851
ЭКЗИСТЕНЦИАЛИ́ЗМ в литературе (от позднелат. exsistentia — существование) — течение, выявляемое с достаточной отчетливостью лишь во Франции накануне, в годы 2-й мировой войны и сразу после нее; представлено писателями, одновременно выступавшими как философы-экзистенциалисты: Г. Марсель (религ. ветвь), Ж. П. Сартр, С. де Бовуар, А. Камю (атеистич. ветвь). Значительно шире, хронологически и географически, распространены умонастроения экзистенциалист. толка — помимо французской (А. Мальро, Б. Виан, отчасти Ж. Ануй), также в испанской (М. де Унамуно), амер. (Н. Мейлер, Дж. Болдуин), английской (А. Мёрдок, У. Голдинг), западногерманской (Э. Носсак, поздний А. Дёблин), японской (Кобо Абэ) и др. лит-рах. Зачастую, однако, причастность к Э. отвергается самими писателями, что делает его границы зыбкими, а отнесение к нему тех или иных имен спорным. Предельная напряженность переживания кризиса бурж. цивилизации 20 в. как невозместимого износа в ней всех духовных смыслов и ценностей; метафизич. освящение этой «смыслоутраты» через отсылку к извечному трагизму смертного «человеческого удела»; тщетные намерения его преодолеть (нередко — попросту претерпеть), перестраивая изнутри миросозерцат. установки самой личности, нравственно «выпавшей» из привычного социума и покинутой в одиночестве среди враждебности сущего, — все эти признаки, особенно выпукло обозначающиеся в Э., побуждают усматривать перекличку с ним всякий раз, когда произв. крупных мастеров слова обнаруживают сходное звучание, хотя бы оно и возникало вполне независимо на той же духовно-историч. почве. При таком расхожем расширит. словоупотреблении понятие «Э. в лит-ре» покрывает разномастный поток явлений, к-рые отмечены трагич. гуманизмом, заостренным до болезненной ущербности и обретающим своих предтеч в Б. Паскале, С. Кьёркегоре, Ф. Ницше, Ф. Кафке, в односторонне [при посредничестве Л. Шестова и Н. А. Бердяева (см. 9 т.)] истолкованном Ф. М. Достоевском.
Отнюдь не сводимые к средству общедоступной пропаганды эзотерич. учения, театр и проза Э. вырастают из той подспудной тяги идеалистич. «философии существования» к писательскому видению жизни, слагаемые к-рой прослеживаются уже у предшественников Э. В частности, это — иррационалистич. понимание Кьёркегором истины как высвечивания сокровенных тайн единичного бытия самого мыслящего, когда она расшифровывается как душевная подлинность и, не обладая общеобязательностью достоверного знания, имеет особую общезначимость лирико-исповедального раздумья, к-рое к тому же и подано в дневниково-эпистолярном или «предтеатральном» виде беседы вымышленных лиц. Другим «слагаемым» была феноменология Э. Гуссерля, отдававшая предпочтение особому интеллектуальному «схватыванию» вещей в их целокупной свежести как бы впервые явленного здесь и сейчас нашему сознанию, к-рое ухитрилось отринуть, «вынести за скобки» все идущее от книжных источников прошлой культуры, зато удерживает самоочевидности обыденного здравомыслия и его ценностную устремленность. Доводя подчас до крайности радикальный онтогносеологич. скепсис, собственно Э. отметает любые попытки искать ключ к отдельному, будь оно материальным или, особенно, одушевленным, где-то «позади» его непосредственной «явленности», в сущностях или структурах, когда они установлены наукой или опирающимся на нее философ. разумом. Все подчас соперничающие между собой ветви Э. роднит, во-первых, уязвленное недоверие к текущей истории: оценивается ли она одними как уплотненное скопление хаоса, или другими — как железная поступь неизбежности, она равно лишена в их глазах человеческого измерения, осмысленности и осмысляемости. Во-вторых, все они не приемлют осн. посылку европ. рационализма относительно глубинного тождества бытия и мышления, к-рая позволяла, с одной стороны, обосновать безграничные возможности разума постигать ход событий и самого своего носителя — человека, а с другой — полагать этот ход где-то в его потаенных недрах разумным (в смысле его умопостигаемой упорядоченности и конечной благожелательности к нам), даже если секреты, такой «разумности» (телеологической или каузальной) пока не раскрыты. А раз нам не дано пролить свет на благорасположенную к человеку законосообразность сущего, то долгом умозрения провозглашается возврат к вещам, людским судьбам как таковым — к их неизменно
852
ускользающему от жестких определений неповторимо-однократному «остатку», обыденному и вместе с тем «бытийному», к их экзистенциальному срезу. Мыслитель берет явления «преднаучно», точнее «вненаучно» — единичными, разрозненными между собой и неразложимыми рассудком дальше, не нуждающимися ни в каких оправданиях, не заботящимися о том, находятся ли для них причины и цели, — короче, попросту наличными в своей метафизич. случайности, в своей «самости». И воспринимаются они не остраненно-аналитически, а непосредств. — во многом схоже с тем, как их порой «схватывает» мыслящий образами писатель.
На франц. почве, с выработанной здесь за века обостренной чуткостью к худож. возможностям всякого очередного умств. течения и привычным издавна совмещением в одном лице мыслителя и мастера слова, эта «врожденная предрасположенность» Э. к стыковке со словесностью сразу же была четко распознана и взята на вооружение. (В Германии, где Э. как философ. течение первоначально сложился, к ней остались скорее глухи, и она лишь окольно пробивается в оценках М. Хайдеггером и К. Ясперсом иск-ва как последнего островка подлинности посреди «отчужденной» и безличной научно-техницист. цивилизации). «Описание сущностей не открывает нам ничего, кроме самих слов, — заключала С. де Бовуар многолетние обсуждения этого вопроса в сартровском кругу, — и только роман позволяет передать во всей его полной, особенной, отмеченной своим временем действительности первородное бурление существования» («Littérature et métaphysique», «Temps modernes», avril 1946, 1160; ср. почти буквально совпадающие заявления: Sartre J.-P., La Transcendance de l’Ego, P., 1965, p. 113; Camus A., Carnets I., P., 1962, p. 23; Merleau-Ponty M., Sens et nonsens, P., 1948, p. 54; а также Marcel G., Le Mystère de l’Être, t. 1, P., 1951, p. 29).
Впрочем, сложность этого «возврата к единичному» в Э., получающего завершенное воплощение в словесности, состоит в том, что он не есть бездумно-непроизвольное влечение, а философски обоснованный выбор, растолкованная прямо на страницах книг «правда» бытия, почти «урок»: неповторимое несет намеренно оголенный мировоззренч. заряд. Сталкиваясь с иными, смежными или противоположными «правдами», подобная «пытка мыслью» — погоня за ускользающим смыслом собственной жизни, к-рый бы вытекал из ответа на конечные «проклятые вопросы», — делается страстью и выстраданным долгом личности. Ссылка — прямая или косвенная, но неизменно улавливаемая — на всепокрывающе-последние условия земной участи человека (одухотворенность в отличие от природы, подверженность немощам и смерти, невозможность проникнуть вовнутрь другого как в самого себя) и подача всякого решит. поступка так, будто им закладывается краеугольный камень целой мировоззренчески-ценностной постройки, — таковы основные структурные признаки подчеркнуто философско-интеллектуалист. лит-ры Э.
Посильные старания мыслителей Э. вытеснить установку ума на то, чтобы постигать глубинные социально-историч. законы действительности, в пользу непредвзято-»наивного» созерцания разрозненных очевидностей (на поверку — кажимостей) ведет в лит-ре Э. к подмене картины сущего в себе бытия возникающим по его поводу самосознанием. Помимо непременной техники повествования от первого лица (сплавленность созерцающего и созерцаемого, ситуационная относительность положения первого в пространстве и времени, поскольку нет такой «сущностной» точки, к-рая бы обеспечивала его взгляду непреложность «абсолюта»), в целом это дает крен в сторону личностной мифологизации, независимо от того, умещается ли она в рамки житейского правдоподобия или отливается в притчевое иносказание, провозвестником к-рого для 20 в. почитается присвоенный экзистенциализмом Кафка. Определяя человека как «существо, наделяющее мир значениями», как «создателя знаков», Сартр видит в собратьях по перу носителей этой исконной склонности к антропоморфизму в ее предельном выявлении — «кузнецов мифов». Рабочий механизм этого мифологизирующего моделирования — «стилизация»: текучей, прихотливо-своевольной и тленной действительности придается стройная завершенность — «жизнь обретает облик судьбы» (Camus А., «Essais», Р., 1965, р. 666). Подчеркнутый нажим, «сдвиг», к-рые для этого применяются, отнюдь не тождественны реалистич. заострению: последнее призвано исследовать скрытую структуру самих вещей, тогда как для сторонников Э., сомневающихся в умопостигаемости такой структуры, если она вообще имеется, это — прием, удовлетворяющий их собственную жажду хотя бы в вымысле совладать с бесструктурной рыхлостью, достигнуть ясности относительно безнадежной неясности мира. Понятно, что подобная «ясность» оборачивается зашифровкой того, что не понятно, зато пережито самой личностью, в зримых «иероглифах» — мифологемах, сопрягающих предельную осязаемость деталей с фантастичностью целого и либо заимствованных у древних («Мухи» Сартра, «Антигона» Ануя), либо придуманных заново («Чума» Камю, «Повелитель мух» Голдинга, «Женщина в песках» Кобо Абэ). А поскольку разочарование Э. в разуме есть лишь внедренная в философию науки и техники уязвленность крахом либерально-просветит. надежд на постулат. восхождение истории по дорогам материального жизнестроительства внутри совр. миропорядка, постольку в иносказание вкладываются по преимуществу тревога, угнетенность, смятение. С помощью такой метафорич. онтологизации Э. в лит-ре как бы «обживает» бытие, делает его если не познанным, то опознаваемым. Действит. овладение им подменяется попытками как-то свыкнуться с угрожающей неподатливостью мира, назвав ее на языке человеческом, придающем ей ощутимость чего-то знакомого, хотя и устрашающего.
853
Отсюда — загадочно-враждебный лик «судьбы», самый предельный знак всех испытываемых бед и поражений, к-рый неизменно мерцает в лит-ре Э., получая разл. ипостаси. Во Франции экзистенциалистское понимание «судьбы» (тождеств. обозначения — «удел человеческий», «абсурд», «небытие») в свернутом, но вполне явном виде обозначались уже у «предэкзистенциалиста» Мальро. «Судьба», по Мальро, — это «расщелина между каждым из нас и вселенской жизнью» (Malraux A., Les Noyers de l’Alterburg, Genève, 1943, p. 127), наша бездомная чужеродность в мироздании, к-рое равнодушно к человеку и ему не подвластно, а в конце концов бесследно его поглощает. «Удел человека» обнаруживается очевиднее всего в простом и непреложном для каждого обстоятельстве, — в том, что жизнь преходяща, все без исключения смертны. Трагич. миросозерцание 20 в. имеет, согласно Мальро, своим гл. источником, на к-рый вслед за тем будет оглядываться весь Э. в лит-ре, быстрое выветривание христианства, «смерть бога» в душах; взамен повсюду утверждается первая на земле безрелиг. цивилизация. Предоставленной лишь самой себе, отлученной от надмирного средоточия всех конечных смыслов Вселенной и осаждаемой отовсюду пустотой «небытия», личности нашего столетия тем не менее надлежит продолжать «существовать вопреки громадной тяжести судьбы», следует найти способ «бытия — против — смерти» (цит. по кн.: Picon G., Malraux par lui-même, P., 1953, p. 74). С самого начала Э. во франц. лит-ре помышляет обрести не просто подлинность на очной ставке с провалом «небытия», с пустотами кризисного мира, где конечный смысл вдруг исчез, «спрятался», но мировоззренч. опоры для осмысленного в нем действования.
Нащупанная Мальро парадоксальная сопряженность признания, что сущее лишено смысла, и утверждения, что достоинство личности обеспечивается осмысленностью «жизни вопреки», служит пружиной всех последующих поисков Э. в лит-ре. По словам Камю, «абсурд есть метафизическое состояние человека в мире», однако «нас интересует не само по себе это открытие, а его следствия и правила поведения, из него извлекаемые» («Essais», р. 1419). Первая из этих двух посылок сохранялась на всех отрезках становления Э. в лит-ре, содержание второй изменялось в зависимости от очередной полосы в истории и было откликом на ее запросы.
На первых порах, в канун разгрома Франции (1940), повести Сартра («Тошнота», 1938) и Камю («Посторонний», 1942, писалась в 1939—40) посвящены горьким прозрениям относительно изгнанничества человека в материально-вещной Вселенной, суетной опустошенности гражданской, служебной, семейной, да и всякой совместной жизни. Залог подлинности в том, чтобы бестрепетно взглянуть в лицо трудной истине мира, где человеку нет оправданий свыше, и посреди хаоса, рядящегося в одежды порядка, заявить о своей безграничной свободе. Однако эта личностная свобода, самодостаточная и самодовлеющая, отринувшая социальные зависимости и обязательства, лишенная нравств. стержня и потому легко переходящая в произвол вседозволенности, скоро обнаружила свое родство с нигилистич. ницшеанством поработивших страну захватчиков («Калигула» Камю, 1938—45). Между тем сами приверженцы Э. примкнули к Сопротивлению; умонастроению многих рядовых соотечественников, стихийно отвергавших «рассудительное пораженчество», оказался созвучен стоический (Камю) или мятежный (Сартр) вызов властям земным и небесным, полагаемый неукоснит. долгом каждого перед собой даже в том случае, если нет надежд на успех в обозримом будущем. При такой двойной проверке историей свободе Э. пришлось размежеваться с лозунгом «все позволено», к-рый мог быть выведен из ее ценностной неопределенности, и наметить критерии выбора в пользу гуманистич. целей («Мертвые без погребения», 1946, и «Дороги свободы», 1945—49, Сартра; «Письма к немецкому другу», 1943—44, и «Чума», 1947, Камю; «Чужая кровь», 1945, С. де Бовуар). Основа ценностей, заново вдвигаемых в рамки прежнего миросозерцания Э., — «другие», ближние и дальние, чье благо признается при совершении поступка непременно подлежащим учету. «Посторонние» недавних книг Сартра и Камю — как задолго до них герои Г. Марселя (пьесы «Божий человек», 1925; «Расколотый мир», 1933) — перековываются в кровно причастных к заботам и упованиям окружающих; свобода отныне мыслится в тесном переплетении с ответственностью. Сама писательская работа — раньше она истолковывалась как «чистый» метафизич. бунт, заведомо бесполезный и нужный разве что его носителю жест самоутверждения — теперь рассматривается вовлеченной в поток истории и призванной быть граждански-гуманистич. служением (Сартр — эссе «Что такое литература», 1947; Камю — «Шведские речи», 1957). Первые послевоен. годы для Э. в лит-ре — пора достижений, когда его трагич. гуманизм, вбирая и по-своему преломляя героический духовный опыт Сопротивления, дает книги, получившие широкое признание как во Франции, так и за ее рубежами.
В дальнейшем, однако, в годы «холодной войны», Э. в лит-ре переживает разброд и постепенно клонится к закату. Камнем преткновения для него явилась необходимость перейти от сугубо оборонит. сопротивленчества к преобразующему действию в истории, при том, что она по-прежнему воспринималась как вместилище коварного неразумия и средоточие подвохов. Подобный взгляд вынуждал Э. либо уповать на нерушимые, безотносительно к знанию или незнанию путей истории, заповеди добра и милосердия в духе христианства (пусть обмирщенного в моралистич. гуманизме) с его заветом «не убий!» (Камю — «Праведные», 1949), либо полагаться на расчисленную умом пользу для данного дела и ради нее поступаться строгостью отвлеченных
854
нравств. предписаний, рискуя порой довести гибкость морали до псевдореволюц. делячества (Сартр — «Дьявол и господь бог», 1951). Философско-лит. схватки по поводу цели и средств ее достижения, нравственности и революции (см. их описание в «Мандаринах» С. де Бовуар, 1954) из эссеистики (полемика вокруг «Бунтующего человека», 1951, Камю) были перенесены даже на театр. подмостки, быстро достигли предельного политико-идеологич. накала и завершились расщеплением Э. на враждующие кружки, ускорив его упадок. Во 2-й пол. 50-х гг. история течения исчерпана. Продолжающие работать и позже его основатели почти всецело уходят в философию и публицистику; печатают также мемуары. Др. школы, философские (структурализм) и литературные («новый роман», «театр абсурда» — см. Абсурда драма, т. 9), теснят Э., впитывая в себя отдельные, преим. ущербно-мизантропические его мотивы, но отвергая даже его бунтарство по наитию и само представление о «завербованности» писателя — долге вмешиваться своим словом в ход истории.
Возродив на иной основе заветы мастеров франц. моралистики 17—18 вв., создав напряженно интеллектуальный театр и притчевую прозу с обнаженным философско-публицистич. «заданием», Э. в лит-ре затронул острейшие, подчас узловые духовные коллизии 20 в. на Западе. Но осмысление их сплошь и рядом было в Э. превращенно-мистифицированным, пропущенным сквозь призму разорванного сознания левого интеллигента, метавшегося между двумя обществ. лагерями, во власти своего искреннего отвращения к существующему обществ. укладу и одновременно — своей опаски перед тем, что идет на смену. Все это сделало Э. больной совестью определ. прослойки зап. интеллигенции. Идеологич. «промежуточность», источник неустранимых философско-лит. колебаний Э., тянувшегося к реализму в пору подъема и смыкавшегося в своих слабостях с модернизмом, неоднократно подвергалась критике со стороны марксистов.
Лит.: Евнина Е., Совр. франц. роман. 1940—60, М., 1962; Гайденко П. П., Экзистенциализм и проблема культуры. (Критика философии М. Хайдеггера), М., 1963; Совр. экзистенциализм, М., 1966; Соловьев Э. Ю., Экзистенциализм, «Вопросы философии», 1966, № 12, 1967, № 1; Финкелстайн С., Экзистенциализм и проблема отчуждения в амер. лит-ре, пер. с англ., М., 1967; Критика осн. направлений совр. бурж. эстетики, М., 1968; Гайденко П., Экзистенциализм, в кн.: Философ. энциклопедия, т. 5, М., 1970; Философия марксизма и экзистенциализм, М., 1971; Великовский С. И., Грани «несчастного сознания», М., 1973; Barnes Н. Е., The literature of possibility, L., 1961; Knight E. W., Literature considered as philosophy, N. Y., 1962; Natanson M., Literature, philosophy and social sciences, The Hague, 1962; The novelist as philosopher, ed. by J. Cruickshank, L., 1962; Simon P. H., L’homme en procès: Malraux, Sartre, Camus, Saint-Exupéry, P., 1968; Kaelin E., An existentialist aesthetic, Madison, 1966; Mounier E., Malraux, Camus, Sartre, Bernanos. L’Espoir des désesperés, P., 1970.
С. И. Великовский.