Толстой Л. Н. «Анна Каренина»: Неизданные тексты / Публ. [и вступ. ст.] Н. Гудзия // Л. Н. Толстой / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — М.: Изд-во АН СССР, 1939. — Кн. I. — С. 381—486. — (Лит. наследство; Т. 35/36).

http://feb-web.ru/feb/litnas/texts/l35/t35-381-.htm

- 381 -

„АННА КАРЕНИНА“

НЕИЗДАННЫЕ ТЕКСТЫ

Публикация  Н. Гудзия

В тетради «Мои записи разные для справок» С. А. Толстая под 24 февраля 1870 г. отметила зарождение замысла «Анны Карениной»: «Вчера вечером он [Толстой] мне сказал, — записывает она, — что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой и что как только ему представился этот тип, так все лица и мужские типы, предоставлявшиеся прежде, нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины»1.

Но к реализации своего замысла Толстой приступил лишь через три года. А тогда его заинтересовала эпоха Петра I, на тему о которой он начал писать роман (первый набросок этого романа был написан на следующий день после того, как Толстой поделился с женой мыслью о сюжете будущей «Анны Карениной», — 24 февраля 1870 г.); затем он усиленно стал заниматься греческим языком, работой над «Азбукой», педагогической работой в Ясной Поляне и вновь романом из эпохи Петра I. Этот роман, для которого, по свидетельству С. А. Толстой, было написано десять начал, подвигался вперед, однако, очень туго, В письмах к Страхову и Фету от первой половины марта 1873 г. Толстой жалуется, что работа его над романам «не двигается». И вот 19 или 20 марта 1873 г. С. А. Толстая пишет своей сестре Т. А. Кузминской: «Вчера Левочка вдруг неожиданно начал писать роман из современной жизни. Сюжет романа — неверная жена и вся драма, происшедшая от этого» (архив Т. А. Кузминской в Государственном Толстовском музее). Тогда же, 19 марта, С. А. записывает в своей тетради: «Вчера вечерам Левочка мне вдруг говорит: «А я написал полтора листочка и, кажется, хорошо»... Сегодня он продолжал дальше и говорит, что доволен своей работой...»2.

Литературная манера, в которой начат был роман, традиционно связывается с чтением в ту пору Толстым пятого тома сочинений Пушкина в издании Анненкова, где были помещены «Повести Белкина» и отрывки и наброски незаконченных повестей. В цитированной выше записи 19 марта относительно начала работы над «Анной Карениной» С. А. пишет: «И странно он на это напал. Сережа3 все приставал ко мне дать ему почитать что-нибудь старой тете вслух. Я ему дала «Повести Белкина» Пушкина. Но оказалось, что тетя заснула, и я, поленившись итти вниз отнести книгу в библиотеку, положила ее на окно в гостиной. На другое утро, во время кофе, Левочка взял эту книгу и стал перелистывать и восхищаться. Сначала в этой части (изд. Анненкова) он нашел критические заметки и говорил: «Многому я учусь у Пушкина, он мой отец, и у него надо учиться». Потом он перечитывал мне вслух о старине, как помещики жили и ездили по дорогам, и тут ему объяснился во многом быт дворян во времена и Петра Великого, что особенно его мучило; но вечером он читал разные отрывки и под впечатлением Пушкина стал писать»4.

Ф. И. Булгаков, вероятно, со слов Т. А. Кузминской, точно указывает, какой именно отрывок Пушкина определил собой начальные страницы «Анны Карениной».

- 382 -

Машинально раскрыв том прозы Пушкина в издании Анненкова и пробежав первую строчку отрывка «Гости съезжались на дачу», Толстой невольно продолжал чтение. Тут в комнату вошел кто-то «Вот прелесть-то! — сказал Лев Николаевич. — Вот как нам писать. Пушкин приступает прямо к делу. Другой бы начал описывать гостей, комнаты, а он вводит в действие сразу»5. И, по словам Булгакова, Толстой в тот же вечер принялся за писание «Анны Карениной».

На основании этих указаний стало обычным утверждение, что Толстой начал роман словами «Все смешалось в доме Облонских...» — по образцу отрывка Пушкина, сразу же вводя читателя в действие. П. Сергеенко, весьма неточно передавая эпизод с чтением Толстым пятого тома анненковского издания сочинений Пушкина, сообщает: «Начата была «Анна Каренина» при следующих обстоятельствах. Вечером в 1873 г. Лев Николаевич вошел в гостиную, когда его старший сын Сергей читал вслух своей тетке пушкинские «Повести Белкина». При появлении Льва Николаевича чтение прекратилось. Он спросил, что они читают, раскрыл книгу и прочитал «Гости съезжались на дачу». «Вот как всегда следует начинать писать! — сказал Лев Николаевич. — Это сразу вводит читателя в интерес». Родственница Толстых сказала, что как бы хорошо было, если бы Лев Николаевич написал великосветский роман. Придя в свой кабинет, Лев Николаевич в тот же вечер написал: «Все смешалось в доме Облонских». И потом уже, когда начал писать роман, поместил вначале: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»6.

Однако, полная недостоверность такого рода указаний на то, с чего и какими словами начал свой роман Толстой, обнаруживается в результате ознакомления по рукописям с процессом работы Толстого над «Анной Карениной». В действительности, по первоначальному замыслу, роман начинался с эпизода соответствующего шестой и седьмой главам второй части романа, где идет речь о приеме гостей княгиней Бетси Тверской после оперного спектакля во французском театре.

Самый ранний приступ к роману озаглавлен: «Молодец баба»7. В нем идет речь о съезде гостей после оперы у княгини Мики Врасской (по первоначальному варианту — Кареловой). Только-что княгиня Мика успела вернуться из театра, как стали съезжаться гости. Удаляясь на время в уборную, чтобы напудриться и привести в порядок свою прическу, Мика распоряжается приготовить в большой гостиной чай и вызывает из кабинета мужа, занятого своими гравюрами.

В гостиной общество, сгруппировавшееся около круглого стола с серебряным самоваром, пока еще не собрались все гости, занято незначительными светскими разговорами. Говорят о певице Нильсон, кто-то из гостей спрашивает, будет ли Кити, о которой хозяйка говорит, что она «душа в кринолине», и которая оказывается сестрой Каренина и затем упоминается еще раз, но уже по имени Мари. В числе гостей — молодой дипломат, человек острый и злой на язык, и графиня, полная дама, резкая и бесцеремонная в своих речах, прообраз княгини Мягкой в окончательном тексте романа (она, очевидно, и есть та «молодец баба», которая фигурирует в заглавии).

Разговор наконец устанавливается, гости злословят об общих знакомых и преимущественно о тех, кто сейчас должен приехать. Это муж и жена. Фамилия их неустойчива. Гагины, Пушкины8, наконец, Каренины. Имя жены — Анастасья (Ана, Нана), затем — Анна; имя и отчество мужа — Алексей Александрович. Про Анну говорят, что она некрасива, но завлекательна, о ее муже отзываются пренебрежительно-покровительственно.

Является брат Анны — Облонский, который зовется то Михаилом Аркадьичем, то Степаном Аркадьичем. Краткая характеристика его вполне согласуется с той характеристикой, которая будет дана ему в окончательном тексте романа. В разговорах упоминаются его жена — «вся в хлопотах, в детях, в классах», словом, будущая Долли, и «прелестная свояченица» Кити, лечащаяся за границей.

- 383 -

Вскоре в гостиную входит Вронский (первоначальная его фамилия — Гагин), внешне напоминающий Вронского окончательного текста, но обращающий на себя внимание своей сильной плешивостью. Он «не в своей тарелке» и поминутно оглядывается на дверь в ожидании приезда Карениной, за которой он, по словам толстой дамы, ходит, «как тень». Анна изображена некрасивой женщиной: у нее низкий лоб, короткий, почти вздернутый нос, чрезмерно полная фигура. При всем том она привлекательна9. Внешние недостатки ее искупаются красивыми глазами, стройностью стана и грациозностью движений, доброй улыбкой и очень приятным голосом. Муж ее Алексей Александрович — «прилизанный, белый, пухлый и весь в морщинах», человек очень добрый, целиком ушедший в себя, рассеянный и не блестящий в обществе, производящий на общающихся с ним впечатление «ученого чудака или дурачка».

Иллюстрация:

Л. Н. ТОЛСТОЙ

Фотография 1880 г.

Толстовский музей, Москва

На характеристике супругов обрывается первый набросок. Он написан стилистически очень небрежно, в полном смысле слова начерно. Так нередко начинал Толстой работу над своими художественными произведениями, торопясь закрепить на бумаге основные линии повествования и не заботясь пока об отделке своей речи.

- 384 -

Вслед за этим наброском последовал второй, сходный с ним в ряде частностей, но доведенный лишь до приезда Карениных к княгине Тверской («Врасская» здесь исправлена на «Тверская»). Толстой начал его фразой: «Гости после оперы собрались у княгини Врасской», но зачеркнул эту фразу, как и начало новой: «Приехав из оперы, княгиня Мика, как ее звали в свете», и начал так: «Приехав из оперы, хозяйка только успела в уборной опудрить свое худое тонкое лицо...».

Сопоставление уже самого раннего приступа к «Анне Карениной» с отрывкам Пушкина «Гости съезжались на дачу» убеждает в явной зависимости первого от второго. Сходство обнаруживается уже с первых строк. У Толстого набросок начинается словами: «Гости после оперы съезжались к молодой княгине Врасской»; у Пушкина — «Гости съезжались на дачу графини***. Зала наполнялась дамами и мужчинами, приехавшими в одно время из театра, где давали новую итальянскую оперу». В пушкинском отрывке гости группируются около круглого стола, как и в наброске Толстого. Фраза Пушкина — «Мало-помалу порядок установился» — соответствует фразам Толстого: «Разговор... начинает устанавливаться в разных группах» и «Разговор установился в ближайшем уголке к хозяйке». У Пушкина отмечается разговор двух мужчин на тему о петербургских женщинах, принимающий «самое сатирическое направление»; у Толстого говорят преимущественно о Карениной, при чем «говорят зло». Дальнейшее движение повествования у Пушкина обусловливается появлением в гостиной Вольской, замужней женщины, влюбленной в Минского, присутствующего здесь же в гостиной; у Толстого — появлением Карениной с мужем, после чего первый набросок «Анны Карениной» обрывается.

Во втором наброске толстая дама говорит о Карениной: «Вы увидите, что Анна дурно кончит». В конспекте романа другая дама говорит об Анне (Татьяне Ставрович): «Она дурно кончит, и мне просто жаль ее». Сопоставим эти реплики со словами дамы в отрывке Пушкина, сказанными о Вольской: «Признаюсь: я принимаю участие в судьбе этой молодой женщины. В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее погубят».

О Вольской у Пушкина сказано: «Правильные черты, большие черные глаза, живость движений, самая странность наряда, все поневоле привлекало внимание». В конспекте всего романа, написанном вслед за первыми двумя набросками (см. ниже, вариант № 1), о Карениной (Ставрович) говорится: «Было вместе что-то вызывающее, дерзкое в ее одежде и быстрой походке и что-то простое и смирное в ее красивом румяном лице с большими черными глазами...». И далее у Толстого идет речь об уединенной беседе Карениной (Ставрович) с Вронским (Балашевым), точно так же, как у Пушкина говорится о беседе на балконе с глазу-на-глаз Вольской с Минским. В обоих случаях беседа длится очень долго и прекращается лишь с разъездом гостей, и в обоих случаях она обращает на себя неблагожелательное внимание присутствующих.

Таковы очевидные совпадения ранних набросков романа Толстого с отрывком Пушкина. Когда эпизод съезда гостей у княгини Бетси Тверской переместился во вторую часть романа, связь его с неоконченной пушкинской повестью стала, естественно, менее ощутима и перестала замечаться, несмотря на то, что и при новом положении эпизода она продолжает быть довольно явственной.

На первых порах у Толстого работа над «Анной Карениной» подвигалась очень энергично. На одном из черновых начал романа, представляющем собой девятую по счету рукопись и, следовательно, имеющем за собой довольно большое количество исписанных черновых набросков, посторонней рукой проставлена дата на французском языке — 27 марта (8 апреля) 1873 г., отстоящая от даты первого приступа к роману всего на какую-нибудь неделю с небольшим. В письме от 9—14 апреля того же года к Т. А. Кузминской Толстой сообщает, что он «очень занят работой» над «Анной Карениной»10. 17 апреля С. А. Толстая записывает в своем дневнике: «Левочка пишет свой роман, и идет дело хорошо»11.

- 385 -

Из письма к Толстому Н. Н. Страхова, написанного через месяц после этого, 17 мая, в ответ на несохранившееся письмо Толстого, узнаем, что «Анна Каренина» вчерне уже написана Толстым: «Почему-то я все думал, — пишет он, — что вам пишется, но такой радостной вести, что у вас вчерне готов целый роман, не ожидал»12. Разумеется, до окончания романа даже вчерне было еще очень далеко: Толстой после этого не только неоднократно перерабатывал его, но и значительно дополнял; все же очень показательно то, что меньше чем через два месяца после начала работы остов романа был уже готов. После этого, почти до конца сентября, Толстой к роману не притрогивался; значительная часть его времени в эту пору была занята работой на самарском голоде. Однако, 23 сентября он пишет Фету: «Я начинаю писать, т. е. скорее кончаю, начатой роман»13. 4 октября С. А. Толстая записывает в дневнике, что Толстой «теперь отделывает, изменяет и продолжает роман»14, но вскоре, 16 октября, она сообщает Т. А. Кузминской, что «роман совсем заброшен»15. Около 13 декабря Толстой пишет Страхову: «Моя работа с романом на днях только пошла хорошо в ход. А то все был нездоров и не в духе»16. Об усиленной работе над романом сообщает С. А. Толстая в письмах к Т. А. Кузминской от 19 декабря 1873 г. и от 9 января 1874 г. Тут же она пишет и о том, что очень много переписывает «Анну Каренину» (архив Т. А. Кузминской).

Приехав 15 января того года в Москву, Толстой вступает в переговоры с типографией Каткова относительно печатания «Анны Карениной» отдельным изданием17. В связи с этим С. А. Толстая усиленно переписывает роман, о чем она сообщает Т. А. Кузминской в письме от 6 февраля, добавляя при этом, что Толстой «по своей всегдашней привычке перемарывает без конца» (архив Т. А. Кузминской). Судя по письму Н. Н. Страхова от 22 февраля 1874 г., в ответ на не дошедшее до нас письмо Толстого, Толстой к этому времени считал свой роман готовым к печати. Страхов писал Толстому: «Вы пишете, что все готово; ради бога берегите же рукопись и сдавайте ее в типографию»18.

В начале марта 1874 г. Толстой поехал в Москву сдавать в печать первую часть романа, как видно из письма С. А. Толстой к Т. А. Кузминской: «Левочка повез отдавать в печать свой новый роман, первую часть, а мне оставил переписывать уже вторую, которой много написано» (архив Т. А. Кузминской). 6 марта Толстой пишет своей двоюродной тетке, графине А. А. Толстой: «...я пишу и начал печатать роман, который мне нравится, но едва ли понравится другим, потому что слишком прост»19.

Но печатание романа, корректуру которого в листах вели Н. Н. Страхов и частично Ю. Ф. Самарин, на пятом листе приостановилось: Толстой отвлекся педагогическими вопросами. В ответ на не дошедшее до нас его письмо к Страхову последний пишет 20 июня 1874 г.: «Я с ужасом прочитал, что вы приостановили печатание — вы нас замучите ожиданием»20. 23 июня Толстой сообщил А. А. Толстой: «Я нахожусь в своем летнем расположении духа, т. е. не занят поэзией, и перестал печатать свой роман и хочу бросить его, так он мне не нравится, а занят практическими делами, а именно педагогией...»21. В июле того же года Толстой пишет Голохвастову: «Мое печатание стоит, и не могу себя заставить заниматься летом»22.

В начале июля 1874 г. в Ясной Поляне гостил Страхов, восторженно относившийся к «Анне Карениной» даже в той стадии работы над ней, далекой от завершения, в которой роман тогда находился. В письме к Толстому от 23 июля этого года он подробно говорит о высоких художественных достоинствах романа и настаивает на том, чтобы Толстой продолжал работать над ним: «Всею душою желаю вам бодрости и силы, — пишет он. — Для меня теперь очень ясна история вашего романа. Вы сгоряча написали его, потом развлеклись, и он стал вам скучен... По некоторым из ваших слов я вижу, что вы размышляете о разных вещах, в сравнении с которыми предмет вашего романа вам кажется иногда незначительным (сам по себе он имеет существенную, первостепенную важность!). Тут одно средство — взяться за дело и не отрываться от него, пока

- 386 -

не кончите. Если вы не допишете вашего романа, я обвиню вас просто в лености, в нежелании немножко себя приневолить»23.

Но и эта высокая оценка труда Толстого, сделанная его другом, которому он очень доверял, не подвинула работу над романом вперед: 29 июля Толстой писал Голохвастову: «На днях у меня был Страхов, пристрастил меня было к моему роману, но я взял и бросил. Ужасно противно и гадко»24. А через день, приехав в Москву, Толстой, видимо, окончательно ликвидировал свои счеты с типографией Каткова по печатанию «Анны Карениной» отдельным изданием25.

Летом и осенью над романом Толстой не работал. Однако, побывав в начале сентября в Москве, в связи с поисками гувернера для детей, Толстой вступил в переговоры о печатании в «Русском Вестнике» «Анны Карениной», предложив двадцать печатных листов и потребовав по пятьсот рублей за лист с уплатой денег вперед. Но переговоры эти успехом не увенчались26. Толстой вновь отдается педагогической работе. В начале ноября он пишет Голохвастову. «За роман я не берусь»27. 8 ноября Страхов сообщает Толстому, что Некрасов просил его посодействовать напечатанию «Анны Карениной» в его журнале «Отечественные Записки». В неотосланном письме Толстой, говоря о том, что он разошелся с Катковым, предлагал Некрасову печатать роман в «Отечественных Записках» на тех же условиях, на каких он соглашался это сделать в «Русском Вестнике», оговаривая, кроме этого, свое право выпустить его отдельным изданием, после опубликования в журнале. Предположительно объем романа Толстой намечает в сорок листов (архив Толстого во Всесоюзной библиотеке им. В. И. Ленина). Роман все же не двигался у Толстого вперед. С. А. Толстая 26 ноября писала сестре: «Левочка взялся за школы и весь в них ушел, и я не могу, хотя желаю, ему сочувствовать. Если бы он писал свой роман, было бы лучше» (архив Т. А. Кузминской). Как видно из письма С. А. Толстой к Т. А. Кузминской от 10 декабря, Толстой к тому времени получил еще от нескольких журналов предложения о напечатании на их страницах «Анны Карениной». Но, занятый педагогическими делами, Толстой, видимо, не откликался никак на эти предложения. «Роман не пишется, — писала С. А., — а из всех редакций так и сыплются письма: десять тысяч вперед и по пятьсот рублей серебром за лист. Левочка об этом и не говорит, и как будто дело не до него касается» (архив Т. А. Кузминской). Но около 11 декабря, будучи в Москве, Толстой, очевидно, договорился с Катковым о печатании романа в «Русском Вестнике». Вскоре после этого он писал А. А. Толстой: «Роман свой я обещал напечатать в «Русском Вестнике», но никак не могу оторваться до сих пор от живых людей, чтобы заняться воображаемыми»28. «Живые люди» были дети-школьники, с которыми Толстой продолжал с увлечением заниматься.

Тем не менее, соглашение о печатании романа с Катковым было заключено, и, нужно думать, в ближайшие дни вслед за этим Толстой занят был отделкой первых глав романа перед сдачей их в печать. В конце декабря 1874 г. начало «Анны Карениной» было уже набрано для «Русского Вестника», судя по письму Страхова к Толстому от 1 января 1875 г.29. Судя по тому же письму, в котором Страхов говорит о заплаченных за роман двадцати тысячах, Толстой договорился с Катковым не о двадцати, как раньше предполагалось, а о сорока листах.

Роман печатался в первых четырех книжках «Русского Вестника» за 1875 г. Напечатаны были первая и вторая части целиком и первые десять глав третьей части, после чего сделан был длительный перерыв, и печатание возобновилось лишь с первой книжки 1876 г.

Как это видно из ниже приводимого письма Толстого к Каткову, написанного в феврале 1875 г., Каткова смутила десятая глава второй части «Анны Карениной» (в отдельном издании одиннадцатая), в которой идет речь о физическом сближении Карениной с Вронским (этой главой заканчивается текст романа в февральской книжке «Русского Вестника» за 1875 г.). Толстой писал: «В последней главе не могу ничего тронуть. Яркий реализм, как вы говорите, есть единственное орудие, так как ни пафос, ни рассуждения я не могу употреблять. И это одно из мест, на котором стоит весь роман. Если оно ложно, то все

- 387 -

Иллюстрация:

ЧЕРНОВАЯ РУКОПИСЬ ЧЕТВЕРТОГО ПО ПОРЯДКУ НАЧАЛА «АННЫ КАРЕНИНОЙ»
(20-ые ЧИСЛА МАРТА 1873 г.)

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 388 -

ложно»30. Из этого письма, между прочим, явствует, что тогда, когда оно писалось, Толстой предполагал разбить свой роман на шесть частей.

С согласия Каткова и Толстого отрывок из «Анны Карениной» по корректурам февральской книжки «Русского Вестника» был прочитан 16 февраля 1875 г. в Обществе любителей российской словесности при Московском университете членом Общества Б. Н. Алмазовым, и после заседания Толстому была послана от имени Общества приветственная телеграмма31.

Несмотря на то, что «Анна Каренина» с самого же начала своего печатания вызвала к себе очень большое сочувствие среди читателей, о чем сообщал Толстому в своих письмах Страхов — сам восторженный ценитель романа, — Толстой относился к нему, в лучшем случае, равнодушно, чаще же всего работа над ним тяготила его. 30 января 1875 г. С. А. Толстая пишет сестре о том, что Толстой «поневоле» засел за роман, в виду необходимости приготовить его продолжение для февральской книжки «Русского Вестника» (архив Т. А. Кузминской). 22 февраля сам Толстой пишет Фету: «Вы хвалите Каренину, мне это очень приятно, да и как я слышу, ее хвалят, но, наверное, никогда не было писателя, столь равнодушного к своему успеху, si succès il y a, как я»32. В письме от 16 марта Толстой жалуется Н. М. Нагорнову, что он всякий день получает телеграммы от Каткова, торопящего его с «Карениной», которая ему «противна» (Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина).

Как ни тяготила Толстого работа к сроку, все же над материалом, печатавшимся в первых четырех книжках «Русского Вестника», Толстому приходилось усиленно работать, исправляя ранее написанное и дополняя его новыми главами. 29 марта С. А. Толстая сообщает Т. А. Кузминской, что Толстой «все пишет «Анну Каренину» (архив Т. А. Кузминской). Как явствует из ответного письма Страхова к Толстому от 22 апреля, Толстой очень бился над двумя главами «Анны Карениной», посланными в «Русский Вестник»33.

Лето Толстой с семьей провел в своем самарском имении и над романом не работал, о чем он говорит в сходных выражениях в письмах от 25 августа Страхову и Фету. Первому он писал: «Я не брал в руки пера два месяца и очень доволен своим летом. Берусь теперь за скучную, пошлую «Анну Каренину» и молю бога только о том, чтобы он мне дал силы спихнуть ее как можно скорее с рук» (Государственный Толстовский музей). В письме к Фету читаем: «Я два месяца не пачкал рук чернилами и сердца мыслями, теперь же берусь за скучную, пошлую «Каренину» с одним желанием: поскорее опростать себе место — досуг для других занятий, но только не педагогических, которые люблю, но хочу бросить. Они слишком много берут времени»34. На следующий день С. А. Толстая сообщает сестре, что Толстой «налаживается писать», но 27 сентября ей же пишет: «Левочка еще совсем почти не занимается, все охотится и говорит, что не идет» (архив Т. А. Кузминской). В начале октября в письме к Фету Толстой писал: «Тот Толстой, который пишет романы, еще не приезжал, и я его ожидаю не с особенным нетерпением»35.

Позднее работа Толстого задерживалась его болезнью и болезнью домашних — жены и тетки, П. И. Юшковой. В середине октября он пишет Фету: «Не писал вам так долго, дорогой Афанасий Афанасьевич, потому что все время был и сам нездоров и мучался, глядя на нездоровье домашних. Теперь немножко поотлегло и им и мне. И я надеюсь — только надеюсь — приняться за работу. Страшная вещь наша работа. Кроме нас никто этого не знает. Для того чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. Если станешь работать без подмосток, только потратишь матерьял и завалишь без толку такие стены, которых и продолжать нельзя. Особенно это чувствуется, когда работа начата. Все кажется: отчего ж не продолжать? Хвать-похвать — не достают руки, и сидишь, дожидаешься. Так и сидел я. Теперь, кажется, подросли подмостки, и засучиваю рукава»36.

Но вскоре последовала новая болезнь С. А. Толстой, отвлекшая Толстого от работы над романом, и только после окончательного выздоровления жены

- 389 -

он как следует взялся за «Анну Каренину», о чем С. А. пишет своей сестре в письмах от 12 и 25 декабря (архив Т. А. Кузминской). Сам Толстой в январе 1876 г. писал Нагорнову: «После всех горестей первой половины зимы теперь, слава богу, хорошо работается, и не хочется терять времени, которого уже немного остается»37. Страхову 25 января Толстой писал: «У меня «Анна Каренина» подвигается. Не печатаю только потому, что не имею известий из «Русского Вестника»37.

И действительно, продолжение третьей части романа (главы XI—XXVIII) после большого перерыва появилось в первой книжке «Русского Вестника» за 1876 г. В этих главах, соответствующих главам XIII—XXXII последовавшего затем отдельного издания романа, речь шла о состоянии Каренина после признания ему жены в неверности, о его служебных делах, о взаимоотношениях Анны и Вронского после признания Анны, о хозяйничанье Левина у себя в деревне, о поездке его к Свияжскому, о приезде к Левину брата Николая и, наконец, об отъезде Левина за границу. Толстому не очень по душе была эта часть романа. Около 2 января 1876 г. он писал Страхову: «Об «Анне Карениной» ничего не пишу и не буду писать. Если выйдет, вы, верно, прочтете» (Государственный Толстовский музей). В письме к нему же Толстого от 13—15 февраля читаем: «Я очень занят «Карениной». Первая книга суха да и, кажется, плоха, но нынче же посылаю корректуры второй книги, и это, я знаю, что хорошо»38.

Во второй книге «Русского Вестника» напечатаны были главы I—XV четвертой части (соответствуют главы I—XVII отдельного издания). Здесь речь идет о планах Каренина относительно развода, о его поездке в Москву и обеде у Облонского, о новом, счастливом предложении Левина Кити, о родах Анны и примирении Каренина с Вронским у постели жены. По поводу этих глав С. А. Толстая писала сестре в начале марта: «Ты пишешь, что у вас еще нет «Русского Вестника» и «Анны Карениной». А уж теперь вышли два номера, последний, февральский, верно, только-что, и, по-моему, очень хорошо то, что во 2-й книге; теперь и на март уж готовится, но Левочка моим нездоровьем тревожится, и я ему мешаю часто этим заниматься» (архив Т. А. Кузминской). 17 марта она вновь пишет ей же: «Читала ли ты «Каренину»? Январская книга не очень хороша, но февральская, по-моему, чудесна, а теперь Левочка, не разгибаясь, сидит над мартовской книгой, и все не готово. Впрочем, скоро будет готово. Катков закидал телеграммами и письмами» (там же).

Еще раньше, около 1 марта, Толстой жаловался Фету на то, что болезнь жены задерживает его работу: «У нас все не совсем хорошо. Жена не оправляется с последней болезни... а потому нет у нас в доме благополучия и во мне душевного спокойствия, которое мне особенно нужно теперь для работы. Конец зимы и начало весны мое самое рабочее время, да и надо кончить надоевший мне роман»39. Вскоре, 8—12 марта, он писал шутливо А. А. Толстой: «Моя Анна надоела мне, как горькая редька. Я с нею вожусь, как с воспитанницей, которая оказалась дурного характера; но не говорите мне про нее дурного или, если хотите, то с ménagement; она все-таки усыновлена»40.

В мартовской и в апрельской книжках «Русского Вестника» появилось продолжение «Анны Карениной», вплоть до девятнадцатой главы пятой части, но, уже подготовляя материал для апрельской книжки журнала, Толстой почувствовал, что работа у него не идет. 6 апреля С. А. Толстая пишет К. А. Иславину, что роман «кажется, стал»41, а в письме Толстого к Страхову от 9 апреля читаем такие строки: «Я со страхом чувствую, что перехожу на летнее состояние: мне противно то, что я написал, и теперь у меня лежат корректуры на апрельскую книжку, и боюсь, что не буду в силах поправить их. Все в них скверно, и все надо переделать и переделать все, что напечатано, и все перемарать и все бросить, и отречься, и сказать: виноват, вперед не буду, и постараться написать что-нибудь новое, уже не такое нескладное и ни то ни семное. Вот в какое я прихожу состояние, и это очень приятно... И не хвалите мой роман. Паскаль завел себе пояс с гвоздями, которым он пожимал локтями всякий раз, как чувствовал,

- 390 -

что похвала его радует. Мне надо завести такой пояс. Покажите мне искреннюю дружбу — или ничего не пишите про мой роман или напишите мне только все, что в нем дурно. И если правда то, что я подозреваю, что я слабею, то, пожалуйста, напишите мне. Мерзкая наша писательская должность — развращающая. У каждого писателя есть своя атмосфера хвалителей, которую он осторожно носит вокруг себя и не может иметь понятия о своем значении и о времени упадка. Мне бы хотелось не заблуждаться и не развращаться дальше. Пожалуйста, помогите мне в этом. И не стесняйтесь только, что вы строгим осуждением можете помешать деятельности человека, имевшего талант. Гораздо лучше остановиться на «Войне и мире», чем писать «Часы»42 или т. п.»43.

В ответ на это письмо Страхов написал Толстому ободряющее письмо, в котором он, тонко анализируя роман и отмечая некоторые менее удавшиеся автору места и второстепенные ошибки, вроде описания свадьбы Левина, дает высокую оценку ему в целом, видя в нем произведение «великого мастера»44.

В свою очередь, отвечая на письмо Страхова, Толстой коснулся общих вопросов своего поэтического творчества — по связи с «Анной Карениной»: «Разумеется, — писал он около 26 апреля 1876 г., — мне невыразимо радостно ваше понимание, но не все обязаны понимать так, как вы. Может быть, вы только охотник до этих делов, как и я, как и наши тульские голубятники. Он турмана ценит очень дорого, но есть ли настоящие достоинства в этом турмане, — вопрос. Кроме того, вы знаете — наш брат беспрестанно, без переходов прыгает от уныния и самоунижения к непомерной гордости. Это я к тому говорю, что ваше суждение о моем романе верно, но не все, т. е. все верно, но то, что вы сказали, выражает не все, что я хотел сказать... Если же бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман, тот самый, который я написал, — сначала... И если близорукие критики думают, что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслию (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно словами, описывая образы, действия, положения. Вы все это знаете лучше меня, но меня занимало это последнее время. Одно из очевиднейших доказательств этого было для меня самоубийство Вронского, которое вам понравилось. Этого никогда со мной так ясно не бывало. Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно для меня неожиданно, но несомненно Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо...»45.

Насколько Толстой мало в ту пору вдохновлялся работой над «Анной Карениной» и в какой мере влекли его другие интересы — преимущественно философского и религиозного характера, — видно из следующих строк его письма к А. А. Толстой, написанного в середине апреля: «Теперь я, к несчастью, ничем не могу себе позволить заниматься, кроме окончания романа; но с весной чувствую, что необходимая серьезность для занятия таким пустым делом оставляет меня. И боюсь, что не кончу его раньше будущей зимы. Летом же буду заниматься теми философскими и религиозными работами, которые у меня начаты не для печатания, но для себя»46.

В письме к Страхову от 16—18 мая Толстой просит его прислать ему книги по педагогике, с которыми должен был ознакомиться Каренин, «приступая к воспитанию оставшегося у него на руках сына»47. В том же письме он сообщает Страхову, что в майской книжке «Русского Вестника» он не печатает романа, но мечтает продолжать его в июньской48. Однако, лето, как это бывало большей частью у Толстого, не располагало его к работе. 6—8 июня он пишет

- 391 -

Страхову: «Пришло лето прекрасное, и я любуюсь, и гуляю, и не могу понять, как я писал зимою»49. Но в самом конце июля Толстой делает попытку вновь приняться за работу над романом. В письме от 31 июля, шутя предлагая Страхову «вместо того, чтобы читать «Анну Каренину», кончить ее» и таким образом избавить его «от этого Дамоклова меча», он добавляет: «Я вчера попробовал заниматься и непременно хочу заставить себя работать»49.

Иллюстрация:

ЧЕРНОВАЯ РУКОПИСЬ ПЯТОГО ПО ПОРЯДКУ НАЧАЛА
«АННЫ КАРЕНИНОЙ» (27 МАРТА 1873 г.)

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

Но в течение ближайшего месяца Толстой над романом, видимо, не работал, затем бо́льшую часть сентября он провел в поездках в Казань, Самару, Оренбург. Из Казани Толстой 5 сентября пишет жене, что ему «писать как будто очень хочется», но, вернувшись в Ясную Поляну 20 сентября, он долго еще не принимается за работу. С. А. Толстая сообщает своей сестре 19 октября: «Левочка за писание свое еще не взялся, и меня это очень огорчает. Музыку он тоже бросил и много читает, и гуляет, и думает, собирается писать» (архив Т. А. Кузминской). 11 ноября ей же С. А. пишет: «Левочка совсем не пишет, в унынии, и все ждет, когда уяснится у него в голове и пойдет работа» (там же). Сам Толстой

- 392 -

в письме от 12 ноября жалуется Страхову: «Приехав из Самары и Оренбурга вот скоро два месяца (я сделал чудесную поездку), я думал, что возьмусь за работу, окончу давящую меня работу, окончание романа, и возьмусь за новое, и вдруг вместо этого всего ничего не сделал. Сплю духовно и не могу проснуться. Нездоровится, уныние. Отчаяние в своих силах. Что мне суждено судьбой, не знаю, но доживать жизнь без уважения к ней — а уважение к ней дается только известного рода трудом — мучительно. Думать даже — и к тому нет энергии. Или совсем худо или сон перед хорошим периодом работы»50. В тот же день он писал Фету: «Сплю и не могу писать; презираю себя за праздность и не позволяю себе взяться за другое дело»51.

Однако, уныние и бездеятельность у Толстого очень скоро после этого сменились напряженной и возбужденной работой над романом. 20 ноября С. А. Толстая записывает в свой дневник: «Всю осень он говорил: «Мой ум спит», и вдруг неделю тому назад точно что расцвело в нем: он стал весело работать и доволен своими силами и трудом. Сегодня, не пивши еще кофе, молча сел за стол и писал, писал более часу, переделывая главу Алексея Александровича в отношении Лидии Ивановны и приезд Анны в Петербург»52.

Эта запись предваряется справкой С. А. Толстой под тем же числом, дающей любопытный материал для уяснения некоторых деталей творческой работы Толстого: «Сейчас Лев Николаевич рассказывал мне, как ему приходят мысли к роману: «Сижу я внизу, в кабинете, и разглядываю на рукаве халата белую шелковую строчку, которая очень красива. И думаю о том, как приходит в голову людям выдумывать все узоры, отделки, вышиванья; и что существует целый мир женских работ, мод, соображений, которыми живут женщины. Что это должно быть очень весело, и я понимаю, что женщины могут это любить и этим заниматься. И, конечно, сейчас же мои мысли (т. е. мысли к роману). Анна. И вдруг мне эта строчка дала целую главу. Анна лишена этих радостей заниматься этой женской стороной жизни, потому что она одна, все женщины от нее отвернулись, и ей не с кем поговорить обо всем том, что составляет обыденный, чисто женский круг занятий». Глава эта, о которой здесь говорится, — XXVIII пятой части (по счету отдельного издания). Кстати — она подверглась в процессе писания значительной переделке из-за того, что Толстой поместил первоначально Вронского и Анну после их приезда в Петербург в одном номере. На следующий день, 21 ноября, С. А. Толстая записывает: «Подошел и говорит мне: «Как это скучно писать». Я спрашиваю: «Что?». Он говорит: «Да вот я написал, что Вронский и Анна остановились в одном и том же номере, а это нельзя, им непременно надо остановиться в Петербурге, по крайней мере, в разных этажах. Ну, и понимаешь, из этого вытекает то, что сцены, разговоры и приезд разных лиц к ним будет врозь, и надо переделывать»53.

16—18 ноября Толстой пишет Страхову о том, что он «немножко ожил», перестает «презирать себя» и льстит себя гордой надеждой, что художественное творчество нашло на него эти последние дни54. Ему же он пишет около 6 декабря: «Я, слава богу, работаю уже несколько времени и потому спокоен духом» (Государственный Толстовский музей), а около 7 декабря сообщает Фету: «Я понемножку начал писать и доволен своею судьбой»55. Через два дня, 9 декабря, С. А. Толстая пишет сестре: «Анну Каренину» мы пишем, наконец, по-настоящему, т. е. не прерываясь. Левочка, оживленный и сосредоточенный, всякий день прибавляет по целой главе, я усиленно переписываю, и теперь даже под этим письмом лежат готовые листочки новой главы, которую он вчера написал. Катков телеграфировал третьего дня, умолял прислать несколько глав для декабрьской книжки, и Левочка сам на-днях повезет в Москву свой роман» (архив Т. А. Кузминской).

В середине декабря Толстой отвез в Москву новые главы романа, заканчивавшие пятую часть. Он были напечатаны в декабрьской книжке «Русского Вестника» с указанием, что причиной перерыва в печатании романа были «обстоятельства, препятствовавшие автору заняться окончательной отделкой произведения».

- 393 -

Оставались ненапечатанными еще две части и эпилог, который, в процессе работы над ним, вылился в самостоятельную, восьмую часть романа.

Как видно из писем Толстого от 11—12 января 1877 г. к брату Сергею Николаевичу и к Страхову, он понемногу входит в работу над дальнейшим материалам романа. В январскую книжку журнала были посланы очередные начальные главы шестой части, но в работе над материалом для февральской книжки Толстой испытал значительные затруднения. В этой книжке были напечатаны главы, содержащие в себе рассказ о поездке Долли к Анне в имение Вронского Воздвиженское, о жизни Анны и Вронского в деревне и описание губернских выборов.

Во второй половине января С. А. Толстая пишет сестре: «Читали ли вы «Анну Каренину» в декабрьской книге? Успех в Петербурге и Москве удивительный... Для январской книги тоже дослано уже в типографию, во теперь Левочка что-то запнулся и говорит: «Ты на меня не ворчи, что я не пишу, у меня голова тяжела», и ушел зайцев стрелять» (архив Т. А. Кузминской).

Сам Толстой в ответ на письмо Страхова от 16 января 1877 г., в котором сообщалось об общем восторге в петербургских кругах от глав «Анны Карениной», напечатанных в декабрьской книжке «Русского Вестника», писал: «Успех последнего отрывка «Анны Карениной», признаюсь, порадовал меня. Я никак этого не ожидал и, право, удивляюсь и тому, что такое обыкновенное и ничтожное нравится, и еще больше тому, что, убедившись, что такое ничтожное нравится, я не начинаю писать сплеча, что попало, а делаю какой-то, мне самому почти непонятный, выбор. Это я пишу искренно, потому что вам, и тем более, что, послав на январскую книжку корректуры, я запнулся на февральской книжке и мысленно только выбираюсь из этого запнутия»56. Для правки корректур текста февральской книжки он в конце февраля лично съездил в Москву.

В мартовской книжке «Русского Вестника» появились первые главы седьмой части. В марте Толстой много работал над романом, торопясь его закончить в апрельской книжке журнала, чтобы приступить к новой работе. 3 марта С. А. Толстая записывает в свой дневник: «Вчера Лев Николаевич подошел к столу, указал на тетрадь своего писанья и сказал: «Ах, скорей, скорей бы кончить этот роман (т. е. «Анну Каренину») и начать новое. Мне теперь так ясна моя мысль. Так в «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную, вследствие войны 12-го года; а теперь мне так ясно, что в новом произведении я буду любить мысль русского народа в смысле силы завладевающей». И сила эта у Льва Николаевича представляется в виде постоянного переселения русских на новые места на юге Сибири, на новых землях к юго-востоку России, на реке Белой, в Ташкенте и т. д.»57.

Около 6 марта Толстой пишет Страхову о том, что он очень занят работой над «Анной Карениной». Около 12 марта сообщает Фету, что работа над романом пришла к концу и остается только эпилог, который его «очень занимает». Тогда же, 12 марта, С. А. Толстая пишет сестре о работе Толстого над романом: «Все это время он много писал и во всякой книге «Вестника» печатается его «Анна Каренина». В апрельской книге будет конец, и над ним теперь придется много работать. Я рада буду, когда он кончит этот роман и отдохнет» (архив Т. А. Кузминской). Около 23 марта Толстой пишет Фету: «Март — начало апреля самые мои рабочие месяцы, и я все продолжаю быть в заблуждении, что то, что я пишу, очень важно, хотя и знаю, что через месяц мне будет совестно это вспоминать»58. Через день, приблизительно, он извещает Страхова, что может сказать, что кончил роман, все больше и больше его занимающий, и в апрельской книжке «Русского Вестника» надеется напечатать конец его (Государственный Толстовский музей), а 6 апреля ему же сообщает, что он «все, все кончил, только нужно поправить». Тут же он говорит о том, что сжег две восторженные статья об «Анне Карениной» (в том числе критика Е. Л. Маркова), напечатанные в газете «Голос» и присланные ему Страховым.

Из письма С. А. Толстой к сестре от середины апреля явствует, что в это время Толстой работал над эпилогом романа. В эпилоге, как и в выросшей из

- 394 -

него восьмой части, одно из центральных мест отведено было участию русских добровольцев в сербо-черногоро-турецкой войне, начавшейся в июне 1876 г. и вызвавшей к себе недоброжелательное отношение Толстого, особенно, когда к осени выяснилась вероятность вмешательства России в турецко-славянские отношения. Как-раз в пору, когда Толстой принялся за работу над эпилогом, 12 апреля 1877 г., Россией была объявлена война Турции.

Около 22 апреля Толстой пишет Страхову о том, что теперь, после многих дней, он остался без работы: одни корректуры отосланы, другие еще не присланы, и не отправленных в журнал рукописей у него больше нет, но около 8—10 мая в письме к Фету он жалуется, что «все привязан к своей работе» над «Анной Карениной»59. Очевидно, речь здесь идет о переделке текста эпилога в корректурах. Переделка эта в значительной степени вызвана была несогласием Каткова печатать в своем журнале эпилог, содержавший в себе отрицательную оценку добровольческого движения в России в пользу сербов. 22 мая Толстой писал Страхову о том, что последняя часть романа, т. е. эпилог, уже дважды была исправлена и на-днях ее пришлют ему для окончательного просмотра; но он опасается, что эта часть выйдет не скоро. «Оказывается, — продолжает Толстой, — что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво просит смягчить, то выпустить. Это ужасно мне надоело, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю».

Далее Толстой просит совета у Страхова, как ему поступить — печатать ли последнюю часть отдельной брошюрой, что было бы удобнее всего, хотя и сопряжено с прохождением текста через цензуру, или поместить ее в бесцензурном журнале — в «Вестнике Европы» или «Ниве». Во всяком случае, Толстой хотел напечатать последнюю часть «как можно скорее и не разговаривать про смягчение и выпущение»60.

В ответном письме от 26 мая Страхов высказал мнение, что прямой выход — печатать последнюю часть без цензуры, но для этого нужно, чтобы книжка содержала в себе 10 печатных листов, т. е. 160 страниц, из расчета льготного minimum’а для страницы — около 1.400 букв. Можно, если нехватит материала, прихватить того, что уже напечатано, а с журналами связываться не стоит, прежде всего, потому, что это задержит появление в свет окончания романа61.

Толстой согласился с соображениями Страхова и решил печатать восьмую часть «Анны Карениной» отдельной книжкой. Около 28 мая он уехал в Москву, получил обратно из «Русского Вестника» оригинал последней части романа и договорился о печатании ее в типографии Т. Риса отдельным изданием. 29 мая он писал жене: «Печатаю отдельно у Риса без цензуры, добавляя из предыдущего то, что недостает до 10 листов»62. Однако, в дальнейшем Толстой, очевидно, отказался от мысли таким искусственным образом довести размер книжки до десяти листов, и книжка, содержавшая новый текст, заключала в себе только 127 страниц, напечатанных, вдобавок, разгонистым шрифтом, и потому она должна была пройти через цензуру (цензурное разрешение 25 июня 1877 г.). Корректуру книжки держал Страхов. Издание снабжено было следующим примечанием на стр. 3: «Последняя часть «Анны Карениной» выходит отдельным изданием, а не в «Русском Вестнике» потому, что редакция этого журнала не пожелала печатать эту часть без некоторых исключений, на которые автор не согласился». Катков же в майской книжке «Русского Вестника» сделал такое заявление от редакции: «В предыдущей книжке под романом «Анна Каренина» выставлено: «Окончание следует». Но со смертью героини роман, собственно, кончился. По плану автора следовал бы еще небольшой эпилог, листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский, в смущении и горе после смерти Анны, отправляется добровольцем в Сербию и что все прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьет эти главы к особому изданию своего романа». По поводу этой

- 395 -

Иллюстрация:

ОДНО ИЗ НАЧАЛ «АННЫ КАРЕНИНОЙ». КОПИЯ РУКОЙ С. А. ТОЛСТОЙ,
С ИСПРАВЛЕНИЯМИ Л. Н. ТОЛСТОГО (ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ 1874 г.)

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 396 -

заметки Толстой 8—10 июня написал проект язвительного письма в редакцию «Нового Времени», куда, однако, письмо послано не было63.

Летам 1877 г. Страхов совместно с Толстым занялся исправлением печатного текста «Анны Карениной» для отдельного издания всего романа, вышедшего в трех томах в 1878 г., в Москве.

В ленинградской Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина хранится переплетенный экземпляр страниц «Русского Вестника» с текстом первых семи частей «Анны Карениной» и с текстом отдельного издания восьмой ее части, с которых производился набор издания романа 1878 г., а также с текстом отпечатанных листов дожурнального издания и правленных Толстым корректур издания 1878 г. Ко всему этому приложена следующая пояснительная записка Страхова:

«Это тот экземпляр «Анны Карениной», с которого печаталось отдельное издание 1878 г. Он состоит из листов, вырванных из «Русского Вестника», и содержит в себе поправки и перемены, сделанные рукой самого автора. Но так как тут встречается и моя рука, то считаю нужным рассказать, как это случилось. Летом 1877 г. я гостил у графа Л. Н. Толстого в Ясной Поляне (июнь, июль) и подал ему мысль просмотреть «Анну Каренину», чтобы приготовить ее для отдельного издания. Я взялся прочитывать наперед, исправлять пунктуацию и явные ошибки и указывать Льву Николаевичу на места, которые почему-либо казались мне требующими поправок, — преимущественно, даже почти исключительно, неправильности языка и неясности. Таким образом, сперва я читал и наносил поправки, а потом Л. Н. Так дело шло до половины романа, но потом Л. Н., все больше и больше увлекаясь работой, перегнал меня, и я исправлял после него, да и прежде всегда просматривал его поправки, чтобы убедиться, понял ли я их и так ли работаю, — потому что мне предстояло держать корректуру.

Утром, вдоволь наговорившись за кофеем (его подавали в полдень на террасе), мы расходились, и каждый принимался за работу. Я работал в кабинете, внизу. Было условлено, что за час или за полчаса до обеда (5 часов) мы должны отправляться гулять, чтобы освежиться и нагулять аппетит. Как ни приятна была мне работа, но я, по свойственной мне внимательности, обыкновенно не пропускал срока и, изготовившись на прогулку, принимался звать Л. Н. Он же почти всегда медлил, и иногда его было трудно оторвать от работы. В таких случаях следы напряжения сказывались очень ясно: был заметен легкий прилив крови к голове, Л. Н. был рассеян и ел за обедом очень мало.

Так мы работали каждый день больше месяца.

Этот упорный труд приносил свои плоды. Как я ни любил роман в его первоначальном виде, я довольно скоро убедился, что поправки Л. Н. всегда делались с удивительным мастерством, что они проясняли и углубляли черты, казавшиеся и без того ясными, и всегда были строго в духе и тоне целого. По поводу моих поправок, касавшихся почти только языка, я заметил еще особенность, которая хотя не была для меня неожиданностью, но выступала очень ярко. Л. Н. твердо отстаивал малейшее свое выражение и не соглашался на самые, повидимому, невинные перемены. Из его объяснений я убедился, что он необыкновенно дорожит своим языком и что, несмотря на всю кажущуюся небрежность и неровность его слога, он обдумывает каждое свое слово, каждый оборот речи не хуже самого щепетильного стихотворца.

А вообще — как много он думает, как много работает головою, — этому я всегда удивлялся, это поражало меня как новость при каждой встрече, и только этим обилием души и ума объясняется сила его произведений».

Как видно из переписки Толстого со Страховым в период печатания отдельного издания романа 1878 г., корректуру его держал не Толстой, а Страхов64. Несомненно, что лишь в двух случаях — в эпизодах венчания Левина с Кити и самоубийства Карениной — Толстой, в процессе печатания этого издания, принял личное участие дополнительными исправлениями, сообщенными им Страхову

- 397 -

и сохраненными Страховым в составе указанного наборного текста, хранящегося в ленинградской Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина.

Но, ведя по просьбе Толстого корректуру текста романа, Страхов не ограничился технической правкой, а вносил порой и исправления стилистического и грамматического характера. В виду этого в основу окончательного текста «Анны Карениной» следует брать текст, исправленный Толстым и — с одобрения Толстого — Страховым летом 1878 г. по экземплярам «Русского Вестника» и отдельного издания восьмой части, с дополнительными исправлениями двух указанных эпизодов, сделанными позднее Толстым.

———

Из обширного чернового материала, относящегося к «Анне Карениной», ниже печатается первый по времени написания план романа и десять вариантов, значительно отличающихся от окончательной редакции «Анны Карениной» и большей частью заключающих в себе эпизоды, исключенные автором в дальнейшей работе над романом. Варианты наглядно иллюстрируют всю сложность этой работы и, вместе с тем, огромное количество труда, затраченного Толстым в процессе написания «Анны Карениной».

Несмотря на то, что большую часть публикуемого материала Толстой забраковал, этот материал представляет несомненную художественную ценность. Даже беглые, конспективные наброски, которые в дальнейшем подлежали литературной обработке, необычайно интересны для изучения работы Толстого-художника. Уже в них намечены ситуации и темы, которые должны были получить свое дальнейшее развитие и усовершенствование.

Черновые тексты «Анны Карениной» печатаются по новой орфографии, но с соблюдением главных особенностей написаний Толстого, не всегда одинаковых. Весь печатаемый материал извлечен из рукописей, хранящихся в толстовском архиве Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», ред. С. Л. Толстого, изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1928, стр. 32.

2 Там же, стр. 35—36.

3 Старший сын Толстых.

4 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 35—36.

5 Булгаков Ф. И., Гр. Л. Н. Толстой и критика его произведений, русская и иностранная, изд. 3-е, П., 1899, стр. 86.

6 Сергеенко П., Как живет и работает гр. Л. Н. Толстой, изд. 2-е, М., 1903, стр. 99.

7 Опубликован нами в «Красной Нови», 1935, № 11.

8 Эта фамилия не случайна, если принять во внимание, что некоторые особенности внешнего облика Анны Карениной взяты, видимо, с дочери Пушкина, Марии Александровны Гартунг, которую Толстой встретил в Туле, у генерала Тулубьева.

9 Этот первоначальный облик Анны мог возникнуть у Толстого в такой связи: судьба ее была подсказана действительным случаем, происшедшим в 1872 г. Анна Степановна Пирогова, любовница соседа Толстого по имению, А. Н. Бибикова, который покинул ее, бросилась под товарный поезд. Толстой сам видел изуродованный труп самоубийцы и испытал при этом очень тяжелое впечатление. С. А. Толстая так описывает Пирогову: «Анна Степановна была высокая, полная женщина, с русским типом лица и характера, брюнетка с серыми глазами, но некрасивая, хотя очень приятная» («Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 44—45).

10 Гусев Н. Н., Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, изд. «Academia», М. — Л., 1936, стр. 207.

11 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 105.

12 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым, 1870—1894», СПБ., 1914, стр. 32.

13 Фет А., Мои воспоминания, ч. II, М., 1890, стр. 282.

14 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 36.

15 Гусев Н. Н., Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, стр. 210.

16 Гусев Н. Н., Толстой в расцвете художественного гения, стр. 204.

- 398 -

17 «Письма Л. Н. Толстого к жене», изд. 2-е, М., 1915, стр. 103.

18 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 41.

19 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой, 1857—1903», СПБ., 1911, стр. 249.

20 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 47.

21 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», стр. 251.

22 «Новый сборник писем Л. Н. Толстого», собр. П. А. Сергеенко, ред. А. Е. Грузинского, М., 1912, стр. 16.

23 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 49—50.

24 «Русский Вестник», 1904, № 11, стр. 207—208.

25 См. «Письма Л. Н. Толстого к жене», стр. 104.

26 См. письмо Толстого к Голохвастову от 15 сентября 1874 г., — «Русский Вестник», 1904, № 11, стр. 208—209.

27 «Русский Вестник», 1904, № 11, стр. 209—210.

28 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», стр. 258.

29 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 55.

30 Публикацию писем Толстого к М. Н. Каткову см. во втором полутоме настоящего издания. Слова «яркий реализм», очевидно, подчеркнуты Толстым.

31 «Общество любителей российской словесности при Московском университете. Историческая записка и материалы за сто лет», М., 1911, стр. 135.

32 Фет А., Мои воспоминания, т. II, стр. 289; Гусев Н. Н., Толстой в расцвете художественного гения, стр. 206.

33 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 61.

34 Фет А., Мои воспоминания, т. II, стр. 209.

35 Гусев Н. Н., Толстой в расцвете художественного гения, стр. 207.

36 «Печать и Революция», 1927, № 6, стр. 63.

37 Гусев Н. Н., Толстой в расцвете художественного гения, стр. 207.

38 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 78.

39 Фет А., Мои воспоминания, т. II, стр. 313.

40 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», стр. 263.

41 «Красный Архив», 1924, № 7, стр. 251.

42 Рассказ Тургенева, напечатанный в январской книжке «Вестника Европы» за 1876 г.

43 «Письма Л. Н. Толстого, 1848—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, М., 1910, т. I, стр. 132.

44 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 82.

45 «Письма Л. Н. Толстого, 1848—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, т. I. стр. 117—119.

46 «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», стр. 269.

47 Гусев Н. Н., Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, стр. 231.

48 «Письма Л. Н. Толстого, 1855—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, М., 1911, т. II, стр. 48.

49 Гусев Н. Н., Толстой в расцвете художественного гения, стр. 209.

50 «Письма Л. Н. Толстого, 1848—1910», т. I, стр. 120.

51 «Письма Л. Н. Толстого, 1855—1910», т. II, стр. 50; Фет А., Мои воспоминания, т. II, стр. 322.

52 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 37. Речь идет о главах XXII и XXIII пятой части, по счету отдельного, послежурнального издания.

53 Там же.

54 «Толстой и о Толстом. Новые материалы», сб. 2-й., М., 1926, стр. 30.

55 «Письма Л. Н. Толстого, 1848—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, т. I, стр. 122.

56 «Письма Л. Н. Толстого, 1855—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, т. II, стр. 44.

57 «Дневники С. А. Толстой, 1860—1891», стр. 37.

58 Фет А., Мои воспоминания, т. II, стр. 327.

59 Гусев Н. Н., Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, стр. 237.

60 «Письма Л. Н. Толстого, 1855—1910», собр. и ред. П. А. Сергеенко, т. II, стр. 51—52.

61 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 118—119.

62 «Письма Л. Н. Толстого к жене», стр. 112.

63 Текст его см. в «Переписке Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 120—121.

64 Подробнее см. в текстологическом комментарии к XIX тому Юбилейного издания сочинений Л. Н. Толстого, стр. 470—473.

- 399 -

ПЕРВЫЙ ПЛАН «АННЫ КАРЕНИНОЙ»

Печатаемый ниже план «Анны Карениной» относится к первоначальной стадии работы Толстого над романом; однако, точно определить, предшествовал ли он написанию самых первых набросков или, что вернее, писался одновременно с этими набросками, — нет возможности. Как и в ранних набросках романа, в плане отсутствует еще линия Левин — Кити, но фамилия Алексея Александровича и его жены — Каренины, как и в окончательном тексте. Это, впрочем, само по себе еще не определяет места плана в процессе работы над романом, так как Толстой мог в дальнейшем изменить фамилию, а затем вернуться к прежней. В последующих стадиях работы он часто колеблется в выборе фамилий.

Из плана явствует, что по первоначальному замыслу роман должен был состоять из пролога и четырех частей. Повидимому, пролог был приписан после написания плана первой части. Первая глава первой части, как она намечена в плане, находит соответствие в обоих упоминавшихся выше набросках. Дальнейшие главы плана представляют схему, начерно развитую в наброске всего романа, печатаемом под № 1. Некоторые детали плана нашли отражение в позднейших черновых текстах романа.

Пролог. Она выходит замуж под счастливым auspices. Она едет <встречатъ> утешать невестку и встречает Гагина.

I ЧАСТЬ

1 глава. Гости собирались в конце зимы, ждали Карениных и говорили про них. Она приехала и неприлично вела себя с Гагиным.

2 глава. Объяснение с мужем. Она упрекает за прежнее равнодушие «Поздно».

3 глава. <В артели.> Гагин из манежа собирается ехать на свидание. Его мать и брат советуют ему, он едет к ней. <Вечер у нее. Муж.>

Иллюстрация:

ОБЛОЖКА ВОСЬМОЙ ЧАСТИ
«АННЫ КАРЕНИНОЙ», ВЫШЕДШЕЙ
ОТДЕЛЬНЫМ ИЗДАНИЕМ

- 400 -

4 глава. Обед у Карениных с Гагиным. Муж, разговор с братом. Степан Аркадьич успокоивает и насчет немецкой партии и насчет жены.

5 глава. Скачки — падает.

6 глава. Она бежит к нему, объявляет о беременности, объясненье с мужем.

2 ЧАСТЬ

1 глава. Сидят любовники, и он умоляет разорвать с мужем. Она отдел[ывается?], говорит, что умру.

2 глава. Муж в Москве, Степан Аркадьич затаскивает к себе, уезжает в клуб. Разговор с его женою. Семья Степана Аркадьича. Несчастье Алексея Александровича, говорит, что выхода нет, надо нести крест.

<3 глава. Читает все романы, изучает вопрос. Все невозможно. Едет к Троице, встреча с нигилистом, его утешенья. Говеет. Телеграмма.> Я умираю, прошу прощенье. Приезж[ай].

3 глава. Ее сон опять. Ее ужас <— дьявол>. Его простить и сына.

4глава. Роды, оба ревут. — Благополучно.

5-я глава. Поддерживает в себе христианское чувство, опускает [ш]торки* и все напоминает, страдает. Они шепчутся** о том, что это невозможно.

<6 глава. Степан Аркадьич предлагает развод. Последняя тщетная [?], он соглашается и уезжает.>

6 глава. Степан Аркадьич устроивает по просьбе Гагина и Н[ана], и Алексей Александрович соглашается подставить другую щеку.

3 ЧАСТЬ

1 глава. В обществе хохот, хотят соболезнованье. Он приезжает; но дома рыдает.

2 глава. <Отпор> в обществе, никто не приезжает <кроме дряни>, она блеснуть. Сцена его ей.

3 глава. Он отсекнулся, сын к матери, и он бьется, как бабочка.

4-я глава. У нее нигилисты. Он <уезжает> их ругает. <Она ревнует.> Так надо ехать в деревню.

5-я глава. <Он в клубе играет.> Они в деревне, ничего кроме животных отношений, устроили жизнь к чему? Он уезжает. «Так и я еду».

6-я глава. Установилось; он в свете, она дома, ее отчаяние.

4 ЧАСТЬ

1 глава. <Алексей Александрович шляется, как несчастный, и умирает. Его братья. Степан Аркадьич.> Видит ее и чует, что она несчастлива, желал бы помочь ей. Одно — христианская любовь. Она отталкивает. Сплетница-экономка. Лед тает. Она жалеет и раскаивается.

2-я глава. Он весел, приезжает. <Болтун возбуждает ее ревность.> А дома несчастлив. На войну нельзя.

3 глава. Афронт от кн. М. на детях. Болтун, ревность, débâcle*** чувства. Праздная [?] [1 не разобр.]. Еще сон.

4-я глава. <Приезжает Алексей Александрович.> С Гагиным страшная сцена. «Я не виновата».

5-я глава. Она уходит из дома и бросается.

6-я глава. Оба мужа, брат.

Эпилог. Алексей Александрович воспитывает <детей> сына. Гагин в Ташкенте****.

- 401 -

Иллюстрация:

ПЕРВЫЙ ПЛАН «АННЫ КАРЕНИНОЙ»

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 402 -

ВАРИАНТ I

Этот черновой набросок к «Анне Карениной» следовал хронологически за двумя первыми, указанными во вступительной статье. Здесь Толстой очень бегло, конспективно, набросал весь костяк романа, ограничившись для отдельных глав лишь краткими пометками об их содержании. Позднее, приспособляя часть этого материала к новому тексту романа со значительно изменившимся планом, Толстой сделал в рукописи существенные исправления, изменил имена персонажей. Кроме того, он сделал много заметок на полях. Последующие исправления с большой долей точности распознаются по цвету чернил. Воспроизводим первоначально написанный текст, устраняя вторичные исправления, но сохраняя в сносках главные из позднейших приписок на полях, намечающих план дальнейшей работы над текстом.

В наброске, как и в плане, отсутствуют еще семья Щербацких, а также Левин. Они фигурируют лишь в планах, приписанных позднее на полях, где будущий Левин большею частью зовется Ордынцевым. Семья, которая в окончательном тексте получит фамилию Облонские, лишь упоминается, и то также большей частью в позднее приписанных планах. Героиня романа зовется Татьяна Сергеевна Ставрович, муж ее — Михаил Михайлович, возлюбленный — Иван Петрович Балашев. Характеристика всех трех здесь существенно отличается от той, какую мы находим в окончательном тексте.

В развитии сюжета по сравнению с окончательным текстом также много значительных отличий. Вместо графини Лидии Ивановны выступает преданная сестра Михаила Михайловича, имя которой — Кити.

Как и первые два наброска, этот текст начинается с эпизода съезда гостей после оперы у молодой хозяйки. Среди собравшихся заходит разговор о чете Ставровичей. О муже отзываются, как о человеке тихом, кротком, ласковом к друзьям жены, должно быть, очень добром. И в дальнейшем он изображается с явным авторским сочувствием, гораздо привлекательнее, чем в окончательной редакции.

В гостиной появляются сначала Ставровичи, затем Балашев. Татьяна Сергеевна своим нарядом и поведением шокирует общество; она уединяется с Балашевым за круглым столиком и не расстается с ним до разъезда гостей. С тех пор она не получает ни одного приглашения на балы и вечера большого света. Муж, уехавший раньше жены, уже знал, что «сущность несчастия совершилась».

Ставрович-муж приезжает на скачки для того, чтобы окончательно разрешить свои сомненья. Со скачек он возвращается на дачу с сестрой Кити, к которой обращается за поддержкой и советом. Вскоре приезжает жена. В душе ее «дьявольский блеск» и решимость ни перед чем не останавливаться. Ни одной искры жалости не было у нее к этим «прекрасным (она знала это) и несчастным от нее двум людям». Она лжет, говоря, что была у своей приятельницы, и полна мыслями о скором свидании с любовником. Внешне непринужденно, с рассчитанным притворством, она разговаривает с мужем, с аппетитом пьет чай. В ответ на вопросы она отделывается ничего не значащими фразами и со счастливым, спокойным, «дьявольским» лицом целует мужа в лоб.

О неверности жены Михаил Михайлович узнает от сестры, сообщающей ему об этом на другой день в письме. С тех пор он не виделся с женой и вскоре уехал из Петербурга.

Весь этот материал разбит на шесть глав. Для следующих четырех глав намечен очень краткий план. В седьмой главе речь должна была итти о беременности Татьяны Ставрович. Запись: «Он глуп, насмешливость», видимо, относится к Балашеву. В восьмой главе должно было говориться о поездке Михаила Михайловича в Москву и о посещении им дома Леонида Дмитрича, будущего Облонского. План главы девятой определяется записью: «В вагоне разговор с нигилистом». Еще раньше, в плане, набросанном на полях рядом с текстом шестой главы, в связи с Михаилом Михайловичем отмечено: «Нигилисты утешают». Судя по тому, что «нигилисты» в данном наброске упоминаются и тогда, когда речь идет

- 403 -

о Татьяне Ставрович, они должны были, по замыслу Толстого, принимать какое-то участие, видимо, своими советами, высказываниями своих взглядов, в семейной драме Ставровича; однако, в черновых материалах романа, так же, как и в окончательном тексте, «нигилисты» не фигурируют в связи с судьбой Михаила Михайловича. Но о них, как увидим, несколько яснее говорится применительно к судьбе Татьяны Сергеевны и Балашева. Для десятой главы записано: «Роды, прощает», т. е. прощает Михаил Михайлович.

Дальнейшее развитие романа намечено в двух главах — одиннадцатой и двенадцатой — очень конспективно. В главе одиннадцатой смирение, доброта и кротость Михаила Михайловича подчеркиваются безучастным и даже враждебным отношением к нему его жены и Балашева, который раньше (ср. главу четвертую) относился к нему сочувственно, — когда Татьяна там говорила о муже: «Он глуп и зол», Балашев думал: «Ах, если б он был глуп, зол. А он умен и добр».

Двенадцатая глава изображает полную душевную потерянность Ставровича. Татьяна Сергеевна в разводе со своим первым мужем. У нее и Балашева двое детей. Балашева и Татьяну притягивает свет, «как ночных бабочек». Они оба ищут признания себя в нем, но тщетно. Те, признанием которых они дорожат, отворачиваются от них, а признание людей свободомыслящих, ездящих к ним и принимающих их у себя, — дурно воспитанных писателей, музыкантов, живописцев, не умеющих благодарить за чай, не радует их.

Речь идет здесь, видимо, о тех слоях общества, которые Толстой склонен был отожествлять с «нигилистами» (ср. еще относящуюся к Татьяне Ставрович запись на полях рядом с текстом четвертой главы: «Нигилизм не помогает»).

Татьяна испытывает все время внутреннюю ложь своего положения; она, кроме того, ревнует Балашева. Чтобы спасти себя от одиночества, она придумывает разные выходы: пробует блистать красотой и нарядами, привлекать молодых людей и блестящих мужчин, пробует «построить себе высоту, с которой бы презирать тех, которые ее презирали», но все это оказывается ей не по натуре. Остаются одни голые животные отношения и роскошь жизни, да еще «привидение» — Михаил Михайлович, «осунувшийся, сгорбленный старик».

Развязка наступает в результате посещения Михаилом Михайловичем Татьяны Сергеевны. Жизнь Михаила Михайловича становилась с каждым часом тяжелее.

Однажды в комитете миссии говорили о ревности и убийстве жен. Михаил Михайлович медленно встал и поехал к оружейнику. Тут он заряжает пистолет, и далее Толстой, видимо, заколебался, — сначала он написал: «и поехал к себе» (еще раньше, в плане, набросанном рядом с началом шестой главы, было записано: «Приходит домой и отправляется»), затем, зачеркнув «к себе», написал: «к ней».

То, что Михаил Михайлович говорит Татьяне Сергеевне, никак не вяжется с его появлением у нее с заряженным пистолетом. Он является к ней, по определению Татьяны Сергеевны, как «духовник», призывает ее к религиозному возрождению.

Возвратившийся Балашев возмущен и рассержен поведением Ставровича; Татьяна Сергеевна, оставив Балашеву записку, уходит, и через день ее тело находят на рельсах (первоначально было написано: «в Неве»). Балашев, отдав детей сестре, уезжает в Ташкент; Михаил Михайлович продолжает служить.

В набросках планов, написанных позже, на полях рукописи, а также поперек ее текста, намечены дальнейшие проекты развития сюжета романа. Тут фигурируют Левин, большей частью пока под фамилией Ордынцев, а также Кити Щербацкая. Ордынцев ненавидит Удашева (т. е. Вронского окончательного текста романа). Щербацкие едут на воды. Туда же едут и Михаил Михайлович Ставрович и Ордынцев (записи на полях в начале текста второй главы). Балашев сообщает на скачках Анне об устраивающемся браке Кити с Левиным (запись на полях в начале пятой главы). Но против начала текста третьей главы, где речь идет о приготовлениях Балашева к скачкам, записано: «Его приятель Ордынцев», т. е. приятель Балашева.

- 404 -

[I. РАННИЙ ЧЕРНОВОЙ НАБРОСОК РОМАНА]

I

Молодая хозяйка только что, запыхавшись, взбежала по лестнице и еще не успела снять соболью шубку и отдать приказанья дворецкому о большом чае для гостей в большой гостиной, как уж дверь отворилась и вошел генерал с молодой женой и уж другая карета загремела у подъезда. Хозяйка только улыбкой встретила гостей (она их видела сейчас только в опере и позвала к себе) и, поспешно отцепив крошечной ручкой в перчатке кружево от крючка шубы, скрылась за тяжелой портьерой.

— Сейчас оторву мужа от его гравюр и пришлю к вам, — проговорила хозяйка из-за портьеры и бежит в уборную оправить волосы, попудрить рисовым порошком и обтереть душистым уксусом.

Генерал с блестящими золотом эполетами, а жена его [с] обнаженными плечами оправлялась перед зеркалами между цветов. Два беззвучные лакея следили за каждым их движением, ожидая мгновения отворить двери в зало. За генералом вошел близорукий дипломат с измученным лицом, и пока они говорили, проходя через зало, хозяйка, уж вытащив мужа из кабинета, шумя платьем, шла навстречу гостей в большой гостиной по глубокому ковру. В обдуманном, не ярком свете гостиной собралось общество.

— Пожалуйста, не будем говорить об Виардо. Я сыта Виардою. Кити обещала приехать. Надеюсь, что не обманет. Садитесь сюда поближе ко мне, князь. Я так давно не слыхала вашей желчи*.

— Нет, я смирился уж давно. Я весь вышел.

— Как же не оставить про запас для друзей?

— В ней много пластического, — говорили с другой стороны.

— Я не люблю это слово.

— Могу я вам предложить чашку чая?

По мягкому ковру обходят кресла и подходят к хозяйке за чаем. Хозяйка, поднявши розовый мизинчик, поворачивает кран серебряного самовара и передает китайские прозрачные чашки.

— Здраствуйте, княгиня, — говорит слабый голос из-за спины гостьи. Это хозяин вышел из кабинета. — Как вам понравилась опера — Травиата, кажется? Ах нет, Дон Жуан.

— Вы меня испугали. Как можно так подкрадываться. Здраствуйте

Она ставит чашку, чтоб подать ему тонкую с розовыми пальчиками руку.

— Не говорите, пожалуйста, про оперу, вы ее не понимаете.

Хозяин здоровывается с гостями и садится в дальнем от жены углу стола. Разговор не умолкает. Говорят [о] Ставровиче и его жене, и, разумеется, говорят зло, иначе и не могло бы это быть предметом веселого и умного разговора.

— Кто-то сказал, — говорит адъютант, — что народ имеет всегда то правительство, которое он заслуживает; мне кажется, и женщины всегда имеют того мужа, которого они заслуживают. Наш общий друг Михаил Михайлович Ставрович есть муж, которого заслуживает его красавица-жена.

— О! Какая теория! Отчего же не муж имеет жену, какую...

— Я не говорю. Но госпожа Ставрович слишком хороша, чтоб у нее был муж, способный любить...

— Да и с слабым здоровьем.

- 405 -

— Я одного не понимаю, — в сторону сказала одна дама, — отчего m-me Ставрович везде принимают. У ней ничего нет — ни имени, ни tenue*, за которое бы можно было прощать.

— Да, ей есть что прощать. Или будет.

— Прежде чем решать вопрос о прощении обществу, принято, чтоб прощал или не прощал муж, а он, кажется, и не видит, чтобы было что-нибудь à pardonner**.

— Ее принимают оттого, что она соль нашего пресного общества.

Иллюстрация:

МАРИЯ АЛЕКСАНДРОВНА ГАРТУНГ, ПРОТОТИП
АННЫ КАРЕНИНОЙ

Портрет маслом работы И. К. Макарова

Толстовский музей, Москва

— Она дурно кончит, и мне просто жаль ее.

— Она дурно кончила — сделалась такая обыкновенная фраза.

— Но милее всего он. Эта тишина, кротость, эта наивность. Эта ласковость к друзьям его жены.

— Милая Софи. — Одна дама показала на девушку, у которой уши не были завешаны золотом.

— Эта ласковость к друзьям его жены, — повторила дама, — он должен

- 406 -

быть очень добр. Но если б муж и вы все, господа, не говорили мне, что он дельный человек (дельный — это какое-то кабалистическое слово у мущин), я бы просто сказала, что он глуп.

— Здраствуйте, Леонид Дмитрич, — сказала хозяйка, кивая из-за самовара, и поспешила прибавить громко подчеркнуто: — а что ваша сестра m-me Ставрович будет?

Разговор о Ставрович затих при ее брате.

— Откуда вы, Леонид Дмитрич? верно, из буфф?

— Вы знаете, что это неприлично, но что же делать, опера мне скучно, а это весело. И я досиживаю до конца. Нынче...

— Пожалуйста, не рассказывайте... — Но хозяйка не могла не улыбнуться, подчиняясь улыбке искренней, веселой открытого, красивого с кра т. г. и б. р. з.* лица Леонида Дмитрича.

— Я знаю, что это дурной вкус. Что делать... — И Леонид Дмитрич, прямо нося свою широкую грудь в морском мундире, подошел к хозяину и уселся с ним, тотчас же вступив в новый разговор.

— А ваша жена? — спросила хозяйка.

— Все по-старому, что-то там в детской, в классной, какие-то важные хлопоты.

Немного погодя вошли и Ставровичи, Татьяна Сергеевна в желтом с черным кружевом платье, в венке и обнаженная больше всех.

Было вместе что-то вызывающее, дерзкое в ее одежде и быстрой походке и что-то простое и смирное в ее красивом румяном лице с большими черными глазами и такими же губами и такой же улыбкой, как у брата**.

— Наконец и вы, — сказала хозяйка, — где вы были?

— Мы заехали домой, мне надо было написать записку Балашеву. Он будет у вас.

«Этого недоставало», — подумала хозяйка. — Михаил Михайлович, хотите чаю?

Лицо Михаила Михайловича, белое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось в улыбку, которая была бы притворна, если бы не была так добродушна, и начал мямлить что-то, чего не поняла хозяйка, и на всякий случай подала ему чаю. Он аккуратно разложил салфеточку и, оправив свой белый галстук и сняв одну перчатку, стал, всхлипывая, отхлебывать***. Чай был горяч, и он поднял голову и собрался говорить. Говорили об Офенбахе, что все-таки есть прекрасные мотивы. Михаил Михайлович долго собирался сказать свое слово, пропуская время, и наконец сказал, что Офенбах, по его мнению, относится к музыке, как m-r Jabot относится к живописи, но он сказал это так не во-время, что никто не слыхал его. Он замолк, сморщившись в добрую улыбку, и опять стал пить чай.

Жена его между тем начала разговор с хозяйкой, но какой-то новый тон холодности поразил ее, и она тотчас обратилась к толстой даме с вопросом о ее кузине, выходящей замуж.

— Да, она выходит, она влюблена, — это так редко. У нас все разумные браки. Я думаю, что вы за разумные браки.

— Да, они дурно кончают...

Поняв, что и тут что-то не то, Анна тотчас же обратилась к дипломату и начала с ним разговор так просто, свободно. Видно было, что это ведение разговора, которое для большинства светских людей было дело, и дело не беструдное, для нее была шутка, не стоившая ей ни малейшего усилия; мало того, она, очевидно, никогда не думала, о чем бы поговорить,

- 407 -

и говорила, о чем приходило в голову, и выходило всегда умно и мило, во всяком роде, в легком, в серьезном. Облокотившись обнаженной рукой на бархат кресла и согнувшись так, что плечо ее вышло из платья, говорила с дипломатом громко, свободно, весело о таких вещах, о которых никому бы не пришло в голову говорить в гостиной*.

— Здесь говорили, — сказал дипломат, — что всякая жена имеет мужа, которого заслуживает. Думаете вы это?

— Что это значит, — сказала она, — мужа, которого заслуживает? Что же можно заслуживать в девушках? Мы все одинакие, все хотим выйти замуж и боимся сказать это, все влюбляемся в первого мущину, который попадается, и все видим, что за него нельзя выйти.

— И раз ошибившись, думаем, что надо выйти не за того, в кого влюбились, — подсказал дипломат.

— Вот именно.

Она засмеялась громко и весело, перегнувшись к столу, и, сняв перчатку с пухлой белой руки, взяла чашку.

— Ну, а потом?

— Потом? потом, — сказала она задумчиво. Он смотрел улыбаясь, и несколько глаз обратилось на нее. — Потом я вам расскажу через 10 лет.

— Пожалуйста, не забудьте.

— Нет, не забуду, вот вам слово, — и она с своей непринятой свободой подала ему руку и тотчас же обратилась к генералу. — Когда же вы приедете к нам обедать? — И, нагнув голову, она взяла в зубы ожерелье черного жемчуга и стала водить им, глядя исподлобья.

В 12-м часу взошел Балашев. Его невысокая коренастая фигурка всегда обращала на себя вниманье, хотел или не хотел он этого. Он, поздоровавшись с хозяйкой, не скрываясь, искал глазами и, найдя, поговорив что нужно было, подошел к ней. Она перед ним встала, выпустив ожерелье из губ, и прошла к столу в угле, где были альбомы. Когда он стал рядом, они были почти одного роста. Она тонкая и нежная, он черный и грубый. По странному семейному преданию все Балашевы носили серебряную кучерскую серьгу в левом ухе, и все были плешивы. И Иван Балашев, несмотря на 25 лет, был уже плешив, но на затылке курчавились черные волосы, и борода, хотя свежевыбритая, синела по щекам и подбородку. С совершенной свободой светского человека он подошел к ней, сел, облокотившись над альбом[ами], и стал говорить, не спуская глаз с ее разгоревшегося лица

Хозяйка была слишком светская женщина, чтоб не скрыть неприличности их уединенного разговора. Она подходила к столу, за ней другие, и вышло незаметно. Можно было на час сходить, и вышло бы хорошо. От этого-то многие, чувствуя себя изящными в ее гостиной, удивлялись, чувствуя себя снова мужиками вне ее гостиной.

Так до тех пор, пока все стали разъезжаться, просидели вдвоем Татьяна и Балашев. Михаил Михайлович ни разу не взглянул на них. Он говорил о миссии, — это занимало его, — и, уехав раньше других, только сказал:

— Я пришлю карету, мой друг.

Татьяна вздрогнула, хотела что-то сказать: Ми..., но Михаил Михайлович уже шел к двери. Но знал, что сущность несчастия совершилась.

С этого дня Татьяна Сергеевна не получала ни одного приглашенья на балы и вечера большого света.

- 408 -

II*

Прошло 3 месяца.

Стояло безночное петербургское лето, все жили по деревням, на дачах и на водах за границей. Михаил Михайлович оставался в Петербурге по делам своей службы избранного им любимого занятия миссии на востоке. Он жил в Петербурге и на даче в Царском, где жила его жена. Михаил Михайлович все реже и реже бывал последнее время на даче и все больше и больше погружался в работу, выдумывая ее для себя, несмотря на то, что домашний доктор находил его положение здоровья опасным и настоятельно советовал ехать в Пирмонт. Доктор Гофман был друг Михаила Михайловича. Он любил, несмотря на все занятое время, засиживаться у Ставровича.

— Я еще понимаю наших барынь, они любят становиться к нам, докторам, в положение детей — чтоб мы приказывали, а им бы можно не послушаться, скушать яблочко, но вы знаете о себе столько же, сколько я. Неправильное отделение желчи — образование камней, оттого раздражение нервной системы, оттого общее ослабление и большое расстройство, circulum visiosum**, и выход один — изменить наши усложненные привычки в простые. Ну, поезжайте в Царское, поезжайте в Царское, поезжайте на скачки. Держите пари, пройдитесь верст 5, посмотрите...

— Ах да, скачки, — сказал Михаил Михайлович. — Нет, уж я в другой раз, а нынче дело есть.

— Ах, чудак.

— Нет, право, доктор, — мямля проговорил Михаил Михайлович, — не хочется. Вот дайте срок, я к осени отпрошусь у государя в отпуск и съезжу в деревню и в Москву. Вы знаете, что при Покровском монастыре открыта школа миссионеров. Очень, очень замечательная.

В передней зазвенел звонок, и, только что входил директор, старый приятель Михаила Михайловича, в передней раздался другой звонок. Директор, стально-седой сухой человек, заехал только затем, чтобы представить англичанина-миссионера, приехавшего из Индии, и второй звонок был миссионер. Михаил Михайлович принял того и другого и сейчас же вступил с англичанином в оживленную беседу. Директор вышел вместе с доктором. Доктор и директор остановились на крыльце, дожидаясь кучера извощичьей коляски директора, который торопливо отвязывал только что подвязанные торбы.

— Так нехорошо? — сказал директор.

— Очень, — отвечал доктор. — Если бы спокойствие душевное, я бы ручался за него.

— Да, спокойствие, — сказал директор. — Я тоже ездил в Карлсбад, и ничего, оттого что я не спокоен душой.

— Ну, да, иногда еще можно, а где ж Михаилу Михайловичу взять спокойствие с его женушкой***. — Доктор молчал, глядя вперед на извозчика, поспешно запахивающего и засовывающего мешок с овсом под сиденье****.

— Да, да, не по нем жена, — сказал директор*****.

— Вы, верно, на дачу, — сказал директор.

- 409 -

Иллюстрация:

ЧЕРНОВОЙ НАБРОСОК «АННЫ КАРЕНИНОЙ»

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 410 -

— Да, до свиданья. Захар, подавай.

И оба разъехались. Директор ехал и с удовольствием думал о том, как хорошо устраивает судьба, что не все дается одному. Пускай Михаил Михайлович моложе его, имеет доклады у государя и тон, что он пренебрегает почестями, хотя через две получил Владимира, зато в семейной жизни он упал так низко.

Доктор думал, как ужасно устроила судьба жизнь такого золотого человека, как Михаил Михайлович. Надо было ему это дьявольское навождение — женитьбы и такой женитьбы. Как будто для того только, чтоб втоптать его в грязь перед такими людьми, как этот директор.

III

Иван Балашев обедал в артели своего полка раньше обыкновенного. Он сидел в расстегнутом над белым жилетом сюртуке, облокотившись обеими руками на стол, и, ожидая заказанного обеда, читал на тарелке французский роман*.

— Ко мне чтоб Корд сейчас пришел сюда, — сказал он слуге, когда ему подавали суп в серебряной мисочке. Он вылил себе на тарелку. Он доедал суп, когда в столовую вошли офицерик и штатский.

Балашев взглянул на них и отвернулся опять, будто не видя.

— Что, подкрепляешься на работу? — сказал офицер, садясь подле него.

— Ты видишь.

— А вы не боитесь потяжелеть? — сказал толстый, пухлый штатский, садясь подле молодого офицера.

— Что? — сердито сказал Балашев.

— Не боитесь потяжелеть?

— Человек, подай мой херес, — сказал Балашев, не отвечая штатскому.

Штатский спросил у офицерика, будет ли он пить, и, умильно глядя на него, просил его выбрать. Твердые шаги послышались в зале, вошел молодчина ротмистр и ударил по плечу Балашева.

— Так умно [1 не разобр.]. Я за тебя держу с Голицыным.

Вошедший точно так же сухо отнесся к штатскому и офицерику, как и Балашев. Но Балашев весело улыбнулся ротмистру.

— Что же ты вчера делал? — спросил он.

— Проиграл пустяки.

— Пойдем, я кончил, — сказал Балашев.

И, встав, они пошли к двери. Ротмистр громко, не стесняясь, сказал:

— Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок мне. Да.

— Я больше не буду есть. Ни шампанского, ничего.

В бильярдной никого не было еще, они сели рядом. Ротмистр выгнал маркера. Корд, англичанин, пришел и на вопрос Балашева о том, как лошадь Tiny, получил ответ, что весела и ест хорошо, как следует есть честной лошади.

— Я приду, когда вести, — сказал Балашев и отправился к себе, чтоб переодеться во все чистое и узкое для скачки. Ротмистр пошел с ним и лег, задрав ноги, на кровать, пока Балашев одевался. Товарищ — сожитель Балашева Несвицкий — спал. Он кутил всю прошлую ночь. Он проснулся.

— Твой брат был здесь, — сказал он Балашеву, — разбудил меня, чорт его возьми, сказал, что придет опять. Это кто тут? Грабе? Послушай, Грабе, что бы выпить после перепою? Такая горечь, что...

— Водки лучше всего. Тарещенко, водки барину и огурец.

Балашев вышел в подштанниках, натягивая в шагу.

- 411 -

— Ты думаешь, что пустяки. Нет, здесь надо, чтоб было узко и плотно, совсем другое, вот славно. — Он поднимал ноги. — Новые дай сапоги.

Он почти оделся, когда пришел брат, такой же плешивый, с серьгой, коренастый и курчавый.

— Мне поговорить надо с тобой.

— Знаю, — сказал Иван Балашев, покраснев вдруг.

— Ну, секреты, так мы уйдем.

— Не секреты. Если он хочет, я при них скажу.

— Не хочу, потому что знаю все, что скажешь, и совершенно напрасно.

— Да и мы все знаем, — сказал, выходя из-за перегородки в красном одеяле, Несвицкий.

— Ну, так что думают там, мне все равно. А ты знаешь лучше меня, что в этих делах никого не слушают люди, а не червяки. Ну и все. И, пожалуйста, не говори, особенно там. — Все знали, что речь была о том, что тот, при ком состоял старший брат Балашева, был недоволен тем, что Балашев компрометировал Ставрович.

— Я только одно говорю, — сказал старший брат, — что эта неопределенность нехороша. Уезжай в Ташкент, за границу, с кем хочешь, но не...*.

— Это все равно, как я сяду на лошадь, объеду круг, и ты меня будешь учить, как ехать. Я чувствую лучше тебя.

— И не мешай, он доедет, — закричал Несвицкий. — Послушайте, кто же со мной выпьет? Так водки, Грабе? Противно. Пей. Потом пойдем смотреть, как его обскачут, и выпьем с горя.

— Ну, однако, прощайте, пора, — сказал Иван Балашев, взглянув на отцовский старинный брегет, и застегнул куртку.

— Постой, ты волоса обстриги.

— Ну, хорошо.

Иван Балашев надвинул прямо с затылка на лысину свою фуражку и вышел, разминаясь ногами.

Он зашел в конюшню, похолил Tiny, которая, вздохнув тяжело при его входе в стойло, покосилась на него своим большим глазом и, отворотив левое заднее копыто, свихнула зад на одну сторону. «Копыто-то, — подумал Иван Балашев. — Гибкость». Он подошел еще ближе, перекинул прядь волос с гривы, перевалившуюся направо, и провел рукой по острому глянцевитому загривку и по крупу под попоной.

— All right, — повторил Корд скучая.

И Балашев вскочил в коляску и поехал к Татьяне Ставрович. Она была больна и скучна. В первый раз беременность ее давала себя чувствовать.

IV**

Он вбежал в дачу и, обойдя входную дверь, прошел в сад и с саду, тихо ступая по песку, крадучись, вошел в балконную дверь. Он знал, что мужа нет дома, и хотел удивить ее.

- 412 -

Накануне он говорил ей, что не заедет, чтоб не развлекаться, не может думать ни о чем, кроме скачки. Но он не выдержал и на минуту перед скачками, где он знал, что увидит ее в толпе, забежал к ней. Он шел во всю ногу, чтоб не бренчать шпорами, ступая по отлогим ступеням террасы, ожидая найти в внутренних комнатах, но, оглянувшись, чтоб увидать, не видит ли его кто, он увидал ее. Она сидела в углу террасы между цветами у балюстрады в лиловой шелковой собранной кофте, накинутой на плечи, голова была причесана. Но она сидела, прижав голову к лейке, стоявшей на перилах балкона. Он подкрался к ней. Она открыла глаза, вскрикнула и закрыла голову платком, так, чтоб он не видал ее лица. Но он видел и понял, что под платком были слезы.

— Ах, что ты сделал... Ах, зачем... Ах, — и она зарыдала...

— Что с тобой? Что ты?

— Я беременна, ты испугал меня... Я... беременна.

Он оглянулся, покраснел от стыда, что он оглядывается, и стал поднимать платок. Она удерживала его, делая ширмы из рук. В конце улицы* сияли мокрые от слез, но нежные, потерянно счастливые глаза, улыбаясь.

Он всунул лицо в улицу*. Она прижала его щеки и поцеловала его.

— Таня, я обещался не говорить, но это нельзя. Это надо кончить. Брось мужа. Он знает, и теперь мне все равно; но ты сама готовишь себе мученья.

— Я? Он ничего не знает и не понимает. Он глуп и зол. Если б он понимал что-нибудь, разве бы он оставлял меня?

Она говорила быстро, не поспевая договаривать. Иван Балашев слушал ее с лицом грустным, как будто это настроение ее было давно знакомо ему, и он знал, что оно непреодолимо. «Ах, если б он был глуп, зол, — думал Балашев. — А он умен и добр».

— Ну, не будем.

Но она продолжала:

— И что же ты хочешь, что б я сделала, что я могу сделать? Сделаться твоей maîtresse**, осрамить себя, его, погубить тебя. И зачем? Оставь, все будет хорошо. Разве можно починить? Я лгала, буду лгать. Я погибшая женщина. Я умру родами, я знаю, я умру. Ну, не буду говорить. И нынче. Пустяки. — Она вдруг остановилась, будто прислушиваясь или вспоминая. — Да, да, уж пора ехать. Вот тебе на счастье. — Она поцеловала его в оба глаза. — Только не смотри на меня, а смотри на дорогу и на препятствиях не горячи Тани, а спокойнее. Я за тебя держу три пари. Ступай.

Она подала ему руку и вышла. Он вздохнул и пошел к коляске. Но как только он выехал из переулков дач, он уже не думал о ней. Скачки с беседкой, с флагом, с подъезжающими колясками, с лошадьми, провожаемыми в круг, открылись ему; он забыл все, кроме предстоящего.

V

День разгулялся совершенно ко времени скачек, солнце ярко блестело, и последняя туча залегла на севере***.

Балашев пробежал мимо толпы знакомых, кланяясь невпопад и слыша, что в толпе на него показывали, как на одного из скачущих и на самого надежного скакуна. Он пошел к своей Тане, которую водил конюх и у которой стоял Корд, и входя разговаривал. По дороге он наткнулся

- 413 -

Иллюстрация:

АННА КАРЕНИНА

Рисунок М. А. Врубеля

Третьяковская галлерея, Москва

- 414 -

на главного соперника — Нельсона Голицына. Его вели в седле два конюха в красных картузах. Невольно заметил Балашев его спину, зад, ноги, копыта.

«Вся надежда на езду против этой лошади», — подумал Балашев и побежал к своей.

Перед его подходом лошадь остановили. Высокий, прямой статский с седыми усами осматривал лошадь. Подле него стоял маленький, худой, хромой человечек. Маленький хромой, в то самое время, как Балашев подходил, проговорил:

— Слов нет, лошадь суха и ладна, но не она придет.

— Это отчего?

— Скучна. Не в духе.

Они замолчали. Седой в высокой шляпе обернулся к Балашеву:

— Поздравляю, мой милый. Прекрасная лошадь, я подержу за тебя.

— Лошадь-то хороша. Каков седок будет? — сказал Балашев улыбаясь.

Высокий статский окинул взглядом сбитую коренастую фигурку Балашева и веселое твердое лицо и одобрительно улыбнулся.

В толпе зашевелилось, зашевелились жандармы. Народ побежал к беседке.

— Великий князь, государь приехал, — послышались голоса.

Балашев побежал к беседке. У весов толпилось человек 20 офицеров. Три из них, Г[олицын], М[илютин] и З., были приятели Балашева, из одного с ним петербургского круга. И один из них, маленький, худенький М[илютин], с подслеповатыми сладкими глазками, был кроме того что и вообще несимпатичный ему человек, был соперник самый опасный; отличный ездок, легкий по весу и на лошади кровной, в Италии взявшей 2 приза и недавно привезенной.

Остальные были мало известные в петербургском свете гвардейские кавалеристы, армейцы, гусары, уланы и один казак. Были юноши еще без усов, мальчики. Один гусар, совсем мальчик с детским лицом, складный, красивый, напрасно старавшийся принять вид строго серьезный, особенно обращал на себя внимание. Балашев с знакомыми, и в том числе с М[илютиным], поздоровался по своему обыкновению просто, одинаково крепко пожимая руку и глядя в глаза. М[илютин], как всегда, был ненатурален, твердо смеялся, выставляя свои длинные зубы.

— Для чего вешать? — сказал кто-то. — Все равно надо нести что есть в каждом.

— Для славы господа. Записывайте: 4 пуда 5 фунтов, — и уже не молодой конюх гренадер [?] слез с весов.

— 3 пуда 8 фунтов, 4 пуда 1 фунт.

— Пишите прямо 3,2, — сказал М[илютин].

— Нельзя. Надо поверить...

В Балашеве было 5 пудов.

— Вот не ждал бы, что вы так тяжелы.

— Да, не сбавляет.

— Ну, господа, скорее. Государь едет.

По лугу, на котором кое-где разносчики [1 не разобр.], рассыпались бегущие фигуры к своим лошадям. Балашев подошел к Tiny, Корд давал последние наставления.

— Одно, не смотрите на других, не думайте о них. Не обгоняйте. Перед препятствиями не удерживайте и не посылайте. Давайте ей выбирать самой, как она хочет приступить. Труднее всех для вас канавы, не давайте ей прыгать вдаль.

Балашев засунул палец под подпруги. Она, прижав уши, оглянулась.

- 415 -

— All right, — улыбаясь сказал англичанин.

Балашев был немного бледен, как он мог с его смуглым лицом.

— Ну, садиться.

Балашев оглянулся. Кое-кто сидел, кто заносил ноги, кто вертелся около не дающих садиться. Балашев вложил ногу и гибко приподнял тело. Седло заскрипело новой кожей, и лошадь подняла заднюю ногу и потянула голову в поводья. В один и тот же момент поводья улеглись в перчатку. Корд пустил, и лошадь тронулась вытягивающим шагом. Как только Балашев подъехал к кругу и звонку и мимо его проехали двое, лошадь подтянулась и подняла шею, загорячилась, и, несмотря на ласки, она не успокаивалась, то с той, то с другой стороны стараясь обмануть седока и вытянуть поводья. Мимо его галопом проехал М[илютин] на 5-вершковом гнедом жеребце и осадил его у звонка. Таня выкинула левую ногу и сделала два прыжка, прежде чем, сердясь, не перешла на тряскую рысь, подкидывая седока.

Порывы [1 не разобр.], повороты назад, затишье, звонок, и Балашев пустил свою лошадь. Казачий офицер на серой лошадке проскакал неслышно мимо его, за ним, легко вскидывая, но тяжело отбивая задними ногами, прошел М[илютин]. Таня влегла в поводья и близилась к хвосту М[илютина]. Первое препятствие был барьер. М[илютин] был впереди и, почти не переменяя аллюра, перешел в барьер и пошел дальше, с казачьим офицером. Балашев подскакивал вместе. Таня рванулась и близко слишком поднялась, стукнула задней ногой. Балашев пустил поводья, прислушиваясь к такту скачки, не ушиблась ли она. Она только прибавила хода. Он опять стал сдерживать. Второе препятствие была река. Один упал в ней. Балашев подержал влево, не посылал, но он почувствовал в голове лошади, в ушах нерешительность; он чуть приложил шенкеля и щелкнул языком. «Нет, я не боюсь», — как бы сказала лошадь, рванулась в воду. Один, другой прыжок по воде. На третьем она заторопилась, два нетактные прыжка в воду, но последний прыжок так подкинул зад, что видно было, она шутя выпростала ноги из тины и вынесла на сухое. М[илютин] был там сзади. Но не упал. Балашев слышал приближающиеся ровные поскоки его жеребца. Балашев оглянулся: сухая чернеющая от капель пота голова жеребца, его тонкий храп с прозрачными красными на [1 не разобр.] ноздрями близились к крупу его лошади, и М[илютин] улыбался ненатурально.

Балашеву неприятно было видеть М[илютина] с его улыбкой; он не сдержал Тани. Она только что начинала потеть на плечах. Он даже, забыв увещание Корда, послал ее. «Так нужно наддать, — как будто сказала Таня. — О, еще много могу», еще ровнее, плавнее, неслышнее стали ее усилия, и она отделилась от М[илютина]. Впереди было самое трудное препятствие: стенка и канава за нею. Против этого препятствия стояла кучка народа. Балашев их большинство своих приятелей*, М. О., товарищ Гр[абе] и Н[есвицкий] и несколько дам. Балашев уже был в том состоянии езды, когда перестаешь думать о себе и лошади отдельно, когда не чувствуешь

- 416 -

движений лошади, а сознаешь эти движения как свои собственные и потому не сомневаешься в них. Хочешь перескочить этот вал и перескочишь. Ни правил, ни советов Корда он не помнил, да и не нужны ему были. Он чувствовал за лошадь и всякое движенье ее знал и знал, что препятствие это он перескочит так же легко, как сел на седло. Кучка людей у препятствия была, его приятель Гр[абе] выше всех головой стоял в середине и любовался приятелем Балашевым. Он всегда любовался, утешаясь им после мушек, окружавших его. Теперь он любовался им больше, чем когда-нибудь. Он своими зоркими глазами издали видел его лицо и фигуру и лошадь и глазами дружбы сливался с ним и так же, как и Балашев, знал, что он перескочит лихо препятствие. Но когда артиллерист знает, что выстрелит пушка по [1 не разобр.], которую он ударяет, он все-таки дрогнет при выстреле, так и теперь он и они все с замираньем смотрели на приближающуюся качающуюся голову лошади, приглядывающейся к предстоящему препятствию, и на нагнутую вперед широкую фигуру Балашева и на его бледное, не веселое лицо и блестящие устремленные вперед и мелькнувшие на них глаза.

«Лихо едет». — «Погоди». — «Молчите, господа». Таня как раз размеряла место и поднялась с математически верной точки, чтобы дать прыжок. Лица всех просияли в то же мгновение, они поняли, что на той стороне, и точно мелькнула поднятая голова и грудь и раз и два вскинутый зад, и не успели задние ноги попасть на землю, как уже передние поднялись, и лошадь и седок, вперед предугадавший все движения и не отделявшийся от седла, уже скакали дальше. «Лихо, браво, Балашев», — проговорили зрители, но уже смотрели на М[илютина], который подскакивал к препятствию. На лице Балашева мелькнула радостная улыбка, но он не оглядывался. Впереди и сейчас было маленькое препятствие — канава с водой в 2 аршина. У этого препятствия стояла дама в лиловом платье, другая в сером и два господина. Балашеву не нужно было узнавать даму, он с самого начала скачек знал, что она там, в той стороне, и физически почувствовал приближение к ней. Татьяна Сергеевна пришла с золовкой и Б. Д. к этому препятствию именно потому, что она не могла быть спокойна в беседке, и у большого препятствия она не могла быть. Ее пугало, волновало это препятствие. Она, хотя и ездок, как женщина, не могла понять, как возможно перепрыгнуть это препятствие на лошади. Но она остановилась дальше, но и оттуда смотрела на страшное препятствие. Она видела сон, и сон этот предвещал ей несчастье. Когда он подъезжал к валу (она давно в бинокль узнала его впереди всех), она схватилась рукой за сестру, перебирая ее, сжимая нервными пальцами. Потом откинула бинокль и хотела броситься [?], но опять схватила бинокль, и в ту минуту, как она искала его в трубу, он уже был на этой стороне. «Нет сомнения, что Балашев выиграет». — «Не говорите, М[илютин] хорошо едет. Он сдерживает. Много шансов». — «Нет, хорош этот». — «Ах, опять упал». Пока это говорили, Балашев приближался, так что лицо его видно было, и глаза их встретились. Балашев не думал о канаве, и, действительно, нечего было думать. Он только послал лошадь. Она поднялась, но немножко рано. Так, чтоб миновать канаву, ей надо бы прыгнуть не 2, а 3 аршина, но это ничего не значило ей, она знала это и он вместе. Они думали только о том, как скакать дальше. Вдруг Балашев почувствовал в то мгновенье, как перескочил, что зад лошади не поддал его, но опустился неловко (нога задняя попала на край берега и, отворотив дернину, осунулась). Но это было мгновенье. Как бы рассердившись на эту неприятность и пренебрегая ею, лошадь перенесла всю силу на другую заднюю ногу и бросила, уверенная в упругости задней левой, весь перед вперед. Но боком ли стала нога, слишком ли понадеялась на силу

- 417 -

ноги лошадь, неверно ли стала нога, нога не выдержала, перед поднялся, зад подкосился, и лошадь с седоком рухнулась назад на самый берег канавы.

Иллюстрация:

ВАСИЛИЙ СТЕПАНОВИЧ ПЕРФИЛЬЕВ,
ПРОТОТИП СТИВЫ ОБЛОНСКОГО

Фотография Толстовский музей, Москва
 

Одно мгновенье, и Балашев выпростал ногу, вскочил и бледный, с трясущейся челюстью, потянул лошадь, она забилась, поднялась, зашаталась и упала. М[илютин] с белыми зубами перелетел через канаву и исчез. К[азачий] офицер ерзнул через, еще 3-й. Балашев схватился за голову. «А-а!» — проговорил он и с бешенством ударил каблуком в бок лошадь. Она забилась и оглянулась на него. Уже бежали народ и Корд. Татьяна Сергеевна подошла тоже.

— Что вы?

Он не отвечал. Корд говорил, что лошадь сломала спину. Ее оттаскивали. И его ощупывали. Он сморщился, когда его тронули за бок. Он сказал Татьяне Сергеевне:

— Я не ушибся, благодарю вас, — и пошел прочь, но она видела, как его поддерживал доктор и как под руки посадили в дрожки.

VI

Не одна Татьяна Сергеевна зажмурилась при виде скакунов, подходивших к препятствиям*. Государь зажмуривался всякий раз, как офицер подходил к препятствию. И когда оказалось, что из 17 человек упало и убилось 12, государь недовольный уехал и сказал, что он не хотел этого и таких скачек, что ломать шеи не позволит вперед. Это же мнение и прежде слышалось, хотя и смутно, в толпе, но теперь вдруг громко высказалось.

- 418 -

Михаил Михайлович приехал таки на скачку, не столько для того, чтобы последовать совету доктора, но для того, чтобы разрешить мучавшие его сомнения, которым он не смел, но не мог не верить. Он решился говорить с женой, последний раз, и с сестрой, с божественной Кити, которая так любила, жалела его, но которая должна же понять, что прошло же время жалеть, что сомнения даже хуже его горя, если есть что-нибудь в мире хуже того горя, которого он боялся. В доме на даче, разумеется, никого не было. И Михаил Михайлович, отпустив извозчика, решил пойти пешком следуя совету доктора. Он заложил за спину руки с зонтиком и пошел, опустив голову, с трудом отрываясь от своих мыслей, чтоб вспоминать на перекрестках, какое из направлений надо выбирать. Он пришел к скачкам, когда уже водили потных лошадей, коляски разъезжались. Все были недовольны, некоторые взволнованы. М[илютин] победитель весело впрыгнул в коляску к матери. У разъезда столкнулся с Голицыной и сестрой.

— Браво, Михаил Михайлович. — Неужели ты пешком? — Но что это с вами? — Должно быть, устал.

Он в самом деле от непривычного движения [1 не разобр.] в то время был, как сумасшедший, так раздражен нервами, чувствовал полный упадок сил и непреодолимую решительность.

— А Таня где?

Сестра покраснела, а Голицына стала говорить с стоявшими подле о падении Балашева. Михаил Михайлович, как всегда при имени Балашева, слышал все, что его касалось, и в то же время говорил с сестрой. Она пошла с Н. к канаве. Она хотела приехать домой одна. Сестра лгала: она видела в бинокль, что Татьяна Сергеевна пошла вслед за падением Балашева к своей коляске, и знала, как бы она сама видела, что Татьяна Сергеевна поехала к нему. Михаил Михайлович тоже понял это, услыхав, что Балашев сломал ребро. Он спросил, с кем она пошла? С Н. Не хочет ли он взять место в коляске Г[олицыной]? Его довезут.

— Нет, благодарю, я пройдусь.

Он с тем официальным приемом внешних справок решился основательно узнать, где его жена. Найти Н., спросить его, спросить кучера. Зачем он это делал, он не знал. Он знал, что это ни к чему не поведет, знал и чувствовал всю унизительность роли мужа, ищущего свою жену, которая ушла. «Как лошадь или собака ушла», — подумал он. Но он холодно односторонне решил это и пошел. Н. тотчас же попался ему.

— А, Михаил Михайлович.

— Вы видели мою жену?

— Да, мы стояли вместе, когда Балашев упал и все это попадало. Это ужасно. Можно ли так глупо.

— А потом?

— Она поехала домой, кажется. Я понимаю, что для m-me Ставрович это, да и всякую женщину с нервами. Я мужчина, да и то нервы. Это гладиаторство. Недостает цирка с львами.

Это была фраза, которую сказал кто-то, и все радовались, повторяли. Михаил Михайлович взял и поехал домой. Жены не было. Кити сидела одна, и лицо ее скрывало что-то под неестественным оживлением.

Михаил Михайлович подошел к столу, сел, поставил локти, сдвинул чашку, которую подхватила Кити, положил голову в руки и начал вздох, но остановился. Он открыл лицо.

— Кити, что ж, решительно это так?

— Мишель, я думаю, что я не должна ни понимать тебя, ни отвечать тебе. Если я могу свою жизнь отдать для тебя, ты знаешь, что я это сделаю; но не спрашивай меня ни о чем. Если я нужна, вели мне делать.

- 419 -

— Да, ты нужна, чтоб вывести меня из сомненья. — Он глядел на нее и понял ее выражение при слове сомнения. — Да и сомнений нет, ты хочешь сказать. Все-таки ты нужна, чтоб вывести меня из сомненья. Так жить нельзя. <Ты привыкла у меня спрашивать, от меня учиться жизни. Забудь это все.> Я несчастное, невинное наказанное дитя. Мне рыдать хочется, мне хочется, чтоб меня жалели. Чтоб научили, что мне делать. Правда ли это? Неужели это правда? И что мне делать?

— Я ничего не знаю, я ничего не могу сказать. Я знаю, что ты несчастлив, а что я...

— Как несчастлив?

— Я не знаю как, я вижу и ищу помочь.

В это время зазвучали колеса, раздавливающие мелкой щебень, и фыркнула под самым окном одна из лошадей остановившегося экипажа. Она вбежала, прямая, румяная, и опять, больше, чем когда-нибудь, с тем дьявольским блеском в глазах, с тем блеском, который говорил, что хотя в душе то чувство, которое она имела, преступления нет и нет ничего, что бы остановило. Она поняла мгновенно, что говорили о ней. Враждебное блеснуло в ее взгляде; в ней, в доброй, ни одной искры жалости к этим 2 прекрасным (она знала это) и несчастным от нее 2-м людям.

— Мы здесь. Когда ты приехал? Я не ждала тебя. А я была на скачке и потом от ужаса при этих падениях уехала.

<— Где ты была?

— У... у Лизы, — сказала она, видимо радуясь своей способности лжи, — она не могла ехать, она больна, я ей все рассказала.>

И как бы радуясь и гордясь своей способностью (неизвестной доселе) лжи, она, вызывая, прибавила:

— Мне говорили, что убился Иван Петрович Балашев, очень убился. Ну, я пойду разденусь. Ты ночуешь?

— Не знаю, мне очень рано завтра надо.

Когда она вышла, Кити сказала:

— М[ишель], я не могу ничего сказать, позволь мне обдумать, и я завтра напишу тебе.

Он не слушал ее:

— Да, да, завтра.

Сестра поняла.

— Ты хочешь говорить с ней?

— Да, я хочу.

Он смотрел неподвижно на самовар и именно думал о том, что он скажет ей. Она вошла в блузке спокойная, домашняя. Сестра вышла. Она испугалась.

— Куда ты?

Но Кити ушла.

— Я приду сейчас.

Она стала пить чай с аппетитом, много ела. Опять дьявол.

— Таня, — сказал Михаил Михайлович, — думаешь ли ты... ду... Думаешь ли ты, что мы можем так оставаться?

— Отчего? — Она вынула сухарик из чая. — Что ты в Петербурге, а я здесь? Переезжай сюда, возьми отпуск.

Она улыбающимися, насмешливыми глазами смотрела на него.

— Таня, ты ничего не имеешь сказать мне особенного?

— Я? — с наивным удивлением сказала она и задумалась, вспоминая, не имеет ли она что сказать. — Ничего, только то, что мне тебя жаль, что ты один.

Она подошла и поцеловала его в лоб. И то же сияющее, счастливое, спокойное, дьявольское лицо, выражение, которое, очевидно, не имело корней в разуме, в душе.

- 420 -

— А, ну так хорошо, — сказал он и невольно, сам не зная как, подчинился ее влиянию простоты, и они поговорили о новостях, о денежных делах. Только один раз, когда он передал ей чашку и сказал: «Еще, пожалуйста», она вдруг без причины покраснела так, что слезы выступили на глаза, и опустила лицо. Кити пришла, и вечер прошел обыкновенно.

Она проводила его на крыльцо, и, когда в месячном свете по безночному свету садился в коляску, она сказала своим грудным голосом:

— Как жаль, что ты уезжаешь, — и прибежала к коляске и кинула ему плед на ноги. Но, когда коляска отъехала, он знал, что она, оставшись у крыльца, страдала ужасно.

<На другой день Михаил Михайлович получил письмо от Кити. Она писала: «Я молилась и просила просвещения свыше. Я знаю, что мы обязаны сказать правду. Да, Татьяна неверна тебе, и это я узнала против воли. Это знает весь город. Что тебе делать? Я не знаю. Знаю одно, что христово учение будет руководить т[обой].

Твоя Кити».>

С тех пор Михаил Михайлович не видал жены и скоро уехал из Петербурга*.

VII

О беременности. Он глуп, насмешливость.

VIII

Михаил Михайлович в Москве. Леонид Дмитрич затащил обедать.

Его жена. Разговор о неверности мужа. Дети похожи на отца.

IX

В вагоне разговор с нигилистом.

X

Роды, прощает.

XI**

Михаил Михайлович ходил по зале. «Ш-ш», — говорил он на шумевших слуг. Иван Петрович лег отдохнуть после 3-х бессонных ночей в кабинете. Чувство успокоения поддерживалось в Михаиле Михайловиче только христианской деятельностью. Он пошел в министерство, и там, вне дома, ему было мучительно. Никто не мог понимать его тайны. Хуже того — ее понимали, но навыворот. Он мучался вне дома, только дома он был покоен. Суждения слуг он презирал. Но не так думали Иван Балашев и Татьяна.

— Что же, это вечно будет так? — говорил Балашев. — Я не могу переносить его.

— Отчего? Его это радует? Впрочем, делай как хочешь.

— Делай, разумеется, нужен развод.

Но как же мне сказать ему? Я скажу. Мишель, ты так не можешь жить. — Он побледнел. — Ты простишь, будь великодушен, дай развод.

— Да, да, но как?

- 421 -

— Я пришлю тебе адвоката.

— Ах да, хорошо.

Подробности процедуры для развода, унижение их — ужаснуло его. Но христианское чувство — это была та щека, которую надо подставить. Он подставил ее. Через год Михаил Михайлович жил по-старому, работая то же; но значение его уничтожилось.

XII

Хотели мусировать доброту христианства его, но это не вышло: здравый смысл общества судил иначе, он был посмешищем. Он знал это, но не это мучало его. Его мучала необходимость сближения с прежней женой. Он не мог забыть ее ни на минуту, он чувствовал себя привязанным к ней, как преступник к столбу. Да и сближения невольно вытекали через детей. Она смеялась над ним, но смех этот не смешон был. Балашев вышел в отставку и не знал, что с собой делать. Он был за границей, жил в Москве, в Петербурге, только не жил в деревне, где только ему можно и должно было жить. Их обоих свет притягивал, как ночных бабочек. Они искали — умно, тонко, осторожно — признания себя такими же, как другие.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва

Но именно от тех-то, от кого им нужно было это признание, они не находили его.

То, что свободно мыслящие люди дурного тона ездили к ним и принимали их, не только не радовало их, но огорчало. Эти одинокие знакомые очевиднее всего доказывали, что никто не хочет знать их, что они должны удовлетворять себе одни. Пускай эти люди, которые принимали их, считали себя лучше той так называемой пошлой, светской среды, но им не нужно было одобрения этих добродетельных свободомыслящих людей,

- 422 -

а нужно было одобрение так называемого пошлого света, куда их не принимали. Балашев бывал в клубе — играл. Ему говорили:

— А, Балашев, здорово, как поживаешь? Поедем туда, сюда. Иди в половину.

Но никто слова не говорил о его жене. С ним обращались, как с холостым. Дамы еще хуже. Его принимали очень мило, но жены его не было для них, и он сам был человек слишком хорошего тона, чтобы попытаться заговорить о жене и получить тонкое оскорбление, за которое нельзя и ответить.

Он не мог не ездить в клубы, в свет, а жена ревновала, мучалась, хотела ехать в театр, в концерт и мучалась еще больше. Она была умна и ловка и, чтоб спасти себя от одиночества, придумывала и пытала разные выходы. Она пробовала блистать красотой и нарядом и привлекать молодых людей, блестящих мущин, но это становилось похоже, она поняла на что, когда взглянула на его лицо после гулянья, на котором она в коляске с веером стояла недалеко от гр. Кур., окруженная толпой. Она пробовала другой, самый обычный выход — построить себе высоту, с которой бы презирать тех, которые ее презирали; но способ постройки этой контрбатареи всегда один и тот же. И как только она задумала это, как около нее уже стали собираться дурно воспитанные* писатели, музыканты, живописцы, которые не умели благодарить за чай, когда она им подавала его.

Он слишком был твердо хороший, искренний человек, чтоб променять свою гордость, основанную на старом роде честных и образованных людей, на человечном воспитании, на честности и прямоте, на этот пузырь гордости какого-то выдуманного нового либерализма. Его верное чутье тотчас показало ему ложь этого утешенья, и он слишком глубоко презирал их.

Оставались дети, их было двое. Но и дети росли одни. Никакие англичанки и наряды не могли им дать той среды дядей, теток, крестной матери, подруг, товарищей, которую имел он в своем детстве. Оставалось что же? Что же оставалось в этой связи, названной браком? Оставались одни животные отношения и роскошь жизни, имеющие смысл у лореток, потому что все любуются этой роскошью, и не имеющие здесь смысла. Оставались голые животные отношения, и других не было и быть не могло. Но еще и этого мало, оставался привидение Михаил Михайлович, который сам или которого судьба всегда наталкивала на них, Михаил Михайлович, осунувшийся, сгорбленный старик, напрасно старавшийся выразить сияние счастья жертвы в своем сморщенном лице. И их лица становились мрачнее и старше по дням, а не по годам. Одно, что держало их вместе, — были ж[ивотные] о[тношения]. Они знали это, и она дрожала потерять его, тем более что видела, что он тяготится жизнью.

Он отсекнулся. Война. Он не мог покинуть ее. Жену он бы оста[вил], но ее нельзя было.

Не права ли была она, когда говорила, что не нужно было развода, что можно было оставаться так жить? Да, тысячу раз права.

В то время, как они так жили, жизнь Михаила Михайловича становилась час от часу тяжелее**. Только теперь отзывалось ему все значение того, что он сделал. Одинокая комната его была ужасна. <Один раз он пошел в комитет миссии. Говорили о ревности и убийстве жен. Михаил Михайлович встал медленно и поехал к оружейнику, зарядил пистолет и поехал к*** ней.>****.

- 423 -

Один раз Татьяна Сергеевна сидела одна и ждала Балашева, мучаясь ревностью.

Он был* в театре. Дети легли спать. Она сидела, перебирая всю свою жизнь. Вдруг ясно увидала, что она погубила 2-х людей добрых, хороших. Она вспомнила выходы — лоретка — нигилистка — мать (нельзя), спокойствие — нельзя. Одно осталось — жить и наслаждаться**. Друг Балашева. Отчего не отдаться, не бежать, сжечь жизнь? Чем заболел, тем и лечись.

Человек пришел доложить, что приехал Михаил Михайлович.

— Кто?

— Михаил Михайлович желают вас видеть на минутку.

— Проси.

Сидит у лампы темная, лицо*** испуганное, непричесанная.

— Я... вы я... вам...

Она хотела помочь. Он высказался:

— Я не для себя пришел. Вы несчастливы. Да, больше, чем когда-нибудь. Мой друг, послушайте меня. Связь наша не прервана. Я видел, что это нельзя. Я половина, я мучаюсь, и теперь вдвойне. Я сделал дурно. Я должен был простить и прогнать, но не надсмеяться над таинством, и все мы наказаны. Я пришел сказать: есть одно спасенье. Спаситель. Я утешаюсь им. Если бы вы поверили, поняли, вам бы легко нести. Что вы сделаете, он сам вам укажет. Но верьте, что без религии, без надежд на то, чего мы не понимаем, и жить нельзя. Надо жертвовать собой для него, и тогда счастье в нас; живите для других, забудьте себя — для кого — вы сами узнаете — для детей, для него, и вы будете счастливы. Когда вы рожали, простить вас была самая счастливая минута жизни. Когда вдруг просияло у меня в душе... — Он заплакал. — Я бы желал, чтобы вы испытали это счастье. Прощайте, я уйду. Кто-то.

Это был он. Увидав Михаила Михайловича, побледнел. Михаил Михайлович ушел.

— Что это значит?

— Это ужасно. Он пришел, думая, что я несчастна, как духовник.

— Очень мило.

— Послушай, Иван, ты напрасно.

— Нет, это ложь, фальшь, да и что ждать.

— Иван, не говори.

— Нет, невыносимо, невыносимо.

— Ну постой, ты не будешь дольше мучаться.

Она ушла. Он сел в столовой, выпил вина, с свечей пошел к ней, ее не было. Записка: «Будь счастлив. Я сумасшедшая».

Она ушла. Через день нашли**** под рельсами тело. Балашев уехал в Ташкент, отдав детей сестре. Михаил Михайлович продолжал служить*****.

- 424 -

ВАРИАНТ II

В этом варианте нашла развитие пометка Толстого, сделанная им в варианте № 1: «Его [т. е. Балашева. — Н. Г.] приятель Ордынцев». В дальнейшем ходе работы над романом данный вариант не был использован; Толстой его отбросил. Фамилия Ордынцев фигурирует лишь в одной записи, сделанной поверх текста; обычно же вместо нее — фамилия Нерадов. Фамилия Балашев заменена фамилией Гагин.

——

Описываемый здесь эпизод происходит после встречи Гагина (Вронского) с Анной, которая здесь упоминается, как сестра Алабина (будущего Облонского).

——

Эта встреча и поселяет в душе Гагина колебание по отношению к его невесте Кити. Это колебание беспокоит мать Гагина, образ которой, написанный в очень сочувственных тонах, не имеет ничего общего с образом матери Вронского, как он дан в окончательной редакции романа. По своей экспансивности Нерадов также мало напоминает будущего Левина.

[II. НЕРАДОВ (ЛЕВИН) И ГАГИН (ВРОНСКИЙ) — ДРУЗЬЯ]

Старушка княгиня Марья Давыдовна Гагина, приехав с сыном в свой московский дом, прошла к себе на половину убраться и переодеться и велела сыну приходить к кофею.

— Чьи же это оборванные чемоданы у тебя? — спросила она, когда они проходили через сени.

— А это мой милый Нерадов — Костя. Он приехал из деревни и у меня остановился. Вы ничего не имеете против этого, матушка?

— Разумеется, ничего, — тонко улыбаясь, сказала старушка, — только можно бы ему почище иметь чемоданы. Что же он делает? Все не поступил на службу?

— Нет, он земством хочет заниматься. А хозяйство бросил.

— Который это счет у него план? Каждый день новенькое.

— Да он все-таки отличный человек, и сердце.

— Что, он все такой же грязный?

— Я не знаю. Он не грязный, он только деревенский житель, — отвечал сын, тоже улыбаясь тому постоянному тону пренебреженья, с которым его мать относилась всегда к его из всех людей более любимому человеку К[онстантину] Н[ерадову].

— Так приходи же через часик, поговорим.

Гагин прошел на свою половину.

— Неужели спит К[онстантин] Н[иколаевич]? — спросил он лакея.

— Нет, не спит, — прокричал голос из-за занавеса спальни. И стройный, широкий атлет с лохматой русой головой и редкой черноватой бородой, и блестящими голубыми глазами, смотревшими из широкого толстоносого лица, выскочил из-за перегородки и начал плясать, прыгать через стулья и кресла и, опираясь на плечи Гагина, подпрыгивать так, что казалось — вот-вот он вспрыгнет ногами на его эполеты.

— Убирайся! Перестань, Костя! Что с тобой? — говорил Гагин, и чуть заметная улыбка, но зато тем более цен[ная?] и красившая его строгое лицо, виднелась под усами*.

— Чему я рад? Вот чему. Первое, что у меня тут, — он показал, как маленькую тыкву, огромную, развитую гимнастикой мышцу верхнего плеча, — раз. Второе, что у меня тут, — он ударил себя по лбу. — Третье, что у меня, — он побежал за перегородку и вынес тетрадку исписанной бумаги, — это я вчера начал, и теперь все пойдет, пойдет, пойдет. Вот видишь, — он

- 425 -

Иллюстрация:

ЧЕРНОВОЙ НАБРОСОК «АННЫ КАРЕНИНОЙ» (ОТБРОШЕННЫЙ ВАРИАНТ)

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 426 -

сдвинул два кресла, — раз, два, три, — с места, с гимнастическим приемом с сжатыми кулаками взял размах и перелетел через оба кресла. Гагин засмеялся и, достав папиросу, сел на диван.

— Ну, однако, оденусь и все тебе расскажу.

Гагин сел задумавшись, что с ним часто бывало, но теперь что-то очень, видно, занимало его мысль; он как остановил глаза на угле ковра, висевшего со стола, так и не двигал их. А рот его улыбался, и он покачивал головой.

— Знаешь, я там встретил сестру Алабина, она замечательно мила, да, — но «замечательно» говорил он с таким убеждением эгоизма, что нельзя было не верить.

— Гагин, — послышался после долгого и громкого плесканья голос из-за занавеса. — Какой я, однако, эгоист. Я и не спрошу. Приехала княгиня? Все хорошо?

— Приехала, все благополучно.

— За что она меня не любит?

— За то, что ты не такой, как все люди. Ей надо для тебя отводить особый ящик в голове; а у нее все давно заняты.

Нерадов высунулся из-за занавеса только затем, чтобы видеть, с каким выражением Гагин сказал это, и, оставшись доволен этим выражением, он опять ушел за занавес и скоро вышел одетый в очень новый сюртук и панталоны, в которых ему не совсем ловко было, так как он, всегда живя в деревне, носил там русскую рубашку и поддевку.

— Ну вот видишь ли, — сказал он, садясь против него. — Дай чаю, — сказал он на вопрос человека, что прикажут, — вот видишь ли, я вчера просидел весь вечер дома, и нашла тоска, из тоски сделалась тревога, из тревоги целый ряд мыслей о себе. Деятельности прямой земской, такой, какой я хотел посвятить себя, в России еще не может быть, а деятельность одна — разрабатывать русскую мысль.

— Как же, а ты говорил, что только одна и возможна деятельность.

— Да мало ли что, но вот видишь, нужно самому учиться, docendo discimus*, и для этого надо жить в спокойной среде, чтобы не дело самое, а сперва прием для дела, да я не могу рассказать, ну, дело в том, что я нынче еду в деревню и вернусь только с готовой книгой. А знаешь, Каренина необыкновенно мила. Ты ее знаешь?

— Ну, а выставка? — спросил Гагин о телятах своей выкормки, которых привел на выставку Нерадов и которыми был страстно занят.

— Это все вздор, телята мои хорошо, но это не мое дело.

— Вот как! Одно только не хорошо — это, что мы не увидимся, нынче мне надо обедать с матушкой. А вот что, завтра поезжай. Мы пообедаем вместе, и с богом.

— Нет, не могу, — задумчиво сказал Нерадов. Он, видно, думал о другом**. — Да ведь нынче, — и Нерадов покраснел, вдруг начал говорить с видимым желанием говорить, как о самой простой вещи, — да ведь нынче мы обещались к Щербацким приехать на каток. Ты поедешь?

Гагин задумался. Он не заметил ни краски, бросившейся в лицо Нерадова, ни пристыженного выражения его лица, когда он начал говорить о Щербацкой, как он вообще не замечал тонкости выражения.

- 427 -

— Нет, — сказал он, — я не думаю ехать, мне надо оставаться с матушкой. Да я и не обещал.

— Не обещал, но они ждут, что ты будешь, — сказал Нерадов, быстро вскочив. — Ну, прощай, может быть, не увидимся больше. Смотри же, напиши мне, если будет большая перемена в твоей жизни, — сказал он.

— Напишу. Да я поеду на проездку посмотреть Грозного и зайду. Как же, мы не увидимся?

— Да дела пропасть. Вот еще завтра надо к Стаюнину.

— Так как же, ты едешь? Стало быть, обедаем завтра.

— Ну да, обедаем, разумеется, — сказал Нерадов так же решительно, как решительно он минуту тому назад сказал, что нынче едет. Он схватил баранью шапку и выбежал. Вслед за ним, аккуратно сложив вещи, Гагин пошел к матери.

Старушка была чиста и элегантна, когда она вышла из вагона, но теперь она была, как портрет, покрытый лаком: все блестело на ней: и лиловое платье, и такой же бант, и перстни на сморщенных белых ручках, и седые букли; не блестели только карие строгие глаза, такие же, как у сына. Она подвинула сама кресло, где должен был сесть сын, и, видимо, хотела обставить как можно радостнее тот приятный и важный разговор, который предполагала с сыном. Нет для старушки матери, отстающей от жизни, важнее и волнительнее разговора, как разговор о женитьбе сына: ждется и радость новая, и потеря старой радости, и радость жертвы своей ревности для блага сына и, главное, для продолжения рода, для счастия видеть внучат. Такой разговор предстоял княгине Марье Давыдовне. Алеша, как она звала его, писал ей в последнем письме: «Вы давно желали, чтоб я женился. Теперь я близок к исполнению вашего желания и был бы счастлив, если бы вы были теперь здесь, чтобы я мог обо, всем переговорить с вами». В день получения письма она послала ему телеграмму, что едет от старшего сына, у которого она гостила.

— Ну, моя душа. Вот и я, и говори мне. Я тебе облегчу дело. Я догадалась, это Кити.

— Я видел, что вы догадались. Ну, что вы скажете, мама?

— Ах, моя душа. Что мне сказать? Это так страшно. Но вот мой ответ. — Она подняла свои глаза к образу, подняла сухую руку, перекрестив, прижала его голову к бархатной кофте и поцеловала его в редкие черные на верхней части головы волосы.

— Благодарю вас, матушка, и за то, что вы приехали ко мне, и за то, что вы бы одобрили мой выбор.

— Как бы? Что это значит? — сказала она строго.

— Мама, только то, что ничего не говорите ни им, ни кому. Позвольте мне самому все сделать... Я очень рад, что вы тут. Но я люблю сам свои дела делать.

— Ну, — она подумала, — хорошо, но помни, мой друг, что как противны кокетки, которые играют мужчинами, так противны мужчины, играющие девушками.

— О поверьте, что я так был осторожен.

— Ну, хорошо. Скажу правду, я могла желать лучше. Но на то и состояние, чтобы выбирать не по имению, а по сердцу. И род их старый, хороший, и отец, старый князь, отличный был человек. Если он проиграл все, то потому, что был честен, а она примерная мать, и Долли прекрасная вышла. Ну, расскажи, что ты делаешь, что твои рысаки?

— Ничего, мама, послезавтра бег. Грозный очень хорош.

— Ну, ты двух зайцев сразу. А знаешь, я тебе скажу, ты загадал: если Грозный возьмет приз...

— Я сделаю предложение. Почему вы угадали?

— А разве ты не мой сын?

- 428 -

ВАРИАНТ III

Данный вариант представляет собой раннюю черновую редакцию четвертой части романа, последней по первоначальному замыслу. Нужно думать, что эта рукопись как-раз и является тем черновым завершением романа, о котором мы знаем из цитированного во вступительной статье письма Страхова к Толстому от 17 мая 1873 г. С окончательным текстом романа эта рукопись имеет лишь самое отдаленное сходство. В процессе дальнейшей работы удержаны были лишь кое-какие первоначально намеченные ситуации, но в разрешении этих ситуаций все было радикальным образом перестроено.

Как и в ранних черновых набросках начала романа, здесь вместо графини Лидии Ивановны фигурирует сестра Каренина, Екатерина Александровна, заботливо занимающаяся воспитанием его сына, имя которого здесь — Саша. Сам Каренин, как и в предыдущих набросках, изображен здесь в сочувственных тонах. Много говорится о той душевной опустошенности и растерянности, которую испытал Алексей Александрович после ухода жены. Эпизод встречи Анны с сыном в день его рождения тут отсутствует. Вместо него набросан эпизод свидания в этот день отца с сыном — зерно, из которого развилась потом картина свидания Анны с сыном. Далее, существенным в этом черновом тексте является эпизод встречи Каренина на Невском с женой и с Вронским (здесь Удашевым), устраненный в окончательной редакции. Каренина, «как бабочку, к огню», тянет желание встретить Анну, хотя он знает, что эта встреча будет мучительна и для него и для нее. Он, собственно, и отправляется на прогулку по Невскому в надежде ее встретить и, гуляя, разглядывает проходящие мимо пары.

Вронский (Удашев) и Анна живут в Петербурге уже второй месяц. Они повенчаны, но свет игнорирует Анну, и это создает для обоих супругов, особенно для жены, мучительное положение. Об оскорблении, нанесенном Анне в театре, рассказано иначе, чем в окончательном тексте; по-другому рассказана и ссора ее с Вронским (Удашевым). Тяжесть душевного состояния Анны довершается ее разговором с матерью Вронского (Удашева), во время которого Анна получает тяжелое оскорбление. Эпизод ее самоубийства под колесами вагона написан, по сравнению с окончательной редакцией, очень бегло, без психологических деталей. В нескольких строках конспективно намечен эпилог романа, по своей теме совсем не совпадающий с эпилогом (восьмой частью) романа в завершенной его редакции. В ряде случаев текст черновика развиваем записи, намеченные в плане, напечатанном выше (ср. главы I—IV третьей части).

[III. КАРЕНИН ПОСЛЕ УХОДА ЖЕНЫ. ВСТРЕЧА ЕГО С АННОЙ И УДАШЕВЫМ (ВРОНСКИМ) НА НЕВСКОМ. ЖИЗНЬ АННЫ И УДАШЕВА В ПЕТЕРБУРГЕ ЭПИЗОД В ТЕАТРЕ. СМЕРТЬ АННЫ]

4 ЧАСТЬ

Катерина Александровна, сестра Алексея Александровича, жила опять с ним, занимаясь воспитанием его сына — прекрасного 8-летнего мальчика. Обстановка дома — того же самого дома (Алексей Александрович считал мелочностью убегать воспоминаний и остался на той же 17-летней квартире), обстановка дома была та же: была женщина-хозяйка, был сын, была как будто семейная жизнь; но Алексей Александрович, глядя на свою теперешнюю семейную жизнь и вспоминая прежнюю, испытывал чувство, подобное тому, которое испытывал бы человек, глядя на тот же фонарь с потушенной в середине свечой, который он знал и видел жженным. Недоставало света, освещавшего все. В домашней и воспитательной деятельности Катерины Александровны было постоянное выражение строгого выполнения долга, и все дело шло хорошо, но усиленно, трудом, тогда как прежде казалось, что все то же делалось только для себя, для удовлетворения

- 429 -

личного счастия. Семейный быт его был восковая фигура, сделанная с любимого живого существа. Часто он ему отвратителен был, но с всегдашней своей добротой и мягкостью, разумеется, он никогда не позволял себе даже для себя заметить этого, но недовольство свое он переносил на себя и становился несчастнее и несчастнее.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Рисунок С. А. Виноградова, 1891 г.

Литературный музей, Москва
 

Мы любим себе представлять несчастие чем-то сосредоточенным, фактом совершившимся, тогда как несчастие никогда не бывает событие, а несчастие есть жизнь, длинная жизнь несчастная, такая жизнь, из которой осталась обстановка счастья, а счастье, смысл жизни — потеряны. И чем искусственнее та жизнь, в которой было счастье, тем болезненнее чувствуется его потеря, тем дальше от лучшего утешителя — природы и тем недоступнее переносится несчастие.

Человек, схоронивший утром любимую жену, а после обеда идущий на пахту, не оскорбляет нашего чувства, но человек, утром потерявший любимую жену, а вечером идущий на подмостки играть шута, ужасен почти так же, как и тот, который через неделю после похорон идет в министерство подписывать бумаги и на выход. Это испытывал Алексей Александрович. Ему приходило, как р[усскому] человеку, два выхода, которые оба одинаково соблазняли его, — монашество и пьянство, но сын останавливал его, а он, боясь искушений, перестал читать духовные книги и не пил уже ни капли вина.

Он чувствовал, что было бы менее унизительно ему валяться в грязи улицы своей седой и лысой головой, чем развозить эту голову, наклоняя ее, по дворцам, министерствам, гостиным и чувствовать, стараясь не замечать, то презрение, которое он возбуждал во всех.

Он спал мало ночью. Не то чтобы он думал о ней. Он мало о ней думал, он думал о пустяках, но просто не спал. Он мало ел и, как старый сильный человек, мало переменился наружно, но видно было бы для глаз любящего человека, что он внутри весь другой, из сильного, определенного и доброго — слабый и неясный и злой. С ним сделалось то, что с простоквашей: наружи то же, но болтните ложкой, там сыворотка, он отсикнулся.

- 430 -

Общий голос о нем в свете был тот, что он смешон и непонятен. Удивлялись, как он мог иметь смелость показываться в свете и оставаться таким же мягким, чистоплотным и добродушным человеком. А что же ему было делать? Сутки для него, как и для всех, имели 24 часа, из которых он проводил 6 в постеле, а остальные надо было жить, т. е. катиться по тем рельсам, на которых застало его несчастие. Были друзья Алексея Александровича и его сестры, в особенности дамы того высшего петербургского православно-хомяковско-добродетельно-придворно-жуковско-христианского направления, которые старались защитить его и выставить истинным христианином, подставившим левую, когда его били по правой; но эти самые друзья скоро должны были положить оружие перед здоровой и грубой правдой жизни: он смешон. От него жена ушла. Он смешон и не то, что виноват, а то, что на его стороне стоять нельзя. С этими друзьями Алексея Александровича, защищавшими его, случилось то самое, что и с ним, когда мысль о том, что он должен вызвать на дуэль Удашева, против здравого смысла, нравственности христианства, всего, овладела им, и то же самое, что случается с каждым человеком и имеет глубокий смысл, хотя мы и не хотели признавать того, а именно то, что у каждого хорошего человека есть воспоминания, мучавшие его, и пусть этот хороший человек переберет эти воспоминания и сделает им реестр по ранжиру, какие больше, какие меньше мучают, и каждый найдет, что жестокий, дурной поступок часто он вспоминает спокойно, а глупое слово, ошибка смешная на иностранном языке, неловкий жест мучает сильнее, сильнее запоминается. И это не у юноши, а у старика. Он смешон и жалок и гадок. Это чувствовали все и он сам и оттого отсикнулся.

Но когда узнали, что Анна приехала в Петербург, и ее стали видать в свете, то это чувство смешного и гадкого и жалкого относительно Алексея Александровича удесятерилось во всех и в нем самом. Он узнал о приезде ее, увидав ее самою.

— Ах, как вы злы, — говорила NN, судорожно сдерживавшая губы, шутнику, описывавшему встречу Алексея Александровича с женой. — Он велик своим смирением.

— Да я не спорю. Смирение доходит даже до того, что Удашев поручил ему жену в Летнем Саду как самому близкому знакомому.

И NN весело расхохоталась.

— Можно ли так видеть все смешное? Он чудесный человек, — говорила она, но смеялась и не возражала больше.

В середине зимы, после праздников, Алексей Александрович особенно дурно спал ночь и, напившись кофею, зашел к сыну перед отъездом в министерство. Было рожденье Саши. Он зашел потому еще, что вчера сестра советовалась с Алексеем Александровичем, можно ли напоминать о матери и дать Саше подарки, которые Анна прислала сыну к рождению*. Он застал Сашу еще в постели. Он только проснулся и был еще в постельке.

Богдан Васильич, немец, был уже одет и расставлял на столе подарки.

— Ну-ну, Заша, время, время, уж и папа пришел, — говорил он, свежий, выбритый, чистый, как бывают немцы.

Саша поднялся в одной рубашонке в спутанной кроватке и, еле глядя заспанными глазами сквозь огромные материнские ресницы, держась за спинку кровати, гнулся к отцу, ничего не говоря, но сонно улыбаясь.

Как только Алексей Александрович подошел ближе, Саша перехватился

- 431 -

пухлыми ручонками от спинки кровати за его плечи и стал прижиматься к его щеке и тереться своим нежным личиком о его щеку, обдавая Алексея Александровича тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей.

— Папа, — сказал он, — мне не хочется спать. Нынче мое рожденье. Я рад. Я встану сейчас, — и он засыпал, говоря это. — Я видел во сне мама̀. Она подарила мне будто бы большу-ую...

«Вот и скрывай от него», — подумал Алексей Александрович. Но сказать, что она прислала подарки, вызвало бы вопросы, на которые нельзя отвечать, и Алексей Александрович, поцеловав сына, сказал, что подарки ждут его, тетя подарит.

— Ах, тетя! Так вставать? А ты когда приедешь?

Все было хорошо у сына, чисто, аккуратно, обдуманно, но не было той живой атмосферы, которая была при матери, и Алексей Александрович чувствовал это и знал, что сын чувствует то же, и ушел поскорее от него.

— Ну, что наш ангел? — сказала сестра, встречая его в столовой. Сестра была нарядна, но все было не то.

«Опять министерство, опять то же, но без прелести, без сознания пользы дела, — думал Алексей Александрович, подъезжая к большому дому у моста на канале. — Странно, — думал он, — прежде те же условия деятельности казались мне сделанными мною, а теперь я себя чувствую закованным в них». Но, несмотря на эти мысли о тщете своих трудов по министерству, Алексей Александрович находил лучшее утешение своей жизни там, в этом министерстве. Как только он вступал в него, он забывал свое горе и любил находить прелесть в работе и во всем окружающем. Он чувствовал себя на острове, на корабле, спасенным от жизни, он чувствовал себя белкой в привычном колесе.

Швейцар знакомый, 17-летний, с той же отчетливостью отворил дверь и мигнул другому. Тот так же ловко снял пальто и встряхнул на вешалке, та же лестница, те же без надобности, только в знак уважения сторонящиеся чиновники. Тот же кабинет и шкап с мундиром и те же письма и бумаги на столе, покрытом сукном. Секретарь пришел докладывать. Доложил, что П. И. не будут, а остальные члены собрались. Алексей Александрович, надев мундир, вошел в присутствие; движенье кресел, рукопожатия, частный разговор, молчание и официальное выраженье лица, и началось присутствие. Доклад, те же длинноты, ненужные и неизбежные, и та же работа, запоминание нужного и составление мнения. Те же совещания. Возражения желчные, по характеру, возражения из приличия и решение предвиденное. То же приятное ощущение, окончание трех-четырех нумеров, которые не могут возвратиться, и сознание непрерывности, бесконечности дела, как текущей реки. И, главное, то сознание важности совершаемого дела, которое, несмотря на сомнения, теперь находившие на Алексея Александровича вне присутствия, сознание великой важности совершаемого дела, которое по привычке всегда обхватывало Алексея Александровича, как только он вступал в министерство; куренье других членов (Алексей Александрович не курил) во время отдыхов; разговоры в тех особенных границах, которые установились для присутствия, о наградах, внутренних политических новостях, о канцелярских чиновниках и дальнейшее отступление; шутки старые — о горячности В., кропотливости С., осторожности Д. и т. д., опять дела, потом просители и после четырех часов усталость, аппетит и сознание совершенного труда — это все испытал Алексей Александрович, и это было лучшее его время жизни, кроме вечерних заседаний комиссий, которых он был членом и которые также возбуждающе действовали на него.

- 432 -

В этот день была прекрасная погода, и Алексей Александрович хотел зайти в игрушечную лавку сам купить что-нибудь Саше. Он вышел из кареты и пошел пешком по Невскому. Это было дообеденное бойкое время Невского. Он себе сказал, что он зайдет купить игрушки, но в глубине души у него была другая причина, по которой он сошел на тротуар Невского и шел, разглядывая группы. С тех пор, как он знал, что Удашев с женой своей и его здесь, его, как бабочку к огню, тянуло к ней. Ему хотелось, нужно было видеть ее. Он знал, что встреча будет мучительна для нее и для него; но его тянуло. Молодой человек, аристократ, говорун и горячий умственник, поступивший недавно на службу к нему, встретил его и шел с ним, много говоря, видимо, щеголяя своим усердием и простотой. Все это давно знакомо было Алексею Александровичу. Он шел, слушая одним ухом, и осматривался. Издалека навстречу шла женщина, элегантная, в лиловом вуале, под руку с низким черным мужчиной. Алексей* Александрович шел [1 не разобр.]. Коляска щегольская ехала подле. И походка, и движенье, и вид мужчины заставили Алексея Александровича угадать ее. Гораздо прежде, чем он увидал его и ее, он почувствовал свою жену. Он почувствовал ее по тем лучам, которые она распространяла, и эти лучи издалека достигали его, как свет достает бабочку, и тревога, томность и боль тупая наполнили его сердце. Ноги его шли, уши слушали, глаза смотрели, но жизнь его остановилась. Она шла, сияя глазами из-под ресниц и улыбкой. Она потолстела, она блестящее была, чем прежде. Но вот она узнала его. Удашев узнал Алексея* Александровича, взглянул на него, и произошло волненье во всех лицах, сомненье — кланяться или нет, попытка поднять руку и отнятие рук, неловкость мучительная с обеих сторон, и оба прошли [мимо] друг друга.

Беспокойство бабочки стало еще больше. В этот вечер Алексей Александрович поехал на вечер к Голицыным. Он сказал себе: «Верно, я там не встречу ее», но в сущности он только того и хотел. На вечере говорили о нем, когда он вошел.

— Taisez-vous, mauvaise langue!**. Алексей Александрович!

Когда он ушел, тоже он чувствовал, что он прошел сквозь строй насмешек.

— Ее принять нельзя. Я не приняла.

Дома Алексей Александрович нашел сестру раздраженною. Анна приезжала, хотела видеть сына. Она не пустила ее. Во время обеда принесли письмо. «Милостивый государь, Алексей Александрович. Если вы найдете возможным мне видеть сына, то устройте так, чтобы свидеться. Я сочту это новым благодеянием». Алексей Александрович опять в нерешительности, что делать. Он решил отказать. Матрена Филимоновна была у барыни.

— Как хорошо живут! Спрашивала, где гуляют. Об вас тоже спрашивали.

Связан чувством.

ГЛАВА...***

Молодые, если можно их назвать так, Анна и Удашев, уж второй месяц жили в Петербурге и, не признаваясь в том друг другу, находились в тяжелом положении. Можно сидеть часы спокойно в карете или вагоне, не передвигая ног, если знаешь, что ничто не помешает мне протянуть ноги, куда я хочу. Но мысль о том, что я не могу протянуть ног, вызовет не вымышленные, но настоящие судороги в ногах. Так и можно жить спокойно

- 433 -

Иллюстрация:

ЧЕРНОВОЙ НАБРОСОК ЧЕТВЕРТОЙ ЧАСТИ «АННЫ КАРЕНИНОЙ»

Всесоюзная библиотека им. В. И. Ленина, Москва

- 434 -

без света, без знакомых, если знать, что свет всегда открыт для меня; но знать, что свет закрыт, вызовет судороги тоски, одиночество. Еще хуже то, что испытывали Удашев и Анна, — сомнение в том, закрыт или не закрыт свет и насколько. Для обоих людей, находившихся всегда в том положении, что и в голову им никогда не приходил вопрос о том, хочет или не хочет тот или другой быть знакомым, это положение сомнения было мучительно. Мучительно тем, что оно было унизительно. Приехав в Петербург и устроившись на большую ногу на Литейной, товарищи, приятели, брат Удашева сейчас же побывали у него и представились его жене. Но уже в мужском обществе оба супруга почувствовали тотчас оттенок различных отношений женатых и неженатых. Женатые не говорили о своих женах и реже ездили. Старший брат Удашева, женатый, не говорил о жене. Удашев объяснял это тем, что это делалось под влиянием матери, с которой он разорвал сношения вследствие женитьбы. Обычные выбравшиеся посетители были тот же Марков, другой такой же великосветский [1 не разобр.] и друг Грабе. Дело, повидимому, пустое, только забавное — приготовление туалета, шляпы, расписанья адресов, дело первое визитов для Удашева было таким делом, о котором муж с женой боялись говорить, и Анна краснела от волнения, когда говорила. Когда наступил день, Удашев мельком спросил список, и Анна показала. Ее друг Голицына-Белосельская. Его belle soeur*. Он невольно покачал головой, и сейчас же Анна поняла и высказала свою мысль:

— Я поеду, а уж ее дело будет...

Он не дал договорить:

— Ну да, разумеется. — И заговорил, хваля вкус ее нового туалета.

Случилось то, что они ждали оба, хотя не признавались. Голицына не приняла и отдала не визит, а прислала карточку, но на следующий раут приглашения не было. Сестра приняла — желчная, морфином заряженная, и наговорила неприятностей и не отдала. Она хотела излить свою злобу. Сестра Грабе отдала визит, но она была чудачка и видно, что она совершила геройский поступок. Остальные не приняли и не отдали. Положение стало ясно. Ног нельзя было вытянуть, и начались судороги. Кроме того, Алексей Александрович встречался, казалось, везде, как больной палец. Матрена Филимоновна приходила рассказывать о сыне, и беспокойство Анны все усиливалось. Хуже всего было то, что Удашев ездил из дома не в свет, хотя он два раза был на бале, но в клуб, к старым знакомым, и Анна, чувствовала, что, как в кошке-мышке, перед ним поднимались и перед ней опускались руки, и он уж не выходил из круга и мучался.

О расстройстве дел, здоровья, о недостатках, пороках детей, родных обо всем можно говорить, сознать, определить; но расстройство общественного положения нельзя превуаровать. Легко сказать, что все это пустяки, но без этих пустяков жить нельзя; жить любовью к детям, к мужу нельзя, надо жить занятиями, а их не было, не могло быть в Петербурге, да и не могло быть для нее, зная, что ног нельзя протянуть. Сознаться она не могла и билась, путаясь больше и больше. Привычка света, нарядов, блеска была та же, и она отдавалась ей.

Было первое представление «Дон-Жуана» с Патти. Театр был полон цветом петербургского общества. Она сидела во 2-м бенуаре в черном бархатном платье с красной куафюрой, блестя красотой и весельем. Ложа ее была полна народа, и у рампы толпились. Женщины старались незаметно лорнировать ее, притворяясь, что рассматривают персидского посланника рядом, но не могли оторвать от нее биноклей. Прелестное добродушие с ее особенной грацией поражали всех. Удашев не мог налюбоваться своей женой и забывал ее положение. Он принес ей букет. Посланник подошел к ней.

- 435 -

Голицына кивнула из-за веера (она была в духе), и, когда он вошел к ней в ложу, она попрекнула, что Анна только раз была у ней. Казалось, все прекрасно.

В антракте он вышел с ней под руку; первое лицо, нос с носом, столкнулась с ней в желтом бархате Карлович с мужем. Анна с своим тактом кивнула головой и, заметив, что вытянул дурно лицо Карлович, заговорила с Грабе, шедшим подле. Муж и жена, вытянув лица, не кланялись. Кровь вступила в лицо Удашеву. Он оставил жену с Грабе. Карлович, была жируета* светская, он был термометр света, показывая его настроение.

— Боннюи**, M. Caren[ine].

— Monsieur, — сказал он мужу, — ma femme [vient]de vous saluer***.

— А я думал, что это m-me Каренин.

— Вы думали глупость!

Карлович заторопился, покраснел и побежал к Анне.

— Как давно не имел удовольствия видеть, княгиня, — сказал он и, краснея под взглядом Удашева, отошел назад.

Анна все видела, все поняла, но это как бы возбудило ее, она не положила оружия, и, вернувшись в ложу, она стала еще веселее и блестящее. Толпа стояла у рампы. Она смеялась, бинокли смотрели на нее. Удашев был в первом ряду, говорил с дядей-генералом, и, вдруг оглянувшись, увидав бинокли дам, блестящее лицо Анны, мужчин против нее, он вспомнил такие же ложи дам голых с веерами, m-me Nina, и, когда он вернулся, он не разжал губ, и Анна видела, что он думает. Да, это становилось похоже на т о, и он и она знали это. Она надеялась, что он пощадит ее, не скажет ей этого, но он сказал****.

— Ты скучен, отчего? — сказала она.

— Я? Нет.

— А мне весело было, только... — Она хотела сказать, что не поедет больше в театр; но он вдруг выстрелил:

— Женщины никогда не поймут, что есть блеск неприличный.

— Довольно, довольно, не говори, ради бога. — Губа ее задрожала. Он понял, но не мог ее успокоить.

С тех пор она перестала ездить и взялась за дочь, но дочь напоминала сына. Матрена Филимоновна приходила, рассказывала. И она уговорила мужа уехать в Москву.

Она решилась прямо высказать, что везде им можно жить, только не в Петербурге, там, где живет Алексей Александрович.

———

В Москве уже она не хотела и пытаться знакомиться. Алабин ездил, но редко, и Анненков, Юрьев. В Москве бы было хорошо, но Удашев стал играть. И другое — Грабе, влюбленный, перешел в Москву...*****.

Она сидела вечером, разливая чай. Анненков, Юрьев, студент курил, говоря о новой теории [1 не разобр.]. Не благодарил за чай. Но она построила другую высоту либерализма, с которой бы презирать свое падение, и казалось хорошо. Многое коробило, но это было одно, заставлявшее забывать.

- 436 -

Был новый писатель коммунист, читал. Удашев приехал за деньгами. Он много проиграл. Папиросный дым, слабый лепет [1 не разобр.], звучные фразы, и он в презрении ее за чай не благодарит. Он уехал опять и, вернувшись, застав ее с открытыми глазами, по привычке того времени говорит: «уж поздно», а думал: «это нельзя». Он несчастлив. А дьявол над ухом говорит: Грабе любит. Он приехал, грубо раздеваться стал в комнате. Она вдруг заплакала.

— Да, я любовница, от которой живут особо, а приходят в постель.

— Ну, так эти умные научили. Это дряни, как ты можешь? Они потерянные и мы с ними. Они, как вороны, слетают, но не чуют добычу.

— Так что ж делать? Чем жить? Ты бросаешь — кажется, я всем пожертвовала.

— Жестокие слова. Довольно, не говори.

Она всю ночь думала, он не спал, но она молчала, и одна в себе. Да, лучше было не выходить. Я погубила обоих, но что делать. Я знаю. Попытка к мести.

Она все сознала и ему высказала. Старуха-мать часто думала: «Желала бы хоть раз я ее видеть, эту отвратительную женщину, et lui dire son fait»*, и вот докладывают: она**.

— Садитесь, милая. Вы хотите мне высказать, я слушаю.

— Прошедшее мое чистое. Я увидела вашего сына (дрожит голос) и*** полюбила, я люблю его так, что готова отдать жизнь.

— Или взять его.

— Но я не моту сделать его счастье, он несчастлив. И я не могу помочь, общество отринуло нас, и это делает мое несчастье. То, что он разорвал с вами, мое мученье.

— Я думаю, вам радоваться надо. Именье его.

— Оскорбляйте меня, но простите его. Спасите его. Вы можете.

Она на колени стала.

— Матушка, нельзя ли без сцен.

— Вы можете, приняв, признав его, сделать его счастье (о себе не говорю), счастье детей, внучат. Через вас нас признают. Иначе он погибнет.

— Ну, я вам скажу. Вы бросили мужа, свертели голову жениху и хотели женить его, спутать мальчишку; он несчастлив, без матери, он горд, и он любит Кити и теперь. Если вы любите его, бросьте его. Он будет счастлив.

— Он не пустит меня.

— Вы умели бросить первого. Вы сделали несчастье человека и убьете его до конца.

Она вернулась домой. Записка от Ордынцевой: «Приезжайте нынче вечером. Я надеюсь, что вы будете довольны». «Да, она права, он любит ее. Да и меня любит Грабе, не так. Да, надо бросить все, выдти из всего». Приехали Юрьев, Анненков. «Не принимать». «Но он что? Что делать?». Опять прежнее отчаяние. Она лежала с открытыми глазами. Он приехал, и оскорбление ее, несознание вины вчера, лег в кабинете. «Боже мой, что делать? Прежде тот же вопрос. Тогда я говорила: если бы он, Алексей Александрович, умер. Да, а теперь зачем ему, доброму, хорошему, умереть несчастному? Кому умереть? Да мне. Да так и она смотрела на меня, говоря. Мало ли что делать****. Да, и Грабе дьявол, и его счастье, и стыд, и позор Алексея Александровича

- 437 -

— все спасается моей смертью, да и я не гадка, а жалка и прекрасна, да, жалка и прекрасна делаюсь».

Она зарыдала сухим рыданьем, вскочила, написала письмо Долли, поручая ей дочь. «Да и дочери лучше, да, прекрасно. Но как? Как? Все равно. Кончено. Надо уехать». Она оделась, взяла мешок и перемену белья чистую, кошелек и вышла из дома. Извозчик ночной предложил себя.

— Давай.

— Куда прикажете?

— На железную дорогу, — сказала при звуке свиставшего локомотива. — На Средний, 50 к. Поезжай поскорее.

Светало. «Да, я уеду, и там... Ах, если бы он догнал меня». Она вышла на платформу. «Мне жарко». В окно вошел Грабе. Он ехал в купе. «Нельзя. Но как же я умру?». В это время сотряслась земля, подходил товарный поезд. Звезды, трепеща, выходили над горизонтом. «Как? Как?». Она быстрым, легким шагом спустилась. Прошел локомотив, машинист посмотрел на нее. Большое колесо ворочало рычагом. Она смотрела под рельсы. «Туда. Да, туда. Кончено навек». Первый, второй только стал подходить. Она перекрестилась, нагнулась и упала на колени и поперек рельсов.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва

Свеча, при которой она читала книгу, исполненную тревог, счастья, горя, свеча затрещала, стемнела, стала меркнуть, вспыхнула, но темно, и потухла.

———

Ордынцевы жили в Москве, и Кити взялась устроить примирение света с Анной. Ее радовала эта мысль, это усилие. Она ждала Удашева, когда Ордынцев прибежал с рассказом о ее теле, найденном на рельсах. Ужас, ребенок, потребность жизни и успокоение.

- 438 -

ВАРИАНТ IV

Вторая часть «Анны Карениной» первоначально должна была начинаться с того, с чего Толстой начал роман, впервые приступив к нему, — со съезда гостей после спектакля во Французском театре у княгини Тверской (этот эпизод в окончательном тексте составил VI и VII главы второй части). Для этого Толстой вернулся к первым трем своим черновикам, скомбинировав и, одновременно, исправив их, а затем и продолжив. Прежде всего был использован второй из упомянутых выше черновых набросков; вторая часть начиналась словами: «Приехав из оперы, хозяйка только успела в уборной опудрить свое худое, тонкое лицо...».

При переработке первых трех черновых набросков зачеркнуто прямое указание автора на то, что Анна была явно некрасива, но все же красота ее для окружающих оказывается далеко не бесспорной. Вопрос этот обсуждается присутствующими на вечере дамами. Образ мужа Карениной, Алексея Александровича, в переработке первых трех черновиков, по сравнению с первоначальным текстом, так сказать, приближен к человеческой норме. Не подчеркивается его чудаковатость, внешность его теперь более привлекательна. Но попрежнему основное в нем — робость, застенчивость, неспособность импонировать окружающим; у него добрая улыбка, когда он смущается от невпопад сказанных им слов.

Продолжение текста, скомбинированного из материала первых трех черновых набросков, соответствует тексту большей части VII главы и главам VIII и IX окончательного текста второй части. Черновая редакция этих глав особенно отличается тем, что в ней образ Алексея Александровича Каренина, по сравнению с окончательным текстом, гораздо более человечен: Каренин выступает здесь, как глубоко несчастный муж, совершенно чуждый того самоуверенного резонерства и холодно-сдержанного, наставительного тона, который делает его в окончательном тексте человеком, не вызывающим симпатии ни у автора, ни у читателя. Бездушное морализирование Каренина, его сухо-официальные, поучительные выкладки, обращенные к жене, делают понятным равнодушно-безучастное и неправдивое отношение к нему Анны, все более и более поддающейся увлечению Вронским.

В черновой редакции Каренин подавлен своим несчастием и не старается скрыть свое горе за спокойно-обдуманными фразами. «Трагическая вина» его тут не столько в особенностях его характера, в окончательной редакции эгоистического и черствого, сколько в том, что он всей своей неокладной фигурой так невыгодно для себя контрастирует с мужественным, красивым молодым офицером, пленившим его жену.

В связи со всем этим внутренняя правота Анны здесь еще не столь очевидна, как в окончательном тексте.

Разница между Карениным черновой редакции и тем Карениным, который фигурирует в редакции окончательной, хорошо уясняется с помощью следующего сопоставления. В черновой редакции Каренин говорит Анне: «Я люблю, я люблю тебя». Вслед за этим тут читаем: «При этих словах на мгновение лицо ее опустилось, и потухла насмешливая искра во взгляде». В окончательной редакции слова Каренина изменены в соответствии с общим стилем его речи, приподнятой и напыщенной. Он говорит: «Я муж твой и люблю тебя».

К словам Анны добавлено:

«Но слово «люблю» опять возмутило ее. Она подумала: «Любит? Разве он может любить? Если б он не слыхал, что бывает любовь, он никогда и не употреблял бы этого слова. Он и не знает, что такое любовь».

В черновом варианте попрежнему фигурирует сестра Каренина, Мари, вскоре замеченная графиней Лидией Ивановной и уже здесь очень близкая к ней по своему внутреннему облику.

- 439 -

[IV. ВЕЧЕР ПОСЛЕ ОПЕРЫ У КНЯГИНИ ТВЕРСКОЙ.
ОБЪЯСНЕНИЕ АЛЕКСЕЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА С АННОЙ]

2-ая ЧАСТЬ

I

Приехав из оперы, хозяйка только успела в уборной опудрить свое худое, тонкое лицо и худощавую шею и грудь, стереть эту пудру, подобрать выбившуюся прядь волос, приказать чай в большой гостиной и вызвать мужа из кабинета, как уж одна за другой стали подъезжать кареты, и гости, дамы, мужчины, выходили на широкий подъезд, и огромный швейцар беззвучно отворял огромную стеклянную дверь, пропуская мимо себя приезжавших. Это был небольшой избранный кружок петербургского общества, случайно собравшийся пить чай после оперы у княгини Тверской, прозванной в свете княгиней Нана.

Почти в одно и то же время хозяйка с освеженной прической и лицом вышла из одной двери и гости из другой в большую гостиную с темными стенами, глубокими пушистыми коврами и ярко освещенным столом, блестевшим белизной скатерти, серебряного самовара и чайного прибора. Хозяйка села за самовар, сняла перчатки и, отставив пальчик, повертывала кран, подставив чайник, и, передвигая стулья и кресла с помощью незаметных в тени лакеев, общество собралось около самовара и на противоположном конце около красивой дамы в черном бархате и с черными резкими бровями. Разговор, как и всегда в первые минуты, дробился, перебивался приветствиями, предложением чая, шутками, как бы отыскивая, на чем остановиться.

— Она необыкновенно хороша, как актриса, видно, что она изучала Каульбаха, — говорил дипломат.

— Ах, пожалуйста, не будем говорить про Нильсон. Про нее нельзя оказать ничего нового, — сказала толстая белокурая дама, вся белая, без бровей и без глаз.

— Вам будет покойнее в том кресле, — перебила хозяйка.

— Расскажите мне что-нибудь забавное, — говорил женский голос.

— Но вы не велели говорить ничего злого. Говорят, что злое и смешное несовместимы, но я попробую. Дайте тему.

— Как вам понравилась Нильсон, графиня? — сказал хозяин, подходя к толстой и белокурой даме.

— Ах, можно ли так подкрадываться. Как вы меня испугали, — отвечала она, подавая ему руку в перчатке, которую она не снимала, зная, что рука красна и сморщена. — Не говорите, пожалуйста, про оперу со мной. Вы ничего не понимаете в опере. Лучше я спущусь до вас и буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, что за сокровище вы купили последний раз на толкучке? Они, как их зовут, — эти, знаете, богачи банкиры Шпигельцы — они нас звали с мужем, и мне сказывали, что соус стоил тысячу рублей. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.

— Нет, моя милая, мне со сливками, — говорила дама без шиньона, в старом шелковом платье.

— Вы удивительны. Она прелесть.

Наконец разговор установился, как ни пытались хозяева и гости дать ему какой-нибудь новый оборот, установился, выбрав из трех неизбежных путей — театр — опера, последняя новость общественная и злословие. Разговор около чернобровой дамы установился о приезде в Петербург короля, а около хозяйки — на обсуждении четы Карениных.

— А Мари не приедет? — спросила толстая дама у хозяйки.

— Я звала ее и брата ее. Он обещался с женой, а она пишет, что она нездорова.

- 440 -

— Верно, душевная болезнь, душа в кринолине, — повторила она то, что кто-то сказал о Мари, известной умнице, старой девушке и сестре Алексея Александровича Каренина.

— Я видела ее вчера, — сказала толстая дама.

— Я боюсь, не с Анной ли у нее что-нибудь. Анна очень переменилась со своей московской поездки. В ней есть что-то странное.

— Только некрасивые женщины могут возбуждать такие страсти, — вступила в разговор прямая, с римским профилем, дама. — Алексей Вронский сделался ее тенью.

— Вы увидите, что Анна дурно кончит, — сказала толстая дама.

— Ах, типун вам на язык.

— Мне его жалко, — подхватила прямая дама.

— Он такой замечательный человек; муж говорит, что это такой государственный человек, каких мало в Европе.

— О, мне то же говорит муж, но я не верю. Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то, что есть, а по правде, не сердись, Нана, Алексей Александрович по мне просто глуп. Я шопотом говорю это. Но неправда та, как все ясно делается. Прежде, когда мне велели находить его умным, я все искала и находила, что я сама глупа, не вижу его ума, а как только я сказала главное слово — он глуп, но шопотом, все так стало ясно, неправда ли?

Обе засмеялись, чувствуя, что это была правда.

— Ах, полно, ты нынче очень зла, но и его я скорее отдам тебе, а не ее. Она такая славная, милая. Ну, что же ей делать, если Алексей Вронский влюблен в нее и, как тень, ходит за ней.

— Да, но за нами с тобой никто не ходит, а ты хороша, а она дурна.

— Вы знаете m-me Каренин? — сказала хозяйка, обращаюсь к молодому человеку, подходившему к ней. — Решите наш спор — женщины, говорят, не знают толку в женской красоте. M-me Каренин хороша или дурна?

— Я не имел чести быть представлен m-me Карениной, но видел ее в театре, она положительно дурна.

— Если она будет нынче, то я вас представлю, и вы скажете, что она положительно хороша.

— Это про Каренину говорят, что она положительно дурна? — сказал молодой генерал, вслушивающийся в разговор. И он улыбнулся, как улыбнулся бы человек, услыхавший, что солнце не светит.

— Я часто думал, — сказал дипломат, — что как, говорят, народы имеют то правительство, которого они заслуживают, так и жены имеют именно тех мужей, которых они заслуживают, и Анна Аркадьевна Каренина вполне заслуживает своего мужа.

— Знаете ли, что, говоря это, вы для меня, по крайней мере, делаете похвалу ей.

— Я этого не хочу.

— Только как он может спокойно спать с такой женой. И со всяким другим мужем она бы была героиней старинного романа.

— Она знает, что муж ее замечательный человек, и она удовлетворяется. Она примерная жена.

— Была.

Хозяйка говорила, но ни на минуту не теряла взгляда на входную дверь.

— Здраствуйте, Степан Аркадьич, — сказала она, встречая входившего, сияющего цветом лица, бакенбардами и белизной жилета и рубашки, молодцеватого Облонского.

— А сестра ваша Анна будет? — прибавила она громко, чтобы разговор о ней замолк при ее брате. — Приедет она?

— Не знаю, княгиня. Я у нее не был.

- 441 -

Иллюстрация:

АННА КАРЕНИНА

Рисунок М. А. Врубеля 1881—1882 гг.

Частное собрание, Москва

- 442 -

И Степан Аркадьич, знакомый со всеми женщинами и на ты со всеми мужчинами, добродушно раскланивался, улыбаясь и отвечая на вопросы.

— Откуда я? Что ж делать? Надо признаваться. Из Буффов. La comtesse de Rudolste прелесть. Я знаю, что это стыдно, но в опере я сплю, а в Буффах досиживаю до последнего конца и всласть. Нынче...

— Пожалуйста, не рассказывайте про эти ужасы.

— Ну, не буду, что же делать, мы, москвичи, еще не полированы и терпеть не можем скучать.

Дама в бархатном платье подозвала к себе Степана Аркадьича.

— Ну что ваша жена? Как я любила ее. Расскажите мне про нее.

— Да ничего, графиня. Вся в хлопотах, в детях, в классах, вы знаете.

— Говорят, вы дурной муж, — сказала дама тем шутливым тоном, которым она говорила о гравюрах с хозяином.

Степан Аркадьич рассмеялся.

— Если оттого, что я не люблю скучать, то да. Эх, графиня, все мы одинаки. Она не жалуется.

— Ну, а что ваша прелестная своячница Кити?

— Она очень больна, уехала за границу.

Степан Аркадьич оглянулся, и лицо его еще больше просияло.

— Вот кого не видал все время, что я здесь, — сказал он, увидав входившего Вронского.

— Виноват, графиня, — сказал Степан Аркадьич и, поднявшись, пошел к входившему. — Гагин, здраствуй. Отчего тебя нигде не видно?

— Я знал, что ты здесь, хотел к тебе заехать.

— Да, я дома. Ну, завтра обедать вместе. Мне сестра про тебя говорила.

— Да, я был у нее. Однако, я еще с хозяйкой двух слов не сказал, — и Вронский пошел к хозяйке с приятными, так редко встречающимися в свете приемами скромности, учтивости, совершенного спокойствия и достоинства.

Хозяйка мгновенно сообразила вместе нездоровье Мари, сестры Каренина, и удаление ее последнее время от света. Толки толстой дамы о том, что Вронский, как тень, везде за Анной, и его приезд нынче, когда он не был зван, связало все эти замечания. «Неужели это правда?» — думала она.

— Хотите чая? Очень рада вас видеть. Вы, я думаю, со всеми знакомы. А вот и Анна, — сказала она самым небрежным тоном, но глаза ее следили за выражением лица Вронского, и ей завидно стало за то чувство и радости и страха, которое выразилось на лице Вронского при входе Анны.

Анна своим обычным твердым и необыкновенно легким шагом, показывающим непривычную в светских женщинах физическую силу, прошла те несколько шагов, которые отделяли ее от хозяйки, и при взгляде на Вронского, блеснув серыми глазами, улыбнулась светлой доброй улыбкой; она крепко пожала протянутые руки своей крошечной сильной кистью и быстро села. На поклон Вронского она отвечала только наклонением головы, но слегка покраснела и обратилась к хозяйке:

— Алексей не мог раньше приехать, а я дожидалась его и очень жалею.

Она смотрела на входившего мужа. Он с тем наклонением головы, которое указывает на умственное напряжение, подходил ленивым шагом к хозяйке.

Алексей Александрович не пользовался общим всем людям удобством серьезного отношения к себе ближних.

Алексей Александрович был человек страстно занятой своим делом и потому рассеянный и не блестящий в обществе. То суждение, которое высказала о нем толстая дама, было очень естественно.

Лицо Алексея Александровича, белое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось в улыбку. Алексей Александрович проговорил что-то об удовольствии

- 443 -

и сел подле хозяйки. Она подала ему чаю. Он аккуратно разложил салфеточку и, оправив свой белый галстух и сняв одну перчатку, стал, всхлипывая, отхлебывать. Чай был горяч, и он поднял голову и собрался говорить. Говорили об Офенбахе, что все-таки есть прекрасные мотивы. Алексей Александрович послушал и, сделав усилие над собой, сказал, что Офенбах, по его мнению, относится к музыке, как m-r Jabot относится к живописи, но он сказал это так не во-время, что никто не слыхал его. Он замолк, сморщившись в добрую улыбку, и стал опять пить чай.

Жена его, между тем, начала разговор с хозяйкой, но какой-то новый тон холодности поразил ее, и она тотчас обратилась к толстой даме с вопросом о ее кузине, выходящей замуж.

— Да, она выходит, она влюблена, — это так редко. У нас все разумные браки. Я думаю, что вы за разумные браки.

— Да, они дурно кончают...

Поняв, что и тут что-то не то, Анна тотчас же обратилась к дипломату и начала с ним разговор, так просто, свободно. Видно было, что это ведение разговора, которое для большинства светских людей было дело, и дело не беструдное, для нее была шутка, не стоившая ей ни малейшего усилия; мало того, она, очевидно, никогда не думала, о чем бы поговорить, и говорила, о чем приходило в голову, и выходило всегда умно и мило, во всяком роде, в легком, в серьезном. Облокотившись обнаженной рукой на бархат кресла, играя разрезным ножиком, лежавшим на столе, заговорила с дипломатом:

— Княгиня против mariage de raison. Я не знаю отчего.

— По мне, — сказал дипломат, — что всякая жена имеет мужа, которого заслуживает.

— Что это значит, — сказала она, — мужа, которого заслуживает? Что же можно заслуживать в девушках? Мы все одинаки, все хотим выйти замуж и боимся сказать это, все влюбляемся в первого мужчину, который попадется, и все видим, что за него нельзя выйти.

— И раз ошибившись, думаем, что надо выйти не за того, в кого влюбились, — подсказал дипломат.

— Вот именно, — она засмеялась страшно звонко, перегнувшись к столу, и, сняв перчатку с пухлой белой руки, взяла чашку.

— Ну, а потом?

— Потом? потом, — сказала она задумчиво.

Он посмотрел, улыбаясь, и несколько глаз обратилось на нее.

— Потом я вам расскажу через 10 лет.

— Пожалуйста, не забудьте.

— Нет, не забуду. Боюсь, что нечего будет рассказывать, — и тотчас же обратилась к генералу. — Когда же вы приедете к нам обедать? — И, нагнув голову, она взяла в зубы ожерелье черного жемчуга и стала водить им, глядя исподлобья на Вронского.

———

«Ну, так и есть, — подумала хозяйка, так же, как и все в гостиной, с тех пор, как она вошла, невольно следившая за ней, — так и есть, — думала она, как бы по книге читая то, что делалось в душе Карениной, — она кинулась ко мне. Я холодна, она мне говорит: мне все равно, обращается к Д., тот же отпор. Она говорит с двумя-тремя мущинами, а теперь с ним. Теперь она взяла в рот жемчуг — жест очень дурного вкуса, он встанет и подойдет к ней».

И так точно сделалось, как предполагала хозяйка. Гагин встал. Решительное, спокойное лицо выражало еще большую решительность; он шел, но еще не дошел до нее, как она, как будто не замечая его, встала и перешла к угловому столу с лампой и альбомом. И не прошло минуты, как уже она глядела в альбом, а он говорил ей:

- 444 -

— Вы мне сказали вчера, что я ничем не жертвую. Я жертвую всем — честью. Разве я не знаю, что я дурно поступил с Щербацкой? Вы сами говорили мне это.

— Ах, не напоминайте мне про это. Это доказывает только то, что у вас нет сердца.

Она сказала это, но взгляд ее говорил, что она знает, что у него есть сердце, и верит в него.

— То была ошибка, жестокая, ужасная. То не была любовь.

— Любовь, не говорите это слово, это гадкое слово.

Она подняла голову, глаза ее блестели из разгоряченного лица. Она отвечала, и очевидно было, что она не видела и не слышала ничего, что делалось в гостиной. Как будто электрический свет горел на этом столике, как будто в барабаны били около этого столика, так тревожило, раздражало все общество то, что происходило у этого столика и, очевидно, не должно было происходить. Все невольно прислушивались к их речам, но ничего нельзя было слышать, и когда хозяйка подошла, они не могли ничего найти сказать и просто замолчали. Все, сколько могли, взглядывали на них и видели в его лице выражение страсти, а в ее глазах что-то странное и новое. Один только Алексей Александрович, не прекращавший разговора с генералом о классическом образовании, глядя на светлое выражение лица своей жены, знал значение этого выражения. Со времени приезда ее из Москвы он встречал чаще и чаще это страшное выражение — света, яркости и мелкоты, которое находило на лицо и отражалось в духе жены. Как только находило это выражение, Алексей Александрович старался найти ту искреннюю, умную, кроткую Анну, которую он знал, и ничто в мире не могло возвратить ее в себя, она становилась упорно, нарочно мелочна, поверхностна, насмешлива, логична, холодна, весела и ужасна для Алексея Александровича. Алексей Александрович, религиозный человек, с ужасом ясно определил и назвал эта настроение: это был дьявол, который овладевал ее душою. И никакие средства не могли разбить этого настроения. Оно проходило само собою и большею частью слезами. Но прежде это настроение приходило ей одной, теперь же он видел, что оно было в связи с присутствием этого красивого, умного и хорошего юноши.

Алексей Александрович ясно доказывал генералу, что навязывание классического образования так же невозможно, как навязывание танцовального образования целому народу. Но он видел, чувствовал, ужасался, и в душе его становилось холодно.

Окончив разговор, он встал и подошел к угловому столу.

— Анна, я бы желал ехать, — сказал он, не глядя на вставшего Вронского, но видя его, видя выражение его лица умышленно, чтоб не выказать ни легкости, ни презрения, ни сожаления, ни озлобления, умышленно безвыразительное. Он понимал все это и небрежно поворачивал свою шляпу.

— Ты хотела раньше ехать домой, да и мне нужно.

— Нет, я останусь, пришли за мной карету, — сказала она просто и холодно.

«Это он, это дьявол говорит в ней», — подумал Алексей Александрович, глядя на ее прямо устремленные на него, странно светящиеся между ресниц, глаза.

— Нет, я оставлю карету, я поеду на извощике.

И, откланявшись хозяйке, Алексей Александрович вышел.

Истинно хорошее общество только тем и хорошее общество, что в нем до высшей степени развита чуткость ко всем душевным движениям. Ничего не произошло особенного. Молодая дама и знакомый мущина отошли к столу и в продолжение полчаса о чем-то говорили; но все чувствовали, что случилось что-то неприятно грубое, неприличное, стыдное. Хотелось завесить их. И когда Алексей Александрович вышел, княгиня Нана решилась

- 445 -

во что бы то ни стало нарушить уединение и перезвала к их столу двух гостей. Но через пять минут Анна встала и простилась, сияющей улыбкой пренебрежения отвечая на сухость приветствий. Вслед за ней вышел и Вронский.

— Что я вам говорила?

— Это становится невозможно, — переговорили хозяйка дома и толстая дама.

— Бедный дурак.

———

Старый, толстый татарин-кучер в глянцевитом кожане с трудом удерживал левого прозябшего серого, извивавшегося у подъезда; лакей стоял, отворив дверцу. Швейцар стоял, держа внешнюю дверь. Анна Каренина отцепляла маленькой белой ручкой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши головку, улыбалась. Вронский говорил:

— Вы ничего не сказали, положим, я ничего не требую, ничего. Только знайте, что моя жизнь — ваша, что одна возможность счастья — это ваша любовь.

— Как, должно быть, ужасно легко мужчинам повторять эти слова. Сколько раз вы говорили это? Я один раз сказала это... и то неправду. Поэтому я не скажу этого другой раз, — повторила она медленно, горловым густым голосом, и вдруг, в то же время, как отцепила кружево, она прибавила: — Я не скажу, но когда скажу... — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья, Алексей Кириллыч.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва

- 446 -

Она подала ему руку и быстрым, сильным шагом прошла мимо швейцара и скрылась в карете. Ее взгляд, прикосновение руки прожгли его. Он поцеловал свою ладонь в том месте, где она тронула его, и поехал домой, безумный от счастья.

———

Вернувшись домой, Алексей Александрович не прошел к себе в кабинет, как он это делал обыкновенно, а, спросив, дома ли Марья Александровна (сестра), и узнав, что ее тоже нет дома, вошел наверх, не раздеваясь и заложив за спину сцепившиеся влажные руки, стал ходить взад и вперед по зале, гостиной и диванной. Образ жизни Алексея Александровича, всегда встававшего в семь часов и всегда ложившегося в постель в половине первого, был так регулярен, что это отступление от привычки удивило прислугу и удивило самого Алексея Александровича, но он не мог лечь и чувствовал, что ему необходимо объясниться с женой и решить свою и ее судьбу.

Он, не раздеваясь, ходил своим слабым шагом взад и вперед по звучному паркету освещенной одной лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой свет отражался только в большое зеркало над диваном, и через ее кабинет, в котором горели две свечи, освещая красивые игрушки, так давно близко знакомые ему, ее письменного стола, и до двери спальни, у которой он поворачивался*.

Он слышал, как в спальню вошла Аннушка, горничная, слышал, как она взглянула на него и потом, как будто сердясь на то, что он так непривычно ходит не в своем месте, стала бить подушки, трясти какими-то простынями.

Все эти столь привычные предметы, звуки имели теперь значение для Алексея Александровича и мучали его.

Как человеку с больным пальцем кажется, что, как нарочно, он обо все ушибает этот самый палец, так Алексею Александровичу казалось, что все, что он видел, слышал, ушибало его больное место в сердце.

На каждом протяжении в своей прогулке и большей частью на паркете светлой столовой он останавливался и говорил себе: «Да, это необходимо решить и прекратить и высказать свой взгляд на это и свое решение. Но высказать что же и какое решение? Что же случилось? Ничего. Она долго говорила с ним. Ну, что же? Может быть, я вижу что-то особенное в самом простом, и я только подам мысль...», — и он трогался с места; но как только он входил в темную гостиную, ему вдруг представлялось это преображенное, мелкое, веселое и ужасное выражение лица, и он понимал, что, действительно, случилось что-то неожиданное и страшное и такое, чему необходимо положить конец, если есть еще время. Он входил в кабинет, и тут, глядя на ее стол с лежащей наверху малахитового бювара начатой запиской, он живо вспоминал ее тою, какою она была для него эти шесть лет, открытою, простою и довольно поверхностною натурою, вспоминал ее вспыльчивость, ее несправедливые досады на него и потом простое раскаяние — слезы, детские почти, и нежность, да, нежность. «А теперь? Нет этого теперь, реже и реже я вижу и понимаю ее, и больше и больше выступает что-то новое, неизвестное. Есть же этому причина». Вспоминал он тоже свое часто повторявшееся в отношении ее чувство своей недостаточности. Он вспоминал, что часто она как-будто чего-то требовала от него такого, чего он не мог ей дать. И как он успокоивал себя, говоря: «Нет, это мне только так кажется». А, видно, было что-то между ними, и вот эта трещина сказалась.

«Все равно я должен объясниться и разрешить все это».

Румяное, круглое лицо с огромным шиньоном в белеющих воротничках высунулось из двери спальной.

- 447 -

— Извольте ложиться, Алексей Александрович, я убралась, — сказала Аннушка.

Алексей Александрович заглянул в спальню, и вдруг при виде этой горничной и при мысли о том, что она догадывается или догадается, почему так непривычно во втором часу не ложится спать ее барин, чувство отвращения к жене, к той, которая ставила его в унизительное положение, стрельнуло в сердце.

— Хорошо, — сказал он и, прибавив шагу, направился опять к столовой.

У подъезда зашумели. Алексей Александрович вернулся в ее кабинет и, сдвинув очки, близко посмотрелся в зеркало. Лицо его, желтое и худое, было покрыто красными пятнами и показалось ему самому отвратительно.

«И неужели эти такие простые, ничтожные события и признаки — вечер у княгини, то, что я не лег спать в определенное время, это мое расстроенное лицо, — неужели это начало страшного бедствия?».

Да, какой-то внутренний голос говорил ему, что это было начало несчастия. Что несчастие уже совершилось, хотя еще не выразились все его последствия. «Но все-таки я должен высказать и высказать следующее», — и Алексей Александрович ясно и отчетливо пробежал в голове весь конспект своей речи к ней: 1) воззвание к ней и попытка вызова на признание и, вообще, откровенность с ее стороны, 2) религиозное объяснение значения брака, 3) ребенок и он сам — их несчастие, 4) ее собственное несчастие.

На лестницу входили женские шаги. Алексей Александрович, готовый к своей речи, стоял, осторожно соединяя кончики пальцев обеих [рук], и приводил в спокойствие и порядок мысли, которые он хотел передать жене. Этот жест соединения кончиков пальцев рук всегда успокоивал его и приводил в аккуратность, которая теперь так нужна была ему. Но еще по звуку тонкого сморкания на середине лестницы он узнал, что входила не Анна, а жившая с ним сестра его Мари. Алексей Александрович гордился своей сестрой Мари, прозванной светскими умниками душой в турнюре, был обязан ей большею частью своего успеха в свете (она имела высшие женские связи, самые могущественные), был рад тому, что она жила с ним, придавая характер высшей утонченности и как-будто самостоятельности его дому. Он любил ее, как он мог любить, но он не любил разговаривать с нею с глазу-на-глаз. Он знал, что она никогда не любила его жены, считая ее мелкою и terre à terre [будничной] и потому не подмогою в карьере мужа, и потом тот усвоенный Мари тон слишком большого ума, доходившего до того, что она ничего не говорила просто, был тяжел с глазу-на-глаз.

Мари была мало похожа на брата, только большие выпуклые, полузакрытые глаза были общие. Мари была недурна собой, но она уже пережила лучшую пору красоты женщины, и с ней сделалось то, что делается с немного перестоявшейся простоквашей. Она отсикнулась. Та же хорошая простокваша стала слаба, не плотна и подернулась безвкусной, нечисто цветной сывороткой. То же сделалось с ней и физически и нравственно.

Мари была чрезвычайно и совершенно искренно религиозна и добродетельна.

Но с тех пор, как она отсикнулась, что незаметно случилось с ней года два тому назад, религиозность не находила себе полного удовлетворения в том, чтобы молиться и исполнять божественный закон, но в том, чтобы судить о справедливости религиозных взглядов других и бороться с ложными учениями, с протестантами, с католиками, с неверующими.

Добродетельные наклонности ее точно так же с того времени обратились не на добрые дела, но на борьбу с теми, которые мешали добрым делам. И, как нарочно, последнее время все не так смотрели на религию, не то

- 448 -

делали для улучшения духовенства, для распространения истинного взгляда на вещи.

И всякое доброе дело, в особенности угнетенным братьям славянам, которые были особенно близки сердцу Мари, встречало врагов, ложных толкователей, с которыми надо было бороться. Мари изнемогала в этой борьбе, находя утешение только в малом кружке людей, понимающих ее и ее стремления.

— О, как я подрублена нынче, — сказала она по-французски, садясь на первый стул у двери.

Брат понял, что она хотела сказать, что устала.

— Я начинаю уставать от тщетного ломания копий за правду. И иногда я совсем развинчиваюсь. А Анна? — прибавила она, взглянув на лицо брата. — Что значит, — сказала она, — это отступление от порядка? Люди аккуратные, как ты, выдают себя одним отступлением. Что такое?

— Ничего. Мне хотелось поговорить с Анной.

— А она осталась у Нана? — взглянув, сказала Мари, и большие полузакрытые глаза ее подернулись мрачным туманом.

— О, как много горя на свете и как неравномерно оно распределяется, — подразумевая под этим горе Алексея Александровича, отра[жа]ющееся на нее. — Княгиня надеялась, что ты заглянешь, — продолжала она, чтоб показать, что понимает горе брата, но не хочет о нем говорить. — Дело сестричек (это было филантропически-религиозное учреждение) подвинулось бы, но с этими господами ничего невозможно делать, — сказала она: злой, насмешливой покорностью судьбе. — Они ухватились за мысль, изуродовали ее и потом обсуждали так мелко и ничтожно.

Она очень огорчена, но и не может быть иначе... Рассказав еще некоторые подробности занимавшего ее дела, она встала.

— Ну, вот, кажется, и Анна, — сказала она. — Прощай. Помогай тебе бог.

— В чем? — неожиданно спросил он.

— Я не хочу понимать тебя и отвечать тебе. Каждый несет свой крест, исключая тех, которые накладывают его на других, — сказала она, взглянув на входившую Анну. — Ну, прощайте. Я зашла узнать, зачем он не спит, — сказала она Анне, — и разговорилась о своем горе. Доброй ночи.

Анна чуть заметно улыбнулась, поцеловалась с золовкой и обратилась к мужу:

— Как, ты не в постели? — И, не дожидаясь ответа, быстро и ловко прошла в темную гостиную.

В гостиной она остановилась, как бы задумавшись о чем-то. Алексей Александрович вошел за ней в гостиную. Она стояла в накинутом распущенном башлыке, играя обеими руками его кистями и задумчиво опустив голову.

Увидав его, она подняла голову, улыбнулась.

— Ты не в постели? Вот чудо! — И с этими словами скинула башлык и прошла в спальню. — Пора, Алексей Александрович, — проговорила она из-за двери.

— Анна, мне нужно переговорить с тобой!

— Со мной? — Она высунулась из двери. — Ну да, давай переговорим, если так нужно. — Она села на ближайшее кресло. — А лучше бы спать.

— Что с тобой? — начал он.

— Как что со мной? — она отвечала так просто, весело, что тот, кто не знал ее, как муж, не мог бы заметить ничего неестественного ни в звуках, ни в смысле ее слов. Но для него, знавшего, что, когда на лице его видна была тревога, забота, иногда самая легкая, она тотчас же замечала ее и спрашивала причины; для него, знавшего, что всякие свои радости, веселье, горе она тотчас сообщала ему, для него теперь видеть, что она не

- 449 -

хотела замечать его состояния, что не хотела ни слова сказать про себя, было ужасно.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва
 

— Как что со мной? Со мной ничего. Ты уехал раньше, чтобы спать, и не спишь, не знаю отчего, и я приехала и хочу спать.

— Ты знаешь, что я говорю, — повторил он тихим и строгим голосом. — У тебя в душе что-то делается. Ты взволнована и обрадована чем-то, независимо от меня, от общей спокойной жизни. Ты весела... — сказал он, сам чувствуя всю праздность своих слов, когда он говорил их и смотрел на ее смеющиеся, страшные теперь для него глаза.

— Ты всегда так, — отвечала она, как-будто совершенно не понимая его и изо всего того, что он сказал, понимая только последнее. — То тебе неприятно, что я скучна, то тебе неприятно, что я весела. Мне не скучно было. Это тебя оскорбляет.

Он вздрогнул, как будто его кольнуло что-то, чувствуя, что то дьявольское навождение, которое было в ней, непронзимо ничем.

— Анна! Ты ли это? — сказал он так же тихо, сделав усилие над собой и удержав выражение отчаяния.

— Да что же это такое? — сказала она с таким искренним и комическим, все-таки веселым удивлением. — Что тебе от меня надо?

— Тебя, тебя, какая ты есть, а не это, — говорил Алексей Александрович, махая рукой, как бы разгоняя то, что застилало ее от него. И голос его задрожал слезами.

— Это удивительно, — сказала она, не замечая его страдания и пожав плечами. — Ты нездоров, Алексей Александрович. — Она встала и хотела уйти; но он схватил своей разгоряченной рукой ее тонкую и холодную руку и остановил ее. Она бы могла шутя стряхнуть его руку, и в том взгляде, который она опустила на его костлявую слабую руку и на свою руку, выразилось насмешливое презрение, но она не выдернула руки, только с отвращением дрогнула плечом.

— Ну-с, я слушаю, что будет.

- 450 -

— Анна, — начал он, составляя концы пальцев и изредка ударяя на излюбленные слова, — Анна, поверишь ли ты мне или нет, это твое дело, но я обязан перед тобой, перед собой и перед богом высказать все мои опасения и все мои сомнения. Жизнь наша связана и связана не людьми, а богом. Разорвать эту связь может только преступление. В связи нашей есть таинство, и ты и я — мы его чувствуем, и оттого я знаю, хотя ничего не случилось, я знаю, что теперь, именно нынче, в тебя вселился дух зла и искушает тебя, завладел тобой. Ничего не случилось, — повторил он более вопросительно, но она не изменяла удивленно-насмешливого выражения лица, — но я вижу возможность гибели для тебя и для меня и прошу, умоляю опомниться, остановиться.

— Что же, это ревность, к кому? Ах, боже мой, и как мне на беду спать хочется.

— Анна, ради бога, не говори так*, — сказал он кротко.

— Может быть, я ошибаюсь, но поверь, что то, что я говорю, я говорю столько же за себя, как и за тебя. Я люблю, я люблю тебя, — сказал он.

При этих словах на мгновение лицо ее опустилось, и потухла насмешливая искра во взгляде.

— Алексей Александрович, я не понимаю, — сказала она.

— Позволь, дай договорить, да... я думал иногда прежде о том, что бы я сделал, если бы моя жена изменила мне. Я бы оставил ее и постарался жить один. И я думаю, что я бы не был счастлив, но я мог бы так жить, но не я главное лицо, а ты. Женщина, преступившая закон, погибнет, и погибель ее ужасна.

Она молчала, но он чувствовал, что неприступная черта лежала между ним и ею.

— Если ты дорожишь собой, своей вечной душой, отгони от себя это холодное, не твое состояние, вернись сама в себя, скажи мне все, скажи мне, если даже тебе кажется, что ты жалеешь, что вышла за меня, что ты жалеешь свою красоту, молодость, что ты боишься полюбить или полюбила, — продолжал он.

— Мне нечего говорить, — вдруг быстро выговорила, — да и... пора спать.

— Хорошо, — сказал он**.

Алексей Александрович тяжело вздохнул и пошел раздеваться.

Когда он пришел в спальню, тонкие губы его были строго сжаты, и глаза не смотрели на нее. Когда он лег на свою постель, Анна ждала всякую минуту, что он еще раз заговорит с нею. Она не боялась того, что он заговорит, и ей хотелось этого. Но он молчал. «Ну, так я заговорю с ним, вызову его опять», — подумала она, но в ту же минуту услыхала ровный и спокойный свист в его крупном горбатом носу.

Она осторожно поднялась и сверху внимательно разглядывала его спокойное, твердое лицо; особенно выпуклые и обтянутые жилистыми веками яблоки закрытых глаз испугали ее. Эти глаза похожи были на мертвые.

— Нет, уж поздно, голубчик, поздно, — прошептала она, и ей весело было то, что уже было поздно, и она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела.

- 451 -

ВАРИАНТ V

Вариант № 5, за исключением нескольких строк, в которых идет речь о получении Анной письма мужа и об ее ответе на это письмо, не находит себе никакого соответствия в окончательном тексте.

Центральным эпизодом в этом варианте является визит к Анне на дачу ее тетки, княгини Марии Ивановны, с сыном Петей. Несмотря на то, что фигуры Марии Ивановны и Пети очерчены Толстым достаточно выпукло, самый эпизод и новые персонажи, в нем выступающие, не связаны органически с развитием основных тем романа и в сущности мало способствуют дополнительному раскрытию образа Анны; этим, видимо, и объясняется изъятие варианта из текста романа в последующей работе Толстого над «Анной Карениной».

[V. ПРИЕЗД К АННЕ ЕЕ ТЕТКИ С СЫНОМ. ПИСЬМО КАРЕНИНА И ОТВЕТ АННЫ. АННА ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА СВИДАНИЕ С ВРОНСКИМ]

Она бы все в мире отдала теперь, чтобы быть опять в том неопределенном положении, в котором она была до скачек и которое она называла мучительным. «Была ли когда-нибудь женщина в таком ужасном положении?» — спрашивала она себя. Письмо было от Бетси. Она звала ее на большую партию крокета к Ильменам. «Это все кончено для меня, — подумала Анна. — И тем лучше».

— Кофей готов, и мамзель Кордон с Сережей пришли, — сказала Аннушка, удивляясь на медленность, с которой нынче одевалась ее барыня.

Анна быстро оделась, но ей надо было сделать усилие над собой, чтобы войти в столовую, где обыкновенно ожидали ее кофей и сын с гувернанткой. Сережа в своей беленькой курточке возился у стола под зеркалом с цветами, которые он принес. M-lle Cordon имела особенно строгий вид, и опять кровь прилила к лицу и к шее Анны. «Она все знает, она сейчас скажет», — подумала она. И действительно, m-lle Cordon объявила, что она не может оставаться в доме... если Сережа будет так же indiscipliné*. С трудом поняв, что дело в том, что Сережа был непослушен и impertinent, il raisonne, il vient de manger** — съел тайно два персика, Анна постаралась успокоить m-lle Cordon и подозвала сына. Она сделала ему выговор, успокоила m-lle Cordon, подтвердила положенное ею наказание и села за кофе, испытывая успокоение. Как эта самая привычка сына прежде мучала ее! Теперь же она и не думала о нем.

«Что же, неужели я равнодушна стала к Сереже?». Она взглянула на него, проверяя свое чувство; курчавые, рыжеватые волосы, холодный, хотя и детский, но холодный взгляд маленьких глаз, толстые, большие костлявые, голые колени, улыбка робкая и притворная. «Не только равнодушна, но он неприятен мне — это маленький Алексей Александрович. Боже мой, что я буду делать! Я не могу оставаться с этими мыслями, с этой неизвестностью».

Она вышла в сад, чтобы быть одной и обдумать свое положение.

— Нет, я нынче не пойду гулять, — сказала она Сереже (это было обычное время гулянья ее с сыном, во время которого она отпускала гувернантку), — за то, что ты дурно вел себя. Мне надо написать письма.

Она подошла к столу, открыла бювар. «Но что же я напишу Вронскому, пока не имею ответа мужа? Если бы я видела его. Зачем я не сказала вчера?». И опять, опять краска стыда покрывала ее щеки. Она встала от стола и вышла на террасу и стала по привычке оглядывать цветы.

- 452 -

Шум колес мимо ограды заставил ее оглянуться. Между дравий [?] изгородью и оградой промелькнул кузов кареты. Карета остановилась у подъезда. «Это от него, — подумала она. — Это Иван Викентьевич, это карета за мной».

Она прислушалась. Какие-то голоса говорили в передней, женский и мужской, она не могла разобрать. Послышались шаги с скрипом толстых подошв. Хотя она знала этот скрип сапог лакея Корнея, за которые она даже выговаривала ему, она не узнала их. Чтобы скрыть свое волнение, она поспешно обернулась к цветам и стала перевязывать их. Это был Корней, она узнала его голос.

— Княгиня Марья Ивановна с сыном, из Москвы, — доложил он.

«Ах, я забыла», — подумала Анна. Это была тетка ее, княгиня Марья Ивановна, и та самая, у которой она жила в К., где вышла замуж за Алексея Александровича, бывшего там губернатором, и обещавшая приехать на этих днях в Петербург для определения старшего неудавшегося сына в какое-нибудь военное училище или в юнкера.

Первое чувство Анны было радость. Хотя вульгарная губернская большая барыня, княгиня Марья Ивановна была добрушное, простое существо, которому многим обязана была Анна и которая всегда любила ее. С террасы ей слышен был то басистый, то визгливый голос княгини Марьи Ивановны, имевшей дар говорить так, как будто говорило вдруг много обрадованных и взволнованных, тогда как говорила она одна, и всегда по-французски, хотя и дурно, и всегда не для того, чтобы выражать свои мысли и чувства, а только для того, что в обществе надо говорить.

Анна, отдавшись своему чувству, радостно побежала почти своей легкой походкой ей навстречу, но в гостиной она вдруг остановилась и, невольно сморщив лоб от внутренней боли, вскрикнула и покрыла лицо руками. «Что если она была у него, и она знает?».

Но думать об этом было некогда. Княгиня Марья Ивановна уж увидала ее из передней и, улыбаясь, манила ее к себе и кричала ей:

— Покажите же мне ее! Вот она наконец! — и кричала сыну и извощику: — Петя, Петя! ах, какой ты непонятливый! Если скажет — мало... ну, дай рубль, но больше не давай. Довольно, голубчик, довольно. Ну вот и она. Как я рада! Я в Петербурге и не остановилась. Я думала, что Алексей Александрович здесь. Ну, все равно. Что, не узнала бы моего Петю? Да, вот привезла сюда, в гвардию. Он у меня и девушка, и курьер, и все. Ведь мы не столичные, не высшего. Ну, как ты похорошела, моя радость. Петя, целуй руку. Когда выйдешь из-под моей опеки, обращайся, как знаешь, по-новому, а у кузины старшей и той, которая тебя устроит, целуй руку. Ну пойдем, пойдем, я ничего не хочу. Я на станции выпила гадость какую-то.

Но княгиню Марью Ивановну долго нельзя было довести до гостиной, куда Анна хотела посадить ее. Княгиня Марья Ивановна останавливалась в каждой комнате, всем любовалась, все расспрашивала и на все высказывала свои замечания. Она и всегда, но особенно теперь, в Петербурге, была озабочена тем, чтобы показать, что она ценит ту высоту положения, в котором находится та Анна, которую она же выдала замуж, но что она, с одной стороны, нисколько не завидует, не поражена этим величием и, с другой стороны, ценит это, радуется этому и никогда не позволит себе быть indiscrète* и пользоваться своими правами. Во всяком слове ее, в манере, в отставшем по моде, но претенциозном дорожном туалете было заметно напряжение не уронить себя в Петербурге; сделать свое дело, но не осрамиться и не быть Карениным в тягость.

— Какая прелесть дача! Вот, говорят, в Петербурге нет деревни. И деревня, и элегантно, и вода. Как мило. И все казенное, charmant!

- 453 -

И цветы и букеты... Я до страсти люблю цветы. Ты не думай, что я тебя стесню. Я на несколько часов.

— Ах, тетушка, я так рада.

— А Петю не узнала бы, а? — говорила мать, с скрываемой гордостью указывая на молодого человека с потным налитым густой кровью лицом, в голубом галстуке и коротком пиджаке, который, улыбаясь и краснея, смотрел на Анну таким взглядом, который щекотал ее и производил на нее впечатление, что он смотрит на нее не туда, куда нужно. Анна никак не узнала бы его. Она помнила 9-летнего Петю, забавлявшего всех своим аппетитом, потом слышала, что наука не задалась ему и он побывал, как все подобные ему молодые люди, в гимназии, в пансионе, в каких-то техно-топографических училищах, в которых оказывалось, что гораздо лучше, чем в гимназиях, и что его везут в юнкера. Но никак не могла себе представить, что этот краснеющий и упорно нечисто глядящий на нее красивый юноша — тот самый Петя.

— Он славный малый и не думай, чтобы неспособный, напротив; но ты знаешь, эти требования, эти интриги.

Несмотря на отказы тетушки, Анна, хотя и знала, что это очень стеснит ее, уговорила тетушку остаться ночевать у нее и пошла велеть приготовить ей комнату.

— Нет, все это величие (les grandeurs) не испортило ее, — сказала мать сыну, когда она вышла. — Такая же добрая, милая. И найти такое радушие в Петербурге!

— Как она хороша, мама̀! Я никогда не видал такой красавицы. Какие руки!

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ». СКАЧКИ

Акварель А. В. Милашевского

Литературный музей, Москва
 

— Да, она еще похорошела. И вот говорили, что это брак не по любви,

- 454 -

а они так счастливы, что... Ах, батюшка, красный мешочек! — вскрикнула она, всплеснув руками. — Беги, в карете.

Но мешочек был в передней.

— И как хорошо у них. И садовник и оранжереи — все казенное.

Анна была рада теперь приезду тетки. Это ее отвлекало от неразрешимого вопроса. Она с веселым лицом вернулась к ней.

— Вы как хотите, тетушка, а я приготовила вам и Пете.

— Нет, нет, нет, Петя в Петербург, у Милюковских, ему готова. Да и я поеду. Я благодарю, я тронута. Ну, давайте, коли хотите, я выпью кофею, — сказала она, оглядывая в подробностях и петербургского Корнея — лакея с его расчесанными бакенбардами и белым галстуком, и поднос-столик, и всю эту элегантность службы.

— Ну, давайте. Как это практично. Ну что ж, покажи же мне Сережу, твоего кумира. Петя, поди, будь услужлив, поди поищи в саду и приведи сюда.

— Нет, вы, пожалуйста, тетушка, не уезжайте и будьте как дома. Если вы хотите ехать в Петербург, моя карета к вашим услугам. Я никуда не поеду.

Княгиня Марья Ивановна улыбнулась и пожала руку Анне.

— Признаюсь тебе, мой дружок, я не ждала от тебя дурного приема, но я знаю, что в вашем положении есть обязанности. Но ты так мила. Все то же, то же золотое сердце. Я тебе правду скажу, я на одно рассчитывала, это — что ты и Алексей Александрович не откажетесь сказать словечко Милютину. Ты знаешь, это так важно. А Pierre славный, славный малый. Это у него есть что-то. Я мать, но не заблуждаюсь. Алексей Александрович, я знаю, в такой силе теперь, что одно слово. И ты тоже. Ты знаешь, женщина...

— Я скажу графине Лидии Ивановне, да и самому... — сказала Анна.

— Я очень, очень рада, — продолжала княгиня, оглядывая искоса платье Анны. — Аглицкое шитье. А мы считали, что это старо. А это самый grand genre. Лизе сделаю. Вот, помнишь наши толки, когда ты выходила замуж. Я говорила, что все будет прекрасно. Он человек, которого нельзя не уважать глубоко. А это главное. Если бы не было детей, ну так. Но я так рада была, когда родился Сережа. И у женщины, у которой есть сын, есть цель жизни, есть существо, на котором можно сосредоточить всю нежность женского сердца. И я так понимаю, как мне про тебя рассказывали, что ты живешь для сына. Разумеется, les devoirs общества.

Анна покраснела от стыда и боли, когда ей напомнили так живо ту роль матери, которую она взяла на себя и которую она не выдержала.

— Вот и он. А поди сюда, мой красавец. «Вот я говорила Тюньковой, — подумала она, — что для мальчика самое лучшее белое пике». Как вырос! И как он соединил красоту матери и серьезность отца. Взгляд. Ну, craché!

Княгиня Марья Ивановна была притворна во всем ровно, какими бывают все добродушные люди; но притворство относительно всего другого не оскорбляло Анну, притворство же к сыну больно укололо ее именно потому, что она чувствовала, что она одинаково притворно сама относилась к сыну. Ей так тяжело это было, что, чтобы отвлечь княгиню Марью Ивановну от сына, она предложила выйти на террасу. На террасе княгиня Марья Ивановна любовалась и видом, и трельяжем, и стальными скамейками с пружинными строками. И Анне странно и мучительно было чувствовать эту добродушную зависть ее положению. Как бы ей хотелось быть хоть в сотой доле столь счастливой тем, что в глазах ее тетки было так прекрасно, так твердо, так стройно, так важно.

В это же утро к даче подъехала пара в шорах, запряженная в dogcart, принадлежащая Бетси, на которой ехал Тушкевич с грумом. Он привез Анне обещанные книги и приглашение приехать непременно вечером.

- 455 -

Княгиня Марья Ивановна с торжественной улыбкой слушала, чуть заметно поднимая и опуская голову, слова Тушкевича и не могла не улыбаться радостно, когда Петя сделал свое вступление в большой свет рукопожатием с Тушкевичем. Княгиня Марья Ивановна хотела непременно видеть упряжку и вышла посмотреть на крыльцо.

— Это очень покойно, — говорила она, — очень, очень. — Они возвращались назад, когда еще экипаж, — это был извощик и на извощике курьер, — подъехал к крыльцу. Анна узнала курьера мужа и, боясь выказать свое волнение, вернулась в дом. Карета Анны уже была заложена для княгини Марьи Ивановны, и княгиня ушла к себе одеваться. Анна была одна, когда ее лакей на подносе принес ей толстый пакет, на котором она узнала почерк мужа. Толщина конверта, которая происходила только от вложенных в него денег, повергла ее в ужас. Рука ее тряслась, как в лихорадке, и, чтобы не выдать свое волнение, — она чувствовала, как она краснела и бледнела, — она не взяла письма, а, отвернувшись, велела положить его на стол.

Когда человек, любопытно искоса взглянув на нее, вышел из комнаты, она подошла к столу, взялась за грудь и, взяв письмо, быстрыми пальцами разорвала его. Но, разорвав, она не имела силы читать. Она взялась за голову и невольно прошептала: «Боже мой! Боже мой! Что будет?!».

Она взяла письмо и, сдерживая дыхание, начала читать с конца. «Я сделал приготовление для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы».

Она пробежала дальше назад, поняла с трудом, вздохнула полной грудью и еще раз прочла письмо все с начала.

«Так только-то, — сказала она. — Ну что же будет теперь?» — спросила она себя. Письмо это давало ей то, чего она утром, думая о своем положении, более всего желала.

«Низкий, гадкий человек, — сказала она. — Он чувствует и знает, что я ненавижу его, что я одного желаю — освободиться от него. <Он знает, что без него, без его постоянного присутствия, без страшных, постыдных воспоминаний, которые соединяются с ним, я буду счастлива.> И этого-то он не хочет допустить. Он знает очень хорошо, что я не раскаиваюсь и не могу раскаиваться; он знает, что из этого положения ничего не выйдет, кроме обмана, что обман мучителен мне, но этого-то ему и нужно. И ему нужно продолжать мучать меня. А он? О, я знаю его! Он, как рыба в воде, плавает и наслаждается во лжи. Но нет, я не доставлю ему этого наслаждения, я разорву эту его паутину лжи, в которой он меня хочет опутать. <Я не виновата, что я его не люблю и что я полюбила другого».

Она живо представила себе Вронского с его твердым и нежным лицом, этими покорными и твердыми глазами, просящими любви и возбуждающими любовь.

«Я поеду к нему.> Пусть будет, что будет. Все лучше лжи и обмана. Я должна видеть его, я должна сказать ему. Теперь или никогда решается моя судьба. И надо действовать, действовать и, главное, видеть его».

Она встала, быстро подошла к письменному столу и написала мужу:

«Я получила ваше письмо. Анна Каренина».

Запечатав это письмо, она взяла другой лист и написала:

«Я все объявила мужу, вот что он пишет мне. Необходимо видеться»*.

- 456 -

*Она сидела с письмом мужа в руках, когда чьи-то шаги послышались в комнате. Она оглянулась. Это был Петя. Увидав ее удивленный и, как ему показалось, строгий взгляд, он так сконфузился, что не мог выговорить того, что хотел, т. е. что он думал, что мама̀ здесь. Ему показалось, что он чем-то оскорбил кузину, и так напугался, что чуть не заплакал.

— Вино... виноват.

Она довольно долго смотрела на него, пока поняла, кто он и зачем он.

— Нет, ее нет, Петя, — сказала она ему, — а ты позвони мне в той комнате.

— Ну, ты получила весточку от мужа? — сказала княгиня, всходя в платье, еще более отставшем от моды и претенциозном, чем дорожное. — Курьер это его, я видела, — сказала она, с видимым удовольствием произнося слово курьер.

— Да, тетенька, ничего, он здоров, и вы увидите его. Прощайте.

Что-то странное, быстрое, порывистое было теперь в движениях и словах Анны.

— Прощай, мой дружок, благодарю тебя еще раз, — умышленно сказала княгиня, считавшая неприличным показать, что она замечает что-нибудь. — Что же это ты так деньги бросаешь, — прибавила она, указывая на перевязанную бандеролькой пачку неперегнутых бумажек.

— Ах да, — сказала Анна, хмурясь, и бросила деньги в стол.

— До вечера, моя прелесть, — еще нежнее улыбаясь, сказала тетушка, любуясь и добродушно завидуя небрежности, с которой Анна получила, забыла и бросила в стол эту пачку, очевидно, казенных, не за пшеницу и шерсть, а просто прямо за службу из казначейства полученных, новеньких ассигнаций тысячи на три, как она сообразила.

— Прощайте, тетушка, — отвечала Анна.

Оставшись одна, Анна вспомнила то чувство страха и стыда, которым она мучилась все утро, и с удивлением над самой собою пожала плечами.

<[1] «Стыдиться... Чего мне стыдиться?».

M-lle Cordon в шляпке и с зонтиком, с особенно грустным и достойным лицом, стояла в столовой, держа за руку Сережу. Сережа в своей шитой курточке, с голыми коленями, с матросской шляпой в руках, готовый к гулянью, тоже холодно и чуждо смотрел на мать.

Лакей Корней в белом галстухе и фраке, с своими расчесанными бакенбардами, стоял за столом приготовленного обеда, и в его лице Анне показалось, что она прочла радость скандала и сдержанное только лакейским приличием любопытство.

Анна гордым взглядом оглянула свое царство и слегка улыбнулась все над тою же мыслью, что они все думают и она сама думала, что надо стыдиться чего-то.

— Поди, пожалуйста, Корней, и скажи Аннушке, чтобы она принесла мне мешочек с платками.

— Я с радостью слышу, что мигрень ваша прошла, — сказала m-lle Cordon. — Сиреш, скажите доброе утро или, скорее, доброго вечера вашей мама̀.

— Что? — сказала Анна Аркадьевна, сощурив длинные ресницы. — Поди, поди сюда, Сережа. Да шевелись, что ты такой!

Она взбуровила его волоса, потрепала его и расцеловала.

— Я бы желала знать, — сказала гувернантка то, что она приготовила, — я бы просила определить время переезда с дачи, так как мне необходимо

- 457 -

сделать распоряжения об осеннем туалете, а так как время переезда нашего становится неизвестным...

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва
 

— Почему вам кажется, что время переезда с дачи нынешний год неопределеннее, чем прежде? — сказала Анна, насмешливо улыбаясь. — Мы переедем как обыкновенно. Может быть, вам нужны деньги? Муж прислал мне нынче. — Она повернулась и достала из стола деньги. — Сколько вам? Сто? Ну вот сто.

— Нет, мне сказали... — начала француженка, краснея.

— Не верьте тому, что вам про меня говорят, и спрашивайте всегда все у меня, что будете хотеть знать, — сказала Анна, улыбаясь и взяв ее за руку. — Ну вот, — сказала она, запирая ящик, — мне надо ехать, а вы подите, у Танищевых веселитесь, не студитесь и приходите домой к десяти часам. А завтра я возьму Сережу, а вы поезжайте в город по своим делам.

— Что вы забыли? Я схожу, — сказала гувернантка.

— Я забыла... да, я забыла письмо и еще деньги, я сама схожу.

И быстрым, быстрым шагом, наперегонки с сыном, она побежала наверх. И точно, письмо ее мужа, вложенное в конверт, лежало на окне. Она взяла его, чтобы показать Вронскому.

Она довезла Сережу с гувернанткой до поворота и улыбающаяся, красивая, веселая, какою он ее всегда знал и помнил, расцеловала, ссадила его и, улыбаясь, исчезла за поворотом.

[2] «Теперь поздно стыдиться. Надо действовать». Она послала Аннушку привести извозчичью карету к перекрестку Юсовского сада и, покрытая вуалем, дойдя с Аннушкой до кареты, села в нее и велела ехать за 12 верст к тому месту, где стоял полк Вронского.

- 458 -

[3] «Но надо делать?.. Но что делать?» — подумала она. Она ничего не могла придумать. Она ничего не могла делать одна. Надо было решить с ним. Надо было видеть его. Надо было показать ему письмо. Она подошла к письменному столу, открыла бювар и начала письмо: «Я получила от мужа письмо. Вы все поймете». Она взволновалась. «Нет, он не поймет». Она разорвала письмо и начала третье: «Вчера я не сказала вам, что я все объявила мужу...». «Нет, и этого я не могу написать, — сказала она себе, краснея, — я должна видеть его». Корней вошел в комнату доложить, что курьер ждет ответа.

— Сейчас, — сказала она и, взяв бумагу, быстро написала: «Я получила ваше письмо и деньги» и, положив в конверт, отдала Корнею. — Вот, — сказала она, подавая ему записку.>

Утро, проведенное с тетушкой, восторг тетушки перед ее положением и это письмо — все вместе совершенно вывело из того положения отчаяния, в котором она была утром. Она достала письмо к мужу, прочла его еще раз и запечатала; потом прочла записку Вронскому и задумалась. «Я все объявила мужу — это грубо. Ему я все могу писать, мне все равно, что бы он ни думал; но что я напишу Алексею (Вронскому)? Нет, я не могу писать ему, я должна видеть его. Я увижу его лицо, я прочту все его тайные мысли и буду знать, как сказать. Как увидеть его? <Он не будет у Бетси. Он переехал в Петербург. Мне все равно, что меня увидят у него. Разве через несколько дней я не буду навсегда с ним?». Она велела Аннушке привести извощичью карету и ждать ее на углу у Юсовского сада.> Он будет на этом крокете. Стало быть, я еду». Она позвонила и велела привести извощичью карету.

«Все кончится, я брошу мужа», — говорила она.

Но она не могла убедить себя, что это будет.

То самое положение ее, которое так восхищало ее тетушку и которым она не дорожила, ей казалось, было для нее, особенно теперь, когда письмо мужа давало ей уверенность, что это внешнее положение останется, было так дорого, что, как она ни убеждала себя, она не могла решиться ехать и сказать Вронскому и отослала карету. Но, отослав карету, она ничего не могла придумать и, сложив руки на столе, положила на них голову и стала плакать. Она плакала о том, что мечта ее уяснения, определения положения разрушилась. Она знала вперед, что все останется по-старому. Об этом она плакала.

Гувернантка пришла с гулянья и заглянула на Анну. Анна увидела ее и ушла плакать в свою комнату. Аннушка взошла, посмотрела на нее и вышла, но немного погодя вошла опять.

— Анна Аркадьевна, — сказала она, — извощик ждет.

— Ведь я велела уехать.

— Извольте ехать, что вам скучать? Я сейчас подам одеться.

Барыня и служанка взглянули в глаза друг другу, и Анна поняла, что Аннушка любит, прощает ее и все знает, не желая пользоваться своим знанием.

— Я приготовила синюю на чехле.

— А баска? — сказала Анна.

— Я пришила.

— Ну так давай одеваться.

- 459 -

ВАРИАНТ VI

Этот вариант не находит себе соответствия в окончательном тексте романа. В следующей редакции данного эпизода в качестве богатого финансового туза в романе выступает не барон Илен, а Роландаки, к которому Анна также едет для игры в крокет. Центральное место в обществе играющих в крокет в этой редакции отведено тем женским персонажам, которые фигурируют в XVIII главе третьей части окончательного текста романа. Эти женские персонажи понадобились Толстому, очевидно, в качестве фона для Анны. Самая игра в крокет в окончательном тексте происходит, однако, не у Роландаки, а на даче у Бетси, а фамилия Роландаки лишь бегло упоминается в романе (глава XVII третьей части).

[VI. ПОЕЗДКА АННЫ К БАРОНАМ ИЛЕНАМ. ВСТРЕЧА С ВРОНСКИМ]

СЛЕДУЮЩАЯ ПО ПОРЯДКУ ГЛАВА

<После объяснения своего с мужем для Анны наступила страшная по своему безумию пора страсти — она была влюблена.>

Все бесконечное разнообразие людских характеров и жизни людской, слагающейся из таких одинаких и простых основных свойств человеческой природы, происходит только оттого, что различные свойства в различной степени силы проявляются на различных ступенях жизни. Как из 7 нот гаммы при условиях времени и силы может быть слагаемо бесконечное количество новых мелодий, так из не более многочисленных, чем ноты гаммы, главных двигателей человеческих страстей при условиях времени и силы слагается бесконечное количество характеров и положений.

Анна развилась очень поздно. Она вышла замуж 20 лет, не зная любви, и тетка выдала ее за Алексея Александровича в губернском городе, где Каренин был губернатором, и то тщеславное удовольствие сделать лучшую партию, которое она испытывала тогда, в соединении с новизной сближения с чужим мущиной, казалось ей любовью. Теперь она находила, что то, что она испытывала тогда, не имело ничего общего с любовью. Теперь 30-летняя женщина, мать 8-летнего сына, жена сановника, Анна расцвела в первый раз полным женским цветом, она переживала время восторга любви, переживаемого обыкновенно в первой молодости. И чувство это удесятерялось прелестью запрещенного плода и возрастного развития силы страстей. После отчаянного ее поступка в день скачек, когда она чувствовала, что сожгла корабли, чувство ее еще усилилось. Вставая и ложась, первая и последняя ее мысль была о нем. И думая о нем, улыбка счастия морщила ее губы и светилась в осененных густыми ресницами глазах. Она была добра, нежна ко всем. Все, кроме ее мужа (о котором она не думала), казались ей новыми, добрыми, любящими существами. На всем был праздник; все, ей казалось, ликовало ее счастьем. Прошедшее был тяжелый, длинный, бессмысленный сон, будущего не было. Было одно настоящее, и настоящее это было счастие*. Она видела его каждый день, и чувство счастия и забвения себя охватывало ее с той же силой при каждой встрече с ним. Вскоре после получения письма мужа, в один из прелестных наступивших августовских дней, Анна обедала у барона Илена. Барон был финансовый новый человек. Барон был безукоризнен, он и его жена, его дом, его лошади, его обеды, даже его общество. Все было безукоризненно во внешности; все было превосходно; но оттого ли, что все было слишком хорошо, слишком обдуманно,

- 460 -

слишком полно, оттого ли, что во всем этом видна была цель* и старание, все ездили к нему только, чтобы видеть друг друга, есть его обеды, смотреть его картины, но его знали только настолько, насколько он скрывал себя как человека и держался на этой высоте внешней жизни. Стоило ему спустить роскошь своей обстановки, пригласить к обеду своих друзей и родных, высказать свои вкусы и убеждения, т. е. перестать на мгновение с усилием держаться на той высоте, на которой он хотел держаться, и он бы потонул, и никто бы не спросил, где он и его жена.

Анна встретила его жену у Бетси и получила приглашение**.

При прежних условиях жизни Анна непременно отказалась бы от этого приглашения, во-первых, потому, что у Анны было то тонкое светское чутье, которое указывало ей, что при ее высоком положении в свете сближение с Иленами отчасти роняло ее, снимало с нее пушок — duvet — исключительности того круга, к которому она принадлежала, и, во-вторых, потому, что барон Илен нуждался в содействии Алексея Александровича, и Алексей Александрович и потому и Анна должны были избегать его. Но теперь, при ее новом взгляде на вещи, ей, напротив, приятно было подумать, что нет более пустых светских условий, которые стесняли бы ее в ее удовольствиях. Вечер в ночной толпе в саду с Вронским представлялся большим удовольствием, и она поехала. Общество было небольшое и избранное; Анна встретила почти всех знакомых, но Вронского не было, и Анна не могла удержаться от того, чтобы не выказать свое разочарование. После обеда, гуляя по саду, хозяйка, обращаясь к Бетси, сказала, что она надеется нынче на хорошую партию крокета.

— Мой муж страстно любит играть. И я люблю, когда он играет против вашего cousin***.

Опять сердце Анны болезненно забилось, она почувствовала и оскорбление за то, что, очевидно, ее отношения к Вронскому были известны всем и это было сказано для нее, и радость. Начало вечера прошло для Анны в разговорах с известным негодяем Корнаковым, который, несмотря на свою всем известную развратность, подлость даже, был князь Корнаков, сын Михаила Ивановича и, главное, был [не?] очень умен. Истощенный развратом и слабый физически, он для Анны был не мужчиной, но забавным болтуном, и она бы провела с ним весело время, если бы**** она не была развлечена ожиданием. Странное дело: барон Илен, свежий, красивый мужчина, прекрасно говорящий на всех языках, элегантный и учтивый до малейших подробностей, несомненно, умный, деятельный, преклонявшийся перед ней вместе с своей женой, был ей противен, и она рада была всегда, когда кончалась необходимость говорить с ним и смотреть на его лицо; а измозженный, вечно праздный, с отвратительнейшей репутацией слабый Корнаков, небрежно относящийся к ней, был ей, как старая перчатка на руке, приятен и ловок. Он ей врал всякий вздор, бранил хозяев, уверяя, что ноги у него так прямы и крепки оттого, что сделаны из английских стальных рельсов, и что туалет ее напоминает букет разноцветных акций

- 461 -

и куафюра — серий, что он всегда испытывает желание украсть у них все, что попадется. К 7 часам Анна возвращалась к дому по большой аллее, когда навстречу ей с большого крыльца вышла хозяйка с Вронским. Она, очевидно, вела его к ней*.

— А! Я рад, что Вронский приехал, — сказал Корнаков. — Он хоть и из молодых, но он один из редких, понимающих наших великолепных хозяев. А то меня огорчает, что молодежь решительно взаправду принимает этих баронов, не понимает, что можно и должно делать им честь есть их трюфели, но не далее. Тут есть один qui fait la cour à m-r**, ему нужно что-то украсть. Но это я прощаю. Но Михайлов — тот il fait la cour à m-m[e]***, уж это никуда не годится.

— Отчего же? она хороша, — сказала Анна, просияв лицом при виде Вронского.

— Да, но в этом-то и дело. Актриса Berthe хороша, можно делать для нее глупости. И вы хороши, я понимаю, что можно уж не глупости, а преступленья делать из-за вас, но эти — это étalage**** женщины. Это ни железо, ни серебро, это композиция.

— Вот наша партия крокета, — сказала хозяйка, оправляя свой телье*****, изменивший, как ей казалось, ее формы при сходе с лестницы. — Я пойду соберу игроков. Вы играете, князь?

И Анна увидала подходившего Вронского. Странно невысокая, широкая фигура, смуглое лицо его, простое, обыкновенное, показалось ей царским, осеняющим все. Ей удивительно было, как все не удивлялись, не преклонялись перед [ним], так он был выше, благороднее всех.

— Ich mache alles mit******, — отвечал Корнаков с своей дерзкой манерой.

Хозяйка стала собирать игроков, и группа около Анны стала увеличиваться. Вронский говорил с Корнаковым, объясняя ему, почему он не приехал обедать. Анна говорила с подошедшими гостями, и оба они говорили только друг для друга; оба только думали о том, когда и как они успеют остаться одни. И он хорошо знал по ее взгляду, что она недовольна им, и она знала, что он не считает себя виноватым.

Крокет-граунд был единственный в Петербурге настоящий английский на стриженом газоне, с фонтанам посередине. Общество собралось большое и разделилось на 3 партии; в одной партии друг против друга играли барон с Бетси и Вронский с Анной. Человек 20 мущин и женщин, сильных, здоровых, перепитанных хорошей едой и винами, одетые в самые неудобные для всякого рода движений платья — мущины с узкими, угрожающими лопнуть панталонами, с голыми уродливыми мужскими шеями, с лентами на шляпах и браслетами на руках, женщины в прическах, по вышине и объему своему равняющимися бюсту, с колеблющимися, как у овец, курдюками на задах и обтянутыми животами и ногами, лишенными свободного движения вперед, толпились и медленно среди неоживленного говора двигались по площадке и кругом ее. В игре этой, как и всегда, происходила борьба между большинством, которые прямо высказывали, что им скучно, и другими (хозяева в том числе), которые с некоторым усилием над собой старались уверить себя и других, что им близко к сердцу вопрос о том, как бы прежде прогнать шары через воротки. К таковым принадлежал Вронский. И хозяин и хозяйка были благодарны ему. Ибо противуположные, из которых главой был Корнаков,

- 462 -

лениво разваливаясь на железных лавках и стульях с стальными пружинами, забывали свой черед и говорили, что это невыносимо глупо и скучно. Вронскому было весело и потому, что он с своим спокойным, добродушным отношением ко всему и в крокете видел только крокет, и, главное, потому, что то детское чувство влюбленности, которое было в Анне, сообщалось и ему. Ему весело было, что они на одной стороне, что она спрашивает его, как играть, что он говорит с ней, глядя ей в глаза. В критическую минуту партии, когда ей пришлось играть и шары стояли рядом, она взяла молоток, поставила свою сильную маленькую ногу в туфле на шар и оглянулась на него.

— Ну как? научите, — сказала она, улыбаясь.

И им обоим казалось, так много, так много таинственно значительного я запрещенного и поэтического было сказано в этих трех словах, что никакое объяснение того, что значили для них двух эти 3 слова, не удовлетворило бы их. Только встретившийся взгляд и чуть заметная улыбка сказали, что все это — это невыразимое — понято обоими.

— Не мучайте, Анна Аркадьевна, — притворяясь, сказал хозяин, — судьба решается.

— Стукните так, чтобы поскорее кончилось, — сказал Корнаков, как будто изнемогая от труда игры и принимая мороженое от обходившего слуги, и как будто после игры у него будет такое занятие, от которого он так же не будет умирать со скуки.

— Крокетовский Мефистофель, — сказал кто-то.

Но Вронский не замечал этого.

— Постойте, постойте, ради бога постойте, Анна Аркадьевна, — сказал он ей. Несмотря на то, взгляд сказал другое. Он, продолжая свою роль живого участия к крокету, взял из ее рук молоток и показал, с какой силой должен быть сделан удар.

— Вот так.

— Таак?

— Да, да.

Она смотрела прямо в глаза ему и невольно улыбалась.

Он улыбнулся тоже глазами.

— Ну-с, наша судьба в ваших руках.

Она ударила и сделала то, что нужно было.

— Браво, браво!

И эта близость и это понимание друг друга, этот немой говор взглядов, эта радость и благодарность его — все это, имевшее такое счастливое, глубокое значение для нее, все это делало счастливою, даже более счастливою, чем когда она была с ним с глазу-на-глаз*.

В этот же вечер они были одни с глазу-на-глаз, и им было невыносимо тяжело. Это происходило оттого, что в этот вечер в первый раз Анне запала мысль о том, что ее чувство любви растет с каждым днем и часом, а что в нем оно ослабевает. Ей показалось это потому, что он ничего не сказал по случаю известия о требовании мужа вернуться в Петербург. Он ничего не сказал, потому что решил сам с собой не начинать нынче всегда волновавшего ее разговора о совершенном разрыве с мужем, но то, что он ничего не сказал, оскорбило ее. Ей пришла мысль о том, что он испытывает пре[сыщение].

- 463 -

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ». АННА С СЫНОМ

Рисунок М. А. Врубеля

Третьяковская галлерея, Москва

- 464 -

ВАРИАНТ VII

Настоящая глава, в которой подробно говорится о воспитании Сережи, сына Каренина, была целиком исключена из окончательного текста. В ней Толстой, как-раз в пору писания «Анны Карениной» увлекавшийся вопросами педагогики, выступает в качестве противника позитивных педагогических систем, в 70-х годах приобревших значительную популярность.

Публикуемый отрывок содержит любопытные штрихи для характеристики Каренина — сторонника «нравственно-религиозного направления» в воспитании. Его столкновение с педагогом-позитивистом, разделяющим принципы современно-научного, «разумного» воспитания, отражает педагогические искания самого Толстого. Знаменательно, что оба воспитателя не в состоянии оказать благотворного влияния на душу ребенка. Не доверяя своим педагогам, Сережа находит удовлетворение в сближении с старой няней, в беседах с швейцаром и т. д.

[VII. ВОСПИТАНИЕ СЕРЕЖИ]

СЛЕДУЮЩАЯ ПО ПОРЯДКУ ГЛАВА

Еще одно важное дело, в это время занимавшее Алексея Александровича, было воспитанием сына, за которое он принялся с особенной энергией с тех пор, как остался один с ним.

Он любил больше ту девочку, которую увезли от него, но он любил и сына по-своему; и любовь его к сыну выражалась теперь заботами о его воспитании. Решив, что это его обязанность и что наступило время для правильного воспитания сына, Алексей Александрович приступил к составлению плана для этого. Для составления же плана Алексею Александровичу нужно было изучить теорию воспитания. И Алексей Александрович, приобретя педагогические книги, стал читать их. Составить план самому, по своему характеру и характеру ребенка и его положению, никогда не приходило в голову ему. Алексей Александрович был, как те набалованные лошади, которые не ходят передом, а всегда за другими. Алексей Александрович взял книги педагогики, дидактики, антропологии и прочел очень много. Когда у него образовался в голове такой сумбур, что он уже не понимал, чего он собственно хочет для своего сына, и вместе с тем установилось убеждение, что он не один, а с почтенными и учеными людьми находится в этом сумбуре, он, как лошадь за обозом, в пыли передних возов, влег в хомут и приступил к делу.

Составив по книгам свой план, он пригласил к себе еще специалиста-педагога с тем, чтобы с ним обсудить все дело.

Несмотря на всю приобретенную на службе опытность свою в сношениях с людьми и умение ставить их в настоящее положение и внушать им должное уважение, Алексей Александрович никогда не встречал более непоколебимого в своей уверенности и презрении ко всему миру человека, как специалиста-педагога.

Несмотря на то, что педагог был человек служащий и в зависимости от того высшего чиновника, сотоварища Каренина, по рекомендации которого педагог был приглашен, педагог вошел к Алексею Александровичу с таким видом возвышенной и непонятой жертвы людской тупости и такого вперед определенного и полного презрения к Алексею Александровичу, что первое время Алексей Александрович был даже смущен.

— Сакмаров сказал мне, чтобы я пришел к вам. Я явился, — сказал он мрачно и уныло.

— Я бы желал посоветоваться с вами о воспитании своего сына и просить вас принять на себя общее, так сказать, руководство.

Педагог не только не говорил «ваше превосходительство», как к тому привык Каренин, но очевидно без надобности часто говорил просто «вы», «вам» и «знаете».

- 465 -

— Я очень занят. Но я могу найти время для вашего сына. Весь вопрос состоит в том, что, собственно, вы желаете от меня и сойдемся ли мы в наших воззрениях на воспитание. Потому что против убеждений... — Он помолчал, и Алексей Александрович чувствовал, что он в этом месте хотел сказать, даже прошептал, ему казалась, «батюшка мой». — Против убеждений я не могу работать...

— Прошу покорно садиться, — сказал несколько смущенный Алексей Александрович и, взяв в руку свой любимый нож из слоновой кости, стал излагать свои взгляды, т. е. все то, что он прочел в книжках, желая показать этим педагогу свое знакомство с теорией дела и то, что педагог напрасно так презирает его.

Но Алексей Александрович видел, что педагог был недоволен и находил, что все это так, да не так. Педагог слушал уныло, изредка презрительно улыбаясь. В особенности редкие, но длинные волоса педагога смущали Алексея Александровича. Но когда Алексей Александрович сказал, что он желал бы в особенности дать нравственно-религиозное направление сыну (это была мысль не из педагогических книг, но из своего убеждения), тогда педагог прервал молчание и спросил, что именно под этим разумел Алексей Александрович. Алексей Александрович хотел оставаться в области общих вопросов, но педагог потребовал точности. Он поставил вопрос о том, считает ли, например, Алексей Александрович необходимым ввести в учебный план священную историю.

— Без сомнения, — отвечал Алексей Александрович, поднимая брови и желая строгим видом осадить педагога; но педагог не смутился и объявил с усмешкой, что* он не может взять на себя преподавание этого предмета, так как считает его непедагогическим**. Алексей Александрович возразил по антропологии, считая, что нравственное чувство должно быть также воспитываемо.

Педагог же возразил по педагогической психологии, дидактике и методике, объявив Алексею Александровичу, что по новейшим исследованиям чувственная сторона вовсе не признается, а что все дело состоит в предметной эвристике. Поэтому вся цель воспитания должна состоять в том, чтобы образовать постепенно правильные понятия в душе ребенка. И потому должно быть избегаемо все сверхъестественное. Хотя он и не высказал этого словами, Алексей Александрович видел, что он мысленно поставил дилемму так же решительно и ясно, как бы призванный к больному доктор, который бы сказал, что если больной не перестанет пить вино и курить, он считает излишним прописывать лекарства; так же и он, очевидно, считал свое искусство излишним, если не будут оставлены все предрассудочные требования. Алексей Александрович был озадачен.

Отказаться от того, чтобы воспитывать сына в законе христианском, он не мог, лишиться руководства опытного и ученого, успевшего внушить ему уважение, педагога он тоже не хотел. Алексей Александрович не сдался, но, вспомнив, что в числе приобретенных и прочтенных им книг была и книга этого педагога под заглавием «Опыт предметной концепции [к] этической евристике с изложением основ методики и дидактики», Алексей Александрович на основании того, что он помнил из этой книги, стал защищать свою

- 466 -

мысль. И действительно, когда речь зашла о его книге, педагог помягчил и согласился на компромисс, состоящий в том, чтобы педагог вел учение по светским предметам, закон же божий будет вести сам отец.

План был составлен, и началось обучение и воспитание.

Сережа же между тем совсем не знал того, из чего состояла его душа и как она для воспитания была разделена. Он знал только одно — что, хотя ему было 9 лет, душа его была ему дорога, и он никому без ключа любви не позволял отворять дверей в нее, а ни у отца, ни у педагога не было этого ключа, а потому душа его, переполненная жажды познания, развивалась независимо от них и своими таинственными путями. Он делал все, что его заставлял делать педагог, умственно считал и учил статьи и писал, что ему велели. Учил для духовника и для отца катехизис, священную историю и читал евангелие*, но когда педагог говорил, что нет ничего без причины, что все составлено из единиц, что все, что мы говорим, есть предложение, и когда законоучитель и отец говорили ему, что род человеческий погиб от зла и что сын божий искупил его, что надо жить по закону божию для того, чтобы получить после смерти награду в будущей жизни, он учил все это, но он не верил ни одному слову, ни предложению, ни единице, ни будущей жизни, ни награде, ни, еще менее, смерти**.

Он знал, что большим нужно обманывать его и заставлять заучивать этот обман. Для чего это было нужно, он не знал, но знал, что это нужно, и заучивал. Но ко всему тому, что от него требовали, в нем было такое холодное, недоброжелательное отношение, что если в том, чему его учили, и было что-нибудь такое, чему он мог и желал верить, он относился к этому одинаково недоверчиво. Он видел очень хорошо, что и педагог и законоучитель испытывали приятное чувство самодовольства, когда их выводы сходились с тем, что они прежде говорили, и он понимал, что они могли быть довольны тем, что если из предложения исключить глагол, то не будет смысла, и что если бы дьявол не соблазнил Евы, то от нее и не родился бы искупитель; но он, понимая, как им это должно быть приятно, так как они сами это выдумали, оставался к этому совершенно равнодушен, так как его не любили те, которые его учили, и он не мог любить их и потому не верил им. А не веря, в своем маленьком уме судил их. Из всего того, чему его учили, в особенности три причины заставили его извериться и критически относиться ко всему остальному. Первое — это было, что отец и графиня Лидия Ивановна, часто посещавшая его, говорили ему сначала, что мать его умерла, а потом, когда он узнал от няни, что она жива, они сказали ему, что она умерла для него, что она нехорошая. Так как он убедился, что переуверить их нельзя, что причина этого их ложного суждения, вероятно, их чувства к ней, он решил, что верить им нельзя. Вторая причина была учение педагога о том, что в каждом предложении есть глагол, что когда мы говорим: «нынче холодно», то этим мы подразумеваем, что нынче есть холодно. Этому он не мог верить. Когда он допрашивал об этом педагога, педагог рассердился, и Сережа понял, что это не так, но это надо учить, и так же после этого относился и к другим предметам учения. Главная же причина его недоверия было то, что ему говорили особенно часто то, что все умрут

- 467 -

и он сам умрет. Этому он никак не мог верить. Как он ни старался и несмотря на то, что няня даже подтверждала это, он не мог понять этого. Что дурные умрут, он мог понять это. Но за что он, который будет хорошим, умрет, это не верилось ему. Он много думал об этом и не мог совсем не верить, так как все говорили, и не мог помириться. Он пришел к уверенности, что умирают только дурные, но не все. И подтверждение этой мысли он нашел в священной истории. Енох был взят живой на небо. «Верно, и с другими то же самое, только они не говорят этого», — думал он*.

Алексей Александрович и педагог были недовольны своим воспитанником и изредка беседовали, придумывая усиление действия на ту или другую из частей его души. Педагог жаловался на недостаток пытливости ума своего воспитанника, объясняя, что при эвристической системе необходимо вызывать только, так сказать; Алексей Александрович же находил, что нужно более усилить дисциплину ума. Между тем та сила душевности, которую они ждали на свои колеса, давным-давно уже, просачиваясь туда, куда ее влекла и призывала потребность любви, давно уже работала**. Когда разлука с матерью прервала его любовные отношения, Сережа***, как и все дети, мало пожалел об этом лишении. Атмосфера любви, в которой он жил, была так естественна ему, что он думал — такие отношения установятся у него со всеми другими. Он ждал этой любви от отца, но встретил совсем другое. Отец заботился не о нем, не о его теле, еде, одежде, главное, забавах, а о том, чтобы заставить его думать и чувствовать что-то чуждое, заботился о его душе, которую он не мог подчинить ему. Педагога он встретил с восторгом, в щелочку смотрел на него, когда он был у отца, и готовился любить его; но и в педагоге он разочаровался, как бы разочаровался голодный человек, которому вместо жареной курицы подали картонную, обучая его, как резать жареную курицу.

Вода любви и жажда познания просочились у Сережи в самые неожиданные места. Няня старая, оставшаяся экономкой в доме, была главная учительница его. Ее редко допускали к нему, так как он жил под присмотром дядьки-немца. Но, когда она приходила и ему удавалось поговорить с ней, он впивал ее слова, и все тайны жизни разоблачались для него. Дядька [1 не разобр.] был тоже учителем именно в то время, когда не исполнял приказаний Алексея Александровича и позволял себе говорить о посторонних предметах, о своей жизни, с своим учеником. Потом была дочь Лидии Ивановны — Лизанька, к которой иногда возили его, в которую он был влюблен. Потом был старик-швейцар — друг Сережи, с которым каждый день были краткие, но поучительные для Сережи разговоры, когда он выходил и приходил с гулянья.

— Ну что, Капитоныч, — сказал он раз весною, румяный и веселый возвращаясь с гулянья и отдавая свою сборчатую поддевочку высокому улыбающемуся на маленького человечка с высоты своего роста швейцару. — Что, был нынче подвязанный чиновник? Принял папа̀?

— Приняли. Уж как рад был, — улыбаясь сказал швейцар, — пожалуйте, я сниму.

- 468 -

ВАРИАНТ VIII

Вариант объединяет две соседние главы. С соответствующим текстом окончательной редакции эти главы не имеют почти ничего общего. С первых же строк, с описания впечатлений и размышлений Каренина по дороге к Алабиным (Облонским), затем квартиры Алабиных на Пресне, и продолжая беседой Каренина с Долли — данный вариант отличен от печатного текста романа. Говоря как бы о постороннем человеке, но затем устраняя эту искусственную форму личной исповеди, Каренин делится с Долли своим горем, вызванным уходом жены, и слушает утешения и советы своей собеседницы, убеждающей его не порывать с Анной. В этой беседе Алексей Александрович выступает перед нами гораздо более человечным, чем в окончательной редакции, и потому внушающим к себе сочувствие.

Эпизод обеда у Алабиных (Облонских) также совершенно отличен от аналогичного эпизода в окончательной редакции. Участников обеда, кроме хозяев и Каренина, четверо: сестра Долли, «красавица Китти, или Катерина», племянник Алабина — Юрьев, «сосредоточенный, мудреный студент, окончивший курс», затем «молодой сельский житель», который зовется то Равиновым, то Равским, то Ровским, и, наконец, товарищ Алабина — Туровцин, «толстый гастроном и весельчак». Из этих персонажей в окончательном тексте остались, сохранив свои имена, лишь Кити и Туровцин; но Кити предлагаемого варианта имеет очень мало общего с Кити романа в его печатной редакции. Она выступает здесь, как еще мало известное лицо, только-что вступающее в действие. Про нее сказано, что она должна была выйти за Ордина. Судя по тому, что «Ордина» появилось вместо зачеркнутого «Гашиш», и в особенности потому, что, как сказано в тексте, Кити интересовала Каренина как-раз в связи с предполагавшимся выходом ее замуж за Ордина, Ордин тождествен не с Ордынцевым (Левиным), а с Вронским. Левин здесь еще отсутствует. Своим внешним обликом и своими суждениями его напоминает Равинов (Равский, Ровский). Между ним и Кити, как догадывается Каренин, «есть... что-нибудь».

Центральная тема разговора за обедом — женский вопрос. Разговор этот стоит в прямой связи с мыслями, высказанными А. Дюма-сыном в его книге «L’homme-femme. Réponse à M. Henri d’Ideville». Книга вышла вторым изданием в Париже в 1872 г. По поводу нее Толстой писал 1 марта 1873 г. Т. А. Кузминской: «Прочла ли ты «L’homme-femme»? Меня поразила эта книга, нельзя ждать от француза такой высоты понимания брака и вообще отношения мужчины к женщине» (письмо не опубликовано; хранится в Толстовском музее). Книга Дюма сына представляет собой ответ на статью Анри Идевиля, напечатанную в газете «Le Soir» в связи с нашумевшим судебным процессом по поводу убийства мужем изменившей ему жены. С Дюма-сыном, в свою очередь, полемизировал упоминаемый в варианте Жирарден (E. de Girardin) в книге «L’homme et femme, l’homme suzerain, la femme vassale, réponse à l’homme-femme de M. Dumas-fils» (Париж, 1872). Точка зрения Дюма-сына на брак — строго традиционная. Брак — освященное богом установление, в котором мужчина является как бы выразителем божественной воли, ответственным за судьбу женщины. Женщина — лишь орудие в руках мужчины, отражение его творческой силы. Брак конечной своей целью имеет усовершенствование человеческой жизни на основе высокого нравственного идеала. Женщину, нарушившую супружескую верность, мужчина — по мысли Дюма — должен стараться всеми мерами морального воздействия вернуть на путь целомудренной жизни, но, если это оказывается невозможным, ее следует убить. На этой точке зрения среди участников спора в печатаемом варианте стоит и Равский.

В окончательном тексте романа женский вопрос фигурирует среди других вопросов, по поводу которых ведутся споры за обедом у Облонских, при чем речь идет специально о женском равноправии; тема же, затронутая в данном черновом варианте, позже была полнее развита в «Крейцеровой сонате», очевидно, также не без влияния книги Дюма-сына.

- 469 -

[VIII. ПОСЕЩЕНИЕ КАРЕНИНЫМ АЛАБИНЫХ (ОБЛОНСКИХ).
ОБЕД У АЛАБИНЫХ]

III

<Алексей Александрович был в таком унылом и убитом расположении духа, так ему необходимо было [быть] одному с самим собою, что предстоящий обед у Алабина был ему в высшей степени неприятен. Чтобы избавиться от этого обеда, он решил поехать утром и извиниться под каким-нибудь предлогом. Он отпустил извозчика.> Алексей Александрович пошел пешком. Алабины жили далеко, у Пресни. Погода была прекрасная, и не прерывающийся ряд извощиков с седоками и господ и дам в своих, особенно купеческих в щегольских экипажах весело гремели по Поварской. Вид всякой нарядной молодой женщины и особенно мужчины — мужа или знакомого — больно поражал его. В одной последней моды с иголочки новой 4-местной коляске на паре кровных вороных проехал толстый красный муж в бобрах, разнарядная в соболях и бархате красавица-барыня. На переднем месте сидел офицер и мальчик*.

Иллюстрация:

АННА КАРЕНИНА

Рисунок М. В. Нестерова, 1887 г.

Толстовский музей, Москва

«О несчастные, — подумал Алексей Александрович, — как они не видят, не понимают этого. Все одно и все один конец». Повернув в пустынный переулок, Алексей Александрович скоро нашел квартиру на дворе, занимаемую Алабиным. Вид одного звонка и грязной неплотной, давно некрашенной двери уж говорил о несогласии общего вида свежести, здоровья и элегантности

- 470 -

хозяина с своим помещением. Он позвонил. Лакей во фраке вышел отворить ему, и вход с ковровым старым половиком и бедная чистота передней — все подтверждало одно, что знал Алексей Александрович: беззаботность, мотовство мужа и рабочая напряженная жизнь матери. Лакей узнал Алексея Александровича и просил взойти:

— Дарья Александровна дома, пожалуйте. Вас к столу ждали...*.

Алексей Александрович вошел и остановился в гостиной. В зеркало ему видно было, как в соседней комнате Дарья Александровна сидела за столом и шила, слушая сына, читающего что-то. Сын был маленький Степан Аркадьич. Его красивое лицо, умные веселые глаза и развязность движений. Он сидел за книгой, напряженно сдвинув брови, и маленькой правой ручкой всовывал на ниточке оторвавшуюся пуговицу себе под рубашку за курточку и пожимался от холода пуговицы, и опять вынимал, и все читал: «amatur...».

Алексей Александрович кашлянул. Дарья Александровна встала, вынула пуговицу из нежной ручки, спрятала в карман и, показав ему докуда, вышла в гостиную. Лицо ее было строго и печально. Увидав Алексея Александровича, она хотела изменить выражение своего лица, но, очевидно, не могла. Улыбка открыла ее уж не целые зубы, но строгость и печаль еще яснее виднелись на ее лице**.

— Ах, Алексей Александрович, как я рада, что вы приехали.

— Я боюсь, что помешал вам; но простите меня, я заехал извиниться, что не могу обедать, потому что...

Алексей Александрович говорил и смотрел на ее лицо. Он 5 лет не видал ее. «Можно ли было так перемениться! Как могло из этой круглой маленькой кокетливой головки, с выражением розы, сделаться это усталое, измученное жизнью, с редеющими волосами, ввалившимися щеками бледно-желтое лицо? — думал он. — И откуда взялся этот тихий страдальческий свет, говорящий о неустанном терпении, который заменил общее безразличное выражение девической веселости и жизнерадостности? Одно осталось — улыбка. Только тогда улыбка это был свет солнца, теперь та же улыбка был свет месяца». Она смотрела, и, несмотря на то, что она недовольна была тем, что ее оторвали от необходимого занятия повторения латинских глаголов с сыном, она увидала на лице Алексея Александровича черту страдания, и вдруг ее досада прошла и заменилась состраданием.

— Нет, не отказывайтесь, пожалуйста. Но я все-таки очень рада, что вы приехали, мы успеем поговорить. — Она вскочила, «сию минуту». В соседней комнате поднялся шум детей. Она вышла и привела девочку и мальчика. Девочка вошла и, покраснев, присела. Мать с гордостью смотрела.

— Это моя старшая. Ну, будет, к мисс Тебор, а ты кончи урок и тоже поди, нам не мешайте, затвори дверь.

— Уж ваш тоже его лет должен быть.

— Да, ему 7 лет. Какие милые и как мальчик похож на Степана.

— Да, очень похож, — сказала мать радостно и грустно.

— Так я вас хотел просить отпустить меня, а теперь посидимте. Я увижу вас, детей, все, что мне нужно.

— Алексей Александрович, я вчера спросила вас про Анну; вы мне не ответили.

Алексей Александрович сам не ожидал того, чтобы упоминание о его жене произвело бы на него такое действие. Вид ли этой женщины, такой матери, несмотря на распущенность мужа, вид ли этой хорошей семьи

- 471 -

и сравнение с своей судьбой, только он побледнел, и губы его затряслись. Он ответил на тот вопрос, который делали ему ее глаза.

— Она здорова. Но как я любуюсь вами, Дарья Александровна. Как вы счастливы.

— Я?!

— Да, вы. Женщины счастливы, если они хорошие.

— Отчего же мужчины не то же?

— Отчего? Да, я рад, что застал вас одну. Может быть, некстати, но мне хочется рассказать вам одну историю и послушать ваше мнение об этой истории.

— Я слушаю.

И лицо ее выразило готовность понять всякое горе, какое бы ни было оно, и попытаться помочь ему.

— Так вот какая история. Был человек лет за 30. Он был хороший человек, по крайней мере всей душой желавший быть хорошим; он влюбился в 18-летнюю девушку, не красавица, но прелестное, доброе, честное, энергическое существо. Он боялся, что его не полюбят. Тем более, что брак был выгоден для девушки по общественному положению. Он боялся бы с другой девушкой, чтобы выгода положения не faussait son jugement*; но она была хорошая, энергическая натура. Он ей сказал, что любит и просит сказать, нет ли у нее другой привязанности, чувствует ли она возможность быть ему женой. Она сказала да перед ним, перед людьми и перед богом и сказала правду. Они женились, и она была счастлива или себе говорила, что она счастлива, или себя уверяла, или других только уверяла в этом, но...

— Нет, она была счастлива, вполне счастлива, — перебила Дарья Александровна, вспоминая ее приезд.

— Ну, хорошо, и они были счастливы. Бог дал им сына; но потом, через 5 лет, муж узнал, что она изменила ему.

— Нет, нет, не может быть. Нет, ради бога...

— Да, узнал, что она изменила...

— Но как? Алексей Александрович, простите меня, — она взяла его за локоть. — Это не может быть. Почем вы знаете, почем он узнал?

— Ах, это рассказать нельзя. Нельзя рассказать то, что чувствует муж, когда у него сомнения, когда кажется, что лучше все знать, чем сомневаться, и когда потом увидишь, что все-таки лучше сомневаться.

— Нет, я знаю, знаю все это. Но как же мог он узнать?

— Она сама сказала ему — сказала, что она не любит его, что все прежнее, все 6 лет и сын, что все это была шутка, ошибка, что она хочет жить сначала.

— Нет, Алексей Александрович, я не верю.

— И я не верю, и я не верю минутами, — он рыднул. — Только то, что он не верит, всегда дает ему силу жить. Но она сказала все это, и все подозрения осветились светом несомненности, все стало ясно. Все прошедшее, казавшееся счастьем, стало ужасно. Сын стал отвратителен.

— Этого я не понимаю.

— Теперь скажите, что делать мужу. Не для себя, не для своего счастья. Своего счастья уже нет. — Алексей Александрович говорил, а сам удивлялся, как для него самого уяснялось в первый раз его положение. — Но что ему делать для нее, для сына, для того, чтобы поступить справедливо?

— Что делать? Что делать? — она открыла рот в болезненную улыбку, и слезы выступили у ней на глаза. Она знала, что делать — то, что она делала, — нести крест. Она и сказала: «нести», но остановилась.

- 472 -

— То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом, в потере, смерти, нести крест, а тут нужно действовать. Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены. Нельзя жить втроем*.

— Я не понимаю этого; но я думаю, что от такого увлечения одного можно удержать, спасти. Знаю, не будет уже счастья, но не будет погибели, но я по себе сужу, не удивляйтесь: если бы я раз пала и меня не остановили бы, я бы погибла совсем, совсем, — ее, ее спасти нужно.

— Вот этого я никогда не думал, — сказал, задумавшись, Алексей Александрович. — Я не могу вдруг понять некоторых вещей, мне надо подумать. Да. Но муж не думал этого. Он думал одно — что делать. Выходы известные. Дуэль, убить или быть убитым. Этого он не мог сделать, во-первых, потому, что он христианин, во-вторых, потому, что это губило совсем ее, ее репутацию и сына. Остается другое увещание — христианское. Муж сделал это, и ему посмеялись, остается последнее — развод. И на это он решился.

— Все, только не развод, — решительно вскрикнула Дарья Александровна.

— Отчего?

— Я не знаю отчего, но только это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет.

— Но что же делать?

— Не знаю, но неужели это правда?

— Да, правда, и одно есть спасенье. Это смерть. Смерть.

— Нет, постойте. Я знаю, это ужасно, но у вас есть цель. Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу другую историю. Девушка выходит замуж. Муж обманывает ее, жена в злобе ревности хочет все бросить сама, но она опоминается и благодарна другу, — вы знаете, Анна спасла меня, — и несет крест. И дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправду, не всегда чувствует, но чувствует, делается чище, лучше, и крест становится легче и легче. Муж обязан спасти жену. Я простила, и вы должны простить.

Алексей Александрович до сих пор думал, что его мучает главное сын, но тут он увидал, что в глубине души у него было другое. Вдруг вскипела в нем злоба, которой он и не знал за собой. Может быть, вид этой женщины и сравнение с ней своей жены произвели в нем эти чувства.

— Простить, я знаю, — сказал он, — но есть всему предел, а простить эту женщину, погубившую все мое прошедшее, мою веру, всего меня, — простить я не могу. Одно, что я могу, с усилием — не мстить ей. Его я не ненавижу даже, а равнодушен к нему. Он не злой, но заблудший человек. Но спасти сына из грязи, отбросить ее от себя, забыть, зарыться в труде — это одно желание. Это жажда неудержимая души.

Дарья Александровна закрыла лицо платком и плакала, но он, добрый человек, не жалел ее. Только приличия заставили его опомниться.

— Извините меня, я расстроил вас своим горем, у каждого своего довольно.

— Да, это мое горе. Я не могу, не умею сказать вам, что надо. Вы жалкий, вы добрый человек, но вы не правы. Пожалуйста, оставайтесь у нас. Я хочу вас видеть, мы еще поговорим, пожалуйста. Мне хочется сказать вам, да я не умею.

Алексей Александрович остался обедать и до обеда провел два часа с детьми, которые полюбили его**.

- 473 -

IV

Гости собрались все прежде хозяина. Степан Аркадьич опоздал на полчаса, но ничто не могло противустоять его bonne humeur*, и всем показалось естественным, что он опоздал, задержанный прокурором Синода, до которого у него было дело. Он оживил и соединил всех гостей в одну минуту. Рассказал кучу приключений, которые с ним были в этот день, кучу анекдотов и последних новостей о ссоре предводителей, о здоровьи старухи Нарышкиной. Он всех видел, все знал. Кроме того, он успел распорядиться послать за дорогим вином (он остался недоволен тем, которое приготовила жена) и задержал обед. Обедало в этот день у Алабиных четверо гостей: ее сестра с прелестными волосами и шеей, красавица Китти, или Катерина, та самая, которая, как он слышал, должна была когда-то выйти за Ордина и которая поэтому интересовала его, племянник Алабина, сосредоточенный, мудреный студент, окончивший курс, и черный молодой сельский житель Равинов, появлявшийся иногда в петербургском свете, известный ему своими хотя умными, но резкими суждениями обо всем, и еще товарищ Алабина, толстый гастроном и весельчак Туровцин. Дети не обедали за столом, и Долли, очевидно, была неспокойна и не в своей тарелке.

Лакей в белом галстуке объявил, что кушанье готово, тогда, когда принесли бургонское и ликер, и Степан Аркадьич пригласил к водке. Разговор, как всегда не вяжущийся при ожидании обеда, оживился, тоже как всегда, перед столом, уставленным красивыми графинами 6-ти разнообразных водок и десятка сыров с серебряными лопаточками и без лопаточек, жестянок консервов, грибков и крошечных ломтиков французского хлеба с parmez[аном] паутиной вместо мякиша**.

С полными ртами и мокрыми губами от пахучих водок, разговор оживился между мущинами у закуски.

— Неужели ты опять был на гимнастике? — сказал Степан Аркадьич с полным ртом, подавая красный сыр шаром Алексею Александровичу и обращаясь к Равскому и левой рукой ощупывая его стальную мышцу, как и красный сыр, выставляющуюся под тонким черным сукном сюртука. Ровский напружил по привычке мышцу и улыбнулся, блеснув своими агатово-черными глазами и белыми зубами:

— Не могу, я бы умер в городе, если б не гимнастика. На искусственную жизнь нужны искусственные поправки. В деревне, когда я сделаю почти каждый день верст 30 верхом или пешком, — говорил он, сторонясь с мягким поклоном извинения перед дамами, которых хозяйка подводила к закуске.

— Да, это Самсон, — сказал Степан Аркадьич, обращаясь к Алексею Александровичу, который своими тихими добрыми глазами смотрел любопытно на Равского.

— Куда же вы ездите так далеко? — сказала красавица, ловя своей вилкой, которую она держала своими розовыми пальчиками, гриб непокорный и встряхивая кружевами на рукаве. — Куда же вы так далеко ездите? — сказала она, вполуоборота оглядываясь на него, так что завиток волос лег ей по щеке, и улыбаясь.

Он тоже улыбнулся.

— Если бы спросить у Сухотина (это был новый Репетилов), куда он целый день ездит, он не мог бы сразу ответить — нужно. Так мне кажется, что ему не нужно, а вам может показаться, что мне не нужно.

«Он говорит хорошо, хоть и длинно немного, и он лучше, чем я прежде полагал, — подумал Алексей Александрович, гладя на него. — Верно, тут есть между ними что-нибудь. Кто из них будет несчастный?» — подумал он,

- 474 -

так как с мыслью о браке для него необходимо соединялось понятие о несчастьи одного из супругов. Когда садились, все перекрестились, кроме студента, который, стараясь не быть замеченным, метнул на всех глазами Долли и Степан Аркадьич перекрестились чуть-чуть, Алексей Александрович просто, Равский с аффектацией. Все было хорошо за столом, но чувствовалось опытному в свете, как Алексей Александрович, человеку, что в обеде этом было усилие. Если бы не добродушная верва* Степана Аркадьича, усилие это было [бы] еще заметнее. Степан Аркадьич был так мил, разговорчив, весел, натурален, хозяйка так мила и грациозна, несмотря на то, что она делала над собой очевидное усилие, что Алексей Александрович здесь, в Москве, в сфере незнакомых ему людей и уверенный в том, что никто не знает про его отношение к жене, на время забылся и увлекся общим разговором, который переходил незаметно от одного интересного разговора к другому, привлекая всех к участию, даже и студента, которого, если он молчал, Долли задирала и вводила в разговор**. Ровский особенно интересен был Алексею Александровичу.

Он изменил о нем прежнее мнение, что он был несоответственно с своими способностями гордый человек; теперь Алексей Александрович видел — оттого ли, что он выказывал больше истинного ума и обширного образования, или оттого, что он сбавил гордости — все это от присутствия красавицы, за которой он очевидно ухаживал, — но он был очень и очень замечательный человек, и Алексей Александрович интересовался им. Но вдруг разговор, переходивший с общественного, ученого, музыкального предмета на музыку и ее критику, надолго остановился, вдруг разговор перешел в конце обеда на последнюю французскую полемику между Dumas и E. Girardin и l’homme-femme. Разговор при дамах велся так, как он ведется в хорошем обществе, т. е. искусно, обходя все слишком сырое, и разговор занял всех сильно, несмотря на то, что Долли, поняв всю тяжесть этого разговора для Алексея Александровича, хотела замять его. Студент и Ровский стали спорить. Р[овский], очевидно, говорил для красавицы, так что, когда она ушла, он косился на нее, оставшись в зале, когда она ушла. Алексей Александрович молчал и слушал. Степан Аркадьич стал на сторону студента и поддерживал его против сильной и немного многословной полемики Ровского. Студент, разумеется, защищал права женщин. Ровский развивал и подкреплял мысль Дюма. Он говорил, что ее надо убить. И это мнение так шло к его атлетической фигуре, черным глазам и зловещему их блеску, что невольно верилось, что он говорил то, что думал. Алексей Александрович не разделял ни мнение студента, ни мнение Р[овского]. Он даже не понимал их.

— Неверность жены, — говорил Юрьев, — есть не что иное, как заявление своего права, равного праву мущины.

— Но мущина, ошибившийся и поправляющийся, все-таки имеет привлекательность для женщины, а женщина уж не то.

— Это предрассудок.

— Хорош предрассудок. Предрассудок не любить ягоды с лотка, захватанные разнощиком, а любить с куста.

— Кроме того, женщина развитая не ошибется, не запирайте ее, дайте ей высшее образование.

— Да мущины ошибаются же молодые, и женщины будут ошибаться.

- 475 -

— Ну и будут*.

Алексей Александрович слушал внимательно, ничего не говоря. Ему чувствовалось, что они говорят о том, чего не знают, не испытали. Ему напоминал этот спор о том, как надо управлять кораблем, когда половина снасти поломана и корабль на боку заливается водой и бьет ветром. Но он слушал, как прикованный, и, призвав на спасенье свое непроницаемое выражение, приличное сановитому и пожилому, умному человеку, слушал их речи.

Алексей Александрович ждал, что кто-нибудь скажет о детях, и обрадовался, когда Ровский сказал: «А дети? Кто их воспитает?». Но Юрьев откинул шутя это возражение. Дети есть открытая обязанность того, кто хочет ими заняться, имеет способность к этому. Правительство, общество, отец, мать, кто хотят. «Ну, а если никто не захочет?» — подумал Алексей Александрович, но Ровский не сказал этого. Он, видимо, соглашался, что это вопрос пустой. Он только заметил, что могут возникнуть споры между отцом и матерью. Но Юрьев, не считая нужным возражать на это, повел дальше вопрос (понимание вопроса). Он сказал, что с общей точки зрения человечество только выиграет от этого и не будет монашествующих по ложным понятиям супругов, каковых много, и больше будет населения.

Алексей Александрович тяжело вздохнул, чувствуя, что он не найдет здесь не только решения занимавшего его дела, но что они даже не знают того, что его занимает. Они говорили, как бы говорили дети и женщины о том, что глупо и брить бороду и носить бороду, потому что у них не выросла еще борода.

— Позвольте, нет, позвольте, — заговорил Ровский.

Алексей Александрович думал, что хотя вопрос о увеличении народонаселения и нейдет к делу, но он думал, что он скажет, что семья до сих пор есть единственное гнездо, в котором выводятся люди. Но Ровский на то закричал: «позвольте». Он начал приводить статистические данные о том, что в магометанстве и в других многоженственных народах население увеличивается больше, чем у христиан. Однако, в середине своего разговора он вдруг остановился. Жар спора его простыл, и, несмотря на то, что ему легко было теперь опровергнуть своего спорщика, он улыбнулся и, что-то пробормотав, вышел из комнаты. Он услыхал в гостиной звуки прелюдии любимого его романса и знал, что это заиграла она, и знал, что это значило, что она зовет его. Когда он подошел к фортепиано, она встала и улыбнулась.

— Отчего же вы встаете?

— Я не хотела петь, я хотела только позвать вас. Благодарствуйте, что пришли. Что вам за охота спорить?

— Да, это правда, — сказал он. — Но когда сердце не удовлетворено, голова работает тем больше. Если б сердце было удовлетворено, я бы со всеми соглашался и никогда не спорил.

— Так не спорьте.

И испугавшись, что она слишком много сказала, она приняла свое царское холодное выражение и направилась к двери, но он удержал ее, заступив ей дорогу; он был счастлив. Она села опять к фортепиано и слушала его до тех пор, пока вернулся из кабинета Юрьев и тотчас же начал спор о новой музыке, Вагнере, опере, драме; но, так как никто не спорил, он спорил с мнимыми противуречителями.

Алексей Александрович остался в кабинете, и, когда Р[овский] вышел, Степан Аркадьич, отряхнув длинный пепел, заключил бывший спор по-своему:

- 476 -

— Как что будет, я не знаю, и все это — вздор. Во-первых, женщинам очень хорошо, они всем очень довольны и очень милы и ничего не хотят, а их ни учить, ни наказывать нельзя и не нужно.

— Но мы говорим, — сказал Юрьев, видимо, спускаясь до Степана Аркадьича, — когда бывает, что они не очень милы и находят себя несчастливыми и разрывают условия брака.

— Да, я очень хорошо понимаю, и на это с тех пор, как мир существует, одно средство. Парис увез, приставил рога, и Менелай хочет побить Париса и весь его народ, и рассуждайте, как хотите, а как сделается с кем из нас такое горе, всякий бросит рассужденье, вызовет на дуэль и убьет или его убьют, а не сделает этого, то измучается совестью и станет посмешищем — вот и все.

— Ну, это слишком по-барски и по-жентельменски.

— Да как же мне, коли я барин и джентльмен, прикажете рассуждать по-мужицки?

— Нет, но ведь [ревность] основана на одних предрассудках. Ведь убить человека, приставившего рога, не имеет смысла — он не виноват.

— Да я уж не знаю, только так надо.

— Да ну согласитесь*.

Алексей Александрович слушал без интереса все речи: он чувствовал, что они не захватывали его задушевных вопросов и страданий; еще с большим, если возможно, пренебрежением он прослушал неожиданную выходку Степана Аркадьича. Он, Степан Аркадьич, сам дурной муж, не стоящий мизинца своей прелестной жены, тоже рассуждает о том, как должен поступить честный человек!

Алексей Александрович не обратил никакого внимания на эти слова, но, — странное дело, — возвращаясь домой, слова эти вспоминались ему беспрерывно, и он думал о том, как бы он написал вызов, и злобу, потребность мщения к нему он начинал чувствовать.

«Нет, — сказал он сам себе, остановившись у выходной двери гостиницы, — нет истолкования, нет средства. Ни церковь, ни умники, ни свет, ни эта добрая жена, никто мне не дал ответа и успокоения. Да, как и во всяком горе, надо действовать и нести одному».

И опять вдруг как стрельнула его в сердце мысль о том, кто виною тому, что он один, и опять слова Степана Аркадьича, и Алексей Александрович испытывал то всеми испытываемое чувство, что воспоминание о преступлении, о дурном деле не столько нас мучает, сколько несоблюденное условное приличие.

Ему вдруг, несмотря на то, что он разумом тысячу раз обдумывал, что нельзя драться, ему стыдно, до краски стыдно стало, что он безнаказанно позволил отнять у себя жену. «Нет, вздор. Надо действовать для развода и написать адвокату требуемые подробности».

- 477 -

ВАРИАНТ IX

Вариант содержит в себе ряд подробностей и ситуаций, в окончательной редиакции устраненных. Некоторые детали и положения, сохраненные и в окончательной редакции (в главах XXV—XXVII седьмой части), даны тут в ином контексте. Центральное место в варианте занимает разговор Анны с другом Вронского, носящим тут фамилию Грабе, позже замененную фамилией Яшвин. Каренина кокетничает со своим собеседником, а он дает ей твердый и спокойный отпор. В окончательной редакции этот мотив кокетства Анны вовсе устранен, более краткий разговор Анны с Яшвиным происходит в присутствии Вронского и со стороны Анны ведется так, что связывается с только-что происшедшим бурным объяснением ее с Вронским. Насколько психологически правдоподобнее поведение Карениной в окончательной редакции, по сравнению с соответствующим черновым вариантом, ясно само собой.

Эпизод посещения Анной цветочной выставки не находит себе в окончательном тексте никакого соответствия. Это посещение вызывает тяжелое душевное настроение у Анны. Неудавшееся кокетство с Грабе сознается ею, как непростительная ошибка «ей так стало стыдно за себя, что она все в мире отдала бы за то, чтобы воротить назад все эти слова и улыбки». Кроме того, судя по тому, как отнесся к ее кокетству Грабе, ей кажется, что она уже не может нравиться мужчинам. Разговор с Грабе о Вронском убеждает Анну в том, что Вронский по натуре честолюбив и потому не может жить одной только любовью.

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Картина П. Яковлева, 1881 г. Масло

Толстовский музей, Москва

Встреча Анны с Кити, во время которой Кити намеренно не узнает Каренину, чтобы не вызывать у себя и у нее тяжелых воспоминаний, имеет очень мало общего с той встречей обеих у Долли, которая описана в XXVIII главе седьмой части окончательного текста. Там Левин посещает Анну, чем вызывает ревность у Кити, а здесь Вронский побывал у Левиных, не сказав об этом Анне и вызвав у нее чувство ревности к его «первой любви». Кити же в этом черновом варианте сама предлагает Левину подойти к Карениной.

На полях публикуемого варианта намечен дальнейший план романа, кончающийся самоубийством Анны.

«Одна из лучших сцен Горбунова о мировом судье», которую рассказывает Степан Аркадьич, — рассказ И. Ф. Горбунова «У мирового судьи».

- 478 -

[IX. КОШМАР АННЫ. БЕСЕДА АННЫ С ГРАБЕ. АННА НА ЦВЕТОЧНОЙ ВЫСТАВКЕ]

На 3-ю ночь с 27 на 28 мая она заснула тем тяжелым мертвым сном, который дан человеку, как спасение против несчастия, тем сном, которым спят после свершившегося несчастия, от которого надо отдохнуть. Она проснулась утром не освеженная сном. Страшный кошмар, несколько раз повторявшийся ей в сновидениях еще до связи с Вронским, представился ей опять. Старичок-мужичок с взлохмаченной бородой что-[то] делал, нагнувшись над железом, приговаривая по-французски: «Il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir...»*, и она опять чувствовала с ужасом во сне, что мужичок этот не обращает на нее внимания, но делает это какое-то страшное дело в железе над ней, что-то страшное делает над ней. И она просыпалась в холодном поте. Она встала, чувствуя себя взволнованной и спешащей. Аннушка заметила, что барыня нынче была красивее и веселее, чем давно. <«Однако, нечего чахнуть», — сказала она себе, вставая, и решительным, энергическим шагом> Анна вышла в уборную, взяла ванну, оделась, быстро причесала свои особенно вившиеся и трещавшие под гребнем, отросшие уже до плеч волоса.

Она все делала быстро и поспешно. <«Надо жить, — сказала она себе, — всегда можно жить».>

— Что NN? — опросила она у Аннушки про Грабе.

— Кажется, встают.

— Скажи, что я прошу его вместе пить кофе.

«Да, что еще делать? — спросила она себя. — Да, несносно жить в городе, пора в деревню. Ну что ж, он не хотел ехать в пятницу, когда же он теперь хочет ехать?».

Она села за письменный стол.

— Постой, Аннушка, — сказала она девушке, хотевшей уходить. Ей страшно было оставаться одной. — Сейчас записку снесешь.

Она села и написала: «Я решила ехать как можно скорее в деревню, приезжайте, пожалуйста, пораньше, к обеду уж непременно, чтобы успеть уложиться и завтра выехать. Надеюсь, что теперь не будет препятствий». Она запечатала и послала кучера с этой запиской к Алексею Кириллычу на дачу его матери. В то время, как она писала ему, она чувствовала, что демон ревности приступил к ней, но она не позволила себе остановиться на своих мыслях.

— Что Лили? (Так звали дочь).

— Оне в полисаднике с мамзелью.

— Позови их, пожалуйста.

Когда Аннушка вышла, Анна осталась неподвижною с устремленными на** бронзовую собаку-преспапье глазами. «Нет, не надо, не надо», — сказала она себе, быстро встала на своих упругих ногах и скинула кофточку, чтобы надевать платье. «Да, да чесалась я или нет?» — спросила она себя. И не могла вспомнить <, несмотря на то, что перед ней был гребень с вычесанными курчавыми отсекавшимися волосами>. Она ощупала голову рукою. «Да, я причесана, но когда, решительно не помню». Она даже не верила своей руке и подошла к трюмо, чтобы увидать, причесана ли она в самом деле, когда? Она не могла вспомнить, когда она чесалась.

Она удивилась, увидав себя в зеркале, с обнаженной шеей и плечами и блестящими глазами, испуганно смотревшими сами в себя. «Кто это? Да это я. Однако, я красива! <Красивы и плечи и руки.> Да, это те плечи, те руки». Она почувствовала на себе его поцелуи, она подняла руки, она двинула плечом. Она подняла руку к губам и поцеловала ее. <«А жалко, жалко!»>

- 479 -

<Она поцеловала свои руки и> прижалась губами к своей руке и почувствовала рыдания, подступавшие к горлу. «Нет, это нельзя». Она быстро повернулась, надела платье и, застегивая на последний крючок, вышла навстречу к шедшей англичанке с ребенком.

«Что ж, это не он! Это не то! Где его голубые глаза, милая, робкая и нежная улыбка?» — была первая мысль Анны, когда она увидела свою пухлую румяную девочку с черными агатовыми глазами и черными волосами. Она ждала видеть Сережу. Она поцеловала девочку, отвечала англичанке, что она совсем здорова и что завтра уезжают в деревню, и вышла в столовую почти в одно и то же время с Грабе, которого высокая фигура в расстегнутом кителе с белым жилетом появилась в двери.

— Вот это так, Анна Аркадьевна, — сказал он своим тихим, спокойным голосом, относя это это так к легкой, энергической походке, которой она вошла в комнату, к виду ее синих бантиков на черном платье и к особенно блестящим, веселым на его взгляд глазам, с которыми она крепко, по своей привычке, своей маленькой рукой пожала и потрясла его большую костлявую и сухую руку.

— Все цветет уж давно, я все ждал, когда вы распуститесь, как прошлого года в Воздвиженском. Вот вижу, и вы нынче за ночь распустились.

— Однако, я вижу, что вы не в одних лошадях и пикете толк знаете, — отвечала она, улыбаясь.

— Поживешь, всему научишься.

— Но что ваше дело? — спросила она.

Дело это был большой карточный долг москвича, проигравшего Грабе все свое состояние, и долг, который Грабе приехал в Москву вытаскивать.

— Да clopin-clopant*, — отвечал Грабе. — Получу или не получу, завтра надо ехать.

— И мы завтра едем, — сказала она, — я послала записку Алексею.

За кофеем, разговаривая о том и другом, Анна предложила Грабе ехать на цветочную выставку, куда она давно собиралась.

— А потом поезжайте куда вам нужно, а к обеду приезжайте. Алексей будет. Я ему так писала. А не будет, то постараюсь, чтобы вам не было со мной скучно.

— Я постараюсь, но мне далеко ехать, если я не буду, вы меня извините, — отвечал Грабе, приглядываясь недоверчиво к странной происшедшей в ней перемене.

«Что же это, она со мной кокетничает, — подумал он. — Нет, матушка, — подумал, — укатали Бурку крутые горки». Грабе никогда никому так не завидовал, как Вронскому, и признался ему в том, что если бы не он, то он бы влюбился в Анну. И Вронский рассказал это когда-то Анне. Женщины никогда не забывают этого, и теперь совершенно неожиданно для самой себя Анна вспомнила это, все силы своей души положила на то, чтобы заставить высказаться Грабе.

Щегольской экипаж Вронского был подан, и Анна в щегольском туалете с Грабе поехала на выставку**.

Начавшийся за кофеем разговор продолжался в коляске***.

- 480 -

— Неужели же вам не жалко этого мальчика? — спросила Анна про г-на, которого обыграл Грабе.

— Никогда не спрашивал себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Все равно как на войне не спрашивается, жалко или не жалко. Ведь мое все состояние тут, — он показал на боковой карман, — и теперь я богатый человек, а нынче поеду играть и, может быть, выйду нищим. Ведь кто со мной сядет, знает, что у меня все состояние на карте, и он хочет оставить меня без рубашки. Ну, и мы боремся, и в этом-то удовольствие.

— Удовольствие!

— Не удовольствие, а интерес. Надо во что-нибудь играть. В лошадки, в пикет.

— Но ведь это дурно.

— Я люблю дурное, — сказал он весело.

— Но я часто думаю о вас, — сказала Анна. — Неужели вы никогда не любили?

Грабе засмеялся.

— О, господи, сколько раз, но, понимаете, одному можно сесть в карты, но так, чтобы всегда встать, когда придет время rendez-vous*. А мне можно любовью заниматься, но так, чтобы вечером не опоздать к партии. Так и устроиваю.

— Нет, полноте, ведь я знаю, что у вас есть сердце. Любили ли вы так, чтобы все забыть?

Грабе нахмурился.

— Ну-с, Анна Аркадьевна. Если было дело, то давно прошло и похоронено и поднимать нечего.

— Расскажите мне.

— Да, право, нечего рассказывать: похоронено.

— А часто бывает, говорят, что хоронят живых мертвецов, — сказала она, и такая тонкая и ласковая улыбка заиграла на концах ее губ и такой странный, вызывающий блеск был в искоса смотревшем на него глазе, что он смутился. Как он не опытен был, по его словам, в женской любви, но видел, что она кокетничает с ним, что она хочет вызвать его. Но для Грабе, любившего порок и разврат, нарочно делавшего все то, что ему называли порочным и гадким, не было даже и тени сомнения в том, как ему поступать с женой (или все равно что с женой) товарища. Если бы ему сказали... и убить потом, то он бы непременно постарался испробовать это удовольствие; но войти в связь с женщиной товарища, несмотря на то, что он сам признавался себе, что был влюблен в нее, для него было невозможно, как невозможно взлететь на воздух, и потому он только поморщился, и его лицо приняло то самое выражение, которое оно имело, когда партнер хотел просчитать на него, — неприятное и страшно холодное, твердое и насмешливое. Он ее поправил так же, как если бы она хотела записать на него лишнее.

<— Я ведь плохой игрок в тонкости разговора, — сказал он. — Но вы, верно, вы об Вронском хотите сказать.>

Но ему жалко было ее, как ему жалко бы было неопытного и честного игрока, который нечаянно приписал лишнее; но надо было поправить.

— Если бы я стал рассказывать, то уж не вам, — сказал он.

— Отчего?..

И она обернулась к нему, блеснув на него глазами и улыбаясь; но в ту же минуту она увидала его лицо, и ей так стало стыдно за себя, что она все в мире отдала бы за то, чтобы воротить назад все эти слова и улыбки. Она знала вперед все, что он скажет; но нельзя было остановить его, потому что, останавливая, она бы показала, что признает свою ошибку. Может быть, еще пройдет незамеченным. Но он не оставил этого незамеченным; с лицом.

- 481 -

с которым он смарывал лишнее, на него записанное, он сказал спокойным, тонким голосом, не глядя на нее:

— Не оттого, что вы думаете, Анна Аркадьевна, а оттого, что вы для меня все равно что жена моего друга и товарища.

— Да, почти все равно что жена, — подхватила она, краснея за то, что она сказала прежде, но ухватываясь за эти слова, как будто они оскорбляли ее.

— Отчего же? Я на вас смотрю более, в тысячу раз более как на жену Алексея, чем если бы он 20 раз был перевенчан с вами, — отвечал Грабе теперь уже спокойным тоном, как бы говоря: «Теперь счеты в порядке, продолжаем играть».

— Ну, оставим это, — поспешно сказала [Анна], стараясь переменить разговор и заглушить чувство не только стыда, но и разочарованья в том, что она не может уже нравиться, которое тяжелым гнетом легло ей на сердце. — Ну, оставим это. Я говорила, что мы, женщины, никогда не поймем ваших мужских страстей вне нашей сферы.

— Как же не понять, Анна Аркадьевна? У каждого из нас, кроме женского мира, есть какая-нибудь страсть, и такая, без которой жизнь не в жизнь. И этих страстей много разных.

— Ну, какая же у Алексея? Лошади?

Иллюстрация:

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «АННЕ КАРЕНИНОЙ»

Гравюра на дереве Н. Пискарева, 1932 г.

Толстовский музей, Москва
 

— Да, и лошади, — продолжал Грабе, — совсем успокоившись и развеселившись,— но у него одна была страсть, он скрывал ее, но я знаю, это в крови. И брат его тоже. Как вам это сказать. Он бы разозлился, если б

- 482 -

я ему сказал. Но это так — двор, почести, честолюбие. Я заметил, — начал было Грабе, но тут только заметил, как неловко было говорить об этом при ней, которая могла упрекать себя в том, что она погубила все его честолюбивые планы. Он заметил это по ее быстрому, серьезному взгляду и молчанию и остановился.

— Однако, много народа уже собралось, — сказал он.

Анна ничего не отвечала, и Грабе заметил, что лицо ее странно задумчиво. Она как будто забыла совсем, где она, когда коляска остановилась у подъезда экзерсисгауза, где была устроена выставка.

———

Анна со времени Петербургской оперы избегала публичных мест. Даже, избегая их, она в магазинах, в театрах, невольно встречая знакомых, испытывала оскорбление, или ей так казалось. Во всяком случае страх оскорбления отравлял ей всю жизнь вне своего дома. Нынче от потребности двигаться, жить она решилась ехать на цветочную выставку, где была толпа, и ехать в обществе постороннего и заметного мужчины, что могло вызвать еще худшие толки.

Только выходя из коляски, опомнившись от тяжелых мыслей, на которые навел ее разговор с Грабе, она вспомнила, увидав множество экипажей и входящих и выходящих по насыпи в огромные двери, она поняла, что ее ждет, и ужаснулась на мгновение. Но нынче она была в таком расположении духа, что чем хуже, чем больше волнения, тем лучше. Она решила бравировать всех и потребовала, чтобы Грабе подал ей руку.

Высокая, красивая фигура гвардейца с красивой и элегантной женщиной не могла не обратить внимания. Уж у Анны составилась известная, новая для нее манера держать себя в публичных местах за этот год новой жизни. Прежде у нее именно не было никакой манеры. Она поражала своей непринужденностью. Теперь у ней была манера быстрых, живых движений и рассеянности, при помощи которой она могла обходить неловкие встречи. Она обошла половину выставки, встретив несколько мужчин знакомых, поздоровавшихся с ней, и одну только знакомую даму, княгиню Мещерскую, которая видела или не видела ее, не было заметно.

Какое простое дело было ходить по цветочной выставке, а у Анны замирало при каждой встрече сердце, и ей хотелось, испытывая себя, встретить знакомую, и она радовалась, когда издалека казавшаяся ей знакомой оказывалась чужая. У аквариума, подле игравшей музыки, Анна остановилась на минуту, забывшая свое беспокойство и заинтересованная устройством животных аквариума. У ней был свой и любимые ящерицы, и она сама занималась им. Она смотрела, нагибаясь, как вдруг услыхала женский голос и, оглянувшись, в двух шагах увидала Кити, которая с мужем подходила к аквариуму, видимо, заинтересованная. Но в ту минуту, как Анна оглянулась на нее, Кити уже узнала ее [и] успела отвернуть свою прелестную, похорошевшую головку с особенным, ей одной свойственным, высоким и загнутым постановом головы. Левин приподнял шляпу и хотел, видимо, сказать что-то, но жена его шла вперед, и он ускорил шаги, чтобы догнать ее. Глаза Анны невольно несколько раз обратились в сторону Кити, но Кити ни разу не оглянулась и не отвернулась, а спокойно шла, разговаривая с девочкой-племянницей. Левин подошел, поговорил что-то и вернулся к Анне. Анна как будто слышала разговор мужа с женой, так она верно догадалась о том, что они сказали друг другу.

— Ты ничего не имеешь против того, чтобы я подошел к Анне Аркадьевне?

— Ах, ничего, напротив. Но ты понимаешь, что я не могу узнать ее.

— Т. е. отчего же?

— Да оттого, что эта встреча минутная была тяжела ей и мне, а если бы мы виделись, то это неприятное чувство было бы еще больше.

- 483 -

— Что-то она ужасно, ужасно жалка, — сказал Левин, и Кити увидала тот блеск нежности, доброты, который она более всего любила в своем муже.

— Да поди, поди к ней. Но и то неловко...

Но Левин уже вернулся к Анне Аркадьевне. Она вспыхнула, увидав его, но протянула ему руку.

— Давно вы не видали Стиву? — спросила она.

— 5 минут, он здесь. А я думал, что вы нынче уехали, — сказал Левин, и с тем всегдашним заблуждением счастливых людей он начал рассказывать свое счастье, что ребенку их теперь лучше, что они для его здоровья жили в Москве и теперь едут в деревню. — А вы когда едете? Долли опять собирается к вам, — говорил он.

— Я думаю, мы завтра едем. У Алексея Кириллыча есть дела, — проговорила Анна.

— Да, он говорил нам.

— Вы где его видели?

— Он вчера был у нас.

— Да, правда, — сказала Анна и, наклонив [голову], пошла дальше с Грабе.

Левин вернулся к жене.

«Он у Левиных, и мне ни слова. Да, à ses premiers amours»*, — думала Анна, и лицо ее было строго и бледно.

— Сюда, Анна Аркадьевна, — сказал Грабе, указывая ей дорогу, так как она шла вперед себе, не зная куда.

Степан Аркадьич разбудил ее.

— Браво! — закричал он, оставляя свою даму с Туровциным и подходя к Грабе и Анне.

Степан Аркадьич был уже позавтракавши, и глаза его блестели, как звезды, и шляпа, и бакенбарды, и щеки — все лоснилось от удовольствия.

— А я нынче вечером хотел к вам. Ты не можешь себе представить, как я хохотал. Ты видал Горбунова? — обратился он к Грабе. — Это удивительно. Он вчера был в клубе, и я непременно его привезу к вам. Алексей дома будет?

— Да, привези, пожалуйста, он будет дома, — отвечала Анна, не зная, что говорит. У ней столько было в голове необдуманных и в сердце неулегшихся чувств, что ей одной хотелось быть дома.

Степан Аркадьич, рассказывая одну из лучших сцен Горбунова о мировом судье и представляя ее в лицах, проводил ее до коляски. Грабе оставался, и она ехала одна.

— Это прелесть, этот пьяненький. Вашскородие... — представлял Степан Аркадьич, стоя у коляски.

— Ах, да, — вскрикнул он, останавливая кучера и перегибаясь в коляску ближе к Анне. — Я могу поздравить тебя.

— С чем? — вздыхая спросила Анна.

— Ты разве не получила письма от Алексея Александровича? Он согласен.

— Какое письмо? Я ничего не получала.

— Это я немножко, моя душа, виноват. Повинную голову не секут, не рубят. Видишь ли, я уже с неделю получил это письмо на имя Долли, там сказано: для передачи Анне Аркадьевне. Я не рассмотрел, да и переслал в деревню к Долли, а вчера она уж мне назад прислала. Я нынче велел к тебе отнести. Да, поздравляю. Я, душа моя, так искренно рад, что все твои мученья, моей бедняжки милой, кончатся. И в самом деле, что за глупость с его стороны не соглашаться. Ну, прощай, душа моя, à ce soir, — сказал он, тронув кучера и рукою делая жест поклона.

- 484 -

ВАРИАНТ X

Вариант, представляющий собой начало эпилога, печатается по набору рукописи, посланной Толстым Каткову для печатания в «Русском Вестнике». Здесь соображения об участии русского общества в сербо-турецкой войне высказаны от имени автора, тогда как в окончательной редакции они приписываются большею частью Сергею Ивановичу Кознышеву и Левину, а также высказываются устами старого князя Щербацкого (главы первая, пятнадцатая и шестнадацатая восьмой части). Самый тон, в каком излагаются эти соображения, в публикуемом нами черновом варианте значительно резче, чем в тексте окончательном. Следует сказать, что, относясь отрицательно или, в лучшем случае, равнодушно к русскому добровольческому движению в пользу славян, особенно, когда выяснилась возможность вмешательства России в турецко-славянские дела, Толстой очень взволнованно и участливо отнесся к событиям русско-турецкой войны. Через несколько дней после ее начала, 15—20 апреля 1877 г., он писал А. А. Толстой: «Как мало занимало меня сербское сумасшествие и как я был равнодушен к нему, так много занимает меня теперь настоящая война и сильно трогает меня».

Упоминаемые в варианте «американские друзья» — специальная делегация, отправленная сенатом Соединенных Штатов в 1866 г. для поздравления Александра II, в связи с неудавшимся покушением на него Каракозова, а также для выражения благодарности русскому правительству за посылку к берегам Америки эскадры и 1863 г., в период гражданской войны в Соединенных Штатах. Самарский голод относился к 1872—1873 гг. Князь Милан — сербский князь. Черняев Михаил Григорьевич — главнокомандующий сербской армией в сербо-турецкой войне в 1876 г.

X. ЭПИЛОГ

В среде людей, вследствие достатка лишенных физического труда и не имеющих внутренней потребности умственного труда, никогда не переводятся общие, модные интересы, иногда быстро сменяющиеся один другим, иногда подолгу останавливающие внимание общества. Интересы никогда не касаются лично тех людей, которых они занимают, а имеют всегда предлогом общее благо и относятся к самым сложным и непонятным явлениям жизни; а так как непонятнее непонятной жизни отдельного человека есть только жизнь и деятельность народов, и из периодов жизни народов самый непонятный, как не имеющий окончания, есть не выразивший еще своей цели период современный, то модные эти интересы большей частью относятся к этому самому, к современной истории, иначе политике.

Таковый модный интерес был славянский вопрос, с начала зимы начавший занимать общество, и к середине лета, не сменяясь другим вопросом, как снежный катимый шар, дошел до самых больших размеров, достигаемых такими модами.

Он имел размеры соединенных в одно американских друзей, болгарской церкви, приезда славянских братьев и самарского голода.

В среде людей, главный интерес жизни которых есть разговор печатный и изустный, ни о чем другом не говорили и не писали, как о славянском вопросе и сербской войне. Балы, концерты, чтения, обеды давались, книги издавались в пользу славян. Собирали деньги добровольно и почти насильно в пользу славян. Были славянские спички, конфеты князя Милана, самый модный цвет был черняевский.

Все, что делали люди достаточных классов, убивая своего прирожденного врага — скуку, делали теперь в пользу славян. Шумели более всех те, которые любят шуметь и шумят всегда при всяком предлоге, из деланья шума сделали свое призвание и даже имеют соревнование между собой о том, кто лучше и больше и громче шумит.

Таковы были во главе всех люди, занимающиеся газетами. Для них, избравших себе профессию сообщения важных новостей и суждение об этих

- 485 -

новостях, не могло не быть желательно то, чтобы то, что дает такой обширный плод новостей, разрасталось как можно больше. Вся цель их состояла только в том, чтобы перекричать других кричащих. При этом вообще крик, т. е. распространение всяких напечатанных в большом количестве фраз и слов, они считали безусловно полезным и хорошим, так как это означало подъем общественного мнения. Они перекрикивали друг друга с сознанием, что этот крик вообще полезен.

Потом шумели все неудавшиеся и обиженные. Громче всех были слышны, после газет, голоса главнокомандующих без армий, редакторов без газет, министров без министерств, начальников партий без партизанов.

Комок снега все нарастал и нарастал, и тем, кто перекатывал его, т. е. городским, в особенности столичным, жителям, казалось, что он катится с необычайной быстротой куда-то по бесконечной горе и должен дойти до огромных размеров. А в сущности налипал снег только там, по городам, где перекатывался комок, и, когда наступило время, шар остановился и растаял и развалился от солнца. Но это стало заметно уже гораздо после. В то время, как запыхавшиеся, разгоряченные, в азарте, они, возбуждая себя криком, катали этот шар, не только им самим, но и посторонним, самым спокойным наблюдателям казалось иногда, что тут совершается что-то важное. Если же кому и казалось, что все это есть вздор, то те, которые так думали, должны были молчать, потому что опасно было противуречить.

Одурманенная своим криком толпа дошла уже до состояния возбуждения, при котором теряются права рассудка и которое в первую французскую революцию называлось террором.

Были даны поводы к возбуждению — резня в Болгарии, сочувствие к геройству воюющих славян, в особенности черногорцев, и была дана программа чувств, которые эти события должны были возбуждать, — негодование, желание мести туркам, сочувствие и помощь воюющим, и вне этого все остальное исключалось. Если в то время кто говорил, что бывают турки и добрые, его называли изменником. Если кто говорил, что бывают сербы трусы, его называли злодеем и бесчестным. Если кто бы сказал, что почти так же, как действовали турки, действовали и другие правительства, его бы растерзали.

Говорить заведомо ложь и утаивать истину, если так нужно для общего возбуждения, считалось политическим тактом. Повторение все одного и того же, не давая никому высказывать не подходящее под общий тон мнение, торжествовалось, как новое приобретение обществом, — общественное мнение.

Опьянение доходило до такой степени, что самые бессмысленные, противуречивые, невозможные известия принимались за истину, если они подходили под программу, и действия самые безобразные, дикие, если они были в общем течении, считались прекрасными. Были три дня сряду телеграммы о том, что турки разбиты на всех пунктах и бегут и назавтра ожидают решительного сражения. Никто не спрашивал, с кем ожидается и с кем будет сражение, когда турки бежали после первого дня.

Были описания местностей, которых никогда не было. Были описания таких подвигов, которые не могли быть и которых было бы лучше, чтобы не было.

Недоставало солдат и денег, и потому дамы ехали жить в Белград, и всем казалось это целесообразно.

Война объявлялась не правительством, а несколькими людьми, и всем казалось это очень просто.

В войне за христианство слышалось только то, что надо отметить туркам. Барыни в соболях и шлейфах шли к мужикам выпрашивать у них деньги и набирали меньше, чем сколько стоил их шлейф.

- 486 -

Спасали от бедствия и угнетения сербов, тех самых угнетенных, которые, по словам их министра, от жира плохо дерутся. И для этих жирных сербов отбирали копейки, под предлогом божьего дела, у голодных русских людей.

Люди-христиане, женщины христианские для целей христианских объявляли войну, покупали порох, пули и посылали, подкупая их, русских людей убивать своих братьев — людей — и быть ими убиваемы.

Ошалевшим людям, беснующимся в маленьком кружке, казалось, что вся Россия, весь народ беснуется с ними. Тогда как народ продолжал жить все той же спокойной жизнью с сознанием того, что у него только затем и есть царь, правительство, чтобы оно решало за него его государственные дела, и что давно, еще когда он, по преданиям, призвал братьев с Рюриком, и теперь, унижением и лишениями всякого рода, им куплено дорогое права быть чистым от чьей бы то ни было крови и от суда над ближним.

Сноски

Сноски к стр. 400

* Первая буква этого слова оторвана.

** Далее — одно слово на оторванной части листа.

*** Крушение.

**** На полях: Церковь, служба, утешение. О чем ни заговорят нигилисты — дети, состояние — все приводится к неясным положениям. Сцена с матерью.

Сноски к стр. 404

* На полях: [1] Застенчива. [2] <Необыкновенно неприлична.> [3] Он смешон. [4] Она насмешлива. [5] Сестра Леонида Дмитрича страдает и оттого, что дети то же, что он.

Сноски к стр. 405

* Манеры держать себя.

** Прощать.

Сноски к стр. 406

* Расшифровать смысл этих букв не удалось.

** На полях: Застенчива. Скромна.

*** На полях: Что-то противное и слабое.

Сноски к стр. 407

* Ниже поперек текста написано: Разговор искренний шуточный — насмешливый и блестящий, умный.

Рядом на полях зачеркнутая пометка: Нечаянно повстречались [?], и все ужаснулись, как пропустили.

Сноски к стр. 408

* Поперек начала текста второй главы написано: <Не нужно.> К[ити] за границу. Ордынцев покос убирает, его сватают, не может — ненависть к Удашеву.

Рядом на полях: [1] <Я выстрадал.> Ему говорят. Он смешался при родах. Отнял руки. [2] Скачки. [3] Яхта. [4] <На водах.> В Швейцарии. [5] На водах Михаил Михайлович и Ордынцев и Кити. Михаил Михайлович едет домой.

** Заколдованный круг.

*** Далее поперек текста до конца главы написано: Не нужно.

**** Зачеркнуто: — Правда, что она беременна?

***** Зачеркнуто: — Да, это правда, — так же сухо сказал директор. — После 6 лет. Как странно.

Сноски к стр. 410

* Поперек текста написано: Его приятель Ордынцев.

Сноски к стр. 411

* Рядом и ниже на полях написано: Рассказ, как всю ночь пили, и погребальный марш. Вошел Потулов. «Вот мой друг. Этот меня поймет».

«Давай сельтерской с лимоном и потом шампанского».

** В начале главы поперек текста написано: Не нужно.

Рядом на полях: [1] <В Москве. Нигилизм не помогает.> [2] Подбежал к ней и не думая о ней. [3] Он проехал мимо дачи. Она высунулась из окна с сестрой. «Я обещался заехать, сказать — пора. Вы обещали дать мне на счастье». «Возьмите мою коляску, Lise, поедем». Ей хотелось сказать наедине. Она быстро солгала: «Нет, я пойду пешком. Ах, подите мой ящик отоприте». Он ловок руками. «Постойте, я принесу». Из-за двери она закричала: «Подите сюда скорее...» Он вбежал, и не успела еще войти, как он поцеловал ее губы и зубы и успел сказать: «Я проведу всю ночь в саду, буду ждать». «Хорошо, жди непременно, непременно». Свернулся. Вошла сестра и все поняла и решила сказать мужу. Роль ее стала невозможна.

Сноски к стр. 412

* Так в подлиннике.

** Любовницей.

*** На полях: Анну не принимают. «Мне вправо». Он встретил Степана Аркадьича на скачках, объявляет Анне о устроивающемся браке Кити с Левиным.

Сноски к стр. 415

* Так в подлиннике. Далее поперек текста написано: Она сидит в коляске. Толпа молодежи около. Она откинулась назад <и застонала. «Лиз, я домой»>. Все замолчали. <Она отъехала.> Корней. Бледна, вскочила и опять назад. «Подите узнайте, что он».

Его посадили в коляску и повезли. Пришел, сказал. «Это ужасно. Я поеду домой. <Корней, поезжай>».

<Маша> Написала записку: «Я хочу тебя видеть и сейчас приду к тебе». «Маша, доставь». Анна Каренина ходила, ломала цветы. «Я бы был, но мне не велят — с заднего крыльца в 9-ть, я буду один».

«О, как я счастлив».

«Я это знала».

«Я знаю, как я люблю тебя». — Вдруг дурно. «Я беременна». «Это нельзя. Не омрачай [?]».

Сноски к стр. 417

* На полях: [1] Муж приехал, она ревет, бледная. Ее не пустили к любовнику и признается. Михаил Михайлович приехал и не нашел ее. Сестра говорит, что не может говорить. Она лжет, объяснение о беременности. Отъезд Михаила Михайловича в Москву. [2] Роды. [3] Прощение. [4] Леонид Дмитрич затащил к себе обедать. [5] Его жена — разговор с кузиной. [6] Поедем <домой> в Петербург. [7] Нигилисты утешают. [8] Михаил Михайлович горячится. [9] Он уезжает <в деревню> в Петербург. [10] На комитете. Приходит домой и отравляет[ся?].

Сноски к стр. 420

* В подлиннике: В Петербург. Рядом поперек полей написано: [1] «Да, я его люблю, делай что хочешь». [2] Поздно. Ей надо идти на свидание. Светлая ночь. [3] Принес зап[иску] [1 не разобр.].

** В верху листа: Тяжесть прощения — нельзя. Развод.

Против текста на полях: — Все это очень просто, — говорил Степан Аркадьич, — а пот[ому] не оч[ень] пр[осто], нет, не тр[удно], не уж[асно] тр[удно], но невозможно.

Сноски к стр. 422

* Зачеркнуто: артисты, музыканты.

** Зачеркнуто: как шутка.

*** Зачеркнуто: себе.

**** Зачеркнуто: Я не могу жить.

Сноски к стр. 423

* Зачеркнуто: на бале.

** Зачеркнуто: Офицер.

*** Зачеркнуто: доброе.

**** Зачеркнуто: в Неве ее.

***** Ниже поперек страницы написано: [1] Слез. [2] Ей приходило прежде в мысль: если б он умер, да теперь не поможет, и ни ему, ни Алексею. [3] Она об себе вспомнила. [4] Ах, вот кому? [5] В 1 веч. Слушает и не слышит крест [?]. [6] Перестали смеяться, когда связь. [7] Михаил Михайлович рассказывает свою историю m-me С. и плачет. [8] Она говорит: «Я с нынешнего вечера не своя». [9] Он не истаскан.

Сноски к стр. 424

* Поперек полей: Ордынцев незнаком, в поддевке, дикарь. «Так зови на сватьбу. Она мила».

Сноски к стр. 426

* Уча, учимся.

** Зачеркнуто: — Да, сходить нынче на коньки в Зоологический сад и потом к Цимерману.

— А у Щербацких будешь? — спросил Гагин.

— Нет, у них уж завтра.

— Так, стало быть, будем обедать. Ну хорошо. Однако пора итти к матушке.

Сноски к стр. 430

* Рядом и ниже на полях: [1] Стальные стали формы жизни. [2] Свеча потухает, читая книгу. [3] Воспоминание, как плакал Саша, разлучаясь с матерью.

Сноски к стр. 432

* В подлиннике: Филипп.

** Замолчите, злой язык!

*** На полях: [1] Театр, блеск, афронт. [2] Она чувствует, что на нее смотрят нечисто.

Сноски к стр. 434

* Свояченица.

Сноски к стр. 435

* Флюгер.

** Доброй ночи.

*** Сударь, моя жена только-что поклонилась вам.

**** Здесь и ниже на полях: [1] Ребенок умирает, измученный докторами. [2] Смерть не так бы подействовала, если бы не на больное место. [3] Роды Кити. [4] Умирает ребенок. Не при чем жить.

***** Здесь и ниже на полях: [1] Свет мне все равно, свет последнее дело, но если б свет принял, еще хуже. Так ей было у Голицыных. Дети потеряны. Уважение к себе потеряно. [2] Дарья Александровна учит, пуговица. [3] Вронский с Кити говорит и с М. Н., дочерью... [4] Разговор умных людей с Левиным, и Ленин спокоен, и Степан Аркадьич уж не может жить удостоенной жизнью. Семья Левина.

Сноски к стр. 436

* И высказать ей всю правду.

** На полях: [1] На даче мать. [2] Кокетничает с Грабе. Он холоден.

*** Зачеркнуто: пала.

**** На полях: «Да, надо уехать, уехать, чтобы он не застал меня». Дорогой спрашивает: «Куда?». Некуда, и одиночество ужасает ее. И вернуться нельзя.

Сноски к стр. 446

* На полях: [1] <Встает, отсекнулась.> [2] <Сестра возвращается и намекает.> [3] <Вспоминает, как он встретил ее с Гагиным на железной дороге и как тогда в глазах ее был дьявол.>

Сноски к стр. 450

* Зачеркнуто: Я не буду тебя пугать собой. Чем я буду пугать? Я слабый человек и физически и морально.

** Зачеркнуто: [1] Всю ночь эту Алексей Александрович не смыкал глаз, и когда на другой день он увидал чуждость в своей жене, он решил сам с собой, что одно из главных несчастий его жизни свершилось. Как, в каких подробностях оно выразится, что он будет делать, он не знал, но знал, что сущность несчастия совершилась. [2] Алексей Александрович, расплакавшись, <долго> всхлипывал <потом> еще на постели. Но еще всхлипыванья не прошли, как они перешли в сырое храпенье.

Сноски к стр. 451

* Недисциплинирован.

** Дерзок, он рассуждает, он только-что съел.

Сноски к стр. 452

* Неделикатной.

Сноски к стр. 455

* Зачеркнуто: [1] И, вложив письмо мужу в конверт, она позвонила. Вошедшая девушка была поражена видом своей барыни. Она оставила ее в кресле с бледным, убитым лицом, сжавшуюся, как будто просящую только о том, чтобы оставили ее одну. Теперь она нашла ее бодрою, оживленною, с ярким блеском в глазах и с обычною дружелюбною и гордою осанкою.

— Отдай это письмо курьеру и приготовь мне одеваться. А это... нет, вели заложить карету. Да, мне совсем хорошо. Пожалуйста, поскорее, нет, я не буду обедать... А, впрочем, нет, вели мне подать в балконную. Я, может быть, съем что-нибудь...

Сноски к стр. 456

* Зачеркнуто: [2] «Стыдиться! Чего мне стыдиться?» — невольно подумала она, оправляя безыменным пальцем крахмаленные рукавчики.

Через полчаса Анна быстрым шагом, высоко неся голову и слегка щуря глаза, входила в балконную. Всякую минуту она вспоминала...

Сноски к стр. 459

* Зачеркнуто: Уже после получения письма мужа, в день именин Тверского, который только что приехал из-за границы, она была у Бетси. После обеда большое общество, разделившись на две партии, собралось играть в крокет на отлично по-английски устроенном газоне крокет-граунда.

Сноски к стр. 460

* Зачеркнуто: оттого ли просто, что он был чужой всем.

** Зачеркнуто: Она не хотела ехать, зная, что Алексей Александрович был нужный человек этому барону, и поэтому избегала его; но Бетси уговорила ее. Не столько доводами о необходимости самостоятельности женщин и независимости от мужских интересов, сколько тем, что сад его прелестен при ночном освещении и что последний раз Алексей, у которого очень много вкуса, восхищался его дачей.

*** Зачеркнуто: Я удивляюсь, что он не приехал обедать, но он будет вечером, — прибавила она. И Анна, несмотря на радость, которую она почувствовала при этом известии...

**** Зачеркнуто: в его отношениях к хозяевам не слишком заметно было это отношение полного, ни на чем не основанного презрения и вместе наивного признания, что обед и сад хороши и потому отчего же не ездить к ним.

Сноски к стр. 461

* На полях: Молодой человек робеет от дамы. А дама думает, что [1 не разобр.].

** Который ухаживает за monsieur.

*** Он ухаживает за madame.

**** Выставка товаров.

***** Английский женский костюм.

****** Я во всем принимаю участие.

Сноски к стр. 462

* Зачеркнуто: Когда они у барона остались с глазу-на-глаз, для Анны в первый раз явилось тяжелое, мучительное сомнение в его любви, явился страх за неравенство любви, за то, что в ней чувство это росло, а в нем появлялись признаки пресыщения, так по крайней мере она думала.

Против зачеркнутого на полях написано: [1] Она ждет предложения бежать. Нет. Объяснение. [2] Я не стыжусь, потому что... [3] Она не дала пресыщени[ю] времен[и]. [4] Она навалилась на него всей тяжестью. [5] Она едет к мужу.

Сноски к стр. 465

* Зачеркнуто: это преподавание несовместно с разумным развитием, что одно будет уничтожать другое.

** Зачеркнуто: Раз уже прервав молчание, педагог долго, не останавливаясь, говорил: он изложил всю современную теорию воспитания. Разобрал по ниточкам всю душу ребенка вообще и показал необходимость по психологии, физиологии, антропологии, дидактике и эвристике <,что согласитъся разрушать левой то, что он будет делать правой, он считает недобросовестным, и, как ни выгодно предложение Алексея Александровича, он не может согласиться вести научно и разумно воспитание и преподавать закон божий> вести разумное и современное воспитание, в котором нравственно-религиозное развитие не имело места.

Сноски к стр. 466

* Зачеркнуто: но одинаково не любил ни того, ни другого и не впускал никого в свою душу. Она была закрыта для них и тем упорнее, чем яснее он чувствовал, что они имели против нее замыслы. Мать имела ключ любви к его душе, но ее не было. Теперь же только одна старая няня любила его, он это чувствовал, и только для нее одной раскрывалась его душа и воспитывалась ею.

** Зачеркнуто: Отец часто говорил ему о смерти; он даже на вопрос его, где его мать, отвечал ему, что она умерла для нас. Это яснее всего доказало ему, что неправда все, что говорит о смерти. Няня сказала ему, что мама жива. «Так и про всех говорят, — думал он, — что они умрут, а никто не умирает».

Из всей священной истории он более всех любил Еноха, потому что про него было сказано, что он живой взят на небо.

Сноски к стр. 467

* Зачеркнуто: «Они все говорят не так. Они говорят, что про мама̀ не надо говорить, стало быть, она дурная по их. А я ее одну люблю; стало быть, она хорошая». Так думал он изредка, когда приходили ему мысли, большей же частью он не думал, а был счастлив той любовью к себе, к другим и ко всему миру, которая получала себе удовлетворение независимо от воли воспитателя.

** Зачеркнуто: Сережа был весь переполнен любовью. Он любил себя и всех.

*** Зачеркнуто: только и ждал того, кого...

Сноски к стр. 469

* На полях: Собачья сватьба. Женщина, девушка. Муж [1 не разобр.] пьяный.

Сноски к стр. 470

* На полях: Calme [спокойный]; насмешливость над собой.

** На полях: [1] Она обрадовалась и повела с гордостью показывать детей. Ему все больнее и больнее. [2] Как на вешалке платье. Костлявые пальцы.

Сноски к стр. 471

* Не вынудила бы ее решение.

Сноски к стр. 472

* На полях: — Для детей! Все для детей! — вскрикнула она.

** На полях: [1] Студент-племянник. [2] За обедом решил из слав Степана Аркадьича — дуэль. [3] Красавица приезжает. «Ну что?». Под тайной рассказывает, он будет.

Сноски к стр. 473

* Хорошему настроению.

** На полях: Она до слез краснеет, встретив его.

Сноски к стр. 474

* Дурачество.

** На полях: [1] Анненков и Юрьев о правах женщин. [2] Не права, а обязанности. Мущины требуют прав кормилицы. [3] Степан Аркадьич на стороне прав женщин. Сейчас видно будет, на чьей он стороне. Неизвестно, какое химическое тело, но основание или кислота.

Сноски к стр. 475

* На полях: [1] <Гастроном Безобразов только думал о том, чтоб найти le mot pour rire [веселое словцо], а он в кори ходил за детьми.> [2] А. ухаживал за детьми в кори.

Сноски к стр. 476

* Зачеркнуто: Алексей Александрович не слушал больше. Из всего разговора он понял одно — что Степан Аркадьич прав, и он покраснел, как ребенок, и решил, что одно, что ему остается после того, как ни закон, ни религия, ни суждения общие не дали ему и тени помощи, что он страдает оттого, что не употребил первого простейшего лекарства. Но он не рассуждал, он после слов Степана Аркадьича чувствовал, что ему стыдно, чувствовал в первый раз, [что] оскорбление, позор прибавились к прежнему его страданию — сыну, ревности, чувству несправедливости, и это чувство было каплей, переполнившей чашу. Он мрачно простился и уехал, решившись сейчас, как приедет, написать картель.

— Что с ним сделалось? — сказал Степан Аркадьич про Алексея Александровича.

Всю дорогу Алексей Александрович обдумывал картель и твердо решил написать его, когда он вошел в свой нумер.

Сноски к стр. 478

* Надо ковать железо, толочь его, мять...

** Зачеркнуто: маленькое овальное зеркало.

Сноски к стр. 479

* Кое-как.

** На полях: Просить Соню описать туалет.

*** На полях: <Кокетничает с Грабе. Он прямо говорит: «Это нехорошо». Встреча с Китти. Вронский не вернулся, пишет: «Я приеду вечером». Сцена с Анной. Не при чем жить. Письмо от мужа. «Поеду к Вронскому, спрошу». В вагоне решение, колеблется [?]. Видит его с воспитанницей, улыбку. <Смягчается, и решение взято.> Куда ехать, что делать? Озлобление, отчаянье, смятение <и решение>. «Я мечусь, как угорелая, и нигде не найду. Или лучше кому... Мне». Свеча и потом мужичок, но поздно. Вронский раскаивается, едет, и на станции ужас.>

Сноски к стр. 480

* Свидания.

Сноски к стр. 483

* У своей первой любви.