьбе.

Чтение было прямым продолжением процесса создания вещи. В нем не было символистского подвывания и скандирования и не было натурализма актерской читки, бессовестно ломающей стихотворную речь грубым переигрываньем «игровых» интонаций.

Словами в произношении управляет «основная энергия стиха» — ритм. Отчетливо, но так гибко и осторожно, что ни одна живая интонация разговорной речи не скрадывается.

...Маяковский держит в руке записную книжку, заложив в нее палец, но редко к ней обращается. Короткие интервалы между главами — вот тогда он заглядывает в нее и перелистывает несколько страниц.

Он, поэт, верит в убеждающую силу добытого «из артезианских людских глубин» и точно поставленного слова, и, должно быть, поэтому жестикуляция так экономна. Ни в какой мере не иллюстративна, не театральна. Ее нельзя назвать и ораторской. Вернее всего — она ритмическая.

Это преимущественно один жест правой руки, более широкий или собранный, снизу кверху и одновременно справа налево, от раскрытой ладони к сжатому кулаку, плавным берущим и сжимающим движением. Иногда оно переходит в другое: кулак разжимается и раскрытая ладонь (тыльной стороной кверху) вылетает прямо от себя и выше плеча.

Мы

распнем

   карандаш на листе,

чтобы шелест страниц,

   как шелест знамен,

надо лбами

  годов

шелестел.

Дикция точна и ярка, но это не чистый «как будто слушаешь МХАТ, московский говорочек». «Е» часто звучит, как «э», «о» протяжно, как «оу» или нарочито грубо подчеркнутое «а». Слова, выделенные в патетических местах этим огрублением гласных, сходят на самые низкие регистры голоса:

Долг наш —

    рэвэть

   мэдногорлой сирэной

в тумане мещанья,

   у бурь в кипеньи...

Да, такие слова ревелись каждое в отдельности, медленно, как на площади, ожидая, чтоб смолкло эхо... Можно было привести в пример другие строчки, но хотелось, чтоб здесь была именно медногорлая сирена.

Отвлекаясь еще дальше, скажу, что иногда тем же самым приемом достигался и юмористический эффект:

- 316 -

А чайкой поплэщешься,

и мертвый расхохочется

от этого

  плэщущего щэкотанья.

Вся сила интонационного удара здесь обрушивалась на слово «мертвый». Гулкое подчеркиванье этого слова компенсировало пропущенное наречие «даже» («И <даже> мертвый расхохочется...»).

...Маяковский остановился, прочитав 8-ю главу (субботник).

Не помню, как он прочел тогда то место из 6-й главы, где звучит «бас, окрепший над реями рея».

Большей частью после протяжно-вопрошающего «Которые тут временные?» следовал рявкающий удар во всю звенящую силу голоса — «Слазь!» — с жестом правой руки сверху вниз. И потом пояснялось: «Кончилось ваше время». Но иногда, вместо ожидаемого удара, вдруг резкое снижение голоса, спокойно, почти пренебрежительно: «Слазь!». Как будто орущий человек вдруг увидел тех, к кому он обращается, совсем рядом, и не нужно кричать, и достаточно, не повышая голоса, приказать...

Нет, мы не собираемся рассказывать о том, как Маяковский прочел тогда поэму «Хорошо!». Мы этого не в состоянии сделать. Речь идет только о частностях, о деталях, которые, конечно же, не могут восстановить того общего глубокого и цельного впечатления, которое оставляло чтение Маяковского. В той мере, в какой человеческое сознание способно воспринимать сложное явление поэзии на слух, с одного раза, — это был предел.

В то же время мы видели и можем засвидетельствовать, что все эти детали, мелочи и тонкости произношения и интонирования, энергия и мягкость модуляций, акценты и переходы, — то есть все «особенности, никем, кроме самого мастера, и ничем, кроме голоса, непередаваемые», направлялись к одному — к самому полному раскрытию содержания, страстному совершению стихами действия, извлечению из них на поверхность всего полезного, увлекающего, убеждающего, любовного, разрывающего сердце, разящего насмерть, утверждающего.

Вот почему, как нам кажется, можно говорить и о деталях.

Вот почему, как бы видя поэта, стоящего около двери в его комнату, мы продолжаем это воспоминание о том, как была инструментована в чтении поэма «Хорошо!».

Странно сегодня думать, что не было тогда звукового кино, настолько приемы звуковых скрещиваний и перебивок, к которым прибегал Маяковский в поэзии, предвосхитили то, что сегодня азбучно бытует в кинематографе, да и в театре.

Полиритмия и полифония в строении больших поэтических произведений — это были характернейшие и принципиальные завоевания поэзии Маяковского. В эту систему входили и музыкально-песенные цитаты, которые Маяковский начал вводить в стихи, — впервые в «Войне и мире». Там есть даже нотные записи — барабанная дробь, аргентинское танго, молитва «Спаси, господи, люди твоя...».

В «Человеке», на небе, — ария из «Риголетто», и в конце, когда человек уходит, куда глядят глаза —

Траля-ля, дзин-дза,
Тра-ля-ля, дзин-дза,
Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля.

В поэме «Владимир Ильич Ленин» фразы из революционных песен не поются, а только напоминают о песнях. В последней же части две цитаты — из пионерского марша и песни моряков — откровенно напевались.

- 317 -

Но наиболее широко и разнообразно этот прием был использован в «Хорошо!». Есть там музыкальные цитаты с присущими данному мотиву словами, введенные в объеме половины строфы. Таковы в 10-й главе две строки из английской военной песенки:

«итс э лонг уэй

   ту Типерери

итс э лонг уэй

 ту го».

 

МАЯКОВСКИЙ С УЧАСТНИКАМИ ПОСТАНОВКИ «ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ», ПО ПОЭМЕ «ХОРОШО!») В ЛЕНИНГРАДСКОМ МАЛОМ ОПЕРНОМ ТЕАТРЕ, 1927 г. Фотография

МАЯКОВСКИЙ С УЧАСТНИКАМИ ПОСТАНОВКИ «ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ», ПО ПОЭМЕ «ХОРОШО!») В ЛЕНИНГРАДСКОМ МАЛОМ ОПЕРНОМ ТЕАТРЕ, 1927 г.
Фотография
Сидят (слева направо): С. А. Самосуд, Н. В. Смолич, Маяковский
Стоят: Г. В. Павлов, В. Я. Андреев, В. Н. Всеволодский-Гернгросс
Театральный музей, Ленинград

И две строки из американской —

«Янки

     дудль

  кип ит об,

янки дудль денди».

Таковы два двустишия известной красноармейской песни так называемого «Марша Буденного» в 16-й главе.

Мотивы эти возникали внезапно и как бы подрифмовывались к первой половине строфы.

Новым для Маяковского было привлечение в поэму звучаний известных песен, романсов, частушечных и плясовых напевов, которые накладывались на новые, написанные им слова. В печатном тексте поэмы они неразличимы (наиболее простой пример того, что «ничем, кроме голоса, не передаваемо»).

- 318 -

Попробуем их перечислить. На трижды «процитированный» в 6-й главе мотив «Песни о Степане Разине и персидской княжне» мы уже указывали.

Четверостишие о Керенском на мотив романса «Оружьем на солнце сверкая...» — в 3-й главе.

Новый куплет на «Яблочко» — в 7-й главе.

Там же новые частушки на старые плясовые припевы. В 15-й главе —

Мы только мошки,
мы ждем кормежки...

на мотив очень известной тогда уличной песенки «Цыпленок жареный, цыпленок пареный...».

В 18-й главе есть две строфы, которые самим строем фразы восходят к траурной песне «Спите, орлы боевые» (слова К. Оленина, музыка И. Корнилова):

— Спите,

    товарищи, тише...

Кто

ваш покой отберет?

Встанем,

   штыки ощетинивши,

с первым

     приказом:

     «Вперед!».

И в другом месте:

— Тише, товарищи, спите...

В 16-й главе была одна строка (одна!), которую Маяковский пел, частица музыкальной фразы, возникающая, как короткая реминисценция. Это — то место, когда «к туркам в дыру, в Дарданеллы узкие»

плыли

завтрашние галлиполийцы,

плыли

вчерашние русские.

И вот вспыхивает на мгновенье знакомый мотив той же волжской песни:

Впе-

  реди

     година на године.

И тут же прерывается...

Каждого

   трясись,

     который в каске.

Будешь

 доить

     коров в Аргентине...

Мне, вероятно, нужно здесь еще раз оговориться, что когда я говорю, что Маяковский «пел», не следует это понимать прямолинейно. Не пел, а давал представление о песне. Тактично и осторожно как бы прощупывал мотив, накладывая на него отдельные слова и оставляя в стороне другие.

Говоря о музыке, нельзя не сказать еще об одном — о песне без мотива, которая есть в 7-й главе.

— Вставайте!

     Вставайте!

      Вставайте!

- 319 -

Работники

и батраки!

Зажмите,

     косарь и кователь,

винтовку

    в железо руки!

За этим не было никакого музыкального каркаса, но голос Маяковского был здесь так широк и свободен... И потом резко:

Вверх —

    флаг!

Рвань —

   встань!

Враг —

  ляг!

День —

  дрянь.

Три раза повторяется одинаковый ритмический рисунок. И затем Маяковский говорит:

Эта песня,

      перепетая по-своему...

Ну, конечно, песня!

10

Маяковский продолжает читать...

Голос его звучит то резко, то мягко, то сурово, то ласково, убеждающе, горестно, со всей глубиной страсти и со всей широтой веселья, следуя за бесконечными измененьями ритма.

Как глухо, будто действительно из-за стены, с маятниковым отсчетом, проговаривается:

«Иди,

    жена,

продай

 пиджак,

купи

   пшена».

Какое поразительное место, когда он вспоминает о покушении на Ленина, —

Сегодня

  день

    вбежал второпях,

криком

 тишь

    порвав,

простреленным

    легким

    часто хрипя,

упал

  и кончался,

    кровав.

Как приподнято и в то же время осторожно передает его голос страх и волнение, осторожно, чтобы не разорвать ткани стиха какой-нибудь наигранной интонацией.

Начало 16-й главы, там, где описывается бегство врангелевцев из Крыма, добродушно-ироническое. До тех пор, пока — «хлопнув дверью, сухой,

- 320 -

как рапорт, из штаба опустевшего вышел он»... Забили барабаны и балаганное зрелище превращается в трагедию:

Глядя

    на́ ноги,

шагом

резким

шел

 Врангель

в черной черкеске.

Резко, сухо, отрывисто... И новое изменение ритма в строчках, рисующих почти патетическую картину прощания главнокомандующего с родной землей. Это очень всерьез, и отсутствие здесь какой бы то ни было карикатурности, иронии и издевки поднимало и весь подвиг, совершенный Красной Армией.

Вот почему с настоящей силой звучали эти театрально и живописно аффектированные строчки —

И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба

колена

упал главнокомандующий.

И только нарочитой прозой, как бы знаменующей возвращение к действительности, перебивает вопрос и ответ: — «Ваше превосходительство, грести? — Грести!».

Но и дальше пробиваются патетические ноты, там, где Маяковский пожалел «вчерашних русских» в Африке и Аргентине, металлические ноты, срезанные к концу бытовым разговорным — «Аспиды, сперли казну и удрали, сволочи!».

Гражданская война окончилась... Маяковский остановился, прочитав 16-ю главу, сделал перерыв после того, как —

...пошли,

      отирая пот рукавом,

расставив

      на вышках

дозоры.

Несколько минут молчания, когда можно перевести дух, когда действительно отираются капельки пота, выступившие на верхней губе. Откладывается записная книжка — она больше не нужна. Зажатые по углам слушатели вылезают, чтобы сунуть потухшие окурки в пепельницы.

Последние три главы...

В 18-й есть удивительные места. В описании Красной площади, пейзажа, освещения медитативные интонации как будто бы расслабляют все мускулы стиха, и он уже почти ложится прозой. «Она идет оттуда откуда-то... — говорит Маяковский о луне, — оттуда, где Совнарком и ЦИК, Кремля кусок от ночи откутав, переползает через зубцы».

В сравнении мавзолея с нагроможденными книгами заключено не только внешнее сходство (самое простое), но и глубокая внутренняя близость двух этих понятий — книги и Ленин, их органическая враждебность понятию — смерть, небытие, забвение.

И совсем удивительная вся 19-я глава.

Удивителен весь ее «подростковый» тонус, ее веселость и жизнерадостность, сполна заслуженные всеми тяготами, потерями и трагедиями прошедших глав (лет), остроумие, с которым переосмыслено старое чувство

- 321 -

собственности (так развернулись слова старого путиловца из 6-й главы!), и, наконец, как говорит он сам в автобиографии, — «иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее („сыры не засижены — лампы сияют, цены снижены“)...».

Улыбка, вызванная на лицах слушающих этими «сниженными ценами» на незасиженные мухами (очень важная деталь!) продукты — эта улыбка долго не сходила с лиц. Она встречала и «мои депутаты», и согласие на только что появившееся регулирование уличного движения, и переведенную на немецкий язык самую важную рифму этой главы, и пых-дых-пых-тящие фабрики, и такое простое и убедительное исчезновение противоречия между физическим и умственным трудом, когда каждый крестьянин с утра и «землю попашет» и «попишет стихи»...

Огромная радость (это уже пафос без всякой иронии!) — иметь возможность, заглядывая в будущее, сказать своим товарищам, гражданам молодой Советской России, и самому себе эти простые слова:

— Твори,

     выдумывай,

  пробуй!

Он эту радость испытал.

Слушавшие его в тот вечер прочитали это в его голосе, увидели в его глазах.

11

Через несколько дней на юбилейной сессии ЦИК СССР, которая происходила в «колыбели революции» — в Ленинграде, А. В. Луначарский, с трибуны дворца Урицкого, делал доклад о культурном строительстве за десять лет. Оглядывая то, что сделано, он сказал:

«Маяковский создал в честь Октябрьского десятилетия поэму, которую мы должны принять как великолепную фанфару в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты...»62.

Примерно так говорил Луначарский и тогда, в тесной столовой на Гендриковом. Он говорил первым, говорил приподнято, может быть, немного и старомодно, но горячо, уверенно. За его мыслью легко было следить. Он встал, как только понял, что это будет не несколько реплик. Обращался не к Маяковскому, а ко всем сидящим. И когда кончил, то чуть не поклонился по привычке говорить перед большими аудиториями.

Он говорил с искренним волнением, с большим пиэтетом по отношению к Маяковскому, вспомнил «Мистерию», которую дважды пестовал, «Про это» — этой вещи он был особенно предан, — и еще многое другое.

Я помню, когда я как-то пересказывал Маяковскому содержание какой-то критической статьи о нем, он перебил меня:

— Вы мне скажите — уважает он или не уважает? Главное — чтобы уважали...

На протяжении этих десяти лет Луначарскому приходилось и спорить и не соглашаться с Маяковским, высказывать различные взгляды на многое, но Маяковский всегда знал это главное, что Луначарский — несомненно глубоко, а подчас и восторженно — уважает его работу...

И особенно вот сейчас — уважает...

Маяковский стоял в дверях, прислонившись к притолоке, жевал папиросу и слушал...

Через несколько лет, когда его уже не было, в одной из последних своих статей Анатолий Васильевич писал:

«Мы проходили мимо гениев, мимо талантливейших людей нашей эпохи. Правда, они славятся, мы называем их имена, но их рост нам всё-таки

- 322 -

не совсем ясен. В этом повинны мы все, я не считаю себя исключением. При жизни Маяковского мне и в голову не приходило, что я потом пойму его рост (а еще понял ли я его во всем масштабе?) так огромно значительнее, чем при его жизни?»63.

Но тогда, за этим столом, когда Анатолий Васильевич стоял напротив живого Маяковского, такого рода сомнения не могли прийти в голову, вероятно, и людям самым близким его творчеству. Нет, конечно, Луначарский всё очень хорошо понимает, если вот сейчас сказал об этой поэме: «Это Октябрьская революция, отлитая в бронзу».

Фанфары, бронза... — это, может быть, на тогдашний лефовский вкус было чересчур красиво, но так уж он выражался.

Луначарский сел.

На столе появился самовар, пошел общий разговор, вспоминалось только что прочитанное, передавали стаканы, переспрашивали Владимира Владимировича отдельные строчки. И слово за слово вдруг обнаружилось, что идет горячий спор...

Начал его, кажется, Авербах. Авербах говорил, поблескивая пенсне, с пулеметной быстротой (за ним ни одна стенографистка не могла записывать). Он был великий дипломат и, высказав свою точку зрения, перестраховал ее в разных направлениях (не хуже какого-нибудь нынешнего доктора филологических наук!). Он знал, что с Маяковским не надо так напрямик задираться, да и соотношение сил было здесь явно не в его пользу. Фадеев продолжил разговор. Он был человек новый в литературных кругах Москвы, его склонности в поэзии никому не были известны, а об остальном можно было судить по статьям в журнале «На литературном посту». Он говорил прямо и запальчиво. Лефовцы уже успели задеть его в своем журнале, и, может быть, некоторая доля запальчивости относилась за счет желания объясниться и поставить точки над и. А остальная львиная доля относилась, конечно, к тому, что Фадеев защищал очередные рапповские лозунги психологизма и так называемого живого человека в литературе (этот лозунг года через полтора будет признан ошибочным!). И с этой точки зрения он многое не принимал в поэме... Через несколько месяцев, в мае 1928 г., выступая с докладом на I Съезде пролетарских писателей, Фадеев говорил: «Маяковский, например, вместе с лефами ратующий против „психологизма“, не смог в поэме „Хорошо!“ дать борьбу этих тенденций, потому что не заглянул в психику крестьян, и его красноармейцы, лихо сбрасывающие в море Врангеля, получились фальшивыми, напыщенно плакатными красноармейцами, в которых никто не верит»64.

Нечто в этом роде он говорил и тогда...

Ну, конечно, ему возражали... Кричали, доказывали, перебивая друг друга. Старались убедить. Поэты, критики... И он, в свою очередь, нападал и отбивался, кричал и менялся в цвете лица, от розового до пунцового. Спор густел, горячел и подымался в градусе.

Авербах уже делал какие-то пасы, в острые моменты старался выпустить излишки пара шуткой, брал слово, чтобы перевести разговор. Апеллировал к наркому. Но нарком кидал время от времени отдельные реплики и следил за всем с живым интересом и увлеченьем. В самый разгар спора Н. А. Розенель наклонилась за моей спиной (я сидел между ними):

— Анатолий Васильевич! Нам пора ехать. У меня в 9 часов репетиция. Мотор ждет...

Но Луначарский зашептал в ответ:

— Подождем еще немного. Посмотрим, чем это кончится... Это так интересно!

Чем это могло кончиться? Лефовцев было много, но дело даже не в количестве. Спорить они умели и не прибеднялись в аргументах. Фадееву

- 323 -

приходилось туго. Спор постепенно ушел от поэмы. Пошли всякие зигзаги, вкривь и вкось, на разные темы... Фадеев все же хотел оставить последнее слово за собой. Он с нажимом сказал:

— Когда во Владивостоке мы из подполья приходили, так сказать, переодетые, в «Балаганчик», мы видели там поэтов... Сегодня эти поэты пишут революционные стихи.

Это надо было, вероятно, понимать так — я еще вон когда был прав, а вы, которые теперь спорите со мной... В слове «революционные» почти можно было различить кавычки.

Тут, в сущности, должен был бы прозвучать свисток судьи, фиксирующий офсайт. Но судьи не было, и Маяковский просто отбил мяч.

— Когда это было? — спросил он.

— В 1920 году.

— Хуже, если бы они в двадцатом году писали революционные стихи, а теперь засели бы в «Балаганчик». А так всё правильно. Они растут в нужном направлении.

Спорить больше было не о чем.

**
*

До Таганской площади шли большой гурьбой — лефовцы и рапповцы вместе. Трамваи уже не ходили. На площади стали делиться на группы попутчиков по 2—3 человека и приторговывать себе извозчиков.

Острили еще на прощанье, что вот, наконец, и выяснится — кто кому попутчик...

ПРИМЕЧАНИЯ

1 «Как поживаете?» — ПСС 1939, т. XI, стр. 152.

2 «Хрестоматия по истории Октябрьской революции». Сост. С. А. Пионтковским. М., 1923, стр. 195. — Эта деталь впоследствии отмечалась во многих работах вплоть до «Истории гражданской войны»: «Работа на заводах не прекращалась. Трамваи шли бесперебойно...» (т. II, 1947, стр. 288).

3 «Октябрьская революция». Хрестоматия сост. А. Е. Шейнбергом. Под ред. К. Т. Свердловой. М., 1925, стр. 312. — Из речи В. Антонова-Овсеенко на вечере воспоминаний 6 ноября 1921 г. в Самаре.

4 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 297—298 (воспоминания Малянтовича взяты, как указывается в хрестоматии, из журн. «Былое», 1918, № 12).

5 Хрестоматия С. А. Пионтковского, стр. 193.

6 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 287 (из книги «Ленинградские рабочие в борьбе за власть Советов»).

7 Там же, стр. 289 (из книги «Ленинградские рабочие в борьбе за власть Советов»).

8 Хрестоматия С. А. Пионтковского, стр. 193.

9 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 289—290.

10 Там же, стр. 288—289.

11 Там же.

12 Там же, стр. 291.

13 Там же, стр. 313.

14 Там же, стр. 307.

15 Там же.

16 Там же, стр. 291.

17 Там же, стр. 290—291.

18 Там же, стр. 306.

19 Там же, стр. 300.

20 Там же, стр. 302.

21 Там же, стр. 305.

22 Там же, стр. 298.

23 Там же, стр. 302.

24 Там же, стр. 298. — Недавно в одном старом журнале мне попалась фотография Коновалова. Нельзя было не обратить внимания на высоченный крахмальный воротник, который подпирал шею заместителя председателя Совета министров. И эта деталь, видимо запомнившаяся Маяковскому с того времени, оказалась точной.

- 324 -

25 Там же, стр. 307.

26 Там же, стр. 288.

27 Там же, стр. 305, 306.

28 Хрестоматия С. А. Пионтковского, стр. 195.

29 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 307.

30 Там же, стр. 315 (из книги «Ленинградские рабочие за власть Советов»).

31 Там же, стр. 292—293.

32 Там же, стр. 293.

33 Там же, стр. 308.

34 Там же, стр. 315.

35 Эпизод с часами, более подробно изложенный, есть и в книге Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» (мы думаем, она также была знакома Маяковскому):

«Один из красногвардейцев ходил вокруг с бронзовыми часами на плечах... Грабеж едва начался, как кто-то крикнул:

— Товарищи! Ничего не трогайте! Ничего не берите! Это собственность народа! Немедленно несколько голосов закричало:

— Стой! Положи обратно! Ничего не бери! Собственность народа!..

Двое отобрали у солдата бронзовые часы... По коридорам и по лестницам можно было слышать отголоски, становившиеся в отдалении все слабее и слабее, восклицания: „Революционная дисциплина!“ „Собственность народа!...“» (изд. 2, М., 1924, стр. 110—111).

36 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 314.

37 Там же, стр. 307.

38 Там же, стр. 307, 308.

39 Там же, стр. 308.

40 Там же, стр. 293.

41 Там же, стр. 308.

42 Там же, стр. 294.

43 Там же.

44 Л. Равич. Полпред поэзии большевизма. — Сб. «Маяковскому». 1940, стр. 174.

45 Хрестоматия С. А. Пионтковского, стр. 113 (из журн. «Пролетарская революция», 1923, № 4).

46 Хрестоматия А. Е. Шейнберга, стр. 287.

47 II Всероссийский съезд Советов, который должен был открыться 25 октября (7 ноября).

48 Джон Рид. Десять дней, которые потрясли мир, изд. 2, М., 1924, стр. 68—70.

49 См. в настоящем томе (стр. 541—570) статью Е. А. Динерштейна «Маяковский в Феврале — Октябре 1917 г.».

50 И. И. Бродский. Мой творческий путь. М., 1940, стр. 79—80. — См. также воспоминания Е. А. Кацмана «Поездка к Репину в 1926 г.» — «Художественное наследство», т. II, М., 1949, стр. 312—327.

51 Напечатано было без подписи и в собрание сочинений не вошло. Подробно см.: В. А. Катанян. Рассказы о Маяковском. М., 1940, стр. 111—120.

52 Заметим, между прочим, что строки эти в чтении накладывались на мотив романса «Оружьем на солнце сверкая... проходил полк гусар-усачей».

53 И в цирковом представлении «Москва горит» (1930) Керенский выступает в той же роли: «...быстро, как пудель сквозь обруч, на пуховик Александры Федоровны вскочил Александр Федорович» (ч. II).

54 «Новая Русь» (Пг.) от 12 октября 1917 г.

55 Там же, от 17 сентября 1917 г. Называл Керенского Александрой Федоровной и В. Хлебников, «находя особое удовольствие в совпадении имен его и бывшей царицы» (Дм. Петровский. Воспоминания о Хлебникове. — «Леф», 1923, № 1, стр. 161).

56 Г. Аронсон. Е. Д. Кускова. — «Новый журнал» (Нью-Йорк), кн. XXXVII, 1954, стр. 243.

57 «Дни» (Берлин) от 19 августа 1924 г., № 541. — Заметка Кусковой была обыкновенно эмигрантски злопыхательская. Впрочем, одно ее замечание Маяковским не было оставлено без внимания. Речь шла о строке: «Виновным — смерть, невиновным — вдвойне». Перепечатывая в начале 1925 г. это стихотворение в сборнике «Песни рабочим», Маяковский переделал последнюю строфу, куда входила эта строка.

58 «Дело народа» (Пг.) от 30 марта 1917 г., № 13.

59 Д. О. Заславский и В. А. Канторович. Хроника Февральской революции. М., изд. «Былое», 1924, стр. 155.

60 В. И. Ленин. Соч., т. 26, стр. 89.

61 С. Д. Спасский. Маяковский и его спутники. Л., 1940, стр. 31.

62 «Красная газета» (веч. вып.) от 18 октября 1927 г.

63 Статья о Вахтангове, 1933. Цит. по статье: А. Кривошеева. Педантизм и чувство нового. — «Ленинград», 1940, № 7—8, стр. 28.

64 «Столбовая дорога пролетарской литературы». Л., изд-во «Прибой», 1929, стр. 41.

Сноски

Сноски к стр. 286

* Книги имеют свою судьбу (лат.).

** Книги (лат.).

Сноски к стр. 287

* Все цитаты из поэмы даны по VIII тому последнего полного собрания сочинений Маяковского (1958 г.).