231

ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ПО СМ[ЕРТИ] АННЫ КАР[ЕНИНОЙ]
В РУССК[ОМ] В[ЕСТНИКЕ]*

Аз воздам

Denn weil, was ein P[rofessor spricht]
...................
Und dass der Reif nicht springet1

Точно так[им] же обр[азом] чел[овеческий] ум2... Формов.

«Роман остался без конца... Идея целого не выработ[алась]; лучше было заранее сойти на берег, чем выплывать на отмель»3.

Все это смотри Р[усский] В[естник] за июль месяц 1877 г.

 


Эти, повидимому, невинные сопоставления в одной и той же книжке вынуждают сказать несколько слов, исполненных самого горького и обидного разочарования. Смысл цитаты из Шиллера и дальше объяснения госп[одина] Стадлина не только ясен, но и неоспорим. Природа вообще, а человеческая в частности, действует по известным законам, большей частью непостижимым умом, и что всего страннее, что действия, которые, очевидно, должны бы опираться на умств[енные] соображения, оказываются на деле тем совершеннее, чем далее отстоят от рефлектирующего ума. История человека — непрерывная цепь самых жалких заблуждений, история зверей — чистейшее зеркало безупречной логики инстинкта. M-r Jourdain4 говорит прозой, не подозревая этого. Г-н Востоков5 мож[ет] делать ошибки в русск[ом] языке; их делают первоклассные пуристы, крестьянин — никогда. Следует ли из этого, чтобы профессор не искал истины и не возвещал ее с кафедры? Следует ли из этого, чтобы всякого мыслящего человека, который, в силу той же самой природы, не может не задаваться вечно мучительным вопросом о цели бытия, мы имеем право признавать человеком бессмысленным?

Уж если употреблять слово бессмысленный, то [к] кому оно более пристало — к Диогену или к ощипанному им петуху? Если мы не имеем права не видать бьющего в глаза непогрешимого мира инстинктов, то какое же право имеем мы притворяться не видящими целой области разума со всеми неизбежными его запросами? Человек с больными глазами превосходно освоился ощупью с своей темной комнатой. Что же ему делать, если у него, как у светящегося жука, на носу загорелся фонарь, который он может потушить только вместе с жизнью? Положим, что этот свет нестерпимо режет ему глаза, сбивает его с толку, заставляя беспрестанно спотыкаться, но выбора нет; приходится прибегнуть или к самоубийству или к новому знакомству с окружающим, при условиях небывалого освещения. Тысячи миллионов инстинктивно непогрешимых слепцов говорят совершенно основательно: «Мы сотни тысяч лет прожили без философии, т. е. без науки и искусств, и никогда не ошибались в том, что надо делать, пока не слушались какого-либо мудреца и за всякое послушание платили и платим неисчислимыми бедствиями, ибо знаем, что на всякого мудреца бывает простота. Поэтому из всех разглагольствий мудрецов мы вполне согласны только с советом Платона: венчать растлевающих поэтов и мудрецов и выгнать

232

вон из государства. В таком инстинктивном чувстве самосохранения есть логика, но если человек сознательно стоит в лагере высших человеческих отправлений, в лагере философии, науки и искусств, и вдруг, к всеобщему изумлению, обзовет все это глупостью — то, спрашивается, во имя чего же он это говорит? Может ли литература, исключительно стоящая на почве высочайших нравственных отправлений, отрицать эти отправления?

Если же она дошла до такого отрицания, то она не может употреблять орудие той же области, чтобы разрушать эту область, как бессмысленную.

Бессмыслицей нельзя уничтожать бессмыслицу.

Из такого трагического положения только один выход — самоубийство. Надо, не произнося ни слова, последовать совету Скалозуба — «Чтоб зло пресечь, собрать все книги да и сжечь». Здесь не место указывать на то, что искусство действует образами, а не сентенциями. Il ne faut pas être plus royliste, que le roi. Смешно человеку, знакомому с длинным рядом творений Толстого, отстаивать бестенденциозность этого конкретного писателя. Чем выше произведение искусства, тем менее в нем проволочного каркаса вместо живых костей. Это, однако, не мешает критике изучать логическое построение живорожденного костяка и видеть в нем и то, и другое, и третье до бесконечности. Какой раз навсегда неизменный практический смысл в «Илиаде», «Гамлете», «Дон-Кихоте», «Моцарте и Сальери»? Но если мы живыми глазами станем всматриваться в эти живорожденные произведения, то откроем в них тот смысл, который открывает великий портретист в каждом самом будничном человеке, не продернутом никаким фитилем поучительной тенденции. Необходимо прибавить, что посадите сто Гольбейнов, Рембрандтов, Мурильо и Ван-Дейков за портреты этого же человека, и, при поразительном сходстве, выйдет сто несомненных характеристик. «И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще неясно различал»6. Если истинные художники сами не знают, как уверяет Пушкин, какую штуку выкинет тот или другой их герой, то в ту минуту, когда форма остыла и отлившийся металл выглянул окончательно на свет божий, — ничто не мешает критике обсуждать соразмерность отдельных частей произведения, отыскивая тот или другой смысл в целом. Если творчество свободно, то кто же имеет право стеснять его воспроизведением только бессознательной, нерефлективной деятельности, налагать беспощадное veto на воспроизведение мыслителя? В последнем случае Фауст, Вагнер и ученый Мефистофель должны бы были получить литературное право гражданства, лишь будучи заменены чиновниками особых поручений и журналистами. Не смея подсовывать того или другого побуждения или плана автору «Карениной», посмотрим только, возможно ли с нашей точки зрения отыскать в ней строгий художественный план или же придется отказаться от подобной попытки. На наши глаза, ни одно из произведений графа Толстого не выставляет так близко к видимой поверхности всего своего внутреннего построения.

Если граф Толстой в «Анне Карениной» остался верным тем художественным приемам, какими он под разными широтами и в разные эпохи изображал метель метелью, а людей людьми, а не тенденциозными куклами, то весьма возможно, что при общем движении современной мысли и он был увлечен задачей: что делать? куда итти? Не Андрону, который это отлично сам знает, а человеку, стоящему на высоте современного образования. На подобный вопрос можно отвечать двояким образом: более легким — отрицательным и самым трудным — положительным. Человек менее добросовестный удовлетворился бы

233

Иллюстрация:

А. А. ФЕТ И С. А. ТОЛСТАЯ В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ
Фотография
Толстовский музей, Москва

234

первым способом ответа, но не такова художественная совесть Толстого и не таковы его требования от самого себя. Это не такой повар, который, не прожарив жаркого с одного боку, говорит: «Ничего, и так съедят». Если мы говорим о легкости ответа отрицательного, то эта легкость проявляется в форме тех сентенций, на которые так щедра наша литература. Отрицательный ответ этот перестает быть легким на художественной арене. Толстому предстояло разрешить вопрос о состоятельности известных теорий женской эмансипации. Во главе романа поставлено — «Аз воздам». Человеку, приходящему, положим, с отрицанием женской эмансипации, литературное разрешение поставленной задачи и удобно и просто — стоит только рассказать, как такая-то героиня сбросила с себя все исторические и нравственные семейные узы, и затем показать под конец, как за это ее боженька камнем убьет. Заметим мимоходом, что нам не раз прих[одилось] слышать упреки Толстому за то, что его Каренина вращается среди роскоши большого света. Упреки эти как бы относились не к трагическому положению, созданному эмансипацией Карениной, а вообще к нравственной несостоятельности окружавшей ее среды.

Наперед отказываясь в нашей интеллектуальной пустыне защищать какую-либо среду, заметим только, что мы не вправе подкладывать под фигуры живописца свой фон, хотя бы он, как у Перуджино (древних иконописцев), был золотой. При задаче Толстого Каренина должна была быть поставленной именно так, а не иначе. Будь Анна неразвитой бедной швеей или прачкой, то никакое художественное развитие ее драмы не спасло бы задачу от обычных окольных возражений: нравственная неразвитость не представляла опоры в борьбе, бедность заела и т. д. Изобразив Каренину такую, какая она есть, автор поставил ее вне всех этих замечаний. Анна красива, умна, образована, влиятельна и богата. Уж если кому удобно безнаказанно перебросить чепец через мельницу7, так, без сомнения, ей. Но, выставляя все благоприятные условия, граф Толстой не обошел ни непреднамеренно, ни по близорукости ни одного, в этом случае, враждебного замужней женщине условия. Прочтите сотни эмансипационных романов: женщины, как наподбор, переходят все формы страсти без малейшего младенца, тогда как в любой семье детей считаешь десятками. У Карениной один сын, и этого достаточно, чтобы привести ее эмансипацию к абсурду. Анна настолько умна, честна и цельна, чтобы понять всю фальшь, собранную над ее головой ее поступком, и бесповоротно всеми фибрами души осудить всю свою невозможную жизнь. Читатель, еще далеко до рокового колеса локомобиля, чувствует, что Анна произнесла в душе свой смертный приговор. Ни вернуться к прежней жизни, ни продолжать так жить — нельзя. Граф Толстой указывает на «Аз воздам» не как на розгу брюзгливого наставника, а как на карательную силу вещей, вследствие которой человек, непосредственно производящий взрыв дома, прежде всех пострадает сам.

Мы совершенно согласны с авт[ором] ст[атьи] Р[усского] В[естника] Катковым, что со смертью Карениной кончилась ее жизнь, но чтобы с нею кончился и роман, — с этим мы согласиться не можем.

Ответив на вопрос о женской эмансипации отрицательно, т. е. чего не должно делать, граф Толстой целым романом отвечает в том же смысле и на другие вопросы. Исчислять все то, что делают люди в романе, значило бы приводить целиком роман.

Тут люди служат, выслуживаются, прислуживают, интригуют, выпрашивают, пишут проекты, спорят в заседаниях, чванятся, пускают пыль в глаза, благотворят, проповедуют, словом, делают то, что делали люди всегда или что делают под влиянием новейшей моды. И над всеми этими

235

действиями, как едва заметный утренний туман, сквозит легкая ирония автора, для большинства вовсе незаметная. Один из всех действующих лиц пользуется серьезным сочувствием автора — это Левин. Что же такое Левин, очевидно представляющий художественное воспроизведение положительного ответа? Левин, как представитель человека интеллигентного, должен быть существом цельным, неразорванным и ненадломленным, какими до сих пор являлись наши литературные герои, начиная с москвича в гарольдовом плаще8 и проходя через Печорина, Рудина и Обломова. По самому свойству задачи он не может быть отрицателем и революционером, как Базаров. Он должен быть человеком, по возможности, свободным от всех условных — служебных, профессиональных, цеховых и т. д. уз.

Почву, на которой бы при известной нравственной высоте соединялись, сосредоточились все эти условия, до сих пор может представлять только среда, в которую поставлен (автором) Левин. Владея не блестящим, но независимым состоянием, он ищет, вследствие разрушения прежних экономических отношений, новых здравых основ тому делу, служить которому призван длинным рядом предков. Служит он ему не столько вследствие прибыльности самого дела, сколько по преемственной любви к нему. Лишившись известных выгод, он, по родовой привычке, не в силах нравственно сбросить связанных с ним обязанностей. Как человек вполне свободный не по одному материальному положению, но и свободно мыслящий, в лучшем значении слова, он не ограничивается критической проверкой своих отношений ко всему окружающему; он проверяет и собственные душевные симпатии и побуждения. Мыслитель не по прозванию или профессии, а по природе, он мучительно задается вопросом, стоящим в бесконечной дали перед всяким умственным трудом, вопросом о конечной цели бытия вообще и своего в частности. Чем же он виноват, что этот первейший в жизни вопрос ему не кажется не стоющим внимания? Чем он виноват, что ни в нравственном, ни в религиозном отношении не может ограничиваться рутиною инстинкта и предания, а мучительно вынужден приискивать им разумное оправдание? Но ведь осуждать его за подобные поиски, значит осуждать всю науку, у которой нет и не может быть иной конечной цели, как отвечать на означенный вопрос. Относясь с пренебрежением к Левину, вы вынуждены глумиться над наукой вообще; если ваши греки и римляне со всем их нравственным капиталом предназначаются не для того, чтобы, утвердя разум на исключительно счастливых стезях, пройденных этими народами, приуготовить его к здравому и беспристрастному обсуждению данных новейшей естественной науки для окончательной критики всего пройденного пути и, следовательно, разрешения главнейшей нравственной задачи, то ваши лицеи вполне заслуживают упрека в самой непростительной и даже бессмысленной трате времени9.

Отрицая мучительную задачу Левина, вы сводите все усилия классического воспитания на

Panis, picis, crinis, finis,
Ignis, lapis, pulvis, civis и т. д.

Шопенгауэр беззастенчиво обзывает чернью, der pöbel, всех незнакомых с древними. Как же назвать человека, который не только сам, за недосугом или по иным каким причинам, не задавался высшими задачами ума, но не может воздержаться от глумления при виде человека, ими заинтересованного?

Возвратимся к Левину. Держась постоянно на той умственной и нравственной высоте, на которой он возрос, он при каждом невольном падении силится возвратиться к стезе, на которой нравственное его

236

чувство получило оправдание (санкцию) критики. Он старается быть хорошим человеком, но вовсе не в силу того, что другие хорошие бывают такими. Чувствуя свою свободную индивидуальность, он постоянно желает добра, лично ему симпатичного и лично им оправданного. При этом он до того боится рутины, что услыхав о новом, неведомом ему доселе, виде добра — он готов прямо отрицать его, только за то, что оно чужое, и только впоследствии, взвесив его и непосредств[енным] чувством и разумом, он определяет его удельный вес.

Будучи, очевидно, носителем положительного идеала, Левин представляет вполне народный тип, в лучшем и высшем значении слова. Верный преемственным узам, связующим его с простонародьем, он в то же время не перестает искать ответов на свой жизненный вопрос о высших представителях разума всех веков и народов. Вопрошая родной народ, с которым знакомится не в кабинете или за «collation», а на сенокосе, за тюрей или на постоялом дворе, он в то же время не перестает изучать философов не сквозь цветные очки профессорских лекций, а собственным трудом, по источникам. При своей, так сказать, практической работе над вопросом, он, очевидно, не может избежать вопроса религиозного, воочию охватывающего вокруг него всю народную почву. И этот вопрос, подобно всем другим, восприемлется только теми двумя отправлениями, на которые указывает г. Стадлин, т. е. непосредственным и рефлективным. Человека, доросшего, подобно Левину, до нравственной потребности критиковать всякое явление, можно заставить молчать, лишить жизни (этот простой способ исторически завещан всякого рода инквизиторами против всякого рода свободомыслия), но невозможно человека, привыкшего мыслить, заставить жить бессознательно, как невозможно заставить считать по пальцам человека, усвоившего таблицу умножения.

С высказанными нами мыслями, конечно, согласится г. Стадлин после прекрасной статьи своей в июльской книжке Р[усского] В[естника], а следовательно, и редакция журнала. Между тем, рядом, в статье «Что случилось по смерти Карениной», доказывается, что хороши все семь частей Карениной, напечатанные в этом журнале, а что восьмая, не напечатанная в нем, не только бесполезна для целого, но даже вредна в художественном смысле. Доказывается же это на следующих соображениях: 1) Драма Карениной нравственно и фактически кончена под колесом лок[омотива] — это бесспорно. 2) На неизвестности для читателя, в чем состоит внезапное озарение, случившееся с Левиным. 3) На необеспечении читателя в том, что вера Левина будет серьезнее его прежнего безверия (какое милое отношение к серьезности автора превозносимого романа!) — наконец, в 4) На случайности просветления добрейшего, просто дурящего (зри стр. 461) Кости, просветления «не обусловленного ходом целого» и в 5) — «не имеющего ни внутренней, ни внешней связи с судьбою главной героини». По всем этим обвинительным пунктам по конечному заключению статьи: «лучше было зар[анее] сойти на берег, чем выплывать на отмель».

Мы привели эти обвинительные пункты в порядке их изложения в самой статье. Отвечать же на них будем в порядке течения собственных мыслей. Выше мы указали на художественный скелет романа и теперь в том же смысле позволим себе небольшой пример: Гоголь, как известно, в плане к «Мертвым душам», не ограничиваясь отрицательной стороной, обещал воплотить и положительную. На последнее, как известно, у него нехватило силы, что (очевидно) и привело его самого к трагическому концу. Тем не менее, мы не слыхали ни одного критического голоса, который бы осудил «Мертвые души» на том основании, что Чичиков или Собакевич и Ноздрев не имеют ничего общего с Костанжогло

237

и Улинькой, очевидно положительными типами среди отрицательных. — Внутренняя, художественная связь Левина с Карениной бросается в глаза в ходе всего романа — художественная параллель их как в городе, так и в деревне выведена с изумительным мастерством. Что касается до внешней связи, то это обвинение может относиться только к заглавию романа, которое, во избежание упрека, мы предлагаем автору изменить следующим образом: «Каренина, или похождения заблудшей овечки, и упрямый помещик Левин, или нравственное торжество искателя истины».

Иллюстрация:

Л. Н. ТОЛСТОЙ
Фотография 1881 г.
Толстовский музей, Москва

Убедясь в неразрывной художественной связи Карениной с Левиным, спросим каждого беспристрастного человека, на каком основании автор, развязав драму одной половины романа, обязан воздержаться развязать узел другой? Автор мог бы, например, самым нелепым образом развязать личную драму Карениной, но это не смогло бы избавить его от художественной обязанности закончить свое произведение. Нельзя выставлять прелестную статую без головы на том основании, что художник с нею не справился.

238

Почему же художественные близнецы, Каренина и Левин, должны были появиться — она вполне оконченною, а он непременно, во что бы то ни стало без головы? Вы утверждаете, что голова его, т. е. восьмая и последняя глава романа (увы, не попавшая в ваш журнал!), никуда не годится, потому что нравственный...

[На этом рукопись обрывается.]

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Две строки из последней строфы стихотворения Шиллера «Die Weltweisen». Строфа эта почти целиком приведена в статье А. Н. Стадлина «Философское учение Джорджа Генри Луиса (Вопросы о Жизни и Духе, Problems of Life and Mind)», напечатанной в той же седьмой книжке «Русского Вестника» за 1877 г., в которой была помещена статья «Что случилось по смерти Анны Карениной». Приводим часть стихотворения, цитируемую Стадлиным:

Denn weil, was ein Professor spricht
Nicht gleich zu Allen dringet,
So übt Natur die Mutterpflicht,
Und sorgt, dass nie die Kette bricht
Und dass der Reif nicht springet.

Перевод (О. Миллера):

Но, так как ученье нам
Не всем узнать удастся,
Закон природы смотрит сам
За всем, и мировым связям
Не даст он разорваться...

Посылая Гёте это стихотворение, Шиллер писал: «Я хотел здесь посмеяться над законом противоречия. Философия всегда смешна, когда старается своими средствами, не сознаваясь в своей зависимости от опыта, расширить знания и давать законы мирозданию...».

2 Незаконченная фраза из той же статьи Стадлина, которая читается так: «Точно таким же образом человеческий ум естественно действует по определенным нормам и законам, имманентно присущим ему...».

3 Этими словами заканчивается статья «Русского Вестника».

4 Jourdain — действующее лицо комедии Мольера «Le bourgois gentilhomme».

5 Востоков Александр Христофорович (1781—1864), знаменитый филолог, автор словарей «Областного великорусского языка», «Славяно-русского этимологического языка» и др.

6 См. «Евгений Онегин», гл. VIII, стр. 4.

7 Буквальный перевод французской пословицы. «Jeter son bonnet par-dessus les moulins» — пренебречь общественным мнением.

8 «Москвич в гарольдовом плаще» — см. «Евгений Онегин», гл. VII, стр. 24.

9 Здесь Фет обращается непосредственно к Каткову, как к одному из ревностных деятелей по насаждению в России системы классического образования.

Сноски

Сноски к стр. 231

* Рукопись статьи А. А. Фета, написанной в связи с отказом «Русского Вестника» печатать эпилог «Анны Карениной», представляет собою копию, переписанную неизвестной рукой, с поправками и вставками, сделанными, повидимому, самим Фетом. Конец ее не сохранился.